Той весной когда из выходивших во двор слуховых окон верхнего корпуса видна была над вязами комета Галлея мистер Гринлиф сказал что мне нужно посещать класс конфирмантов и конфирмоваться когда приедет епископ и когда после этого мы отправились на реку в байдарке я сказал Скинни что я не хочу конфирмоваться потому что я верил в жизнь на воле и комету Галлея и Вселенную и поездки в байдарке и стук дождя по палатке в ту ночь когда мы вдвоем читали «Собаку Баскервилей» и повесили Кусок мяса на дерево и какая-то собака видно учуяла его и все бродила вокруг и выла ужасно и мы перепугались (но я сказал не это, не помню что я сказал) – но только не в церковь;
а Скинни сказал что если я некрещеный мне нельзя причащаться и я пошел и сказал это мистеру Гринлифу и он надулся и сказал что мне лучше не ходить в класс конфирмантов и после этого мне пришлось по воскресеньям ходить в церковь но я ходил в какую мне нравилось иногда в баптистскую иногда в епископальную а в воскресенье когда приехал епископ больше не видно было кометы Галлея и я смотрел как дру гих причащали и это длилось часами потому что собиралась причащаться уйма маленьких девочек и только и слышно было что умбл-умбл причащается раб Божий… умбл-умбл причащается раба Божья
и мне хотелось знать буду ли я в живых когда в следующий раз покажется комета Галлея.
Я был на площади, когда началась стрельба. Я побежал вдоль Пласа Насиональ вместе с беспорядочно бегущей тысячной толпой мужчин женщин и детей, из которых десятки падали под огнем не добежав до прикрытия
Открыта новая цепь высоких гор
Джим О'Ши заброшен был
Судьбой на некий остров
Туземцам понравился его пыл
И то что велик был ростом
бандиты укрылись в пустыню
Вашингтон считает неудачным нелогичным и противоестественным избрание генерала Уэрты временным президентом Мексики вместо свергнутого президента Франсиско Мадеро
он подсыпал песок в сахарницы писатель говорит что он прибыл в Америку изгнанником и нашел в ней низость и корысть Лунг Ю бывшая императрица Китая скончалась в Запретном городе[110]
Будут кольца на пальцах
Будут серьги в ушах
На слонах будешь ездить
И жить во дворцах
Так приди же к набобу и в Патриков день
Станешь миссис Рембл Бэмбл Джинджибу
Джень О'Ши
пренебрежение интересами низших классов при формировании новой республики может вызвать новое восстание
La cucaracha la cucaracha
La no quiere caminar
Porque no tiene
porque no tiene
Marijuano que fи mar[111]
В детстве ей все было ненавистно. Ненавистен отец, плотный, рыжеволосый, пахнувший бакенбардами и застарелым трубочным перегаром. Он служил в конторе при бойнях, и, когда приходил домой, от его платья шла едкая вонь, и он отпускал кровавые шуточки об убое свиней, и овец, и быков, и людей. Элинор ненавистен был запах и вид крови. Ночами ей снилось, что она живет вдвоем с матерью в большом чистом белом доме в Оук-парке, и вокруг все бело от снега, и она накрывает стол белой полотняной скатертью, и расставляет блестящее белое серебро, и ставит белые цветы и белоснежное филе цыпленка перед матерью, и что мать – светская дама в платье из белой парчи, и вдруг на скатерти появляется крошечное красное пятнышко, и оно растет и растет, а мать беспомощно всплескивает руками, и сама она старается стереть его, но оно все растет, пятно крови расплывается в кровавую лужу, растекается по всей скатерти, – и она просыпалась от этого кошмара, чувствовала запах боен и навзрыд плакала.
В шестнадцать лет, кончая школу, они с подругой Изабеллой поклялись друг другу, что покончат с собой, если к ним когда-нибудь прикоснется мужчина. Но в ту же осень подруга заразилась скарлатиной, осложнившейся воспалением легких, и умерла.
Элинор осталась совсем одинокой, как в своих снах.
