Часть пятая

Камера-обскура (26)

Зал Гарден[172] был битком набит и перед ним на Медисон-сквер было полно фараонов, и они никому не позволяли останавливаться и наготове стоял взвод гранатометчиков.

Мы не достали хороших мест и взобрались на галерку и смотрели вниз сквозь голубую мглу на лица спрессованные словно икра в банке. На эстраде крошечные черные фигурки и на трибуне оратор и каждый раз как он говорил Россия в зале хлопали в честь Революции Я не знал кто выступает одни говорили Макс Истмен[173] другие называли еще кого-то но мы вопили и хлопали в честь революции и освистывали Моргана и капиталистическую войну и рядом был шпик который вглядывался в наши лица словно стараясь их запомнить;

потом мы пошли слушать Эмму Голдман[174] в казино «Бронкс» но митинг был запрещен и улицы кругом были сплошь запружены толпой и протискиваясь сквозь толпу проезжали фургоны и все говорили что в них сидит полиция с пулеметами и шныряли маленькие полицейские «фордики» с прожекторами и толпу осаживали «фордами», ослепляли прожекторами. Повсюду слышно было пулеметы революция гражданские свободы свобода слова. Время от времени кто-нибудь подвертывался под руку фараонам и его избивали и запихивали в тюремный автомобиль и фараоны перетрусили и говорили что они вызвали пожарных чтобы рассеять толпу и все твердили что это неслыханно и вспоминали Вашингтона и Джефферсона[175] и Патрика Генри[176].

Потом мы пошли в отель «Бревурт». Там было гораздо приятнее. Все сколько-нибудь стоящие были там и там была Эмма Голдман, которая ела сосиски с кислой капустой и все смотрели на Эмму Голдман и на всех сколько-нибудь стоящих и все были за мир и социалистическое государство и за Русскую революцию и мы говорили о красных флагах и баррикадах и где лучше расположить пулеметы

и мы как следует выпили и закусили гренками с сыром и заплатили по счету и разошлись по домам и открыли дверь английским ключом и надели пижамы и легли в постель и в постели было так покойно.

Новости Дня XVIII

Прощай Пиккадилли, прощай Лейстер-сквер

Долог, долог путь до Типперери

ЖЕНА НАКРЫЛА МУЖА С ЛЮБОВНИЦЕЙ В ОТЕЛЕ

эта задача достойна того[177], чтоб ей посвятить нашу жизнь и наше богатство, все что мы можем, и все что мы имеем, с гордым сознанием того что настал день, когда Америка призвана пролить свою кровь в защиту принципов давших ей жизнь и благоденствие и мир охраняемый ею. Бог да поможет ей, иного пути у нее нет

Долог путь до Типперери

Долог путь туда ведет

Долог путь до Типперери

Где моя милая живет

ИЗМЕННИКИ БЕРЕГИТЕСЬ

четверо обитателей Эванстона оштрафованы за стрельбу по певчим птицам

ВИЛЬСОН ФОРСИРУЕТ ЗАКОН О ПРИЗЫВЕ

спекулянты взвинчивают цены на консервы кампания за сухую Америку на все время войны применять законные меры воздействия против тех кто пренебрегает национальным гимном

ЖОФФР ТРЕБУЕТ ПОДКРЕПЛЕНИЙ
ДЕЛО МУНИ[178] ВОЗБУЖДАЕТ СТРАСТИ

Прощай Пиккадилли, прощай Лейстер-сквер

Долог, долог путь до Типперери

И ненастный день так сер

Палата отказала Теодору Рузвельту в разрешении вербовать войска

Союзники склонили знамена над гробницей Вашингтона.

Элинор Стоддард

Элинор считала, что в эту зиму она живет кипучей жизнью. Они с Джи Даблью много выезжали, бывали во Французской опере и на всех премьерах. На 56-й стрит в маленьком французском ресторанчике подавали хорошие закуски. Они ходили смотреть французскую живопись в галереях Медисон-авеню, и Джи Даблью стал проявлять интерес к искусству, и Элинор любила ходить с ним, потому что он так романтически ко всему относился и твердил ей, что она его вдохновляет и что самые удачные идеи приходят ему в голову после разговоров с нею. Они часто толковали о том, как ограниченны люди, которые отрицают возможность платонической дружбы между мужчиной и женщиной. Каждый день они писали друг другу записочки по-французски. Элинор часто думала, как ужасно, что у Джи Даблью такая несносная жена, да к тому же еще инвалид, но детей его она находила очаровательными и восхищалась тем, что у обоих чудесные голубые глаза, как у него.

У нее теперь было самостоятельное ателье, и она держала двух девушек, которые обучались у нее декоративному делу, и работы у нее было хоть отбавляй. Ателье помещалось близ Медисон-сквер на Медисон-авеню, и вывеска теперь была только на ее имя. Эвелин Хэтчинс совершенно отстранилась отдел, потому что старик Хэтчинс вышел в отставку и Хэтчинсы переселились в Санта-Фе. Иногда Эвелин присылала ей ящик индейских редкостей, или тарелок, или акварелей, которые рисовали школьники индейцы, и оказалось, что их охотно покупают. После полудня она возвращалась в такси в Нижний город и смотрела на башню небоскреба «Метрополитен-лайф», и на Флатирон-билдинг, и на огни реклам на стальном манхэттенском небе и думала о хрустале, об искусственных цветах и золотых узорах по индиговому полю и бордовой парче.

Горничная накрывала чай к ее приходу, и часто к этому времени собирались ее друзья, молодые архитекторы и художники. Всегда было много цветов, водяные лилии, нежные и белые, как мороженое, и цикламены в вазах. Она болтала за чаем, потом шла переодеваться к обеду. Когда Джи Даблью звонил, что не может приехать, она бывала не в духе, и, если кто-нибудь из гостей был еще тут, она просила его остаться и пообедать с ней чем бог послал.

Вид французского флага и звуки «Типперери» всегда волновали ее. Однажды они вместе поехали смотреть в третий раз «Желтую кофту», и на ней было новое меховое манто, и она ломала голову, как заплатить за него; и вспоминала счета, скопившиеся в ателье, и думала о доме в Сеттон-парке, который она заново отделывала для перепродажи, и решила спросить Джи Даблью про ту тысячу, которую он обещал положить на ее имя, не принесла ли уже она доход. Они говорили о воздушных налетах, и ядовитых газах, и влиянии, которое оказывают военные новости на деловой Нью-Йорк, и о лучниках Монса, и об Орлеанской Деве, и она сказала, что верит в сверхъестественное, а Джи Даблью как-то недомолвками говорил о панике на Уолл-стрит, и лицо у него было осунувшееся и озабоченное; они ехали сквозь стремящуюся в театры толпу, пересекая Таймс-сквер, и перед ними мелькали вспыхивающие световые рекламы, и маленькие треугольные человечки на вывеске Ригли проделывали свои упражнения, и вдруг шарманка заиграла «Марсельезу», и это было невыносимо прекрасно. Она расплакалась, и они говорили о жертве и обреченности, и Джи Даблью крепко сжимал ее руку через рукав манто и дал шарманщику доллар. Когда они приехали в театр, Элинор поспешила в дамскую комнату посмотреть, а вдруг у нее покраснели глаза. Но, поглядев в зеркало, она убедилась, что они вовсе не красны, но в них горит огонек глубокого чувства, так что она просто освежила лицо и пошла в вестибюль, где ждал ее Джи Даблью с билетами в руках; ее серые глаза сверкали, и в них дрожали слезы.

Потом однажды вечером Джи Даблью показался ей особенно расстроенным и, провожая ее домой из оперы, где они слушали «Манон», сказал, что жена не хочет понять их отношений и устраивает ему сцены и угрожает разводом. Элинор вознегодовала и заявила, что миссис Мурхауз, должно быть, очень толстокожа, если не понимает, что отношения их чисты, как свежевыпавший снег. Джи Даблью сказал, что так оно и есть, но он очень озабочен тем, что основная часть капитала, вложенного в его агентство, принадлежит его теще и она в любую минуту может вызвать банкротство фирмы, что много хуже самого развода. Тут Элинор вся похолодела и сжалась и сказала, что лучше ей совсем уйти из его жизни, чем разбивать его семью, и напомнила ему о его долге по отношению к очаровательным крошкам. Джи Даблью сказал, что она его вдохновляет и что он не может обойтись без нее, и, добравшись до 8-й стрит, они долго ходили взад и вперед по сверкающей белизной гостиной Элинор, вдыхая душный запах лилий и не зная, что же им делать. Они выкурили бездну папирос, но никак не могли прийти ни к какому решению. Уходя, Джи Даблью сказал со вздохом:

– Может быть, именно в эту минуту меня выслеживают ее сыщики, – и вышел в крайне подавленном состоянии.

После его ухода Элинор долго ходила взад и вперед перед венецианским зеркалом в простенке. Она не знала, что ей делать. Ателье едва окупалось. Ей предстояли взносы по дому в Сеттон-парке. За квартиру было не плачено уже два месяца, а тут еще меховое манто. Она так рассчитывала на эту тысячу долларов с акций венесуэльской нефти, которую обещал ей Джи Даблью, если операция удастся. Должно быть, с ними было неладно, иначе он сам заговорил бы о них. Элинор легла в постель, но не могла заснуть. Она чувствовала себя несчастной и одинокой. Неужели снова возвращаться к поденщине магазинной службы? Она уже теряла свою привлекательность и друзей, и теперь, если ей придется потерять и Джи Даблью, это будет просто ужасно. Она вспомнила свою негритянку Августину и все ее несчастливые любовные истории, которыми та постоянно с ней делилась, и она завидовала Августине. Может быть, она с самого начала была не права, добиваясь чего-то непогрешимого и прекрасного. Она не плакала, но лежала всю ночь с широко открытыми глазами и до боли вглядывалась в лепной карниз вдоль потолка, который смутно выделялся в слабом свете, проникавшем с улицы сквозь лиловатые тюлевые занавески.

Через несколько дней, когда она осматривала старинные испанские кресла, которые ей старался продать старьевщик, пришла телеграмма:

Неприятные новости нужно вас повидать по телефону неудобно будьте пять часов отель «Принц Джордж».

Подписи не было. Она сказала старьевщику оставить кресла и, когда он ушел, долго простояла без движения, пристально вглядываясь в красовавшиеся у нее на столе лиловые крокусы с желтыми тычинками. Она подумала, не съездить ли ей самой в Грейт-Нэк и переговорить лично с Гертрудой Мурхауз. Она позвала мисс Ли, которая возилась с портьерами в другой комнате, попросила заменить ее в ателье и обещала позвонить среди дня.

Она взяла такси и поехала на Пенсильванский вокзал. Был не по времени жаркий весенний день. Люди шли по улицам в расстегнутых пальто. Небо было нежно-палевого цвета с легкими шелковистыми волокнами хрупких облаков. В запах меха и шерсти, и отработанного бензина, и накутанных тел откуда-то неожиданно врывался запах березовой коры. Элинор сидела, напряженно выпрямившись, на подушках такси, и ее острые ногти глубоко впивались в серую кожу перчаток на ее ладонях. Она не выносила таких предательских дней, когда зима прикидывается весной. В такие дни отчетливее проступали морщины на ее лице и все, казалось, рушилось вокруг нее, словно почва уходила из-под ног. Она поедет к Гертруде Мурхауз и поговорит с ней, как женщина с женщиной. Скандал все погубит. Только бы удалось поговорить с ней; она сумеет убедить, что между нею и Джи Даблью ровно ничего не было. Скандальный развод все погубит. Она потеряет клиентуру, банкротство станет неизбежным, и надо будет возвращаться в Пульман и жить у дяди с теткой.

Она расплатилась с шофером и пошла на поезд в Лонг-Айленд. Колени у нее дрожали, и, проталкиваясь сквозь толпу к справочному окошку, она чувствовала смертельную усталость. Нет, до Грейт-Нэк не было поездов раньше 2.13. Она долго стояла в очереди за билетом. Кто-то наступил ей на ногу. Очередь убийственно медленно подвигалась к окошечку. Когда она подошла к окну, она не сразу вспомнила, до какой станции ей брать билет. В окошечко на нее смотрели ядовитые глаза-пуговки кассира. На лбу у него был зеленый козырек, а красные губы резко выделялись на бледном лице. В очереди сзади нее волновались. Мужчина в клетчатом пальто и с тяжелым портфелем в руках попытался оттеснить ее от окна.

– Грейт-Нэк, обратный.

Как только она купила билет, ей пришло в голову, что она не успеет вернуться к пяти часам. Она положила билет в серую шелковую, вышитую черным бисером сумочку. Она подумала, уж не покончить ли ей с собой. Сесть в метро и до Нижнего города, потом лифтом на самую верхушку Вулворт-билдинг, а там вниз головой. \

Вместо этого она вышла к остановке такси. Рыжеватый солнечный свет пробивался сквозь серую колоннаду, голубая дымка отработанных газов, свиваясь, поднималась вверх, и кольца ее отливали муаром. Она взяла такси и велела шоферу проехать по всему Центральному парку. Кое-где уже краснели свежие побеги и поблескивали длинные почки буков, но трава была по-зимнему бурая, и на водостоках еще лежал грязный снег. С прудов тянуло пронизывающим, резким ветром. Шофер всю дорогу заговаривал с ней. Ей не слышно было, что он говорит, она скоро устала отвечать наугад и велела высадить ее у музея «Метрополитен». Когда она расплачивалась, мимо них пробегал газетчик, крича: экстренный выпуск. Элинор купила газету, купил газету и шофер. Отходя от машины, она слышала, как он воскликнул: «Вот черт!..», но поспешно взбежала по ступенькам из страха, что он опять заговорит с ней. Очутившись в спокойном сребристом полусвете музея, она развернула газету. Бумага еще кисло пахла свежей печатью; краска была еще совсем липкая и пачкала ей перчатки.

ОБЪЯВЛЕНИЕ ВОЙНЫ КАК НАМ СООБЩАЮТ ИЗ ВАШИНГТОНА ВОПРОС ЧАСОВ
Германская нота признана совершенно неудовлетворительной.

Она бросила газету на скамью и пошла смотреть работы Родена. Обойдя их, она прошла в китайский зал. Садясь в автобус – она решительно разоряется на такси, – чтобы ехать в отель «Принц Джордж», она почувствовала необычайный подъем. Всю дорогу она почему-то вспоминала «Бронзовый век»[179]. Когда она разглядела Джи Даблью в пыльном розоватом свете вестибюля, она пошла прямо к нему твердой, упругой походкой. Челюсти его были плотно стиснуты, и голубые глаза горели. Он казался моложе, чем при последней встрече.

– Ну наконец-то разразилось, – сказал он, – я только что телеграфировал в Вашингтон, отдавая себя в полное распоряжение правительства. Пусть они теперь попробуют бастовать.

– Как все это ужасно и как замечательно, – сказала Элинор. – Я вся дрожу.

Они прошли к маленькому столику в уголке за тяжелой драпировкой и заказали чаю. Едва они сели, как оркестр заиграл «Звездное знамя»[180], и пришлось снова встать. Весь отель был похож на разворошенный муравейник. Все бегали с последними выпусками экстренных газет, смеялись и громко переговаривались. Совершенно незнакомые люди просили друг у друга газеты, толковали о войне, прикуривали друг у друга.

