Часть вторая

Камера-обскура (12)

Капитан Кин был капитаном буксирного катера и провел бы его с завязанными глазами по всей реке от Головы Индейца до мыса Вирджиния и по заливу и по Восточной отмели до самой Балтимы[71] и жил он в красном кирпичном доме в Александрии. В лоцманской рубке пахло сотнями выкуренных трубок.

Это вот «Мейфлауер»[72] президентская яхта а это «Дельфин» а там старый монитор «Гиппеканоу» а там таможенный бот а проходим мы сейчас мимо полицейского катера.

Когда Капитан Кин тянется к потолку рубки чтобы дернуть свисток под черными волосами на его запястье виден браслет вытатуированный зеленым и красным.

Старик Джиффорд?… А будь ты неладен… да он лучший мой друг мы с ним сколько раз вместе гребли устриц на Восточной отмели. В те времена устричные пираты как залучат молодого парня так и заставят его работать всю зиму и нипочем от них не удерешь от стервецов только разве вплавь до отмели а вода провалиться бы ей чертовски холодная и старики одежду отнимут и нипочем от них не удерешь даже когда бросят они якорь где-нибудь в устье или около жилья. Ну а к ребятам они были люты, беда. Попал к ним один малец будь он неладен… Так они его до того заездили что он окочурился и сейчас его живой рукой за борт. Доставать устриц щипцами или выгребать их драгой дочиста по-пиратски это скажу тебе дьявольская работа особенно зимой. Пена да брызги, примерзнет к тяжам и руки кромсает в клочья и драга каждую минуту шалит а нам вытаскивать ее и закреплять в ледяной воде. Вот тут-то и вытащили мы раз колоду… Что говоришь за колоду? а покойничка… Будь он неладен. Совсем еще молодой паренек и не было на нем ни единой ниточки и вспух он весь от синяков словно били его смертным боем вымбовкой или может веслом. Должно быть лодырничал или заболел или еще что-нибудь натворил но только прикончил его старик а был он не иначе как устричный пират.

Новости Дня X

ПАТЕНТ МУНА – ШАРЛАТАНСТВО

оппозиция берет верх на выборах в Канзасе влюбленные расстались в Дубовой роще 8000 за автомобильную прогулку сообщают что она вступилась за своего мужа.

НА ХЛЕБНОЙ БИРЖЕ ОЖИВЛЕНИЕ

О прекраснейшая из кукол

Живых смеющихся пляшущих кукол

мир не может понять всего значения случившегося сказала она. Это может показаться обычным любовным приключением с самыми низменными и вульгарными ловушками но на самом деле это совершенно не так. Он честен и прям. Я знаю его. Я боролась бок о бок с ним. Мое 138 сердце теперь принадлежит ему.

Дай тебя обнять красотка

Ты не кукла а находка

Судебный процесс завершился свадьбой 300 000 машинистов требуют прибавки НОВАЯ ЭРА ДЛЯ СКАЛИСТОГО ОСТРОВА иллинойсский кирпич поднялся в цене деловая жизнь почти замерла в летней истоме На глазах у миллионов начался поход на пьяниц ПРИСЯЖНЫЕ В ПЕРЕДНЕЙ У МЯСНЫХ КОРОЛЕЙ сравнивает любовь с Везувием разукрашенные улицы ожидают торжественного шествия паладинов На птичьем рынке затишье

Ты не кукла а находка

О прекраснейшая из кукол

Живых смеющихся пляшущих кукол

Деловой мир пресыщен празднествами

МЕНЯЕТ КУКУШКУ НА ЯСТРЕБА

жертва акулы представляла почти обглоданный скелет Профсоюзы объявили стачку в Мемфисе затоплено 25 кварталов войска Мадеро разбили повстанцев в битве под Парралем Рузвельт прошел в Иллинойсе 115 000 голосами Конец говорильне Чикаго требует воды

завзятые анархисты на коленях целуют флаг Соединенных Штатов Детские состязания омрачены смертью избиратели округа Кук отклонили вчера проект предоставления женщинам избирательного права захвачен в Чикаго как налетчик Кампания за лечение солнцем разрастается богатая вдова избита связана обобрана и брошена с кляпом во рту в подожженном доме Кампания за трезвость развертывается

БОМБА № 4 РАЗНОСИТ В ЩЕПЫ ОДИН ИЗ БАРОВ УЭСТ-САЙДА

Сообщение появившееся в среду и гласившее что пациент отдельной палаты госпиталя Св. Луки который подвергся операции для удаления раковой опухоли у основания языка генерал Грант опровергается как администрацией больницы так и лейтенантом Хоузом который оценивает это как злонамеренное измышление.

Камера-обскура (13)

Когда все уехали путешествовать Жанна каждый день водила нас гулять в Фаррагэт-сквер и рассказывала как на Юре[73] зимою волки спускаются с гор и воют на улицах селений и часто мы встречали президента Рузвельта он проезжал совсем один на гнедом коне и однажды мы были очень горды потому что когда мы ему поклонились он улыбнулся показывая зубы точь-в-точь как на портретах в газете и прикоснулся рукой к шляпе и мы были очень горды и с ним в этот раз был адъютант;

у нас была суконная утка с которой мы играли на ступеньках крыльца пока не темнело а тогда волки с воем пробегали по улицам селений и с клыков у них капала кровь маленьких детей только было это летом и в сумерки entre chien et loup[74] нас уже укладывали в постель и Жанна была молодая француженка с Юры где волки с воем пробегают по улицам и когда все укладывались спать она брала тебя к себе в постель

и это была очень длинная страшная история и самым злым из волков которые выли по темнеющим улицам так что у маленьких детей кровь холодела самым злым был Loup Garou[75] воющий на Юре и было страшно а у нее под ночной рубашкой были груди и Loup Garou был такой страшный и черные волосы теснее прижаться к ней а снаружи волки выли на улицах и там было мокро но она сказала это ничего она только что мылась

а на самом деле Loup Garou был мужчиной, прижмись крепче chéri,[76] мужчина и он выл пробегая по улицам и кровавой пастью вспарывал животы девушкам и маленьким детям вот какой он Loup Garou

и это было очень полезно потому что потом ты уже знал как устроены девушки а она была очень глупенькая и взяла с тебя слово никому не говорить про это но ты все равно бы никому не сказал

Джейни

Когда Джейни была маленькая, она жила в Джорджтауне в старом скучном каменном доме на холме, неподалеку от Эм-стрит. В комнатах, выходивших на улицу, было постоянно темно, потому что Мамочка всегда задергивала тяжелые кружевные занавески и еще опускала желтые полотняные шторы с прошивками. В воскресенье после обеда всех детей, и Джейни, и Джо, и Эллен, и Франси, сажали в гостиной рассматривать картинки или читать книги. Джейни и Джо, как старшие, вдвоем читали юмористический листок, а остальные двое были еще крошки и, во всяком случае, еще не доросли до того, чтобы понимать, что же там смешного. Громко смеяться им нельзя было, потому что Папочка, разостлав на коленях остальные отделы «Санди стар», обычно засыпал после обеда, зажав скомканный отдел передовиц в большой узловатой руке. Крохотные сгустки солнечного света, пробившись сквозь прошивки, ложились на его лысый череп, на большую красную ноздрю, на свисающие усы, на воскресный жилет в крапинку, на белые накрахмаленные рукава с блестящими манжетами, схваченные выше локтя резинкой. Джейни и Джо обычно сидели в одном кресле, и оба корчились от смеха, рассматривая картинки, как «мальчишки Катценъяммер»[77] подкладывают хлопушку под стул капитану. Малыши, видя, что они смеются, начинали тоже смеяться.

– Тише вы там, – уголком рта шипел на них Джо. – Все равно не понимаете, над чем мы смеемся.

Случалось, что, если все было тихо наверху в спальне, где Мамочка обычно отдыхала по воскресеньям после обеда, в своем выцветшем лиловом капоте со сборками, Джо, наслушавшись, как Папочка кончает тоненьким свистом каждый раскатистый всхрап, тихонько соскальзывал с кресла, и Джейни затаив дыхание пробиралась вслед за ним в переднюю и через входную дверь на улицу. Только, бывало, они осторожно прикроют ее, остерегаясь, чтобы не стукнуть молотком, как Джо хлопнет Джейни по спине, гикнет: «Чур-чура!» – и пустится вниз под гору к Эм-стрит, и ей приходится бежать за ним следом, и сердце у нее колотится, а руки холодеют от страха, что он убежит, а ее бросит.

Зимой кирпичные тротуары покрывались ледком, и негритянки посыпали их золой у своего крыльца к тому времени, как детям идти в школу. Джо никогда не ходил вместе со своими, потому что они все были девчонки, и либо плелся в хвосте, либо забегал вперед. Джейни очень хотелось идти с ним, но ей нельзя было оставить маленьких сестренок, которые никак не отпускали ее руку. Одну зиму они обычно возвращались вместе с одной цветной девочкой, которая жила через улицу, как раз против их дома, и которую звали Перл. После уроков Джейни и Перл шли вместе домой. У Перл всегда находилось несколько центов, и, купив леденцов или засахаренных бананов в лавочке на Висконсин-авеню, она всегда делилась ими с Джейни, так что Джейни души в ней не чаяла. Как-то она позвала Перл к себе, и они долго играли в куклы под большим розовым кустом на заднем дворе. Когда Перл ушла, Мамочкин голос с кухни позвал Джейни. Рукава у Мамочки были высоко засучены на бледных, увядших руках, на ней был передник в клетку, она раскатывала пирог к ужину, и руки у нее были в тесте.

– Джейни, поди сюда, – сказала она. По холодной вибрации ее голоса Джейни поняла, что дело неладно.

– Иду, Мамочка.

Джейни стояла перед матерью и мотала головой из стороны в сторону, так что две туго заплетенные рыжеватые косички хлестали ее по плечам.

– Да постой ты хоть минутку спокойно, ради Христа… Джейни, я хочу поговорить с тобой серьезно. Эта цветная девочка, которую ты привела сегодня…

Сердце у Джейни екнуло. Ей было нехорошо, и она почувствовала, что краснеет, сама не зная почему.

– Пойми меня, Джейни. Я хорошо отношусь и уважаю цветных, некоторые из них в своем роде и на своем месте прекрасные, достойные уважения люди… Но ты никогда больше не должна приводить эту цветную девочку к нам в дом… Любезное и уважительное отношение к цветным – признак хорошего воспитания… Ты не должна забывать, что все родные твоей мамы были с головы до пят воспитанные люди… Джорджтаун был совсем иным в старые времена. Какой у нас был чудесный дом и какие прекрасные газоны!.. И ты никогда не должна становиться на равную ногу с цветными. Живя в таком соседстве, нужно быть особенно осторожными в этом отношении… Ни белые, ни черные не уважают людей, которые… Ну вот и все, Джейни, ты понимаешь, теперь иди играй. Скоро будем ужинать.

Джейни пыталась заговорить, но не смогла. Окаменев, она стояла посреди двора на решетке водостока, уставившись на забор.

– Негритоска! – проревел ей в ухо Джо. – Негритоска, негритоска, умп-йя-йя… Негритоска, негритоска, умп-йя-йя…

Джейни заплакала.

Джо был неразговорчивый рыжеватый мальчик. Он с малых лет постиг все тонкости бейсбола, выучился на Рок-Крик плавать и нырять и говорил, что, когда вырастет, будет вожатым трамвая. Уже несколько лет он крепко дружил с Алеком Макферсоном, сыном машиниста линии Балтимор – Огайо. Познакомившись с ним, Джо решил тоже стать машинистом. Джейни, когда мальчики разрешали, ходила с ними в трамвайный парк в конце Пенсильвания-авеню, где они свели знакомство с кондукторами и вожатыми, и те, когда не видно было контролера, позволяли им прокатиться на площадке квартал-другой, или все втроем они спускались по каналу, а то поднимались вверх по Рок-Крик, и ловили головастиков, и падали при этом в воду, и брызгали друг в друга грязью.

Летними вечерами, в долгие сумерки после ужина, они с соседними ребятишками играли в львов и тигров на каком-нибудь пустыре возле кладбища Ок-Хилл. Часто, когда свирепствовала корь или скарлатина, Мамочка подолгу не выпускала их на улицу. Тогда Алек приходил к ним, и они играли на заднем дворе в салки. Для Джейни это было самое счастливое время. Тогда мальчики обращались с ней как с равной. Летние сумерки надвигались душные и полные светляков. Если Папочка бывал в духе, он посылал их на холм в аптекарский магазин на Эн-стрит за мороженым. По дороге молодые люди без пиджаков и в соломенных шляпах под руку с девицами, у которых в волосы был вплетен кусочек трута, чтобы отгонять москитов, и затхлая духота, и запах дешевых духов от цветных, целыми семьями высыпавших на крылечки, смех, мягкий говор, мгновенные вспышки белых зубов, яркие вращающиеся белки. Густая, потная ночь пугала, глухо ворчала далекими раскатами грома, гудела майскими жуками, грохотала грузовиками по Эм-стрит, воздух под густыми деревьями был сперт и недвижен; но с Алеком и Джо она не боялась даже пьяных гуляк и больших медлительных негров. Когда они возвращались, Папочка уже курил сигару, и все они усаживались на заднем дворе, и москиты отчаянно кусались, и Мамочка с Тетей Франсиной и дети ели мороженое, а Папочка только курил сигару и рассказывал о том, как в молодые годы он был капитаном буксира под самым Чеса-пиком и как спас он баркентину «Нэнси Кью», погибавшую в Чертовом котле под злым штормом с зюйд-веста. Потом приходило время ложиться спать, и Алека отсылали домой, и Джейни надо было ложиться спать в маленькой душной комнатке верхнего этажа, где у другой стены стояли кроватки двух младших сестер. Иногда собиралась гроза, и она лежала с открытыми глазами, уставившись в потолок, вся похолодев от страха, и прислушивалась, как хныкали во сне сестренки; потом она успокаивалась, слыша, как Мамочка бегает по всему дому, закрывая окна, потом хлопала дверь; раздавалось завывание ветра, стук дождя, и наконец гром раскатывался над самой головой и гремел так оглушительно громко, словно тысяча грузовиков, груженных бочками, громыхала по железному мосту. В такие вечера она подумывала, не спуститься ли ей вниз, в комнату Джо, и не забраться ли к нему в кровать, но почему-то трусила, хотя иногда доходила до самой площадки. Он стал бы смеяться над ней, назвал бы ее неженкой.

Примерно раз в неделю Джо секли. Папочка возвращался из Бюро патентов злой и придирчивый, и напуганные девочки шмыгали по дому бесшумно, как мыши; но Джо, казалось, доставляло удовольствие раздражать Папочку: насвистывая, он возился в передней или грохотал вверх и вниз по лестнице своими тупоносыми, подкованными башмаками. Тогда Папочка принимался бранить его, а Джо стоял перед ним, не говоря ни слова и уставившись в землю жесткими голубыми глазами. У Джейни внутри все сжималось и холодело, когда Папочка направлялся наконец вверх по лестнице в ванную, подталкивая Джо перед собой. Она знала, что сейчас произойдет. Он снимет бритвенный ремень с гвоздя за дверью, зажмет голову и плечи Джо под мышкой и станет сечь его. Джо стиснет зубы, весь покраснеет и не пикнет, а когда Папочка устанет сечь его, они взглянут друг другу в глаза, и Джо отправят в его комнату, а Папочка спустится по лестнице, весь дрожа, но делая вид, что ровно ничего не случилось, а Джейни выскользнет во двор, сжав кулаки и мысленно повторяя: «Я ненавижу его… ненавижу… ненавижу…»

Как-то субботним вечером она стояла под моросящим дождем у забора в темноте и смотрела в освещенное окно. Она слышала возбужденные голоса Папочки и Джо. Ей не слышно было, о чем они спорили. Потом наконец раздался чмокающий звук ударов и приглушенный всхлип Джо. Ей тогда было одиннадцать лет. Что-то в ней словно оборвалось. Она опрометью влетела на кухню с влажными от дождя волосами. «Мамочка, он убьет Джо. Удержи его». Мать подняла увядшее, беспомощное, поникшее лицо от сковородки, которую она чистила:

– Но что же я могу сделать?

Тогда Джейни взбежала наверх и принялась колотить кулаками в дверь ванной. «Перестань, перестань!» – визжала она не своим голосом. Она смертельно боялась, но ею владело чувство, пересилившее страх. Дверь отворилась; вид у Джо был пристыженный; лицо у Папочки налилось кровью, и ремень повис у него в руке.

– Бей меня… это я скверная… я не дам тебе бить Джо.

Она вдруг оробела. Не знала, что ей делать, слезы выступили у нее на глазах.

Голос Папочки прозвучал неожиданно мягко:

– Иди и ложись сейчас же спать, без ужина, и помни, Джейни, с тебя своих забот хватит.

Она побежала к себе наверх и, еще вся дрожа, улеглась в кровать. А вдруг она умрет? Ей хотелось бы умереть. Она уже совсем засыпала, когда ее вдруг разбудил голос Джо.

Он стоял в дверях в одной ночной рубашке.

– Слушай, Джейни, – прошептал он, – ты этого больше никогда не делай, понимаешь. Видишь ли, я сам могу за себя постоять. Девчонке нечего совать нос в мужские дела, понимаешь. Когда я начну работать и у меня будут деньги, я себе куплю пистолет, и, если Папочка попробует меня тронуть, я его застрелю.

Джейни засопела, готовясь заплакать.

– Ну нечего нюни разводить. Подумаешь, есть из-за чего.

Она слышала, как он на цыпочках спускался босиком по лестнице. Она лежала, натянув на себя простыню, чувствуя себя одинокой и до слез пристыженной, ей хотелось обнять и Джо и Папочку, и в то же время она ненавидела их.

В школе она выбрала курс коммерческих наук и училась стенографии и машинописи. Некрасивая, узколицая, рыжеватая девочка, тихая и спокойная, она была любимицей учителей. Пальцы у нее были проворные, и ей легко давалась и машинка, и стенография. Она любила читать и обычно брала в библиотеке такие книги, как: «Дно кубка», «Битва сильных», «Победа Барбары Уорс»[78].

Мать постоянно твердила ей, что таким неумеренным чтением она испортит себе глаза. Читая, она любила воображать себя героиней, Джо был слабохарактерным братом, который погряз в пороке, но все же в глубине души джентльменом, способным на самопожертвование, как Сидни Картон в «Повести о двух городах»[79], а главным героем был, конечно, Алек.