Кроме подруги, она любила одну только мисс Олифант, учительницу английского языка. Мисс Олифант родилась в Англии. Родители привезли ее в Чикаго еще подростком. Большой энтузиаст английского языка, она старалась приучить своих учеников к открытому протяжному «а» и считала себя в некотором роде авторитетом в английской литературе, так как состояла в отдаленном родстве с некоей миссис Олифант, английской писательницей середины девятнадцатого века, которая так прекрасно писала о Флоренции. Поэтому она изредка собирала на чашку чая в своей крошечной квартирке, где жила совсем одна с сонной голубой персидской кошкой и снегирем, лучших своих учеников, тех, которые казались ей детьми порядочных родителей, и рассказывала им про Голдсмита, и про острые словечки доктора Джонсона, и про Китса и Cor Cordium и как ужасно, что он умер таким молодым, и о Теннисоне и как грубо обращался он с женщинами, и как сменили часового у Уайтхолла, и о виноградной лозе, которую Генрих Восьмой посадил перед Хэмптон-холлом, и о злосчастной Марии, королеве шотландцев. Родители мисс Олифант были католики и считали Стюартов законными наследниками британского престола и, провозглашая тост в честь короля, всегда чокались стаканами над чашей с водой. Все это страшно занимало юных гостей, особенно Элинор и Изабеллу, чтением которых мисс Олифант руководила и которым ставила высшие отметки за сочинения. Элинор ее очень любила и не пропускала ни одного ее слова в классе. Стоило мисс Олифант начать тираду о великих памятниках английской прозы[112] или о маленьких принцах, заключенных в Тауэре[113], или о св. Георгии и старой доброй Англии, как у Элинор пробегали мурашки по спине. Когда умерла Изабелла, мисс Олифант была так мила с Элинор, она позвала ее к себе, и они пили чай вдвоем, и чистым, четким голосом она читала ей «Лисидаса» и советовала ей прочесть дома «Адонаиса», потому что сама она не решается читать его сейчас, зная, что этого не выдержат ее нервы. Потом она рассказывала о своей подруге детства, рыжеволосой ирландке – кожа у нее, моя милая, была чистая и белая и тепло просвечивала, словно «Краун Дарби», – и как потом она уехала в Индию и там умерла от лихорадки, и как мисс Олифант Думала, что не оправится от этого горя, и о том, как создавался «Краун Дарби», как изобретатель истратил все До последнего пенни, доискиваясь рецепта этого изумительного фарфора, и как для последней плавки ему надо было немного золота, и как они буквально умирали с голоду и у них ничего не оставалось, кроме обручального Кольца жены, и как они поддерживали жар в тигле, сжигая стулья и столы, и как наконец получился этот замечательный фарфор – единственная марка, которой пользуется королевская фамилия.
Именно мисс Олифант и убедила Элинор слушать Лекции в Институте изящных искусств. У нее по стенам висели репродукции картин Россетти и Берн-Джонса, и она рассказывала Элинор о прерафаэлитском братстве и внушала ей, что искусство – это нечто снежно-белое, и чистое, и благородное, и далекое, и печальное – словом, такое, каким она сама его представляла.
Когда ее мать умерла от злокачественной анемии, Элинор была тоненькой восемнадцатилетней девушкой. Днем она работала в магазине кружев в Луп[114], а вечером изучала прикладные искусства в Институте изящных искусств. Вернувшись домой после похорон, она собрала все свои вещи и переехала в «Муди-хаус». Она почти не видалась с отцом. Изредка он звонил ей по телефону, но, когда это было возможно, она уклонялась от разговора. Ей хотелось забыть его.
В магазине ее любили за то, что она была такая утонченная и, по словам владелицы, старой миссис Лэнг, создавала там атмосферу неуловимого изящества, но платили ей только десять долларов в неделю, и пять из них уходило на комнату и стол. Ела она немного, но в столовой кормили так плохо и ей так противно было сидеть там с другими девушками, что иногда ей приходилось покупать лишнюю бутылку молока и пить ее у себя в комнате, и случалось, что к концу недели ей не хватало денег на покупку карандашей и рисовальной бумаги и приходилось идти за долларом-другим к отцу. Он давал их довольно охотно, но почему-то она ненавидела его за это еще больше.
Вечера она просиживала в своей угрюмой клетушке на уродливой железной кровати с уродливым покрывалом и читала взятые в общественной библиотеке книги Рескина и Патера под аккомпанемент хоровых гимнов, доносившихся из общей залы. Иногда она опускала книгу на колени и просиживала до поздней ночи, вглядываясь в тускло-красную электрическую грушу – единственный допущенный в общежитии вид освещения.