– Мне пришло в голову, Джи Даблью, – говорила Элинор, держа в тонких пальцах ванильный сухарик, – что, если я пойду и поговорю с вашей женой, как женщина с женщиной, она лучше поймет создавшееся положение. Когда я обставляла дом, она была очень мила со мной, и мы с нею прекрасно ладили.

– Я предложил свои услуги Вашингтону, – сказал Джи Даблью. – В конторе уже, может быть, получена ответная телеграмма. Я уверен, что Гертруда поймет, что это просто ее долг.

– Я хочу ехать, Джи Даблью, – сказала Элинор. – Я чувствую, что должна ехать.

– Куда?

– Во Францию.

– Не принимайте поспешных решений, Элинор.

– Нет, я чувствую, что я должна… Из меня выйдет хорошая сестра милосердия… И я ничего не боюсь, вы отлично это знаете, Джи Даблью.

Оркестр снова заиграл «Звездное знамя»; Элинор подхватила припев слабым, дрожащим, визгливым голоском. Они были слишком взволнованны, чтобы долго оставаться на месте, и, взяв такси, отправились в контору Джи Даблью. Контора была вся взбудоражена… Мисс Уильямс распорядилась вывесить в среднее окно флагшток, и как раз в эту минуту подвешивали флаг. Элинор подошла к ней, они обменялись крепким рукопожатием. Холодный ветер так и гулял но комнате, шелестя бумагами на конторках, повсюду летали листки и копирки, но никто не обращал на это внимания. По Пятой авеню проходил оркестр, играя «Ура, ура, все под знамена». Окна контор по всей ¡улице были ярко освещены. На ветру флаги полоскались и шлепали по древкам, конторщики и стенографистки высовывались из окон и возбужденно перекликались, роняя из окон бумаги, которые крутились и взвивались в порывах холодного, пронизывающего ветра.

– Это Седьмой полк, – сказал кто-то, и все захлопали и завопили. Под окнами оглушительно ревел оркестр. Слышен был мерный топот солдат. Все автомобили запруженного уличного потока приветствовали их гудками и сиренами. С крыш двухъярусных автобусов махали маленькими флажками. Мисс Уильямс нагнулась к Элинор и поцеловала ее в щеку. Джи Даблью стоял рядом и с горделивой улыбкой смотрел поверх их голов на улицу.

Когда прошел оркестр и движение возобновилось, они закрыли окно, и мисс Уильямс стала собирать и приводить в порядок разлетевшиеся бумаги. Джи Даблью получил телеграмму из Вашингтона, его предложение было принято, его включили в состав Общественного информационного комитета, который собирал сам мистер Вильсон, и он сказал, что наутро выезжает. Он позвонил в Грейт-Нэк и спросил Гертруду, может ли он приехать к обеду и привезти с собой одного из своих друзей. Гертруда изъявила согласие и выразила надежду, что в состоянии будет встать и сойти к ним в столовую. Она тоже чувствовала подъем, но мысль об ужасах и бедствиях грядущей войны вызывала у нее отчаянные боли в затылке.

– У меня предчувствие, что, если я привезу вас с собой обедать к Гертруде, – все уладится, – сказал он Элинор. – А мои предчувствия редко меня обманывают.

– О, я уверена, что она поймет, – отвечала Элинор.

Выходя из конторы, они встретили в передней мистера Роббинса. Он не снял шляпы и не вынул сигары изо рта. Он, видимо, был пьян.

– Что ж это такое в самом деле, Уорд? – сказал он. – Объявлена война или нет?

– Если еще не объявлена, то сегодня будет объявлена, – сказал Джи Даблью.

– Ну, это гнуснейшее предательство, какое знала история, – сказал мистер Роббинс. – Для чего же мы выбирали Вильсона вместо этих старых калош, как не для того, чтобы он не впутывал нас в эту кашу?

– Роббинс, я ни в коем случае не могу с вами согласиться, – сказал Джи Даблью. – Я считаю, что наш долг – спасти… – Но мистер Роббинс уже исчез в дверях конторы, распространяя сильный запах винного перегара.

– Ну, я бы его еще не так отчитала, – сказала Элинор, – если бы только он в состоянии был сейчас что-нибудь понимать.

Дорога до Грейт-Нэк в Пирс-Эрроу была незабываема. На небе еще догорало длинное красное зарево заката. Когда холодный ветер задул им в спину на мосту, перекинутом через 59-ю стрит, ей показалось, что они летят над огнями улиц и черными глыбами зданий и красной громадой Блекуэл-Айленд, над пароходами, заводскими трубами и ослепительно голубыми огнями силовых станций. Они говорили об Эдит Кавелл[181], и воздушных налетах, и флагах, и прожекторах, и грохоте наступающих армий, и о Жанне д'Арк. Элинор подняла воротник мехового манто и думала, что ей сказать Гертруде Мурхауз.

Когда они входили в дом, она волновалась, боясь скандала. Она приостановилась в передней и привела в порядок прическу и лицо, глядя в маленькое зеркальце своей сумки.

Гертруда Мурхауз сидела в больничном кресле у потрескивающего камина. Элинор бегло оглядела комнату и с удовольствием отметила, как хорошо она убрана. Гертруда Мурхауз при виде ее сильно побледнела.

– Я хотела поговорить с вами, – сказала Элинор. Гертруда Мурхауз протянула руку, не вставая с кресла.

– Простите, что я не встаю, мисс Стоддард, но эти грозные вести буквально сразили меня.

– Цивилизация требует жертв… от нас всех, – сказала Элинор.

– Да, конечно, это ужасно, что творят эти гунны, все эти отрезанные руки бельгийских детей, и вообще, – сказала Гертруда Мурхауз.

– Миссис Мурхауз, – сказала Элинор. – Я хотела бы поговорить с вами о прискорбном недоразумении, которое касается моих отношений с вашим мужем. Неужели вы считаете меня такой женщиной, которая способна приехать сюда и смотреть вам прямо в лицо, если бы хоть крупица правды была во всех этих гнусных сплетнях. Наши отношения чисты, как свежевыпавший снег…

– Пожалуйста, не будем говорить об этом, мисс Стоддард. Я вполне верю вам.

Когда вошел Джи Даблью, они сидели по обе стороны камина и разговаривали об операции Гертруды. Элинор встала.

– Как это замечательно с вашей стороны, Джи Даблью.

Джи Даблью откашлялся и посмотрел на обеих.

– Этим я только отчасти выполняю свой долг, – сказал он.

– А в чем дело? – спросила Гертруда.

– На все время войны я отдал себя в распоряжение правительства, предложив использовать меня, как оно найдет нужным.

– Но не на фронте? – встревоженно спросила Гертруда.

– Я завтра отправляюсь в Вашингтон… Само собой, работать я буду бесплатно.

– Уорд, это благородно с твоей стороны, – сказала Гертруда.

Он медленно подошел к ее креслу, нагнулся и поцеловал ее в лоб.

– Все мы должны внести свою лепту. Дорогая моя, тебе и твоей матери я доверяю самое…

– Ну конечно, Уорд, ну конечно… Все это было нелепое недоразумение. – Гертруда вся вспыхнула. Она поднялась на ноги. – Я была дурацки подозрительна… Но ты не должен идти на фронт, Уорд. Я поговорю с матерью.

Она подошла к нему и положила руки ему на плечи. Элинор стояла, прислонясь к стене и глядя на них. На нем был прекрасно сидевший смокинг. Розоватое вечернее платье Гертруды резко выделялось на черном сукне. При свете хрустальной люстры его светлые волосы казались пепельно-серыми на фоне высоких серовато-желтых стен комнаты. Его лицо оставалось в тени и было очень печально. Элинор подумала, как мало ценят окружающие этого человека, как красива комната, словно декорация на сцене, словно Уистлер, словно Сара Бернар. Волнение застилало ей глаза.

– Я поступлю в Красный Крест, – сказала она. – Я не могу ждать, я хочу скорее во Францию.

Новости Дня XIX

ГОРОД ПРИЗЫВАЕТ ПОДДЕРЖИТЕ НАЦИЮ США ОБЪЯВИЛИ ВОЙНУ

За океан

За океан[182]

на годичном собрании пайщиков акционерного общества заводов огнестрельного оружия «Кольт и К°» распределен был дивиденд в 2 500 000 долларов. Основной капитал компании удвоился. Прибыль за год равнялась 259 процентам

Радостное изумление англичан

Янки идут за океан

Они в бой стремятся

предполагают провести закон о недопущении цветных на территории где живут белые.

много миллионов потрачено на оборудование лужаек для гольфа под Чикаго агитаторы-индусы терроризируют всю страну

Консервная компания «Армор» призывает правительство США спасти земной шар от голода Оскорбители флага должны быть наказаны

губительное влияние на Россию рабочих депутатов начинает сказываться в Лондоне ходят слухи о бесчестном мире

МИЛЛИАРДЫ СОЮЗНИКАМ

Идо победного конца

Назад не возвратятся

Камера-обскура (27)

На борту «L'Espagne»[183] было много священников и монахинь. Океан был бутылочно-зеленый и бурный. На всех иллюминаторах были покрышки и палубные огни затенены и нечего было и думать чиркнуть спичкой на палубе.

Но стюарды храбрились и говорили что боши ни за что не посмеют потопить пароход «Compagnie Generale»[184] полный священников и монахинь и иезуитов и кроме того Comité des Forges[185] обещал не обстреливать бассейна Бриё[186] где расположены его чугунолитейные заводы и кроме того основные пайщики «Compagnie Generale» принц Бурбонский и иезуиты и священники и монахини;

словом все храбрились кроме полковника Ноултона из американского Красного Креста и его жены. У них были водонепроницаемые холодонепроницаемые минопепробиваемые костюмы похожие на костюм эскимосов и они постоянно носили их и сидели на палубе в надутых костюмах так что видны были одни только лица. В карманах у них были индивидуальные пакеты а внутри водонепроницаемого пояса помещался молочный шоколад и печенье и таблетки сухого молока и утром выйдя на палубу ты видел как мистер Ноултон надувает миссис Ноултон.

или миссис Ноултон надувает мистера Ноултона. Добровольцы Рузвельта были очень храбрые в фуражках нового армейского образца с жесткими козырьками и значками за отличную стрельбу на плетеных шнурках цвета хаки и они весь день твердили что Надо принять участие Надо принять участие,

как будто война это спортивное состязание; и буфетчик был храбрый и все стюарды храбрые; все они получили льготы по ранению и были очень рады побыть стюардами на пароходе а не сидеть в окопах

и пирожное подавали превосходное.

Наконец мы вошли в охранную зону и начали колесить зигзагами и все забились в буфет а потом мы вошли в устье Жиронды и французский миноносец кружил вокруг парохода ранним нежно-перламутровым утром и пароходы шли следом за патрульным катером. Солнце красным шаром вставало над ржавой землей виноградарей и Жиронда была забита транспортами и блестевшими на солнце самолетами и боевыми судами.

Гаронна была красная. Стояла осень, по набережным бочки молодого вина и ящики снарядов лежали вдоль серолицых домов и мачты приземистых парусников теснились перед большим красным железным мостом.

В отеле «Семь сестер» все ходили в трауре но дела шли блестяще по случаю войны и с минуты на минуту здесь ожидали переезда правительства из Парижа.

Там на севере умирали в грязи в окопах но тут в Бордо дела шли блестяще и виноделы и судовладельцы и поставщики снаряжения заполняли залы Chapeau Fin и лакомились жареными ортоланами и шампиньонами и трюфелями и висела большая вывеска

MEFIEZ-VOUS
Les oreilles ennemies vous écoutent[187]

Красное вино, сумерки и посыпанные желтым гравием площади в рамке винных бочек и в парке запах шоколада, серые статуи и на дощечках: Улица погибших надежд, Улица духа законов, Улица забытых шагов – и запах тлеющего листа и серолицые дома Бурбонов растворяющиеся в винно-красных сумерках.

В отеле «Семь сестер» поздно ночью ты вдруг просыпался и видел что агент тайной полиции обшаривает твой чемодан

и хмурится над твоим паспортом и заглядывает в твои книги и говорит: Monsieur, c'est la petite visite.[188]

Неукротимый Боб[189]

Лафоллет родился в городском округе Примроз; до девятнадцати лет работал на ферме в округе Дейн, штат Висконсин.

Он жил своим трудом и позже, занимаясь в Висконсинском университете. Он хотел стать актером, изучал ораторское искусство, и Роберта Ингерсолла[190], и Шекспира, и Берна[191]

(кому удастся когда-нибудь показать влияние Шекспира на весь прошлый век?… Марк Антоний над трупом Цезаря, Отелло в Венецианском сенате и Полоний, повсюду Полоний),

возвращаясь в шарабане домой после выпуска, он был поочередно то Бут[192], то Уилкс, пишущий письма Юния[193], то Дэниел Уэбстер[194], то Ингерсолл, бросающий вызов Богу; был великим, величавым и неподкупным, облаченным в тогу и горделиво разглагольствующим в Капитолиях всех веков;

он был первым оратором всех школьных диспутов

и, выступив с характеристикой Яго, взял приз на ораторском состязании двух штатов.

Он стал работать в конторе у адвоката и выставил свою кандидатуру в прокуроры округа. Его школьные товарищи обрабатывали весь округ, объезжая его по вечерам в шарабанах и агитируя в каждом доме. Этим он дал пинка «машине»[195] и был выбран.

Это было восстанием молодежи против республиканской машины штата,

и босс Кейс, почтмейстер из Медисона, который заправлял всем округом, узнав о его избрании, чуть не свалился с кресла.

Это дало Лафоллету заработок и возможность жениться. Ему было двадцать пять лет.

Через четыре года он выставил свою кандидатуру в конгресс; Университет опять был за него: он был кандидатом юнцов. Когда его избрали, он оказался самым юным членом палаты.

В Вашингтоне в курс политических интриг ввел его Филетэс Сойер, висконсинский лесной король, который привык покупать и продавать политических деятелей, как он покупал и продавал лес и дрова;

он был республиканцем и дал пинка республиканской машине. Но теперь они считали, что приберут его к рукам. Человек не может оставаться честным в Вашингтоне.

Бус в эту зиму ставил в Балтиморе Шекспира. Бус ни за что не стал бы играть в Вашингтоне: он помнил о брате. Боб Лафоллет с женой ездили на каждый спектакль.

На ярмарке в Милуоки в гостиной Планкетон-отеля босс Сойер лесной король пытался подкупить его, чтобы повлиять на шурина, который был председателем суда по делу о казначее штата – республиканце;

Боб Лафоллет покинул отель вне себя от ярости. С этого дня он повел беспощадную войну против республиканской машины штата Висконсин, пока не был избран губернатором штата и не сокрушил республиканскую машину;

это была десятилетняя война в результате которой Висконсин стал образцовым штатом где избиратели порядколюбивые немцы и финны и независимые скандинавы научились пользоваться новой системой управления, прямым голосованием, референдумом и отзывом депутатов.

Лафоллет ввел налог на железные дороги.

Джон Ч. Пейн сказал вашингтонским политическим деятелям в кулуарах Эббит-хаус: «Лафоллет глупец, если думает, что ему удастся дать пинка железной дороге протяжением в пять тысяч миль, скоро он поймет свое заблуждение… Мы еще вспомним о нем, когда придет время».

