Эти ураганы – предмет неиссякаемого интереса всех исследователей американской метеорологии, и много труда было потрачено на различные гипотезы о законах, ими управляющих. Некоторые из этих законов, в частности те, которые определяют их внешние признаки и главные направления, могут считаться вполне установленными; основные проявления их настолько очевидны и так часто повторяются, что самое несовершенное наблюдение не могло не привести к некоторым выводам…
Короче говоря, эти ураганы следуют по трем путям, или направлениям – от Скалистых гор к Атлантическому океану, и центральная их ось приблизительно совпадает с 42-й параллелью северной широты; все циклонические явления, как правило, двигаются на восток со скоростью не менее двадцати, а в периоды сильных западных ветров и зимою обычно даже тридцати или сорока миль в час.
Наша рота скинув ранцы
Шла в атаку на холмы
Где нас встретили повстанцы
Озлобления полны
Черный медведь на свободе в аллеях Гайд-парка вести о полярном исследователе Пири НЕ ПОРА ЛИ РАБОЧИМ ОБРАЗУМИТЬСЯ смерть Оскара Уайльда некогда знаменитый писатель умирает в бедности в Париже Яростная схватка с бандитами.
Генерал Майлс в своем пышном мундире и на горячем боевом коне привлекал всеобщее внимание особенно потому, что конь его не стоял на месте. Когда оркестр проходил мимо главнокомандующего, конь взвился на дыбы и встал почти вертикально. Генерал Майлс тотчас же натянул поводья и дал шпоры, пытаясь обуздать испуганное животное, которое, к ужасу зрителей, упало навзничь и придавило главнокомандующего. К великому облегчению зрителей, генерал Майлс не пострадал, но у лошади был сильно ободран бок. Весь мундир генерала Майлса был покрыт пылью, и на спине, где сукно лопнуло, образовалась дыра в дюйм диаметром. Не дожидаясь, пока кто-нибудь отряхнет пыль с мундира, генерал Майлс снова сел на коня и как ни в чем не бывало продолжал принимать парад.
Происшествие естественно привлекло внимание толпы, и особо отмечено было, что главнокомандующий ни разу не пропустил знамени без того, чтобы не снять головного убора, и оставался с непокрытой головой, пока проходили знамена
А наш ротный командир
Прирожденный был солдат
Шел бесстрашно впереди
И на приступ вел отряд
Санитарная охрана направляет воду реки Чикаго в сточные каналы ОЗЕРО МИЧИГАН ПРОТЯГИВАЕТ РУКИ ОТЦУ ВОД Состязание певчих канареек организуемое немецким Ziichterverein'ом[2] открывается борьба за биметаллизм в соотношении 16 к 1 еще не проиграна заявил БРАЙАН[3] БРИТАНЦЫ РАЗБИТЫ ПОД МАФЕКИНГОМ
В Гамильтон-клубе выступил с речью бывший член конгресса от Индианы Пози
В то время когда часы отбивают начало нового века, мистер Мак-Кинли[4] усердно работает у себя в кабинете
произнося тост Славься Колумбия на банкете Колумбия-клуба в Индианаполисе, бывший президент Бенджамин Гаррисон сказал между прочим: Ни здесь, ни где бы то ни было я не стал бы возражать против территориальной экспансии, но вопреки мнению многих я не считаю путь территориальной экспансии наиболее надежным и обещающим путем национального развития. В настоящее время благодаря обильным запасам дешевого угля и железа, чудовищному накоплению пищевых продуктов, благодаря нашим изобретениям и рационализации производства мы обогнали самые старые и самые мощные из колониальных держав.
Девушки из общества возмущены: танцевать с сыщиками
одна из литографий изображает примадонну в костюме, откровенней даже принятых на пляже Атлантик-Сити; леди сидит на докрасна раскаленной плите, запряженной двумя омарами, и держит в одной руке пенящийся бокал, в другой – вожжи из разноцветных лент
Много их погибших
на Лусоне
Минданао
и Самаре
Провозглашая тост в честь двадцатого века, сенатор Альберт Дж. Беверидж сказал между прочим:
Двадцатый век будет веком Америки. Мысль Америки будет господствовать в нем. Прогресс Америки покажет ему путь. Деяния Америки обессмертят его.
Цивилизованный мир никогда не откажется от Шанхая. Цивилизованный мир никогда не уступит Гонконга. Ворота Пекина никогда больше не преградят доступ методам современности. Возрождение мира как физическое, так и моральное началось, и революции никогда не идут вспять.
Много их погибших на Филиппинах
Покоится в заброшенной могиле
Когда идешь по дорожкам, надо непременно ступать по щебню, чтобы как-нибудь не наступить на яркие боязливые стебельки; легче, когда держишься за мамину руку и повиснешь на ней, тогда можно вволю брыкаться, но, когда идешь быстро, приходится топтать слишком много стебельков, бедные, они зелеными языками приминаются под ногой, может быть, потому эти люди так сердиты и машут нам вслед кулаками. Они швыряют камни. Большие – и швыряют камни. Мама идет быстро, и мы бежим. Острые носки ее туфель из-под развевающихся складок коричневого шерстяного платья врезаются в самую гущу бедных примятых стебельков. Engländer[6]… камень щелкает и подпрыгивает по щебню. Скорее, милый, скорее к продавщице открыток, у нее в лавке спокойно, злые люди остались на улице и не войдут сюда. Non nein nicht Engländer amerikanisch américain… Hoch Amerika, Vive l'Amérique.[7] Она смеется. Дорогая моя, они меня так напугали… Война в вельде… Крюгер… Блумфонтейн… Ледисмит… и королева Виктория старая леди в остроконечном кружевном чепце упаковывает солдатам шоколад к Рождеству.
Под прилавком темно, и леди, добрая немецкая леди, которая любит американцев и у которой родные в Трентоне, показывает открытки, и светятся в темноте окна отелей и дворцов О que c'est beau… schön… prittie prittie…,[8] и лунные блики струятся струятся под мостом и крошечные réverbères[9] светятся в темноте под прилавком и крошечные окна гостиниц вдоль набережной… О que c'est beau la lune[10]… и большая луна.
Когда ветер тянул из-за реки, со стороны фабрик серебряных изделий, воздух в сером четырехквартирном доме, где родился Фейни Мак-Крири, на весь день отравляла вонь китовой ворвани. В другие дни пахло капустой и пеленками и корытами миссис Мак-Крири. Фейни нельзя было играть дома, потому что Отец, хромой, с впалой грудью, клочковатой сединой жидких усов, служил ночным сторожем на заводе «Чедвик» и днем отсыпался. Только часам к пяти вьющаяся струйка табачного дыма просачивалась из жилой комнаты на кухню. Это был знак, что Отец встал и хорошо настроен и скоро потребует ужинать.
Потом Фейни посылали на угол за покупками, и он шел по короткой грязной улице, сплошь застроенной рядами однотипных дощатых домов, в одном из которых они жили.
Направо – полквартала до Финлея, где ему приходилось ждать у стойки, в лесу забрызганных грязью штанин, пока вся очередь взрослых не заткнет горланящих глоток пивом и виски. Тогда он возвращался домой, осторожно ступая по скользкой грязи, и дужка переполненного пивной пеной ведерка врезалась ему в руку. Налево – полквартала до бакалейной Меджиниса «Местные и колониальные товары». Фейни нравился картонный негр в витрине – реклама детской овсянки, застекленный прилавок с различными сортами колбас, бочки с картофелем и капустой, пряный запах сахара, опилок, имбиря, ветчины, уксуса, хлеба, перца, сала, копченых селедок.
– Пожалуйста, отвесьте мне хлеба, мистер, и полфунта масла, и еще – коробку имбирных пряников.
А в те дни, когда Мама бывала больна, Фейни приходилось идти дальше, за угол мимо Меджиниса, вдоль Риверсайд-авеню, по которой ходил трамвай, потом на красный мост через речонку: зимою – черную между подрезанных льдом снежных берегов, в весеннюю пору – желтую и пенистую, летом – коричневую и подернутую нефтью. По ту сторону реки до самого перекрестка Риверсайд и Главной, где помещалась аптека, жили чехи и поляки. Их мальчишки всегда дрались с младшим поколением Мерфи, О'Хара, О'Фланегенов, живших на Орчард-стрит. С дрожью в коленках, крепко зажав в рукавичке завернутый в белую бумагу пузырек с лекарством, возвращался Фейни домой. На перекрестке ему предстояло проскочить мимо подстерегавших мальчишек. Проходить мимо них было не так еще страшно, но шагов через двадцать первый снежок гудел у него над ухом. Выбора не было. Пустится он в бегство – они догонят его. Уронит он пузырек с лекарством – ему зададут трепку, когда он вернется домой.
Комок рыхлого снега шлепал его по затылку, и снег начинал просачиваться за ворот. Только в полуквартале от моста он выбирал удобный момент и обращался в бегство.
– Трусливая кошка… Ирлашка-голодрашка… Кривоногий Мерфи… Бежишь ябедничать фараону… – ревели вслед за каждым снежком польские и чешские мальчишки.
Они готовили снежки с вечера, заливая их водой и оставляя мерзнуть на всю ночь: такой снежок бил до крови.
Играть без помехи можно было только у себя во дворе. На дворе – поваленные заборы, продавленные помойные ведра, старые горшки и сковородки, дырявые как решето и не годные даже в починку, пустой курятник со следами помета и приставшими к нему перьями, лебеда летом, грязь зимой. Но главной приманкой двора был крольчатник Тони Гарримана, в котором у него сидели кролики-фландры. Тони Гарриман – чахоточный мальчик – жил с матерью в нижнем этаже налево. Он собирался разводить и других зверьков: енотов, выдр, даже чер-нобурых лисиц – и на этом разбогатеть. Когда он умер, никто не мог найти ключа к большому висячему замку на двери крольчатника. Несколько дней Фейни кормил кроликов, с трудом проталкивая листики капусты и салата сквозь двойную проволочную сетку. Потом на неделю зарядил дождь и снег, и Фейни не пускали на двор. В первый же солнечный день он побежал проведать кроликов, один из них был уже мертв. Фейни побледнел; он старался уверить себя, что кролик спит, но тот лежал окоченелый и скорченный, он не спал. Остальные кролики забились в угол, поводя дрожащими носами, и большие уши беспомощно свисали им на спину. Бедные зайцы. Фейни хотелось плакать. Он побежал наверх на кухню, нырнул под материну гладильную доску и достал молоток из ящика кухонного стола. При первой попытке он хватил себя по большому пальцу, но со второго удара ему удалось сбить замок. В домике стоял странный кислый запах. Фейни поднял мертвого кролика за уши. Мягкое белое брюшко начинало раздуваться, открытый мертвый глаз пугал Фейни своей неподвижностью. И вдруг что-то заставило Фейни бросить кролика в ближайший мусорный ящик и стремглав кинуться к себе наверх. Похолодев и все еще дрожа, он на цыпочках вышел на заднее крыльцо и заглянул во двор. Затаив дыхание он следил за остальными кроликами. Осторожными прыжками они приблизились к дверце крольчатника. Один уже выпрыгнул во двор. Он сидел на задних лапках, и уши у него поднялись и насторожились. Мать позвала Фейни принести ей утюг с плиты. Когда Фейни вернулся на крыльцо, кроликов уже не было.
В ту зиму на заводе «Чедвик» объявлена была стачка, и Отец потерял работу. Целыми днями он сидел в комнате, куря и чертыхаясь:
– Да что, во мне силы мало, что ли? Убей меня Бог, да я любого из этих полячишек проучу, хоть привяжите вы мне мой костыль за спину… Я и говорю мистеру Барри, я и не думаю, говорю, бастовать вместе с прочими, мистер Барри; человек я спокойный, рассудительный, да полуинвалид к тому же, и на руках у меня жена с ребятишками… восемь лет как я у вас в ночных сторожах, а теперь вы меня выставляете, чтобы набрать свору мерзавцев из сыскного агентства… А он, сукин сын… бульдог курносый…
– А всё эти смутьяны, вшивые иностранцы… Вздумали тоже бастовать, – успокаивал его собеседник.
На Орчард-стрит не жаловали забастовку. Забастовка – значит, для матери все новая и новая работа, все больше и больше белья в ее корытах, а Фейни и старшей сестре Милли надо помогать ей после школы. А потом мать заболела и слегла. Вместо того чтобы гладить очередную партию белья, она бежала в кровати, судорожно сжимая у подбородка сморщенные от стирки руки, и ее круглое белое морщинистое лицо было белее подушки.
Пришел доктор, пришла районная сиделка, и все три комнаты квартиры Мак-Крири пропахли докторами, сиделками, лекарствами, и Фейни с сестрою не находилось уголка, кроме как на лестнице.
Там они и сидели, тихонько всхлипывая. А потом мамино лицо на подушке съежилось во что-то маленькое, белое, морщинистое, словно скомканный носовой платок, им сказали, что она умерла, и ее унесли. Похороны устраивало ближайшее похоронное бюро на Риверсайд-авеню. Фейни чувствовал себя важной персоной, все целовали его, гладили по голове и говорили, что он держит себя настоящим мужчиной. Его одели в новый черный костюм, совсем как у больших, с карманами и всем, что полагается, разве только штаны короткие. На похороны собралось много разного народа, какого он никогда прежде близко не видел, – и мясник мистер Рессел, и отец О'Доннел, и Дядя Тим О'Хара, который приехал из Чикаго; и в комнатах пахло виски и пивом – все равно как в баре Финлея. Дядя Тим был костляв, лицо у него было красное и все в шишках, а глаза мутно-голубые. Он носил небрежно повязанный черного шелка галстук, который не нравился Фейни, и, то и дело нагибаясь, словно хотел сложиться, как перочинный ножик, шептал в самое ухо Фейни:
– Ты на них не смотри, старина, на эту шайку стервецов и лицемеров… Дорвались, черти… налакались. А вон отец О'Доннел, подсчитывает, видно, боров брюхатый, сколько получит за отпевание… Тебе на них наплевать, Фениан, ты ведь с материнской стороны О'Хара… Ну и мне на них наплевать. А она мне родной сестрой была по плоти и крови.
Дома, после похорон, Фейни нестерпимо захотелось спать, он промочил ноги, и они у него озябли. Никто на него не обращал внимания. Он сидел в темноте на краешке кровати и всхлипывал. Из передней комнаты доносились голоса, стук ножей и вилок, но он не смел туда пойти. Он прикорнул у стенки и заснул. Свет, ударивший прямо в глаза, разбудил его. У кровати стояли Дядя Тим и Отец и о чем-то громко разговаривали. Вид у них был странный, и казалось, они не очень твердо держатся на ногах. Дядя Тим освещал лицо Фейни лампой.
– Вот что, Фейни, старина, – сказал Дядя Тим, и лампа в его руке описала рискованную дугу над самой головой Фейни. – Фениан О'Хара Мак-Крири, сядь, выслушай и скажи нам, что ты думаешь о предполагаемом переезде в великий и многообещающий город Чикаго. Коль уж на то пошло, так ваш Мидлтаун[12] просто паршивая помойка, вот что… Ты только не прими на свой счет, Джон… Ну а Чикаго… Бог мой, да как приедешь туда – сразу поймешь, что все эти годы ты все равно что и не жил, а лежал покойником в этом гробу заколоченном, вот что.
Фейни испугался. Он подобрал коленки к самому подбородку и дрожал, глядя на две большие покачивающиеся фигуры, освещенные пляшущей лампой. Он пытался говорить, но слова не шли у него с языка.
– Брось ты разглагольствовать, Тим, мальчуган совсем спит… Раздевайся-ка, Фейни, ложись в постель и отоспись хорошенько. Завтра утром мы уезжаем.
И наутро, в дождь, без завтрака, под громыхание старого большого, доверху набитого сундука, неплотно увязанного и угрожающе долбившего крышу кеба, за которым Фейни посылали на извозчичий двор Ходжсона, они отправились. Милли плакала. Отец упорно молчал и только посасывал пустую трубку. Всем распоряжался Дядя Тим, отпуская шуточки, которые никого не смешили, то и дело вытаскивая из кармана пухлую пачку кредиток и потягивая большими булькающими глотками из спрятанной в кармане фляжки. Милли все плакала и плакала. Фейни смотрел широко раскрытыми сухими глазами, как мелькали мимо кеба знакомые улицы, вдруг ставшие такими странными и кривобокими; красный мост, шелудивые дранки домов, в которых живут поляки, на углу аптекарский магазин «Смит и Смит»… оттуда как раз выходит Билли Хоган с жевательной резинкой в руке. Опять, видно, удрал из школы. Фейни захотел было окликнуть его, но не окликнул… Главная, а на ней вязы, трамваи, за углом около церкви ряды магазинов и, наконец, пожарное депо. Фейни в последний раз заглянул в темную пещеру, где мерцали бронзовые и медные выпуклости машины, а потом мимо картонных фасадов первой конгрегационалистской церкви, баптистской церкви Кармеля, епископальной церкви Св. Андрея, построенной из кирпича и обращенной к улице не строгим фасадом, как другие церкви, а угольным приделом, мимо трех чугунных оленей на газоне перед Коммершл-хаус, мимо особняков, а перед каждым лужайка, у каждого лепные фронтоны, перед каждым подстриженные кусты. Потом дома пошли поменьше, палисадники кончились; кеб протарахтел за угол мимо хлебных и продуктовых складов Симпсона, мимо ряда парикмахерских и закусочных, и наконец все вылезли у вокзала.
На вокзале Дядя Тим угостил всех завтраком в станционном буфете. Он вытер глаза Милли и дал Фейни высморкаться в большой новый носовой платок с не оторванным еще ярлычком и усадил их расправляться с яичницей на свином сале и запивать ее кофе. Фейни никогда еще не пробовал кофе и был очень горд, что он, как большой, сидит и пьет кофе. Милли кофе не понравился – горько. Ненадолго их оставили одних в буфете, за пустыми тарелками и пустыми кофейными чашками, под пронизывающим взглядом глаз-бусинок длинношеей и по-куриному остролицей женщины, неодобрительно глядевшей на них из-за прилавка. Потом с потрясающим грохотом, лязгом и пыхом, грохот… пых… грохот… пых… к перрону подошел поезд. Их подхватили, поволокли по платформе и по прокуренному вагону, и, прежде чем они опомнились, поезд уже тронулся, и уже громыхали мимо рыжеватые зимние холмы Коннектикута.
Мы спешим укачиваемые как на пароходе в затхлом пропахшем конюшней кебе. Он все спрашивал А что, Люси, если бы я пригласил одного из них к столу? Они очень славный народ Люси эти цветные и в петлице у Него гвоздика в маленькой серебряной трубочке и от Него пахло ржаным виски и мы спешили захватить поезд на Нью-Йорк;
и Она говорила Надеюсь милый что мы не опоздаем. Скотт ждал нас с билетами и мы бежали по платформе вокзала на Седьмую стрит и маленькие пушки падали с «Олимпии»[13] и все наклонялись подбирать их и кондуктор Отправляем леди Скорее леди это были маленькие медные пушки и они так сияли на солнце на платформе вокзала Седьмой стрит и Скотт подсадил нас всех и поезд тронулся и колокол на паровозе звонил и он выложил целую пригоршню медных пушечек таких маленьких что их можно было заряжать самыми крохотными красными пистонами во время битвы в Манильской бухте[14] и Скотт сказал Вот тебе твоя артиллерия Джек;
а Он разглагольствовал в салон-вагоне Что ж Люси если бы это было нужно для блага человечества я сегодня же пошел бы и пожертвовал своей жизнью ведь ты тоже Джек не правда ли? и вы буфетчик не правда ли? тому который подал аполлинарис и у Него была фляжка в коричневом несессере в котором шелковые платки с меткой всегда пахли одеколоном;
и когда мы приехали в Гавр-де-Грас Он сказал Помнишь Люси как мы переправлялись через Саскуэханну на пароме когда еще не было моста.
и через Пороховой ручей тоже.
Рыжеватые холмы, клочки леса, фермы, коровы, гнедой жеребенок, брыкающийся на лугу, изгороди, полосы болотин.
– Знаешь, Тим, я чувствую себя побитой дворняжкой… Всю свою жизнь, Тим, я старался поступать как следует, – срывающимся голосом повторяет Отец. – А теперь, что-то они теперь обо мне скажут?
– Да разрази меня Бог, человече, ведь другого выхода у тебя не было. Ну, скажи по совести, что бы ты стал делать без денег, без работы, с этой сворой докторов, домохозяев, гробовщиков, которые насели бы на тебя со своими счетами, – а ведь у тебя двое ребятишек на руках.
– Да ведь с тех пор как я женился и переехал сюда, все меня знали за человека смирного, надежного, хоть и неудачливого. А теперь что они подумают? Улизнул, как побитая дворняга.
– Слушай, Джон, уж кому-кому, только не мне навлекать бесчестье на покойницу, она ведь была мне сестрою по плоти и крови… Но не твоя это вина и не моя вина… во всем виновата нищета, а в нищете виновата система… Фениан, послушай-ка Тима О'Хара, и, Милли, ты тоже слушай, девочке надо об этом знать не меньше, чем мужчине, и хоть раз в жизни да скажет Тим О'Хара нею правду… Во всём виновата система, которая лишает человека плодов его труда… Если кому выгоден капитализм, так это преступнику, он делается миллионером в два счета… Но честный труженик, как Джон или вот я, мы можем работать хоть сотню лет и все равно не оставим ни гроша на похороны.
Дым застилает окно, вытряхивая из своих белых клубов деревья, и телеграфные столбы, и маленькие кубики домов, крытых дранкою, и города, и трамваи, и у вокзала длинные ряды пролеток, запряженных дымящимися, запаренными лошадьми.
– А кто пользуется плодами нашего труда? Проклятый делец, комиссионер, посредник, который сам во всю свою жизнь и часа не потратил на производительный труд.
Фейни следит, как подаются вниз и взлетают вверх телеграфные провода.
– Ну, Чикаго не рай, этого не могу обещать тебе, Джон, но все-таки для мускулов и мозгов работящего человека это по теперешним временам получше рынок, чем ваш Восток… А почему?… Спрос и предложение – в Чикаго только подавай рабочих.
– Говорю тебе, Тим. Я чувствую себя, как побитая дворняжка.
– А все система, Джон, проклятая, паршивая система. Суета и шум в вагоне разбудили Фейни. Было темно.
Милли опять плакала. Он не мог понять, где находится.
– Ну, джентльмены, – говорил Дядя Тим, – подъезжаем к старому городишку Нью-Йорку.
На вокзале было совсем светло; это удивило Фейни, который думал, что давно уже ночь. Его с Милли оставили одних стеречь вещи, и они долго сидели на чемодане в зале ожидания, большом и полном странного вида людей, страшных, словно в книжке с картинками. Милли все плакала.
– Милли, я тебя вздую, если ты сейчас же не перестанешь нюнить.
– Не смей, – всхлипнула Милли и заревела пуще прежнего.
Фейни старался держаться как можно дальше от нее, чтобы народ не подумал, что они едут вместе. Наконец, когда уже и сам он готов был всплакнуть, появились Отец с Дядей Тимом и, захватив вещи, повели их в ресторан. От них сильно пахло виски, и глаза у них как-то особенно блестели. Все уселись за стол, накрытый белой скатертью, и очень славный негр, весь в белом, принес им большую карту.
– Давайте-ка поужинаем как следует, – сказал Дядя Тим. – Хоть раз кутнем перед смертью.
– Наплевать на расходы, – подхватил Отец, – во всем виновата система.
– К черту римского папу, – не унимался Дядя Тим. – Еще какого мы из тебя, Джон, социал-демократа сделаем.
Они дали Фейни жареных устриц, и цыпленка, и мороженого, и сладких пирожков, и, когда им пришлось спешить на поезд, у Фейни ужасно закололо в боку. Они сели в жесткий вагон, в котором пахло угаром и потом.
– Когда мы ляжем в постель? – захныкала Милли.
– А мы вовсе не будем ложиться в постель, – весело сказал Дядя Тим. – Мы так вот и будем спать здесь, как мышата… Как мышата в головке сыра.
– Не люблю мышей! – завопила Милли и опять залилась слезами, а поезд тронулся.
Глаза у Фейни болели; в ушах стоял непрерывный грохот, перебивчатый стук на стрелках, внезапное рычание, когда поезд пролетал под мостом. Сплошной туннель, вся дорога до Чикаго сплошной туннель. Напротив него багровые лица и храпящие рты Отца и Дяди Тима, смотреть на них было неприятно, и свет в вагоне тусклый и дрожащий, а за окном сплошной туннель, и глаза у него устали, и в ушах стоял грохот рельсов и колес, и он заснул.
Когда он проснулся, поезд несся каким-то городом прямо по главной улице. Было солнечное утро. Фейни смотрел, как народ шел по своим делам, видел магазины, кебы и рессорные фургоны, стоявшие вдоль тротуаров, мальчишек-газетчиков, деревянных индейцев перед табачными лавками. Сначала он подумал было, что это ему снится, но потом вспомнил все и решил – должно быть, это Чикаго. Отец и Дядя Тим спали, прикорнув на противоположном сиденье. Рты у них были раскрыты, лица все перепачканы, и смотреть на них было неприятно. Милли свернулась клубочком, с головой закутавшись в шерстяной платок. Поезд замедлял ход, близко станция. Если это Чикаго, ведь им надо слезать. Как раз проходил кондуктор. Старичок, немного напоминавший отца О'Доннела.
– Простите, мистер, это что, уже Чикаго?
– До Чикаго еще далеко, сынок, – серьезно сказал кондуктор. – Это Сиракьюс.
И все в вагоне проснулись, и опять целыми часами уходили назад телеграфные столбы, города, деревянные домики, кирпичные фабрики с бесконечными рядами сверкающих на солнце окон, свалки, товарные пути, распаханные участки, пастбища, коровы; и Милли укачало, а ноги у Фейни вот-вот готовы были отвалиться от долгого сидения; временами шел снег, потом проглядывало солнце, и Милли рвало, и пахло от нее противно, потом снова стемнело, и все уснули; и опять рассвело, и вот города, деревянные домики, фабрики – все стало тесниться, горбатиться высокими складами и элеваторами, и запасные пути раскинулись, насколько хватало взгляда, и это вот был Чикаго.
Но было так холодно, и ветер так больно хлестал пылью в лицо, и глаза у него так слипались от пыли и усталости, что он ни на что не глядел. Долго стояли они с Милли, сжавшись в комок от холода, потом их усадили в трамвай, и они ехали, ехали. Их так разморило, что они не могли понять, когда кончился поезд и начался трамвай. Голос Дяди Тима возбужденно и гордо твердил: Чикаго, Чикаго, Чикаго. Отец сидел, опершись подбородком на костыль.
– Тим, я чувствую себя, словно побитая дворняга.
Фейни десять лет прожил в Чикаго.
Первое время он ходил в школу, субботними вечерами играл в бейсбол на заднем дворе, но вот в последний раз их собрали в зал перед выпуском, дети пропели «Страна моя, лишь о тебе…»[15], и школа кончилась, и ему надо было приниматься за работу. У Дяди Тима была в то время собственная печатня – в нижнем этаже покосившегося старого кирпичного дома в одном из пыльных переулков близ Норт-Кларк-стрит. Она занимала лишь небольшую часть дома, который служил складом и славился крысами. Печатня была в одно окно, и на большом зеркальном стекле его красовалась золоченая надпись готическим шрифтом:
– Ну, Фейни, старина, – сказал Тим. – Тебе 22 представляется случай изучить дело с самых азов.