Каждый раз, как она пыталась заговорить о прибавке, миссис Лэнг возражала:
– Зачем это вам, дорогая? Вы скоро выйдете замуж и покинете нас. Такая очаровательная девушка, с таким неуловимым изяществом, как у вас, не может долго оставаться не замужем, а тогда на что вам прибавка.
В воскресенье она обычно уезжала по железной дороге в Пульман, где у сестры ее матери был маленький домик. Тетя Бетти, спокойная, домовитая женщина, все странности Элинор приписывала девичьим капризам и расставляла сети, чтобы поймать ей в женихи подходящего молодого человека. Ее муж, дядя Джо, был мастером прокатного цеха. От многолетней работы в прокатном цехе он совершенно оглох, но утверждал, что именно в цеху он прекрасно слышит каждое слово. Летом он проводил все воскресенья, копаясь в крошечном огороде, где выращивал салат и астры. Зимой или в плохую погоду он целый день сидел в гостиной, читая «Листок железнодорожника». Тетя Бетти готовила праздничный обед по рецептам «Журнала для хозяек», и они обычно просили Элинор подобрать букет для стола. После обеда тетя Бетти мыла посуду, Элинор перетирала ее, а потом, когда старики ложились соснуть, она сидела в гостиной, читая светскую хронику «Чикаго трибюн». После ужина, в хорошую погоду, старики провожали ее до станции и усаживали ее в вагон; тетя Бетти возмущалась, что такая красивая девушка живет совсем одна в таком большом городе. Элинор улыбалась в ответ ясной горькой усмешкой и уверяла, что ей совсем не страшно.
В воскресенье вечером обратные поезда в город бывали переполнены молодыми людьми и девушками, разгоряченными, растрепанными и обгоревшими за день, проведенный на воздухе в дюнах. Она ненавидела их, ненавидела итальянские семейства, от которых несло чесноком и винным перегаром, и ревущую ораву их ребятишек, и немцев, побагровевших от долгого сидения за послеобеденной кружкой пива, и деревянные лица пьяных рабочих – финнов и шведов, тупо таращивших на нее блестящие пьяные голубые глаза. Иногда кто-нибудь из мужчин приставал к ней, и ей приходилось перебираться в другой вагон.
Как-то раз в до отказа набитом вагоне какой-то курчавый субъект весьма недвусмысленно прижался к ней. Было так тесно, что ей никак не удавалось отодвинуться от него. Она едва удерживалась, чтобы не вскрикнуть, но ведь было бы так вульгарно поднимать скандал. Когда наконец на вокзале она протолкалась сквозь толпу, ей стало дурно, и по дороге домой ей пришлось зайти в аптеку за нашатырным спиртом. Еще вся дрожа, она пробежала по общей зале «Муди-хауса», наверх, к себе в комнату. Ее тошнило, и одна из соседок по общежитию, застав ее у раковины в ванной, подозрительно посмотрела на нее. В такие минуты она чувствовала себя до того несчастной, что думала о самоубийстве. Во время месячных у нее бывали мучительные боли, и по крайней мере один день ей приходилось вылеживать в кровати. А иногда она чувствовала себя отвратительно по целой неделе. Как-то осенью она позвонила по телефону миссис Лэнг, что нездорова и не может встать с постели. Она поднялась к себе в комнату, легла и принялась читать «Ромолу»[115]. Она читала теперь подряд полное собрание сочинений Джордж Элиот, которое нашла в библиотеке «Муди-хауса». Когда старушка уборщица вошла к ней, чтобы оправить постель, она сказала:
– Мне нездоровится… Я потом сама приберу, миссис Кунц.
К обеду ей захотелось есть, и простыни за спиной сбились в комок, и хотя ей было очень стыдно выходить после того, как она сказала миссис Лэнг, что не может подняться с кровати, но она чувствовала, что задохнется, если еще хоть минуту пробудет в комнате. Она тщательно оделась и украдкой спустилась вниз.
– Так вы, значит, вовсе не так нездоровы, – сказала надзирательница, миссис Бигз, когда она проходила мимо приемной.