Но когда пришло время фермеры Висконсина и молодые юристы и доктора и дельцы только что покинувшие школьную скамью

сами вспомнили о нем

и трижды выбрали его губернатором

а потом в федеральный сенат

где он проработал остаток жизни, произнося длинные речи полные статистических данных, борясь за спасение демократии, за республику фермеров и мелких коммерсантов, всегда без поддержки, всегда припертый к стене, сражаясь с продажностью, и с большим бизнесом и с финансовой верхушкой и трестами и с политическими комбинациями и комбинациями комбинаций и с прилипчивой вашингтонской спячкой.

Он был одним из «маленькой кучки непреклонных людей, выражавших только свое собственное мнение»

людей, восставших против закона Вудро Вильсона о вооружении коммерческих судов, который сделал неминуемой войну с Германией; это называли пиратством, но нашлось только шесть человек у которых хватило духа попытаться голыми руками остановить взбесившийся паровой каток:

печать разжигала в читателях ненависть к Лафоллету

предателю

его чучело торжественно сожгли в Иллинойсе,

в Уилинге ему не дали говорить.

(Вместе с 65-м конгрессом умер в Штатах парламентский строй, если вообще он когда-нибудь там существовал.)

В 1924-м Лафоллет выставил свою кандидатуру в президенты и без денег, без избирательного аппарата собрал четыре с половиной миллиона голосов

но он был больной человек, неустанная работа и душный воздух комнат президиумов и парламентских залов

и зловоние политиканов

задушили его

и он умер

оратор в Капитолии погибшей, никогда не существовавшей республики;

но мы всегда будем помнить

как он твердо держался в марте 1917-го когда Вудро Вильсона выбирали во второй раз и как он три дня держал в напряжении гигантскую машину по всей стране. Ему не давали говорить; с галерей изрыгали на него поток ненависти: сенат напоминал линчующую толпу

помнить коренастого человека с морщинистым лицом и отставленную ногу твердо упершуюся в ковер прохода и скрещенные руки и изжеванную сигару в углу рта,

и непроизнесенную речь на пюпитре,

помнить непреклонного человека всегда выражавшего только свое собственное мнение.

Чарли Андерсон

Мать Чарли Андерсона держала меблированные комнаты для железнодорожников, неподалеку от вокзала Северной Тихоокеанской железной дороги в Фарго, штат Северная Дакота. Это был островерхий, окруженный верандами дощатый дом, окрашенный в желто-горчичный цвет с шоколадно-коричневыми наличниками и карнизами; позади него на провисавших веревках, протянутых от столба у кухонных дверей к развалившимся курятникам, постоянно сушилось белье. Миссис Андерсон была молчаливая седая женщина в очках; квартиранты 382 ее боялись, и все жалобы на постели, еду или на

то, что яйца тухлые, они изливали косолапой большерукой Лиззи Грин, девушке из Северной Ирландии, которая была и помощницей хозяйки, и стряпухой, и уборщицей. Когда кто-нибудь из квартирантов возвращался пьяным, Лиззи, накинув на ночную рубашку изношенное мужское пальто, отправлялась наводить порядок. Один из тормозных кондукторов попробовал как-то вечером полюбезничать с Лиззи, но она так его двинула по скуле, что он свалился с крылечка. Лиззи обмывала и обшивала маленького Чарли, снаряжала его утром в школу, и прикладывала арнику к ободранным коленкам, и смазывала салом обмороженные пальцы, и штопала ему платье. Миссис Андерсон уже воспитала троих детей, которые выросли и покинули дом еще до рождения Чарли, так что на младшего она обращала мало внимания. Мистер Андерсон тоже покинул дом незадолго до рождения Чарли: ему пришлось переселиться на Запад из-за слабых легких; не мог переносить суровых зим, как объясняла миссис Андерсон. Миссис Андерсон вела счета, когда наступало лето, варила и заготовляла клубнику, горошек, персики, сливы, бобы, томаты, груши, яблочное повидло, ежедневно заставляла Чарли читать по главе из Библии и много времени уделяла приходским делам.

Чарли был коренастый сероглазый мальчик, с копной встрепанных белокурых волос. Он был любимец квартирантов, и ему нравилось все на свете, кроме воскресений, когда дважды приходилось торчать в церкви и еще в воскресной школе, а после обеда мать угощала его чтением своих любимых мест из Евангелия от Матфея или Книги Эсфири и Руфи и задавала вопросы о главах, которые он должен был прочитать за неделю. Урок этот происходил за столом, покрытым красной скатертью, у окна, на котором миссис Андерсон зиму и лето держала горшки с геранью, бегониями, кактусами и папоротниками. У Чарли мурашки бегали по ногам, и после плотного обеда хотелось спать, и он ужасно боялся совершить грех против духа святого, а таким грехом, по словам матери, было невнимание в церкви и воскресной школе или когда она читала ему Библию. Зимой в кухне было тихо, слабо урчала плита и раздавались тяжелые шаги или пыхтение Лиззи, расставлявшей по полкам только что вымытую посуду. Летом было гораздо хуже. Мальчишки звали его купаться на Ред-Ривер или удить рыбу или играть в палочку-выручалочку на лесном складе или среди угольных куч позади депо, и пойманные мухи протяжно и тонко зудели на полосках липкой бумаги с фестонами, и слышно было, как дежурный паровоз перегоняет товарные составы или транзитные на Виннипег, долго гудит у семафора и потом звонит у станции паровозный колокол, а он, весь потный и липкий в своем крахмальном воротничке, то и дело поглядывает на громко тикающие на стене фарфоровые часы. Когда часто глядишь на часы, время ползет еще медленнее, и он не позволял себе смотреть на них чаще чем каждые четверть часа, но взглянув, он видел, что прошло всего пять минут, и приходил в отчаяние. Не лучше ли уж сразу согрешить против святого духа и заслужить вечное проклятие и совсем сбежать из дому с бродягами, как это сделал Долфи Ольсен, но на это у него не хватало храбрости.

В старших классах он стал находить в Библии странные места, где говорилось о том же, о чем толковали ребята, когда им надоедало играть в прятки в высокой траве позади лесного склада, рассказ про Онана, про Левита с его наложницей и Песнь Соломона; это вызывало какое-то странное ощущение, и у него сильно билось сердце, словно он слушал разговоры квартирантов-железнодорожников, урывками доносившиеся из-за стены, и он уже знал, что такое шлюха и отчего женщины так толстеют спереди, и все это тревожило его, и он был очень осторожен в разговорах с матерью, чтобы она не догадалась, что ему известны такие вещи.

Брат Чарли, Джим, женился на дочери извозопромышленника в Миннеаполисе. В ту весну, когда Чарли кончал восьмой класс, он приехал погостить к матери. Джим курил сигары тут же в доме и подтрунивал над матерью, и при нем и разговору не было о чтении Библии. Раз в воскресенье. Джим взял с собой Чарли удить рыбу вверх по Шайенну и сказал, что если он приедет к нему на каникулы в Туин-Ситиз[196], то он устроит его на работу в гараж, который он открывает вместе со своим тестем. Ему приятно было хвастать перед другими школьниками, что он получит место на все лето. Он рад был уехать, потому что домой вернулась с фельдшерских курсов сестра Эстер и отчаянно приставала к нему, что и говорит-то он, как уличный мальчишка, и платье дерет и пачкает, и пирога ест слишком много.

В то утро когда он один, без провожатых, отправился на станцию в Мурхед с ручным чемоданчиком, который дала ему Эстер, он чувствовал себя превосходно. На вокзале он попытался было купить пачку папирос, но продавец стал дразнить его молокососом и папирос не продал. Когда он вышел, был прекрасный весенний день, но уже сильно припекало солнце. Пот выступал на боках лошадей, тянувших по мосту груженные мукой подводы. Пока он дожидался поезда, становилось все душнее и мглистей. Красный отсвет солнца ложился на широкие спины сгрудившихся вдоль полотна элеваторов. Он слышал, как один пассажир говорил другому: «Похоже, что собирается торнадо», и когда он сел в вагон, то высунулся в окошко и смотрел, как багровые грозовые тучи громоздились на северо-западе над полосой светло-зеленой пшеницы, упиравшейся прямо в облака. Ему очень хотелось поглядеть на торнадо, он никогда не видал урагана, но, когда молнии стали бичом хлестать из туч, он слегка струхнул, хотя его ободряло сознание, что он на людях и рядом кондуктор и пассажиры. Это не был торнадо, был сильный грозовой ливень, и пшеничные поля становились свинцовыми, когда по ним проходили широкие свистящие приминающие полосы дождя. Потом снова выглянуло солнце, и Чарли открыл окно, и запахло весной, и по всем березовым рощам и среди темных елей вокруг маленьких светлых прудов весело распевали птицы.

Джим встретил его на вокзале в грузовом фордике. Они заехали на товарную станцию, и Чарли помог погрузить множество тяжелых тюков с запасными частями из Детройта в адрес гаража Фогеля. Чарли старался принять вид прирожденного горожанина, но от звона трамваев и цоканья подков ломовых лошадей, выбивавших искры из булыжника, и от хорошеньких белокурых девиц, и магазинных витрин и немецких пивных, и от гула, доносившегося с фабрик и мастерских, голова у него шла кругом. Джим в синем рабочем костюме казался выше ростом и тоньше и говорил отрывисто и резко.

– Ты смотри, подтянись, когда приедем домой, старик отец Хедвиг у меня из немцев, ну и бывает придирчив, как все старые немцы, – сказал Джим, когда они кончили погрузку и стали потихоньку пробираться по запруженной улице.

– Само собой, Джим, – сказал Чарли, и ему стало чуточку не по себе, а каково-то ему будет жить в Миннеаполисе. Да и Джим мог бы встретить его поприветливей.

Старый Фогель был плотный краснолицый мужчина с неопрятными седыми волосами и большим пузом, он любил клецки и тушеное мясо с густой подливкой и пиво, а Хедвиг, жена Джима, была его единственной дочерью. Жена у него давно умерла, и по дому хозяйничала средних лет немка, которую все звали тетушка Гартман. Она так и ходила за мужчинами с тряпкой в руке, и заботами ее и Хедвиг, которая к осени ждала ребенка и раздраженно глядела на все своими голубыми глазами, в доме было так чисто, что на полу, покрытом линолеумом, впору было тесто раскатывать. Боясь уличной пыли, они никогда не открывали окон. Конюшни были тут же за домом, во дворе, а немного поодаль стояла старая шорная мастерская, которую только что переделали в гараж. Когда Джим с Чарли подъехали к дому, маляры, взгромоздившись на лестницу, вешали новую блестящую вывеску, на которой красным по белому было выведено: ГАРАЖ ФОГЕЛЯ.

– А, старый черт, – пробормотал Джим, – говорил, что фирма будет «Фогель и Андерсон», а тут на тебе. – Все пахло конюшней, и конюх-негр проводил по двору худую лошадь, покрытую попоной.

Все лето Чарли мыл машины и чистил трансмиссии и перетягивал тормоза. Всегда грязный, засаленный, в грязном и сальном комбинезоне, он сидел в гараже с семи утра до позднего вечера, когда, валясь от усталости, он едва добирался до своей койки, которую ему поставили на чердачке над гаражом. Джим давал ему доллар в неделю на карманные расходы и каждый раз приговаривал, что это так уж, по доброте душевной, потому что Чарли и без того задаром учится делу. В субботу вечером он всегда принимал ванну последним, и на его долю доставалась чуть теплая водица, так что ему большого труда стоило отмыть гаражную копоть. Старик Фогель был социалист, в церкви не бывал, а воскресенье проводил, потягивая пиво с друзьями. За воскресным обедом все говорили по-немецки, и Джим с Чарли угрюмо высиживали обед, не проронив ни слова, но старик Фогель накачивал их пивом и отпускал шуточки, и Хедвиг и тетушка Гартман оглушительно хохотали, а после обеда голова у Чарли кружилась от пива, которое казалось ему ужасно горьким, но которое он скрепя сердце пил, и старый Фогель дразнил его, предлагая выкурить сигару, и наконец отпускал поглядеть город. Он ходил по улицам, ошалелый от пива и чувствуя, что переел, или ехал на трамвае в Сент-Пол посмотреть на новый Капитолий штата, или на озеро Гарриэт, или в Биг-Айленд-парк, где катался на американских горках или бродил по аллеям до тех пор, пока ноги у него чуть не отваливались от усталости. Вначале у него не было знакомых сверстников, и он пристрастился к чтению. Он регулярно покупал номера «Попюлар меканикс», и «Сайнтифик Американ», и «Адвенчур», и «Уорлд уайд мэгэзин»[197]. У него уже разработан был проект, как, построив по чертежам «Сайнти-фик Американ» ялик, он отправится вниз по Миссисипи до самого залива. Жить будет охотой на уток и рыбной ловлей. И он стал копить доллары на покупку ружья.

Но в конце концов жизнь у старого Фогеля ему даже нравилась, не приходилось по крайней мере читать Библию и ходить в церковь, и он любил возиться с моторами и научился управлять грузовым «фордом». Вскоре он познакомился с Бэком и Слимом Джонсами, двумя братьями, примерно его лет, которые жили в том же квартале. Они относились к нему с почтением, ведь он работал в гараже. Бэк продавал газеты и имел до тонкостей разработанную систему, как проникать в кино через выходные двери, и знал все заборы, с которых хорошо были видны состязания в футбол. Подружившись с ними, он убегал к ним каждое воскресенье, как только кончался обед, и они отлично проводили время, разъезжая зайцем по всему городу на мучных грузовиках или на трамвайном буфере, спасаясь от преследования на дровяных плотах, купаясь или лазая по камням речных порогов. Домой он возвращался потный, в измазанном праздничном платье и выслушивал нотации Хедвиг за опоздание к ужину. Старик Фогель гонял прочь мальчиков Джонсов каждый раз, как накрывал их возле гаража, но, когда они с Джимом куда-нибудь уходили, к мальчикам присоединялся Гэс, конюх-негр, и, распространяя запах конюшни, рассказывал им о скачках и гулящих женщинах и попойках в Луисвилле и о единственно правильном способе лишать девушек невинности и о том, как он со своей милой забавляется все ночи напролет без передышки.

В День труда старик Фогель повез Джима, дочь и тетушку Гартман кататься в шарабане, запряженном парой вороных, стоявших у него в конюшне для продажи, а Чарли оставили присмотреть за гаражом и на тот случай, если кто-нибудь придет за бензином или маслом. Пришли Бэк и Слим и стали возмущаться: ну не чертовски ли 388 это несправедливо, как же, у всех сегодня праздник, а им приходится сидеть дома. И как раз сегодня двойной розыгрыш на выставочном стадионе и еще бездна всяких состязаний. Началось с того, что Чарли стал учить Бэка управлять грузовиком, потом, чтобы показать все как следует, он завел мотор, потом как-то само собой случилось, что он предложил прокатить их квартал-другой. Объехав квартал, он пошел запереть гараж, и вот они уже весело катили по направлению к Миннегаге. Чарли дал себе зарок быть очень осторожным и вернуться домой задолго до возвращения домашних, но как-то случилось, что он заехал на какой-то асфальтированный проезд и чуть не налетел на запряженную пони колясочку, полную девочек, которая неожиданно появилась из-за угла. По дороге домой, когда они весело попивали сарсапариллу прямо из бутылки, Бэк вдруг сказал, что за ними на мотоцикле гонится полисмен. Чарли дал полный газ, чтобы удрать от полисмена, слишком круто свернул на перекрестке и с размаху налетел на телеграфный столб. Бэк и Слим мигом смылись, оставив Чарли разделываться с полисменом.