И вот он бегал с поручениями, разносил пачки циркуляров, объявлений, реклам, шнырял в гуще трамваев, увертываясь из-под взмыленных удил больших ломовых лошадей, разъезжал зайцем в грузовых фургонах. Когда не было поручений, он выметал сор из-под печатных станков, мыл рассыпанный шрифт, выкидывал мусор из корзины, а в пору спешных заказов бегал за угол купить кофе с сандвичами для наборщика или фляжку виски для Дяди Тима.
Отец несколько лет все ковылял со своим костылем и поисках работы. Вечерами он курил трубку, сидя на заднем крылечке Дяди Тима, проклиная свою судьбу, и, случалось, грозился, что вернется в Мидлтаун. Потом он как-то схватил воспаление легких и тихо скончался в больнице Сердца Христова. Приблизительно тогда же Дядя Тим купил линотип.
Дядя Тим был так взволнован, что даже не пил целых три дня. Пол типографии прогнил, и для линотипа пришлось класть кирпичный фундамент от самого основания и через весь погреб. «Подождите, заведем другую, забетонируем все помещение», – говорил Дядя Тим посетителям. Целый день никто в типографии не работал. Все стояли и разглядывали большую, черную, сложную машину, которая высилась посреди типографии, как церковный орган. Когда машина работала и типография наполнялась, горячим запахом расплавленного металла, все глаза неотступно следили за дрожащей, неуверенной рукой, метавшейся по клавиатуре. Они передавали из рук в руки теплые блестящие строчки набора, а старый наборщик, немец, которого они почему-то прозвали Майком, сдвинул очки на лоб и заплакал: «Пятьдесят пять лет прослужил наборщиком, и вот теперь на старости чет придется мне таскать известку на стройке, чтобы не умереть с голоду».
Первое, что отпечатал Дядя Тим на новой машине, пыл лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь; вам нечего терять, кроме своих цепей».
Когда Фейни исполнилось семнадцать, и его стали интересовать юбки и щиколотки и женское белье, и вечером, возвращаясь с работы, он стал заглядываться на ярко сверкавшие на фоне яркого, волнующего заката огни города, в Чикаго объявлена была забастовка печатников. Тим О'Хара принимал к себе на работу только членов союза, и заказы союза выполнялись по себестоимости. Он даже выпустил листовку, подписанную «Гражданин» и озаглавленную «Пламенный протест», которую Фейни с его разрешения набрал на линотипе как-то вечером, когда наборщик ушел домой. Одна фраза листовки застряла в мозгу Фейни, и он без устали повторял ее в этот вечер, ложась спать: «Настало время всем честным людям объединиться и дать отпор опустошительной алчности привилегированных классов».
На следующий день, в воскресенье, Фейни вышел на Мичиган-авеню с пачкой листовок. Было солнечно и. пахло весной. По талому, пожелтевшему льду озера то и дело пробегал легкий ветерок, тянуло как будто цветами. Девушки были ужасно красивые, и юбки у них развевались по ветру, и Фейни чувствовал, как кровь по-весеннему горячо стучит в жилах, ему хотелось целовать, кататься по земле, и пробежать по изломанным треснувшим льдинам, и произносить речи с верхушки телеграфного столба, и прыгать через трамвайные вагоны; но вместо этого он раздавал листовки и печалился, что брюки у него обтрепаны, и хотелось ему завести шикарный костюм и гулять в нем с шикарной подружкой.
– Эй, малец, а где у тебя разрешение на раздачу этих листков? – Голос полисмена рычал ему прямо в ухо.
Фейни оглянулся через плечо, бросил листовки и пустился бежать. Он нырнул в самую гущу блестящих черных кебов и колясок, свернул в какой-то переулок и зашагал не оглядываясь, до тех пор пока ему не удалось прошмыгнуть через мост как раз перед тем, как его стали разводить. Тут он уже был уверен, что полисмен его не накроет.
Долго он стоял на тротуаре, и в ушах у него насмешливо звенел свисток продавца земляных орехов.
Вечером за ужином Дядя спросил его о листовках.
– Ну конечно, раздал их все на набережной… Фараон остановил было меня, но я ему показал где раки зимуют. – Фейни густо покраснел, когда все за столом одобрительно загрохотали. Он набил полон рот картофельного пюре и больше не промолвил ни слова. А Тетка и Дядя и три их дочки всё хохотали и хохотали.
– Ну хорошо, что ты бегаешь проворней фараона, – сказал Дядя Тим, – иначе пришлось бы мне брать тебя на поруки, а это обходится в копеечку.
На следующее утро, когда Фейни еще подметал кон-юру, какой-то человек, с лицом краснее сырого бифштекса, поднялся по лестнице; он курил тонкую черную сигару, каких еще Фейни в жизни не видывал. Он постучал в стеклянную входную дверь.
– Мне надо поговорить с мистером О'Хара.
– Он еще не приходил, сэр, но будет с минуты на минуту. Вы его не подождете?
– Будьте спокойны, дождусь.
Человек сел на край стула и принялся плевать, вынимая предварительно изо рта изжеванный конец сигары и каждый раз задумчиво его разглядывая. Когда Тим О'Хара пришел, дверь конторы с шумом захлопнулась. Фейни в беспокойстве повертелся около запертой двери, опасаясь, уж не сыщик ли это пронюхал о его листовках. Голоса звучали то громче, то тише, голос посетителя короткими трескучими фразами, голос О'Хара длинными убеждающими периодами, время от времени Фейни улавливал слова: «Наложим арест», а потом дверь распахнулась, и незнакомец выскочил еще багровей, чем раньше. Н железной лесенке он обернулся и, достав из кармана новую сигару, раскурил ее от старой; сквозь синий клуб дыма он проворчал, не вынимая сигары изо рта: «Мистер О'Хара, двадцать четыре часа на размышление… Одно ваше слово – и мы немедленно прекратим судебное преследование». И он вышел на улицу, оставляя за собой длинную струю вонючего дыма.
Немного погодя Дядя Тим вышел из конторы, лицо его было белее бумаги.
– Фениан, старина, – сказал он, – придется тебе подыскивать работу. Я прикрываю лавочку. Ты тут присмотри за всем. Я пойду выпью.
И он пил без просыпу целых шесть дней. Наконец стали наведываться какие-то скромного вида люди с повестками, и Дяде Тиму пришлось протрезвиться хотя бы настолько, чтобы дойти до суда и подать заявление о банкротстве.
Миссис О'Хара бранилась и бушевала. – Говорила я тебе, Тим О'Хара, – причитала она, – что не будет добра от твоего якшания с этими нечестивыми союзами и социал-демократами, и «Рыцарями труда»[16], и всеми этими пьяницами, бродягами и бездельниками вроде тебя самого, Тим О'Хара. И правильно сделали хозяева-типографщики, что столковались и скупили твои просроченные векселя и тут-то и прижали тебя. Поделом тебе, Тим О'Хара, с твоими нечестивыми социалистическими бреднями. Только вот не подумает никто о твоей бедной жене и несчастных крошках, и вот все мы теперь с голоду подохнем – и мы, и все твои нахлебники и приживалы, которых ты притащил к нам в дом.
– Хорошо, нечего сказать, – крикнула Милли. – Я работала на вас, как раба, пальцы себе до костей стерла за каждый кусок, который съела в этом доме, а вы… – Она выскочила из-за стола и выбежала из комнаты. Фейни сидел, пока гроза бушевала над его головой, потом встал и, уходя, сунул в карман кукурузную лепешку. В передней он отыскал лист «Чикаго трибюн» с объявлениями о спросе труда, захватил кепку и вышел в сырое воскресное утро, все пронизанное колокольным звоном, дребезжавшим у него в ушах. Он вскочил в трамвай и доехал до Линкольн-парка. Там он долго сидел на скамье, жуя лепешку и просматривая столбец: «Нужны подростки». Ни одного стоящего объявления. И к тому же он решил твердо, что, пока не кончится стачка, он не пойдет работать по печатному делу. Вдруг в глаза ему бросилось:
Нужен предприимчивый, расторопн. подросток, обладающ. литер, вкусом, со знанием печат. и издат. дела. Доверительн. продажа и распростр. Вознагражд.
15 д. в неделю.
Обращаться письменно. Почтамт, ящик 1256.
У Фейни от радости голова закружилась. Расторопный подросток, ну конечно, расторопный; литературный вкус… ах, черт, надо бы кончить «Взгляд в прошлое»[17]… и само собой, я люблю читать и, кроме того, справлюсь и с линотипом, и с набором, только бы допустили… Пятнадцать монет в неделю… это здорово, сразу десять долларов прибавки. И мысленно он стал составлять письмо с предложением своих услуг
Дорогой сэр (Мой дорогой сэр) или, может быть, лучше. Джентльмены
В ответ на Ваше предложение в сегодняшней «Чикаго трибюн» разрешите сообщить Вам (осмеливаюсь сообщить), что мне семнадцать лет (нет, девятнадцать), но что я имею многолетний опыт работы в печатном и издательском деле, предприимчив и обладаю литературным вкусом и основательным знанием печатного и издательского дела,
нет, нельзя этого повторять дважды… и очень хотел бы получить это место…
Чем больше он старался, тем запутаннее становилось письмо.
Он пришел в себя перед тележкой продавца земляных орехов. Было жгуче холодно, ветер, острый как бритва, завывал над вспученным льдом и над черными полыньями озера. Фейни вырвал объявление и пустил остаток газеты по ветру. Потом купил пакетик горячих жареных орехов.
В своем обращении к законодательному собранию штата Мичиган уходящий в отставку губернатор Хезен С. Пингри сказал между прочим: я предвижу, что если те, в чьих руках и на чьей обязанности находится законодательство, не изменят существующей системы неравенства, то не далее как через четверть века в нашей великой стране будет кровавая революция
стал жертвой расплавленного металла[20] двое мнимоумерших очнулись в мертвецкой Крюгер серьезно болен Театральный трест диктует центром территории Соединенных Штатов признано клеверное поле Генри Марра неподалеку от Уиггса штат Индиана Королева Виктория умирает Кэрри Нейшн добилась ограничения продажи спиртных напитков КОРОЛЕВА ВИКТОРИЯ УМИРАЕТ НЕТ НАДЕЖДЫ НА ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ путь пойдет через Панаму Труп разъезжает в кебе пыталась покончить самоубийством после того как доктор объявил о рождении второй двойни
Негритянский наш оркестр
Лучше нет
Лучше нет
банкет устроенный в физической лаборатории 28 отличался некоторыми новшествами сервировки.
банкетном столе красовалась миниатюрная доменная печь высотою в четыре фута, а по краю стола проходила узкая колея маленькой железной дороги длиною в сорок футов. Из домны в крошечные вагончики железной дороги вместо расплавленного металла лился горячий пунш. Мороженое подавали в виде железнодорожных шпал, а хлеб имел форму паровозов.
Мистер Карнеги, перечисляя преимущества высшего образования во всех отраслях знаний, пришел наконец к следующему заключению: Ручной труд как это установлено является лучшей базой для интенсивнейшей мозговой работы
Приходите – слушайте
Негритянский наш оркестр
Лучше нет
Лучше нет
Брат Джесса Джеймса заявил, что пьеса, выводящая его брата как бандита, налетчика и человека вне закона, действует развращающе битва закончилась поражением многоженство как это выяснили обследования священников Солт-Лейк-Сити все еще практикуется мормонами Женский клуб негодует
утверждают что чикагской кониной кормят только животных зверинца налоговые тяготы вызвали усиленную продажу с торгов земельных участков в Индиане это завершает ажиотаж вызванный Всемирной выставкой использовал флаг под мешок для тряпья убит на острове людоедов сторож упал в воду и морские львы напали на него.
Моторная лодка подошла вплотную к наполовину сжавшемуся от потери газа аэростату который грозил каждую минуту раздавить Сантоса Дюмона Авиатор с трудом перебрался по шкафуту на палубу.
Принц Монако убеждал его подняться на борт яхты чтобы обсушиться и сменить платье. Но Сантос Дюмон не оставил моторной лодки до того момента пока не было вытащено на берег все что еще возможно было спасти потом мокрый, но улыбающийся и невозмутимый он высадился сам и был встречен бурной овацией собравшейся толпы.
О qu'il a des beaux yeux[21]… сказала леди сидевшая напротив но Она сказала что этого не говорят детям и мальчуган весь вспыхнул и взмок но уже темнело и лампа похожая на половинку разрезанной дыни была затянута дымчато-красным и поезд грохотал и я уснул и черная тьма и синяя кисточка болтается с краю темного колпачка похожего на разрезанную дыню и повсюду разбегаются остроконечные полукруги теней (когда Он пришел первый раз Он принес дыню и солнце пробивалось сквозь кружевные занавески и когда мы разрезали ее запах дыни наполнил всю комнату). Только не ешь зернышек милый от них бывает аппендицит
и высовываешься из окна в черную грохочущую тьму где внезапно вырастают ряды приземистых труб и страшно от черного дыма и языков пламени которые то вырываются из приземистых труб то снова затухают: Гончарные заводы голубчик они работают там всю ночь. Кто работает там всю ночь? Рабочие и пришлые travailleurs[22] – поденщики из мексикашек. И было страшно
и снова тьма совсем черная в купе лампа а небо и все кругом скрыто сине-черной тенью и Она рассказывает о времени давноминувшем довсемирновыставочном дотвоегорождениябывшем когда они ездили в Мексику в отдельном вагоне по новой международной линии и как застрелили антилопу с площадки последнего вагона и двух больших зайцев их звали ослами и как однажды ночью давноминувшей довсемирновыставочной дотвоего-рождениябывшей ночью Мама так перепугалась всей этой пальбы но как сейчас же выяснилось это была просто стрельба забавы ради всего-навсего пристрелили какого-то мексикашку.
Было все это давным-давно.
Дебс был железнодорожник,
он родился в дощатой лачуге в Терре-Хот.
Ребят было десятеро.
Его отец прибыл в Америку на парусном судне в 49-м.
Эльзасец из Кольмара; не очень практичный, любитель
музыки и книг,
он дал детям возможность окончить начальную школу и это было все что он мог им дать.
Пятнадцати лет Джин Дебс уже работал машинистом на пинии Индианаполис – Терре-Хот.
Он работал кочегаром,
приказчиком в магазине,
вступил в местное отделение Братства паровозных кочегаров, был избран секретарем, объездил всю страну как организатор.
Он был крупный, неповоротливый мужчина, его бурное красноречие зажигало железнодорожных рабочих на митингах в дощатых сосновых сараях,
заставляло их добиваться мира, которого добивался он,
мира, которым владели бы братья,
в котором каждый имел бы равную долю:
Я не рабочий вождь. Я не добиваюсь, чтобы вы следовали за мной или за кем-нибудь другим. Если вы ждете Моисея, который выведет вас из пустыни капитализма, вы останетесь там, где вы есть. Я не повел бы вас за собой в землю обетованную, даже если бы мог, потому что, если я сумею довести вас туда, кто-нибудь другой сумеет вас оттуда вывести.
Вот что говорил он грузчикам и сцепщикам, кочегарам, стрелочникам и машинистам, указывая им, что недостаточно организовать железнодорожников, что все рабочие должны быть организованы, что все рабочие должны быть организованы в рабочее самоуправляющееся государство. За долгие ночные дежурства кочегара огонь, прорываясь сквозь дым, обжигал его, сплавлял бурные слова, которые потом бились о сосновые стены сараев; он хотел, чтобы его братья стали свободными людьми. Их он увидел в толпе, встретившей его на вокзале Олд-Уэллс-стрит, когда вышел из тюрьмы после забастовки на
заводах Пульмана,
это они подали за него 900 000 голосов в девятьсот двенадцатом и привели в смятение сюртуки и цилиндры и бриллиантовые колье в Саратога-Спрингс, Бар-Харборе, на Женевском озере призраком президента-социалиста.
Но где были братья Джина Дебса в девятьсот восемнадцатом, когда Вудро Вильсон посадил его за решетку в Атланте за выступления против войны,
где были здоровяки, любители виски, любители веселой компании, безобидные болтуны, завсегдатаи кабачков по городкам Среднего Запада,
домоседы, желавшие иметь домик с крылечком, чтобы было с чем возиться, и жирную жену, чтобы было кому сготовить обед, и садик, чтобы было где ковыряться, и рюмочку, и сигару, и соседей, чтобы было с кем посплетничать вволю
люди, желавшие работать ради этого
и принуждавшие других работать ради этого.
Где были паровозные кочегары и машинисты, когда его спровадили в исправительную тюрьму Атланты?
И вот его вернули умирать в Терре-Хот
сидеть на крылечке в качалке с сигарой в зубах, возле него розы Американская красавица, поставленные в вазу его женой;
и обитатели Терре-Хота и обитатели Среднего Востока и обитатели Индианы любили его и боялись его и думали о нем как о милом старом дяде, который любит их, и они хотели быть с ним и получить от него конфетку,
но они боялись его словно он заразился какой-то социальной болезнью, сифилисом или проказой, и жалели его но во имя флага и просперити
и спасения демократии
они боялись быть с ним или думать о нем слишком часто из страха что он их
убедит;
потому что он говорил:
Покуда есть низший класс – я с ним, покуда есть преступный класс – я с ним, покуда хоть один человек томится в тюрьме – я не свободен.
Едем назад под дождем в грохочущем кебе, напротив чуть видны их лица в колеблющейся полутьме закрытого кеба, и Ее большие чемоданы тяжело долбят крышу, а Он своим адвокатским голосом декламирует Отелло:
Ее отец любил меня и часто
Звал в дом к себе, и заставлял меня
Рассказывать историю всей жизни,
Год за год – все сражения, осады
И бедствия, пережитые мной;
От детских лет до самого мгновенья,
Когда меня он слышать пожелал.
Я говорил о всех моих несчастьях,
О том, как часто избегал я смерти,
Повсюду угрожавшей мне…
Вот и Скулкилл[24]. После булыжника копыта звонко цокают по гладкому влажному асфальту. Сквозь серые потоки дождя река мерцает, ржавая от зимней грязи. Когда я был твоих лет Джек я нырял вот с этого моста. Сквозь перила моста можно заглянуть вниз в холодную мерцающую сквозь дождь воду. Как, прямо в платье? В одной рубашке.
Фейни стоял в дверях переполненного вагона надземки; прислонясь к спине толстяка, уцепившегося за ременную петлю, он без устали перечитывал хрусткий, с водяными знаками, бланк письменного ответа:
Главная контора 1104 Сев. Хемлин-авеню
Чикаго, Иллинойс, 14 апреля 1904
Фениану О'Х. Мак-Крири
456 Юж. Вуд-стрит
Чикаго Иллинойс
Дорогой сэр
Честь имеем подтвердить получение Вашего письма от 10 числа сего месяца.
По интересующему Вас вопросу дело требует личных переговоров. Если Вы соблаговолите зайти по вышеуказанному адресу в понедельник 16 апреля, в девять часов утра, то мы уверены, что пригодность Ваша к должности, на которую Вы претендуете, сможет быть окончательно выяснена.
Ваш в поисках истины
Эммануэл Р. Бингэм, Д. Б.
Фейни трусил. Поезд привез его слишком рано. Оставалось четверть часа, а пройти каких-нибудь два квартала. Он побрел по улице, заглядывая в витрины. В магазине чучел выставлен был золотистый фазан, а над ним висела большая плоская зеленоватая рыбина с зубастой миловидной пастью, с которой свешивался ярлык:
Может быть, не идти вовсе? В глубине витрины стояла на подставке рысь, а на другой стороне – какая-то куцая кошка. Вдруг он спохватился. Он опоздает. Рванувшись, он пробежал последний квартал.
Когда, одолев четыре пролета, он наконец добрался до нужной площадки, он запыхался, и сердце у него стучало громче трамваев. На матовом стекле двери он прочел:
В глубине, рядом с уборной, была еще одна захватанная руками дверь. Позолота сошла с букв, но но очертаниям их можно было разобрать:
Потом подле двери он заметил карточку, а на ней руку, держащую факел, и надпись: «Искатель истины и K°». Он робко постучал в стекло. Молчание. Он снова стукнул.
– Войдите… – отозвался чей-то низкий голос. Отворив дверь и войдя в узкую темную комнату, сплошь
загроможденную двумя массивными конторками, Фейни замялся в нерешимости:
– Извините, сэр, мне нужно видеть мистера Бингэма, сэр.
За дальней конторкой, перед единственным окном, сидел крупный мужчина. Его дряблые щеки и огромная брыластая челюсть напоминали сеттера. Длинные черные волосы слегка вились над ушами, и широкополая черная фетровая шляпа была сдвинута на затылок. Он откинулся в кресле и оглядел Фейни с головы до ног.
– Как живем, молодой человек? За какими вы сегодня книгами? Чем сегодня могу служить? – грохотал он.
– Извините, сэр, не вы ли мистер Бингэм?
– Док Бингэм, он самый, весь к вашим услугам.
– Извините, сэр, я… я насчет того объявления…
Лицо дока Бингэма мигом изменилось. Губы у него скривило, словно он глотнул чего-то горького. Он сделал полный оборот в своем кресле-вертушке и плюнул в медную плевательницу, стоявшую в дальнем углу комнаты. Потом обернулся к Фейни и ткнул в него толстым пальцем:
– Молодой человек, скажите по буквам, как вы напишете слово: представление?
– П…р…и…д…с…т…а…в…
– Достаточно… Никакого образования… Так я и думал… Абсолютная некультурность. Ни проблеска тех лучших побуждений, которые отличают цивилизованного человека от диких обитателей лесов… Ни горячего стремления нести светоч в темные дебри невежества… Да понимаете ли вы, молодой человек, что не место я вам предлагаю, а великие возможности… блестящие возможности самоусовершенствования и служения ближним. Я предлагаю вам даровое образование.
Фейни беспокойно топтался на месте. В горле у него запершило.
– Если это по печатной части, я думаю, что справлюсь, сэр.
– Так вот, молодой человек, во время краткого опроса, которому я вас подвергну, помните, что вы стоите на пороге великих возможностей.
Док Бингэм долго рылся в ящиках своей конторки, отыскал там сигару, откусил кончик, сплюнул, закурил и снова повернулся к Фейни, который стоял, переминаясь с ноги на ногу.
– Не скажете ли вы мне свое имя?
– Фениан О'Хара Мак-Крири…
– Так… Ирландской и шотландской крови… хорошее происхождение… Я сам такого же. Вероисповедание?
Фейни замялся:
– Отец был католик, но… – Фейни покраснел.
Доктор Бингэм засмеялся и потер руки.
– О, религия, какие во имя тебя совершены преступления. Сам я агностик… мне дела нет до звания и веры, когда я имею дело с друзьями, но иногда, мой милый, приходится плыть по течению… Нет, сэр, мой бог – это Истина, светоч которой, воздымаясь все выше в руках честных людей, рассеет туман невежества и алчности и принесет человечеству свободу и знания… Согласны вы со мной?
– Я работал у дяди. Он социал-демократ.
– О, пылкая юность… Умеете вы править лошадьми?
– Думаю, сэр, что сумею.
– Ну так я не вижу препятствий к тому, чтобы вас принять.
– В вашем объявлении в «Трибюн» говорилось о пятнадцати долларах в неделю, сэр?
В голосе дока Бингэма послышались особенно бархатистые нотки:
– Фениан, мой милый, пятнадцать долларов – это минимум того, что вы можете зарабатывать… Вы слышали когда-нибудь о сущности кооперативной системы? Вот на этих-то основаниях я вас и нанимаю. Как единоличный владелец и представитель товарищества «Искатель истины», я располагаю исключительным подбором книжек и брошюр, обнимающих все отрасли человеческих знаний и все чаяния человечества… Сейчас я начинаю распространительную кампанию, которая охватит всю страну. Вы будете одним из моих агентов. Продажная цена книг – от десяти до пятидесяти центов. На каждой проданной десятицентовой книге вы зарабатываете цент, на пятидесятицентовой соответственно пять центов…
– Но разве не будет у меня твердой понедельной оплаты? – заикнулся было Фейни.
– Что ж вы, цепляясь за цент, упустите доллар? Отказываться от единственной в жизни великолепнейшей возможности ради какой-то несчастной поденщины. Нет, я вижу по вашим горящим глазам, по вашему мятежному имени, почерпнутому из древних ирландских преданий, что есть в вас и воодушевление, и воля… Идет? Ну так по рукам, и убей меня Бог, Фениан, если вы когда-нибудь об этом пожалеете.
Док Бингэм вскочил на ноги, схватил руку Фениана и потряс ее.
– Теперь, Фениан, следуйте за мной, нам предстоит одно крайне важное предварительное дело.
Док Бингэм нахлобучил шляпу на лоб, и они стали спускаться по лестнице.
Док был крупный мужчина, и на ходу жир колыхался дряблыми складками.
«Какая ни на есть, а работа», – подумал Фейни.
Первым делом они зашли к портному, где навстречу им выполз длинноносый землистый человечек, которого док Бингэм называл Ли. В мастерской пахло отутюженным платьем, бензином и кислотами. Ли говорил так, словно нёба у него не было.
– Я совхем болен, – сказал он, – больхе тыхячи на дохторов кхинул, ни один чехт не помох.
– Но вы же знаете, Ли, что на меня вы можете положиться.
– Хонехно, Манни, хонехно, только слихком мнохо вы мне задхолжали.
Доктор Эммануэл Бингэм украдкой скосил глаза на Фейни.
– Могу уверить вас, Ли, что мое финансовое положение будет вполне упрочено не далее как через два месяца… Но сейчас мне и надо от вас всего-навсего две больших картонки, знаете, из тех, в которых у вас разносят костюмы заказчикам.
– На хто они вам?
– Нам, с моим молодым другом, пришел в голову один проектик.
– Ладно, берхите, только не путайте их в хрязные дела, на них мое имя.
Когда они вышли на улицу, таща под мышкой по большой плоской картонке с вычурно выведенной на них надписью: ЛЕВИ и ГОЛЬДШТЕЙН. Срочное выполнение заказов, док Бингэм весело расхохотался.
– Что за шутник этот Ли, – сказал он. – Но да будет вам уроком, Фениан, плачевная судьба этого человека… Бедняга страдает от последствий ужасной социальной болезни, покаравшей его за безумства юности.
Они проходили мимо той же лавки чучел. Все те же дикие кошки, и золотистый фазан, и огромная пила-рыба. И та же надпись на ярлыке: Заходит в мелкие бухты и заливы. Фейни так и подмывало бросить картонку и улепетнуть. Но какая ни на есть, а работа.
– Фениан, – таинственно сказал док Бингэм, – знаете вы Могаук-хаус?
– Знаю, сэр, мы в типографии выполняли для них заказы.
– Но они-то вас в лицо, надеюсь, не знают?
– Не думаю… Я только раз относил им отпечатанный материал.
– Чудесно… Так запомните – моя комната номер триста три. Обождите немного и приходите минут через пять. Вы рассыльный от портного, понимаете, и присланы за костюмами в чистку. Подниметесь ко мне в комнату, захватите что надо и отнесете ко мне в контору. А если кто спросит, куда вы это несете, – говорите к «Леви и Гольдштейну», понимаете?
Фейни тяжело перевел дух.
– Понимаю.
Когда он добрался до маленького номера под самой крышей Могаук-хауса, док Бингэм расхаживал по комнате.