В ее глазах не было в Джорджтауне мальчика красивее Алека и сильнее его. Ей нравились его короткие черные волосы, нежная белая кожа, кое-где тронутая веснушками, широкие плечи и твердая походка. А после него самым красивым и сильным и, уж конечно, первым игроком в бейсбол был Джо. Все говорили, что ему, такому замечательному игроку в бейсбол, непременно надо кончить школу, но к концу первого же года Папочка заявил, что у него на руках три дочери и что Джо надо искать работу, и тот поступил рассыльным в телеграфную компанию «Уэстерн юнион». Джейни очень гордилась его формой, пока девочки в школе не начали драз нить ее. Родные Алека обещали, что дадут ему возможность окончить колледж, если он будет хорошо учиться в школе, и Алек приналег. Он не в пример большинству товарищей Джо не был груб, не говорил гадостей. С Джейни он всегда был очень мил, но она никогда не замечала, чтобы ему хотелось остаться с ней наедине. А она отлично сознавала, что по уши влюблена в Алека.

Лучшим днем ее жизни было то знойное летнее воскресенье, когда они все вместе отправились в лодке вверх к Большой стремнине. Она собрала завтрак еще с вечера. Утром она добавила к нему кусок мяса, который нашла в холодильнике. В конце улиц, застроенных кирпичными домами и окаймленных по-летнему пышными деревьями, еще висела голубоватая дымка, когда в седьмом часу они с Джо, пока еще все спали, тихонько выбрались из дому.

Они встретились с Алеком на углу перед депо. Он поджидал их, крепко упершись в землю широко расставленными ногами и держа в руке сковородку.

Бегом они догнали трамвай, как раз отходивший к мосту у Кабин-Джонс. Кроме них, в вагоне никого, словно он был их собственный. Трамвай гудел по рельсам мимо выбеленных хижин и негритянских лачуг вдоль канала, огибал холмы, где по склонам колыхался рослый шестифутовый маис, словно шагающая шеренга солдат. Солнечный зной ложился бело-голубым глянцем на колеблемые ветром поникшие листья и метелки маиса; солнечный зной и жужжание и стрекот мух и кузнечиков горячей дымкой подымались к бледному небу, окутывая дребезжащий, тряский трамвай. Они ели сладкие яблоки, которые Джо купил у негритянки на одной из остановок, гонялись друг за дружкой по всему вагону, плюхались вповалку в угловые сиденья и так надрывались от хохота, что совсем ослабели. Потом трамвай пошел лесом, и сквозь деревья им видны были подпорки американских гор в парке Глен-Эхо, и наконец, вволю навозившись, они выпрыгнули из вагона у Кабин-Джонс.

Они побежали к мосту поглядеть на реку, коричневую и темную под густыми зарослями берегов в это ослепительно белое утро, потом нашли лодку, которую один из товарищей Алека держал в домике у самого канала, купили бутылку крем-соды, морса, пива, несколько пакетиков маковок и стручков и отчалили. Алек и Джо гребли, а Джейни, подложив под голову свитер, удобно устроилась на дне. Алек греб на носу. Было нестерпимо жарко. Пропотевшая рубашка прилипала к ложбинке на его крепкой спине, напрягавшейся при каждом взмахе весла. Вскоре мальчики сняли верхнее платье и остались в одних купальных костюмах. При виде спины Алека и вздувающихся мускулов на его руках у Джейни сжималось горло, и она была счастлива и чего-то боялась. В своем белом ситцевом платье она полулежала на корме, опустив руку в заросшую буро-зеленую воду. Они останавливались, рвали кувшинки и цветы стрельчатника, искристо-белые, как лед, и от илистых стеблей кувшинок пахло сыростью. Крем-сода нагрелась, и они выпили ее теплой и возились по всей лодке, и Алек плеснул веслом и забрызгал Джейни все платье грязно-зелеными пятнами, и Джейни это ни капельки не заботило, и они выбрали Джо шкипером, и он разошелся и сказал, что поступит во флот, и Алек сказал, что будет инженером, построит моторную лодку и возьмет их всех путешествовать, и Джейни была счастлива, что они говорили о ней, словно она была мальчиком. Ниже стремнины, у шлюзов, пришлось порядочный кусок тащить байдарку волоком до реки. Джейни несла провизию, весла и сковородку, пока мальчики потели и чертыхались, возясь с байдаркой. Потом они переправились через реку и развели костер в ложбинке среди больших серых, обомшелых валунов. Джо жарил мясо, а Джейни развернула сандвичи и печенье собственного изготовления и приглядывала за картофелем, зарытым в золе. Они поджарили початки маиса, которые сшибли, проплывая мимо поля по каналу. Все было прекрасно, только вот масла захватили маловато. По том они грызли печенье и пили пиво, мирно беседуя вокруг дотлевавшего костра. Алек с Джо достали трубки, и она чувствовала себя превосходно, сидя тут на Больщой стремнине Потомака в обществе двух мужчин, куривших трубки.

– Знаешь, Джейни, Джо прекрасно зажарил мясо.

– А ведь мы, когда были маленькими, сколько раз ловили лягушек и жарили их на Рок-Крик… Помнишь Алек?…

– Еще бы не помнить, и помнишь, Джейни, как ты увязалась с нами и какой ты тогда подняла скандал?

– Мне противно было смотреть, как вы их обдираете

– А помнишь, как мы играли в охотников Дальнего Запада и как это было весело?

– А сейчас еще лучше, – робко сказала Джейни.

– Верно, – сказал Алек, – черт побери, как мне хочется арбуза.

– Может быть, найдем у кого-нибудь по дороге домой.

– А, дьявол, что бы я дал сейчас за арбуз, Джо.

– У Мамочки лежит арбуз на льду. Может быть, они уцелеет до нашего возвращения.

– Я хотел бы никогда не возвращаться домой, – вдруг жестким и серьезным тоном заявил Джо.

– Джо, ну не надо так говорить. – Она снова была маленькой, оробевшей девочкой.

– А я, черт возьми, буду говорить, как мне вздумается… Ненавижу эту затхлую помойку.

– Джо, ну не надо так говорить. – Джейни чувствовала, что вот-вот расплачется.

– Черт побери, – сказал Алек. – Пора сматываться. Как по-твоему, Джо? Окунемся-ка еще разок и давайте собираться.

Когда мальчики выкупались, все пошли взглянуть на стремнину и потом отправились в обратный путь.

Они быстро плыли по сильному течению, которое несло их вдоль крутого берега с подмытыми деревьями. Было очень душно, местами они попадали в полосугорячего влажного воздуха. На севере собирались темные тучи. Джейни было уже не до веселья. Она боялась, что их застанет дождь. Ее разморило, и было не по, себе. Она боялась, уж не начинается ли обычное недомогание. С ней это случалось всего несколько раз, и мысль об этом испугала ее и отняла последние силы, ей хотелось уползти куда-нибудь с глаз долой, как старой, больной, паршивой кошке. Ей не хотелось, чтобы Джо и Алек заметили, что с ней. Ей представлялось, что будет, если она опрокинет лодку. Мальчики выплывут, а она утонет, и потом обрыщут всю реку в поисках ее трупа, и все будут плакать и горевать о ней.

Серо-багровый сумрак надвинулся и поглотил белые вершины облачных громад. Свинцово-белесые, они вспыхнули багрецом. Мальчики гребли изо всех сил. Уже слышны были раскаты приближающегося грома. Совсем близко от моста налетел первый порыв ветра, горячий вихрь, хлеставший песком и сухими листьями, мякиной и соломой и вспенивший поверхность реки.

Они добрались до берега как раз вовремя.

– А здоровая, черт побери, будет гроза, – сказал Алек. – Джейни, лезь скорее под лодку.

Они перевернули лодку вверх дном под прикрытием большого валуна и забились под нее. Джейни сидела посредине, держа собранные утром кувшинки, которые съежились и слиплись у нее в руках. Мальчики в мокрых купальных костюмах лежали по бокам. Всклокоченные черные волосы Алека касались ее щеки. С другой стороны лежал Джо, уткнувшись головой в нос лодки, и юбка Джейни прикрывала его худые загорелые ноги в подвернутых трусиках. Запах пота, речной воды и теплый юношеский запах от волос и плеч Алека кружили ей голову. Когда дождь налетел и забарабанил по днищу лодки, занавесив их хлещущей белой пеной, она тихонько обняла Алека за шею и робко положила руку на его обнаженное плечо. Он не пошевельнулся.

Вскоре дождь перестал. «Ну, могло быть и хуже», – сказал Алек. Они порядком промокли и продрогли, но им легко дышалось в свежем, промытом дождем воздухе. Они спустили лодку на воду и добрались до моста. Потом доставили лодку в дом, откуда ее в ял и, и пошли под навес ждать трамвая. Они устали, обгорели и взмокли. Трамвай был переполнен праздничной толпой горожан, застигнутых ливнем у Большой стремнины или в Глен-Эхо. Джейни казалось, что она живой не доберется до дому. Все внутренности у нее свело судорогой. Когда они попали наконец в Джорджтаун, у мальчиков еще оставалось в кармане пятьдесят центов, и они решили пойти в кино, но Джейни бросила и я и убежала. Она только и думала, как бы ей скорей улечься в постель, зарыться лицом в подушку и как следует выплакаться.

После этого Джейни почти никогда не плакала; случались огорчения, но вместо слез у нее только что-то сжималось и холодело внутри.

Быстро промелькнула школа с жаркими грозовыми вашингтонскими каникулами и занятиями, отмеченными изредка пикником в Маршалл-холл или вечеринкой у кого-нибудь из соседей.

Джо получил место в транспортной конторе Адамса. Она теперь редко его видела, потому что он больше не обедал дома. Алек купил мотоцикл, и, хотя он все еще учился в школе, Джейни теперь редко с ним встречалась. Иногда она пыталась дождаться Джо, поговорить с ним. Но и в те дни, когда он ночевал дома, от него пахло табаком и спиртом, хотя он никогда не бывал по-настоящему пьян. По утрам он в семь уходил на работу, вечером отправлялся с товарищами шататься по бильярдным, игорным домам и кегельбанам. По воскресеньям он играл в бейсбол. Джейни иногда подолгу дожидалась его, но, когда он поздно ночью возвращался, она только спрашивала, как у него дела на службе, и он отвечал: «Чудесно», и в свою очередь спрашивал, как у нее дела в школе, и она отвечала: «Чудесно», и оба ложились спать. Изредка она спрашивала, не видал ли он Алека, и он, усмехнувшись, отвечал: «Да», и она спрашивала, как поживает Алек, и он отвечал: «Чудесно».

У нее была единственная подруга, ее одноклассница, Элис Дик, смуглая коренастая девушка в очках. По субботам они надевали свои лучшие платья и шли на Эф-стрйт за покупками. Они покупали какую-нибудь пустяковину, пили содовую воду и возвращались домой на трамвае усталые и довольные. Обычно она оставляла Элис ужинать. Элис Дик любила бывать у Уильямсов, и те хорошо к ней относились. Она говорила, что чувствует себя свободнее, проведя несколько часов у таких свободомыслящих людей.

Ее родные, из южных методистов, были очень нетерпимы. Отец ее служил конторщиком в правительственной типографии и вечно трепетал, что его уволят. Он был толст, любил подшутить над женой и дочерью, страдал одышкой и хроническим несварением желудка.

Элис Дик и Джейни мечтали поступить по окончании школы на службу и уйти из дому. Они даже наметили, где будут жить: это был дом из зеленого песчаника возле Томас-сёркл, где помещались меблированные комнаты миссис Дженкс, вдовы морского офицера, очень воспитанной дамы, готовившей на южный лад и бравшей за содержание недорого.

Как-то весной перед самым окончанием школы, в воскресенье вечером, Джейни раздевалась у себя в комнате. Франси и Эллен еще играли на заднем дворе. Их голоса доносились в открытое окно вместе с пряным запахом сирени из соседнего двора. Она только что распустила волосы и смотрелась в зеркало, думая, а что, если бы она была хорошенькая и волосы у нее были бы каштановые, как вдруг в дверь постучали, и раздался голос Джо. Он звучал как-то странно.

– Войди! – крикнула она. – Я причесываюсь. Первое, что она увидела в зеркало, было его лицо – мертвенно-бледное, осунувшееся.

– Что? Что случилось, Джо?

Она вскочила и смотрела на него в упор.

– Дело вот в чем, Джейни, – говорил Джо, мучительно растягивая слова. – Алек убит. Разбился вместе с мотоциклом. Я прямо из больницы. Разбился насмерть.

Джейни словно записывала его слова на белом блокноте памяти. Она не могла слова выговорить.

– Он разбился, возвращаясь домой из Чеви-Чейз. Поехал туда на состязание, поглядеть, как я играю. Если бы ты видела, как его изувечило.

Джейни все пыталась что-то сказать.

– Он был твоим лучшим…

– Он был моим лучшим товарищем, – мягко докончил Джо. – И вот что, Джейни… Теперь, когда Алека больше нет, я не намерен околачиваться в этой вонючей помойке. Я поступаю во флот. Ты уж скажи нашим. Мне вовсе неохота с ними разговаривать. Так вот, поступлю во флот, повидаю свет.

– Но, Джо, как же…

– Я буду писать тебе, Джейни, честное слово, буду… Чертову уйму писем будешь от меня получать… Мы с тобой… Ну, прощай, Джейни.

Он обнял ее за плечи и неуклюже поцеловал в нос и в щеку. Она успела только прошептать:

– Только береги себя, Джо, – и уже стояла одна перед туалетным столом, и снизу в открытое окно доносился ребячий визг и запах сирени. Она слышала быстрые легкие шаги Джо, спускавшегося по лестнице, и стук за хлопнувшейся парадной двери.

Она потушила свет, в темноте разделась и легла в кровать. Она лежала и не плакала.

Подошло время выпуска и раздачи дипломов, и они с Элис ходили по вечеринкам и как-то раз даже поехали лунной ночью с большой компанией на пароходе «Чарлз Мак Алистер» вниз по реке до Головы Индейца. Для Джейни и Элис компания была непривычно груба. Молодые люди все время пили, в каждом укромном уголке целовались и обнимались парочки, но лунный свет так красиво дробился в реке, и они с Элис тесно сдвинули плетеные стулья и разговаривали. На пароходе был оркестр и танцы, но они не стали танцевать из-за грубиянов, кольцом обступивших танцующих и отпускавших глупые шуточки. Они о многом переговорили, и на обратном пути Джейни, тесно прижавшись к Элис, у перил почти шепотом рассказала ей об Алеке. Элис читала о случившемся в газете, но и не подозревала, что Джейни так хорошо его знала и любила. Она заплакала, и Джейни чувствовала себя сильной, утешая ее, и они знали, что с этих пор они друзья. Джейни шепнула, что она уже не в силах будет полюбить кого-нибудь, и Элис сказала, что вообще не представляет себе, как можно полюбить мужчину: все они пьют, курят, говорят гадости, и у всех у них только одна мысль на уме.

Когда пароход причалил, они отделились от всей компании и, хотя было уже очень поздно, вдвоем вернулись в Джорджтаун на трамвае. Всю дорогу они проговорили о том, как бы им получить место. Кончили они обе с отличием по коммерческим наукам и думали, что это для них будет нетрудно.

В июле Элис и Джейни поступили на временную работу в Бюро переписки миссис Робинсон в Риггс-билдинг, замещая стенографисток, ушедших в отпуск. Миссис Робинсон, маленькая седая узкогрудая женщина, говорила визгливым кентуккийским говором, который напоминал Джейни попугая. Она была очень педантична и ревностно охраняла репутацию конторы.

– Мисс Уильямс, – чирикала она, откидываясь на спинку своего кресла, – эта рукопись судьи Робертса должна быть непременно напечатана сегодня же… Дорогая моя, мы дали слово и должны его выполнить, даже если бы пришлось просидеть до полуночи. Noblesse oblige,[80] дорогая моя.

И машинки содрогались и звенели, и пальцы машинисток летали по клавишам словно бешеные, выстукивая резюме, рукописи непроизнесенных речей ораторов, какое-нибудь излияние газетчика или ученого, проспекты агентов по продаже недвижимости и патентных бюро или напоминания докторов и дантистов своим должникам-пациентам.

Камера-обскура (14)

У мистера Гарфилда был прекрасный голос и он превосходно читал. В воскресенье вечером подавали рыбные катышки и бобы в сухарях и мистер Гарфилд превосходно читал нам– своим прекрасным голосом и все сидели тихо затаив дыхание потому что читал он «Человека без родины»[81] и это была очень страшная история и Аарон Бэрр[82] был очень опасный человек и этот бедный юноша проклял родину и сказал Надеюсь что никогда не услышу даже ее имени и как это он страшно сказал а седой судья был так добр и приветлив

и судья вынес приговор и меня увезли далеко в чужие края на фрегате и офицеры были ко мне добры и приветливы и говорили со мной приветливыми серьезными грустными голосами прекрасными как у мистера Гарфилда и все было приветливо серьезно и грустно и фрегаты и синее Средиземное море и острова и когда я умер я заплакал и боялся не увидели бы другие мальчики что на глазах у меня слезы.

Американец не должен плакать он должен быть приветлив и серьезен и грустен и когда меня завернули в звездное знамя и на фрегате привезли хоронить домой мне было так грустно и я никак не мог вспомнить довезли меня домой или похоронили в море но во всяком случае завернули меня в старое славное знамя.

Новости Дня XI[83]

Правительство Соединенных Штатов должно настойчиво требовать чтобы каждая из враждующих сторон в районе военных действий обращалась с американскими гражданами попавшими в плен согласно общепринятым принципам международного права

СОЛДАТЫ ОХРАНЯЮТ СЪЕЗД

«Титаник» вышел из Саутгемптона 10-го сего апреля в свой первый рейс.

Пойду к «Максиму» я

Там ждут меня друзья

Там ждут меня певицы

Веселые девицы

Лоло, Додо, Жужу,

Клокло, Марго, Фруфру

ГИБНЕТ ВЕЛИЧАЙШЕЕ СУДНО МИРА «ТИТАНИК»

лично я не уверен что двенадцатичасовой рабочий день приносит вред служащим особенно когда они сами настаивают на удлинении чтобы зарабатывать больше

И песнь моя о Боже

Пусть стремится к тебе

Пусть стремится Боже к тебе[84]

было примерно около часу ночи, прекрасная безлунная ночь. Небо все усыпано звездами. Море было спокойное точно пруд и судно едва покачивало мертвой зыбью идеальная погода если бы не такой пронизывающий холод. Со стороны «Титаник» поражал своей дли ной, его огромный остов черным силуэтом выделялся на звездном небе и светился множеством иллюминаторов и окон верхней палубы.