Полисмен, родом швед, изрыгал ругательства и проклятия и грозил отвести его в каталажку за езду без разрешения, но Чарли нашел под сиденьем свидетельство Джима и сказал, что они отвозили груз яблок в Миннегагу и брат велел ему доставить в гараж машину, и полисмен отпустил его, пригрозив штрафом, если он в другой раз будет так же неосторожен. Машина пошла как ни в чем не бывало, только ударом прогнуло крыло и развихлялся руль. Чарли ехал домой так медленно, что у него закипела вода в радиаторе, и, подъехав, встретил у ворот дома шарабан, Гэса, сдерживающего под уздцы разгоряченных вороных, и всю семью, вылезающую из экипажа.

Оправдываться было нечем. Они сейчас же заметили погнутое крыло. Все разом накинулись на него, и тетушка Гартман вопила громче всех, и старик Фогель весь побагровел, и все они кричали на него по-немецки, и Хедвиг дергала его за куртку и дала ему пощечину, и все говорили, что Джим должен его выпороть. Чарли обиделся и заявил, что никому не удастся его выпороть, и тогда Джим сказал, что ему лучше ехать обратно в Фарго, и Чарли поднялся к себе, уложил чемодан и ушел, ни с кем не попрощавшись, с чемоданом в руке и пятью старыми номерами «Аргози» под мышкой. Скопленных долларов хватило на билет только до Борневиля. Дальше пришлось играть в прятки с кондуктором до самого Мурхеда. Мать ему обрадовалась и сказала, что с его стороны очень хорошо было приехать побыть с нею до начала учения и что пора ему конфирмоваться. Чарли ничего не сказал об истории с грузовиком и мысленно решил не ходить ни на какие дурацкие конфирмации, да и вообще в церковь. Он съел обильный завтрак, состряпанный ему Лиззи, поднялся к себе в комнату и лег на кровать. Ему пришло в голову, что нежелание конфирмоваться, может быть, тоже грех против святого духа, но эта мысль уже не так пугала его, как раньше. Его клонило ко сну после бессонной ночи в вагоне, и он сейчас же крепко уснул.

Протянулось еще несколько лет школьной жизни, Чарли немного подрабатывал, помогая по вечерам убираться в мурхедском гараже, но с тех пор, как он вернулся из Миннеаполиса, ему уже не нравилось дома. Мать не позволяла ему работать по воскресеньям и приставала с конфирмацией, сестра приставала из-за всякого пустяка, и Лиззи обращалась с ним как с младенцем, называла его Крошка при квартирантах, и школа ему надоела до смерти, так что, когда ему минуло семнадцать, он после выпуска из школы снова отправился в Миннеаполис искать работы, на этот раз самостоятельной.

Денег у него было прикоплено на несколько дней, так что первым долгом он отправился в Биг-Айленд-парк. Ему хотелось покататься на американских горках и пострелять в тире и выкупаться и познакомиться с девицами. Довольно с него сонных городишек вроде Фарго или Мурхеда, где и пойти-то было некуда.

Когда он пришел к озеру, почти стемнело. Уже на пристани, куда причалил маленький пароходик, слышны были из-за деревьев джаз-банд, скрежет и громыхание американских горок и взвизги, когда срывалась вниз очередная вагонетка. Там был павильон для танцев, среди деревьев ярко горели разноцветные фонарики, и в воздухе стоял запах пудры и духов, жареной кукурузы, и паточного леденца, и пороха из тира и слышались выклики зазывал, горланивших у входа в балаганы. Был понедельник, и народу было немного. Чарли разок-другой скатился с гор и спросил молодого парня, который пускал вагонетки, нельзя ли ему здесь пристроиться.

Парень предложил ему подождать хозяина аттракциона Свенсона, который должен был прийти к закрытию в одиннадцать; возможно, что ему нужен еще один подручный. Парня звали Эд Уолтерс, и он сказал, что работа не ахти какая выгодная, но что Свенсон ничего себе малый; он даром прокатил Чарли еще несколько раз, чтобы показать ему, как работают горки, и угостил его содовой прямо из бутылки и всячески подбадривал его в ожидании хозяина. Он уже второй год работал в этом деле, у него была острая лисья мордочка и многоопытный вид.

Сердце у Чарли отчаянно заколотилось, когда большой поджарый мужчина с жесткими рыжеватыми волосами подошел к билетной будке и стал подсчитывать дневную выручку. Это был Свенсон. Он осмотрел Чарли с головы до ног и сказал, что возьмет его на испытание, сроком на неделю, но что здесь приличный семейный увеселительный сад и он не потерпит никаких вольностей, и велел приходить на следующее утро к десяти часам. Чарли распрощался с Эдом Уолтерсом и едва поспел на последний пароходик и последний трамвай в город. Когда он сошел с трамвая, было слишком поздно идти за чемоданом в камеру хранения багажа; тратить деньги на комнату или ночевать у Джима ему не хотелось, и он устроился на ночлег на скамье перед самым Сити-холлом. Ночь была теплая, и ему было приятно, что он ночует на скамье под открытым небом, словно заправский бродяга. Но дуговые фонари светили ему прямо в глаза, и он побаивался полиции; было бы чертовски некстати попасться за бродяжничество и потерять работу в парке. Когда он проснулся, едва рассветало, и у него зуб на зуб не попадал от холода. Фонари тускло моргали розоватым светом на бледной лимонно-желтой полосе рассвета, и большие дома делового квартала глядели рядами черных пустых окон и казались странными, серыми и заброшенными. Чтобы разогнать застоявшуюся кровь, он несколько раз прошелся взад и вперед, гулко стуча каблуками по тротуару.

Он отыскал киоск, где ему за пять центов отпустили чашку кофе с двумя пончиками, и на первом трамвае отправился на озеро Миннетонка. Был яркий солнечный день, с севера тянул свежий ветер. Озеро было ярко-синее, и стволы берез на берегу ярко-белые, и листочки трепыхались на ветру зелено-желтые на фоне темной хвои и темной синевы неба. Чарли никогда еще не видел места красивее. Греясь на солнце и подремывая, он долго прождал на пароходной пристани. Когда он переправился на остров, парк был еще заперт; в ярком утреннем свете закрытые ставни балаганов и ларьков, неподвижные красные и синие вагонетки американских горок – все казалось заброшенным и жалким. Чарли побродил вокруг ограды, но глаза у него слипались, ноги ныли, чемодан оттягивал руку, и он присмотрел местечко, укрытое стеной от ветра, улегся на самом припеке на прогретую сосновую хвою и сейчас же заснул, подложив под голову чемодан.

Он проснулся в испуге. На его часах было одиннадцать. Сердце у него замерло, и внутри все похолодело. Какой срам – проспать свою первую службу. Свенсон, сдвинув на затылок соломенную шляпу, сидел в кассе американских горок. Он ни словом не обмолвился насчет опоздания. Просто велел Чарли снять пиджак и помочь механику Макдональду смазать мотор. -

Чарли проработал у Свенсона все лето до самого сентября, когда закрылся парк. Они вместе с Эдом Уолтерсом и итальянцем Спаньоло жили в маленьком бараке в «Эксельсиоре».

В соседнем бараке жил Свенсон и шесть его дочерей. Жена его умерла. Старшая дочь, Анна, лет тридцати, служила кассиршей парка, еще две – официантками в отеле «Тонка Бэй», а остальные учились в школе и нигде не работали. Все сестры были высокие румяные блондинки. Чарли влюбился в младшую, Эмиску, свою сверстницу. Они устроили себе мостки и трамплин и купались все вместе. Чарли все лето ходил в майке, брюках цвета хаки и сильно загорел. Эд ухаживал за сестрой Эмиски, Зоной, и после закрытия парка они вчетвером отправлялись кататься на лодке, особенно в теплые лунные ночи. Вина они с собой не брали, но с ними всегда был патефон и вволю папирос, и можно было целоваться и возиться на дне лодки. Воротясь в свой барак, Эд и Чарли обыкновенно находили Спаньоло уже спящим и шутки ради пускали майских жуков ему под простыню, и тот чертыхался и с проклятиями барахтался по кровати. Эмиска мастерски варила тянучки, и Чарли с ума по ней сходил, и ему казалось, что он ей нравится. Она учила его целоваться, и ерошила ему волосы, и по-кошачьи ластилась к нему, но никогда не позволяла ему заходить слишком далеко, да он и сам бы этого не сделал. Раз ночью они все вчетвером отправились гулять в лес за поселком и развели костер под сосной над обрывом. Они сидели вокруг огня, грели маршмэллоу[198], рассказывая страшные истории. С ними были одеяла, и Эд умел делать постель из стеблей болиголова, и все четверо укрылись одеялами, и щекотали друг друга, и возились, и долго не могли уснуть. Часть ночи Чарли лежал между обеими девушками, и они тесно прижимались к нему, и он был страшно возбужден, и не мог заснуть, и боялся, что они заметят.

Он научился танцевать и играть в покер, и, когда наступила осень, в кармане у него не было ни цента, но зато, утешал он себя, лето прошло превосходно.

Вместе с Эдом он снял комнату в Сент-Поле. Он п лучил место младшего механика в мастерских Северно-Тихоокеанской железной дороги и зарабатывал хороши деньги. Он научился работать на электрическом токарном станке и стал посещать вечерние курсы подготовки на гражданского инженера. Эду не везло с работой, только изредка перепадало ему несколько долларов за подноску шаров в кегельбане. По воскресеньям они часто обедали у Свенсонов. Мистер Свенсон содержал теперь маленькое кино «Лиф Эриксон» на 4-й стрит, но дела у него шли неважно. Он считал делом решенным, что оба юноши помолвлены с его младшими дочерьми, и с радостью принимал их. По субботам Чарли водил Эмиску в оперетку и в китайский ресторанчик, где попозднее можно было и потанцевать, и тратил на это и на угощение уйму денег. На Рождество он подарил ей кольцо со сво им вензелем, и после этого она согласилась считаться его невестой. Вернувшись домой после прогулки, они подолгу сидели в гостиной Свенсонов, целуясь и обнимаясь.

Ей, видимо, нравилось раздразнить его, а потом увернуться, и поправлять прическу, и подкрасить губы, и убежать наверх, и он слышал, как она там хихикает с сестрами. А он ходил взад и вперед по гостиной, где горела всего одна затененная абажуром лампа, и чувствовал, что нервы у него натянуты до отказа. Он не знал, что ему делать. Он не хотел жениться, потому что это помешало бы ему повидать свет и продолжать подготовку на гражданского инженера. Холостые парни из мастерской ходили в поселок или знакомились на улице с проститутками, но Чарли боялся заразиться, и времени у него после вечерних курсов не оставалось, да, кроме того, ему нужна была только Эмиска.

Жадно поцеловав ее последний раз и все еще чувствуя ее язык в своем рту и запах ее волос и вкус ее рта, он уходил, и по дороге у него звенело в ушах, и он еле шел, слабый и разбитый; добравшись до кровати, он не в состоянии был заснуть и ворочался всю ночь, думая, что сойдет с ума, и Эд ворчал на него с другого конца кровати, спрашивая, скоро ли он, черт его побери, даст ему спать.

В феврале у Чарли заболело горло, и доктор, к которому он обратился, сказал, что это дифтерит, и отправил его в больницу. После прививки ему несколько дней было очень плохо. Когда он стал поправляться, его навестили Эд и Эмиска. Они сидели на краешке его кровати, и ему приятно было их видеть. Эд был расфранчен и сообщил, что перешел на новую работу и много зарабатывает, но не сказал, что это за работа. Чарли показалось, что Эд с Эмиской очень подружились за время его болезни, но он не видел в этом ничего дурного.

Соседнюю койку занимал некий Михельсон, тощий седой старик, тоже поправлявшийся после дифтерита. Он эту зиму проработал в скобяной лавке и сильно нуждался. Несколько лет назад он был фермером в Айове, но ряд неурожаев разорил его, банк подал ко взысканию и отобрал у него ферму и потом ему же предложил арендовать ее, но он сказал, будь он проклят, если станет работать на кого-нибудь, он смотал удочки и перебрался в город, и тут ему, пятидесятилетнему старику с женой и тремя ребятишками на руках, надо опять начинать все сначала. Он горой стоял за Боба Лафоллета и придерживался мнения, что банкиры Уолл-стрит составили заговор, чтобы захватить власть в свои руки и править страной за счет разорения фермеров. Тонким всхлипывающим голосом он говорил весь день не переставая, пока сиделка не заставляла его замолчать, о Лиге беспартийных, и Рабоче-фермерской партии, и о будущем великого Северо-Запада, и о том, что рабочим и фермерам надо держаться вместе и выбирать честных людей вроде Боба Лафоллета. Чарли этой осенью записался в местный отдел Американской федерации труда, и рассказы Михельсона, прерываемые приступами всхлипов и кашля, волновали его и заставляли задумываться о политике. Он решил больше читать газеты и быть в курсе; того, что делается на свете. А то с этой войной и прочей заварухой, кто знает, что может случиться.

Когда Михельсона пришли проведать жена и дети, он познакомил их с Чарли и сказал, что лежать рядом с таким умным молодым человеком – одно удовольствие, не замечаешь, что болен. Чарли стало не по себе, когда

он разглядел, какие они исхудавшие и бледные и как легко они одеты, а погода стояла такая холодная. Он выписался из больницы раньше Михельсона, и, когда нагнулся пожать его иссохшую, костлявую руку, тот сказал ему на прощание: – Почитайте Генри Джорджа, молодой человек, слышите? Вот кто знает, чем помочь делу, и по-настоящему знает, черт его побери.

Чарли так приятно было шагать по занесенной снегом улице и чувствовать, как сухой колючий ветер выдувает запах йода и больничной палаты, что он сейчас же позабыл напутствие старика.

Первым долгом он направился к Свенсонам. Эмиска спросила его, где Эд Уолтере. Он сказал, что еще не был дома и не знает. Казалось, ее что-то беспокоит, и он удивился этому.

– А разве Зона не знает? – спросил он.

– Ну, Зона завела нового поклонника и только о нем и думает.

Потом она улыбнулась ему, погладила его руку и приласкала его; они уселись на диван, и она достала пирожное собственного изготовления, и он не выпускал eç руки, и поцелуи-были совсем липкие, и Чарли был счастлив. Когда пришла старшая сестра, она разахалась, как он исхудал, и сказала, что теперь его надо откармливать и чтобы он остался ужинать. Мистер Свенсон сказал, чтобы он приходил каждый вечер к ужину, пока он совсем не поправится. После ужина они в гостиной играли в карты и прекрасно провели время.