– Мне просто хочется на воздух.
Выходя, она слышала, как миссис Бигз проворчала вполголоса:
– Подумаешь, какие нежности.
К Элинор, как изучающей искусство, миссис Бигз относилась с большим недоверием.
Еще чувствуя слабость, она зашла в аптеку и выпила валериановых капель. Потом на трамвае поехала в Грант-парк. Резкий северо-западный ветер гнал вдоль набережной смерчи пыли и бумажного мусора.
Она направилась в Институт изящных искусств и поднялась в залу, где выставлен был Уистлер[116]. В этот день в зале никого не было, кроме хорошо одетой девушки в горжетке голубого песца и маленькой серой шляпке с пером. Она внимательно разглядывала портрет Мане. Заинтересованная ею Элинор делала вид, что смотрит на Уистлера, но при первом удобном случае переводила глаза на девушку. Скоро она поймала себя на том, что стоит рядом с ней и тоже разглядывает портрет Мане. Вдруг их глаза встретились. У девушки были широко расставленные светло-карие миндалевидные глаза.
– По-моему, нет в мире художника лучше Мане, – задорно сказала она, словно вызывая кого-то на спор.
– Да, он прекрасный художник, – сказала Элинор, стараясь подавить невольную дрожь в голосе. – Я люблю эту картину.
– А вы знаете, это ведь не самого Мане, это писал Латур, – сказала девушка.
– О да, как же, – сказала Элинор.
Они помолчали. Элинор боялась, что на этом разговор и кончится, но девушка спросила:
– А какие еще картины вам нравятся?
Элинор внимательно посмотрела на Уистлера, потом медленно промолвила:
– Я люблю Уистлера и Коро.
– Я тоже, но Милле я ставлю выше. Он такой круглый и теплый… А вы когда-нибудь бывали в Барбизоне?
Элинор и понятия не имела, что такое Барбизон, но сказала:
– Нет, но мне очень бы хотелось.
Они опять помолчали.
– Но только Милле, по-моему, грубоват, вы не находите? – отважилась наконец Элинор.
– Это вы о той репродукции «Анжелюса»? Я просто не выношу этих религиозных настроений в живописи. А вы как?
Элинор не знала, что ей ответить, поэтому она кивнула головой и сказала:
– Мне так нравится Уистлер: когда долго разглядываешь его и потом посмотришь в окно, все вокруг кажется нарисованным пастелью, словно на его картинах.
– Знаете что, – сказала девушка, взглянув на часики в своей сумке. – Мне надо домой только к шести. Почему бы нам с вами не выпить чаю? Я знаю тут недалеко одну немецкую кондитерскую, где очень хороший чай. Домой мне надо только к шести, и мы с вами славно поболтаем. Вам не кажется неприличным такое предложение? Да впрочем, я люблю нарушать приличия. А вы как? Вам не бывает противен Чикаго?
Ну конечно, Элинор противны были и Чикаго, и обывательские приличия, и все прочее. Они отправились в кондитерскую и пили там чай, и девушка в сером, которую звали Эвелин Хэтчинс, пила чай с лимоном. Элинор много болтала и смешила свою собеседницу. По ее рассказам, как-то получалось, что отец ее художник, живет во Флоренции и она не видела его с раннего детства, что мать ее развелась и вторично вышла замуж за дельца, акционера фирмы «Армор и K°», и что теперь мать умерла и у нее остались только родственники в Лейк-Форест, что сама она учится в Институте изящных искусств, но предполагает бросить его, потому что занятия ей ничего не дают, что жизнь в Чикаго для нее невыносима и она думает перебраться в Восточные штаты.
– Но почему бы вам не поехать во Флоренцию и не поселиться с отцом? – спросила Эвелин Хэтчинс.
– Я, может быть, так и сделаю, когда представится возможность, – сказала Элинор.
– А у меня никогда не будет этой возможности, – сказала Эвелин. – Мой отец небогат. Он пастор… Давайте вместе поедем во Флоренцию, навестим вашего отца. Если мы к нему явимся, не может он нас выкинуть на улицу.
– Да, мне очень бы хотелось к нему съездить
– Ну, мне пора домой. Кстати, где выживете? Давайте сговоримся на завтра и вместе осмотрим всю галерею.