Требует от методистов отказа от Троицы

подвенечный наряд невесты из шелка шармез с кружевным корсажем затянутым шифоном. Фата из креп-де-лис отороченная кружевом пуан-де-вениз в отличие от обычной подвенечной фаты и букет из ландышей и гардений

Человек сервировавший стихи с вермишелью и шутки с пикулями отошел в вечность

Борьба за город Торреон может решить судьбу армии повстанцев

Лоло, Додо, Жужу,

Клокло, Марго, Фруфру

Пойду к «Максиму» я

А ты…

«Титаник» медленно перевернулся, корма поднялась почти вертикально и когда она подымалась огни в каютах и салонах которые ни разу не мигнули с тех пор как мы покинули судно стали погасать вдруг снова вспыхнули на мгновение и затем совершенно потухли. Машины рокотали с грохотом и стоном который слышен был на расстоянии многих миль. Потом спокойно и плавно корабль пошел ко дну.

Джейни

– Но ведь это так интересно, мамочка, – обычно возражала Джейни, когда мать плакалась, что дочери приходится служить.

– В мое время было не принято служить, это считалось унизительным.

– А теперь не считается, – говорила Джейни, начиная злиться.

Какое облегчение вырваться из этого душного дома и душных тенистых улиц Джорджтауна, зайти за Элис и вместе отправиться в кино смотреть последние новости и картины о чужих странах, смешаться с толпой, гуляющей по Эф-стрит, и потом, перед тем как сесть на обратный трамвай, выпить в киоске содовой и посидеть у фонтана, обмениваясь впечатлениями о сегодняшнем фильме, об Оливин Томас, и Чарли Чаплине, и Джоне Бэнни. Она стала ежедневно просматривать газету, заинтересовалась политикой. Она начала сознавать, что где-то существует кипучий и яркий мир и что только жизнь в Джорджтауне, где все так ограниченно и старомодно и Мамочка с Папочкой такие ограниченные и старомодные, мешает ей броситься туда очертя голову.

Сознание это еще усиливали открытки от Джо. Он служил матросом на броненосце «Коннектикут». То это был вид набережной в Гаване, то гавань Марселя или Виллафранша или фотография девушки в крестьянском платье в осыпанной блестками подкове вместо рамки, и каждый раз всего несколько строк «надеюсь, что у тебя все хорошо и служба тебе по душе», и никогда ни слова о себе. Она писала ему длинные письма, полные вопросов и о нем, и о странах, которые он видел, но он никогда не отвечал на них. И все же открытки вызывали у нее какое-то романтическое чувство. Каждый раз, как ей встречался на улице моряк или матрос из Куонтико, она вспоминала о Джо и думала, как-то ему теперь живется. При виде матроса в синей форме и лихо заломленной шапочке, размашисто шагавшего по тротуару, сердце у нее странно сжималось.

Почти каждое воскресенье в Джорджтаун приезжала Элис. Все в доме изменилось, Джо не было, мать и отец постарели и притихли, Франси и Эллен расцвели в хорошеньких хохотушек. Они уже учились в школе и кружили голову соседским мальчикам, пропадали на вечеринках и все сокрушались, что у них нет кар, манных денег. Сидя с ними за столом, помогая Мамочке разливать суп, подавая картофель, а по воскресеньям брюссельскую капусту, Джейни чувствовала себя взрос-лой, почти старой девой. Теперь она была на стороне отца и матери против сестер. Папочка одряхлел и заметно сдал. Он часто поговаривал об отставке и только ждал пенсии. Проработав восемь месяцев у миссис Робинсон, она получила предложение от «Дрейфуса и Кэрола», Патентное бюро в верхнем этаже Риггс-билдинг. Место было на семнадцать долларов в неделю, на пять долларов больше, чем у миссис Робинсон. Это ее порадовало. Она поняла, что хорошо справляется с работой; теперь, что бы ни случилось, она прокормит себя. На радостях она отправилась к «Вудворду и Лосропсу» купить себе платье, захватив с собой Элис. Ей хотелось взрослое шелковое платье с вышивкой. В двадцать один год, зарабатывая семнадцать долларов в неделю, она считала себя вправе иметь хоть одно по-настоящему нарядное платье. Элис говорила, что оно должно быть под цвет волос – бронзово-золотистое. Они обошли все магазины на Эф-стрит, но все, что им нравилось, не подходило по цене, и пришлось купить материи и несколько модных журналов и отнести их домой матери Джейни. Джейни не по душе было хоть в этом зависеть от матери, но делать было нечего. Миссис Уильямс сшила и это платье, как она шила всем детям, начиная с самого их рождения. Джейни никогда не хватало терпения выучиться шить также хорошо, как Мамочка. Материи хватило и для Элис, и миссис Уильямс сшила два платья.

Работа у «Дрейфуса и Кэрола» совсем не походила на службу у миссис Робинсон. Служащие были по преимуществу мужчины. Мистер Дрейфус был маленький тонколицый человечек с маленькими черными усиками и маленькими черными пронзительными глазками и легким акцентом, который делал его похожим на родовитого иностранного дипломата. Он носил желтые, моющейся замши перчатки и желтую трость и каждый день приходил все в разных, изысканно сшитых пальто. По словам Джерри Бернхэма, это был мозг фирмы, Мистер Кэрол, тучный, краснолицый, курил без перерыва сигары, часто отхаркивался и уснащал речь старомодными южными словечками. Про него Джерри Бернхэм сказал, что это вывеска фирмы. А сам Джерри Бернхэм был юноша с помятым лицом и беспутными глазами и служил консультантом фирмы по техническим вопросам. Он вечно хохотал, всегда опаздывал на службу; Джейни ему чем-то пришлась по душе, и, диктуя, он обычно развлекал ее своей болтовней. Он ей нравился, хотя его беспутный взгляд немножко пугал ее. Джейни очень хотелось поговорить с ним, как старшей сестре, убедить его, что не надо так прожигать жизнь. Был еще пожилой счетовод мистер Силлс, какой-то весь ссохшийся, он жил в Анакостии, и никто никогда не слышал от него ни слова. В полдень он не ходил завтракать, а тут же, за конторкой, съедал сандвич и яблоко, а вощеную бумагу, в которую они были завернуты, аккуратно складывал и прятал в карман. Было, наконец, двое бойких мальчишек-рассыльных и крошечная серенькая машинистка мисс Симондс, всего на двенадцати долларах в неделю. Всякого сорта люди в элегантных костюмах или поношенно-респектабельных пиджачках постоянно толпились в первой комнате, прислушиваясь к звучному басу мистера Кэрола, доносившемуся из-за стеклянной двери. Мистер Дрейфус скользил взад и вперед, не роняя ни слова, мимоходом улыбаясь знакомым, вечно в таинственной спешке. За завтраком в какой-нибудь закусочной или у киоска фруктовых вод она рассказывала обо всем этом Элис, и та глядела на нее восторженными глазами. Около часу Элис обычно ждала ее в вестибюле. Они всегда уходили в час, потому что в это время толкотни было меньше. Ни та ни другая никогда не тратила больше двадцати центов, и завтрак продолжался недолго, так что до возвращения на службу они успевали пройтись по Лафайет-сквер или даже по лужайке Белого дома.i

Как-то в субботу вечером она засиделась в конторе допечатывая на машинке описание подвесного лодочное го мотора, которое должно было уйти в «Центральное патентное бюро» первой почтой в понедельник. Все уже ушли. Она старательно разбирала запутанные технические термины, но мысли ее были прикованы к открытке, полученной этим утром от Джо. На ней было только: «К черту жестяные посудины Дяди Сэма. Скоро буду дома». Подписи не было, но она знала почерк. Открытка ее встревожила. Джерри Бернхэм сидел у телефонного аппарата, проверяя листы по мере того, как она их кончала. Время от времени он наведывался в умывальную, и каждый раз, как он оттуда возвращался, по комнате волной проходил запах виски. Джейни нервничала. Она допечаталась до того, что маленькие черные буквы плясали у нее в глазах. Она тревожилась о Джо. Как мог он вернуться домой до срока? С ним что-нибудь стряслось. И фигура Джерри Бернхэма, беспокойно вертевшегося на табурете телефонистки, смущала ее. Сколько раз они с Элис толковали, как опасно оставаться в конторе вот так наедине с мужчиной. У пьяного мужчины, да еще под вечер, всегда только одно на уме.

Когда она передавала ему предпоследнюю страницу, его глаза, блестящие и влажные, перехватили ее взгляд.

– Вы, должно быть, порядком устали, мисс Уильямс, – сказал он. – Право, стыдно так задерживать вас, и притом под воскресенье.

– Это ничего, – ледяным тоном сказала она, и ее пальцы застрекотали еще проворней.

– А все виноват старина Кэрол. Он сегодня целый день болтал про политику и не давал никому толком работать.

– Теперь поздно об этом думать, – сказала Джейни.

– Да и вообще теперь поздно… смотрите, скоро восемь. Я уже пропустил свидание со своей возлюбленной… или почти пропустил. Ведь вы тоже заставляете кого-нибудь ждать, мисс Уильямс, не так ли?

– Нет, я просто собиралась пойти к подруге…

– Да, да, рассказывайте…

Он так заразительно захохотал, что и она невольно рассмеялась.

Когда последняя страница была проверена и рукопись вложена в конверт, Джейни поднялась за своей шляпой.

– Послушайте, мисс Уильямс, закинем все это на почту, а потом давайте закусим вместе.

Спускаясь в лифте, Джейни собиралась извиниться и ехать домой, но вышло как-то так, что она этого не сделала, и скоро, вся внутренне трепеща, она уже сидела с ним во французском ресторанчике, на Эйч-стрит.

– Ну что вы думаете о «Новой свободе»[85], мисс Уильямс? – спросил Джерри Бернхэм, со смехом усаживаясь за стол и протягивая карту. – Вот меню… и пусть вами руководит совесть.

– Право, не знаю, мистер Бернхэм…

– А я, так, по правде сказать, за демократов… По-моему, Вильсон – великий человек. Я всегда за новшества, нет ничего на свете лучше перемен. Брайан – старый болтливый брюхан, но и он что-нибудь да значит, даже Джозеф Дэниелс[86], который потчует моряков виноградным соком, и тот идет в счет. Этак, пожалуй, мы и в самом деле добьемся демократии… Может быть, и без революции обойдемся, как по-вашему?

Он не дожидался ответов на свои вопросы и все болтал и смеялся без умолку.

Когда позднее Джейни пыталась рассказать о происшедшем Элис, то все сказанное Джерри Бернхэмом уже не казалось ей таким забавным, ужин таким вкусным и весь вечер вообще таким приятным. Элис была очень недовольна.

– О, Джейни, как же ты могла отправиться ночью, и с пьяным, и в такое место, зная, что я тут на стену лезу от волнения… Ты знаешь, у пьяных мужчин всегда одно на уме… Как хочешь, но я считаю, что это с твоей стороны бессердечно и легкомысленно… Я не думала, что ты на это способна.

– Но, Элис, ведь все было вовсе не так… – повторяла Джейни, но Элис расплакалась и целую неделю ходила с обиженным видом, так что Джейни уже не пыталась заговаривать с нею о Джерри Бернхэме. Это была ее перовая размолвка с Элис, и ей было очень грустно.

И все же она подружилась с Джерри Бернхэмом. Ему, казалось, нравилось проводить время с ней, заставляя ее выслушивать свою беспрерывную болтовню. Даже перестав работать у «Дрейфуса и Кэрола», он иногда заходил за ней в субботу после занятий и водил ужинать к Кэйту. Джейни, пригласив Элис, попробовала было устроить пикник в парке Рок-Крик, но он вышел не из удачных. Джерри угощал девушек чаем на «Старой мельнице». Он теперь работал в техническом журнале и еженедельно давал фельетон в газете «Нью-Йорк сан». Он шокировал Элис, утверждая, что Вашингтон просто-напросто выгребная яма и скучища тут непролазная, что сам он гниет здесь и что большинство вашингтонцев или уже превратились в живых мумий, или ссохлись по меньшей мере от макушки до плеч. После того как он усадил их в вагон, Элис на обратном пути в Джорджтаун решительно заявила, что молодой Бернхэм не из тех юношей, с которыми может вести знакомство порядочная девушка. Джейни, довольная вечером, откинулась на сиденье открытого вагона и, следя, как скользят мимо деревья, по-летнему одетые девушки, мужчины в соломенных шляпах, почтовые ящики, освещенные витрины, сказала:

– Но, Элис, ведь он такой умный… Я так люблю остроумных людей, а ты разве не любишь, Элис?

Элис, не отвечая, только поглядела на нее и сокрушенно покачала головой.

В тот же день к вечеру они пошли в джорджтаунскую больницу, навестить Папочку. Это было ужасно. Мамочка, и Джейни, и доктор, и сиделка – все знали, что у него рак мочевого пузыря и что он не жилец на этом свете, но они не смели признаться в этом даже самим себе. Они только перевели его в отдельную палату, где ему было спокойнее. Все это стоило уйму денег, и пришлось перезаложить дом. Уже истрачены были все сбережения Джейни, которые она держала на собственной книжке про черный день. В этот раз им пришлось ждать очень долго. Когда появилась наконец сиделка с покрытым полотенцем стеклянным урильником в руках, Джейни вошла к отцу одна.

– Хелло, Папочка, – сказала она с принужденной улыбкой. Ее тошнило от запаха дезинфекции. В открытое окно вливался теплый воздух от провяленных солнцем деревьев, сонные звуки воскресного вечера, карканье вороны, отдаленный шум улицы. Лицо у Папочки было исхудалое и перекошенное на сторону. Большие, совсем поседевшие усы жалостно распушились. Джейни чувствовала, что любит его больше всех на свете.

Голос его был слаб, но отчетлив.

– Ну, Джейни, плохи мои дела, видно, пора мне на слом, и теперь уж отсюда мне одна дорога… ну да ты знаешь лучше меня, эти сукины дети мне ничего не хотят говорить… Слушай, расскажи мне о Джо, он ведь тебе пишет, я знаю. Эх, и зачем только он поступил во флот, без протекции там не пробьешься, но я рад, что он пошел в море, берет пример с меня… В старые времена, мне еще двадцати не было, а я уже трижды обогнул мыс Горн. Это, понимаешь, было еще до того, как я пришвартовался к буксирному делу… Но тут, лежа один, я поразмыслил, что Джо сделал то же, что и я когда-то: видно, в отца пошел, ну я и рад этому. О нем-то я не забочусь, только вот хотелось мне, чтобы вы, девочки, повыходили замуж и пристроились. Мне было бы легче. Не доверяю я теперешним девчонкам: юбочки по колено, ну и все прочее.

Глаза Папочки, еле теплившиеся холодеющим блеском, от которого у нее сжалось горло, когда она попробовала заговорить, медленно скользили по ней.

– Я думаю, что сумею о себе позаботиться, – сказала она.

– Прежде тебе надо позаботиться обо мне. Я из сил выбивался ради вас. Все вы были у меня под крылом и знать не знали, что такое жизнь, а теперь вы меня сплавили умирать в больницу.

– Но, Папочка, ты ведь сам говорил, что лучше лежать там, где за тобой будет постоянный уход.

– Ну да, но не нравится мне эта сиделка, она очень груба со мной… Ты скажи там в конторе, Джейни.

Она почувствовала облегчение, когда пришло время уходить. Они с Элис молча шагали по улице. Наконец Джейни сказала:

– Бога ради, Элис, не дуйся на меня. Если бы ты знала, как я все это ненавижу… О Боже, я хотела бы…

– Что ты хотела бы, Джейни?

– Ах, не знаю.

В это лето июль выдался жаркий, в конторе работа шла под непрерывное гудение электрических вентиляторов, воротнички у мужчин размякали, а девушки густо штукатурились пудрой; один мистер Дрейфус по-прежнему был свеж и одет с иголочки, словно прямо с модной картинки.

Тридцать первого, когда Джейни после работы сидела за своим столом, собираясь с духом, чтобы выйти на пышущие зноем улицы, в комнату вошел Джерри Бернхэм. Рукава рубашки были у него засучены выше локтя, полотняные брюки безукоризненно выглажены, пальто через руку. Он осведомился у нее о здоровье отца и заявил, что весь взбудоражен вестями из Европы и хочет пригласить ее ужинать, чтобы с кем-нибудь отвести душу.

– Я на машине Бегса Долана, правда, у меня нет шоферского свидетельства, но я думаю, что мы проскользнем мимо постов на Спидуэй и хоть немного освежимся.

Она собиралась отказаться, потому что условилась ужинать дома и Элис всегда так дуется после ее встреч с Джерри, но он видел, что ей хочется прокатиться, и настоял на своем.

Они вдвоем уселись на переднем сиденье «форда», а пальто закинули назад. Они прокатились раз по Спидуэй но асфальт был горяч, словно противень. Деревья и бурая медленная вода реки прели в густеющих сумерках, словно томящееся в чугуне тушеное мясо с овощами. Они изнемогали от жаркого дыхания мотора. Джерри, весь раскрасневшись, говорил без умолку о назревающей в Европе войне и о том, что это будет концом цивилизации и сигналом к мировой пролетарской революции, и как ему на все наплевать, и с какой радостью он ухватился бы за первую возможность бежать из Вашингтона, где он пропивает свои мозги и где к тому же жара и скука и нужно давать отчет о сессии Конгресоа, и как он устал от женщин, которые ждут от негр только денег и развлечений или брака или еще черт знает чего, и как освежают и успокаивают его встречи с Джейни, которая так на них не похожа.