– От «Леви и Гольдштейна», сэр, – сказал Фейни, глядя ему прямо в глаза.
– Мой милый, – сказал док Бингэм, – ты будешь расторопным помощником, я рад, что нашел тебя. Я дам тебе доллар в счет жалованья. – Говоря это, он вынимал платье, бумаги, старые книги из большого чемодана, стоявшего посреди комнаты. Все это он тщательно запаковал в одну картонку. В другую он положил пальто на меху.
– Это пальто стоит двести долларов, Фениан, остатки прежнего величия. Ах, осенние листья Валламброзы… Et tu in Arcadia vixisti[27]… Это по-латыни, на языке ученых…
– Мой дядя Тим, у которого я служил в типографии, хорошо знает латынь.
– Как думаешь, дотащишь все это, Фениан?… Не тяжело будет?
– Нет, что вы, конечно, донесу.
Фейни хотелось напомнить про доллар.
– Так отправляйся… Подожди меня в конторе. В конторе Фейни застал человека, сидевшего за второй конторкой.
– Ну, в чем дело? – заорал он на Фейни пронзительным голосом. Это был востроносый, желтолицый молодой человек. Прямые черные волосы стояли у него торчком.
Фейни запыхался, взбираясь по лестнице. Руки у него онемели от тяжелых картонок.
– Это что? Какое-нибудь новое дурачество Манни? Скажи ему, чтобы он отсюда выметался, другая конторка остается за мной.
– Но доктор Бингэм только что нанял меня для работы в «Товариществе по распространению литературы».
– Ну и черт с ним, что нанял.
– Он сам сейчас сюда придет.
– Ладно, подожди его, да заткнись, не видишь – я занят.
Фейни угрюмо уселся у окна, в кресло-вертушку – единственное кресло, не заваленное грудами маленьких непереплетенных книжек.
В окно видны были одни пыльные крыши и пожарные лестницы. Сквозь закоптелые стекла он смутно различал другие конторы, другие столы. На столе перед ним громоздились перевязанные книжные свертки, а между ними гора неупакованных брошюр. Заглавие одной из них бросилось ему в глаза.
Он принялся читать книгу. Во рту у него пересохло, и весь он покрылся липким потом.
– Никто тебя не останавливал? – прервали его чтение басистые раскаты дока Бингэма. Прежде чем он успел ответить, голос из-за конторки завопил:
– Слушай, Манни, выметайся, пока не поздно… Вторая конторка за мной.
– Не тряси на меня своим колтуном, Сэмьюэл Эпштейн. Мы с моим юным другом как раз подготовляем экспедицию к аборигенам хинтерланда штата Мичиган. Сегодня в ночь мы отправляемся в Сагино. Через два месяца я вернусь, а тогда вся контора будет за мной. Этот молодой человек будет сопровождать меня, чтобы поучиться нашему делу.
– Черта с два, дело, – проворчал человек за конторкой и снова уткнулся в бумаги.
– Промедление, Фениан, смерти подобно, – сказал док Бингэм, по-наполеоновски закладывая жирную руку за борт жилета. – Есть в жизни человека приливы и отливы, но, взятая в целом, она…
И больше двух часов Фейни потел под его руководством, завертывая книги, увязывая их в большие пакеты и наклеивая адрес товарищества «Искатель истины и K°» – Сагино, Мичиган.
Он отпросился на часок домой повидать своих. Сестра Милли поцеловала его в лоб тонкими сжатыми губами. Потом разрыдалась.
– Счастливец. Ах, если бы я была мужчиной, – пробормотала она сквозь слезы и побежала наверх.
Миссис О'Хара наставляла его вести себя хорошо, всегда останавливаться в общежитиях ХАМЛ[28], где молодежь оберегают от соблазнов, и не забывать, до чего довели Дядю Тима его пьянство и фантазии.
У Фейни комок подступал к горлу, когда он отправился разыскивать Дядю Тима. Он нашел его в задней комнате пивной О'Греди. Его светло-голубые глаза были тусклы и нижняя губа дрожала, когда он сказал Фейни:
– Выпей-ка со мной, сынок, ты теперь сам стал на ноги.
Фейни залпом выпил кружку пива.
– Фейни, ты смышленый парень… хотелось мне больше для тебя сделать, ты вылитый О'Хара. Читай Маркса… учись, помни, что ты революционер по плоти и крови… Не вини людей… Возьми хоть сварливую змею в образе женщины, на которой я женат, что, виню я ее? Нет, я виню систему. Только смотри не продайся сукину отродью и помни, что каждый раз именно женщины доводят нас до этого. Ты знаешь, о чем я говорю. Ну ладно, иди… Беги, а то опоздаешь на поезд.
– Я напишу вам, Дядя Тим, из Сагино, честное слово, напишу.
Тощее красное лицо Дяди Тима в пустой продымленной комнате, мерцающая медью стойка и опершиеся па нее багровые локти хозяина, бутылки и Зеркала, портрет Линкольна – все это, как в тумане, смешалось в его мозгу, и с чемоданчиком в руке он уже бежал по светящейся мокрой мостовой под светящимися дождевыми облаками, спеша на станцию подземки.
На перроне Иллинойс-сентрал-стейшн он нашел дока Бингэма, который ждал его за бруствером увязанных книжных свертков. Фейни стало не по себе, когда он увидел дока, его жирные, дряблые щеки, двубортный жилет, мешковатый пасторский сюртук и запыленную черную фетровую шляпу, из-под которой нелепо торчали над мясистыми ушами неожиданно пушистые завитки. Какая ни на есть, а работа.
– Надо признаться, Фениан, – сказал док Бингэм, как только Фейни подошел к нему, – надо признаться, что, как ни уверен я в своем знании природы человеческой, я уже начинал сомневаться, вернешься ли ты. Как говорится у поэта: «Труднее всего первый вылет птенца». Погрузи эти свертки в поезд, покуда я пойду за билетами, но смотри, чтобы вагон был для курящих.
Когда поезд тронулся и кондуктор проверил билеты, док Бингэм нагнулся к Фейни и постучал по его колену пухлым указательным пальцем.
– Я рад, что ты заботишься о платье, мой милый. Никогда не забывай, как важно быть обращенным к свету парадным фасадом. Пускай на сердце будут пыль и пепел, но перед людьми будь весел и блестящ… Ну а теперь мы пойдем посидеть в салон-вагон, чтобы хоть на время отдохнуть от этой деревенщины.
Шел сильный дождь, и темные стекла окон были исхлестаны косыми бисерными струйками. Фейни было не по себе, когда вслед за доком Бингэмом он пробирался по плюшево-зеленому салону к небольшой, обитой кожей курительной в дальнем конце вагона. Добравшись туда, док Бингэм добыл из кармана огромную сигару и стал мастерски пускать одно кольцо дыма за другим. Фейни присел подле него, поджав ноги под сиденье и стараясь занимать как можно меньше места.
Постепенно отделение наполнилось молчаливыми курильщиками и прихотливыми спиралями сигарного дыма. Дождь стучал в окна, словно кидая в них мелким гравием. То и дело кто-нибудь прочищал глотку, и в угол, в плевательницу, летел большой сгусток мокроты или струя табачной слюны.
– Да, сэр, – раздался вдруг голос, исходивший неизвестно откуда и обращенный неизвестно к кому, – это была действительно торжественная церемония, хоть мы там и промерзли до полусмерти.
– Вы из Вашингтона?
– Да, я был в Вашингтоне.
– Большинство поездов попало туда только на следующий день.
– Знаю, мне посчастливилось, а другие поезда занесло снегом на двое суток.
– Да, буран был нешуточный.
Весь день Борей пробушевал,
Неся с собою дождь и шквал,
И только к вечеру с заката
Прорвалось солнце, мглой объято… —
скромно опустив глаза, продекламировал док Бингэм.
– Богатая у вас память, что вы можете читать стихи наизусть без запинки.
– Да, сэр, мне думается, что память свою я могу без неподобающего самохвальства назвать обширной. Будь это природным даром, мне оставалось бы только краснеть и хранить молчание, но, поскольку это плод сорокалетнего изучения лучшего, что есть в мировой эпической, лирической и драматической литературе, я надеюсь, что, обращая на это внимание людей, я некоторым образом способствую тем, кто подобно мне стоит на путях к просвещению и самоусовершенствованию.
Внезапно он обернулся к Фейни.
– Молодой человек, не хотели бы вы прослушать обращение Отелло к венецианскому сенату?
– С удовольствием, – весь вспыхнув, ответил Фейни.
– Вот случай для Тедди сдержать слово относительно борьбы с трестами…
– Голосование фермеров великого Северо-Запада будет, уверяю вас…
– Какой ужас, это крушение экстренных поездов, пущенных к празднествам.
Но док Бингэм уже приступил к делу:
Почтенные, знатнейшие сеньоры
И добрые начальники мои.
Что дочь увез у этого я старца —
Не выдумка; не выдумка и то,
Что я на ней женился…
– Уж поверьте вы мне, они ничего не добьются законами против трестов. Нельзя таким образом ограничивать свободу личности…
– Да, но ведь прогрессивное крыло республиканской партии старается оградить как раз свободу отдельных предпринимателей.
Но док Бингэм стал в позу, заложив одну руку за борт жилета, а другой описывал широкие округлые жесты:
Я груб в речах; к кудрявым фразам мира
Нет у меня способности большой.
Нет потому, что этими руками
И с семи лет до нынешнего дня
На бранной ниве я привык работать…
– Голосование фермеров, – пронзительно прервал его говоривший, но Никто уже его не слушал. Поле битвы осталось за доком Бингэмом.
Изо всего, что в мире происходит,
Я говорить умею лишь о войнах,
Сражениях, вот почему теперь,
Здесь, говоря за самого себя,
Едва ль сумею скрасить дело…
Поезд стал сбавлять скорость. В затихающем шуме движения голос дока Бингэма зазвучал неестественно громко. Фейни почувствовал, как спина его ткнулась в спинку сиденья, затем шум разом затих, где-то послышался звон колокола, а над ухом тошнотворный шепот дока Бингэма:
– Джентльмены, здесь у меня имеется в виде отдельных выпусков полное и бесцензурное издание одного из классических произведений мировой литературы, знаменитый «Декамерон» Боккаччо, который вот уже четыре века олицетворяет пикантный юмор и рискованное остроумие.
Он вытащил из отвисшего кармана кипу маленьких книжек и стал с нежностью перебирать их.
– Просто из чувства дружбы я готов поделиться с теми из вас, кого они заинтересуют… Вот, Фейни, возьмите их и, если кто-нибудь спросит, имейте в виду, что они стоят по два доллара книжка. Мой молодой друг поможет вам распределить их… доброй ночи, джентльмены.
И он ушел, а поезд снова тронулся, и Фейни 46 оказался с книжками в руках посредине раскачивающегося вагона, и подозрительные взгляды курильщиков буравили его со всех сторон.
– Покажите-ка, – сказал наконец маленький человечек с оттопыренными ушами, сидевший в дальнем углу. Он раскрыл книгу и с жадностью принялся читать. Фейни все стоял посредине вагона, обмирая от стыда. Он мельком видел, как за дымными извивами блестели белки у человечка, скосившего глаза от сигары на книгу. Его оттопыренные уши слегка порозовели.
– Изрядно приперчено, – сказал человечек, – но два доллара – это слишком дорого.
Фейни, едва сознавая, что говорит, промямлил:
– Онии нне ммои, сэр, я, право, не знаю…
– Ну да ладно, черт с ним… – Человечек запихнул двухдолларовую бумажку в ладонь Фейни и снова принялся читать. Когда Фейни пустился в обратный путь, у него оставалось две книги на руках и было шесть долларов в кармане. На полдороге к своему вагону он встретил кондуктора.
Сердце у него так и замерло. А тот кольнул его острым взглядом, но не сказал ни слова.
Док Бингэм сидел на своем месте, опустив голову на ладонь и закрыв глаза, и, казалось, дремал. Фейни скользнул мимо него и уселся рядом.
– Сколько продал? – не открывая глаз, спросил док Бингэм. Он говорил уголком рта и странным хриплым голосом, какого Фейни еще от него не слышал.
– Шесть монет заработал… Бог мой, и напугал же меня по дороге кондуктор… Как взглянет…
– Ну, кондукторов ты предоставь мне и помни, что нет ничего преступного в распространении творений великих гуманистов между торгашами и менялами этой оставленной Богом страны. Ты бы лучше передал мне получку.
Фейни хотел было напомнить про обещанный доллар, но док Бингэм уже снова завел свою шарманку:
…Когда бы
За каждым ураганом наступало
Спокойствие такое – пусть бы ветры
Ревели так, чтоб даже смерть проснулась,
И пусть суда взбирались бы с трудом
На горы вод, не ниже гор Олимпа…
Они долго отсыпались в Сагино, и за обильным завтраком док Бингэм прочитал целую лекцию о теории и практике книготорговли.
– Я очень боюсь, что на тех окраинах, куда мы собираемся проникнуть, – говорил он, проглотив три печеных яйца и дожевывая сдобную булочку, – очень боюсь, что там деревенщина еще доселе жаждет больше всего Марии Монк[29].
Фейни не знал, что это за Мария Монк, но спрашивать ему не хотелось. Он пошел вместе с доком Бингэмом на извозчичий двор Хаммера нанимать фургон и лошадь. Потребовалась долгая перебранка между фирмой «Искатель истины и K°» и администрацией извозчичьего двора Хаммера, чтобы определить вознаграждение за наем рессорного фургона и дряхлой пегой клячи, на крестец которой впору было шляпу вешать. И только к вечеру, навалив за сиденье груду свертков, они выбрались из Сагино спустились в дорогу.
Был по-весеннему свежий день. По серебристо-голубоватому небу серыми кляксами ползли нависавшие облака. Пегая упрямо придерживалась шага, хотя Фейни то и дело хлестал вожжами по запавшему крупу и щелкал языком, покуда во рту не пересыхало. При первом ударе пегая пускалась вскачь, но сейчас же переходила в неровную рысцу, а минуту спустя – в шаг.
Фейни чертыхался и понукал, но никак не мог заставить пегую удержаться хотя бы на мелкой рысце. Тем временем док Бингэм сидел рядом с ним, сдвинув широкополую шляпу на затылок, покуривая сигару и разглагольствуя о католической и протестантской религиях.
– Надо тебе сказать, Фениан, что отношением к ним просвещенного человека всегда будет – «Проклятие на оба ваших дома»… Сам я пантеист… Но даже пантеисту… есть-пить нужно, отсюда – Мария Монк.
Лицо им обожгли первые капли дождя, льдистого и колкого, словно град.
– По такой езде я схвачу воспаление легких, и это будет твоя вина, ты ведь говорил, что справишься с лошадью… Вот что, сворачивай вон на ту ферму слева. Может быть, они позволят нам поставить фургон и лошадь в сарай или в амбар.
Свернув проселком к серой ферме и огромному серому амбару, стоявшим подле сосновой рощи немного в стороне от дороги, пегая тотчас перешла на шаг и стала тянуться к пучкам свежей травы, пробивавшейся по обочинам канавы. Фейни хлестнул ее вожжами, пихнул в круп ногой – она не шевельнулась.
– О, чтоб ее, давай сюда вожжи.
Док Бингэм с размаху стегнул ее по ушам, но в ответ она только повернула голову и поглядела на обоих, показывая зеленоватую пену непрожеванной травы на длинных желтых зубах. Фейни почудилось, что она над ними надевается. Припустил дождь. Они подняли воротники. Скоро ледяные струйки побежали Фейни за шиворот.
– Слезай и веди, чтоб ее, эту проклятую образину… Веди под уздцы, если не умеешь править, – захлебывался слюною док бингэм.
Фейни соскочил с козел и довел лошадь до задних ворот фермы; вода протекала ему в рукав от кулака, зажавшего уздечку.
– Добрый вечер, мэм.
Док Бингэм уже вылез из фургона и кланялся выглянувшей из дому маленькой старушке. Он стоял возле нее на крылечке, укрываясь от дождя под навесом.
– Вы, надеюсь, ничего не имеете против, если я на время дождя помещу свой фургон у вас в сарае. У меня там ценный и легко подверженный порче товар и, на беду, нет брезента…
Старуха утвердительно кивнула головой.
– Это, надо сказать, очень мило с вашей стороны… Ну, Фениан, поставь лошадь в сарай и приходи сюда, да захвати с собой маленький сверток из-под сиденья… Я только что говорил моему юному другу, что я уверен – в этом доме живут добрые самаритяне, которые впустят двух усталых путников.
– Входите, мистер… Вы, должно быть, не прочь погреться у печки и обсохнуть… Входите, мистер… э-э-э?
– Док Бингэм… досточтимый доктор Бингэм, – услышал Фейни голос входившего в дом Бингэма.
Сам он промок до нитки и весь дрожал, когда вошел наконец в кухню со свертком книг под мышкой. Док Бингэм сидел, развалясь всей своей тушей, в качалке против плиты. Возле него на чисто выструганном еловом столе лежал кусок пирога и стояла чашка кофе. В кухне тепло и уютно пахло яблоками, жареной грудинкой и лампой. Старуха, облокотясь на кухонный стол, внимательно слушала дока Бингэма. Другая женщина, высокая и тощая, стояла поодаль, уперев в бока красные узловатые руки; ее жидкие рыжеватые волосы были закручены узлом на макушке. Черная с белым кошка, изогнув спину и задрав хвост, терлась в ногах у дока Бингэма.
– Вот Фениан, как раз вовремя, – произнес тот, мурлыкая не хуже кота. – Я только что говорил… рассказывал милым хозяйкам о содержании нашей интереснейшей и поучительнейшей библиотеки, о благочестивых и вдохновенных шедеврах мировой литературы. Они были так милы но отношению к нам в постигшем нас злоключении, что дело простой справедливости ознакомить их с некоторыми из наших книг.
Высокая женщина мяла в руках передник.
– Страсть люблю книжки читать, – застенчиво проговорила она, – но только нам не до книжек, разве что зимою.
Милостиво улыбаясь, док Бингэм развязал веревку и развернул пакет у себя на коленях. Одна из книжек выскользнула на пол. Фейни узнал «Королеву белых рабынь». Кислая гримаса мелькнула по лицу дока Бингэма. Он проворно наступил ногой на упавшую книжку.
– Ведь это же «Евангельские беседы», мой милый, – сказал он, – а я говорил тебе о «Кратких проповедях на все случаи жизни» доктора Спайкнарда.
Он протянул полуразвернутый пакет Фейни, который поспешно схватил его. Потом док Бингэм нагнулся, медленным плавным движением вытащил книгу из-под подошвы и сунул ее себе в карман.
– Придется мне самому сходить, – еще слаще промурлыкал он.
Как только кухонная дверь захлопнулась за ними, он яростно прорычал прямо в ухо Фейни:
– Под сиденьем, ясно тебе было сказано, крыса ты мокрая. Попробуй сыграй со мной еще раз такую штуку. Я тебе все кости переломаю.
И коленкой он так наподдал Фейни по седалищной части, что зубы у того щелкнули, и он пулей вылетел на дождь.
– Я, честное слово, не нарочно, – заныл Фейни, идя к сараю.
Но док Бингэм уже вернулся на кухню, и голос его уютно журчал, пробиваясь в дождливые сумерки вместе с первым лучом зажженной лампы.
На этот раз Фейни позаботился распаковать сверток прежде, чем нести его в дом. Док Бингэм принял книги, даже не взглянув на Фейни, и тот укрылся за выступ печной трубы. Он стоял там, окутанный парами своего сохнущего платья, и слушал раскатистый голос дока Бингэма. Он был голоден, но никому и в голову не пришло предложить ему кусок пирога.
– О, дорогие друзья мои, как передать мне вам, с какой благодарностью Всевышнему находит наконец внимающих ему слушателей одинокий проповедник Евангелия в странствиях своих среди плевел и зол мира сего. Я уверен, что эти маленькие книжки утешат, заинтересуют и вдохновят всякого, кто возьмет на себя труд прочитать их. Я настолько уверен в этом, что всегда вожу с собой несколько лишних экземпляров, которые и распределяю за умеренное вознаграждение. У меня сердце кровью обливается, что я еще не в состоянии раздавать их даром.
– А почем они? – спросила старуха, и лицо ее внезапно заострилось.
Руки костлявой женщины беспомощно повисли, и она покачала головой.
– Ты не помнишь, Фениан, – спросил док Бингэм, беспечно откидываясь в своей качалке, – не помнишь ли ты, какова была себестоимость этих книжек?
Фейни был обижен. Он не отвечал.
– Поди сюда, Фениан, – медовым голосом позвал его док Бингэм. – Позволь напомнить тебе слова бессмертного певца:
Смиренье – лестница младого честолюбья,
Пока по ней карабкается вверх,
Свое лицо к ней отрок обращает;
Но лишь сошел с последней он ступени,
Как тотчас же становится к ней задом.
Ты, должно быть, голоден. На, доешь мой пирог.
– Нет, зачем же. Найдется у нас кусок и для мальчика, – сказала старуха.
– Кажется, десять центов, – выходя из-за трубы, выговорил наконец Фейни.
– Ну, если десять центов, я бы взяла одну, – быстро сказала старуха.
Костлявая женщина хотела что-то сказать, но было уже поздно.
Не успел еще кусок пирога попасть Фениану в рот, а блестящий десятицентовик перейти из старой папиросной коробки с буфета в жилетный карман дока Бингэма, как за окном послышалось звяканье упряжи, и сквозь дождь и мрак мелькнул тусклый свет фонаря.
Старуха вскочила на ноги и с волнением обернулась к тотчас же открывшейся двери. Грубосколоченный седой мужчина с козлиной бородкой, торчавшей на круглом красном лице, вошел в комнату и стал стряхивать воду с отворотов кожана. Худой подросток с выпяченным кадыком на тощей шее, с виду однолеток Фейни, вошел за ним следом.
– Здравствуйте, сэр, здравствуйте, сын мой, – прогромыхал док Бингэм, дожевывая пирог и допивая кофе.
– Они попросили поставить лошадь к нам в сарай, покуда дождь поутихнет. Это ничего ведь, Джеймс? – неуверенно спросила старуха.
– Ну что ж, – буркнул тот, тяжело усаживаясь в свободное кресло. Книжку старуха уже спрятала в ящик кухонного стола. – Книгами промышляете, что ли?
Он сурово поглядел на распакованный сверток.
– Так нам тут этого барахла не нужно. Ну а вы ночуйте себе на здоровье в амбаре. Не такая ночь, чтобы кого-нибудь выкидывать на улицу.
Они распрягли лошадь и сами устроились на сене над коровьим стойлом. Перед уходом из кухни хозяин заставил их отдать спички.
– Где спички, там и до пожара недолго, – сказал он.
Лицо дока Бингэма было мрачнее тучи, когда, завернувшись в попону, он бормотал что-то о «бесчестье носителю сана». Фейни был возбужден и счастлив. Он лежал на спине, прислушиваясь к журчанию воды по желобам, к приглушенному шороху жующего скота, и глубоко вдыхал запах сена и теплую луговую свежесть коров. Ему не спалось. Хотелось чувствовать возле себя ровесника, поговорить с ним. Какая ни на есть, а работа, и потом, можно свет посмотреть.
Он только что заснул, как вдруг яркий свет разбудил его. Мальчик, которого он видел на кухне, стоял над ним, освещая его фонарем. Его огромная тень плясала по стропилам.
– Слышь, мне бы надо книжку.
– Какую тебе книжку? – зевнул Фейни и привстал.
– А знаешь… из тех, что о хористках, белых рабынях, ну и о прочем…
– А в какую тебе цену, сын мой? – раздался из-под попоны голос дока Бингэма. – У нас большой выбор занимательных книг, прямо и свободно трактующих разные явления жизни, рисующих плачевную разнузданность жизни больших городов, и все это от одного до пяти долларов. Полное издание книги доктора Бернсайда – «Все о половой жизни» – стоит шесть долларов пятьдесят.
– Нет, мне бы не дороже доллара… Только вы ничего не скажете старику? – говорил мальчик, обращаясь то к одному, то к другому. – Сэр Хардуик, тот, что живет на шоссе, так он как-то был в Сагино и там купил книгу у кого-то в гостинице. Черт, вот это была книжка – пальчики оближешь.
Он принужденно захихикал.
– Спустись-ка, Фениан, и достань ему «Королеву белых рабынь» за доллар, – распорядился док Бингэм, снова укладываясь.
Фейни с фермерским сынком спустились по шаткой лестнице.
– А ты скажи, очень она забориста?… О, черт, попадется отцу, задаст он мне трепку… А ты что ж, неужто все эти книги прочел?
– Я? – отозвался свысока Фейни. – Мне не для чего читать книгу. Когда вздумается, я все это наблюдаю, как оно есть. Вот тебе… это насчет падших женщин.
– Что-то больно тонка за один доллар. За доллар ты мог бы дать потолще.
– Так зато забориста.
– Ну ладно, возьму, а то еще застанет меня здесь отец. Покойной ночи.
Фейни снова отправился на сеновал и крепко заснул. Ему снилось, что он в каком-то амбаре поднимается по шаткой лестнице вместе с сестрой Милли, и она все пухнет, белеет, жиреет; на голове у нее большая шляпа, кругом разукрашенная страусовыми перьями, а на платье вырез, и он удлиняется от шеи все ниже и ниже, и голос пока Бингэма говорит, что это Мария Монк, королева белых рабынь, и только он собрался схватить ее, как солнце ударило ему прямо в глаза. Док Бингэм стоял перед ним, широко расставив ноги, причесывался карманной гребенкой и декламировал:
Сбирайся в путь, ведь солнце – светоч мира —
Не для земли одной несет тепло,
И человек корнями не прикован
Подобно древу к месту одному.
– Вставай, Фениан, – прогрохотал он, заметив, что Фейни проснулся, – отряхнем прах этого негостеприимного жилища от сандалий наших, завязав ремни, с проклятием, подобно философам древности. Запрягай лошадь, позавтракаем дорогой.
Так странствовали они в продолжение нескольких недель, пока однажды вечером не очутились перед опрятным желтым домиком, стоявшим в роще пушистых темных лиственниц. Фейни остался в фургоне, а док Бингэм отправился в дом на разведку.
«Сегодня непременно спрошу его, – думал Фейни. – Должен ведь этот старый мошенник наконец рассчитаться со мной.
Немного погодя док Бингэм появился на пороге, весь расплывшись в широкой улыбке.
– Ну, Фениан, тут нас прекрасно примут, как и подобает принимать носителей сана. Но только смотри, не болтай лишнего. Отведи лошадь в сарай и распряги ее.
– А как насчет моей платы, мистер Бингэм, ведь прошло уже три недели.
Фейни соскочил с козел и готовился распрягать. Скорбь омрачила лицо дока Бингэма.
– О корысть, корысть…
…Внимательно исследуй
Его ты руку – белоснежна кисть,
Но на ладони, в складках, грязь ты узришь, —
Увы, то след уже оставил подкуп.
У меня были великие надежды на кооперативные наши начинания, которые ты разрушаешь своей юношеской поспешностью и алчностью… Но если ты иначе не можешь, то, что делать, сегодня же вечером ты получишь все должное, и даже с избытком. А теперь распрягай и принеси мне вон тот маленький сверток с «Марией Монк» и «Папистскими кознями».
Был жаркий день. Вокруг амбара пели реполовы. Пахло свежей травой и цветами. Амбар был сложен из красного кирпича двор полон белых леггорнов[30].