– Боюсь, что завтра я буду занята.
– Так приходите как-нибудь к нам поужинать. Я спрошу маму, когда можно будет вас позвать. Такая редкость – встретить девушку, с которой можно поговорить. Мы живем на бульваре Дрексель. Вот моя карточка. Я вам пошлю открытку, и вы непременно приходите. Придете?
– С удовольствием, только не раньше семи. Видите ли, я среди дня бываю занята всю неделю, а в воскресенье я обычно езжу навещать родственников.
– В Лейк-Форест?
– Да… А когда я в городе, я останавливаюсь в «Муди-хаусе», знаете, это общежитие ХАМЖ[117], там все очень просто, по-плебейски, но удобно… Я вам запишу адрес на этой карточке.
На карточке стояло: «Миссис Лэнг. Импортное кружево и художественные вышивки». Она написала адрес, вымарала надпись на обороте и передала карточку Эвелин.
– Вот и чудесно, – сказала та. – Я черкну вам открытку сегодня же вечером, но только вы непременно придите.
Элинор довела ее до трамвая и медленно пошла по улице. От ее недомогания не осталось и следа, но теперь, когда ее новая знакомая ушла, Элинор, теряясь в праздной сутолоке вечерних улиц, почувствовала себя несчастной, дурно одетой и одинокой.
Эвелин Хэтчинс познакомила Элинор кое с кем из своих друзей. В первое посещение Хэтчинсов Элинор слишком робела, чтобы кого-нибудь заметить, но потом она почувствовала себя с ними непринужденнее, особенно когда увидела, что все они считают ее интересной и в высшей степени утонченной девушкой. Семья состояла из доктора и миссис Хэтчинс, двух дочерей и сына, учившегося на Востоке в колледже. Доктор Хэт чинс был унитарианский пастор и человек свободомыслящий и терпимый, а миссис Хэтчинс рисовала акварелью цветы, и рисунки ее, по общему мнению, были весьма талантливы. Старшая дочь Грейс окончила школу «Вассар» на Востоке, и все считали ее литературно одаренной девушкой, сын был оставлен при Гарвардском университете на кафедре греческого языка, а Эвелин была вольнослушательницей Северо-западного университета в Чикаго. Доктор Хэтчинс говорил мягким голосом, у него было широкое гладкое красноватое лицо и большие гладкие мертвенно-белые руки. На будущий год – это был отпускной год доктора Хэтчинса – они собирались съездить за границу:
Однажды вечером Эвелин повела новую подругу к миссис Шустер.
– Только вы у нас дома не говорите о миссис Шустер, – сказала она, когда они вышли из вагона надземки. – Мистер Шустер антиквар, и отец считает, что дому них богемный… Это все оттого, что Анни Шустер как-то, придя к нам, просидела весь обед с папироской… Я дома сказала, что мы идем на концерт в «Одиториум».
Элинор к этому вечеру сшила себе новое платье, совсем простенькое белое платье, чуть отделанное зеленым, собственно, не бальное платье, но такое, которое можно надеть куда угодно, и когда Анни Шустер, пухлая рыжеволосая коротышка с порывистой походкой и порывистой манерой говорить, помогала им раздеваться в передней, то сейчас же разахалась – какое прелестное платье.
– И верно, очень милое, – подтвердила Эвелин. – Нет, в самом деле, вы сегодня очаровательны, Элинор.
– Ну, да ведь это платье, должно быть, не в Чикаго сшито… Сразу видно – парижская модель, – сказала миссис Шустер.
Элинор уклончиво улыбнулась и слегка покраснела, что ей было очень к лицу.
В двух маленьких комнатах набилась масса народу, клубился табачный дым, стоял запах кофе и чего-то вроде пунша. Мистер Шустер, седой серолицый человек, как-то устало склонял свою непомерно большую для его роста голову. Говорил он как англичанин. Вокруг него теснилась группа молодых людей; одного из них Элинор встречала, когда занималась в Институте изящных искусств. Его звали Эрик Эгстром, и он ей всегда нравился – белокурый, голубоглазый, с едва заметными светлыми усиками. Она заметила, что мистер Шустер очень высокого о нем мнения. Эвелин представила ее и всем задавала вопросы, иногда казавшиеся Элинор весьма рискованными. И мужчины и женщины курили и разговаривали о книгах, картинах и людях, о которых Элинор никогда не слышала. Она отмалчивалась и внимательно вглядывалась во все, отметив и греческие силуэты на оранжевых абажурах, и картины по стенам, весьма, на ее взгляд, странные, и два ряда желтых французских томиков на полках, и почувствовала, что здесь есть чему поучиться.