Было слишком жарко, и, отложив катание на более позднее время, они поехали к «Виллару» закусить. Он настоял именно на «Вилларе», потому что, говорил он, карманы у него набиты деньгами, он все равно их как-нибудь растранжирит, а Джейни была очень смущена, потому что ей никогда не приходилось бывать в большом отеле и она чувствовала, что одета недостаточно хорошо, и она сказала ему, что боится шокировать его, а он смеялся и уверял, что это невозможно. Они сидели в большой длинной раззолоченной столовой, и Джерри заметил, что зала напоминает торги для миллионеров, и официант был очень предупредителен, и Джейни никак не могла решить, что ей выбрать по большой печатной карте, и наконец заказала салат, и Джерри убедил ее выпить имбирной шипучки, уверяя, что это освежит ее, и, выпив бокал, она показалась себе легкомысленной, долговязой и неуклюжей. Она затаив дыхание слушала его, с тем же чувством, с каким, бывало, плелась вслед за Джо и Алеком к трамвайному парку, когда была маленькой.

После ужина они опять поехали кататься, и Джерри стал спокойнее, а она чувствовала себя принужденно и не знала, что сказать. Они выехали за город по Род-Айленд, авеню и завернули назад мимо Дома ветеранов. Нечем было дышать, и уличные фонари глазастыми близнецами утомительно мелькали мимо по обеим сторонам улицы, выхватывая из тьмы куски влажных замерзших деревьев. Даже за городом на холмах не ощущалось ни дуновения.

На темных дорогах без фонарей было лучше. Джейни потеряла способность определять направление и откинулась на подушки, изредка вдыхая свежую струю с какого-нибудь несжатого поля или рощицы. Потом легкий прохладный туман с болота окутал дорогу, и Джерри вдруг остановил машину, нагнулся к ней и поцеловал в губы. Сердце у нее бешено заколотилось. Ей хотелось сказать ему, чтобы он этого не делал, и она не могла.

– Я не хотел, но это сильнее меня, – шептал он, – от этой жизни в Вашингтоне становишься тряпкой… А может быть, я и люблю вас, Джейни, я не знаю… Давайте пересядем на заднее сиденье, там прохладней.

Слабость, зародившаяся где-то глубоко внутри, волной охватила ее. Когда она ступила на подножку, он обнял ее. Она уронила голову ему на плечо, прижала губы к его шее. Его руки, сжавшие ей плечи, обжигали, она чувствовала его ребра сквозь его рубашку. Голова у нее закружилась от резкого запаха табака, спирта и мужского пота. Его ноги стали прижиматься к ее ногам. Она вырвалась и скользнула в автомобиль. Она вся дрожала. Он последовал за ней.

– Нет, нет, – твердила она.

Он сел рядом, обняв ее за талию.

– Давайте закурим, – сказал он дрожащим голосом.

Папироса заняла ее внимание и как-то сравняла их.

Два зернистых красных огонька тлели почти рядом.

– Джерри, я вам нравлюсь?

– Я без ума от вас, крошка.

– Так, значит, вы?…

– Женился бы на вас?… А почему бы и нет? Не знаю… Будем считать, что мы помолвлены.

– Так, значит, вы хотите, чтобы я за вас вышла замуж?

– Пожалуй… но неужели вы не понимаете?… такая ночь… и этот запах с болота. Бог мой, я все бы на свете отдал, чтобы вы были моей.

Они докурили папиросы. Долго сидели, не говоря ни слова. Волосы на его обнаженной руке щекотали ей руку выше локтя.

– Меня заботит мой брат Джо… Он во флоте, Джерри, и я боюсь, как бы он не дезертировал… Мне кажется, он бы вам понравился, изумительно играет в бейсбол…

– Почему это вы о нем вспомнили? Разве вы и ко мне так относитесь? Любовь – это же замечательная штука, неужели вы не понимаете, что это вовсе не то, что вы чувствуете к брату?

Он положил руку ей на колено. Она чувствовала в темноте его взгляд. Он склонился к ней и нежно поцеловал ее. Ей нравилось это нежное прикосновение его губ. Она поцеловала их. Она погружалась в столетия топкой, удушливой ночи. Его горячая грудь давила ей груди, увлекая ее вниз. Она прижималась к нему, увлекавшему ее вниз, в столетия топкой, удушливой ночи. Потом внезапно, в холодной судороге, она почувствовала тошноту, задыхаясь и ловя воздух, как утопающая. Она стала бороться. Подняв ногу, она коленом что было силы толкнула его в пах.

Он отпустил ее и вылез из машины. Она слышала, как он ходил взад и вперед в темноте за ее спиною. Она была перепугана, дрожала, и ее тошнило. Немного погодя он взобрался на переднее сиденье, включил свет и погнал машину, не оглядываясь. Он курил папиросу, и крохотные искорки разлетались во встречной струе воздуха.

Доехав до угла Эм-стрит в Джорджтауне, он остановил машину возле дома Уильямсов, вышел и открыл ей дверцу. Она вышла, не зная, что сказать, не смея взглянуть на него.

– Полагаю, что вы ждете от меня извинений за мое свинство, – сказал он.

– Джерри, мне очень жаль, – сказала она.

– Ну и не дождетесь, провались я на этом месте… Я думал, мы друзья. Следовало бы мне знать, что нет в этой помойке ни одной женщины хотя бы с проблеском человечности… Должно быть, вы собираетесь выдерживать пост до свадебного перезвона… Ну и ждите. Это ваше дело. Я получу то, что мне надо, от любой негритянской проститутки, тут же, на этой вот улице. Спокойной ночи.

Джейни ничего не сказала. Он тронул машину.

Весь август отец умирал, насквозь пропитанный морфием, в Джорджтауне кой больнице. Каждый день газеты выходили с огромными заголовками о войне – Льеж, Лувен, Монс. Контору «Дрейфуса и Кэрола» лихорадило. Предстояли большие процессы о патентах на военное снаряжение. По углам стали шушукаться, что безупречный мистер Дрейфус – агент германского правительства. Джерри как-то зашел к Джейни, чтобы попросить прощения за свою грубость в ту ночь и чтобы сказать ей, что он получил место военного корреспондента и через неделю уезжает на фронт. Они вместе позавтракали. Он рассказывал о шпионах, и британских происках и панславизме, и убийстве Жореса и социалистической революции, и все время смеялся, и твердил, что все катится к черту на рога. Она восхищалась им и хотела заговорить о том, что они обручены, и чувствовала к нему большую нежность, и боялась, что его убьют; но кончился завтрак, ей уже пора было возвращаться в контору, и ни один из них не заговорил об этом. Он проводил ее до самого Риггс-билдинг, и попрощался и расцеловал ее тут же на виду у всех, и убежал, обещая написать из Нью-Йорка. Как раз в это время Элис поднималась к себе в контору миссис Робинсон, и Джейни пришлось сказать 6й, что они с Джерри Бернхэмом помолвлены и что он уезжает на войну в Европу военным корреспондентом.

Когда в первых числах сентября скончался отец, все почувствовали большое облегчение. Только на обратном пути с кладбища она вспомнила все, чего она так хотела когда-то, вспомнила Алека, и все показалось ей невыносимо грустным. Она так несчастлива. Мать была очень спокойна, глаза у нее покраснели от слез, и она все повторяла, что, к счастью, на их участке на кладбише Ок-Хилл хватит места и для нее. Она ни за что не допустила бы, чтобы его похоронили на каком-нибудь другом кладбище. Такое прекрасное место, и все самые порядочные люди Джорджтауна похоронены именно там.

Получив страховую премию за мужа, миссис Уильямс отремонтировала дом, а верхние два этажа приспособила для сдачи внаем. Как раз удобный случай устроиться самостоятельно, случай, которого Джейни ждала так долго, и они с Элис сняли на Массачусетс-авеню близ «Библиотеки Карнеги» комнату с правом пользования кухней. Они решили, что пока еще для них будет слишком дорого столоваться у миссис Дженкс. И вот как-то в субботу вечером Джейни вызвала такси по телефону из кондитерской, погрузила чемодан, сундук и множество картин в рамках, висевших в ее комнате. Тут были две олеографии индейцев работы Ремингтона, девушка Гибсона, фотография броненосца «Коннектикут» в гавани Виллафранш, присланная ей Джо, и увеличенная фотография отца в полной форме у рулевого колеса бутафорского судна на фоне штормового неба, состряпанного фотографом из Норфолка. Были еще две цветные репродукции без рамок с картин Мексфилда Перриша[87], которые она недавно купила, и окантованный моментальный снимок Джо в костюме бейсболиста. Маленькую фотографию Алека она уложила в чемодан между своими платьями. В такси пахло плесенью, и оно, дребезжа, подпрыгивало по мостовой. Был свежий осенний день, водостоки были забиты опавшей листвой. Джейни была испугана и возбуждена, словно одна отправлялась в далекое путешествие.

В эту осень она много читала – газеты и журналы и «Любимого бродягу» Локка. Она уже на чинала ненавидеть немцев, которые уничтожали искусство, культуру, цивилизацию, Лувен. Она ждала письма от Джерри, но письмо не приходило.

Как-то, задержавшись, она поздно вышла из конторы и вдруг в вестибюле у дверей лифта увидела Джо.

– Хелло, Джейни, – сказал он. – Ого, да какая ты нарядная.

Она так обрадовалась ему, что не могла выговорить ни слова и только крепко схватила его за руку.

– А я только что взял расчет. Я рассудил, что лучше наведаюсь повидать своих, пока всего не растранжирю… Идем, надо подкрепиться как следует и потом, если хочешь, в театр…

Он был коричневый от загара, и плечи у него еще шире развернулись за то время, что она его не видела. Его большие узловатые руки торчали из новенького синего костюма, слишком узкого в талии. Рукава были коротковаты.

– Был ты в Джорджтауне? – спросила она.

– Само собой.

– А на кладбище?

– Мать тащила меня туда, но к чему?…

– Бедная Мамочка, она так с этим носится…

Они шли рядом. Джо молчал. Было жарко. По улице мело пылью. Джейни сказала:

– Джо, дорогой, ты должен мне рассказать о твоих приключениях… Ты, должно быть, повидал много удивительных мест. Так интересно быть сестрой моряка.

– Брось ты про флот, Джейни… Не хочу я о нем слушать. Я дезертировал в Канаду, понимаешь, и нанялся оттуда на восток матросом на цинготнике[88], ну на английском купце, понимаешь?… Это тоже собачья жизнь, но все лучше, чем во флоте Дяди Сэма.

– Но, Джо…

– Ну и нечего об этом плакаться.

– Но, Джо, что случилось?

– А ты будешь держать язык за зубами, а? Смотри, Джейни. Видишь, я повздорил там с одним мичманишкой, он уж слишком нами помыкал. Ну я двинул его по скуле и чуточку чего-то там свернул, понимаешь, а когда дело обернулось липово, тут я и смылся туда, где лес погуще. Ну а в Канаде поди ищи… Вот и все.

– Джо, а я-то надеялась, что ты дослужишься до офицера.

– Матрос, да чтобы стал офицером?… Держи карман.

Она повела его в «Мабильон», куда водил ее Джерри. В дверях Джо критически оглядел ресторанчик:

– Ну а заведения пошикарнее этого ты, Джейни, не знаешь? Имей в виду, у меня в кармане залежалась сотняга.

– О, это очень дорогой ресторан… Французский… О, пожалуйста, не трать на меня всех денег.

– Ну а на кого же, черт возьми, ты хочешь, чтобы я их тратил?

Джо устроился за столом, а Джейни пошла позвонить по телефону Элис, что она придет домой поздно. Когда она вернулась к Джо, тот вытаскивал из кармана что-то завернутое в шелковистую, зеленую с красными полосами бумагу.

– Что это у тебя?

– А ты разверни, Джейни… Это все тебе.

Она развернула свертки. Там было несколько кружевных воротничков и вышитая скатерть.

– Кружево ирландское, а остальное с Мадейры… Была еще для тебя китайская ваза, но какой-то су… стервец… наябедничал про нее, ну и шабаш, отняли…

– Очень мило с твоей стороны, что ты подумал обо мне… Я это очень ценю.

Джо порывисто работал ножом и вилкой.

– Ну, надо поторапливаться, Джейни, а то мы опоздаем к началу… Я взял билеты на «Сад Аллаха».

Когда они вышли из театра Беласко на Лафайет-сквер, было свежо и тихо, ветер чуть шелестел в деревьях.

Джо сказал:

– Это что, мне случалось видеть и самум в пустыне, – и Джейни с горечью почувствовала, как груб и необразован ее брат. Пьеса вернула ее к грезам детства – и смутное томление по заморским странам, и запах благовоний, и огромные иссиня-черные глаза, и графы во фраках, швыряющие деньгами в казино Монте-Карло, и монахи, и таинственный Восток. Будь Джо хоть капельку образованней, как бы он оценил все интересные порты, которые ему удалось повидать. Он довел ее до дверей ее дома на Массачусетс-авеню.

– Где же ты остановишься, Джо? – спросила она.

– А, должно быть, отчалю обратно в Нью-Йорк и обзаведусь койкой в кубрике… Матросам теперь по военному времени лафа…

– Как же это, сегодня же?

Он кивнул.

– Я бы тебя оставила ночевать, но не знаю, как быть с Элис.

– Нет, будете меня торчать на этой помойке… Я просто завернул проведать тебя.

– Ну что ж, Джо, покойной ночи, только ты непременно пиши.

– Спокойной ночи, Джейни, непременно буду.

Она следила, как Джо удалялся по улице, пока он не скрылся в тени деревьев. Ей было грустно смотреть, как он уходил один по темной улице. У него еще не выработалась развалистая походка заправского моряка, и напоминал он скорей рабочего или бродягу. Она вздохнула и вошла в дом. Элис ждала ее. Она показала Элис кружево, они примерили воротнички и решили, что это очень красивая и, должно быть, ценная вещь.

Джейни с Элис хорошо проводили время этой зимой. Они научились курить, по воскресеньям приглашали вечером своих друзей на чашку чая. Они читали романы Арнольда Беннета и воображали себя холостячками. Они выучились играть в бридж и укоротили юбки. На Рождество Дженни получила у «Дрейфуса и Кэрола» сто долларов наградных и прибавку до двадцати долларов в неделю. Она принялась доказывать Элис, что та просто упрямица и зря цепляется за свою миссис Робинсон. Сама она уже мечтала сделать карьеру. Она больше не боялась мужчин и флиртовала в лифте напропалую с молодыми служащими, болтая с ними о таких вещах, которые вызвали бы у нее краску смущения еще год назад. Когда Джон Эдвардс или Моррис Байер водиди ее вечером в кино, она не протестовала, если они обнимали ее за талию или срывали один-два поцелуя, пока она шарила в сумочке в поисках ключа. Когда мужчина начинал вольничать, она уже знала, как схватить его за руку и одернуть, не поднимая лишнего шума. Когда Элис предостерегающе заговаривала о мужчинах, у которых всегда одно на уме, она в ответ смеялась и говорила:

– Ну нет. Меня им не провести. Руки коротки.

Она открыла, что капелька перекиси водорода, прибавленная в воду при мытье волос, делает их светлее и лишает серовато-мышиного оттенка. Иногда, собираясь идти куда-нибудь вечером, она брала на мизинец немножко губной помады и старательно втирала ее в губы.

Камера-обскура (15)

В устье Скулкилл на пароход сел мистер Пирс старик девяноста шести лет, крепкий как доллар Перед тем как записаться в армию Он долго служил рассыльным в конторе мистера Пирса и не принял участия в битве при Антьетам[89] потому что у Него была жестокая дизентерия и дочь мистера Пирса миссис Блэк звала Его Джек и курила крошечные коричневые сигареты. Мы завели «Фра Дьяволо» на фонографе и всем было очень весело. Мистер Пирс теребил свои бакенбарды и пил тодди[90] а миссис Блэк закуривала одну сигарету за другой и они толковали о старых временах и о том как Его отец хотел видеть Его священником а Его бедная мать выбивалась из сил чтобы накормить всю ораву прожорливых мальчишек и Его отец был молчалив и если говорил то больше по-португальски и когда ему не по вкусу было какое-нибудь блюдо он хватал его со стола и швырял пря-мо в окошко и Он хотел стать моряком а потом изучал право в университете и в конторе мистера Пирса и Он пел: «Его восторга не передать как станет в лицо ему пена хлестать…» и Он смешивал тодди а мистер Пирс теребил свои бакенбарды и всем было очень весело и они толковали о шхуне «Мэри Уэнтворт» и как полковник Ходжсон и отец Марфи бывало косились на живительную влагу… и Он смешивал тодди и мистер Пирс теребил свои бакенбарды и миссис Блэк курила одну крошечную коричневую сигарету за другой и всем было очень весело под звуки «Фра Дьяволо» и запах гавани и парома и серебристая рябь Делавэра. А когда-то там вон были полота и мы с Ним туда ездили стрелять уток и Он пел «Vittoria» под фонограф… и у отца Марфи случился отчаянный приступ подагры и пришлось его тащить на ставне и девяностошестилетний мистер Пирс крепкий как доллар отхлебнул разбавленного водой тодди и стал теребить серебристую рябь бакенбард и свежий ветер смешал запах гавани и дым доков Кемптона и лимонно-сахарно-сивушный запах стаканов и всем было очень весело.

Новости Дня XII

Передравшиеся греки скрылись от полисменов. Пассажиры спального вагона разбужены дулом к виску

Теки, река, теки

Вливайся в море

Милую мне верни

Унеси мое горе

СРАЖЕНИЕ ПОД ТОРРЕОНОМ[91]

Куба охвачена восстанием негров[92]

в конце прошлой избирательной кампании пишет нам Чэйми Кларк блестящий представитель штата Миссури я едва не слег от переутомления бессонницы потери аппетита нервного напряжения и постоянных выступлений но три бутылки электрической горькой поставили меня на ноги.

Рузвельт – лидер новой партии[93]

переутомленным болезненным женщинам электрическая горькая возвращает утраченные силы

КЛАРК ЗАРЕЗАЛ БРАЙАНА[94] ПОДДЕРЖИВАЕТ ПАРКЕРА

Верной тебе, мой друг,

Я стараюсь быть, но напрасно,

И меня ты лучше позабудь.

Долог, долог, труден, тру-ден путь

С берегов далекой Сены

преступление за которое Ричардсон приговорен к смертной казни на электрическом стуле убийство его бывшей любовницы девятнадцатилетней Эвис Линел из Хианис ученицы музыкальной школы в Бостоне.

Мисс Линел была помехой женитьбе священника на богатой бруклинской наследнице, девушке из общества поскольку они с мисс Линел были помолвлены и кроме того она оказалась в положении.

Ричардсон обманом убедил девушку принять яд который должен был избавить ее от этого положения но от которого она скончалась в своей комнате в общежитии Христианского союза молодых женщин.