Кончив распрягать и поставив лошадь в стойло, Фейни уселся на перекладину забора и закурил папироску, глядя на серебристо-зеленые поля овса. Ему хотелось, чтобы подле него была девушка, которую он мог бы обнять, за талию, или парень, с кем бы отвести душу.
Тяжелая рука опустилась ему на плечо. Рядом с ним: стоял док Бингэм.
– Фениан, мой юный друг, мы на тучном пастбище, – сказал он. – Она совершенно одна: муж с работником отправился на два дня в город. И ровно никого в доме, кроме двух ее ребятишек, – милые крошки. Я, может быть, разыграю здесь Ромео. Ты еще никогда не видал меня любовником. Это моя коронная роль. Ах, когда-нибудь я расскажу тебе о своей мятежной юности. Но пойдем, я познакомлю тебя с прелестной обольстительницей. Когда они входили в кухонную дверь, их скромно приветствовала пухлая женщина в светло-лиловом чепчике и с ямочками на щеках.
– Это мой юный помощник, мэм, – с широким жестом сказал док Бингэм, – Фениан, это миссис Ковач.
– Вы, должно быть, голодны, а мы как раз собираемся ужинать, – сказала та.
Солнце последним краешком осветило кухонную плиту, сплошь уставленную кастрюлями и сковородами. Душистый пар легкими струйками подымался из-под круг-чих, до блеска начищенных крышек. Говоря, миссис Ковач нагнулась над плитой так, что горою поднялся ее обтянутый синей юбкой зад и торчком встал бант накрахмаленных завязок передника; открыла духовку, вытащила оттуда огромную сковороду сдобных булочек и переложила их на блюдо, уже стоявшее посреди накрытого перед окном обеденного стола. Теплый запах печеного теста наполнил кухню. У Фейни слюнки потекли. Док Бингэм потирал руки и вращал глазами. Все расселись, и два голубоглазых грязнолицых малыша принялись молча уписывать за обе щеки, а миссис Ковач щедро накладывала всем на тарелки тушеных помидоров, картофельного пюре, тушеного мяса и горошка со свининой. Она налила им по кружке кофе и села сама, глядя ни дока Бингэма влажными глазами.
– Люблю смотреть, как едят мужчины.
Лицо ее до того побагровело, что Фейни, случайно глянув на нее, тотчас же отводил глаза. После ужина она с почтительным испугом принялась слушать дока Бингэма, а тот все говорил и говорил, время от времени приостанавливаясь и откидываясь на спинку стула только для того, чтобы пустить кольцо дыма под лампу.
– Хотя, можно сказать, я и не лютеранин, мэм, но я тогда восхищался, более того, почитал великую личность Мартина Лютера как одного из просветителей человечества. Не будь его, мы до сего дня пресмыкались бы под ужасным игом римского папы.
– Господи! Но ведь они никогда не доберутся до нас? Я от одной мысли об этом готова упасть в обморок.
– Никогда, пока есть хоть капля горячей крови в жилах свободно рожденных протестантов… но, чтобы бороться с тьмой, надо нести во тьму свет. А свет – это воспитание, чтение книг и учение.
– Как жаль, а у меня почти от каждой книги голова болит. Да, правду сказать, и времени нет читать их. Муж – тот читает книги по хозяйству. Он и меня было как-то заставил читать о разведении кур, но я там ровно ничего не поняла. Семья мужа недавно со старой родины… Там, должно быть, совсем по-другому живут.
– А ведь нелегко, я полагаю, быть женой иностранца?
– Иногда мне кажется, что я не выдержу, но если б вы знали, какой он был красивый, когда я за него вышла… а я никогда не могла устоять против красивого мужчины.
Док Бингэм перегнулся через стол. Глаза его вращались, словно собираясь выскочить из орбит.
– А я никогда не мог устоять перед красивой женщиной.
Миссис Ковач глубоко вздохнула.
Фейни встал и вышел. Он собирался было ввернуть: словечко о своем жалованье, но к чему? Все равно без толку. На воздухе было холодно, над крышами служб и амбаров ярко светили звезды. Из курятника изредка доносился шорох крыльев и сонное клохтанье курицы, потерявшей равновесие на насесте. Фейни ходил взад и вперед по двору, проклиная дока Бингэма и отшвыривая носком попадавшиеся под ногу щепки и комки сухого навоза.
Немного погодя он заглянул в освещенное окно кухни. Док Бингэм сидел, обняв миссис Ковач за талию, и декламировал, делая широкие жесты свободной рукой:
…Рассказам этим
С участием внимала Дездемона,
И каждый раз, как только отзывали
Ее от нас домашние дела,
Она скорей старалась их окончить
И снова шла и жадно в речь мою
Впивалася…
Фейни погрозил в окно кулаком.
– А! Чтоб вас… Подавай мои деньги, – громко сказал он. Потом он пошел пройтись по дороге.
Вернулся он сонный и озябший. На кухне было пусто, и фитиль лампы был прикручен. Он не знал, где ему устраиваться на ночлег, и решил покуда погреться в кресле у печки. Голова его стала клониться, и он уснул.
Его разбудил оглушительный топот наверху и пронзительные женские вопли. Первой его мыслью было, что док Бингэм ограбил и убивает хозяйку. Но тотчас же он услышал чужой голос, изрыгавший проклятия на ломаном английском языке.
Не успел он вскочить с кресла, как док Бингэм в одном фланелевом белье стрелой пронесся мимо. В правой руке он зажал ботинки, в левой – верхнее платье. Брюки развевались за ним на Подтяжках, словно хвост бумажного змея.
– Эй, куда вы? – крикнул ему вслед Фейни, но не получил ответа. Вместо того он очутился лицом к лицу с высоким загорелым бородачом, который преспокойно закладывал патроны в охотничью двустволку.
– Я ж те подстрелю, сукина сына…
– Что вы, да разве можно… – начал было Фейни.
Приклад двустволки больно ударил его в грудь, и он снова грохнулся в кресло. Бородач одним широким упругим прыжком очутился за дверью, и сейчас же грянули два выстрела, гулко отдавшиеся от дворовых построек. Потом снова раздались женские вопли вперемежку с истерическим хохотом и рыданиями.
Фейни сидел в кресле у печки словно приклеенный. Вдруг он заметил на полу монету в пятьдесят центов, должно быть выскользнувшую на лету из брюк дока Бингэма. Он сгреб ее и только успел сунуть в карман, как бородач с двустволкой вернулся на кухню.
– Нет больше патронов, – хрипло сказал он. Потом уселся на кухонный стол среди неубранных тарелок и стаканов и заплакал, как ребенок, и слезы, просачиваясь сквозь узловатые пальцы, струились по заскорузлым ручищам и черной бороде.
Фейни прокрался к двери и проскользнул к сараю.
– Док Бингэм, док Бингэм, – тихо позвал он.
Меж оглобель грудой лежала упряжь, но нигде не, видно было и следа дока Бингэма и пегой лошади. Испуганное клохтанье потревоженных в курятнике наседок смешивалось с женскими воплями, все еще доносившимися из дома.
– Что же мне, черт возьми, делать? – спрашивал себя Фейни, как вдруг заметил высокий силуэт в освещенной кухонной двери и направленное на сарай дуло ружья. И одновременно со вспышкой выстрела он нырнул в сарай и выбрался через заднюю дверь.
Крупная дробь взвизгнула у него над головой.
– Дьявол! Нашел-таки патроны.
Фейни припустил через овес, как только несли дрожащие ноги. Наконец, запыхавшись до полусмерти, он перебрался через какую-то изгородь, в кровь изодрав себе терном лицо, и плашмя растянулся передохнуть в сухой канаве. Никто его не преследовал.
«Нужны крепкие нервы, чтобы жить на этом свете» – последние слова Джорджа Смита» повешенного толпой в Канзасе вместе со своим братом. Смерть маркиза Куинсбери пожаром уничтожен склад пряностей Золя оправдан;
несколько лет назад анархисты Нью-Джерси носившие красные розетки анархии и значок в память Maк-Кинли и спаиваемые республиканцами замышляли покушение на одну из европейских коронованных особ и весьма вероятно что тогда же у них созрело намерение убить президента
Светлый месяц окунулся в Уобаш
Сена свежий дух плывет с полей
И сегодня встретить вечер оба
На берег мы выйдем вместе с ней.[32]
Шесть тысяч рабочих в Смоленске вышли на демонстрацию с плакатами: Смерть царю-убийце
беспорядки и нарушение уличного движения ознаменовали начало стачки погонщиков скота БЛИЗИТСЯ ВЕЛИЧАЙШАЯ В МИРОВОЙ ИСТОРИИ МОРСКАЯ БИТВА Мадридская полиция напала на 5000 рабочих шедших с черными флагами
у зрителей голова идет кругом а танцор ест апельсин побивая рекорд который способен свести человека с ума
Мы играли в ванной в битву при Порт-Артуре и вода перелилась через край и просочилась сквозь потолок гостиной и нам за это попало а в Кью-Гарденс пришел к нам пить чай старый мистер Гарнет еще бодрый и веселый хоть и совеем уже старый. Мы издали увидели его в окно, багримое лицо и джон-булевы баки и тетя сказала что у него развалистая морская походка. Под мышкой он нес ящик и Вики и Помпон залаяли и вот как мистер Гарнет пришел пить чай. Он вытащил граммофон из черного ящика и вставил в граммофон валик и с края стола сдвинули чашки. Осторожней смотри не урони их легко поцарапать. Ну конечно тут подошла бы и обыкновенная иголка мэм но у меня иголки особенные;
и разговор шел об адмирале Того и о дереве баньян и о том что русские здорово хлещут водку и ни за что нипро что расстреляли бедные рыбачьи лодки в Северной море и он заводил граммофон очень осторожно чтобы не сломать пружины и иголка скользила шарк-шарк да я и сам был во флоте мой мальчик начал еще молокососом немного разве побольше тебя ну а кончил я боцманматом[34] на первом британском броненосце «Уорриор»[35] я и сейчас еще могу отколоть чечетку мэм У него на руке был выведен красным и синим настоящий матросский компас и когда он возился с иголками ногти у него были черные и толстые а иголка скользила шарк-шарк и где-то далеко играл оркестр и сквозь хрип из маленькой черной трубы звучало «Боже храни короля» и собачонки подвывали.
Я встретил Нелли в Аламо
И месяц мерк и гас
Перед губами алыми
И блеском ее глаз.
РЕЗКОЕ ПОВЫШЕНИЕ ЦЕН НА ПШЕНИЦУ пляшущий дервиш побил рекорд сделав 2400 оборотов в 32 минуты
утром союзные пикеты задергали фургон с пятьюдесятью походными стульями направлявшийся в пожарное депо на углу Мичиган-авеню и Вашингтон-стрит. Утверждают что стулья были заказаны специально для полисменов мобилизованных на подавление стачки
до обеда было убито три больших волка
Будет устроено парадное шествие в котором верхом на коне покажется населению президент Рузвельт. Во главе процессии повезут клетку с недавно пойманным медведем, который до своей поимки искалечил несколько человек и задал десяток собак. Медведя выпустят на волю в горы и через час по его следам будет пущена свора, за которой отправятся президент Рузвельт и проводники три студента Колумбийского университета побились об заклад что совершат на автомобиле переезд из Нью-Йорка в Чикаго
фабрика ангелов по херувиму каждые пять минут спрос на все виды недвижимости продолжает оставаться устойчивым особенно ходко идут фабричные участки загородные виллы и конторские помещения рабочих хотят сломить судебными приговорами
войска охраняют нефтяные промыслы Америка стремиться стать империей подобной империи Цезарей новые осложнения на бойнях никому не известная поэтесса выходит замуж за богача ешьте умеренней говорит Эдисон богатый картежник скончался от разрыва сердца когда открыл ройал флэш дело о взятках в Сисеро
романтическая идиллия 2-х яхт рабочие волнения закончились расстрелом Мичиган взял верх над игроками Альбиона Красные флаги в Санкт-Петербурге
Царь уступает народу
в продолжение сорока часов не отдавать мертвого ребенка целые семьи лишились крова в результате разрыва водопроводной магистрали
Сена свежий дух плывет с полей
И сегодня встретить вечер оба
Держись Медисон держись Медисон кричал старший учитель мистер Линвуд и я гнал по полю круглый мяч в Хэмпстеде это называли футером[38] а потом пора было идти домой и было очень хорошо потому что мистер Линвуд сказал Держись Медисон. Тайлер сказал Идем скорей к нам поступил еще один американец. Зубы у него были словно у Тедди на карикатурах и вздернутый нос и костюм Дикого всадника и он спросил За кого вы будете голосовать? и я ответил не знаю и он выпятил грудь и сказал Я говорю за кого твои голосуют за Рузвельта или за Паркера? и я сказал за судью Паркера[39].
У того американца волосы были очень черные и он выставил кулаки и нос его вздернулся еще больше и он сказал Я за Рузвельта выходи что ли? С дрожью в голосе я все же выговорил Я за судью Паркера но тут Тайлер сказал У кого найдется два пенса на имбирное 64 пиво? и на этот раз драки не было.
Клопы выжили биолога грабители бежали; связанную женщину с кляпом во рту выручила собака
паралич остановил нож хирурга одним росчерком пера отошла в историю последняя абсолютная монархия Европы шахтер из Долины Смерти и содержатель паноптикума из Санта-Фе находятся в тюрьме им грозит смертный приговор за кражу гипсового ангела
На берег мы выйдем вместе с ней.
На другое утро, вскоре после рассвета, Фейни под проливным дождем приковылял на железнодорожную станцию в Гейлорде. В станционном зале топилась большая пузатая печка. Окошечко кассы было закрыто. В зале – никого. Фейни стащил сперва один, потом другой башмак и грел ноги у печки, пока носки его не высохли. На пятках вздулось и лопнуло по большому пузырю, и лохмотья носков присохли к ним грязными струпьями. Он снова надел башмаки и растянулся на скамейке. В ту же секунду он уже спал.
Кто-то высокий в синем расталкивал его. Он попытался поднять голову, но не мог преодолеть сон.
– Эй, приятель, смотри, дождешься тут, что тебя дежурный зацапает, – говорил голос, который он и до того смутно слышал сквозь сон.
Фейни открыл глаза и сел.
– Черт, а я думал – фараон.
Над ним стоял широкоплечий юноша в синей рубашке и спецовке.
– Я решил, что лучше разбудить тебя: сторожа в этой дыре свирепы, как псы.
– Спасибо.
Фейни разминал ноги. Они так распухли, что он едва переступал.
– Черт, да я совсем закоченел.
– Знаешь, будь у нас центов по тридцать на брата, я бы нашел местечко, где можно знатно позавтракать.
– У меня есть полтора доллара, – с расстановкой произнес Фейни. Он стоял, прислонясь спиной к горячей печке, засунув руки в карман и внимательно разглядывая квадратную бульдожью челюсть и голубые глаза своего собеседника.
– Ты откуда?
– Из Дулута… Бродяжничаю помаленьку. А ты куда?
– Да сам не знаю. Вчера еще был на работе.
– Рассчитали?
– Слушай, а не дернуть нам в самом деле покормиться?
– Идет. Я и вчера не ел… Меня зовут Джордж Холл… Ребята прозвали Айк. Я, собственно, не настоящий бродяга. Просто захотелось свет поглядеть.
– Боюсь, что и мне придется свет поглядеть, – сказал Фейни. – Меня зовут Мак-Крири. Из Чи[40]. Но родился я много восточнее, в Мидлтауне, штат Коннектикут.
Когда они распахнули дверь в буфет железнодорожного общежития, в лицо им ударил запах жареной грудинки, кофе и порошка от насекомых. Большезубая белокурая женщина окликнула их скрипучим голосом и очистила для них место.
– А вы где, ребята, работаете? Что-то я вас раньше тут не видала.
– Я работал на лесопилке, – сказал Айк.
– Рассказывай. Лесопилка уже две недели как стала, после того как управляющий пустил себе пулю в лоб.
– Да что ты мне-то говоришь, будто я не знаю?
– Ну а все-таки вам бы лучше заплатить вперед.
– У меня есть деньги, – сказал Фейни, тыча ей в лицо долларовую бумажку.
– Ну коли у вас есть деньги, тогда все в порядке, – сказала подавальщица, улыбаясь и показывая длинные желтые зубы.
– Верно, красавица, расплатимся, как миллионеры, – сказал Айк.
Они накинулись на кофе с булочками, маисовую кашу и яичницу с салом, и к концу завтрака так хохотали над рассказами Фейни о доке Бингэме, его жизни и любовных похождениях, что подавальщица осведомилась, не пьяны ли они. Айк шуточками убедил ее принести еще но кружке кофе задаром. Потом он выудил из кармана дне мятые папироски.
– Держи, Мак.
– Здесь нельзя курить, – сказала подавальщица. – Хозяйка этого не потерпит.
– Ладно, ясные глазки, что ж, мы смотаемся.
– Да вы что, далеко ли?
– Я держу на Дулут. Там у меня вся родня.
– А, так, стало быть, они из зулусов?
– Чего ты хохочешь, ну да, из Дулута.
– Какой тут смех, такая родня – да это несчастье.
– Ты не воображай, что меня этим поддела, голубушка.
– Стану я на это порох тратить, голубчик.
Она захихикала и принялась убирать со стола. У нее были большие красные руки и грубые ногти, побелевшие от кухонной работы.
– Не найдется у вас газет? Я бы до поезда почитал, что ли.
– Ладно, я вам раздобуду. Хозяйка получает чикагскую «Америкэн».
– Вот дело, а то я уже три недели в газету не заглядывал.
– Я тоже люблю почитать газету, – сказал Мак. – Любопытно знать, что делается на свете.
– Сплошь вранье… они все подкуплены большими тузами.
– Ну а Херст – он ведь за народ.
– Я и Херсту верю не больше, чем прочей шатии.
– Читал «Эппил ту ризн»[41]?
– Скажи, ты не из социалистов?
– А то как же. Я работал у дяди в типографии, пока процентщики не выжили его из дела за то, что он стоял за стачку.
– Ну? Вот здорово. Лапу, дружище. Представь, я ведь тоже. Слушай, Мак, сегодня для меня счастливый день. Не часто встретишь понимающего человека.
Они вышли из буфета с пачкой газет и расположились в сторонке под большой сосной. Поднялось и пригрело солнце, большие беломраморные облака плыли по небу. Они лежали на спине, положив голову на красноватые корни, одетые корой, словно крокодиловой кожей. Несмотря на ночной дождь, хвоя под ними была сухая и теплая. Перед ними, сквозь заросли и просветы горелого леса, на плешинах которого уже пробивались бледно-зеленые побеги, проходила одноколейная дорога. Жадно листая, они читали газеты недельной давности и обменивались мнениями.
– Может быть, начнется в России – это ведь самая отсталая страна, и народ там угнетен, как нигде… У нас на мельнице работал один русский, образованный парень, бежал из Сибири… Я часто с ним толковал… Вот он так и думал. Он говорил, что социальная революция начнется в России, а потом распространится по всему свету. Славный был парень. Он, должно быть, у себя там большие дела делал.
– А Дядя Тим думал, что начнется в Германии.
– Начиналось бы прямо у нас, в Америке. Мы уже многого добились… Нам остается только стряхнуть тузов.
– Дядя Тим говорил, что нам в Америке слишком хорошо живется… что мы не знаем по-настоящему ни угнетения, ни нужды. Он был раньше фением у себя в Ирландии до переезда сюда. Вот почему и меня назвали Фениан… Отцу это не больно нравилось. Он был у меня не очень-то ярый.
– Маркса читал?
– Нет… а хотелось бы.
– Я тоже не читал, а вот «Взгляд в прошлое» Беллами прочел, после этого я и стал социалистом.
– А ну-ка, расскажи, я только было начал читать его перед уходом из дому.
– А это об одном парнишке, который уснул и проснулся в 2000 году, – и социальная революция уже произошла, и все вокруг уже по-социалистически: нет ни тюрем, ни бедности, и никто сам на себя не работает, и никто не может изловчиться и стать богатым купонщиком или фабрикантом, а рабочему классу очень хорошо живется.
– Вот я так и думал… ведь это рабочие все делают, им и должно все принадлежать, а не этим бездельникам.
– Только б разделаться с капиталистической системой, и с трестами, и с махинациями Уолл-стрита – все бы так и было.
– Ну?
– Конечно, надо только, чтобы, объявили всеобщую стачку и рабочие отказались работать на хозяйчиков… Право слово, если бы только все поняли, как это чертовски легко. Но большие тузы держат в руках все газеты и не допускают рабочих к знанию.
– Я знаком с печатным делом, здорово работаю на линотипе… Черт возьми, может быть, когда-нибудь пригодится.
Мак встал. Его так и подмывало. Облака прикрыли солнце, но внизу, вдоль железнодорожного пути, тощий перелесок весь искрился на солнце золотисто-зеленым блеском молодой березовой листвы. Кровь в нем словно огнем охватило. Он стоял, расставив ноги, и смотрел вдоль железнодорожного пути. Далеко, на повороте, показалась дрезина с путевой командой – крошечное пятно коричневого с темно-синим. Он смотрел, как оно приближалось. Красное пятнышко флага мелькало на передке дрезины; оно увеличивалось, ныряя в полосы тени, вырастая и резче выделяясь в пятнах солнечного света.
– Слушай, Мак, если мы думаем тут грузиться, так сейчас нам не надо им глаза мозолить: на этом участке полно дорожных сыщиков.
– Ладно.
Они отошли шагов на полтораста в сторону от дороги, в рощу молодых сосен и березняка. У большого замшелого пня Мак остановился помочиться. Светло-желтая струйка, блеснув на солнце, сразу впитывалась в пористую массу прелого листа и гнилушек. Он был счастлив. Он пхнул пень ногою. Пень был гнилой. Нога прошла насквозь, и легкая пыль, как дым, поднялась от пня и стала оседать на ближайшую осиновую поросль.
Айк уселся на поваленный ствол и ковырял в зубах березовой щепкой.
– Слушай, Мак, ты был на побережье?
– Нет.
– А хочешь?
– Само собой.
– Ну, так двинем оба в Дулут… Я там побуду малость, повидаю старуху – понимаешь, три месяца не видались. Потом мы захватим уборку пшеницы, подработаем, а к осени доберемся до Фриско и Сиэтла. Мне говорили, что там, в Сиэтле, хорошие вечерние школы. Я, понимаешь, хочу поучиться. А то ни хрена не знаю.
– Идет.
– А ты в товарный на ходу скакал, на крыше багажных ездил?
– Да нет, ни разу.
– Ну ничего. Ты только смотри на меня и делай то же. Сойдет.
Со стороны полотна послышался гудок паровоза.
– Это проходит поворотом номер третий… Мы его накроем как раз при выходе со станции. И он нас сегодня же доставит в Макино-Сити.
К вечеру того же дня, продрогшие и окоченевшие, они в поисках приюта забрели под навес пароходной пристани в Макино-Сити. Все пряталось за надвигавшимся с озера туманом, пронизанным дождевыми струями. По дороге они купили десятицентовую пачку папирос, и в кармане у них осталось всего девяносто центов. В то время как они обсуждали, сколько им можно потратить на ужин, из конторы вышел пароходный агент – худощавый человек в кожане, с зеленым козырьком над глазами.
– Что, ребята, работы ищете? – спросил он. – Здесь повар из гостиницы, что на острове, искал двух старателей: золото в лохани промывать. Должно быть, биржа не дослала им рабочих рук, а они завтра открывают лавочку.
– А почем платят? – спросил Айк.
– Ну, не думаю, чтобы много, но еда там хорошая.
– Ну как, махнем, Мак? Накопим на дорогу, а потом франтами прикатим в Дулут на пароходе.
И в ту же ночь они на катере отправились на остров Макинак. Там была смертельная скука. На острове стояло множество балаганов с вывесками: «Чертов котел», «Сахарная голова», «Прыжок Любви» и кишмя кишели жены и дети дельцов средней руки из Детройта, Сагино и Чикаго.
Хозяйка гостиницы, серолицая женщина, которую все звали Администрация, заставляла их работать с шести утра и до позднего вечера. Они не только мыли посулу, приходилось пилить дрова, бегать с поручениями, чистить уборные, натирать полы, грузить багаж и выполнять уйму грязной работы.
Женская прислуга была сплошь из старых дев или разоренных фермерш, у которых мужья страдали запоем, единственным мужчиной был повар, ипохондрический канадец, полуфранцуз, который настаивал, чтобы его называли «мсье шеф»… Вечерами он сидел в своей бревенчатой каморке позади отеля, пил настойку опия и бормотал что-то божественное.
Через месяц, в первую же получку, они завернули свои пожитки в газету, шмыгнули на борт «Джуниаты» и отплыли в Дулут. Билеты поглотили весь их капитал, но они были счастливы, стоя на корме и наблюдая, как уходили в озеро отороченные бальзамином берега и поросшие сосною холмы Макинака.
Дулут, балочные остовы новых построек вдоль пристани, хижины по окрестным холмам, и высокие тонкие трубы, и беспорядочное скопище плечистых элеваторов, и дым заводов – все чернело на фоне огромного желто-розового заката. Айк стремился познакомиться с красивой темноволосой девушкой и не расположен был покидать пароход.
– Да она на тебя и глядеть не хочет, не по зубам кусок, – дразнил его Мак.
– А что ни говори, старуха нам обрадуется, – говорил Айк, спускаясь по сходням. – Я почему-то думал увидеть ее на пристани, хоть и не извещал, что мы едем. Ну, брат, и накормят нас сегодня.
– А где она живет?
– Недалеко. Идем. Ты знаешь, не расспрашивай про моего старика – он, понимаешь, немного стоит. Сейчас, кажется, в тюрьме. Старухе очень круто приходилось, пока она вырастила нас, ребят… У меня ведь еще два брата в Буффало. Но я с ними не в ладах. Мать живет вышиванием, варит варенье, печет пирожные, продает всякую мелочь. Одно время она работала в булочной, но потом у нее разыгрался прострел. Она и сейчас еще была бы видная женщина, если б не эта чертовская бедность.
По грязной улице они свернули вверх по холму. На вершине стоял небольшой опрятный домик, похожий на школу.
– Вот тут мы и живем… Но только почему у 72 нас света нет?
Они вошли в калитку. На клумбе перед домом цвела турецкая гвоздика. Цветов почти нельзя было различить в полумраке, но слышен был их запах. Айк постучал в дверь.
– Вот дьявольщина, в чем тут дело?
Он снова постучал. Потом чиркнул спичкой. К двери был приколот билетик с надписью: «Продается», подписанный комиссионером по продаже домов.
– Чудеса… Она, должно быть, перебралась куда-нибудь. То-то она и не писала мне больше двух месяцев. Уж не заболела ли?… Спрошу-ка у Беда Уокера.
Мак присел на деревянную приступку и ждал. В облаках, на которых еще теплился розоватый отблеск заката, был просвет, и взгляд его потонул в пустой черноте, полной звезд. Запах гвоздики щекотал ему нос.
Он почувствовал, что голоден. Тихий свист Айка привел его в себя.
– Идем, – хрипло сказал тот и быстро зашагал под гору, втянув голову в плечи.
– Эй, в чем дело?
– Очень просто. Старуха переехала жить к моим братьям в Буффало. Эти стервецы заставили ее продать дом. Рассчитывают, должно быть, промотать деньги.
– Вот беда, Айк.