Придя домой, Чарли в передней встретил хозяйку. Она сказала, что его товарищ скрылся, не заплатив за квартиру, и если он сейчас же не расплатится за обоих, то она не пустит его в комнату. Он долго убеждал ее и сказал, что пришел прямо из больницы, и в конце концов она согласилась держать его еще неделю. Она была полная незлобивая женщина с морщинками на щеках и в желтом ситцевом переднике со множеством кармашков. Когда Чарли поднялся к себе в комнату, где он с Эдом прожил всю зиму, ему показалось там ужасно холодно и одиноко. Он улегся в ледяную постель и лежал, весь дрожа, чувствуя себя слабым и маленьким, готовый заплакать и не находя объяснения, почему Эд скрылся, не оставив ему ни строчки, и почему Эмиска так странно посмотрела на него, когда он сказал, что ничего не знает об Эде.

На другое утро он пошел в мастерские и получил прежнюю работу, хотя он так ослабел, что толку от него было мало. Мастер отнесся к нему сочувственно и сказал, чтобы первые дни он не слишком надрывался, но за время болезни заплатить не захотел, потому что Чарли не был старым служащим и не взял удостоверения у фабричного доктора. Вечером Чарли пошел в кегельбан, где обычно подрабатывал Эд. Буфетчик сказал, что Эд смылся в Чикаго после большого скандала с кражей каких-то часов.

– А по мне, оно и лучше, скатертью дорога, – сказал он. – У этого парня повадки большого мерзавца.

Пришло письмо от Джима; брат писал, что мама пишет из Фарго и беспокоится о нем и что Чарли не мешало бы пойти проведать их, и вот он наконец собрался и пошел к Фогелям в ближайшее воскресенье. Увидев Джима, он первым делом сказал, что вся эта история с «фордом» просто глупое мальчишество, и они пожали друг другу руки, и Джим сказал, что это давно забыто, и никто слова не скажет, и чтобы Чарли оставался с ними обедать. Обед был прекрасный, и пиво прекрасное. Малыш Джима такой занятный; забавно подумать, что он теперь дядя; даже Хедвиг не казалась такой сварливой. Гараж давал хороший доход, и старый Фогель предполагал закрыть конюшню и уйти на покой. Когда Чарли рассказал, что посещает вечерние курсы, старик Фогель стал внимательно прислушиваться к его словам. Кто-то упомянул имя Лафоллета, и Чарли сказал, что это великий человек.

– Напрасно бить феликий шеловьек, когда идешь по лошной дорога, – сказал старый Фогель, обсасывая пивную пену с усов. Он отхлебнул еще глоток из своей кружки и посмотрел на Чарли поблескивавшими голубыми глазами. – Но это нишего, это всегда так в нашалье… мы еще стеляем из тепя социалиста.

Чарли вспыхнул и сказал:

– Ну, я в этом плохо разбираюсь.

И тетушка Гартман положила ему на тарелку еще порцию зайца с лапшой и картофельным пюре.

Однажды холодным мартовским вечером он повел Эмиску смотреть «Рождение нации»[199]. От картин сражений, от музыки и фанфар их бросало то в жар, то в холод. У обоих выступили слезы, когда два главных героя встретились на поле битвы и умерли на поле битвы другу друга в объятиях. Когда на экране появился ку-клукс-клан, Чарли тесно прижал ногу к ноге Эмискира она так глубоко впилась ему ногтями в колено, что ему стало больно. Когда они вышли, Чарли заявил, что, ей-богу, поедет в Канаду, и поступит в армию, и отправится в Европу поглядеть на великую войну. Эмиска сказала, чтобы он не дурил, а потом как-то странно посмотрела на него и спросила, уж не за англичан ли он. Он сказал, что ему все равно, кто возьмет верх, потому что, кто бы ни победил, в выигрыше останутся одни банкиры.

– Ах, это все так ужасно, – сказала она. – Не будем об этом больше говорить.

Когда они вернулись к Свенсонам, мистер Свенсон сидел в гостиной без пиджака и читал газету. Он встал и, озабоченно нахмурясь, пошел навстречу Чарли, видимо, собираясь ему что-то сказать, но Эмиска покачала головой. Он пожал плечами и вышел из комнаты. Чарли спросил Эмиску, что это старик так хмурится. Она порывисто обхватила его, положила ему голову на плечо и разразилась рыданиями.

– В чем дело, кисонька, ну в чем же дело, кисонька? – бормотал он. А она все плакала и плакала, пока слезы не потекли у него по щеке и по шее, тогда он сказал: – Ну перестань же, ради Бога, кисонька. Ты мне испортишь воротничок.

Она тяжело опустилась на диван, и видно было, что она изо всех сил старается удержаться от слез. Он сел рядом с ней и стал гладить ее руку. Вдруг она вскочила и выбежала на середину комнаты. Он потянулся обнять и приласкать ее, но она оттолкнула его.

– Чарли, – сказала она жестким, натянутым тоном, – мне надо сказать тебе… у меня, вероятно, будет ребенок.

– Да ты что, рехнулась? Ведь я же никогда…

– Ну значит, другой… Господи, я убью себя. Чарли взял ее за руки и усадил на диван.

– Успокойся и скажи толком, в чем дело.

– Побей меня, – истерически хохотала Эмиска, – ну бей, бей кулаком!

Чарли весь как-то обмяк.

– Да говори же, в чем дело, – сказал он. – Неужели Эд? Быть не может.

Она подняла на него испуганные глаза, ее лицо по-старушечьи осунулось.

– Нет, нет… это вот как… Понимаешь. У меня уже второй месяц задержка, и, знаешь, я ничего не понимаю в этом и спросила Анну, и та сказала, что у меня, наверное, будет ребенок и что нам надо непременно сейчас же пожениться, и надо было ей, паршивке, наябедничать обо всем папе, и я не могла сказать ему, что это не ты… Они, понимаешь, думают, что это ты, и папа говорит, что раз уж пошла теперь такая молодежь, что же делать, и надо только нам пожениться, и я думала, что не проговорюсь, и ты бы никогда не узнал, но, милый, я не могла не сказать тебе.

– А, черт, – еле выговорил Чарли. Он смотрел на розовые цветы и бахрому абажура стоявшей возле него на столе лампы, и на бахромчатую скатерть, и на собственные ботинки, и на розы, вышитые на ковре. – Как же это?

– Это случилось, когда ты лежал в больнице, Чарли. Мы выпили ужасно много пива, и он повез меня в отель. Просто я скверная, вот и все. Он швырял деньгами, и мы поехали в такси, и я, должно быть, с ума сошла. Нет, просто я скверная женщина, вот и все, Чарли. Я встречалась с ним каждый вечер, пока ты лежал в больнице.

– Так кто же это? Эд?

Она кивнула и потом спрятала лицо и снова заплакала. – А, сукин сын, сволочь поганая! – повторял Чарли. Она вся съежилась на диване и закрыла лицо руками.

– Он удрал в Чикаго… А, мерзавец, – сказал Чарли.

Ему хотелось скорее вон отсюда на воздух. Он схватил шляпу и пальто и стал торопливо одеваться. Тогда она вскочила с дивана и бросилась ему на грудь. Она прижалась к нему, и руки ее крепко обнимали его шею.

– Честное слово, Чарли, я все время любила тебя. Мне казалось, что это ты.

Она поцеловала его в губы. Он оттолкнул ее, но чувствовал себя слабым и усталым и подумал о том, что возвращаться домой надо по такому холоду, и дома ждет ледяная постель, и потом, черт возьми, в чем дело? И он сбросил пальто и шляпу. Она целовала и ласкала его и заперла дверь в гостиной, и они обнимались на диване, и она позволила ему делать все, что он хотел. Потом, немного погодя, она зажгла свет и оправила платье и у зеркала привела в порядок прическу и пригладила ему, как сумела, волосы, и он перевязал галстук, они осторожно отперли дверь, и она пошла в переднюю и позвала отца. Ее лицо разрумянилось, и она опять казалась очень хорошенькой. Мистер Свенсон и Анна и все девочки были на кухне, и Эмиска сказала:

– Папа, мы с Чарли через месяц женимся.

И все сказали: поздравляю. Все девочки поцеловали Чарли, а мистер Свенсон принес бутылку виски, и все выпили, и Чарли пошел домой, чувствуя себя словно побитая дворняга.

В мастерской работал один парень, Гендрикс, по-видимому, человек бывалый. Чарли на следующий день спросил его, нет ли какого средства против беременности, и тот сказал, что знает рецепт таких пилюль, и в самом деле на другой день принес рецепт, но предупредил Чарли не говорить аптекарю, для чего он их берет. Был как раз день получки, и Гендрикс, освободившись, зашел к Чарли и спросил, удалось ли ему достать пилюли. Коробочка уже лежала у Чарли в кармане, и он собирался в этот день пропустить вечерние курсы и отнести пилюли Эмиске. Но сперва они с Гендриксом завернули выпить. Он не любил чистого виски, и Гендрикс посоветовал пить его пополам с имбирным элем. Так было действительно много лучше, но Чарли стало грустно и скверно на душе, ему не хотелось идти к Эмиске. Они еще выпили, а потом пошли играть в кегли. Чарли взял четыре партии из пяти, и Гендрикс сказал, что теперь он угощает.

Гендрикс был широкоплечий рыжий детина с морщинистым лицом и свороченным на сторону носом. Он стал плести всякие небылицы о веселых приключениях с бабами и объявил, что он по таким делам мастак. Он всюду побывал, гулял и с метисками, и с негритосками в Новом Орлеане, и с китаянками в Сиэтле, штат Вашингтон, и с чистокровной индианкой в Бэтт, штат Монтана, и с француженками и немецкими еврейками в Колоне, и со старухой караибкой девяноста лет от роду в Порт-оф-Спейн. Он говорил, что Миннеаполис – порядочная дыра и что стоящему парню надо поскорее отсюда убираться и искать работы на нефтяных промыслах в Тампико или Оклахоме, где можно заработать монету, можно и потратить ее, как подобает белому человеку. Чарли заявил, что он сейчас же распростился бы с Миннеаполисом, если бы не вечерние курсы, которые ему очень хочется кончить, а Гендрикс возразил на это, что он болван, что книжная зубрежка ни до чего хорошего не доведет и что все, что требуется, – это хорошо проводить время, пока молод и силен, а потом, ну их всех, провались они ко всем чертям. И Чарли сказал, что он согласен, ну их всех, провались они ко всем чертям.

Они наведались еще в несколько баров, и Чарли, который обычно пил одно пиво, теперь начал пошатываться, но слоняться вместе с Гендриксом из бара в бар было чудесно. Гендрикс спел «Два коммивояжера» в одном баре и «Король британский – пащенок» в другом, где старый краснорожий забулдыга с сигарой в зубах угостил их стаканчиком. Потом они попытались было пройти в дансинг, но в дверях им сказали, что они слишком пьяны, и выпроводили их, и все это им казалось чертовски забавным, и потом они оказались в задней комнате какого-то известного Гендриксу заведения и там очутились в компании двух известных Гендриксу девиц, и Гендрикс уговорился с ними обеими по десяти долларов на всю ночь, потом они еще раз выпили, прежде чем идти к девицам, и Гендрикс снова запел:

Два коммивояжера зашли в большой отель,

Им в голову ударил после обеда хмель,

И кельнерше хорошенькой от них прохода нет,

Послушайте достойной девушки ответ.

– Какой веселый молодой человек, – сказала однаиз девиц другой. Но ту развезло, и она жалобно разнюнилась, когда Гендрикс и Чарли, положив головы друг другу на плечо, запели дальше:

Я из семьи почтенной, но разорились мы,

И папенька несчастный едва избег тюрьмы.

Приехала я в город, чтоб брата разыскать,

При Джеке не осмелились меня б вы обижать, —

горланили они, и одна из девиц утешала другую, приговаривая:

– Вытри глаза, моя милая, полно реветь.

И это было чертовски забавно.

Несколько недель Чарли ходил как потерянный. От пилюль Эмиске стало совсем плохо, но в конце концов они подействовали. Чарли теперь не очень-то охотно заглядывал к Свенсонам, хотя они по-прежнему говорили: «Вот после свадьбы», и Свенсоны обращались с Чарли как с зятем. Эмиска уже начинала пилить Чарли за то, что он сильно пьет и шатается с этим Гендриксом. Чарли бросил вечерние курсы и подыскивал службу в отъезд, безразлично куда, только бы уехать. Потом его угораздило попортить станок, и мастер рассчитал его. Когда он сказал об этом Эмиске, та очень огорчилась и сказала, что пора бы ему образумиться, бросить пить и побольше думать о ней, а он возразил, что, видно, пора ему сматывать удочки, надел пальто, взял шляпу и ушел. Уже шагая по тротуару, он вспомнил, что надо было взять у нее обратно кольцо с его вензелем, но возвращаться за ним он не стал.

В воскресенье он обедал у Фогелей, но не сказал им, что лишился места. Был не по времени жаркий весенний день. Он все утро пробродил по городу с головной болью – накануне они с Гендриксом сильно накачались. В парках на клумбах зацветали крокусы и гиацинты, в палисадниках набухали почки. Он не знал, что ему с собой делать. За квартиру было не плачено уже вторую неделю, учиться он не учился, девушки знакомой у него не было, и на душе было так скверно, что впору послать все к черту и наняться в солдаты, на мексиканскую границу. Голова у него трещала, и он с трудом волочил ноги, измученный непривычной жарой. Щегольски одетые мужчины и женщины проезжали мимо в дорогих машинах. Подросток промчался на красном мотоцикле. Вот хорошо бы набрать монет, купить мотоцикл и отправиться на нем куда глаза глядят. Вчера он пробовал было уговорить Гендрикса махнуть с ним на юг, но Гендрикс сказал, что связался с одной девчонкой, прелесть что за девка, есть теперь у кого погреться ночью, уезжать он сейчас не намерен. «Ну и черт с ними со всеми, – подумал Чарли, – а я хочу свет поглядеть».

У него был такой угнетенный вид, что, когда он вошел в гараж, Джим спросил:

– Что случилось, Чарли?

– А, ничего, – отмахнулся Чарли и стал помогать Джиму чистить карбюратор грузовика, с которым тот возился. Шофер, еще молодой загорелый парень с коротко остриженными черными волосами, с первого взгляда понравился Чарли. Он собирался на другой день везти в Милуоки груз мебели и искал подручного.

– Возьмите меня, – предложил Чарли. Шофер замялся.

– Это мой брат, Фред, он подойдет… Но только как же твоя служба?

Чарли покраснел.

– Я взял расчет.

– Ладно, – сказал шофер, – пойдем поговорим с хозяином. Возьмет хозяин, возьму и я.

На рассвете они уже выехали из города. Чарли неприятно было уезжать, не расплатившись с хозяйкой, но он утешал себя тем, что оставил ей на столе записку с обещанием выслать долг, как только получит работу. Хорошо было смотреть, как уходили назад, в сероватую дымку холодного рассвета и город, и фабрики, и элеваторы. Дорога шла по берегу реки, обходя крутые обрывы, и грузовик с ревом плюхался в лужи по разъезженным колеям. Было холодно, хотя как только выглядывало из-за облаков солнце, сейчас же начинало припекать. Им с Фредом приходилось вопить во весь голос, чтобы перекричать рев мотора, но они все-таки пытались рассказывать друг другу анекдоты или болтать о разных пустяках. Ночь они провели в Ла-Кроссе.