РУЗВЕЛЬТ ВПЕРВЫЕ ПОВЕДАЛ НАМ КАК США ПОЛУЧИЛИ ПАНАМУ

Приветствия стотысячной толпы не поместившейся в зале

за обедом губернатор сказал что он с самого утра не имел прямых вестей о Брайане. «При таком темпе прироста выигранных голосов, – сказал мистер Вильсон, ознакомившись с результатами 15-го голосования, – я считаю что потребуется не менее 175-ти голосований, чтобы провести мою кандидатуру».

Рыжеволосый юноша рассказывает как соблазн легкого обогащения довел его до убийства

интерес к делу его возрос 20 декабря когда стало известно что бывший священник изуродовал себя в камере тюрьмы на улице Чарлз.

ГИБЕЛЬ ПЯТИ ЧЕЛОВЕК ДОСТИГНУВШИХ ЮЖНОГО ПОЛЮСА[95]
ТЯЖЕЛАЯ АРТИЛЛЕРИЯ ДИАСА[96] БЕРЕТ ПОД ОБСТРЕЛ ДЕЛОВЫЕ КВАРТАЛЫ

Долог, долог, труден, труден путь

С берегов далекой Сены

И меня ты лучше позабудь

Как забыла я родные стены.

Мальчик-оратор с Платты[97]

На Чикагском конвенте в девяносто шестом мальчик взявший приз по риторике – сын священника никогда не пивший спиртного – выступил с речью и его серебряный голос наполнил огромный зал, покорил уши простых людей:

Господин Председатель и почтенные делегаты: с моей стороны было бы самонадеянно

выступать против

выдающихся джентльменов которых вы только что выслушали, если бы вопрос решался соревнованием талантов;

но дело не в личных качествах

Ничтожнейший из граждан нашей страны

облеченный в доспехи правого дела

сильнее целого воинства заблуждающихся.

Я выступаю в защиту дела столь же священного

как дело Свободы…

большеротый юнец в белом галстуке пророк амбарных сборищ, проповедник, евангелист, голос его зачаровывал фермеров великих прерий сгибавшихся под ярмом закладных; звенел в дощатых школах долины Миссури, сладостно звучал в ушах мелких лавочников, мечтавших о легком кредите, растоплял сердце человека как песня дрозда-пересмешника в седой предрассветной тишине или внезапный вспорх его в озими или сигнал трубача при подъеме флага;

Серебряный язык простого народа:

…работающий по найму служит делу не меньше чем его

хозяин;

захолустный стряпчий служит делу не меньше чем юрисконсульт столичного предприятия;

мелкий торговец в ларьке служит делу не меньше чем крупнейший коммерсант Нью-Йорка;

фермер, который выходит в поле на заре и гнет спину весь день, который трудится с ранней весны до осени который соединяет свои мускулы и свои мозги с естественными ресурсами страны и создает ее богатство, служит делу не меньше чем тот, кто заседает в департаменте торговли или спекулирует на хлебной бирже;

горняки, которые опускаются на тысячу футов под землю или карабкаются на две тысячи футов вверх по скалам и добывают из их тайников

драгоценный металл

который вольется в жилы торговли.

не менее служат делу

чем те финансовые магнаты

которые в тиши своих кабинетов

прикарманивают деньги

всего мира

Служащий по найму и захолустный стряпчий сидели и слушали,

это были сладкие речи для фермера заложившего весь урожай чтобы купить удобрений для захолустного мясника и галантерейщика, зеленщика и торговца посудой для гробовщика…

И когда мы, опираясь

на производящие слои

нашей страны и всего мира,

при поддержке мелких торговцев, рабочих,

при поддержке трудящихся масс

ответим всем тем

кто требует

золотого стандарта сказав им:

вам не удастся надеть на трудящегося терновый венец, вам не удастся распять человечество на кресте из золота

И они надрывали свои легкие выкрикивая

терновый венец и крест из золота

пронесли его на руках вокруг всего зала, обнимали его, любили, давали его имя своим детям, выдвигали кандидатом в президенты

мальчика-оратора с Платты

серебряный язык простого народа.

Но Мак-Артур и Форрест, двое шотландцев, работавших в Рэнде[98], изобрели цианистый способ извлечения золота из руды, Южная Африка затопила золотой рынок: не было больше нужды в пророке серебра

Серебряный язык продолжал звенеть в большом рту, вызванивая пацифизм, фундаментализм[99], трезвость

хрустя редиской на кафедре лектора

глотая виноградный сок и воду

уписывая плотные фермерские яства;

Брайан[100] поседел от спертого воздуха шатров Шатокуа[101], от рукоплесканий, рукопожатий, дружеских похлопываний по спине, от прокуренного воздуха комнат президиумов демократических съездов, серебряный язык в большом рту.

В Дейтоне он пытался было повторить свой трюк, перевести назад часы для простого народа, клеймить, бичевать, грубо высмеивать.

Дарвинизм и нечестивые воззрения горожан, ученых, бородатых иностранцев с их обезьяньей моралью.


Во Флориде он выступал ежедневно в полдень, говоря с поплавка, снабженного тентом… продавая земельные участки… он не мог не говорить, ему надо было чувствовать как смолкают грубые голоса, как одобрительно наконец гремит взрыв рукоплесканий.

А почему бы не проповедовать опять, колеся по всей стране, обрушивая ничего не говорящие фразы на людей, которые жаждут простого слова Божья?

терновый венец и крест из золота

простое утешающее слово

для простого, жаждущего благой вести и утешения народа американских прерий?


Он любил плотно покушать. Стояла жара. Удар сразил его.


А через три дня во Флориду доставили электрическую кобылу которую он заказал

увидав электрическую кобылу на которой президент катался для моциона в Белом доме.

Камера-обскура (16)

Было жарко как в духовке когда мы плыли каналом из Делавэр-Сити. Черепахи гревшиеся на солнце плюхались в густо-желтую рябь которую мы разводили проплывая мимо. Он был очень весел и Она в этот раз чувствовала себя хорошо и Он приготовлял для нас пунш из чая и мятной настойки и рома Сан-Круа. Было жарко как в делавэрском шлюзе и мы глядели на багряных кардиналов и красноперых дроздов и зимородки раздраженно кудахтали когда желтая волна разбегалась от белой кормы и шелестела в тростнике, камышах и осоке. Он говорил о судебной реформе и о том как выглядят политические деятели и где искать праведников в этой стране и сказал:

Да при моем образе мыслей вряд ли меня изберут нотариусом в каком бы то ни было графстве штата будь я богат как сам Крез.

Дж. Уорд Мурхауз

Он родился в Уилмингтоне, штат Делавэр, в День Четвертого июля[102]. Бедняжка миссис Мурхауз, мучась родовыми схватками, слышала, как за окнами больницы лопались и шипели шутихи. А когда она немного пришла в себя и ей принесли ребенка, она сиплым, дрожащим шепотом спросила сиделку, как, по ее мнению, не окажет ли на малютку дурного влияния весь этот шум, знаете, все эти предродовые впечатления. Сиделка возразила, что мальчик, родившись в эту славную годовщину, должен вырасти большим патриотом и, вероятно, будет президентом, и тут же стала рассказывать длинную историю об одной женщине, которая как раз перед родами была до смерти перепугана каким-то нищим, внезапно сунувшим протянутую ладонь к самому ее носу, и как ребенок родился шестипалым, но миссис Мурхауз была слишком слаба, чтобы слушать, и заснула. Позднее в больницу заглянул мистер Мурхауз, возвращаясь с железнодорожной станции, где он служил кладовщиком, и они решили назвать малютку Джоном Уордом по имени отца миссис Мурхауз, фермера в Айове, человека со средствами. Потом мистер Мурхауз завернул в пивнушку Хили как следует накачаться и по случаю своего отцовства, и по случаю славной годовщины, а миссис Мурхауз снова уснула.

Джонни вырос в Уилмингтоне. У него было два брата: Бен и Эд – и три сестры: Мертл, Эдит и Хейзл, – но все твердили, что он не только первенец, но и украше-ние семьи. Бен и Эд были крупнее и крепче его, но в школе он стал чемпионом по игре в шарики и прославил-ся тем, что с помощью одного мальчика, еврея Айка Голд-берга, прибрал к рукам почти все агатовые шарики школы и через того же Айка стал одалживать их другим мальчикам по центу за десяток в неделю. Когда разразилась испано-американская война, все в Уилмингтоне преисполнились воинственным воодушевлением, все мальчики выпрашивали у родителей костюмы диких всадников и играли в флибустьеров, и в войну с индейцами, и в полковника Рузвельта, и в «Помни о Мейне»[103], и в белый флот, и в «Орегона»[104], обходящего материк Магеллановым проливом. Как-то летним вечером, когда Джонни слонялся около верфи, взвод городской милиции обнаружил эскадру адмирала Комара, в боевом порядке проходившую Делавэрский пролив, и тотчас же открыл пальбу по старому негру, занятому на реке ловлей крабов. Джонни, как новый Поль Ревир[105], ринулся домой, и миссис Мурхауз собрала всех своих шестерых ребятишек и, катя перед собою двоих в детской колясочке, а остальных волоча за собою, поспешно направилась на вокзал искать супруга. Как раз в тот момент, когда они решили вскочить на первый из отходивших в Филадельфию поездов, распространились слухи, что испанская эскадра – это всего-навсего рыбачья флотилия, вышедшая на ловлю сельдей, и что геройские защитники города отправлены на гауптвахту для вытрезвления. Когда старый рыбак-негр собрал всю свою снасть, он пригреб к берегу и торжественно демонстрировал друзьям расщепленный пулями борт своего ялика.

Когда Джонни кончил школу капитаном дискуссионной команды, лучшим оратором своего класса и победителем на конкурсе сочинений, получившим приз за доклад на тему «Рузвельт – герой дня», все считали, что он должен идти в колледж. Но финансовое положение семьи не из блестящих, покачивая головой, говорил отец. Бедная миссис Мурхауз, которая хворала со времени последних родов, надолго легла в больницу на операцию. Младшие ребята круглый год болели то корью, то коклюшем, то скарлатиной, то свинкой. Очередной взнос за дом был просрочен, а мистер Мурхауз не получил к новому году ожидаемой прибавки. И вот вместо того, чтобы взять на лето временное место кладовщика на товарной станции или помогать по сбору персиков в садах возле Довера, как он это делал в прошлые годы, Джонни исколесил штаты Делавэр, Мэриленд и Пенсильванию в качестве агента по распространению книг. В сентябре он получил от своей фирмы лестную рекомендацию, в которой говорилось, что за все время существования фирмы он был первым агентом, сумевшим в короткий срок продать сто комплектов Брайантовой «Истории Соединенных Штатов». Основываясь на этом, он отправился в Западную Филадельфию и стал хлопотать о стипендии при Пенсильванском университете. Он получил ее, благополучно сдал все экзамены и поступил на первый курс, записавшись соискателем на степень бакалавра. Весь первый семестр он приезжал на занятия по сезонному билету из Уилмингтона, чтобы экономить на комнате. По субботам и воскресеньям он немного подрабатывал, принимая предварительную подписку на лекции Стоддарта. Все шло хорошо, и Джонни был уже на втором курсе, как вдруг в одно январское утро отец поскользнулся на оледеневших ступенях станционного перрона и сломал бедро. Его положили в больницу, и начался целый ряд напастей. Мелкий адвокатишко, отец Айка Голдберга, посетил в больнице Мурхауза, ногу которого держали в лубках, и уговорил его подать иск в сто тысяч долларов, основываясь на том, что увечье получено при исполнении служебных обязанностей. Но юрисконсульты железной дороги нашли свидетелей, показавших, что Мурхауз сильно пил, а доктор, который оказал ему первую помощь, в свою очередь сказал, что, по-видимому, в день падения Мурхауз с утра был нетрезв. И вот к середине лета он вышел из больницы, ковыляя на костылях, без работы и без пенсии. Пришел конец университетскому образованию Джонни, и у него надолго осталась горькая неприязнь к спиртному и к отцу.

Чтобы спасти дом, миссис Мурхауз пришлось написать своему отцу и попросить у него помощи, но тот так медлил с ответом, что банк отказал в праве выкупа просроченной закладной, да и все равно невелика была польза в ответе, потому что в заказном письме было только десять десятидолларовых кредиток, и ста долларов как раз хватило на переезд всей семьи в один из четырехквартирных стандартных домов возле товарной станции Пенсильванской железной дороги. Бен бросил школу и поступил на товарную станцию помощником кладовщика, а Джонни скрепя сердце оставил надежду на диплом бакалавра наук Пенсильванского университета и поступил в контору по продаже недвижимого имущества «Хиллард и Миллер». Мертл и мать с вечера пекли пирожки и вафли, а утром отправляли их на базар, а мистер Мурхауз сидел в больничном кресле, кляня стряпчих и суды и Пенсильванскую железную дорогу.

Это был тяжелый год для Джонни Мурхауза. Ему было двадцать, он не пил и не курил и берег себя для прекрасной девушки, на которой он женится, золотокудрой девушки в розовом муслиновом платье и с зонтиком. Он сидел в затхлой, маленькой комнатушке у «Хилларда и Миллера», регистрируя квартиры, сдаваемые внаем, комнаты с обстановкой, предназначенные к продаже земельные участки, и думал о бурской войне, о «Деятельной жизни»[106] и о способах составить состояние. Со своего места за конторкой он видел сквозь закоптелое стекло кусок улицы с однотипными домами и несколько вязов. Перед окном летом стояла конической формы проволочная мухоловка, в которой жужжали и бились пойманные мухи, а зимой – маленькая решетчатая газовая грелка, которая как-то странно, по-своему, посвистывала. Сзади него за матовой стеклянной перегородкой, доходившей почти до потолка, сидели друг против друга за большой двойной конторкой мистер Хиллард и мистер Миллер, куря сигары и роясь в бумагах. Мистер Хиллард, бледный мужчина с черными, сверх меры длинными волосами, в свое время уже завоевал репутацию видного юриста по уголовным делам, но после какой-то истории, о которой в Уилмингтоне никто не вспоминал, так как это уже считалось искупленной ошибкой, он был лишен права выступать в суде. Мистер Миллер, маленький круглолицый человечек, жил со старушкой матерью. Он вынужден был заняться продажей земельных участков уже потому, что отец, умирая, не оставил ему ничего, кроме строительных пустырей, раскиданных по всему Уилмингтону и предместьям Филадельфии. Обязанности Джонни заключались в том, чтобы сидеть в приемной, быть вежливым с возможными покупателями, регистрировать продающиеся участки, отстукивать на машинке корреспонденцию фирмы, выкидывать из корзины ненужные бумаги, а из мухоловки – мертвых мух, показывать клиентам сдающиеся квартиры, продающиеся дома, участки и вообще быть полезным и приятным. Именно на этой службе он открыл, что является обладателем пары блестящих голубых глаз и что может рассчитывать на свой прямой и открытый мальчишеский вид, который привлекал всех, с кем он имел дело. Старые дамы, покупая себе дом, всегда просили, чтобы их сопровождал непременно этот премилый молодой человек, а дельцы, завернув поболтать с мистером Хиллардом или мистером Миллером, многозначительно кивали головой и глубокомысленно говорили: «О, из этого малого будет толк». Получал он восемь долларов в неделю.

Кроме Деятельной жизни и хорошенькой девушки, которая в него непременно влюбится, была еще одна мечта, которая преследовала Джонни Мурхауза в часы, когда, сидя за своей конторкой, он заносил в книгу четырех– и семикомнатные особнячки – гостиная, столовая, кухня с кладовкой, три спальни с отдельными ванными, комната для прислуги, водопровод, электричество, газ, хорошее местоположение на песчаном участке в приличном и чистом районе, – он думал о том, как ему стать автором популярных песен. У него обнаружился приятный тенор, и он недурно исполнял «Эй, кто там на борту», или «Мне грезилось, я во дворце», или «Брожу я печально в роскошных палатах». По воскресеньям он брал уроки музыки у мисс О'Хиггинс, сморщенной старой девы-ирландки лет тридцати пяти. Она учила его играть на рояле и с восторгом слушала его собственные композиции, которые тут же заносила для него на нотную бумагу, уже всегда аккуратно разлинованную к его приходу. Одну песню, которая начиналась:

Ты знаешь штат, где персик расцветает,

Как щёчек жар… О, Делавэр… —

она рискнула послать музыкальному издателю в Филадельфию, но тот вернул рукопись, как и следующую его композицию, над которой мисс О'Хиггинс – он теперь звал ее Мэри, и она решительно отказалась брать с него Деньги за уроки, по крайней мере до тех пор, пока он не разбогатеет и не приобретет известность, – над которой Мэри проливала слезы, считая ее не менее прекрасной, чем песни Мак-Доуэлла[107], и которая начиналась:

В серебряной дымке течет Делавэр,

Несет запах персиков к морю,

И как бы измучен, несчастен и стар

Ты ни был – не место здесь горю.

Мисс О'Хиггинс давала уроки музыки в своей крошечной гостиной, заставленной золочеными стульями. Окна были завешены кружевными занавесками и парчовыми портьерами цвета сомон, купленны ми по случаю на аукционе. Посреди комнаты стоял черный ореховый стол, загроможденный потрепанными альбомами в переплетах черной кожи. Вечером после урока она подавала чай с печеньем и ванильными сухариками, и Джонни располагался в ее кресле, набитом конским волосом, которое и зиму и лето приходилось держать под чехлом с вышитыми цветочками – так оно было вытерто, – и глаза у него были такие голубые, и он говорил о своих планах и передразнивал мистера Хилларда и мистера Миллера, а она рассказывала ему случаи из жизни великих композиторов, и щеки у нее разгорались, и она чувствовала себя почти красивой, и ей начинало казаться, что между ними уж вовсе не такая большая разница в летах. Своими уроками музыки она поддерживала больную мать и отца, в молодости известного дублинского баритона и патриота, пристрастившегося к вину, и была по уши влюблена в Джонни Мурхауза.

А Джонни Мурхауз все работал у «Хилларда и Миллера», сидел в душной конторе, злился, когда нечего было делать, до того, что ему иногда казалось – вот он сорвется и ринется куда глаза глядят и убьет первого встречного, – посылал свои песни музыкальным издателям, которые их неизменно возвращали, читал журнал «Путь к успеху», мучительно грезил о будущем: уехать прочь из Уилмингтона, от воркотни и вонючей трубки отца, от шума и гама ребятишек, от запаха солонины и капусты, от сморщенной, сгорбленной фигуры матери, от ее исковерканных работой рук.