Айк не ответил. Они молча шагали до самого угла. Вышли на главную улицу. Освещенные магазины, вагоны трамвая. В каком-то кабачке, спотыкаясь, барабанила пианола. Айк обернулся к Маку и хлопнул его по спине.
– Выпьем, парень… Какого черта…
Кроме них, у длинной стойки был только один посетитель. Это был вдрызг пьяный пожилой высокий мужчина в болотных сапогах и зюйдвестке. Он нечленораздельно вопил: «Валяй ее крепче, ребята!» – и тыкал при этом в воздух длинной грязной рукой. Мак и Айк выпили по два стакана виски, такого крепкого и забористого, что дух захватило. Айк опустил в карман сдачу с доллара и сказал:
– Ну его, пойдем отсюда.
На свежем воздухе их разожгло.
– А чтоб им всем сдохнуть. Мак, сегодня же прочь отсюда… Скверно, брат, попадать в город, где жил мальчишкой… Сейчас пойдут встречаться все ребята, которых знавал, и все девчонки, за которыми бегал… Эх, вот всегда-то мне так… Словно назло.
В закусочной возле товарной станции они раздобыли на пятнадцать центов сосисок, картофеля, бутербродов и кофе. А после покупки папирос у них оставалось восемь долларов семьдесят пять центов.
– Э, да мы богачи, – сказал Мак. – Ну а теперь куда?
– Подожди минутку. Я наведаюсь на товарную станцию. Там раньше служил один мой приятель.
Мак слонялся вокруг фонарного столба на перекрестке, курил папиросу и ждал. Ветер стих, и стало теплей. Где-то в лужах среди товарных путей – пи-ип, пи-ип, пи-ип – завели свою песню жабы. С холма доносилась музыка. На товарных путях слышалось тяжелое пыхтенье паровоза, лязг буферов и певучий скрежет колес маневрирующих вагонов.
Вскоре из темноты раздался свист Айка. Мак перебежал к нему на неосвещенный тротуар.
– Вот что, Мак, надо спешить. Я его нашел. Он отопрет нам товарный вагон, который идет на Запад. Он говорит, что, если нас не вышибут, поезд доставит нас до самого моря.
– Да, но как же быть с едой, если он запрет нас в вагоне?
– Будем сыты до отвала… Можешь быть спокоен.
– Но, Айк…
– Заткни плевательницу, слышишь… Что ты хочешь – раззвонить об этом на весь город?
Они на цыпочках пробирались в темноте между двумя товарными составами. Потом Айк нашел полуоткрытую дверь и вскарабкался в вагон. Мак взобрался следом, и они тихонько задвинули за собой дверь.
– Ну, теперь остается только спать, – прошептал Айк в самое ухо Маку. – Мой приятель сказал, что сегодня по станции не будет дежурства шпиков.
В дальнем углу вагона они накидали сена из лопнувшего тюка. Весь вагон пропах сеном.
– А ведь здорово, Мак, – прошептал Айк.
– Что и говорить, Айк, знатно.
Немного погодя поезд тронулся, и они растянулись друг возле дружки на раскиданном сене. Сквозь щели в полу пробивался холодный ночной ветер. Спали они беспокойно. Поезд трогался, останавливался, и опять трогался, и маневрировал взад и вперед по путям, и колеса стучали и гремели им в ухо и грохотали на стрелках. К утру они пригрелись и уснули, и тонкий пласт сена у них под боком стал мягким и теплым. У них не было часов, а день был пасмурный, и они не могли сообразить, в котором часу проснулись. Айк слегка приоткрыл дверь и выглянул: поезд мчался по широкой долине, до краев затопленной, словно водой в половодье, зеленой рябью подросшей пшеницы. Время от времени вдалеке возникали островки деревьев. На каждой остановке высились плечистые слепые громады элеваторов.
– Это, должно быть, Ред-Ривер, но только куда это они нас, черти, везут? – сказал Айк.
– Теперь выпить бы по кружке кофе, – сказал Мак.
– Всласть напьемся в Сиэтле, Мак, будь покоен. Они снова уснули и проснулись одеревеневшие и с
пересохшей от жажды глоткой. Поезд остановился. Кругом все было тихо. Они лежали на спине, потягиваясь и прислушиваясь.
– А, черт, и куда это нас завезли?
Наконец они услыхали, как на путях захрустел под ногами шлак и кто-то стал проверять засовы вагонов. Они лежали тихо, так что слышно было, как колотится сердце. Шаги похрустывали все ближе и ближе. Дверь распахнулась, и в вагон хлынул солнечный свет. Они притаились. Мак почувствовал, что его похлопали по груди тростью, и сел, озираясь и моргая. Кто-то твердым шотландским выговором сказал ему прямо в ухо:
– Я так и знал, что найду здесь знатных туристов…
Ну-с, путешественники, вставайте и выворачивайте карманы, а не то познакомитесь с констеблем.
– А, черт, – прошипел Айк, выползая из своего угла.
– Руганью да чертыханьем делу не поможешь… Наскребете парочку фунтов, ну и отправляйтесь к себе в Виннипег искать там удачи. А нет, так не успеете вы помянуть Джона Буля, как придется вам поворачивать восвояси.
Кондуктор был маленький, черноволосый и говорил
с ехидной невозмутимостью.
– Вы сначала скажите, где мы, господин начальник? – спросил Айк, стараясь подладиться под английский говор.
– Гретна… на территории доминиона Канады. Вас следует задержать, помимо бродяжничества, уже за то, что вы противозаконно перешли границу владений его величества.
– Ну что ж, видно, придется раскошеливаться… Мы,
знаете, начальник, богатенькие сынки, отправились погулять и позабавиться.
– Нечего зубы заговаривать. Сколько у вас в кармане?
– Да пара долларов.
– Ну и выкладывай.
Айк вытащил из кармана сначала один доллар, затем другой; во втором была заложена пятидолларовая кредитка. Шотландец одним махом сгреб все три бумажки и захлопнул дверь. Они слышали, как он защелкнул задвижку. Долго сидели они молча в темноте. Наконец Айк сказал:
– Слушай, Мак, дай мне в рожу. А! Чтоб его… Разыграть такого дурака… Надо ж мне было держать их в кармане… когда зашивать надо – в пояс… Итого у нас осталось семьдесят пять центов. И наверняка здорово влипли… Он, конечно, даст по линии телеграмму, чтобы нас сняли на ближайшей станции.
– А что, у них на железной дороге тоже есть конная полиция? – спросил Мак глухим шепотом.
– На этот счет я знаю не больше тебя.
Поезд снова тронулся, Айк уныло уткнулся лицом в сено и скоро заснул. Мак лежал на спине позади него, разглядывая солнечную полоску, пробивавшуюся сквозь щель в двери, и раздумывал, каково им будет в канадской тюрьме.
Ночью, вскоре после того как поезд остановился, среди шипения и грохота большой товарной станции они услышали, как щелкнула задвижка.
Немного погодя Айк собрался с духом, приоткрыл дверь, и, одеревеневшие и смертельно голодные, они соскользнули на жесткий шлак станционного полотна. На соседнем пути стоял еще один товарный состав, и видна была только полоска звездного неба над головой. Без всяких приключений они выбрались с товарной станции и очутились в пустынных улицах большого, широко раскинувшегося города.
– Ну и паршивая, скажу тебе, дыра – этот Виннипег, – сказал Айк.
– А теперь уж, должно быть, за полночь. После долгих скитаний они наконец набрели на маленькую закусочную, которую хозяин-китаец собирался уже закрывать. Они потратили сорок центов на тушеное мясо с картошкой и кофе. Уходя, спросили китайца, не разрешит ли он им переночевать на полу за стойкой, но он вытолкал их вон, и, усталые как собаки, они снова побрели по широким пустым улицам Виннипега. Было слишком холодно, чтобы ночевать на воздухе, и нигде не видно было пристанища, готового приютить их на ночь за тридцать пять центов, и они все брели и брели, а небо начинало бледнеть медленной на севере летней зарею.
Когда совсем рассвело, они вернулись в лавчонку китайца и потратили последние тридцать пять центов на овсянку и кофе. Потом отправились в Управление Канадско-Тихоокеанской железной дороги и нанялись на постройку в Банф. Время до отхода поезда они провели в городской библиотеке. Мак прочитал часть книги Беллами, Айк же, не найдя книг Маркса, прочитал несколько глав «Когда спящий проснется» Уэллса, напечатанных в «Стрэнд мэгэзин». Поэтому, сев в поезд, они были полны грядущей революцией и стали втолковывать это двум тощим краснолицым лесорубам, сидевшим напротив.
Один из них все время молча жевал табак, но другой сплюнул жвачку в окно и сказал:
– Вам, ребятки, чем эту чушь молоть, лучше бы помалкивать, а то не поздоровится.
– Поди к черту, у нас свободная страна. Ну и всякий может говорить свободно.
– Говорить-то говори, да слушай, когда кто поопытней велит тебе заткнуть глотку.
– Э, да что с тобой разговаривать, – сказал Айк.
– А ты не разговаривай. Так-то лучше, – сказал тот и всю дорогу больше не раскрывал рта.
Все лето они проработали на Канадско-Тихоокеанской и к первому октября были уже в Ванкувере. У них завелись новые чемоданы и новые костюмы. У Айка было скоплено сорок девять долларов и пятьдесят центов, а у Мака – восемьдесят три пятнадцать в новехоньком бумажнике свиной кожи. У Мака было больше, потому что он не играл в покер. Они вдвоем сняли полуторадолларовый номер и первое свое свободное утро нежились в кровати, как принцы. Они загорели и окрепли, и руки у них были в мозолях. После железнодорожных казарм, прокуренных и пропахших запахом немытых ног и клопов, опрятный номер с чистыми постелями казался дворцом.
Окончательно стряхнув сон, Мак сел и потянулся за своим «ингерсоллом»[42]. Одиннадцать часов. Солнечное пятно на подоконнике отливало красным от дыма лесных пожаров на побережье. Мак встал и умылся холодной водой. Он расхаживал взад и вперед по комнате, вытирая лицо и руки. Ему приятно было проводить свежим грубым полотенцем по шее, по впадине между лопатками, по мускулам плеч и рук.
– Как ты думаешь, Айк, что нам теперь делать? По-моему, нам теперь надо спуститься пароходом до Сиэтла этакими, знаешь, знатными иностранцами. А там, думаю, устроюсь по типографскому делу. На этом можно деньгу зашибить. И всю зиму я буду учиться так, что небу жарко станет. Как полагаешь, Айк? Я думаю выбраться из этой цинготной дыры и вернуться в нашу землю обетованную[43]. Как полагаешь, Айк?
Айк закряхтел и со стоном перекатился на другой бок.
– Да просыпайся, Айк, Христа ради. Надо ж поглядеть на этот городишко, а потом – до свидания, счастливо оставаться.
Айк привстал в кровати:
– К черту все. Мне надо бабу.
– А говорят, тут, в Сиэтле, чудесные девки, честное слово, Айк.
Айк выскочил из кровати и стал с головы до ног окатываться холодной водой. Потом натянул костюм и выглянул в окошко, расчесывая мокрые волосы.
– Когда отчаливает эта паршивая посудина? Мне ночью всякая чертовщина в голову лезет. Два мокрых сна видел; а ты как?
Мак вспыхнул и кивнул головой:
– Ясно. Надо к бабам. От таких снов совсем разладишься.
– Да, но мне не хотелось бы чего-нибудь подцепить.
– Чушь, ну какой это мужчина, кто не переболел чем полагается.
– Ну что, пойдем смотреть город?
– Да я тебя уже целых полчаса дожидаюсь.
Они сбежали вниз по лестнице и вышли на улицу. Они обошли весь Ванкувер, вдыхая винный запax лесопилок у набережной, слоняясь под большими деревьями парка. Потом они взяли билеты в пароходной кассе, нашли галантерейный магазин и накупили полосатых галстуков, цветных носков и по четырехдолларовой шелковой рубашке. Поднимаясь по сходням парохода на Викторию и Сиэтл в новых костюмах, в шелковых рубашках и с новыми чемоданами в руках, они чувствовали себя миллионерами. Они расхаживали по палубе, покуривая папиросы и разглядывая девушек.
– Гляди, вон те как будто подходящие… Ручаюсь, что они из этаких, сами клюнут, – шепнул Айк на ухо Маку и двинул его локтем в бок, когда они проходили мимо двух прогуливавшихся по другой стороне палубы девиц в весенних соломенных шляпках.
– Эх, была не была – попробуем.
– Не надо; уж больно они надутые.
– Ничего. Пойдем сначала выпьем.
Они выпили по кружке пива у стойки и вернулись на палубу. Девицы скрылись. Мак с Айком разочарованно стали бродить по палубе, потом на корме они увидели девиц, прислонившихся к перилам. Была облачная лунная ночь. В переливчатом серебристом мареве море и темные, поросшие колючим кустарником островки чередовались резкими пятнами света и тени.
У обеих девушек были завитые волосы и темные круги под глазами. Маку показалось, что обе они очень немолоды, но, так как Айк уже взял их на абордаж, думать об этом было поздно.
Девушку, с которой он заговорил, звали Глэдис. Ему больше приглянулась другая, Оливия, но Айк подошел к ней первый. Они стояли на палубе, дурачась и хохоча, пока девушки не заявили, что озябли; тогда они спустились в кают-компанию и уселись на диван, и Айк купил коробку конфет.
– Мы сегодня за обедом ели лук, – сказала Оливия. – Надеюсь, вы ничего не имеете против лука. Глэдис, я говорила тебе, что не надо есть лука хотя бы до парохода.
– Поцелуйте меня, тогда я вам скажу, имею ли я что-нибудь против, – сказал Айк.
– Нельзя себе позволять таких вольностей, во всяком случае на пароходе, – огрызнулась Оливия, и две недобрых черточки обозначились у нее по обеим сторонам рта.
– Нам приходится быть очень осторожными, особенно на пароходе, – пояснила Глэдис. – Теперь так косо глядят на девушек без провожатых. А разве это преступление?
– Несомненно. – Айк пододвинулся ближе.
– Бросьте дурить… Давайте гудок и отчаливайте… Кому я говорю? – Оливия встала и перешла на другую скамейку.
Айк последовал за ней.
– В былое время на этих пароходах были гостиные, а теперь не то, – тихо сказала Глэдис, обращаясь с Маком, как с близким знакомым. – Вы что, служили на консервных фабриках?
– Нет, мы оба все лето проработали на Канадско-Тихоокеанской.
– Должно быть, зарабатывали уйму денег.
Мак заметил, что, говоря с ним, она все время искоса поглядывала на подругу.
– Ну, не так уж много… но я все же скопил почти сотнягу.
– А теперь вы куда, в Сиэтл?
– Да, я хочу там работать по линотипному делу.
– А мы как раз там и живем. У нас с Оливией там квартира… Пойдем на палубу, тут слишком жарко.
Когда они проходили мимо Айка и Оливии, Глэдис нагнулась и что-то шепнула той на ухо, потом с томной улыбкой обернулась к Маку. На палубе никого не было. Она позволила ему обнять себя за талию.
Пальцы его ощутили косточки корсета. Он стиснул ее.
– Выделаете мне больно, – пискнула она забавным, тоненьким голоском. Он засмеялся. Отнимая руку, он почувствовал округлость ее груди.
На ходу нога его касалась ее ноги. В первый раз в жизни он шел под руку с женщиной.
Вскоре она сказала, что пора спать.
– А мне нельзя с вами?
Она покачала головой.
– Только не на пароходе. Увидимся завтра, может быть, вы с вашим товарищем зайдете проведать нас… Мы покажем вам город.
– Отлично, – сказал Мак.
Он ходил кругом по палубе, и сердце у него крепко колотилось. Он чувствовал биение судовых машин, видел стреловидный след на воде, разрезаемой носом парохода, и остро ощущал быстроту движения. На корме он встретил Айка.
– Моя заявила, что идет спать.
– И моя тоже.
– Ну как, добился чего-нибудь, Мак?
– Обещала повидаться завтра. У них квартира в Сиэтле.
– Свою-то я все-таки поцеловал. Чертовски горячая. Я так и думал, что она меня слопает.
– Завтра дело, наверное, сладится.
– Ну а теперь пора на боковую.
Наутро было солнечно: набережная Сиэтла искрилась, пахла лесными складами и оглушила их, когда они сошли с парохода, трескотней экипажей и окриками возниц. Они пошли в общежитие ХАМЛ. Они больше не поденщики и не бродяги. Они найдут чистую работу, устроятся и станут посещать вечернюю школу.
Весь день они осматривали город и вечером встретили Оливию и Глэдис у индейского тотема на Пайонир-сквер. Все произошло очень быстро.
Они пошли в ресторан и обильно поужинали с вином, потом пошли в сад, где играл оркестр, и пили виски. Когда они отправились к девушкам на квартиру, то захватили с собой бутылку виски. Мак едва не выронил ее на лестнице, и девушки шикали на них: «Ради Бога, не поднимайте такого шума, а то нагрянут фараоны», и в помещении пахло мускусом и пудрой, и по всем стульям раскидано было женское белье, и девицы первым долгом вытянули у каждого по пятнадцати долларов. Мак со своей был в ванной, она мазала ему нос губной помадой, и они хохотали, пока он не дал волю рукам, и она в сердцах наградила его пощечиной. А потом они все сидели за столом и снова пили, и Айк нарядился в шелковые дамские панталоны и корсет и босиком отплясывал танец Саломеи. Мак сидел на полу и хохотал: все это было так забавно, но когда он попробовал подняться с пола, то упал ничком и вдруг очутился в ванной, и его рвало над раковиной, и Глэдис бранила его на чем свет стоит. Она помогала ему одеться, но он никак не мог найти своего галстука, и все говорили, что он слишком пьян, и вытолкали его, и он побрел по улице, распевая: «Дай гудок, капитан, и отчаливай… и отчаливай», и спросил полисмена, где общежитие ХАМЛ, а тот затолкал его в камеру и запер.
Когда он проснулся, голова у него была словно треснувший жернов. На рубашке – следы рвоты, брюки разорваны. Он вывернул все карманы, бумажника не было. Немного погодя полисмен отпер камеру и велел выметаться, и он вышел на ослепительное солнце, ножом резавшее ему глаза.
Когда он пришел в общежитие, швейцар искоса оглядел его, но никто ему ничего не сказал. Поднявшись к себе в комнату, он упал на кровать. Айк еще не возвращался. Мак дремал, чувствуя сквозь сон, как раскалывается у него голова. Когда он проснулся, Айк сидел у него и ногах. Глаза у него сверкали, щеки были красны. Он Пыл еще пьян.
– Скажи, Мак, они тебя тоже обчистили? У меня пропал бумажник. Я было вернулся, но не мог отыскать квартиры. Ну и задал бы я этим чертовым куклам… А! Чтоб их… Я еще пьян, что твой куб самогонный. Знаешь, этот тип за конторкой говорит, чтобы мы отсюда выкатывались. Не потерпит, говорит, пьяниц в общежитии ХАМЛ.
– Да, но мы ведь заплатили за неделю.
– Часть, говорит, вернет… А, черт, Мак… Влопались мы, но я все-таки рад… Знаешь, после того как они тебя вытолкали, и мне перепало от твоей красотки. Ну, я их обеих ублаготворил.
– А мне чертовски скверно.
– Я сам боюсь лечь – того и гляди вывернет. Давай выйдем, на воздухе будет лучше.
Было три часа пополудни. Они зашли в китайский ресторанчик на набережной и выпили кофе. В кармане у них было два доллара, полученных под залог чемоданов. Шелковых рубах оценщик не взял, потому что они были вымазаны. На улице шел проливной дождь.
– Да, дернуло же нас так напиться. Порядочные мы с тобой дурни, Айк.
– Зато позабавились… Ну и вид же у тебя был – вся рожа в губной помаде.
– Нет, что ни говори, скверно… Я хочу учиться и работать по-настоящему – ты знаешь, о чем я говорю, – не для того, чтобы стать стервецом эксплуататором, но ради социализма и революции; не так, чтобы работать и напиваться, работать и напиваться, как те чертовы образины на постройке.
– В другой раз будем умнее, станем оставлять деньги где-нибудь в сохранном месте… ох, вот и меня начинает выворачивать.
– Да. Загорись сейчас эта проклятая лачуга, ни за что не пошевельнусь.
Они сидели у китайца сколько можно было, а потом побрели под дождем искать тридцатицентовую ночлежку, где и провели ночь, и клопы их кусали отчаянно.
Утром они отправились искать работы: Мак – по типографиям, Айк – по пароходствам. Ничего не найдя за день, они вечером встретились и, так как ночь была теплая, переночевали в парке.
Наконец они нанялись на лесные разработки Снейк-Ривер. Их отправили туда в вагоне, полном шведов и финнов. Мак и Айк одни во всем вагоне говорили по-английски. Когда они добрались до места, десятник оказался так крут, еда так плоха, казарма так вонюча, что дня через два они сбежали и снова стали бродяжничать.
В Блу-Маунтинс было уже холодно, и они бы наверняка подохли с голоду, если бы не наловчились выпрашивать подачку в кухнях лесных лагерей, встречавшихся по пути. Они вышли на железную дорогу у Бекер-Сити и ухитрились добраться в товарных составах до Портленда.
В Портленде им не удалось найти работу, потому что одежда у них была грязная, и они поплелись на юг по широкой и бесконечной долине Орегона, усеянной фруктовыми фермами, ночуя по амбарам и получая кое-где случайную кормежку за колку дров и разные домашние работы на каком-нибудь ранчо.
В Сейлеме Айк обнаружил, что у него триппер, и Мак ночей не спал от страха, что, может быть, и он тоже болен. Они решили обратиться к доктору. Это был крупный, круглолицый и с виду добродушный человек. Когда они сказали, что у них нет денег, он заявил, что это ничего и что они могут работой по хозяйству отплатить ему за совет, но, когда узнал, что дело идет о венерической болезни, вытолкал их, прочитав им пылкую проповедь о расплате за грехи.
Они плелись по дороге голодные и охромевшие; у Лика был жар, и ему больно было идти, Оба молчали. Наконец они дошли до небольшой станции с водокачкой и погрузочной платформой для фруктов на магистрали Южной Тихоокеанской дороги. Айк сказал, что он не может больше идти, что надо ждать товарного поезда.
– Тюрьма и то лучше, – говорил он.
– Уж коль не везет в этой стране, так действительно не везет, – сказал Мак, и почему-то оба они рассмеялись.
В кустах за станцией они набрели на старого бродягу, варившего кофе в жестянке. Он поделился с ними кофе, хлебом, отрезал им кусочек сала, и они рассказали ему о своих злоключениях. Он сказал, что направляется зимовать на юг и что верное средство от триппера – настой из вишневых корешков и стеблей. Но где достать этих самых корешков и стеблей?
Во всяком случае, он советовал не тревожиться, говоря, что это не серьезней обыкновенной простуды. Это был веселый старик, и лицо у него до того заросло грязью, что казалось коричневой кожаной маской. Он собирался попытать счастья на товарном поезде, который останавливался здесь брать воду вскоре после захода солнца. Пока Айк со стариком разговаривали, Мак прилег вздремнуть.
Проснулся он от окрика Айка, и все они сломя голову помчались за товарным поездом, который уже тронулся. В темноте Мак промахнулся, не попал на подножку и грохнулся на шпалы. Он ободрал коленку и набрал полон рот песку, и, когда он поднялся, все, что он увидел, – два красных фонаря в хвосте поезда, таявших в ноябрьской дымке.
Так в последний раз он видел Айка Холла.
Он снова вышел на дорогу и доковылял до ближайшего ранчо. Собака лаяла и бросалась на него, хватая за лодыжки, но он был слишком подавлен и ни на что не обращал внимания. Наконец к нему подошла полная женщина, дала ему холодного пудинга с яблочной подливкой и сказала, что он может переночевать в амбаре, если отдаст ей спички. Он добрел до амбара, зарылся в копну свежего сена и уснул. Наутро фермер, которого звали Томас, высокий рыжеватый мужчина с оглушительным голосом, пришел в амбар и предложил ему поработать несколько, дней за еду и ночлег. Они были приветливы с ним, и у них была красивая дочка – Мона, в которую он влюбился. Плотная, краснощекая, сильная, словно мальчик, она ничего не боялась. Она тузила его, боролась с ним, и, когда он отдохнул и подкормился, он ночи не спал, думая о ней. Он лежал на своем сеннике, снова и снова вспоминая прикосновение ее голой руки, когда она передавала ему трубку опрыскивателя или помогала складывать в костер срезанные ветви, ее крепкие груди и свежее, как у коровы, дыхание, щекотавшее ему шею, когда они возились и дурачились вечерами после ужина. Но у родителей были другие планы относительно дочери, и они объявили Маку, что больше в нем не нуждаются. Они отпустили его приветливо, с ворохом добрых сонетов, сменой старого белья и холодным завтраком, завернутым в газету, но без гроша в кармане. Мона побежала за ним по выбитым колеям пыльной дороги и поцеловала его па глазах у родителей.
– Мне без тебя будет скучно, – сказала она. – Накопи побольше денег, приезжай и женись на мне.
– Ну конечно, так я и сделаю, – сказал Мак и ушел с хорошим чувством и со слезами на глазах. Но особенно его радовало то, что он не подцепил триппера от той девицы из Сиэтла.
РОКФЕЛЛЕР ВОТ ТИП ЧЕЛОВЕКА БУДУЩЕГО Жатва смерти в Чикаго наконец-то и Париж шокирован ГАРРИМАН[44] ВЫВЕДЕН КАК ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ КО-ЛOCC напала на след известного авантюриста Запретить зловонную пьесу Шоу ТЕДДИ ДОБИЛСЯ ДИРИЖЕРСКОЙ ПАЛОЧКИ пожалейте пассажиров подземки
Мы плыли вдвоем
По искристой реке
Пели
старые
милые
песни
Когда поток металла[45] хлынул из домны я видел как рабочие кинулись к безопасным пунктам. Справа от домны я заметил группу в десять человек которые бежали сломя го-лову но платье их уже было охвачено пламенем. По-видимому они пострадали уже в самый момент взрыва и некоторые спотыкались на бегу и падали. Расплавленный поток поглотил бедняг в мгновение ока.
Раздался второй взрыв и я посмотрел на домну. Когда я снова взглянул направо ища глазами десятерых я не увидел ни одного и как мне кажется все они обратились в пепел. Мой поезд приходился на пути металла и поэтому я вынужден был расцепить состав и дать сигнал машиниста протолкнуть его дальше.
Классовые враги договариваются в салоне миссис Потер Палмер
те же
старые
милые
песни
Мы катались на коньках на пруду возле заводов ceребряных изделий; от фабричной свалки возле пруда шел чудной свербящий запах мыло из китовой ворвани объяснил кто-то им чистят серебряные ножи вилки и ложки. Наводят на них блеск перед продажей.
На лед тоже будто навели блеск и первый черный лед чуть тронутый белыми царапинами oт первых коньков звенел как пила. Я никак не мог научиться бегать на коньках и все падал. Берегись этого хулиганья предупреждали меня. Эти чешские и польские мальчишки закладывают камни в снежки пишут на стенах гадкие слова гадко ведут себя по закоулкам их родные работают на фабриках. А мы были чистенькие американские мальчики корсары умели обращаться с инструментами следопыты и играть в хоккей бойскауты и выписывать восьмёрки на льду. Я никак не мог научиться бегать на коньках и все падал.