Они добрались до закусочной как раз к самому закрытию и едва успели заказать бифштексы. Чарли показалось, что он приглянулся официантке, которая сказала, что родом она из Омахи и что зовут ее Эллен. Ей было под тридцать, под глазами темные круги, и Чарли подумал, что, должно быть, она не из недотрог. Он проболтался в закусочной до самого закрытия, а потом пошел провожать ее, и они прошли вдоль реки, и ветер был теплый, и с лесопилки шел свежий запах, и молодой месяц светил из-за пушистых барашков, и они сидели на пробившейся траве в тени штабелей свеженапиленного леса. Она уронила голову ему на плечо и называла его «милый мальчик».

Когда он вернулся к грузовику, Фред, закутавшись в одеяло, спал на брезенте, укрывавшем груз. Чарли лег рядом и съежился под пальто. Он скоро промерз, и спать на ящиках было жестко и неудобно, он устал, обветренное лицо горело, и он крепко заснул.

Они пустились в путь еще до рассвета.

Фред первым долгом спросил его:

– Ну как, обладил дельце?

Чарли засмеялся и кивнул головой. Он чувствовал себя превосходно и решил, что ему здорово повезло, быстро разделался и с Миннеаполисом, и с Эмиской, и с этим стервецом мастером. Весь мир развертывался перед ним, как на карте, и грузовик гудя несся навстречу новым городам, где ожидали его работа и богатство и хорошенькие девушки, которым не терпелось назвать его милым мальчиком.

Он не задержался в Милуоки. По гаражам не нуждались в подручных, и он взял место судомоя в закусочной. Поганая, грязная работа, и бесконечный рабочий день. Чтобы сберечь деньги, он не снимал комнаты, а спал на грузовике в гараже, где работал приятель Джима. Он предполагал плыть дальше пароходом после первой же получки. Один из судомоев закусочной, Монти Дейвис, оказался уоббли. Он убедил всех служащих бастовать из солидарности с кампанией за свободу слова, которую проводили в это время в городе уоббли, и в результате Чарли, проработав целую неделю, не получил ни гроша и голодал двое суток, пока его не встретил Фред, приехавший с новым грузом, и как следует не накормил его. Закусив, они выпили пива и потом долго спорили по поводу забастовок.

Фред заявил, что вся эта агитация уоббли – сущая чепуха и жаль, что полиция не переловила их и не засадила за решетку всех до единого. Чарли возражал, что рабочим надо сообща добиваться человеческих условий жизни и что близко время, когда разразится большая революция вроде американской революции[200], только побольше, и после нее не будет хозяев и сами рабочие будут управлять фабриками. Фред сказал, что он говорит ни дать ни взять, как проклятый иностранец, и что ему должно быть стыдно своих слов, и что настоящий американец должен верить в свободу личности, и что если не ладится дело на одной работе, то ведь на то у него и голова на плечах, чтобы найти себе другую. Они распрощались, досадуя друг на друга, но Фред был добрый малый и одолжил Чарли пять долларов на проезд до Чи.

На другой день он уехал пароходом. По озеру еще плавали желтоватые глыбы насквозь протаявших льдин, вода была холодного бледно-голубого цвета, и кое-где мелькали барашки. Чарли никогда еще не приходилось плавать по такому большому озеру, и его слегка подташнивало, но приятно было смотреть, как из-за клубов фабричного дыма поднимаются заводские трубы и массивы зданий и окна переливчато блестят, когда в них бьет солнце, и растет волнорез и тяжелые баржи с рудой, взрывающие голубую воду, а потом сойти на набережную, где все для него было ново, и нырнуть в толпу, в поток автомобилей и зеленых и желтых автобусов, запрудивших Мичиган-авеню у разводного моста, и брести по улицам, подставляя лицо прохладному ветру, заглядываясь на сверкающие витрины и хорошеньких девушек и раздуваемые ветром юбки.

Джим посоветовал наведаться к одному приятелю, работавшему в гараже Форда на Блу-Айленд-авеню, но это оказалось так далеко, что, пока он туда добрался, знакомый Джима ушел домой. Старший по гаражу велел Чарли прийти утром и обещал ему работу. Ночевать было негде, но и сознаться, что он без гроша, не хотелось, и он, оставив чемодан в гараже, пробродил всю ночь по улицам. Время от времени он присаживался где-нибудь в парке на скамейку и на несколько минут смыкал глаза, но сейчас же просыпался, окоченев и промерзнув до костей, и принимался бегать, чтобы согреться. Ночи, казалось, конца не будет, а у него не было ни гроша, не на что даже выпить утром чашку горячего кофе, и он битый час прогуливался перед гаражом, дожидаясь прихода служащих.

В гараже он проработал несколько недель, пока не встретил Монти Дейвиса на Норт-Кларк-стрит и не пошел с ним на митинг, который собрали уоббли перед библиотекой Ньюберри. Полиция разогнала митинг, Чарли недостаточно быстро улепетывал от них, и не успел он опомниться, как его оглушил удар резиновой дубинкой и его втолкнули в тюремный автомобиль. Ночь он провел в камере в обществе двух вдрызг пьяных бородачей, которые к тому же, как видно, не говорили по-английски. Наутро его повели на допрос; когда он сказал полицейскому агенту, что работает в гараже механиком, один из шпиков позвонил в гараж проверить это; его отпустили на все четыре стороны, но когда он явился на службу, заведующий заявил ему, что не потерпит в своем гараже бездельников уоббли, рассчитал его и тоже отпустил на все четыре стороны.

Он заложил чемодан и праздничный костюм, связал в узел несколько пар носков и рубашек и пошел сказать Монти Дейвису, что думает махнуть зайцем в Сан-Луис. Монти сказал ему, что в Эвансвилле сейчас проводят кампанию за свободу слова и что он едет туда посмотреть, как идут дела. Они поездом добрались до Джолиета. Проходя мимо тюрьмы, Монти заметил, что вид ее всегда вызывает у него тошноту и плохие предчувствия. Говоря это, он нахмурился и добавил, что его, должно быть, скоро упрячут, но что его заменят другие. Монти был еще совсем молодой парень, родом из Маскасина, штат Айова. У него было бледное худое лицо и длинный нос с горбинкой, он заикался и не помнил себя иначе как продавцом газет или рабочим на пуговичной фабрике. Он только и думал, что об ИРМ и революции. Он бранил Чарли соглашателем за то, что тот смеялся, вспоминая, как его арестовали и в тот же день выпроводили из кутузки и со службы, и твердил, что ему нужно быть сознательным рабочим и принимать такие вещи всерьез.

На окраине Джолиета их подобрал грузовик, который довез их до Пеории, где они расстались, потому что Чарли встретил знакомого по Чикаго шофера, который взялся подвезти его до самого Сан-Луиса. В Сан-Луисе ему не повезло, работы не было, и у него вышла история с проституткой, которую он подцепил на Маркет-сквер и которая пыталась обокрасть его, и так как он слышал, что работу легко найти в Луисвилле, то он стал пробираться на восток. Уже в Нью-Олбани его встретила адова жара, никто не соглашался подвезти, ноги у него распухли и покрылись волдырями. Он долго простоял на мосту, глядя в быстрые мутные воды Охайло, слишком измученный, чтобы идти дальше. Ему опротивело слоняться с места на место, гоняясь за работой. Река цветом напоминала имбирный пряник; он вспомнил запах имбирных пряников, которые пекла дома Лиззи Грин, и подумал, как, в сущности, глупо с его стороны скитаться бездомным бродягой. Надо вернуться домой и пожить там на подножном корму, вот что надо сделать.

Мимо него, шлепая пустой шиной, продребезжал разбитый грузовой «форд».

– Эй, у тебя шина лопнула! – крикнул Чарли.

Шофер круто затормозил машину. Это был крупный круглоголовый детина в красном свитере.

– А тебе что за дело?

– Да я думал, что ты не заметил.

– Еще бы не заметить, все вижу, да так уж с самого утра не клеится. Тебя подвезти, что ли?

– Хорошо бы, – сказал Чарли.

– А ты что думал, так мне тут и ночевать на мосту из-за шины… С самого утра не везет, понимаешь, и все тут. Встал, понимаешь, чуть свет и попер эту колымагу с четырьмя бочками табаку, а эта чертова образина, негритянская его харя, засунул куда-то ключ от склада. Честное слово, был бы у меня с собой револьвер, так и пристрелил бы его, сукина сына, на месте.

Проехав мост, он остановился и с помощью Чарли сменил покрышку.

– Ты откуда, малец? – спросил он, вылезая из-под машины и отряхивая пыль.

– С Северо-Запада, – сказал Чарли.

– Значит, швед? Чарли засмеялся:

– Да нет, просто механик, работал в гараже, теперь ищу работу.

– Ну лезь, что ли, поедем к старику Уиггинсу, к моему хозяину, там что-нибудь сварганим.

Чарли все лето провел в Луисвилле, работая в ремонтном гараже Уиггинса. Он снимал комнату пополам с итальянцем Грасси, который эмигрировал, спасаясь от мобилизации. Итальянец каждый день читал газеты и страшно боялся, что Соединенные Штаты ввяжутся в войну. Тогда, говорил он, придется удирать в Мексику. Он был анархист и на редкость спокойный малый и все вечера проводил, сидя на крылечке, тихонько напевая какие-то песни и наигрывая на гармонике. Он рассказывал Чарли о больших заводах «Фиат» в Турине, где он работал, учил его есть спагетти, и пить красное вино, и играть на гармонике Funiculi Funicula. Больше всего он хотел стать летчиком. Чарли сошелся с молодой еврейкой, работавшей на табачном складе. Ее звали Сара Коэн, но она заставляла называть себя Беллой. Она ему приглянулась, но он сразу дал ей понять, чтобы она не рассчитывала на свадьбу. Она называла себя революционеркой и стояла за свободную любовь, но и это ему не очень нравилось. Он водил ее в театр и в Чироки-парк и, когда она сказала, что ее любимый камень аметист, купил ей аметистовую брошку.

Когда он думал о себе, он испытывал какое-то беспокойство. День за днем все та же однообразная работа, без всякой надежды заработать побольше, или учиться, или даже повидать свет. С наступлением зимы он стал тосковать еще сильнее. Он раздобыл ветхий «фордик», который давно уже собирались стащить на свалку, и кое-как починил его завалящими частями других машин.

Потом он подговорил Грасси вместе отправиться в Новый Орлеан. У них были кое-какие сбережения, и они прекрасно доберутся туда, найдут там работу, а кроме того, попадут как раз к карнавалу. С самого отъезда из Миннеаполиса он впервые почувствовал себя хорошо в то туманное январское утро, когда они выехали из Луисвилла, держа путь на Юг, и все четыре цилиндра отчаянно кашляли и чихали, и на задних сиденьях лежала груда заплатанных бросовых камер.

Они проехали Нашвилл, Бирмингем, Мобил, но дороги были ужасные, им все время приходилось чинить машину, и они чуть не замерзли, попав в снежную бурю у Гантерсвилла, и пережидали ее в городе несколько дней, так что к тому времени, когда они добрались до бухты Сан-Луис и покатили по прибрежной дороге, радуясь горячему солнцу и голубому небу и пальмам и бананам, и Грасси стал толковать о Везувии, и Bella Napoli,[201] и своей подружке в Турине, которую он никогда больше не увидит из-за этой паршивой капиталистической войны, деньги у них были на исходе. В Новый Орлеан они приехали с долларом пятью центами в кармане и чашкой бензина в баке, но по счастливой случайности Чарли удалось сбыть машину, как она ни была разбита, перекупщику-негру за двадцать пять долларов.

Они сняли комнату неподалеку от мола за три доллара в неделю. Сдавала комнату желтолицая метиска из Панамы, и на их балконе стояла большая клетка с попугаями, и солнце припекало им плечи, когда они шли по улицам. Грасси был в восторге. «Совсем, как в Италии», – то и дело повторял он. Они толкнулись кое-куда в поисках работы, но везде только и было разговору что о предстоящем карнавале. Они прошлись вдоль по Кэнел-стрит, полной негров, китайцев, красивых девушек в ярких платьях, щегольски одетых молодых людей и стройных стариков в полотняных костюмах. Они остановились выпить пива у стойки бара, выходившей прямо на тротуар, сплошь заставленный столиками, за которыми сидел самый разношерстный народ, куря сигары и потягивая пиво. Грасси купил вечернюю газету. Вдруг он побледнел и показал Чарли на заголовок: ВОЙНА С ГЕРМАНИЕЙ НЕИЗБЕЖНА.

– Понимаешь, когда Америка будет воевать с Германией, полиция переловит всех итальянцев и пошлет их воевать в Италию. Это мне приятель сказал, он служит в консульстве, понимаешь? Ну а я не пойду воевать за капиталистов.

Чарли пробовал развеселить его, но Грасси казался очень расстроенным, и, как только стемнело, он сказал Чарли, что пойдет домой и ляжет спать.

Чарли продолжал бродить один. В воздухе стоял теплый запах патоки с сахарных заводов, аромат садов и чад жирной чесночной перченой стряпни. Всюду были женщины, они толпились в барах, стояли на перекрестках, зазывающе выглядывали из-за приоткрытых ставен и дверей, но с ним было двадцать долларов, и он боялся, что его оберут, поэтому он просто прогуливался, пока не устал, и тогда побрел домой. Грасси уже спал, натянув одеяло на голову.

Проснулся Чарли поздно. За окном на балконе стрекотали попугаи, комната была залита горячим солнечным светом. Грасси не было.

Чарли уже оделся и приглаживал волосы, когда в страшном возбуждении в комнату влетел Грасси. Он нанялся лебедочником на грузовой пароход, отходивший в Южную Америку.

– Только мы приедем в Буэнос-Айрес, сейчас же до свидания, и никакой войны, – сказал он. – А если Аргентина объявит войну, до свидания – и дальше.

Он расцеловал Чарли и насильно сунул ему в руки свою гармонику, и когда к полудню он ушел на пароход, на глазах у него были слезы.

В поисках работы Чарли обегал весь город, толкался во все гаражи и ремонтные мастерские. Вдоль широких пыльных улиц тянулись низенькие дома с прикрытыми ставнями, и расстояния были огромные. Он устал, взмок и весь пропылился. Всюду встречали его приветливо, но, по-видимому, никто не знал, где можно достать работу. Тогда он решил, что надо пробыть тут карнавал, а потом снова двинуться на север. Ему советовали отправиться либо во Флориду, либо в Бирмингем, штат Алабама, либо еще севернее – в Мемфис или Литл-Рок, и все сходились на том, что в городе он не найдет работы, разве что запишется матросом на пароход. Дни стояли длинные, и теплые, и солнечные, и пахнущие патокой с сахарных заводов. Он подолгу сидел за книгами в публичной библиотеке или валялся на берегу, наблюдая, как негры разгружают пароходы. У него было слишком много свободного времени, и он с тревогой думал, что же ему, собственно, делать с собой. Ночью он не мог спать, потому что целыми днями бездельничал и устать было не от чего.