Но вот однажды его послали в Ошен-Сити, штат Мэриленд, осмотреть земельные участки, которые взяли на комиссию его патроны. Мистер Хиллард поехал бы сам, но у него вскочил карбункул на шее. Он вручил Джонни обратный билет и десять долларов на дорожные расходы.

Был знойный июльский день. Джонни помчался домой взять чемодан и переодеться и попал на станцию как раз к самому отходу поезда. Душный вагон несся через персиковые сады и сосновые перелески под раскаленным аспидным небом, которое слепило глаза, отражаясь от песчаных дюн, мелькавших среди полей колючей кукурузы, от беленых будок, от проступавшей воды по канавам. Джонни снял свой серый фланелевый пиджак и, чтобы он не взлохматился, бережно расстелил его на сиденье рядом с собой; воротничок и галстук он положил туда же, чтобы сохранить их свежими до прибытия на место. Вдруг он заметил сидевшую наискось от него черноглазую девушку в пышном розовом платье и широкополой шляпе из белой соломки. Она была значительно старше Джонни и имела вид элегантной дамы, которой подобало ездить в салон-вагоне, а не в обычном жестком. Но Джонни сообразил, что в этом поезде не было салон-вагона. Каждый раз как он смотрел в ее сторону, он чувствовал, что она смотрит на него. Он снова облачился в пиджак, воротничок и галстук и стал ломать голову, как бы ему с ней разговориться. Он чувствовал, что ему надо с ней заговорить.

Стало хмуриться, собрался дождь, большие капли шлепали по окнам вагона. Девушка в розовом платье тщетно старалась опустить раму. Он вскочил и помог ей закрыть окно.

– Разрешите, – сказал он.

– Благодарю вас.

Она подняла глаза и улыбнулась ему прямо в лицо.

– В этом ужасном поезде такая грязь.

Она показала белые перчатки, перепачканные об оконные ремни. Он снова присел, но ближе к проходу. Она повернулась к нему лицом. Смуглое неправильное лицо, резкие линии от носа к углам рта, но от глаз его бросило в жар.

– Вам может показаться бесцеремонным, что я первая с вами заговорила, – сказала она. – Но я умираю от скуки в этом ужасном поезде, в котором нет даже салон-вагона, хотя носильщик в Нью-Йорке клялся и божился, что салон-вагон будет.

– По-видимому, вы уже весь день в дороге, – по-мальчишески застенчиво сказал Джонни.

– Больше того. Я только вчера вечером с парохода из Ньюпорта.

Небрежный тон, которым она произнесла слово «Ньюпорт», поразил его.

– Я в Ошен-Сити, – сказал он.

– И я тоже. Что за ужасное место! Я не провела бы там ни минуты, если бы не Папа. Он делает вид, что любит его.

– Говорят, что у Ошен-Сити великое будущее. Я имею в виду операции с недвижимостью, – сказал Джонни.

Пауза.

– А я сел в Уилмингтоне, – с улыбкой произнес Джонни.

– Какой ужасный город… Не выношу его.

– Я там родился и вырос… Может быть, поэтому, но я люблю его, – возразил Джонни.

– О, я вовсе не хочу сказать, что в Уилмингтоне нет милейших людей… такие славные старые семьи… Вы знакомы с Роулинсами?

– Конечно… Но все же я не намерен всю жизнь оставаться в Уилмингтоне… Смотрите, вот так дождь.

Пошел такой ливень, что размыло водосток, и поезд прибыл в Ошен-Сити с четырехчасовым опозданием. К этому времени они уже подружились; по дороге так гремело и сверкало, она нервничала, а он казался сильным и надежным защитником, и вагон был полон москитов, и оба они были искусаны, и оба очень проголодались. На станции было темно, хоть глаз выколи, и никаких признаков носильщика, и ему только в два приема удалось вынести все ее чемоданы, да и то они чуть не забыли ручной чемоданчик крокодиловой кожи, и ему в третий раз пришлось возвращаться в вагон, чтобы захватить его и свой собственный чемодан. Тут подоспел старый темнокожий и заявил, что он послан с фаэтоном из «Ошен-хаус». «Ведь вы тоже туда?» – сказала она. Он ответил утвердительно, и они кое-как уселись, и ног девать было некуда, столько места занимали ее чемоданы. Из-за шторма по всему городу не видно было огней. Колеса фаэтона мягко поскрипывали по глубокому слою песка, и временами рев прибоя заглушал их скрип и почмокивание кучера, покрикивавшего на лошадей. Только и было свету что от луны, то и дело тонувшей в клочковатых облаках. Дождь перестал, но в душном воздухе чувствовалось, что вот-вот разразится новый ливень.

– Без вас я совсем погибла бы в такую бурю, – сказала она; потом вдруг по-мужски протянула ему руку: – Меня зовут Стрэнг… Аннабел Мари Стрэнг… Не правда ли, забавное имя?

Он взял ее руку.

– А меня – Джон Мурхауз… Рад познакомиться, мисс Стрэнг.

Ладонь у нее была горячая и сухая. Казалось, она вжималась в его ладонь. Когда он разжал руку, ему почудилось, что она ждала более длительного рукопожатия. Она рассмеялась хрипловатым, низким смехом.

– Ну, теперь мы друг другу представлены, мистер Мурхауз, и все в порядке… А Папе это даром не пройдет. Не встретить свою единственную дочь в такую непогоду!

В темном вестибюле отеля, тускло освещенном парой закоптелых керосиновых ламп, он уголком глаза видел, как она обняла высокого седого старика, но, к тому времени как он самым размашистым почерком вывел в книге Джон У. Мурхауз и получил ключ от комнаты, они уже исчезли. Наверху в маленькой бревенчатой спальне было очень жарко. Когда он поднял раму, сквозь ржавые жалюзи донесся рев прибоя вперемежку с дробью дождя, барабанившего по крыше. Он сменил воротничок, вымылся тепловатой водой из щербатого кувшина и спустился в столовую в надежде на ужин. Не успела еще диннозубая служанка подать ему суп, как в столовую вошла мисс Стрэнг в сопровождении высокого старика. Так как во всей комнате горела только одна лампа – на столе, за которым сидел Джонни, – они направились к нему. Он поднялся с улыбкой.

– А вот и он, Папа, – сказала она. – Ты его должник. Он заплатил за экипаж… Мистер Моррис, познакомьтесь с моим отцом, доктором Стрэнгом… Моррис, говорили вы? Так ведь?

Джонни вспыхнул.

– Мурхауз, но это не важно… Очень рад, сэр.

Они вместе поужинали. Мисс Стрэнг не переставая жаловалась на еду и все спрашивала официантку, не может ли она достать им чего-нибудь повкуснее остывшего тушеного мяса с бобами в этих ужасающих птичьих ванночках, а доктор Стрэнг хохотал и говорил, что она слишком привередлива. Джонни решил, что не будет рта раскрывать, пока не присмотрится поближе к этим людям. Девушка все смотрела на него темными вызывающими глазами, взгляд которых его волновал; он уже строил планы, как бы ему остаться тут еще на день-другой.

Наутро он встал рано и пошел в контору компании по благоустройству и планировке Ошен-Сити, которая помещалась в только что отстроенном, свежеокрашенном и крытом дранкой доме на только что проложенной улице за бухтой. В конторе не было еще ни души, и он пошел посмотреть город. В это душное серенькое утро коттеджи, остовы будущих магазинов и некрашеные хижины вдоль железнодорожных путей имели неприглядный, запущенный вид. То и дело он убивал у себя на шее москита. На нем был последний чистый воротничок, и его очень заботило, как бы он не загрязнился. Стоило ему ступить мимо проложенной вместо тротуара доски, как он набирал полные ботинки песка, а в щиколотку впи вались острые прибрежные колючки. Придя к конторе стройки, он увидел на ступеньках плотного мужчину в белом полотняном костюме.

– Доброе утро, сэр, – сказал он. – Не вы ли полковник Веджвуд?

Толстяк, видимо, так запыхался, что не мог вымолвить ни слова и только кивнул головой. За его воротничком у затылка торчал большой шелковый платок, а другим он обтирал пот с лица. Джонни передал ему письмо от своего патрона и стоял, дожидаясь, покуда толстяк заговорит. Тот, наморщив брови, прочитал письмо и повел Джонни в контору.

– А все астма проклятая… – наконец едва выдохнул он между двумя свистящими всхлипами. – Чуть только прибавлю шагу, дух захватывает. Рад видеть вас, сынок.

Джонни быстро уладил все дела по земельным участкам, продажа которых на комиссионных началах производилась совместно конторой «Хиллард и Миллер» и компанией по благоустройству и планировке Ошен-Сити, и все утро не отходил от полковника Веджвуда; голубоглазый и по-мальчишески услужливый, он внимательно слушал рассказы о Гражданской войне, о генерале Ли и о его белом коне Путешественнике и о том, какие веселые до войны устраивали пикники на Восточной отмели, сбегал в лавочку за льдом для погребца, произнес нечто вроде речи о будущем Ошен-Сити как морского курорта. «Ну разумеется, может ли похвастать их Атлантик-Сити или Кейп-Мей чем-нибудь, чего нет и у нас в Ошен?» – прохрипел на это полковник, потом Джонни отправился завтракать к полковнику, пропустив при этом поезд, которым ему следовало бы вернуться в Уилмингтон, отказался от мятного коктейля – он не пьет и не курит, – но с восхищением наблюдал, как полковник астмы ради состряпал и проглотил две изрядные порции спиртного, испробовал силу своей улыбки, голубых глаз и мальчишеской неловкости на цветной служанке полковника Мейми и часам к четырем уже смеялся вместе с полковником над губернатором Северной Каролины и губернатором Южной Каролины и согласился перейти в компанию по благоустройству и планировке Ошен-Сити на оклад в пятнадцать долларов в неделю с крохотным Меблированным коттеджем в придачу.

Вернувшись в отель, он написал мистеру Хилларду; в письме он давал отчет по выполненному поручению и в истраченных деньгах, приносил изви нения за такой внезапный уход, но объяснял его тем, что бедственное положение семьи вынуждает его всеми средствами пробиваться в люди; потом написал матери, что остается в Ошен-Сити, и просил срочно выслать ему платье; подумал было написать мисс О'Хиггинс, но решил не делать этого. В самом деле, что прошло – прошло, и вспоминать нечего.

Поужинав, он спросил счет, замирая от страха, что у него не хватит денег расплатиться, и, выходя с полудолларом в кармане и чемоданчиком в руке, столкнулся в дверях с мисс Стрэнг. Ее сопровождал низенький смуглый мужчина в костюме белой фланели, которого она представила как мсье де ла Рошвиллэн. Он был француз, но хорошо говорил по-английски.

– Надеюсь, вы вас не покидаете? – сказала она.

– Нет, мэм, я просто перебираюсь на берег бухты, в один из коттеджей полковника Веджвуда.

Француз, сладко улыбаясь, словно парикмахер, стоял за мисс Стрэнг, и при виде его Джонни стало не по себе.

– А, так вы знаете нашего толстяка? Он большой приятель Папы. А мне он страшно надоел своим вечным белым конем Путешественником.

Мисс Стрэнг и француз улыбнулись одновременно, словно их связывала какая-то тайна. Француз, легко покачиваясь на каблуках, стоял рядом с ней с таким видом, словно он показывал другу какой-нибудь предмет своей обстановки. Джонни так и подмывало дать ему хорошенько туда, где белая фланель круглилась на изрядном брюшке.

– Простите, но мне надо идти, – сказал он.

– Приходите вечером танцевать. Будем рады вас видеть.

– Непременно приходите, – сказал француз.

– Постараюсь, – сказал Джонни и зашагал прочь со своим чемоданом в руке; воротничок у него взмок, и он чувствовал себя прескверно. – А, чтоб его, этого французишку! – вслух выбранился он. Но все-таки мисс Стрэнг смотрела на него как-то особенно. Он начал догадываться, что влюблен.

У полковника он нашел доктора Стрэнга, и тут же выяснилось, что компания по благоустройству и планировке Ошен-Сити состояла из полковника, доктора Стрэнга и лавочника Обадиа Эймса, смуглого человека с двухдневной щетиной на лице и волосатыми лапищами – ничтожество, решил Джонни.

Они обсуждали проспект и план широкого рекламирования Ошен-Сити и обращались к Джонни как сведущему человеку. Это его немного подбодрило, так что, вернувшись в отель по приглашению мисс Стрэнг, он чувствовал себя в силах тягаться с этим французишкой, хотя он совершенно не умел танцевать.

Август был жаркий, дни, поутру тихие, к обеду знойные, к вечеру разражались грозовыми ливнями. Кроме тех случаев, когда надо было показывать клиентам выжженные солнцем песчаные и сосновые пустыри, на которых разбивали улицы, Джонни сидел в конторе один под двухлопастным вентилятором, одетый в белые фланелевые брюки и розовую теннисную рубашку, и, засучив рукава до локтей, сочинял лирическое описание Ошен-Сити, которое должно было служить предисловием к проспекту: Живительную силу излучает мощный прибой Атлантики, разбивающийся в кристальных бухтах Ошен-Сити (Мэриленд)… бодрящее дыхание сосен облегчает страдания астматиков и туберкулезников… широко расстилающееся поблизости устье Индиан-ривер – этого рая спортсменов – изобилует…

Среди дня, обливаясь потом и пыхтя, появлялся полковник, и Джонни читал ему сочиненное утром, и тот восклицал: «Превосходно, мой мальчик, превосходно!» – и предлагал поправки, которые сводили на нет все написанное. И Джонни выискивал в затрепанном словаре новую порцию эпитетов и начинал все сначала.

Все было бы прекрасно, не будь он влюблен, вечерами он не мог оторваться от «Ошен-хауса». Каждый раз, подымаясь по скрипучим ступеням террасы, мимо старых леди в качалках, обмахивавшихся веерами из пальмовых листьев, и проходя сквозь раздвижную дверь в вестибюль, он был уверен, что на этот раз он застанет Аннабел Мари одну, но каждый раз француз был с нею, всегда улыбающийся, невозмутимый и пузатый. Оба они сейчас же принимались за Джонни и носились с ним словно с маленькой собачкой или вундеркиндом: она учила его танцевать бостон, а француз, который оказался каким-то герцогом или бароном, угощал его всевозможными напитками, сигарами и надушенными папиросками. Джонни был глубоко потрясен, обнаружив, что она курит, но это как-то гармонировало с герцогом и Ньюпортом, заграничными путешествиями и всем ее обликом. Она душилась какими-то крепкими духами; и запах надушенных и отдававших табачным дымом волос волновал его и кружил ему голову, когда он танцевал с нею.

Иной раз он пытался загонять француза игрой на бильярде, но она в таких случаях рано уходила спать, а он ни с чем отправлялся восвояси, чертыхаясь про себя всю дорогу. Уже ложась в кровать, он все еще ощущал в ноздрях легкое щекотание мускуса. Он пробовал сложить песню:

До самой зари

Ярче луны

Твое имя горит,

Аннабел Мари…

Потом вдруг и ему самому все это казалось невыносимо глупым, и он долго расхаживал в одной пижаме по крошечному крылечку, и в ушах у него назойливо звенели москиты, и били гулкие удары моря, и стоял насмешливый шелест стрекоз и кузнечиков, а он клял себя за то, что молод, беден, необразован, и строил планы, как он скопит достаточно денег, чтобы купить любого треклятого француза; тогда она будет любить его одного и считаться только с ним, и пусть тогда она заводит себе хоть дюжину треклятых французских ухажеров. И он крепче стискивал кулаки и размашистей шагал по крылечку, бормоча:

– Так оно и будет, черт возьми.

Потом как-то вечером ему удалось застать ее одну. Француз уехал дневным поездом. Она, казалось, обрадовалась ему, но видно было, ее что-то заботит. Слишком много пудры на лице, и глаза припухшие и красные – неужели она плакала? Светила луна. Она положила руку ему на плечо.

– Мурхауз, пойдемте со мной на пляж, – сказала она. – Мне противно смотреть на этих старых наседок в качалках.

По дороге на пляж, проходя по выжженной лужайке, они встретили доктора Стрэнга.

– Что у вас произошло с Рошвиллэном, Анни? – спросил доктор. Он был рослый мужчина с высоким лбом. Губы у него были плотно сжаты и вид удрученный.

– Он получил письмо от матери… Она не разрешает.

– Что за чертовщина, да ведь он совершеннолетний?

– Папа, ты совсем не знаешь обычаев французской знати… Семейный совет не разрешает ему… Они могут взять под опеку все его состояние…

– Наплевать, хватит на вас на обоих… Ведь я ему говорил…

– А, замолчи, неужели ты… – И она вдруг расплакалась, как маленькая. Она отстранила Джонни и побежала назад в отель, оставив Джонни и доктора Стрэнга лицом к лицу на узкой дорожке. Тут только доктор Стрэнг заметил Джонни.

– Гм… прошу прощения, – буркнул он, проходя мимо Джонни, и большими шагами стал подниматься вверх к гостинице, предоставив Джонни одному гулять по пляжу и в одиночестве любоваться луной.

Но с этого дня Аннабел Мари каждый вечер гуляла с ним по пляжу, и он начал думать, что, может быть, она вовсе не так уж любила француза. Они уходили далеко за строившиеся коттеджи, разводили костер и сидели плечо к плечу, вглядываясь в пламя. Во время прогулок бывало, что руки их соприкасались; когда ей хотелось встать на ноги, он брал ее за обе руки и поднимал, и каждый раз ему хотелось притянуть ее к себе и поцеловать, и каждый раз не хватало духу. Как-то вечером было особенно жарко, и она вдруг предложила выкупаться.

– Но мы не захватили купальных костюмов.

– А вы что, никогда не купались без костюма? Гораздо приятнее… Какой забавный мальчик, даже при луне видно, как вы покраснели.

– Вы это серьезно?

– Совершенно серьезно.

Он отбежал в сторону, сорвал с себя платье и как можно скорее бросился в воду. Он не осмеливался смотреть, и только на миг мелькнули перед ним белые бедра и грудь и белая пена волны у ее ног. Одеваясь, он не мог решить, хотел ли бы он жениться на девушке, которая так вот купается с молодым человеком, совсем голая. Хотелось бы знать, не проделывала ли она того же с треклятым французом.