Лютер Бербанк[46]
родился в кирпичной ферме в Ланкастере штат Массачусетс
гуляя в лесу как-то зимою
хрустя искристым настом
забрел в лощинку где пробивался горячий ключ
и нашел зеленую траву и свежие побеги
и заячью капусту пустившую сильный росток
придя домой сидя у печки читал Дарвина
Борьба за существование происхождение видов естественный
отбор это было не то чему учили в церкви
и Лютер Бербанк стал неверующим перебрался в Люисбург
открыл зародыш картофеля
посадил его и использовав естественный отбор мистера
Дарвина
Спенсера и Хаксли
вырастил картофель Бербанка.
Молодежь уходит на Запад;
Лютер Бербанк отправился в Санта-Розу
мечтая о зеленой траве зимой о вечно цветущих цветах о вечно плодоносящих растениях; Лютер Бербанк использовал естественный отбор; Лютер Бербанк осуществил несбыточный сон о зеленой траве зимою сливах без косточек, ягодах без семян розах ежевике кактусе без шипов —
Суровы зимы в суровой
кирпичной ферме, в суровом Массачусетсе —
прочь в радостную Санта-Розу;
И он радостный бодрый старик
где розы цветут круглый год
вечноцветущие вечноплодоносящие
гибриды.
Америка тоже гибрид
Америка могла бы использовать естественный отбор.
Он был безбожник он верил в Дарвина в естественный
отбор и в наследье великого старца
и в первосортные стойкие фрукты
пригодные для перевозок и консервирования.
Он сам был одним из «великих старцев» пока церковь и конгрегации
не прослышали что он безбожник и верит
в Дарвина.
В радостные годы протекшие в Санта-Розе
за отбором для Америки улучшенных пород и гибридов
он был чужд самой мысли о зле.
Но он разворошил осиное гнездо;
он не отрекся от Дарвина и естественного отбора
и они ужалили его и сбитый с толку
он умер.
Его похоронили под кедром.
Любимой его фотографией
был снимок с крохотного карапуза
возле клумбы гибридов
вечноцветущих махровых маргариток Шаста
чуждых самой мысли о зле
и на заднем плане бывшая когда-то вулканом
гора Шаста
но теперь
нет у них больше вулканов.
ребенок родившийся в Миннеаполисе прибывает сюда в инкубаторе.
утверждают что Джим Хилл[48] побил нефтяной трест на 939 пунктов КУРЬЕРСКИЙ «БОЛЬШОЙ ЧЕТВЕРКИ»[49] РАЗНЕСЕН В ЩЕПЫ женщины и дети подвергаются издевательствам признал что он видел порку и даже увечья но отрицал мучительные истязания
найдены большие недостатки в конструкции дредноутa Сантос Дюмон говорит об аэроплане как о сопернике хищной птицы женщины – вот о чем только и думают в Конго экстренное предписание, отзывающее сев. – американских моряков БЕЛЫЕ В КОНГО ТЕРЯЮТ ВСЯКОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ О НРАВСТВЕННОСТИ в лапах специалистов по искам за увечья Тзо встретился с Джедом в решительной схватке РАБОЧЕЕ ДВИЖЕНИЕ ОСЛОЖНЯЕТ ПОЛИТИКУ последняя постановка Саломеи в Нью-Йорке бесполезный героизм матери
В шарабан усядемся мы вдвоем
И устав от всех церемоний
Мы резвого пони с размаху хлестнем
И прочь из Шайенна погоним
Говорит что в наш век должны править доллар и смекалка каждый день поднималась на вершину чтобы доставать снег для сохранения трупа Штраус отстаивает Саломею БЛОКИРОВОЧНАЯ СИГНАЛИЗАЦИЯ ЗАЛОГ БЕЗОПАСНОСТИ НА ЖЕЛЕЗНЫХ ДОРОГАХ
Оставалось только расшнуровать ботинки и лечь. Эй Французик заорал Тайлер иди драться с Козлом. Не хочу я с ним драться. Врешь будешь верно я говорю ребята? Фредди просунул голову в приоткрытую дверь и показал длинный нос напевая Будешь драться не уйдешь и все ребята верхнего этажа были тут же. Если ты не девчонка а на мне была пижама и они втолкнули Козла и во рту был вкус крови и все орали Задай ему Козел кроме Резинки который орал Дай ему в зубы Джек и Французик повалил Козла на кровать и все его оттаскивали и они приперли Французика к двери и он дубасил направо и налево и ему не видно было кто его бьет и все принялись орать Козел вздул его и Тайлер с Фредди держали его за руки и звали Козла дать ему еще раз но Козел не хотел Козел ревел во все горло.
Сладкий тошнотворный вкус крови и звонок тушить свет и все разбежались по своим комнатам скорее в кровать кровь стучала в висках и по щекам текли слезы когда Резинка на цыпочках пробрался в комнату и сказал Ты здорово вздул его Джек не верь стервецам как только им не стыдно ведь это Фредди тебя ударил.
Но Блоха на цыпочках делал обход по коридору и поймал Резинку который хотел улизнуть к себе попало ему как следует.
В День благодарения[50] Мак добрался до Сакраменто, где нашел работу по разгрузке корзин на складе сушеных фруктов.
К Новому году он скопил достаточно, чтобы обзавестись костюмом и взять билет на речной пароход в Сан-Франциско. Он прибыл туда около восьми вечера. С чемоданчиком в руке он поднялся от пристаней по Рыночной улице. Она была освещена, как днем. Молодые люди и хорошенькие девушки в пестрых нарядах быстро проходили мимо, и свежий порывистый ветер, взметая в воздух песок и обрывки бумаги, трепал их платья и шарфы и докрасна нащипывал щеки. На улицах китайцы, португальцы, итальянцы, японцы. Народ спешил в театры и рестораны. Музыка доносилась из дверей баров, масляный чад – из ресторанов, запах винных бочек и пива – отовсюду. Маку хотелось развлечься, но в кармане у него ныло всего четыре доллара, пришлось идти в общежитие ХАМЛ, где внизу в пустынной столовой он поужинал куском пирога и стаканом кофе.
Поднявшись к себе в комнату, голые стены которой напоминали больничную палату, он распахнул раму, но окно выходило в колодец. В комнате пахло какой-то дезинфекцией, и, когда он улегся на койку, от одеяла несло формалином. Он чувствовал прилив бодрости. Чувствовал, как бурлила и струилась по всему телу кровь. Ему хотелось с кем-нибудь поговорить, пойти потанцевать, или выпить со знакомым парнем, или пошутить с какой-нибудь девушкой. Запах губной помады и мускусной пудры в комнате тех девиц из Сиэтла всплыл у него в памяти. Он встал и присел на край постели, болтая ногами.
Потом он решил пойти прогуляться, но перед уходом положил деньги в чемодан и запер его. Одинокий, словно призрак, до изнеможения бродил он взад и вперед по улицам. Он шел быстро, не глядя по сторонам, протискиваясь сквозь строй крашеных девиц, дежуривших на перекрестках; мимо комиссионеров, совавших ему в руку свои адреса; пьяниц, затевавших с ним. драку; попрошаек, клянчивших подачку. Потом, ожесточенный, замерзший и усталый, он поднялся к себе в комнату и ткнулся в подушку.
На следующий день он получил работу в маленькой типографии, которую держал лысый итальянец с большими бакенбардами и пышным черным галстуком. Его звали Бонелло. Бонелло сказал ему, что он был краснорубашечником[51] у Гарибальди, а теперь его излюбленным героем был анархист Феррер[52]; он и Мака нанял в надежде обратить его в свою веру. Всю зиму Мак работал у Бонелло, ел спагетти, пил красное вино, толковал о революции с хозяином и его друзьями и посещал социалистические митинги и анархистские собрания по воскресеньям. В субботу вечером он ходил в публичные дома с приятелем, которого звали Миллер и с которым он встретился в общежитии ХАМЛ. Миллер учился на дантиста.
Скоро Мак подружился с Мейси Спенсер, которая служила в галантерейном отделе универмага. По воскресеньям она пыталась водить его в церковь. Это была спокойная девушка. Ее большие голубые глаза глядели на него с недоверчивой улыбкой каждый раз, как он заговаривал с ней о революции. У нее были мелкие, ровные, как жемчужинки, зубы, и она очень мило одевалась. Со временем она перестала приставать к нему с церковью. Ей нравилось, когда он водил ее слушать музыку в Пресидио или смотреть статуи в Сутро-парке.
В утро землетрясения[53] первое, о чем подумал Мак, когда прошел испуг, была Мейси. Дом на Марипоса-стрит, где она жила, еще стоял, когда он добрался туда, но все уже из него выехали. И только через три дня – три дня, которые он провел в дыму, среди рушащихся балок и подрываемых динамитом развалин, в составе вольной пожарной дружины, – он нашел ее в хвосте за провизии ей у входа в парк Золотых ворот. Спенсеры жили в палатке вблизи полуразрушенных оранжерей.
Она не узнала его: волосы и брови у него были опалены, одежда висела лохмотьями, и он был с головы до ног вымазан сажей. Они еще ни разу не целовались, но тут он при всех обнял ее и поцеловал. Когда он выпустил се, все лицо у нее было в саже. Кое-кто в очереди засмеялся и зааплодировал, но стоявшая за Мейси старуха в прическе помпадур, сбившейся набок так, что из-под нее выглядывал валик, и в двух надетых один на другой розовых шелковых капотах с турнюром сказала сварливо:
– Ну, теперь вам придется пойти помыть лицо.
После этого они считали себя помолвленными, но никак не могли обвенчаться, потому что типографию Бонелло поглотило вместе со всем кварталом и Мак был без работы. Мейси позволяла ему целовать ее, и они обнимались на прощание в темном подъезде, когда ему случалось поздно провожать ее домой, но на большее он и не отваживался.
Осенью он получил работу в редакции «Бюллетеня». Работа была ночная, и он виделся с Мейси только по воскресеньям, но они стали поговаривать о том, чтобы обвенчаться после Рождества. Без Мейси он досадовал на нее, но при ней окончательно таял. Он пытался приохотить ее к чтению брошюр о социализме, но она в ответ смеялась, смотрела на него огромными милыми голубыми глазами и говорила, что это для нее слишком мудрено. Она любила ходить в театр и бывать в ресторане, где салфетки были накрахмалены и официанты прислуживали во фраках.
Примерно в это время он однажды вечером пошел послушать доклад Элтона Синклера о чикагских бойнях[54]. Рядом с ним сидел молодой человек в дунгари[55]. У него был ястребиный нос, серые глаза, глубоко запавшие под скулами щеки, и говорил он с медлительной растяжкой. Его шали Фред Хофф. После доклада они вышли вместе, выпили пива и разговорились. Фред Хофф принадлежал к новой революционной организации «Индустриальные рабочие мира». За второй кружкой пива он прочитал Маку их устав. Фред Хофф только что прибыл в порт лебедочником на торговом судне. Ему опротивела голодная бродяжья жратва и тяжелая жизнь на море. Получка еще болталась у него в кармане, и он решил не швырять ее на гулянку. Он слыхал, что в Голдфилде идет забастовка шахтеров, и решил отправиться туда и поглядеть, не будет ли он там полезен. Он дал Маку почувствовать, что тот, помогая печатать ложь о рабочем классе, поступает нечестно.
– Ты, парень, нам очень бы пригодился. Мы затеваем свою газету в Голдфилде, штат Невада.
В тот же вечер Мак зашел в районный комитет, заполнил анкету, и, когда он вернулся к себе в комнату, голова у него кружилась. «А ведь я чуть-чуть не продался этим сукиным детям», – думал он.
В следующее воскресенье они с Мейси задумали подняться по железной дороге на вершину горы Тамолпайс.
Когда будильник поднял его с кровати, Маку чертовски хотелось спать. Они решили ехать пораньше, потому что вечером ему надо было выходить на работу. Когда он шел к парому, где они должны были встретиться ровно в девять, в голове у него еще стоял стук печатных станков и кислый запах типографской краски и стиснутой валами бумаги, а поверх всего этого – запах залы того дома, куда он завернул с товарищами после смены: запах плесени и умывального ведра в промозглых комнатах, запах подмышек и туалетного столика завитой девушки, которую он взял на липкой постели; и вкус выдохшегося пива, которое они пили, и воркующий заученный голос:
– Покойной ночи, миленок, заходи почаще. «Господи, какая же я свинья», – подумал он.
На этот раз выдалось ясное утро, все краски на улице сияли, словно покрытые глазурью. Нет, с него довольно шляться к девкам. Если б только Мейси была товарищем, если бы Мейси была тоже революционеркой, с которой можно было бы говорить, как с другом. А то, черта с два, как ей сказать, что он намерен бросить работу?
Она ждала его на пароме в своей синей матросской блузе и модной шляпке, как две капли воды похожая на картинку Гибсона[56]. Им некогда было перемолвиться слоном – приходилось спешить на паром. Устроившись на палубе, она подняла к нему лицо для поцелуя. Ее губы были свежи, и рука в перчатке так легко лежала на его руке. В Сосалито они сели в трамвай, а потом опять пересаживались, и она все смеялась над ним, когда они бежали, чтобы занять в поезде места получше, и им казалось, что они совсем одни в ревущем просторе громадных красно-бурых гор, голубого неба и моря. Они еще никогда так хорошо себя не чувствовали вдвоем. Она бежала впереди него всю дорогу к вершине. У обсерватории оба едва переводили дыхание. Они стояли, укрытые стеной от прочей публики, и она позволила ему целовать ее, и он покрывал поцелуями ее лицо и шею.
Обрывки тумана проплывали мимо, на время скрывая из виду участки залива и долин и еще затененных гор. Когда они перешли на сторону, обращенную к морю, ледяной ветер пронизал их насквозь. Клубящаяся масса тумана поднималась от моря, как растущий прилив. Она схватила его за руку.
– О, мне страшно, Фейни.
Потом он как-то сразу сказал ей, что бросил работу.
Она посмотрела на него испуганная, дрожащая от холодного ветра и такая маленькая и беспомощная; слезы стали стекать но обеим сторонам ее носа.
– А я думала, что ты любишь меня, Фениан… Ты думаешь, мне легко было ждать тебя все это время, когда я так люблю и тоскую по тебе? О, я думала, что ты меня любишь.
Он обнял ее одной рукой… Что ему было сказать? Они пошли к фуникулеру.
– Я не хочу, чтобы весь этот народ заметил, что я плакала. Нам было так хорошо перед этим. Пойдем вниз в Мьюр-Вуд.
– Но это очень далеко, Мейси.
– Не важно, я так хочу.
– Ты молодчина, Мейси.
Они пошли вниз по тропинке, и скоро туман скрыл все вокруг.
Часа через два они остановились отдохнуть. Они свернули с тропинки и нашли лужайку в густой заросли ладанника.
Вокруг клубился туман, но над головой было ясно, и чувствовалось, как сквозь мглу пригревает солнце.
– Ох, я натерла себе ногу, – сказала она с гримасой, которая вызвала у него смех.
– Теперь уж недалеко, – сказал он. – Честное слово, Мейси…
Он хотел объяснить Мейси про забастовку и про уоббли[57] и то, почему он собирается в Голдфилд, но не мог. Он только и мог целовать ее. Ее губы не отрывались от его рта, и руки ее крепко обвивали шею. Что-то суровое в нем растоплялось горячими слезами.
– Но, честное слово, это нисколько не помешает нам пожениться, честное слово, нисколько не помешает. – Мейси, я с ума схожу по тебе… Мейси, позволь… ты должна позволить… Честное слово, ты представить не можешь, как это ужасно для меня, любить тебя так, и ты никогда не хочешь позволить…
Он встал и оправил ей платье. Она лежала, закрыв глаза, с побледневшим лицом; он боялся, что она потеряла сознание. Он стал на колени возле нее и коснулся губами ее щеки. Она едва заметно улыбнулась, притянула его голову и взъерошила ему волосы. – Дорогой мой муженек, – сказала она. Немного погодя они поднялись и, не замечая ничего вокруг, спустились по сосновой роще к трамвайной остановке. Возвращаясь на пароме, они решили, что обвенчаются на той же неделе. Мак обещал не ехать в Неваду.
На следующее утро он встал подавленный. Он продавался. Бреясь в ванной, он поглядел на себя в зеркало и сказал вполголоса:
– У, стервец, продаешься-таки сукину отродью.
Он пошел к себе в комнату и написал письмо Мейси.
Дорогая Мейси!
Честное слово, ты ни одной минуты не должна думать, что я тебя разлюбил, но я обещал ехать в Голдфилд помочь ребятам наладить газету, и надо держать слово. Я пришлю тебе свой адрес, как только приеду на место, и если я тебе действительно буду почему-нибудь очень нужен, то я сейчас же приеду обратно. Честное слово, приеду.
Целую тебя без счета и люблю
Фейни.
Он пошел в контору «Бюллетеня», взял расчет, уложил свой чемодан и отправился на вокзал узнавать, когда идет поезд в Голдфилд, Невада.
Весь день от фабрик искусственного удобрения несло чем-то отвратительным и всю ночь хижина была полна комаров, от которых впору было бежать и было это на Восточной отмели в Крисфилде. Будь у нас моторный баркас чтобы переплавлять их через залив мы могли бы возить наши помидоры и маис и ранние персики прямо в Нью-Йорк вместо того чтобы обогащать балтиморских перекупщиков; могли бы завести огородное хозяйство отправлять ранние овощи орошать удобрять обогащать истощенные табаком участки на Северной косе; будь у нас моторный баркас мы могли бы зимой перевозить на нем устриц разводить черепах для продажи.
А на товарных путях я разговорился с молодым парнем немного постарше меня он спал на одной из товарных платформ спал на самом припеке и вокруг стоял запах маисовой соломы и несло гниющей сельдью с фабрик искусственного удобрения. В его курчавых волосах торчали соломинки и в широко раскрытый ворот рубахи видно было до пояса бронзовое от загара тело. Парень был должно быть никчемный но он бродяжничал от самой Миннесоты и направлялся на юг и когда я сказал что впереди Чесапикский залив он нисколько не удивился и сказал Да, тут пожалуй не переплывешь Ну да я наймусь на рыбачье судно.
Большой Билл Хейвуд
родился в 69-м в меблированных комнатах в Солт-Лейк-Сити.
Он вырос в штате Юта, учился в Офере, горняцком поселке, где в субботу вечером дулись в фаро, и виски лилось на игорные столы, усыпанные новенькими серебряными долларами.
Когда ему было одиннадцать, мать отдала его на выучку к фермеру, но он сбежал когда фермер отлупил его кнутом. Это была его первая стачка.
Он окривел, стругая рогатку из дуба.
Он служил продавцом на складах, держал фруктовый ларек, работал капельдинером в театре Солт-Лейк-Сити, был рассыльным, коридорным в отеле «Континенталь».
Когда ему было пятнадцать
он отправился на рудники в округе Гумбольдт, Невада,
с ним была прозодежда, фуфайка, синяя блуза, рудничные сапоги, два одеяла, шахматы, перчатки для бокса и здоровенный ломоть сливового пирога, который мать припасла ему на дорогу.
Когда он женился, он отправился в Форт Мак-Дермитт, построенный некогда для зашиты против индейцев, теперь покинутый, потому что нет больше границы;
там жена родила ему первого ребенка без доктора и без повитухи. Билл сам перерезал пуповину, сам зарыл послед;
ребенок выжил. Билл добывал деньги как мог, работая землемером, косцом в Райской долине, объезжая жеребят, колеся по дикой гористой местности.
Они лишились участка, все пошло прахом, жена хворала, надо было содержать детей. Он отправился работать шахтером на серебряные разработки Силвер-Сити.
В Силвер-Сити, Айдахо, он вступил в Западную федерацию горняков и занял там первую выборную должность; он был делегатом от шахтеров Силвер-Сити на съезд ЗФГ, созванный в Солт-Лейк-Сити в 98-м.
С той поры он был организатором, пропагандистом, защитником, нужды шахтеров были его собственными нуждами; он вынес на своих плечах борьбу в Кер-д'Ален, Теллюрайд, Криппл-Крик[59],
вступил в Социалистическую партию, много писал и выступал по всему Айдахо, штатам Юта, Монтана, Колорадо на собраниях шахтеров, бастовавших за восьмичасовой рабочий день, сносные жизненные условия, долю в богатстве, которое они добывали из толщи холмов.
В Чикаго в январе 1905-го созвана была конференция в том же зале, где двадцать лет назад анархисты устраивали свои митинги.
Уильям Д. Хейвуд был бессменным председателем. Именно на этой конференции составлен был манифест, который положил начало ИРМ.
Когда он вернулся в Денвер он был схвачен и доставлен в Айдахо и судим вместе с Мойером и Петтибоном за убийство овцевода Штойенберга, бывшего губернатора Айдахо, разорванного бомбой в собственном доме.
Когда их оправдали в Бойсе (и защитником был Дэрроу), Большой Билл Хейвуд уже был известен как вождь рабочих от побережья до побережья.
Теперь нужды всех рабочих были его нуждами, он был представителем Запада, пастухов и лесорубов, батраков и шахтеров.
(Паровой бурав оставил без работы тысячи шахтеров; паровой бурав запугал шахтеров Запада.)
ЗФГ становилась консервативной. Хэйвуд работал с ИРМ «строя новое общество в скорлупе старого», в 1908 году вел кампанию за кандидатуру Дебса в президенты. Он принимал участие по всех крупных стачках Востока, где нарастала революционная волна, в Лоренсе, Паттерсоне, в Миннесоте, когда там бастовали металлисты.
Американский экспедиционный корпус отплывал за море спасать займы Моргана, спасать Вильсонову демократию, и они стояли у гробницы Наполеона и грезили об империи, пили коктейли из шампанского в баре «Ритц» и спали на Монмартре с русскими графинями и грезили об империи по всей стране, на всех постах Американского легиона и на всех банкетах бизнесменов; стоило немалых денег заставить орла клекотать;
линчевали пацифистов и германофилов и уоббли и красных и большевиков.
Билл Хейвуд был привлечен по делу Ста одного в Чикаго где судья Лендис царь бейсбола
без лишних формальностей неуместных в этом продажном суде
щедро оделял приговорами к двадцати годам заключения и к штрафу в тридцать тысяч долларов.
После двух лет в Ливенуорсе Большого Билла отпустили на поруки (ему было пятьдесят, грузный надломленный человек) Война кончилась но в Зеркальном зале Версаля они учились строить империю;
суд отказал в пересмотре дела.
Хейвуду предстояло или бежать, нарушив поруки, или возвращаться в тюрьму на двадцать лет.
Он был болен сахарной болезнью, он прожил трудную жизнь; тюрьма сломила его здоровье. В России рабочая республика; он поехал в Россию и несколько лет жил в Москве и умер там и большой остов надломленного грузного тела сожгли и пепел похоронили у Кремлевской стены.
Старый майор часто водил меня в Капитолий во время сессий сената и палаты представителей. Он был очень стар. Я никак не мог запомнить сколько ему лет он служил еще в интендантстве армии конфедератов и держал себя с большим достоинством.
Все служители кланялись старому майору кроме рассыльных но они были еще маленькие мальчики немногим старше брата он сам был когда-то рассыльным в сенате и случалось что какой-нибудь депутат или сенатор удостаивал его взглядом полуприщуренных глаз. А вдруг это кто-нибудь из стоящих… и поклонятся или радушно пожмут руку или хотя бы кивнут.
Старый майор всегда был одет в щегольскую визитку и носил баки котлетками тусклым солнечным утром мы медленно шли в Ботанический сад и смотрели на маленькие ярлычки на деревьях и кустарниках и видели как жирные воробьи и скворцы прыгают по тускло-зеленой траве и поднимались по ступеням лестницы и в тусклой полутьме галереи проходили мимо мертвых статуй разной величины и по залу сената тускло-красному и комнате президиума и палате тускло-зеленой и снова по комнатам президиума и по залу Верховного суда, я уже забыл теперь какого цвета Верховный суд и комнаты президиума, и шепот за дверями галереи посетителей и мертвый воздух и голос глухо отдается под стеклянным фонарем потолка и стук пюпитров и длинные коридоры где воздух мертвый и ноги у нас гудят от усталости и я вспоминаю о скворцах на тускло-зеленой траве и о длинных улицах где воздух мертвый и ноги у меня гудят от усталости и ломит переносицу и старики раскланиваются остро поглядывая полуприщуренными глазами.
А вдруг это кто-нибудь из стоящих… и большие сжатые недобрые рты и пыльные фетровые шляпы и запах гардероба и мертвый воздух и любопытно о чем думал старый майор
а я может быть думал о той большой картине в галерее Коркоран на которой много колонн и лестниц и заговорщиков и распростертый тусклый Цезарь в пурпуре ее называли Мертвый Цезарь.
Только что Мак слез с поезда в Голдфилде, как к нему подошел верзила в хаки и обмотках армейского образца.
– А скажи-ка, браток, по какому ты сюда делу?
– Распространяю книги.
– А можно узнать, какие книги?
– Учебники и другие издания общества «Искатель истины и K°», Чикаго.
Мак выпалил все это одним духом, и на того это, видимо, произвело впечатление.
– Ну значит, все в порядке, – сказал он. – Остановитесь в «Золотом орле»?
Мак кивнул головой.
– Ну так вас подвезет Плегг, вон он стоит у повозки… А мы, знаете, поджидаем проклятых агитаторов, тех, знаете: Им Работать Мука[61].
У дверей гостиницы «Золотой орел» стояло на посту еще два солдата, низкорослые, бандитоподобные, в надвинутых на глаза шляпах. Когда Мак вошел в бар, все у стойки обернулись и осмотрели его. Он буркнул им: «Добрый вечер, господа», – и подошел к хозяину справиться о комнате. Предстояло разрешить трудную задачу: у кого, черт возьми, осмелится он спросить, где помешается редакция «Невада уоркмен».
– Да койка, пожалуй, найдется. Коммивояжер?
– Да, – ответил Мак, – по книгам.
У другого конца стойки стоял рослый мужчина с морновыми подусниками и разглагольствовал пьяным хныкающим голосом:
– Дали бы мне волю, я б живо выкурил из города этих паршивцев, в рот им всем дышло. Слишком много путается в это дело проклятых законников. Вышвырнуть вон сукиных детей – и дело с концом. Будут упираться, пристрелить их – вот что я говорю начальнику, но тут сейчас же закопошится все это дерьмо собачье – сукины дети адвокаты и законники со своими судебными приказами, хабеас корпус и бесконечными доводами. Черта ли мне этот хабеас корпус.
Ладно, ладно, Джо, ты так им и скажи, – успокаивал его хозяин.
Мак купил сигару и вышел на улицу с непринужденным видом. Не успел он прикрыть дверь, как пьяный снова заревел:
– Черта ли мне этот хабеас корпус[62]!
Уже почти стемнело. Ледяной ветер гулял по ветхим фанерным постройкам. Ноги вязли в грязи глубоких промоин. Мак обошел несколько кварталов, поглядывая на неосвещенные окна. Он прошел по всему городу – нигде ни следа газетной редакции. Наконец, заметив, что третий раз проходит мимо той же китайской лавчонки, он убавил ходу и в нерешимости остановился на перекрестке.
В конце улицы над городом нависал большой холм, весь изрезанный глубокими складками. На другой стороне улицы какой-то молодой человек, с головой ушедший в поднятый воротник короткого просторного пальто, торчал у потушенной витрины скобяной лавки. Маку он показался надежным малым, и он перешел к нему на другой тротуар.