Однажды вечером, проходя по улице, он услышал звуки гитары в ресторанчике на Шартр-стрит под вывеской «Триполи». Он зашел, сел за столик и спросил пива. Прислуживал китаец. В темном конце залы, тесно прижимаясь друг к другу, танцевали пары. Чарли решил, что он возьмет девочку, если удастся найти не дороже чем за пять долларов. Вскоре с ним за столиком уже сидела девица, которую звали Лиз, и он угощал ее. Она сказала, что весь день ничего не ела. Он стал расспрашивать ее о карнавале, но она сказала, что это самое дрянное время, потому что во время карнавала полиция свирепствует как никогда.

– Вот вчера в ночь сделали облаву по набережной и всех гуляющих до единой отправили на пароходе вверх по реке.

– А там что с ними сделают?

– Ничего. Довезут до Мемфиса и выпустят… да чтобы посадить под замок всех шлюх нашего города, на это во всем штате тюрем не хватит.

Они рассмеялись и выпили, а потом пошли танцевать. Чарли крепко прижимал ее к себе. Она была худенькая, с маленькими острыми грудями и широкими бедрами.

– Ну, крошка, ты из проворных, – сказал он, потанцевав с нею.

– А то как же. Мое дело – развлекать вашего брата. Ему нравилось, как она на него смотрит.

– Скажи, крошка, ты сколько берешь?

– Пять.

– Ну, знаешь ли, я не миллионер… и потом, я ведь тебя угостил.

– Ладно, дружок, пусть будет три.

Они еще выпили. Чарли заметил, что она пьет только лимонад.

– А ты разве другого ничего не пьешь, Лиз?

– В нашем деле пить не приходится, дружок: мигом заметят и сцапают.

В это время по комнате, пошатываясь, пробирался здоровенный пьяный детина в грязной сорочке, по виду судовой кочегар. Он подхватил Лиз под руку и потащил ее танцевать. Его огромные лапищи с красной и синей татуировкой охватили ее талию. Чарли видел, что, танцуя, он мял и сдергивал ее платье.

– Прочь лапы, сволочь паршивая! – вдруг взвизгнула она.

Тут Чарли не выдержал, бросился к ним и оттащил пьяного парня. Тот круто повернул и накинулся на него. Чарли присел и, выставив кулаки, прыгнул на середину комнаты. Парень был вдрызг пьян, и, когда он снова размахнулся, Чарли дал подножку, тот зацепился и шлепнулся носом об пол, опрокинув столик и свалив со стула сидевшего за ним маленького черноусого южанина. В ту же секунду черноусый был на ногах, и в руке его блеснуло мачете. Лакеи-китайцы засуетились, пища, словно стая вспугнутых чаек. Хозяин, толстый испанец в фартуке, вылез из-за стойки и заорал:

– Выметайтесь вон, сейчас же, все до единого!

Черноусый с мачете кинулся на Чарли. Лиз толкнула его в бок, и, прежде чем Чарли сообразил, в чем дело, она уже тащила его мимо уборных по зловонному коридору к задней двери, выходившей в переулок.

– Охота была ввязываться в драку, да еще из-за такой девки, как я, – шепнула она ему на ухо.

Очутившись на улице, Чарли хотел вернуться за шляпой и пиджаком. Лиз не пустила его.

– Утром я тебе все достану, – сказала она. Они вместе пошли по улице.

– Ты славная девушка, честное слово, ты мне нравишься, – сказал Чарли.

– Наберешь десять долларов, оставайся на всю ночь.

– Нет, крошка, не по карману.

– Ну что ж, тогда придется тебя выпроводить и еще малость подработать… Только одному это ничего не стоит, но это не ты.

Им было хорошо вместе. Сидя на краю постели, они долго болтали. Она разрумянилась и в своей розовой сорочке казалась хорошенькой и хрупкой. Она достала фотографию своего милого, который служил вторым механиком на нефтеналивном судне.

– Красивый? Правда? Я не гуляю, когда он в городе. Он такой сильный… он может расколоть бицепсом орех.

Она нащупала на его руке бицепс, которым ее милый мог колоть орехи.

– А ты сама откуда? – спросил Чарли.

– А тебе зачем?

– Ты с Севера, это сразу слышно по говору.

– Нуда. Я из Айовы, но я туда никогда не вернусь… Паршивая там жизнь, дружок, а потом, сам видишь… теперь я гулящая. Дома считала себя порядочной, а потом в одно прекрасное утро проснулась просто гулящей девкой.

– А в Нью-Йорке была? Она покачала головой.

– Как посмотришь, не такая уж плохая наша жизнь, если не пить и не попасть в лапы к сводням, – задумчиво сказала она.

– После карнавала я сейчас же уеду в Нью-Йорк. Здесь, видно, мне не найти работы.

– Да что толку в карнавале, если карман пустой.

– Ну, я приехал сюда посмотреть карнавал, так надо уж досидеть до него.

Уже светало, когда Чарли ушел от нее. Она пошла проводить его. Он поцеловал ее и сказал, что даст ей десять долларов, если она выручит шляпу и пиджак, и она сказала, чтобы он зашел к ней вечером часам к шести, но ни в коем случае не показывался в «Триполи», потому что тот черноусый – известный мерзавец и будет подстерегать его.

Улицы, застроенные старыми оштукатуренными домами с кружевными чугунными балконами, были до краев налиты голубоватым туманом. Кое-где во дворах уже копошились мулатки в красных бандана. На рынке старые негры раскладывали полоткам фрукты и ранние овощи. Когда он подошел к дому, на балконе своей комнаты он увидел хозяйку с бананом в руке. Она слабым пискливым голосом кричала: «Ven Polly… Ven Polly…»[202]

Попугай сидел на краю черепичной кровли и, поглядывая на нее блестящим глазом, тихонько клохтал, как курица.

– Моя тут вся ночь, – сказала хозяйка с жалобной улыбкой. – Полли no quiere[203] идти.

Чарли по ставне забрался наверх и попробовал схватить попугая, но тот боком поскакал по краю крыши, а на голову Чарли упал кусок черепицы.

– No quiere идти, – печально сказала хозяйка. Чарли усмехнулся, прошел к себе в комнату, повалился на кровать и уснул.

Когда наступил карнавал, Чарли до изнеможения расхаживал по городу. Всюду были толпы народу, яркие огни, балаганы, шествия, оркестры и бездна девушек в маскарадных костюмах. Он заговаривал со многими, но, узнав, что у него нет денег, они сейчас же бросали его. Свои последние доллары он тратил как можно осмотрительнее. Когда его начинал мучить голод, он шел в бар, выпивал стакан пива и съедал как можно больше даровых закусок.

На другой день после карнавала толпы начали редеть, и у Чарли не оставалось ни гроша на пиво. Он бродил голодный и несчастный; его тошнило от запаха патоки, стоявшего в густом влажном воздухе, и от запаха абсента з баров французского квартала. Он не знал, что с собой делать. Ему вовсе не улыбалось опять бродяжничать пешком или клянчить местечко у шофера. Он пошел на телеграф и попытался в долг телеграфировать Джиму, но телеграфист отказался принять телеграмму, требуя деньги вперед.

Хозяйка выставила его, как только узнала, что он не может заплатить за неделю вперед, и он очутился на Эспланаде с гармоникой в одной руке и маленьким свертком платья в другой. Он прошел вдоль всей набережной, устроился в траве на самом припеке и задумался. Оставалось либо броситься в реку, либо поступить в армию. Потом он вспомнил о гармонике. Она стоит уйму денег. Он спрятал свой сверток под какие-то доски и пошел по всем закладчикам, но никто не давал за нее больше пятнадцати долларов. Пока он обегал всех закладчиков и все музыкальные лавки, уже совсем стемнело, магазины закрылись. Он едва брел по тротуару, и его тошнило, и голова кружилась от голода. На углу Кэнел-стрит и Рампар он остановился. Из какого-то салуна доносилось пение. Ему пришло в голову войти и сыграть им на гармонике Funiculi Funicula. А вдруг его угостят ужином или стаканом пива.

Только что он заиграл, а буфетчик собрался прыгнуть через стойку, чтобы выпроводить из бара бродягу, как какой-то верзила, развалившийся за одним из столиков, кивком подозвал его к себе.

– Иди-ка, брат, сюда и садись. – Это был здоровенный малый с длинным проломленным носом и торчащими скулами. – Садись-ка, брат. – Буфетчик вернулся к себе за стойку. – Ты, брат, играешь на гармонике, как заяц на фортепьяно. Уж на что я деревенщина из Окичоби-Сити, а и то сыграю получше.

Чарли засмеялся:

– Верно, я плохо играю. Ну что же?

Флоридец вытащил большой пук ассигнаций.

– Знаешь, брат, что мы сделаем… Продай-ка ты мне эту штуковину… Пусть я дикарь неотесанный, но, клянусь Богом…

– Полно, Док… на что тебе это барахло? – Друзья пытались убедить его спрятать кредитки в карман.

Док широким жестом смахнул со стола три стакана, и они вдребезги разлетелись об пол.

– Ну, залопотали индюки. Не ваше дело… Так сколько, брат, возьмешь за гармошку? – Буфетчик снова вышел из-за стойки и угрожающе приближался к столу. – Ничего, Бен, – заявил Док. – Запиши там, что следует… и выставь-ка всем еще пшеничной… Ну как, брат, сколько возьмешь?

– Пятьдесят долларов, – не задумываясь, сказал Чарли.

Док протянул ему пять кредиток. Чарли опрокинул рюмку, поставил гармонику на стол и поскорее смылся. Он боялся, что, задержись он в баре, флоридец протрезвится и потребует деньги обратно, и к тому же он был очень голоден.

На другой день он взял билет на пароход «Момус», отходивший в Нью-Йорк. Река за дамбами текла выше улиц. Забавно было с кормы парохода смотреть, как под ногами проплывают крыши и улицы и трамваи Нью-Орлеана. Чарли облегченно вздохнул, когда пароход отвалил от пристани. Он отыскал негра-стюарда, и тот устроил ему койку. Положив под подушку свой сверток, Чарли перегнулся через край посмотреть, кто занимает нижнюю койку. Внизу лежал Док в светло-сером костюме и соломенной шляпе и крепко спал, во рту у него торчал окурок сигары, гармоника лежала рядом.

Они прошли последние дамбы, и морской ветер уже дул им в лицо, и под ногами чувствовалась мертвая зыбь залива, когда Док, пошатываясь, выполз на палубу. Он узнал Чарли и пошел к нему с протянутой огромной рукой:

– А, будь я проклят, да ведь это мой музыкант… Хорошая гармоника, парень. Я думал, что ты меня, деревенщину, надуть хотел, но будь я проклят, если она не стоит своей цены. Пойдем выпьем. Я угощаю.

Они сошли вниз, уселись на койке Дока, и он вытащил бутылку «Бокарди», и они как следует выпили, и Чарли рассказал, как он перебивался без гроша и что, если бы не эти пятьдесят долларов, он и сейчас сидел бы на набережной, а Док сказал, что, если бы не эти пятьдесят долларов, он сидел бы теперь в каюте первого класса.

Док сказал, что едет в Нью-Йорк, чтобы отплыть во Францию добровольцем в санитарном отряде. Не каждый день подвертывается возможность посмотреть на такую войну, и он непременно хочет попасть туда до того, как все полетит вверх тормашками; но только ему не по душе стрелять в белых, с которыми он вовсе не в ссоре, поэтому он и пошел в санитары; вот если бы гунны были неграми, тогда совсем другое дело.

Чарли рассказал, что едет в Нью-Йорк, так как надеется, что в таком большом городе больше возможностей учиться, и о том, как он работал механиком в гараже и хочет стать гражданским инженером или кем-нибудь в этом роде, потому что для рабочего парня без образования нет будущего.

Док сказал, что все это брехня и что такому парню, как он, надо попросту записаться механиком в тот же санитарный отряд, платить ему будут пятьдесят долларов в месяц, а то и больше, за океаном это большие деньги, а главное, он поглядит эту чертову войну прежде, чем все полетит вверх тормашками.

Дока по-настоящему звали Уильям Г. Роджерс, и он был родом из Мичигана, и у отца его были фруктовые сады во Фростпруфе, и сам Док здорово заработал на двух урожаях овощей со своих флоридских топей и теперь стремился за море посмотреть «мадмазелек», пока все не полетело вверх тормашками.

К вечеру они здорово накачались и устроились на кормовой палубе рядом с бедно одетым мужчиной в котелке, который сказал им, что он эстонец. После ужина эстонец, Док и Чарли прошли на маленький мостик над кормовой рубкой; ветер стих, была звездная ночь, почти не качало, и Док сказал:

– Черт возьми, что это делается с этой проклятой посудиной… Когда мы уходили ужинать, Большая Медведица была на севере, а теперь она вдруг очутилась на юго-западе.

– Чего еще ждать от капиталистического общества? – говорил эстонец. Узнав, что у Чарли есть красная карточка уоббли, а Док не склонен стрелять в кого-нибудь, кроме негров, он стал рассказывать, как в России разразилась революция и царя заставили отречься от престола и что это начало освобождения человечества, которое придет с Востока. Он сказал, что эстонцы скоро получат независимость и что вся Европа будет свободным социалистическим Союзом государств под красным флагом, и Док заметил:

– Ну что, не говорил я тебе, Чарли… Вся эта чертова музыка скоро полетит вверх тормашками… Тебе надо скорее ехать с нами, чтобы поглядеть войну, покуда она не кончилась.

Чарли сказал, что Док прав, и Док сказал:

– Я возьму тебя с собой, а тебе надо только показать свое шоферское свидетельство и сказать, что ты студент.

Эстонец разволновался и сказал, что долг каждого сознательного рабочего – отказываться от участия в этой бойне, но Док успокаивал его:

– Да мы и не думаем драться, Эсти, милый ты человек. Наше дело – вытаскивать ребят из пекла, покуда их там не ухлопали. Да будь я проклят, никогда себе не прощу, если вся эта чертова музыка полетит вверх тормашками раньше, чем мы туда доберемся. А ты как, Чарли?

Потом они еще поспорили о том, где же находится Большая Медведица, и Док все настаивал, что она передвинулась к югу, а когда они кончили вторую бутылку, Док говорил, что это просто невероятно, чтобы белые стреляли друг в друга, в нефов – это, конечно, другое дело, и отправился разыскивать по всему пароходу эту проклятую лоснящуюся образину стюарда, чтобы убить его доказательства ради, а эстонец распевал «Марсельезу», а Чарли говорил всем, что хочет непременно попасть на войну, прежде чем все полетит вверх тормашками. Эстонцу и Чарли стоило большого труда удержать Дока на койке после того, как они его уложили. Он все вырывался и орал, что хочет пустить кровь проклятому негру.

В Нью-Йорк они приехали в снежную бурю. Док сказал, что статуя Свободы нарядилась в белую ночную рубашку. Эстонец смотрел по сторонам, напевая «Марсельезу», и сказал, что американские города неживописны потому, что здесь нет островерхих фронтонов, как в Прибалтике.