– А вы были похожи на мраморного фавна, – сказала она, когда он вернулся к костру, у которого она уже укладывала вокруг головы свои черные косы. У нее был полон рот шпилек, и она цедила слова сквозь зубы. – Только на очень робкого мраморного фавна… У меня волосы намокли.

И как-то совершенно невольно он вдруг притянул ее к себе и поцеловал. Она, казалось, вовсе не смутилась, но съежилась в его руках и подняла к нему лицо для нового поцелуя.

– А вышли бы вы замуж за такого, как я, за человека без денег?

– Не думала об этом, милый, но мне кажется, вышла бы.

– Вы, должно быть, богаты, а у меня ни цента в кармане, и мне надо посылать деньги домой своим… но я надеюсь…

– На что ты надеешься?

Она притянула к себе его лицо и взъерошила ему волосы и поцеловала его.

– Я добьюсь толку в этом деле с застройками. Не я буду, если не добьюсь…

– Добьешься толку… бедный малыш.

– Вы вовсе уж не настолько старше меня… Сколько вам лет, Аннабел?

– Скажем, двадцать четыре, но только никому об этом не говорите, ни о сегодняшнем и вообще ни о чем.

– Кому мне говорить, Аннабел Мари?

Молча они пошли домой. Казалось, ее что-то заботило, потому что она не обращала внимания на то, что он ей говорил.

И несколько недель Джонни не знал, что и думать об Аннабел Мари. Иногда целые дни она обращалась с ним так, словно они тайно обручены, иногда едва узнавала его.

Случалось, она передавала ему через отца, что ей нездоровится и она не может выйти из своей комнаты, а какой-нибудь час спустя он видел, как она скачет мимо конторы в амазонке и хлыстом сбивает пену, обильно выступившую на боках загнанной лошади. Он видел, что ее что-то тревожит, и догадывался, что все дело тут в треклятом французе.

Как-то вечером, когда они сидели на крыльце его коттеджа и курили папиросы – он теперь иногда выкуривал папироску, чтобы составить ей компанию, – он спросил, что беспокоит ее. Она положила руки ему на плечи и сказала:

– О, Мурхауз, какой вы еще глупенький… а мне это нравится.

– Но должна ведь быть какая-нибудь причина вашего беспокойства… Вы не казались озабоченной в тот день, когда мы встретились в поезде.

– Если бы я только сказала вам… Боже милостивый, представляю, какую бы вы состроили мину.

Она засмеялась своим жестким, хриплым смехом, от которого ему всегда становилось не по себе.

– Так знайте, что я много бы отдал за право заставить вас говорить… Вы должны наконец забыть этого проклятого француза.

– Какой вы, однако, простачок, – сказала она. Потом встала и прошлась взад и вперед по крылечку.

– Сядьте, пожалуйста, Аннабел. Неужели вы меня совсем не любите?

Она погрузила руку в его волосы и провела ладонью по лицу.

– Ну конечно, люблю, голубоглазый вы дурачок… Но неужели вы не видите, что меня тут все бесит?… Все эти старые кошки шипят по всем углам, что я безнравственная, потому только, что мне случается выкурить папироску у себя в комнате. Почему в Англии даже аристократки курят открыто в обществе и никто слова на это не скажет?… А потом меня заботит Папа: он слишком много денег вкладывает в спекуляции. Мне иногда кажется, что он из ума выжил.

– Но есть основания предполагать, что здесь ожидается большой подъем. Со временем это будет новое Атлантик-Сити.

– А скажите по правде, только без утайки, сколько продала ваша компания земельных участков за последний месяц?

– Ну, не так уж много… Но предвидятся крупные сделки… Вот хотя бы с той компанией, которая собирается строить новый отель.

– Счастлив будет Папа, если ему удастся вернуть пятьдесят центов за доллар… а он мне все твердит, что у меня ветер в голове. Он врач, а не биржевой чародей, и должен бы понимать это. Все это хорошо для юнцов вроде вас, которым нечего терять и для которых есть надежда выбиться в люди, возясь с этими недвижимостями… А жирный полковник – не знаю, то ли он дурак, то ли жулик.

– А какая специальность у вашего отца?

– Как, да неужели вы никогда не слыхали о докторе Стрэнге? Он самый известный отоларинголог Филадельфии… О, какие мы умные… – Она поцеловала его в щеку. – …и невежественные… – Она поцеловала его еще раз. – …и невинные.

– Вовсе уж я не так невинен, – быстро возразил он и твердо взглянул ей прямо в глаза. Пристально глядя друг на друга, они начали краснеть. Она медленно уронила голову ему на плечо.

Сердце у него колотилось. Ему кружил голову запах ее волос, ее крепкие духи. Он обнял ее за плечи и поднял на ноги. Спотыкаясь, нога к ноге, ее жесткий корсет вплотную к его ребрам, ее волосы по его лицу, он протащил ее через маленькую столовую в спальню и запер за собой дверь. Потом поцеловал ее прямо в губы сколько хватило силы, сколько хватило дыхания. Она присела на кровать и стала снимать платье, что-то уж чересчур хладнокровно, подумалось ему, но он зашел слишком далеко, чтобы отступать. Сняв корсет, она швырнула его в дальний угол.

– Уф, – сказала она, – ненавижу эту сбрую.

Она поднялась и пошла к нему в одной рубашке, отыскивая в темноте его лицо.

– В чем дело, милый? – яростно шептала она. – Разве ты боишься меня?

Все было гораздо проще, чем ожидал Джонни. Одеваясь, они дружно хохотали. Идя вдоль бухты назад в «Ошен-хаус», он не переставая думал об одном: теперь-то уж ей придется выйти за меня замуж.

В начале сентября подул северо-восточный ветер и зябкие горожане покинули «Ошен-хаус» и коттеджи. Полковник все воодушевленней говорил о предстоящем буме и о рекламной кампании и все больше пил. Джонни теперь обедал с ним, вместо того чтобы столоваться у миссис Эймс. Брошюра была кончена и одобрена, и Джонни раза два возил в Филадельфию текст и фотографии к нему, чтобы взять сметы у типографщиков. То, что он проносился в поезде мимо Уилмингтона, не слезая там, доставляло ему приятное ощущение независимости. Доктор Стрэнг казался все более озабоченным и поговаривал о необходимости обеспечить свои вклады. Он ни разу не заговаривал о помолвке Джонни с дочерью, но казалось, что это само собой разумеется. Поведение Аннабел было необъяснимо. Она не переставая твердила, что умирает от скуки. Без устали дразнила и придиралась к Джонни. Как-то ночью, проснувшись, он увидел ее возле своей кровати.

– Ты испугался? – сказала она. – Я не могла заснуть… Послушай, какой прибой.

Ветер пронзительно свистел вокруг коттеджа, и яростный прибой ревел на берегу. Уже совсем рассвело, когда ему удалось убедить ее покинуть постель и вернуться домой. – Пусть смотрят… Мне все равно… – говорила она. Другой раз во время прогулки по пляжу с ней случился приступ тошноты, и ему пришлось ждать, пока ее не вырвало за ближайшей дюной, потом, бледную и дрожащую, он под руку отвел ее в «Ошен-хаус». Он был озабочен и не знал покоя. В одну из своих поездок в Филадельфию он зашел в редакцию «Паблик леджер» справиться, нет ли у них места репортера.

Как-то субботним вечером он сидел, читая газету, в гостиной «Ошен-хауса». Кроме него, во всей комнате не было ни души, большинство приезжих уже разъехались. Отель должен был закрыться пятнадцатого. Вдруг он поймал себя на том, что вслушивается в чей-то разговор. В вестибюль вошли двое коридорных и, тихо переговариваясь, присели на скамейку.

– Ну, этим летом я своего не упустил. Провалиться мне на этом месте, если я вру, Джо.

– Да и я бы не зевал, если бы не заболел.

– А что я тебе говорил, не крути ты с этой Лиззи. Да с этой девкой, я думаю, каждый сукин сын хоть по ночке провел, даже негры и те пользовались.

– А как с той? Знаешь, той, черноглазой? Ты еще хвастал, что она от тебя не уйдет?

У Джонни по спине побежали мурашки. Окаменев, он крепко держал перед лицом газетный лист. Коридорный тихонько свистнул.

– Лакомый кусочек, – сказал он. – И подумать, что только не сходит с рук этим дамочкам.

– Так неужто ты и правда…

– Ну, не совсем… Боялся подхватить чего-нибудь. Но этот француз, тот действительно… Так и не выходил из ее комнаты.

– Это и я знаю. Сам застал его.

Они захохотали.

– Они, видно, забыли запереть дверь… Ну, она лежала на постели, а он сидел возле.

– И неужто голая?

– Да уж должно быть… под халатом… А он, понимаешь, спокойно этак заказывает мне воду со льдом.

– Ну что же ты не послал туда мистера Грили?

– А мне что? Француз был неплохой парень. Он мне сунул пять долларов.

– Вот чертовка, делает все, что только ей вздумается. Ее папенька, говорят, владелец всей этой помойки, он да старый полковник Веджвуд.

– А сдается мне, этот паренек из земельной конторы крепко влип… Похоже, дело к свадьбе.

– Черт возьми, да я бы на последней шлюхе женился, будь за ней такая уйма денег.

Джонни обливался холодным потом. Надо было выйти из гостиной так, чтобы они его не заметили. Звякнул колокольчик, и один из коридорных вскочил и убежал. Он слышал, как другой устраивался поудобнее на скамейке. Должно быть, хотел с комфортом почитать журнал. Джонни спокойно сложил газету и вышел на крыльцо. Он шел по улице, ничего не видя. Сначала ему казалось, что он сейчас же отправится на вокзал, сядет в первый же поезд и пошлет все к черту. Но надо было выпускать брошюру, – брошюру, которая поможет ему достать работу по рекламному делу, даже если бы все здесь лопнуло, а в случае ожидаемой строительной горячки была возможность твердо стать на ноги: будут деньги, помогут связи Стрэнгов; и ведь удача только раз стучится в дверь молодого человека. Он вернулся к себе в коттедж и заперся в спальне. С минуту он простоял, глядя на себя в зеркало. Тщательно расчесанные светлые волосы, четкие линии носа и подбородка; потом все помутилось. Он понял, что плачет. Он бросился ничком на постель и зарыдал.

Приехав в следующий раз в Филадельфию держать корректуру брошюры

ОШЕН-СИТИ (Мэриленд)
Рай отдыхающих,

он набросал свадебное приглашение, которое сдал печатать в ту же типографию:

Доктор Алонсо Б. Стрэнг настоящим объявляет,
что венчание дочери его
Аннабел Мари
с мистером Дж. Уордом Мурхаузом
состоится в протестантской епископальной церкви Святого Стефана в Джермантауне, штат Пенсильвания, пятнадцатого ноября тысяча девятьсот девятого года в двенадцать часов дня.

А потом на отдельной карточке было еще приглашение на свадебный обед. Свадьба была парадная, у доктора Стрэнга такие обширные связи. Аннабел решила, что Дж. Уорд Мурхауз звучит изысканнее, чем Джон У. Мурхауз, и стала называть его Уордом. Когда они спросили его, как быть с приглашением его родных, он сказал, что отец и мать у него слишком немощны, а братья и сестры слишком малы, чтобы воспользоваться приглашением. Он написал матери: он уверен, она поймет его, но при существующем положении вещей и принимая во внимание отца… он уверен, она поймет его. Потом как-то вечером Аннабел сказала ему, что ожидает ребенка.

– Я так и думал.

Прямо в глаза ему угрожающе заблестели черные холодные зрачки. Он ненавидел ее в эту минуту, потом по-мальчишески улыбнулся голубыми глазами.

– Я хотел сказать – ты была так нервна и вообще…

Он засмеялся и взял ее за руку.

– Ну ничего, я скоро сделаю тебя порядочной женщиной, не так ли?

Наконец-то он мог покровительственно относиться к ней. Он поцеловал ее.

Она разразилась рыданиями.

– Уорд, я не хочу, чтобы ты так говорил со мной.

– Я просто шучу, дорогая… но неужели делу нельзя помочь?

– Я все перепробовала… Папа помог бы, но я не решилась сказать ему. Он знает, что я многое себе позволяю… Но…

– После свадьбы нам придется на год уехать отсюда… Это очень некстати. Мне как раз предложили место в «Паблик леджер».

– Мы поедем в Европу. Папа даст нам денег на свадебное путешествие… Он рад сбыть меня с рук, и у меня есть собственные деньги, деньги матери.

– А может быть, тебе только кажется?

– Чего уж тут казаться.

– А сколько времени, как ты… заметила?

Глаза ее вдруг опять почернели и впились в него. Они глядели друг на друга в упор и ненавидели друг друга.

– Да уж порядочно, – сказала она и дернула его за ухо, как ребенка, и, шурша юбками, убежа ла к себе наверх одеваться. Полковник очень обрадовался их свадьбе и всех пригласил к себе на обед, чтобы отпраздновать ее.

Свадьба прошла весьма церемонно, и Дж. Уорд Mypхауз в ладно скроенном фраке и цилиндре чувствовал на себе взгляды всех присутствующих. Все нашли его весьма красивым мужчиной. А в Уилмингтоне у его матери остывал один утюг за другим, пока она упивалась газетными отчетами о свадьбе; кончив читать, она сняла очки, бережно сложила газеты и положила их на гладильную доску. Она была очень счастлива.

Наутро молодожены отплыли из Нью-Йорка на «Тью-тонике». Плавание было неспокойное, и только два последних дня можно было выйти на палубу. Уорда укачало, и его взял на свое попечение очень славный стюард из лондонцев, который называл Аннабел «мадам» и считал ее его матерью. Аннабел хорошо переносила качку, но сказывалась беременность, и, взглянув в зеркало, она показалась себе такой подурневшей, что не решалась покинуть койку. Горничная предложила ей джину с капелькой английской горькой, и это ее подбодрило в последние дни плавания. В тот вечер, когда капитан давал прощальный обед, она появилась в столовой в вечернем платье из черного валансьена, и все обратили на нее внимание как на самую интересную женщину на пароходе. Уорд смертельно боялся, что она выпьет чересчур много шампанского, потому что видел, как, одеваясь, она успела осушить четыре рюмки джина с горькой и еще рюмку мартини. Он подружился с пожилым банкиром, мистером Джервисом Оппенгеймером, и его женой и боялся, что поведение Аннабел покажется им слишком вольным. Но обед у капитана прошел без единой заминки, и Аннабел с Уордом решили, что компания на редкость приятная. Капитан, когда-то знававший доктора Стрэнга, подсел к ним в курительной и выпил стакан шампанского с ними и мистером и миссис Оппенгеймер, и они слышали, как вокруг все спрашивали, кто эта очаровательная, интересная, блестящая молодая чета, наверное люди из высшего общества, и, ложась спать, после того как вдали показались маяки Ирландского моря, они почувствовали, что стоило помучиться все эти дни качки.

Лондон Аннабел не понравился. Мрачные улицы и неизменно моросящий дождь нагоняли тоску, и они перед отъездом в Париж всего на неделю задержались в отеле «Сесил».

Во время переезда из Фокстона в Булонь Уорда опять укачало, и он не мог уследить за Аннабел. Уже когда пароход прошел вдоль длинных молов в тихую заводь Булонской гавани, он отыскал ее в кают-компании за бутылкой миски с содовой в обществе английского офицера.

Оказалось, что жить в стране, языка которой не знаешь, вовсе не так плохо, как он ожидал: а кроме того, Аннабел довольно прилично объяснялась по-французски, и они заняли отдельное купе первого класса, и в корзинке с холодными цыплятами и сандвичами оказалась бутылка какого-то сладкого вина, которое Уорд пил в первый раз в жизни – но с волками жить, по-волчьи выть, – и они были образцовой четой молодоженов, собиравшихся провести медовый месяц в Париже. Агент отеля «Ваг-рам», встретивший их на вокзале, позаботился о багаже, и с одними чемоданчиками в руках они уселись в фиакр, который и привез их в отель по улицам, мерцавшим зеленоватым отсветом газовых фонарей на мокрой панели. Подковы звонко стучали, и резиновые шины фиакра мягко скользили по асфальту, и улицы кишели народом, несмотря на дождливый зимний вечер, и перед кафе, за мраморными столиками, вокруг маленьких печурок, было полно, и в воздухе стоял запах кофе, вина и пригоревшего масла, и поджаренного хлеба, и у Аннабел разгорелись глаза; она как будто похорошела и все подталкивала его, показывая ему что-нибудь из мелькавшего мимо, и ласково поглаживала его по бедру. Аннабел с дороги писала в отель, где она останавливалась прежде с отцом, так что для них уже приготовлена была белоснежная спальня и приемная с разведенным в камине огнем, и круглолицый управляющий был весьма элегантен и вежлив и с поклонами проводил их до дверей номера.

Перед сном они поели паштета и выпили бутылку шампанского, и Уорд блаженствовал. Она сняла дорожный костюм и надела халат. Он надел пижаму – ее подарок, – которую он еще ни разу не носил, и вся горечь последнего месяца растопилась и развеялась.

Они долго сидели перед камином, глядя в огонь и покуривая папиросы «Муратти» в жестяной коробке. Она перебирала его волосы и поглаживала ему плечи и шею.

– Почему ты так неласков, Уорд? – сказала она хрипловатым, низким голосом. – Я из тех женщин, которые любят, чтобы их носили на руках… Смотри… Ты можешь потерять меня… Здесь мужчины умеют ухаживать.

– Дай мне только развернуться… Прежде всего мне надо получить работу в какой-нибудь американской фирме. Я надеюсь, что мистер Оппенгеймер поможет мне. Я сейчас же начну брать уроки французского языка. Это мне даст большие преимущества.

– Чудак ты.

– Неужели ты думала, что я буду бегать за тобой, как собачонка, не зарабатывая собственных денег?… Ошибаешься… – Он встал и поднял ее на ноги. – Идем спать.