– Слушай, друг, не знаешь, где редакция газеты «Невада уоркмен»?
– А на кой те она?
Они поглядели друг другу в глаза.
– Хочу видеть Фреда Хоффа… Я из Сан-Франциско, помогать по печатной части.
– Красная карточка есть?
Мак вытащил членский билет ИРМ.
– Есть и профсоюзный, если надо.
– На кой… Ну это все ладно, но только как же это ты так? Будь я, как говорится, легавым, не миновать бы тебе закона.
– Чтобы пробраться в город, я им наплел, что я коммивояжер по книжной части. Последние деньги Истра тил на сигару, чтобы только держать буржуйский тон.
Парень засмеялся.
– Ну ладно, товарищ. Я тебя проведу.
– Да что у вас тут, военное положение, что ли? – спросил Мак, идя за ним по проулку меж двух заросших лопухом лачуг.
Они согнали к нам в город солдатню со всего штата Невада… Чертовски тебе повезет, если не погонят тебя из города, как говорится, штыком в задницу.
В конце проулка было маленькое, похожее на картонку строение с ярко освещенными окнами. Молодые парни в шахтерских костюмах или комбинезонах заполняли весь конец проулка, сидя на трех выщербленных ступенях.
– Тут что у вас идет, картеж, что ли? – спросил Мак.
– Это редакция «Невада уоркмен»… Слышь, меня зовут Бен Эванс, я тебя сейчас представлю всей братии… Слушай, вы, ребята, это вот товарищ Мак-Крири… Он к нам из Фриско, наладить печатню.
– Действуй, Мак, – сказал детина футов шести росту, с виду лесоруб-швед, и так пожал руку, что у Мака кости затрещали.
Фред Хофф в зеленом козырьке сидел за конторкой, заваленной гранками. Он встал и протянул руку:
– Ну, парень, как раз вовремя. В самое пекло. Они засадили у нас печатника, а надо выпускать вот эту листовку.
Мак снял пальто и пошел знакомиться с типографией. Он возился у наборной кассы, когда к нему вошел Фред Хофф и отвел его в угол:
Видишь, Мак, надо тебе прежде всего объяснить, что здесь у нас происходит… Курьезное, скажу тебе, положение… ЗФГ, как водится, труса празднует. И такая тут заварилась каша. На днях приезжал сюда сам Сэйнт, а этот бездельник Меллени прострелил ему обе руки, и теперь тот отлеживается в госпитале. Для них мы все равно что болячка на шее, потому что мы, понимаешь, внедряем идею революционной солидарности. Мы уже сняли с работы всю ресторанную прислугу и завербовали кое-кого из ребят на рудниках… Так вот теперь АФТ спохватилась, и они снарядили сюда самого прожженного скеба шушукаться с шахтовладельцами в Монтесума-клубе…
– Стой, Фред, не все сразу, – взмолился Мак.
– Ну и на днях у нас маленько постреляли перед баром, за железнодорожной линией, и самому хозяину порядком попало, а двоих ребят засадили за это в тюрьму.
– Да, дела…
– И на той неделе приезжает и выступит у нас Большой Билл Хейвуд… Ну сам видишь, Мак, какие у нас тут дела… Мне вот во что бы то ни стало надо состряпать статью… Ты у нас главный печатник и будешь, как и все мы, получать по семнадцати пятьдесят. Ты, случаем, статей не писал?
– Нет.
– Вот когда приходится жалеть, что не корпел над тетрадями в школе. Черт, кабы мне да складно писать.
– Знаешь что, будет свободная минута, дайка и я размахнусь на статью – а вдруг выйдет.
– Ну что же, Билл – тот нам, наверно, чего-нибудь напишет… Он это умеет…
Маку поставили койку тут же, позади машины. Прошла неделя, прежде чем он смог вырваться в гостиницу за своим чемоданом. Над редакцией и типографией был длинный чердак с временной печкой – там и спало большинство ребят. У кого были одеяла, те завертывались в одеяла; у кого их не было – укутывались с головой в пиджаки, а беспиджачные – те спали как придется. В конце комнаты висел длинный лист бумаги, на котором крупным затейливым шрифтом отпечатан был устав.
На беленой стене редакции кто-то нарисовал карикатуру: рабочего, помеченного буквами ИРМ, который давал пинка в зад жирному человеку в трубообразном цилиндре, с надписью: «Шахтовладелец». Над рисунком ребята стали выводить слово «солидарность», но готово было только «солида».
Однажды ноябрьским вечером Билл Хейвуд выступал в Союзе горняков. Мак и Фред Хофф пошли, чтобы дать отчет о его выступлении в газете. Среди широкой долины город казался заброшенной, старой свалкой, насквозь продуваемой воющим ветром и хлещущей вьюгой.
В зале было жарко и душно от испарений больших тел, табачной жвачки и грубого сукна, которое годами впитывало запах лачуг, керосиновую копоть, печную гарь, сальный чад и крепкий дух виски. В начале митинга народ беспокойно ерзал, шаркая ногами и отхаркиваясь. Маку тоже было не по себе. В кармане у него лежало письмо Мейси. Он знал его наизусть:
Милый мой Фейни,
случилось именно то, чего я так боялась. Ты знаешь, о чем я говорю, дорогой мой муженек. Идет уже третий месяц, и я так боюсь, и никого нет, кому бы я могла сказать об этом. Милый, приезжай сейчас же. Я умру, если ты не приедешь. Честное слово, умру, и я так тоскую здесь 108 без тебя и так боюсь, что кто-нибудь заметит. И то уж нам придется куда-нибудь уехать, как только мы поженимся, и долго не возвращаться сюда. Если была бы хоть какая-нибудь надежда найти работу, я приехала бы к тебе в Голдфилд. Я думаю, хорошо бы нам уехать в Сан-Диего. У меня там есть друзья, и они говорили, что там чудесно, и там мы бы всем сказали, что давно женаты. Ну пожалуйста, приезжай, мой милый. Я так без тебя тоскую, и так ужасно выносить все одной.
Крестики – это все поцелуи.
Любящая тебя жена
Мейси.
+ + + + + + + + + + + + +
Большой Билл говорил о солидарности и сплоченности перед лицом правящего класса, и Мак в это время думал, как поступил бы сам Большой Билл, окажись у него в такой беде любимая девушка. Большой Билл сказал, что пришло время строить новый мир в скорлупе старого и что рабочие должны быть готовы взять в свои руки промышленность, которую они создавали своим потом и кровью.
Когда он сказал: «Мы стоим за единый большой союз», все уоббли в зале закричали и захлопали. Фред Хофф, хлопая, толкнул Мака:
– Валяй, Мак, чтоб небу стало жарко.
– Эксплуатирующие классы будут бессильны перед солидарностью всего рабочего класса. Солдаты – те же рабочие. Поймут они историческую роль солидарности – и правящий класс не сможет заставить их расстреливать своих братьев. Рабочие должны понять, что каждая мелкая схватка за повышение заработка, за свободу слова, за сносные жизненные условия имеет смысл только как часть большого боя за революцию и кооперативное государство.
Мак забыл о Мейси. К тому времени как Большой Билл кончил говорить, мысли Мака уже забежали вперед, и, собственно, он не слышал конца речи, но он весь пылал и кричал до изнеможения. Он и Фред Хофф кричали, коренастый, скверно пахнувший шахтер-чех рядом с ними хлопал, одноглазый поляк сзади них хлопал, и орава итальянцев хлопала, маленький японец, официант из Монтесума-клуба, хлопал, и саженного роста фермер, который пришел в надежде поглазеть на побоище, тоже хлопал.
– Вот чешет, сукин сын, так чешет, – повторял он. – Штат Юта, говорю я вам, – вот где водятся настоящие мужчины. Я сам родом из Огдена, чуешь?…
После митинга Большой Билл пошел в редакцию, шутил со всеми и, присев за стол, тут же написал статью для газеты. Потом вытащил фляжку, и все выпили, кроме Фреда Хоффа, которому не нравилось, что Большой Билл пьет и что пьют другие; а потом, спустив очередной номер в машину, все они улеглись спать, усталые, возбужденные и довольные.
Проснувшись на другое утро, Мак вспомнил о Мейси и снова прочел ее письмо и долго сидел на краю койки, пока не поднялись товарищи. Он окунул голову в ведро ледяной воды из колодца, которая так замерзла за ночь, что ему пришлось плеснуть котелок кипятку, чтобы растопить толстую корку; но он так и не избавился от неприятного ощущения, что голову ему сжимает точно обручем… Когда они вместе с Фредом Хоффом пошли завтракать в китайскую закусочную, он заикнулся было, что собирается вернуться в Сан-Франциско и жениться.
– Мак, ты не сделаешь этого, ты нам нужен здесь.
– Но я же вернусь, Фред, честное слово, вернусь.
У рабочего на первом месте его долг перед классом, – сказал Фред Хофф.
– Но как только ребенок родится и она сможет устроиться на работу, я вернусь. Ты ведь понимаешь, Фред. Не могу я оплатить больничные расходы из своих семнадцати с половиной долларов в неделю.
– Нужно было быть осторожней.
– Но черт возьми, Фред, я ведь тоже человек, как и все прочие. Что ты хочешь, сделать из нас преподобных истуканов, что ли?
– У уоббли не должно быть ни жены, ни детей, пока не победит революция.
– Но ведь я не складываю оружия, Фред… Я не продамся, клянусь Богом, не продамся.
Фред Хофф весь побледнел. Кусая губы, он встал из-за стола и вышел из ресторана. Мак с тяжелым сердцем долго сидел на месте. Потом он пошел в редакцию «Уоркмен». Фред Хофф, согнувшись за столом, что-то усердно писал.
– Слушай, Фред, – сказал Мак, – я останусь еще на месяц. Сегодня же напишу об этом Мейси.
– Я знал, что ты останешься, Мак, ты не из дезертиров.
– Но только, старина, ты слишком многого от людей требуешь.
– Слишком многого – и то чертовски мало, Мак, – сказал Фред Хофф.
Мак пустил в машину новый рулон бумаги: Неделями, каждый раз как приходили от Мейси письма, он клал их не читая в карман. В своих письмах он ободрял ее, писал, что приедет сейчас же, как только найдут кого-нибудь ему на смену.
Под Рождество он прочитал все письма Мейси сразу. Все они были об одном – они довели его до слез. Он не хотел жениться, но адски трудно было прожить всю зиму в Неваде одному – а девок с него довольно. Он не хотел, чтобы свои ребята видели его таким угрюмым, и пошел в пивную, куда обычно сходилась ресторанная прислуга. В дверях его обдал ревущий столб пара и пьяного пения. У входа он наткнулся на Бена Эванса.
– Здорово, Бен, куда это тебя несет?
– Иду, как говорится, выпить.
– Вот и я тоже.
– В чем дело?
– Тошно чего-то до черта.
Бен Эванс захохотал:
Вот как? Ну и мне тоже… а тут еще Рождество.
Они пропустили три рюмки, но в баре было тесно и не чувствовалось праздника. Тогда они взяли пинту – на большее не хватило денег – и отправились к Бену.
Бен Эванс был смуглый, плотный, черноглазый брюнет, родом из Луисвилла, Кентукки. Он кое-чему учился и был автомехаником. В комнате стоял ледяной холод. Они присели на койку, закутавшись в одеяла.
– Да, вот и мы Рождество встретили, – сказал Бен.
– Скажи и за то спасибо, что нас не накрыл Фред Хофф, – усмехнулся Мак.
Фред на редкость хороший малый, честный, как стеклышко, и все такое, а только не дает парню погулять.
– А я думаю, что, будь у нас побольше таких, как Хофф, скорее бы чего-нибудь добились…
– Это конечно… Но, черт побери… Слушай, Мак, претит мне вся эта история, эта стрельба и все эти молодчики из ЗФГ, что шляются в Монтесума-клуб и обхаживают проклятого вашингтонского скеба.
– Да, но ведь никто из уоббли на это не пошел.
– Так-то оно так, да слишком нас мало…
– Тебе надо выпить, Бен, вот что.
– Взять хоть эту проклятую посудину – будь в ней, как говорится, вдоволь, и были бы мы готовы, так нет, мало… Вот и там, будь у нас достаточно таких, как Фред Хофф, была б у нас и революция, так нет, таких мало.
Оба хлебнули из бутылки, и Мак сказал:
– Слушай, Бен, случалось тебе обрюхатить девушку? Девушку, которую ты по-настоящему любил?
– Само собой, и не раз.
– И это тебя не заботило?
– Бог мой, Мак, да не будь девка последней шлюхой, разве она тебе позволит?
– Нет, я на это по-другому смотрю, Бен… Но, черт, сам не знаю, что мне делать… Очень, понимаешь, хорошая девушка, вот что…
– Не верю я ни одной… Был у меня приятель, женился он на такой вот. Водила его за нос и повсюду трезвонила, что от него беременна. Ну, он женился на ней, честь честью, а она оказалась чертовой шлюхой, и он еще от нее сифон заполучил. Уж мне можешь верить… Любить их и менять их – это для нашего брата самое подходящее дело.
Они прикончили пинту. Мак вернулся в редакцию и завалился спать, и виски обжигало все внутренности. Ему приснилось, что жарким летним днем он гуляет по полю с девушкой. Виски сладко жгло ему рот, пчелой жужжало у него в ушах. Он не был уверен – Мейси ли с ним или чертова шлюха, но только он чувствовал прилив теплоты и нежности; а она говорила ему тоненьким, сладко обжигающим голоском: возьми меня, милый, и он видел ее тело сквозь прозрачное газовое платье, и он склонился над ней, а она все лепетала: возьми меня, милый, сладко обжигающим жужжаньем.
– Эй, Мак, да проснешься ты когда-нибудь?
Над ним, растирая лицо и шею полотенцем, стоял Фред Хофф.
– Надо прибраться, прежде чем привалит сюда народ. Мак присел на койке.
– А в чем дело?
Его не мутило, но чувствовал он себя плохо, и это сразу было видно.
– Надрызгался-таки вчера вечером?
– Был грех, Фред… Пропустили малость, но ведь…
– Слышал, слышал, как ты, укладываясь спать, топтался тут, словно соглашатель.
– Слушай, Фред, что ты мне нянька, что ли? Сам не маленький.
– Вам всем нянька нужна, вот что… Хоть бы потерпели, покуда мы выиграем стачку, и тогда уже начинали вашу пьянку и возню с девками.
Мак сидел на краю койки, зашнуровывая ботинки.
Да какого черта мы все тут торчим? Для поправления здоровья, что ли?
Вот и я не знаю, какого черта торчит тут большинство из вас, – сказал Фред Хофф и вышел, хлопнув дверью.
Через несколько дней подвернулся еще один парень, знакомый с линотипом, и Мак уехал из Голдфилда. Он продал за пять долларов чемодан и праздничный костюм и вскочил на состав платформ, груженных рудой, который доставил его в Ладлоу. В Ладлоу он прополоскал рот от марганцевой пыли, пообедал и немного почистился. Он страшно торопился скорее доехать до Фриско: все время его преследовала мысль, что Мейси может покончить с собой. Он страстно хотел ее видеть, быть подле нее, ощутить, как бывало, ее пальцы, поглаживавшие его руку, в то время как они болтали, прижавшись друг к другу… После всех этих студеных, пыльных месяцев в Голдфилде он нуждался в женской ласке. Билет до Фриско стоил одиннадцать долларов десять центов, а у него в кармане было четыре доллара да несколько медяшек. Он попробовал поставить доллар в игорной какого-то кабачка, но тут же проиграл, весь похолодел от испуга и ушел.
Профессор Феррер бывший директор Современной школы в Барселоне которого судили как главного вдохновителя недавней революционной вспышки приговорен к смертной казни и будет расстрелян в среду если приговор не будет отменен.
Кук все еще возлагает надежды на эскимосов говорят что внутренняя часть острова Лусона самое красивое место во всем мире ЧУДАКИ СНОВА ТОЛКУЮТ О ПОЛЮСЕ.
Не хороните среди прерий
Где иссохнет мой прах, без огня сгорит
Где койот будет выть от зари до зари.
Соратники Джипе и атакуют твердыню греха.
Великие люди нации в ожидании летнего отдыха на воде Женский клуб города Энглвуда предпринял поход за очищение драмы Евангельские силы тысячными дружинами прорвались в толпу заполнившую набережные при обыске найдено 3018 долларов он арестован ЖЕРТВУЕТ МИЛЛИОН НА БОРЬБУ С ЖУЧКОМ Джипси Смит созывает ангелов-хранителей в торжественное шествие по кварталу греха.
Кесарево сечение спасло жизнь ребенка после самоубийства матери
с мужеством вызвавшим слезы на глазах у 12-ти солдат наряженных для расстрела Франсиско Феррер дошел сегодня утром до ямы готовой поглотить его тело после рокового залпа.
Смертельный прыжок. Автомобиль в реке.
Пеннипеккеры ходили в пресвитерианскую церковь и девочки Пеннипеккер пели ледяными, резкими сопрано в хоре и все кланялись друг другу при входе в церковь и снаружи летние листья деревьев зеленые желтые голубые кивали в окна и все мы гуськом пробирались к своим скамьям и я спросил мистера Пеннипеккера он был церковным старостой Кто такие Молли Магуайры?
Белка цокала на дубу но девочки Пеннипеккер и все молодые девушки в праздничных шляпках пели псалом Кто такие Молли Магуайры? Древние жуткие ирландские предания, простреленные стены амбара заброшенные шахты черные силуэты копров заросшие травою отвалы Кто такие Молли Магуайры[64]?
Но было слишком поздно нельзя разговаривать в церкви и все молодые девушки их праздничные шляпки и нарядные розовые зеленые желтые голубые платья и цоканье белки Кто такие Молли Магуайры? и не успел я опомниться как началось причастие и я хотел сказать что я не был крещен но у всех были закрыты глаза когда я начал шептать священнику.
Причастие было виноградный сок в маленьких стаканчиках и маленькие кусочки черствого хлеба и надо было проглотить хлеб и платком вытереть губы и принять набожный вид и маленькие стаканчики смешно чмокали и притихшая церковь посреди солнечного ярко-голубого воскресенья посреди кивающих листьев и запах жаркого из белого домика и голубой спокойный воскресный дымок от плит где шипят и румянятся цыплята и оладьи и густая подливка поставлена на край чтоб не остыла.
Посреди белок и копров посреди голубого летнего пенсильванского воскресенья маленькие стаканчики чмокают когда пьешь последние капли причастия и по спине бегали мурашки а не поразит меня молния за то что я ем хлеб и пью вино причастия я неверующий и некрещеный и не пресвитерианец и кто такие Молли Магуайры? всадники в масках ночью всаживали пули в стены амбаров ночью зачем скакали они древней жуткой ирландской ночью?
Служба кончилась и все гуськом выбирались со своих мест и кланялись друг другу при выходе и после причастия все были голодны но я почти не мог есть и по спине бегали мурашки пугали всадники в масках ночью Молли Магуайры.
поплатился отличиями за пьянство.
Не хороните среди прерий
Но предсмертною волею пренебрегли
И схоронили средь чуждой земли.
Директор колледжа отрицает поцелуи
Трое из них отведав консервов скончались дуговые фонари осветят самые темные уголки Чикаго.
Потом мужество вернулось к нам потому что мы знали что помощь близка, мы снова принялись отчаянно кричать но не были уверены что нас слышат. Потом нас откопали и я потерял сознание.
Все ночи и дни проведенные здесь были забыты и я крепко заснул. ВЕЧЕРНИМ ГОЛОСОВАНИЕМ РЕШИТСЯ СУДЬБА АЛЬТМАНА
Идет четвертый день как мы похоронены здесь. Так по крайней мере мне кажется но часы у нас остановились. Сидим в темноте потому что съели воск из рудничных ламп. Я съел еще весь свой жевательный табак кусок попавшейся коры и принялся за сапоги. Удается только жевать их. Надеюсь что ты разберешь это. Умирать мне не страшно. О Пресвятая Дева смилуйся надо мною. Думаю что теперь пришла моя очередь. Ты знаешь все что нам принадлежит. Мы вместе работали чтобы добыть все это и теперь все твое. Такова моя воля и ты должна ее исполнить. Ты была мне хорошей женой. Да сохранит тебя Пресвятая Дева. Надеюсь что это когда-нибудь дойдет до тебя и ты разберешь что тут написано. Здесь очень тихо и не знаю что случилось с товарищами. До свидания пока небо не соединит нас.
Джо Пигати.
Нахал пристававший к девушкам публично выпорот герой газетчик спас троих СПРОС НА СТРАУСОВ
И в ящике тесном – шесть футов на три
Гниет он, бедняга, среди прерий.
Мак вышел за пути к водокачке, чтобы дождаться товарного. На пустом бидоне из-под керосина сидел старик. Его шляпа и продранные штиблеты были пепельно-серые от пыли; он сидел, весь сжавшись и уткнув голову между колен, и не шевелился, пока Мак не подошел вплотную. Мак присел рядом с ним. От старика шел тяжелый запах лихорадочного пота.
– В чем дело, отец?
– Крышка, вот что… У меня всю жизнь было неладно с легкими, а теперь вот, должно быть, пристукнуло.
Рот его свела гримаса боли. Он опять уронил голову между колен, беспомощно ловя воздух ртом, как задыхающаяся рыба. Переведя дух, он сказал:
– Как вздохну – грудь словно бритвой раскраивает. Побудь около меня, ладно?
– Ну конечно, – сказал Мак.
– Послушай, я хочу на Запад, где деревья и все зелено. Ты помоги мне взобраться на какой-нибудь поезд… А то ослаб я, не удержусь на подножке… Только не давай мне ложиться… Кровь горлом пойдет, как только лягу, понимаешь…
– У него снова перехватило дыхание.
– У меня найдется несколько долларов. Может быть, улажу дело с кондуктором.
– Ты что-то говоришь не как бродяга.
– Я печатник. Спешу как можно скорей в Сан-Франциско.
– Рабочий? Да чтоб я работал, как сукин сын. Слушай, друг… Вот уже семнадцать лет, как я не работаю.
Подошел поезд, и паровоз, шипя, остановился у водокачки.
Мак помог старику подняться на ноги и прислонил его к стенке платформы, груженной частями машин под брезентом. Он видел, что машинист с помощником смотрят на них с паровоза, но они ничего не сказали.
Когда поезд тронулся, жестоко задуло. Мак снял пиджак и подложил его старику под голову, чтобы немного ослабить толчки болтавшейся платформы. Старик сидел, закрыв глаза и откинув назад голову. Мак не знал – умер он или еще жив.
Наступила ночь. Мак ужасно промерз и, весь дрожа, забился в складки брезента в другом углу платформы.
Чуть стало светать, Мак очнулся, стуча зубами от холода. Поезд стоял на запасном пути. Ноги у него так застыли, что он долгое время не мог подняться. Наконец он пошел взглянуть на старика, но долго не мог понять, жив тот или мертв. Рассветало, и восток разгорался, словно край железной полосы в кузне. Мак соскочил на землю и пошел вдоль поезда к тормозной будке.
Кондуктор дремал возле самого фонаря. Мак сказал ему, что на одной из платформ помирает старый бродяга. У кондуктора в кармане теплого пальто, висевшего на стене будки, нашлась небольшая фляжка виски. Они вместе пошли вдоль поезда. Когда они добрались до платформы, уже совсем рассвело. Старик лежал, свалившись на бок. Лицо у него было белое и строгое, как у статуй генералов Гражданской войны.
Мак расстегнул пиджак и заношенную, рваную рубашку и приложил руку к груди. Она была холодна и безжизненна, как доска. Когда он вытащил руку, на ней была липкая кровь.
– Кровоизлияние, – пренебрежительно щелкнув языком, сказал кондуктор.
Он сказал, что тело нужно снять с поезда. Вдвоем они положили его в канаву возле груды балласта и накрыли ему лицо шляпой. Мак спросил, не найдется ли лопаты, чтобы не оставлять тело на расклев ястребам, но кондуктор сказал, что железнодорожные обходчики подберут и похоронят его. Он взял Мака к себе в будку, дал ему выпить виски и заставил рассказать, как умер старик.
Мак добрался до Сан-Франциско. Сначала Мейси встретила его едко и холодно, но, после того как они поговорили, она нашла, что он похудел и обносился, как бродяга, расплакалась и расцеловала его. Они пошли в банк взять ее сбережения, купили Маку костюм, пошли в Сити-холл и расписались, не сказав ни слова ее родне. Оба они были очень счастливы, уезжая поездом в Сан-Диего, где нашли меблированную комнату с кухней и где сказали хозяйке, что они уже год как женаты. Они телеграфировали родным Мейси, что уехали провести здесь медовый месяц и скоро вернутся.
Мак получил работу в типографии, и они стали делать взносы на домик в Пасифик-Бич.
Условия работы были неплохие, и Мак был счастлив своей тихой жизнью с Мейси. В конце концов с него было довольно скитаний. Когда Мейси легла в больницу, Маку пришлось выпросить жалованье вперед за два месяца. Но даже с этими деньгами, чтобы оплатить докторские счета, им пришлось перезаложить свой пай на домик. Родилась голубоглазая девочка, и они назвали ее Розой.
Жизнь в Сан-Диего была безоблачная и спокойная. Утром Мак поездом уезжал на работу, поездом же возвращался домой к вечеру, а по воскресеньям возился по хозяйству возле дома или сидел где-нибудь на пляже с Мейси и ребенком. Выходило так, что теперь он должен во всем уступать Мейси за то, что заставил ее так много перенести до свадьбы. На следующий год у них родился еще один ребенок, и Мейси после родов долго лежала в больнице, так что теперь его заработка хватало только на то, чтобы покрывать проценты по долгам, и ему постоянно приходилось убеждать лавочника, молочника и булочника потерпеть до следующей получки. Мейси выписывала кучу журналов и постоянно требовала все новых покупок – пианолу, электрическую плиту, холодильник. Ее братья хорошо зарабатывали в Лос-Анджелесе по перепродаже домов, и родные ее выходили в люди. Каждый раз, как она получала от них письма, она приставала к Маку, чтобы он потребовал у хозяина прибавки или перешел на более выгодную работу.
Когда случалось, что кто-нибудь из уоббли в городе нуждался в деньгах или собирали деньги на стачечный фонд или еще на что-нибудь, он с радостью помог бы долларом-другим, но не решался дать много из боязни, что Мейси узнает. Каждый раз, как она находила в доме «Эппил ту ризн» или другую какую-нибудь революционную газету, она сейчас же сжигала их, и они ссорились и ходили надутые и несколько дней отравляли друг другу жизнь, пока Мак не решил, что протестовать напрасно, и ничего уж не говорил ей. Но это так отчуждало их, как если бы она ревновала его к другой женщине.
Как-то в субботу, оставив детей на попечение соседки, Мак и Мейси отправились в театр; по дороге они заметил и толпу, собравшуюся на перекрестке у аптеки Маршалла. Мак протискался в середину. Худой юноша в куртке из синей парусины стоял, плотно прижавшись спиной к фонарному столбу с пожарным сигналом, и читал Декларацию независимости: «Когда в историческом ходе событий…» Сквозь толпу протолкался полисмен и велел ему уходить. «Неотъемлемое право… свободной жизни и всеобщего благополучия…»
Теперь уже было два полисмена. Один держал юношу за плечи и пытался оторвать его от столба.