Сойдя на берег, Чарли и Док вместе отправились в отель на Бродвей. Чарли никогда не бывал в больших отелях и хотел поискать ночлега подешевле, но Док настоял на том, чтобы снять тут комнату для обоих, и заявил, что денег у него хватит и на двоих и что смешно скаредничать, когда скоро все полетит вверх тормашками. Нью-Йорк весь гудел от скрежета тормозов, и звона трамваев, и грохота надземки, и крика газетчиков. Док одолжил Чарли хороший костюм и повел с собой в Бюро записи добровольцев в отряды Красного Креста, которое помещалось в конторе видного адвоката в большом, парадного вида здании делового квартала. Джентльмен, записавший обоих, был нью-йоркский адвокат, и он долго толковал им о том, что они джентльмены добровольцы и должны вести себя по-джентльменски и поддержать честь американского знамени в борьбе за цивилизацию, за которую союзники, и особенно храбрые французские солдаты, уже столько лет борются в окопах. Узнав, что Чарли автомеханик, он сейчас же записал его, даже не посылая запроса директору школы и пастору лютеранской церкви в Фарго, на рекомендации которых сослался Чарли. Он сказал, что нужно сделать противотифозную прививку и пройти медицинский осмотр, и велел приходить на другой день, чтобы узнать срок отправки. Выходя из лифта, они увидели в сияющем мраморном вестибюле группу людей, склонившихся над газетой: Соединенные Штаты объявили войну Германии. Вечером Чарли написал матери, что уходит на войну, и попросил прислать ему пятьдесят долларов. Потом они с Доком пошли осматривать город.

На всех зданиях развевались флаги. Друзья шли по деловым кварталам по направлению к Таймс-сквер. У всех в руках были газеты. Около 14-й стрит они услышали барабанный бой и звуки оркестра и остановились на углу, чтобы посмотреть, какой полк проходит, но это оказалась попросту Армия Спасения. Когда они подошли к Медисон-сквер, было уже обеденное время и улицы опустели. Начинал моросить дождь, и флаги на Бродвее и Пятой авеню вяло свисали с флагштоков.

Они зашли поесть в «Хофбрау». Чарли находил, что это обойдется слишком дорого, но Док сказал, что он угощает.

Какой-то человек, стоя на стремянке, ввинчивал лампочки в электрическую вывеску, изображающую американский флаг. Внутри ресторан был весь разукрашен американскими флагами, и оркестр через номер играл «Звездное знамя», так что им то и дело приходилось вставать.

– Вот еще выдумали, что здесь, урок гимнастики, что ли? – ворчал Док.

Только одна группа, сидевшая за круглым столом в углу зала, не вставала при звуках «Звездного знамени», а продолжала спокойно разговаривать и есть как ни в чем не бывало. На них начали косо поглядывать, раздались замечания: пари держу, что… Гунны… Германские шпионы… Пацифисты… За одним из столиков сидел офицер с дамой, и каждый раз, как он взглядывал на них, лицо у него наливалось кровью. Наконец один из официантов, старик немец, подошел к ним и зашептал что-то на ухо ближайшему.

– Вот еще! И не подумаю, – раздался голос из угла зала.

Тогда офицер подошел к ним и сказал что-то об уважении к национальному гимну. На место он вернулся, побагровев еще пуще. Это был маленький человечек с кривыми ногами в тесных, ярко начищенных крагах.

– Выродки, германофилы проклятые! – так и брызгал он слюной, садясь за столик. Ему тут же пришлось вскочить, потому что оркестр снова заиграл «Звездное знамя».

– Почему вы не позовете полицию, Сирил? – обратилась к нему его дама. Но к круглому столу уже спешили со всех концов ресторана.

Док потащил Чарли туда же.

– Смотри, сейчас будет весело.

Здоровенный детина с протяжным техасским говором стащил одного из пацифистов со стула.

– Или встать, или – вон.

– Вы не имеете права принуждать нас к этому, – начал было один из сидевших за круглым столом. – Пожалуйста, выражайте ваше одобрение войне, вставая, а мы будем выражать наше неодобрение, оставаясь на…

Его соседка, высокая женщина в красной шляпе с пером, останавливала его, повторяя:

– Молчите, не стоит с ними разговаривать.

В этот момент оркестр замолк. Все застучали и захлопали изо всех сил и завопили:

– Еще раз… еще раз!

Официанты встревоженно бегали по залу, и владелец ресторана вышел на середину, вытирая взмокшую лысину.

Офицер подошел к дирижеру и сказал:

– Пожалуйста, сыграйте еще раз наш национальный гимн. – При первых же звуках он встал навытяжку. Остальные ринулись к круглому столу. Док схватился с каким-то человеком, по говору англичанином. Док развернулся, готовясь к удару.

– Если драться – давайте на улице, – сказал человек с английским говором.

– Оставьте их, ребята! – кричал Док. – Сейчас я их разом вышвырну.

Стол опрокинулся, и занимавшие его стали подаваться к дверям. Женщина в красной шляпе схватила блюдо омаров под майонезом и удерживала толпу, швыряя в лицо наступающим целые пригоршни майонеза. Тут подоспели три полисмена и арестовали проклятых пацифистов. Все принялись счищать с платья майонез. Оркестр снова заиграл «Звездное знамя», и все попробовали затянуть его хором, но из этого ничего не получилось, потому что никто не знал слов.

Из ресторана Док и Чарли отправились в бар выпить виски. Док хотел посмотреть варьете и стал расспрашивать бармена. Жирный человечек с американским флагом в петлице вмешался в разговор и сказал, что лучшее варьете в Нью-Йорке – это варьете Минского на Ист-Хоус-тон-стрит. Когда Док рассказал, что они отправляются на войну, он угостил их виски и сказал, что сам проводит их в варьете Минского. Его звали Сегал, и он сказал, что был социалистом до самого потопления «Лузитании», но теперь он считает, что немцам надо задать взбучку и разрушить Берлин. Он торговал готовым платьем и был очень весел, потому что ему удалось получить подряд на поставку обмундирования для армии.

– Война всех нас выведет в люди, – говорил он и бил себя кулаком в грудь. Они взяли такси и поехали в Нижний город, но в варьете не было ни одного свободного места.

– Стоять на галерке? Нет, к черту… Хочу к девочкам, – заявил Док. Мистер Сегал с минуту подумал, склонив голову набок.

– Ну тогда поедем в «Новую Венгрию», – сказал он. Чарли приуныл. Он так много ждал от Нью-Йорка.

Ему хотелось спать. В «Новой Венгрии» было много немок, евреек и русских девушек. Вино в каких-то странной формы бутылках, расширявшихся кверху, стояло в судках на каждом столе. Мистер Сегал заявил, что он угощает. Оркестр играл иностранные мелодии. Док был уже здорово навеселе. Они сидели за столиком, стиснутым со всех сторон другими столиками. Чарли пошел бродить по кабаре, пригласил одну из девиц танцевать, но она почему-то отказалась.

Он разговорился с узколицым юношей, только что пришедшим с антивоенной демонстрации в Медисон-сквер. Чарли стал прислушиваться, когда юноша сказал, что, если объявят мобилизацию, в Нью-Йорке вспыхнет революция. Его звали Бен Комптон, и он изучал право в Нью-Йоркском университете. Чарли присел за его столик, за которым уже сидел молодой человек из Миннесоты, работавший репортером в газете «Эппил ту ризи». Чарли стал расспрашивать о возможностях для него окончить техническую школу. Он уже готов был отказаться от своего намерения поступить в санитарный отряд. Но они считали, что если нет у него денег хоть на первое время, то выбиться будет трудно. Репортер сказал, что Нью-Йорк самое неподходящее место для бедняка.

– Ну черт с ним, пойду на войну, – сказал Чарли.

– Долг каждого революционера – сначала побывать в тюрьме, – сказал Бен Комптон. – Но так или иначе революция будет. Рабочий класс не станет дольше терпеть.

– Если хотите заработать, то отправляйтесь в Байан и поступайте на оружейный завод, – усталым тоном сказал репортер.

– Это значит предавать свой класс, – сказал Бен Комптон.

– Рабочему парню сейчас туго приходится, – сказал Чарли. – Неужели так вот всю жизнь и чинить фордовы жестянки за семьдесят пять в месяц?

– А что говорил Юджин Б. Дебс? «Хочу подниматься в рядах, а не из рядов».

– Скажи по совести, Бенни, – сказал репортер, – ты-то зубришь день и ночь разве не для того, чтобы стать адвокатом и подняться над своим классом?

– Этим я могу быть полезен в борьбе… Я хочу быть остро отточенным инструментом. С капиталистами нужно бороться их же собственным оружием.

– А я вот не знаю, что буду делать, когда прихлопнут «Эппил».

– Они не посмеют закрыть его.

– Да, не посмеют. Мы вступили в эту войну, чтобы защищать займы Моргана… И помяни мое слово, они воспользуются войной, чтобы свести счеты с революционерами внутри страны.

– Да, об этом и я кое-что знаю. Видишь, сестра моя стенографистка… Она служит у Дж. У. Мурхауза, знаете, консультанта по связям с общественностью. Он ведет агитацию в пользу Моргана и Рокфеллеров, Она говорит, что уже год, как он работает по поручению секретной французской миссии. Капиталисты до смерти боятся революции во Франции. Они уже заплатили ему за его услуги десять тысяч долларов. Через синдикат по снабжению печати материалом он всю Америку пичкает своей стряпней и агитирует за войну. И это называется – свободная страна.

– А я ничему не удивлюсь, – сказал репортер, выливая в стакан остатки вина. – Может быть, кто-нибудь из нас троих тоже правительственный агент или шпион.

Все трое замолчали, поглядывая друг на друга. Чарли мороз пробрал по коже. Виолончелист играл какую-то венгерскую мелодию.

– Да о чем же я вам и говорю… Моя сестра в курсе всего этого, работая там, в конторе у этого субъекта. Капиталисты, Морган и прочие, задумали разгромить рабочих, отправив их на войну. Когда на тебя напялят форму, не очень-то покричишь о гражданских свободах и о Декларации независимости… Расстреляют тебя без суда, и все тут.

– Это неслыханно… Северо-Запад никогда этого у себя не потерпит… – сказал репортер из Миннесоты. – Ну вот, скажите, вы недавно оттуда… ведь правда, что Лафоллет выражает тамошние настроения? Как по-вашему?

– Конечно, – сказал Чарли.

– Ну так в чем же дело?

– Не знаю. Все это слишком мудрено для меня, – сказал Чарли и, протискиваясь между тесно стоящими столиками, пошел искать Дока. Док был вдребезги пьян, и, чтобы его совсем не обобрали, Чарли скорее стал прощаться с мистером Сегалом, который попросил их убить специально для него как можно больше немцев, и они вышли и зашагали по Хоустон-стрит. Вдоль улицы стояли тележки лотошников; их смоляные плошки своим красноватым светом выхватывали из моросящей мглы теснившиеся на тротуарах лица.

Они вышли на угол широкой авеню, запруженной народом, выходившим из театра. Перед кафе «Космополитен», стоя на ящике из-под мыла, говорил какой-то оратор. Выходя из театра, народ толпился вокруг него. Док и Чарли стали проталкиваться, чтобы узнать, в чем дело. До них долетали только обрывки фраз, которые оратор выкрикивал хриплым, лающим голосом:

– Несколько дней назад я слушал в Институте Купера Юджина Виктора Дебса, и что же он говорил? Что такое та демократия, та цивилизация, за спасение которой хозяева призывают рабочих отдать свою жизнь, что она такое для вас, как не рабство, как не…

– Эй, заткнись… Не нравится, так проваливай откуда пожаловал, – раздались голоса из толпы.

– Свобода труда на обогащение хозяев… Право подыхать с голоду, когда тебя выставят с работы.

На Дока и Чарли поднажали сзади. Оратор спрыгнул с ящика и скрылся. Во всю ширину авеню водоворотом закружилась толпа. Док сцепился с каким-то мужчиной в комбинезоне. Их разнял полисмен, молотя направо и налево своей дубинкой. Док замахнулся на полисмена, но Чарли схватил его за руку и вытащил из свалки.

– Опомнись, Док, это тебе не война, – сказал Чарли. Док весь побагровел от злости.

– Не нравится мне рожа этого мерзавца, – твердил он. Позади полисменов два полицейских автомобиля с яркими прожекторами напирали на толпу. В ослепительной белизне прожекторов черными силуэтами двигались руки, головы, шляпы, дерущиеся фигуры, взлетающие и падающие дубинки. Чарли прижал Дока к зеркальному окну кафе.

– Слушай, Док, ты попадешь под замок и пропустишь отправку, – прошептал ему на ухо Чарли.

– А не все ли равно… – сказал Док. – Все равно пока доедем, все полетит вверх тормашками.

Рядом с ними оживленно переговаривалась группа молодых людей.

– Сегодня рабочие бегут от полиции, но скоро полиция побежит от рабочих! – прокричал кто-то в толпе. Другой затянул «Марсельезу». Кругом подхватили. Дока и Чарли плотно притиснули к оконному стеклу. Внутри, в кафе, в голубоватых спиралях табачного дыма, словно рыбы в аквариуме, смутно маячили фигуры и лица. Вдруг зеркальное стекло треснуло и разлетелось. Посетители кафе в панике заметались.

– Берегись, затопчут! – завопил кто-то в толпе. Цепь полисменов очищала конец авеню. Пустое пространство за ними все ширилось. С другой стороны, с Хоустон-стрит, напирала конная полиция. На очищенном участке мостовой стоял тюремный автомобиль. Полисмены без разбора запихивали туда мужчин и женщин. Док и Чарли проскользнули мимо конного полисмена, лошадь которого гулко топотала по плитам тротуара, и шмыгнули за угол. На Бауэри было пусто и темно. Они пошли по направлению к отелю.

– Мало тебе скандалов, еще немного – и нас бы засадили… Уж скорее бы во Францию.

Неделю спустя на пароходе французской линии «Чикаго» они проходили пролив Нэрроуз. Их еще мутило от прощальной выпивки, подташнивало от запаха парохода, и в ушах все еще звенело от провожавшего их на пристани джаз-банда. Солнце затянула пелена низких свинцовых облаков, похоже было, что пойдет снег. Команда парохода была французская, и стюарды тоже французы. За завтраком подавали вино. За столом полно было добровольцев, тоже направлявшихся в санитарные отряды.

После обеда Док пошел в каюту спать. Чарли, засунув руки в карманы, отправился бродить по пароходу, не зная, что ему с собой делать. На корме снимали брезентовый чехол с семидесятипятимиллиметрового орудия. Он прошел по нижней палубе, заваленной бочонками и ящиками, и кое-как пробрался на нос через большие круги щетинистого троса. На носу стоял на вахте маленький румяный матрос с красным помпоном на шапке.

Море было стеклянное, с грязными полосами волнующихся водорослей и отбросов. Чайки сидели на воде и на плавающих обломках. Время от времени чайка лениво расправляла крылья и с криком поднималась в воздух.

Крутой нос парохода разрезал на две равные волны густую бутылочно-зеленую воду. Чарли попытался заговорить с вахтенным. Он указал рукой вперед.

– Восток, – сказал он. – Франция. Вахтенный, казалось, не слышал. Чарли указал назад, на дымный запад.

– Запад, – сказал он и хлопнул себя по груди. – Моя родина, Фарго, Северная Дакота.

Но вахтенный только покачал головой и приложил палец к губам.

– Франция очень далеко… Восток… подводные лодки… война… – сказал Чарли. Вахтенный прикрыл рот рукой. И наконец Чарли понял, что разговаривать с ним нельзя.

Загрузка...