Уорд усердно посещал французскую группу школы Берлица и вместе со стариком Оппенгеймером и его женой осмотрел Нотр-Дам и гробницу Наполеона и Лувр. Аннабел, у которой, по ее словам, музеи вызывали головную боль, целыми днями ходила по магазинам и портным. В Париже оказалось не так уж много американских фирм, и даже с помощью мистера Оппенгеймера, который знал решительно всех, единственное место, которое смог получить Уорд, была служба в парижском издании газеты Гордона Беннета «Нью-Йорк геральд». Обязанности его состояли в том, чтобы ловить приезжих американских дельцов и брать у них интервью о красотах Парижа и о международных отношениях. Он проделывал это с удовольствием, говоря, что это доставляет ему множество ценных связей. Аннабел считала, что все это крайне скучно, и не позволяла ему рассказывать о себе. Каждый вечер она заставляла его облачаться во фрак и сопровождать ее в оперу или другие театры. Он охотно проделывал все это потому, что это была хорошая практика во французском языке.

Она побывала у какого-то светила по женским болезням, который согласился, что в данное время ей никак нельзя иметь ребенка. Необходима была немедленная операция, притом несколько рискованная при такой запущенной беременности. Она ничего не сказала об этом Уорду и прислала ему весточку из частной лечебницы, когда уже все было кончено. Это случилось на самое Рождество. Он тотчас же поехал повидать ее. Холодея от ужаса, он слушал подробности происшедшего. Он уже привык к мысли иметь ребенка и думал, что это образумит Аннабел. Она лежала без кровинки в лице, а он, не говоря ни слова, стоял возле ее кровати и крепко сжимал кулаки. Наконец сиделка сказала ему, что он утомляет мадам, и он ушел.

Когда через четыре-пять дней Аннабел вернулась из лечебницы и весело объявила, что чувствует себя превосходно и едет на Ривьеру, он ничего не сказал. Она собиралась в дорогу, уверенная, что поедет и он, но в день ее отъезда в Ниццу он заявил, что остается в Париже. Она пристально поглядела на него и сказала с усмешкой:

– Значит, на все четыре стороны? Так, что ли?

– У меня дела, у тебя развлечения, – сказал он.

– Ну что ж, молодой человек, примем к сведению.

Он проводил ее на вокзал и усадил в поезд, дал кондуктору пять франков с просьбой позаботиться о ней и пешком вернулся домой. С него было довольно аромата мускуса и духов.

Париж был лучше Уилмингтона, но Уорду он не нравился. Избыток досуга и обилие зевак за столиками, заставленными едой и напитками, раздра жали его. В тот день, когда пришла его брошюра об Ошен-Сити в одном конверте с восторженным письмом полковника Веджвуда, Уорд почувствовал приступ тоски по родине. Дело наконец сдвинулось с мертвой точки, писал полковник, он по крайней мере каждый цент сбереженных, взятых взаймы или выклянченных денег вкладывает в новые заявки. Он даже советовал Уорду прислать малую толику и стать самому пайщиком, теперь, когда он в состоянии рискнуть своим паем с полной гарантией большого барыша, да риск, собственно, и неподходящее слово, потому что дело в шляпе и остается только потрясти дерево, чтобы плоды сами попадали им в рот. Уорд спустился по ступеням конторы «Морган Харджес», где он получил посылку, и вышел на бульвар Османи. Приятно было ощущать в руках плотный переплет брошюры. Он сунул письмо в карман и шел по бульвару. В ушах у него стоял рев гудков и стук копыт и шарканье прохожих, а он время от времени прочитывал по фразе. Черт побери, да он почти готов был вернуться в Ошен-Сити. Красноватый отблеск тусклого солнца согревал зимнюю серость улиц. Откуда-то доносился запах жженого кофе; Уорд вспомнил об ослепительно ярком солнце и ветреных днях родного побережья, о днях, заражавших энергией и надеждой, о Деятельной жизни.

Он условился позавтракать с мистером Оппенгеймером в очень изысканном ресторанчике «Тур д'Аржан», где-то на окраине. Садясь в красноколесное такси, он порадовался тому, что шофер понял его. В конце концов, это путешествие весьма много дает для его образования, оно восполняет те годы колледжа, которых он был лишен. К тому времени как такси подъехало к ресторану, он в третий раз дочитывал брошюру. Сойдя у подъезда и расплачиваясь с шофером, он увидел, что по набережной идет мистер Оппенгеймер и с ним какой-то незнакомый мужчина. На мистере Оппенгеймере было серое пальто и серый котелок того же перламутрового оттенка, что и его седые усы; его спутник, тонконосый и тонколицый, был весь серо-стальной. Разглядев их, Уорд решил, что ему следует в будущем более тщательно обдумывать свой костюм.

Они завтракали долго и с несколькими переменами, хотя серо-стальной, которого звали Мак-Гилл – он был управляющим одного из заводов сталелитейных предприятий «Джонс и Лафлин» в Питсбурге, – говорил, что желудок его не выносит ничего, кроме отбивной котлеты с картофелем, и пил вместо вина виски с содовой. Мистер Оппенгеймер, видимо, наслаждался пиршеством и по поводу каждого блюда подолгу совещался с метрдотелем.

– Простите меня, джентльмены… Но сегодня я кучу, – сказал он. – И потом, уйдя из-под бдительного надзора жены, я могу позволить себе некоторые вольности в отношении диеты… Жена скрылась в священные пределы примерочной своей лейб-корсетницы, и ей теперь не до меня… Вы, Уорд, еще недостаточно стары, чтобы оценить все прелести хорошего завтрака.

Уорд принял смущенный мальчишеский вид и заявил, что он вполне оценивает достоинства утки.

– Хороший завтрак, – продолжал мистер Оппенгеймер, – это последняя отрада старика.

За сигарами и коньяком «Наполеон», поданным в больших чашеподобных фужерах, Уорд собрался с духом и извлек брошюру об Ошен-Сити, которая в продолжение всего завтрака жгла ему карман. Он скромно положил ее на стол.

– Я думал, мистер Оппенгеймер, что вам любопытно будет взглянуть на это как… как на некоторое новшество в рекламном деле.

Мистер Оппенгеймер достал очки, оседлал ими нос, отхлебнул коньяку и с благожелательной улыбкой перелистал книжку. Перевернув последнюю страницу, он выпустил из ноздрей тонкую спиральную струйку голубого сигарного дыма и сказал:

– Что ж, по-видимому, этот ваш Ошен-Сити сущий рай земной… Только не слишком ли… э, не слишком ли вы увлекаетесь?

– Видите ли, сэр. Нам хотелось, чтобы каждый обыватель из кожи лез, лишь бы съездить туда… хотелось найти такие слова, которые сразу же приковали бы внимание.

Мистер Мак-Гилл, который до сего времени ни разу не взглянул на Уорда, уставился на него тяжелым взглядом своих серых ястребиных глаз. Тяжелой красной рукой он потянулся за брошюрой. Он внимательно прочитал ее с начала до конца, в то время как мистер Оппенгеймер не переставая болтал о букете коньяка и о том, как надо слегка разогреть стакан в руке и тянуть маленькими глотками, скорее вдыхая, чем проглатывая. Вдруг мистер Мак-Гилл опустил на стол увесистый кулак и сухо, коротко прохохотал, так, что у него на лице не дрогнул ни один мускул.

– Черт побери, а ведь это их взбудоражит, – сказал он. – Помнится, еще Марк Твен сказал, что каждую минуту родится по простаку.

Он обернулся к Уорду и сказал:

– Простите, юноша, я не расслышал вашего имени, не повторите ли вы его еще раз?

– С удовольствием… меня зовут Мурхауз, Дж. УорД Мурхауз.

– А где вы работаете?

– В данный момент в парижском «Геральде», – весь вспыхнув, сказал Уорд.

– А где вы живете в Штатах?

– Я из Уилмингтона, штат Делавэр, но я не думаю жить там, когда мы вернемся на родину, мне предложена работа по издательской части в Филли[108].

Мистер Мак-Гилл вынул визитную карточку и написал на ней адрес.

– Вот, если вам когда-нибудь вздумается побывать в Питсбурге, заверните ко мне.

– С радостью навещу вас.

– Его жена, – вмешался в разговор мистер Оппенгеймер, – дочь доктора Стрэнга, известного филадельфийского ушника и горловика… Да, кстати, Уорд, как поживает ваша милая женушка? Надо надеяться, что Ницца окончательно избавила ее от этой несносной ангины.

– Да, сэр, – сказал Уорд, – она пишет, что ей много лучше.

– Прелестное создание… чаровница… – вздохнул мистер Оппенгеймер, допивая последний глоток коньяку и закатывая глаза.

На следующий день Уорд получил телеграмму от Аннабел с известием, что она возвращается в Париж. Он встретил ее на вокзале. Она представила ему высокого француза с черной вандейковской бородкой, помогавшего ей выносить чемоданы: мсье Форель – мой сосед по купе. Им удалось поговорить только в фиакре. Там пахло плесенью, потому что нельзя было открыть окон из-за проливного дождя.

– Ну как, мой дорогой, – сказала Аннабел, – прошло Дурное настроение, в котором ты меня провожал? Надеюсь, что так, потому что у меня для тебя дурные новости.

– А в чем дело?

– Папа вконец запутался… Я так и знала, что это случится. Он в денежных делах смыслит столько же, сколько я в трепанации черепа… Весь этот пресловутый бум с Ощен-Сити лопнул, еще не начавшись как следует, и Папа перепугался и стал сбывать свои дюны и пустыри, и, конечно, никто не покупает их… А потом компания По планировке и благоустройству обанкротилась, и ваш Милейший полковник сбежал, и Папа каким-то образом взял на себя личную ответственность за большую часть Долгов компании. Вот, собственно говоря, и все. Я телеграфировала ему, что мы вернемся домой, как только нам удастся получить билет на пароход. Попробую сама распутать всю эту историю… В денежных делах он беспомощен, как ребенок.

– Меня это мало трогает. Я и вообще сюда не поехал бы, если бы не ты.

– Из чистого самопожертвования, не так ли?

– Ну, не будем ссориться из-за пустяков, Аннабел.

В последние дни, проведенные ими в Париже, город начал нравиться Уорду. Они слушали в опере «Богему», и оба восхищались. Потом они отправились в кафе и поужинали холодной куропаткой и вином, и Уорд рассказал Аннабел, как он собирался стать автором популярных песен, и о Мэри О'Хиггинс, и о том, как он стал было сочинять песню о ней, и они были очень нежны друг с другом. Возвращаясь домой в фиакре, он снова и снова целовал ее, и им казалось, что лифт ползет ужасно медленно.

У них еще оставалась тысяча долларов на аккредитиве, который доктор Стрэнг подарил к свадьбе, и Аннабел накупила всевозможных платьев, шляп и духов, а Уорд отправился к английскому портному близ церкви Мадлен и заказал четыре костюма. Накануне отъезда Уор купил ей в подарок из своего жалованья в парижском «Геральде» брошку лиможской эмали, петуха, усыпанного гранатами. Отправив багаж на поезд, они за прощальным завтраком воспылали нежностью и к Парижу, и друг к другу, и к брошке. Из Гавра они плыли на «Турени», и, несмотря на февраль месяц, плавание выдалось на редкость спокойное, всю дорогу серая зеркальная гладь. Уорд не страдал морской болезнью. Каждое-утро, пока Аннабел еще спала, он, в клетчатой шотландской кепке и таком же пальто, с полевым биноклем через плечо, кружил по палубе первого класса, строя планы на будущее. Уилмингтон, во всяком случае, оставался далеко позади, как корабль на горизонте.

Пароход, подталкиваемый пыхтящими у его бортов буксирами, протискивался против воющего ледяного северо-западного ветра, сквозь гущу баржей и буксиров, паромов и красных пискливых пароходиков Нью-Йоркского порта.

Аннабел была не в духе и заявила, что все это ужасно уродливо, но Уорд почувствовал прилив энтузиазма, когда какой-то господин в клетчатой кепке стал указывать ему парк Баттери и таможню и «Аквариум», Эквитебл-билдинг, церковь Св. Троицы, башню Медисон-сквер и клиноподобный небоскреб-утюг.

Прямо из гавани они направились на паром и пообедали в устланной красными коврами столовой Пенсильванского вокзала в Нью-Джерси. Уорд заказал для себя жареных устриц. Приветливый лакей-негр, весь в белом, напоминал ему родину.

– Наконец-то мы дома, – сказал он и тут же решил, что ему надо побывать в Уилмингтоне и повидать своих. Аннабел расхохоталась ему в лицо, и всю дорогу они сидели надутые в салон-вагоне филадельфийского поезда и не разговаривали.

Денежные дела доктора Стрэнга были очень плохи, и, так как теперь он весь день занимался врачебной иракской, Аннабел взяла их всецело на себя. Ее умение разбираться в финансовых вопросах изумило и Мурхауза и ее отца. Они жили в старом доме доктора Стрэнга на Спрюс-стрит. Уорд получил через одного из приятелей Актора Стрэнга службу в редакции «Паблик леджер» и Редко бывал дома. Когда у него случалась свободная ми-нута, он слушал в Дрексел-институте лекции по экономике. Вечерами Аннабел стала выезжать с Джоакимом Бийлом, молодым архитектором, очень богатым и приезжавшим в собственном автомобиле. Бийл, сухопарый молодой человек, был ценителем майолики и бурбона и называл Аннабел: «Моя Клеопатра».

Однажды вечером, придя домой, Уорд застал их обоих пьяных и почти совсем раздетых в комнате Аннабел в мезонине. Доктор Стрэнг только накануне уехал на медицинский съезд в Канзас-Сити. Уорд появился на пороге со скрещенными на груди руками, объявил, что с него довольно, что он начнет процесс о разводе, и вышел из дому, хлопнув за собой дверью. Ночь он провел в общежитии Христианского союза молодых людей. На другой день, придя на службу, он застал прислан ное с нарочным письмо от Аннабел, которая просила его помнить, что открытый скандал гибельно отзовется на практике отца, и изъявляла готовность выполнить все, что он ей предложит. Он сейчас же ответил ей:

Дорогая Аннабел,

теперь я отлично понимаю, что Вы всегда пользовались мною лишь как ширмой для Вашего позорного и недостойного порядочной женщины поведения. Теперь я понимаю, почему Вы предпочитаете общество шалопаев-иностранцев и т. п. дряни обществу дельных молодых американцев.

У меня нет ни малейшего желания причинять вред Вам или Вашему отцу оглаской этого дела, но Вы прежде всего должны воздержаться от поступков, порочащих имя Мурхауз, пока Вы это имя по закону носите, а затем я считаю справедливым, после того как дело о разводе будет разрешено с обоюдного согласия, искать возмещения за потерю времени и т. п., а также за вред, причиненный по Вашей вине моей карьере.

Завтра я уезжаю в Питсбург, где меня ожидают положение и работа, которые, надеюсь, помогут мне забыть Вас и то большое горе, которое причинило мне Ваше вероломство.

Он с минуту размышлял, как ему кончить, и наконец написал:

Искренне преданный

Д. У. М.

и отправил письмо.

Всю ночь по дороге в Питсбург он пролежал без снана верхней койке спального вагона. Вот ему уже двадцать три года, и у него нет университетского диплома, и нету него никакой профессии, и он отказался от надежды стать автором популярных песен. Не оправдались надежды на спекуляцию земельными участками, на Ошен-Сити и газетную работу и женитьбу на Аннабел Мари. Будь он проклят, если еще когда-нибудь пойдет в лакеи к светской даме. В вагоне было жарко, подушка у него под головой сбивалась комком… обрывки фраз, которыми он рекламировал «Историю» Банкрофта или Брайанта… «Ты знаешь штат, где персик расцветает…» – голос мистера Хилларда, обращавшийся к присяжным из недр конторы в Уилмингтоне: единственное безопасное, верное, надежное, неизменное помещение капитала, сэр, – это земельная собственность, не боящаяся ни наводнения, ни пожара; земельный собственник связан нерасторжимыми узами с ростом и процветанием своего города и своей нации… улучшаете вы участок в меру вашего досуга и возможностей или нет – вы все равно сидите у своего очага в покое и довольстве, и богатства, порожденные неизбежным и неотвратимым ростом благосостояния могучей страны, сами притекают к вам в руки… Для молодого человека со связями и, позволю себе сказать, с такими приятными манерами и основательным классическим образованием, говорил мистер Оппенгеймер, банковское дело – вот достойное поприще для воспитания таких качеств, как энергия, такт и, главное, трудолюбие… Чья-то рука теребила его простыню.

– Через сорок пять минут Питсбург, сэр, – донесся до него голос проводника-негра. Уорд натянул брюки, с огорчением отметил, что они измялись, соскочил вниз, сунул ноги в ботинки, наспех вычищенные дешевой липкой мазью, и, путаясь в шнурках, прошел мимо растрепанных, выбиравшихся из своих коек пассажиров по коридору в уборную. Глаза у него слипались, и ему хотелось принять ванну. В вагоне было нестерпимо душно, в уборной пахло бельем и мыльным порошком бреющихся пассажиров. За окном мелькали черные, припудренные снегом холмы, ряды серых, одинаковых лачуг, изредка копер, а за ним русло реки, нарывавшее кучами рудничных доменных отвалов, по гребню холма багряная оторочка деревьев, четко вырезанных по красному солнцу; а на фоне холма – яркий и красный, как солнце, сгусток пламени над доменной печью.

Уорд побрился, вычистил зубы, как можно тщательнее вымыл лицо и шею, сделал пробор. Его челюсти и скулы приобретали квадратные очертания, и это ему было приятно. Безупречный молодой директор, подумал он, пристегивая воротничок и завязывая галстук. Это Аннабел научила его подбирать галстуки под цвет глаз. Вместе с ее именем пришло и взволновало легкое, почти осязаемое ощущение ее губ, душного запаха ее духов. Он смахнул это воспоминание, принялся было свистеть, оборвал свист, боясь, что умывающиеся пассажиры сочтут это неприличным, и вышел из уборной на площадку. Солнце уже совсем поднялось, холмы стали розовые с черным, и только внизу, где собирался дым от растапливаемых печей, прозрачно синело. Повсюду ряды лачуг, трубы, домны, шахты, копры. И вдруг холм, врезающий в небо ряд лачуг или скопище домен. В слякоти, на переездах, группы темнолицых мужчин в темных рабочих костюмах. Закоптелые стены скрыли небо. Поезд мчался туннелями, под скрещениями мостов, по глубоким выемкам.

– Станция Питсбург-Центральная! – прокричал проводник.

Уорд сунул двадцатипятицентовик в ладонь негра, разыскал свой чемодан в груде сваленного перед вагоном багажа и быстрым твердым шагом пошел по платформе, глубоко вдыхая холодный угольно-дымный воздух перрона.

Загрузка...