– Пойдем, Фейни, мы опоздаем к началу спектакля, – твердила Мейси.
Мак слышал, как один полисмен говорил другому:
– Эй, сбегай, достань напильник. Выдумал тоже, мерзавец этакий, приковать себя к столбу.
В это время Мейси удалось оттеснить его к театральной кассе. В конце концов, он ведь обещал сводить ее в театр, и она всю зиму нигде не была. Уходя, он увидел, как полисмен размахнулся и ударил юношу кулаком по челюсти.
Мак весь вечер просидел в темном душном театре. Он не видел того, что происходило на сцене. Он не разговаривал с Мейси. Он сидел, и под ложечкой у него сосало. Ребята, должно быть, ведут борьбу за свободу слова в этом городе.
Время от времени он вглядывался в лицо Мейси, освещенное тусклым отсветом сцены. Оно слегка расплылось и своей сытой округлостью напоминало сидящую у теплой печки кошку, но она и сейчас еще была хороша, Она уже все забыла и, безмятежно счастливая, глядела на сцену; рот ее был полуоткрыт, глаза горели, как у девочки, попавшей на вечеринку. «Да, я уже продался сукину отродью», – про себя повторял он.
Последним номером было выступление Евы Тонгу, эй. Гнусавый голос, певший: «Я – Ева Тонгуэй, мне все равно», вывел его из угрюмого оцепенения. Все вдруг стало ему понятно и ясно: аляповатая позолота авансцены, лица публики в ложах, ряды голов перед ним, назойливое смешение янтарных и голубых бликов на сцене, костлявая женщина, мечущаяся в радужном кольце прожекторов…
В газетах пишут – я безумна,
А… мне… все равно.
Мак встал.
– Мейси, я пойду домой. Ты досмотри до конца. Мне что-то нехорошо.
Не дожидаясь ответа, он протиснулся мимо соседей и выскользнул в проход к двери. На улице было обычное субботнее оживление. Мак все ходил и ходил кругом по портовым кварталам. Он не знал даже, где помещается комитет ИРМ. Ему надо было с кем-нибудь поговорить. Проходя мимо отеля «Брюстер», он почуял запах пива. Надо выпить, вот что, а не то и рехнуться недолго.
На следующем перекрестке он зашел в бар и залпом выпил четыре рюмки виски. Бар был битком набит; здесь пили, ссорились, говорили о бейсболе, чемпионах, матчах, Еве Тонгуэй и ее танце Саломеи. Рядом с ним стоял высокий краснолицый детина в широкополой, сбитой на затылок фетровой шляпе. Когда Мак потянулся за пятым стаканом, тот тронул его за руку и сказал:
– Если ничего не имеете против, приятель, считайте этот за мной… Я сегодня гуляю.
– Спасибо, а вот этот глядит на вас.
– У вас такой, если позволите сказать, вид, приятель, словно вы хотите сразу проглотить весь бочонок и не оставить ни капли никому из нас. А не хватить ли нам для разнообразия по кружке пива?
– Ладно, – сказал Мак. – Пиво так пиво.
– Меня зовут Мак-Крири, – сказал рослый детина, – только что, знаете, продал весь свой урожай фруктов. Я, знаете, из-под Сан-Джесинто.
– А ведь меня тоже зовут Мак-Крири, – сказал Мак.
Они горячо пожали друг другу руки.
– Вот, клянусь Богом, совпадение… Мы, должно быть, в родстве или вроде того… Вы, приятель, откуда?
– Я сам из Чикаго, но родственники мои – ирландцы.
– Мы с Востока, из штата Делавэр… Но они из старой шотландско-ирландской семьи.
Выпили и за родство. Потом пошли в другой бар, где уселись в уголке за столом и разговорились. Рослый детина рассказывал о своем ранчо, об урожае абрикосов и что жена его болеет – так и не встает, бедняжка, с кровати с самых родов.
– Я к ней очень привязан, к своей старухе, но что же тут поделать здоровому парню? Нельзя же, в самом деле, оскопиться, только чтоб быть верным жене.
– Я свою очень люблю, – сказал Мак, – у нас чудесные детишки. Розе четыре, и она уже пробует читать, а Эд – тот еще только начинает ходить… Но, черт, раньше, пока я не был женат, я думал, что чего-нибудь стою. Не то чтобы я считал себя чем-нибудь особенным… Ну да вы понимаете.
– Знаю, приятель, я и сам то же чувствовал, когда был молод.
– Мейси – славная женка, и я с каждым днем ее все больше люблю, – сказал Мак, чувствуя, как теплая неодолимая волна нежности захлестывает его, как это бывало иногда субботними вечерами, когда он помогал Мейси купать и укладывать ребят, и комната бывала полна пару от детской ванночки, и глаза его ненароком встречались с ее глазами, и никуда им не надо было идти, и только и было на свете что их двое. Фермер из-под Сан-Джесинто начал петь:
– А ну его к черту! – сказал Мак. – Чтоб совесть была спокойна, надо работать не только на себя да на жену с ребятами.
– Вот совершенно с вами согласен, приятель, до точки, каждый за себя, а кому не везет – тех к чертовой матери.
– А, черт, – сказал Мак. – Я бы хотел снова стать бродягой или быть с ребятами в Голдфилде.
Они все пили и пили, и закусывали, и снова пили – все время виски вперемежку с пивом, и фермер из-под Сан-Джесинто отыскал номер телефона, по которому он вызвал девочек, и они купили бутылку виски и отправились к ним на квартиру, и фермер из-под Сан-Джесинто посадил по девице на каждое колено и распевал: «Жена, к родным уехала».
Мак сидел в углу, рыгая, и голова у него бессильно моталась; потом вдруг его охватила жгучая злоба – он вскочил, опрокинув столик со стеклянной вазой.
– Мак-Крири, – сказал он. – Не место здесь рабочему и революционеру… Я – уоббли, черт побери. Я пойду и вместе с ними буду драться за свободу слова.
Его тезка распевал, не обращая на него внимания. Мак вышел, хлопнув дверью. Одна из девиц побежала за ним, тараторя о разбитой вазе, но он двинул ее по лицу и вышел на пустую и тихую улицу. Светила луна. Он пропустил последний поезд, и ему пришлось возвращаться пешком.
Придя домой, он нашел Мейси на крылечке. Она сидела и плакала.
– А я тебе приготовила такой вкусный ужин, – твердила она, и глаза ее смотрели едко и холодно, совсем как в тот раз перед женитьбой, когда он вернулся из Голдфилда.
На следующий день его несло, и голову разламывало отболи. Он подсчитал, что израсходовал пятнадцать долларов, чего он никак не мог себе позволить. Мейси с ним не разговаривала. Он не вставал с постели, ворочался с боку на бок, чувствуя себя несчастным и желая одного – спать и не просыпаться больше.
Вечером к ужину пришел Билл, брат Мейси. Как только он вошел в дом, Мейси стала разговаривать с Маком как ни в чем не бывало. Ему было неприятно, он чувствовал, что это она делает только для того, чтобы Билл не догадался, что они поссорились.
Брат Мейси был крепко скроенный светловолосый мужчина с налитой кровью шеей, уже слегка оплывавшей жирком. Он сидел за столом, поглощал тушеное мясо и маисовые лепешки, приготовленные Мейси, и разглагольствовал о строительной горячке в Лос-Анджелесе. Он раньше был машинистом, пострадал при крушении, и ему посчастливилось несколько раз сорвать знатные куши за участки, которые он купил на свое пособие по инвалидности. Он старался убедить Мака бросить службу в Сан-Диего и переехать к нему.
– Ради Мейси я тебя, так и быть, поставлю на ноги, – без устали твердил он. – И через десять лет ты будешь богатым человеком, каким и я собираюсь стать, только в гораздо меньший срок… Теперь как раз самая пора для вас с Мейси пробиваться в люди, пока вы еще молоды, а то будет поздно и Мак так и останется рабочим на всю жизнь.
Глаза у Мейси разгорелись. Она принесла слоеный шоколадный торт и бутылку сладкого вина. Щеки у нее пылали, и она все время смеялась, показывая мелкие жемчужные зубы. Никогда еще со времени первых родов не была она так привлекательна. Рассказы Билла о деньгах, видимо, опьяняли ее.
– Ну а если я не хочу богатеть… Ты знаешь, что говорил Джин Дебс: «Хочу подыматься в рядах, а не из рядов», – сказал Мак.
Мейси и Билл захохотали.
– Тому, кто такую чушь мелет, одна дорога – в сумасшедший дом, уж поверь ты мне, – сказал Билл.
Мак вспыхнул и промолчал.
Брат Билл отодвинул кресло, прочистил глотку и начал важным тоном:
– Слушай, Мак… Я еще побуду у вас, чтобы приглядеться к положению дел в городе, но только кажется мне, что место у вас гиблое… Вот что я предлагаю… Ты знаешь мое мнение о Мейси… По-моему, она самая очаровательная женушка на свете. Моя жена ей в подметки не годится… Так вот… предложение мое такое. На Приморской авеню я купил несколько чудеснейших домиков в колониальном стиле: на самой шикарной улице, двадцать пять футов по фасаду и футах в ста от тротуара. Я их еще не пристроил, а выложил я за них пять тысчонок чистоганом. Через год или два туда никто из нас и носу не покажет. Это будет улица миллионеров… Ну так вот, если ты хочешь такой дом для Мейси, слушай, что я могу сделать… Я с тобой обменяюсь участками, взяв на себя все расходы по оформлению сделки и по закладным, которые я придержу у себя, чтобы они не уходили из семьи, так что тебе вряд ли придется делать взносы значительно больше теперешних, но зато ты будешь на дороге к успеху.
– О Билл, голубчик! – вскрикнула Мейси, обежала стол и поцеловала его в макушку, потом уселась на ручку кресла и принялась болтать ногами.
– Ну, это дело надо обмозговать, – сказал Мак. – Чертовски мило с твоей стороны.
– Фейни, я не ожидала от тебя такой неблагодарности к Биллу, – огрызнулась Мейси. – Ну конечно, мы согласны.
Нет, он совершенно прав, – возразил Билл, – такое предложение надо обдумать. Но только не забывайте при этом всех выгод: хорошая школа для детишек, более утонченная среда и растущий, как на опаре, живой город вместо этой дыры и, главное, перспектива выйти в люди, вместо того чтоб оставаться ничтожным поденщиком.
И месяц спустя Мак переехал в Лос-Анджелес. На издержки по переезду и меблировке Маку пришлось занять пятьсот долларов. К довершению всего Роза подхватила корь, и счета докторов все росли. Мак не мог найти работы ни в одной из газет. В местном комитете, куда он перевелся, и без него было десять безработных печатников.
Озабоченный, он целыми днями бродил по городу. Ему больше не хотелось сидеть дома. С Мейси они теперь никак не могли поладить. Мейси только и думала о том, как все хорошо у брата Билла, какие платья шьет себе его жена Мэри-Вирджиния, как они воспитывают детей, какую чудесную пианолу они купили. А Мак сидел где-нибудь на скамейке в городском парке и читал «Эппил ту ризн», «Индастриал уоркер» и местные газеты.
Однажды он заметил, что из кармана у соседа торчит тоже «Индастриал уоркер». Они долго сидели на скамейке рядом, потом вдруг его осенило.
– Послушай, да ты не Бен Эванс?
– Он самый, Мак, будь я проклят… Что с тобой, парень, ты мне что-то не нравишься.
– Пустяки, попал в переделку.
– Ну и меня сейчас тоже, как говорится, поприжало.
Они долго разговаривали. Потом пошли выпить кофе в мексиканский ресторанчик, где бывали свои ребята. К ним подсел белокурый юноша с голубыми глазами, который говорил по-английски с акцентом. Мак с изумлением узнал, что он мексиканец. Вокруг только и говорили о Мексике. Мадеро поднял восстание. Со дня на день ожидалось падение Диаса[66]. Повсюду пеоны уходили в горы, сгоняя богатых помещиков с их земель. Среди городских рабочих ширилась анархистская пропаганда. В ресторане стоял теплый запах чили[67] и пережженного кофе. На каждом столе были ярко-красные и ярко-розовые бумажные цветы, и из-за них то и дело сверкали белые зубы перешептывающихся бронзовых и коричневых лиц. Кое-кто из мексиканцев входил в ИРЦ но большинство были анархисты. Толки о революции, странно звучащие названия – все пробуждало в нем радость и жажду приключений, возвращало цель жизни, как во время скитаний с Айком.
– Слышь, Мак, а не двинуть ли нам в Мексику, поглядеть, правда ли, что толкуют про эту revolución, – подзадоривал его Бен.
– Эх, если б не детишки… Черт! Прав был Фред Хофф, когда ругал меня, говоря, что революционер не должен жениться.
Случайно Мак получил работу на линотипе в «Таймсе», и дела дома пошли как будто лучше, но у него никогда не было ни цента в кармане, так как все шло на уплату долгов и процентов по закладной. Работа была ночная, и он почти не видел Мейси и детей. По воскресеньям Мейси обычно уходила в гости к брату Биллу, а он с Розой ходил гулять пешком или же возил ее за город на трамвае. Это были лучшие часы недели. В субботу вечером он изредка ходил послушать лекцию или потолковать с товарищами по комитету ИРМ, но не рисковал часто встречаться с революционерами из опасения потерять работу. Ребята считали его ненадежным, но уважали его как старого работника.
Изредка из писем Милли он узнавал о здоровье Дяди Тима. Она вышла замуж за некоего Коэна, который служил бухгалтером в одной из контор на бойнях. Дядя Тим жил вместе с ними. Маку очень бы хотелось взять его к себе в Лос-Анджелес, но он знал, что из-за этого опять будут неприятности с Мейси. Письма Мили были нерадостны. Так странно, писала она, быть замужем за евреем. Дядя Тим все хворает. Доктор говорит, что это от вина; но стоит дать старику денег, и он сейчас не пропивает их. Ей так бы хотелось иметь детей. Фейни счастливец – у него такие чудесные детишки. А Дядя Тим, должно быть, теперь недолго протянет.
В тот самый день, когда газеты принесли весть об убийстве Мадеро в Мехико, Мак получил телеграмму от Милли, что Дядя Тим умер и чтоб он прислал денег на похороны. Мак пошел в сберегательную кассу, взял пятьдесят три доллара семьдесят пять центов, которые были отложены на оплату учения детей, и перевел Милли по телеграфу пятьдесят долларов. Мейси узнала об этом только в день рождения дочери, когда она пошла в кассу вносить пять долларов, подаренные братом Биллом.
Вечером, когда, отперев дверь английским ключом, Мак вошел в дом, его изумило, что передняя была освещена. Мейси в ожидании его дремала на кушетке, прикрытая пледом. Он рад был, что она еще не легла, и подошел поцеловать ее.
– Почему не спишь, крошка? – спросил он.
Она оттолкнула его и резко вскочила.
– А, вор! – взвизгнула она. – Я не могла уснуть, прежде чем не скажу тебе в глаза, что я о тебе думаю. Теперь я знаю. Ты мотаешь деньги на водку или на женщин. Вот почему тебя никогда нет дома.
– Мейси, успокойся, дорогая… Ну в чем же дело, давай поговорим спокойно.
– Я потребую развода, вот что. Вор… На свои попойки – красть деньги у собственных детей… у собственных крошек.
Мак выпрямился и сжал кулаки. Он говорил очень спокойно, хотя губы у него дрожали.
– Мейси, я имел полное право распоряжаться эти ми деньгами… Через неделю-две я положу столько же, если не больше, и не твое это дело.
– В кои-то веки удалось тебе скопить пятьдесят долларов, так мало того, что ты не можешь обеспечить приличное существование жене и детям, ты еще последний кусок вырываешь у бедных невинных крошек.
Мейси разразилась рыданиями.
– Мейси, довольно… с меня хватит.
– И с меня тоже хватит и тебя, и твоей безбожной социалистической болтовни. Это никого еще до добра не доводило… а все твои мерзкие бродяги, с которыми ты шляешься… Боже мой, и зачем только я за тебя вы шла? И не вышла бы никогда, ни за что не вышла бы, если б только не попалась в тот раз.
– Мейси, не говори со мной так.
Мейси пошла прямо на него с широко раскрытыми, лихорадочно горящими глазами:
– Дом на мое имя, не забывай этого.
– Ладно, понял.
И еще не зная, что делает, он уже хлопнул за собой дверью и зашагал по тротуару. Начинался дождь. Каждая капля оставляла в уличной пыли след величиной с серебряный доллар. При свете дугового фонаря это напоминало искусственный дождь на сцене.
Мак шагал, не разбирая дороги. Промокший до нитки, он все шел и шел.
На одном углу ему попалось несколько пальм, под которыми можно было хоть немного укрыться. Весь дрожа, он долго стоял под ними. Он готов был плакать, вспоминая о теплой нежности Мейси, когда, вернувшись с работы из грохочущей, промозглой печатни, он проскальзывал, откинув одеяло, к ней, сонной, в кровать; ее грудь, очертания которой он ощущал сквозь тонкую ткань ночной рубашки; кроватки детишек на веранде; и он нагибается к ним поцеловать их теплые головки.
– Ну и хватит с меня, – сказал он вслух, как будто обращаясь к кому-то другому.
Только теперь вернулась к нему способность думать.
– Я свободен, могу снова повидать свет, служить рабочему движению, опять бродяжить.
В конце концов он направился к Бену Эвансу. Долго не удавалось достучаться. Когда ему наконец открыли, Бен сидел на койке и пучил на него бессмысленные спросонья глаза.
– Что за черт?
– Видишь, Бен, я только что ушел из дому… Я еду в Мексику.
– Да что, за тобой фараоны? Черт дери, нашел тоже куда приходить.
– Не бойся, всего-навсего – жена. Бен захохотал.
А, вот оно что.
– Слушай, Бен, поедем со мной в Мексику, поглядим революцию.
– Да что тебе там делать, в Мексике?… Меня ребята выбрали секретарем комитета… Надо оставаться и зарабатывать свои семнадцать пятьдесят. Послушай, да с тебя течет, снимай платье и надевай мой рабочий костюм – вот он висит за дверью… Ложись. А я устроюсь.
Мак еще две недели пробыл в городе, пока не нашли ему заместителя у линотипа. Он написал Мейси, что уезжает и при первой возможности станет высылать ей деньги на содержание ребятишек. Потом как-то утром он очутился в поезде с двадцатью пятью долларами в кармане и билетом в Юму, штат Аризона.
Юма оказалась много жарче самого пекла.
Сосед по железнодорожному общежитию сказал ему, что он наверняка умрет от жажды, если двинется этим путем в Мексику, и что никто здесь и не слыхал о революции.
Тогда он направился вдоль Южной Тихоокеанской железной дороги к Эль-Пасо. По ту сторону границы сущий ад, – говорили ему повсюду. Похоже было на то, что со дня на день бандиты захватят Хуарес. Они расстреливали американцев на месте. Бары Эль-Пасо были полны фермеров и золотоискателей, оплакивавших доброе старое время, когда у власти был Порфирио Диас и белый в Мексике мог делать деньги. Не без внутренней дрожи перешел Мак пограничный мост и вступил в клубящиеся пылью улицы Хуареса.
Мак шел, глядя на маленькие вагоны трамвая, на мулов, на стены, расписанные синим, на базарную площадь, где женщины сидели на корточках перед грудами фруктов, на лепные фасады церквей, на глубокие прохладные бары, открытые со стороны улицы. Все для него было необычно и ново, и воздух раздражал его ноздри, словно перцем. Он не знал, что ему дальше делать. Уже перевалило за полдень знойного апрельского дня. Солнце горячо тлело в пыльной синеве и белой извести глинобитных стен. Мак нестерпимо потел в своей синей фланелевой рубашке. Он чувствовал зуд по всему телу и жаждал ванны. «Стар становлюсь для такого житья», – подумал он.
Наконец он нашел Рикардо Переса, к которому его направил один из мексиканских анархистов, живущих в Лос-Анджелесе. Мак с трудом разыскал Рикардо на самом краю города, в большом доме с неопрятным двором. Ни одна из женщин, развешивавших белье, по-видимому, не понимала его. Наконец он услыхал голос сверху, который очень старательно выговаривал по-английски:
– Если вы ищете Рикардо Переса, поднимитесь сюда. Пожалуйста… Я – Рикардо Перес.
Мак поглядел наверх и увидел крупного бронзоволицего седого мужчину в старом пыльнике, перегнувшегося с верхней галереи двора. Он поднялся наверх по железным ступеням. Поздоровались.
– Товарищ Мак-Крири?… Мои друзья писали, что вы приедете.
– Я самый… Рад, что вы говорите по-английски.
– Я жил много лет в Санта-Фе и в Броктоне, штат Массачусетс. Садитесь… Пожалуйста. Я счастлив приветствовать американского революционного рабочего… Хотя наши идеи, по всей вероятности, не совсем одинаковы, мы имеем много общего. Мы суть товарищи в большой битве.
Он потрепал Мака по плечу и заставил его сесть.
– Пожалуйста.
Кругом возилось несколько маленьких смуглых ребятишек, босиком и в рваных рубашонках. Рикардо Перес сел и взял на руки самого маленького – крошечную девочку с торчащими косичками и перепачканной рожицей. Пахло чили и чадом оливкового масла, детьми и стиркой.
– Что вы собираетесь делать в Мексике, товарищ?
Мак вспыхнул.
– Я, видите ли, хочу войти в движение, в революцию.
– Положение у нас очень неопределенное. Городские рабочие организованны и сознательны, но пеоны, земледельцы – те легко поддаются влиянию бессовестных демагогов.
– Я хотел бы примкнуть к движению, Перес… Я жил в Лос-Анджелесе и едва не стал дельцом, как и все там… Я думаю, что могу прокормить себя работой по печатной части.
– Я должен представить вас товарищам… Пожалуйста… Пойдем сейчас же.
Синий сумрак спускался на улицы, когда они вышли из дому. Повсюду зажигались желтые огоньки. В барах дребезжали механические пианолы. Где-то в саду, слегка фальшивя, играл оркестр. Базар был ярко освещен фонарями, в ларьках продавали блестящие, пестро расцвеченные ткани. На углу старик индеец и старая широколицая женщина, оба слепые и изрытые оспой, пронзительно пели бесконечную песню в обступившем их тесном кружке приземистых плотных индейцев – женщины в черных шалях, мужчины – в белых куртках вроде пижамы.
– Они поют об убийстве Мадеро… Это очень хорошо для просвещения народа… Видите ли, они не могут читать газет, таким образом, они узнают новости из песен… Это ваш посланник, убийца Мадеро. А Мадеро был буржуазный идеалист, но великий человек… Пожалуйста… Пройдите в зал. Вы видите, вот плакат гласит: «Viva карающая революция – пролог к революции социальной». Это зал анархистского Союза промышленности и земледелия. Уэрта имеет здесь сторонников, но их так мало, что они не смеют атаковать нас. Ciudad[68] Хуарес душой и сердцем с революцией… Пожалуйста, приветствуйте товарищей несколькими словами.
Продымленный зал и эстрада были заполнены смуглыми людьми в рабочих костюмах из синей парусины; в задних рядах было несколько пеонов в белом. Грубые руки трясли руку Мака, черные глаза остро глядели ему прямо в лицо, некоторые обнимали его. Для него поставили раскладной стул в первом ряду на эстраде.
Рикардо Перес, очевидно, был председателем. Каждую его паузу покрывали аплодисменты. В зале чувствовалось веяние больших событий. Когда Мак поднялся, кто-то затянул по-английски «Единство – наша сила»[69]. Мак пробормотал несколько слов, что он не является официальным представителем ИРМ, но что все сознательные пролетарии Америки с большой надеждой следят за мексиканской революцией, и закончил лозунгом уоббли о построении нового общества в скорлупе старого.
Когда Перес перевел речь, она имела успех, и Мак чувствовал себя превосходно.
Потом митинг пошел своим чередом, говорили речи, по временам пели. Мак поймал себя на том, что клюет носом. Звуки незнакомого языка нагоняли на него сон. Он еле удерживался, чтобы не заснуть, но вскоре маленький оркестр в дверях зала заиграл что-то, потом все запели, и митинг на этом закрылся.
– Это «Cuatro milpas», что значит «Четыре пашни» – эту песню теперь всюду поют пеоны, – сказал ему Перес.
– Я очень голоден… Нельзя ли где-нибудь перекусить? – сказал Мак. – Я ничего не ел с самого утра, да и утром выпил всего чашку кофе с булкой в Эль-Пасо.
– Мы будем есть в доме нашего товарища, – сказал Перес. – Пожалуйста… сюда.
Они прошли с улицы, теперь пустой и темной, через большую дверь с занавеской из нанизанных на веревки бусин в выбеленную комнату, ярко освещенную ацетиленовым фонарем, от которого сильно пахло карбидом. Они заняли места в конце длинного стола, накрытого закапанной скатертью. Постепенно за стол уселись многие участники митинга, главным образом худощавые, остролицые юноши в синих рабочих костюмах. На противоположном конце сидел смуглый старик с большим носом и широкими плоскими скулами индейца. Перес налил Маку один за другим два стакана странного на вкус белого напитка, от которого у него закружилась голова. Кушанья подавались очень пряные и сильно приперченные, и от них у него дух захватывало. Мексиканцы ухаживали за Маком, как за ребенком на именинном обеде. Ему пришлось выпить еще много стаканов пива и коньяку. Перес рано ушел домой и оставил его на попечение молодого мексиканца. Пабло говорил немного на пиджин-инглиш. Через плечо у него висел автоматический «кольт», он им, видимо, очень гордился.
Он сидел, одной рукой обняв Мака, другой играя пряжкой кобуры.
– Гринго худо… Надо убить… Товарищ-рабочий – хорошо. Интернационал… Ура!.. – повторял он.
Несколько раз пропели «Интернационал», потом «Марсельезу» и «Карманьолу». Мака дурманил едкий, насыщенный перцем туман. Он пел, пил и ел, и все вокруг поплыло перед глазами.
– Товарищ-рабочий женится красивый девушка, – говорил Пабло. Они стояли где-то у стойки. Пабло, подложив сложенные руки под голову, изобразил спящего. – Идем.
Они пошли в танцевальный зал. У входа все должны были оставлять револьвер на столе, под охраной солдата в фуражке. Мак заметил, что все его сторонились. Пабло засмеялся:
– Они думают, гринго… Я говорю им revolucionario jnternacional[70]… Вот славная девушка… Не проклятая шлюха… Не платить – она славная рабочая девушка… товарищ.
Мака представили смуглой широколицей девушке, которую звали Энкарнасьон. Она была очень опрятно одета, и волосы у нее были иссиня-черные. Она сверкнула на него яркой улыбкой. Он погладил ее по щеке. Они выпили в баре пива и вышли. С Пабло теперь тоже была девушка. Прочие остались в танцевальном зале. Пабло со своей спутницей проводили Мака к Энкарнасьон. Ее комната была в глубине двора. Позади открывался широкий простор светлой пустынной равнины, которая простиралась при свете убывающей луны насколько хватало взора. В отдалении мерцало несколько светящихся точек. Пабло указал на них рукой и прошептал: «Revolucidn».
Потом они распрощались у дверей комнатки Энкарнасьон, где стояла кровать, висело изображение Богоматери и была приколота булавкой последняя фотография Мадеро. Энкарнасьон прикрыла дверь, задвинула засов и села на кровать, с улыбкой глядя на Мака.