Уходить им пришлось рано, потому что Эвелин надо было зайти в «Одиториум» и узнать программу – из страха, что дома поинтересуются концертом, и Эрик с другим молодым человеком провожали их домой. Доведя до дому Эвелин, они спросили, где живет Элинор, но у нее язык не поворачивался назвать «Муди-хаус», ведь он был на такой ужасной улице, и она, пройдя до ближайшей остановки надземной железной дороги и распрощавшись с ними, быстро взбежала по ступенькам, не разрешив провожать себя дальше, хотя ей было очень страшно возвращаться так поздно совсем одной.
Многие из заказчиков миссис Лэнг считали Элинор Француженкой – у нее были такие темные волосы, та-кой тонкий овал лица, такая прозрачная кожа. И вот когда однажды некая миссис Мак-Кормик, по предположению миссис Лэнг одна из тех самых Мак-Кормиков, попросила позвать ей прелестную француженку, которая отпускала ей товар в прошлый раз, миссис Лэнг осенила счастливая мысль. Отныне Элинор долж на была стать француженкой; ей купили абонемент на двадцать уроков в школе Берлица и разрешили приходить в магазин на час позже, с тем чтобы от девяти до десяти она брала уроки французского языка. Весь декабрь и январь Элинор три раза в неделю брала уроки у старика в дурно пахнувшей шерстяной куртке и уже стала как бы ненароком ронять в разговоре с заказчиками когда слово, а когда и целую французскую фразу, и в магазине, при посторонних, миссис Лэнг стала величать ее mademoiselle.
Она занималась усердно, брала у Шустеров желтые томики и читала их по вечерам со словарем, так что вскоре знала по-французски больше Эвелин, хотя у той в детстве была гувернантка-француженка.
Однажды, придя в школу Берлица, она застала там нового преподавателя. Старик заболел воспалением легких, и его заменял молодой француз – худощавый юноша с острым, чисто выбритым подбородком и большими карими глазами и длинными ресницами. Элинор понравились с первого взгляда и его тонкие, аристократические руки, и его сдержанные манеры, и весь его облик. Через полчаса они совсем позабыли об уроке и болтали по-английски. Он говорил по-английски со своеобразным акцентом, но вполне бегло. Ей особенно нравилось его гортанное произношение «р».
В следующий раз, поднимаясь по лестнице, она была сама не своя от волнения, кто будет давать урок – старый учитель или новый. Оказалось, новый. Он сказал ей, что старик умер. Она чувствовала, что ей следовало бы опечалиться, но печали не было. Молодой человек заметил это и скривил лицо с полусмеющейся, полуплачущей ужимкой и сказал: «Vae victis».[118] Потом он стал рассказывать о своей жизни во Франции, и о том, как ненавидит буржуазную обыденщину той жизни, и что в Америку он приехал потому, что это страна юности и будущего, небоскребов и экспресса «XX век», и о том, как красив, по его мнению, Чикаго. Элинор никогда ни от кого не приходилось этого слышать, и она сказала ему, что он, должно быть, проездом был в Ирландии и поцеловал камень лести[119]. Он сделал обиженное лицо и сказал: «Mademoiselle, c'est la pure verite»,[120] и тогда она сказала, что не сомневается в его искренности, и что отрадно встретить такого человека, и что она непременно познакомит его со своей подругой Эвелин Хэтчинс.
Потом он стал рассказывать о своей жизни в Новом Орлеане и о том, как он перебрался через океан стюардом на пароходе франко-американской линии, как мыл посуду и работал уборщиком, как был тапером в кабаре и еще худших местах, как он любит негров и что он художник и ему очень хочется иметь студию и начать писать, но что у него еще нет на это денег. Элинор немного покоробило от его рассказов о мытье посуды и кабаре и о любви к неграм, но, когда он сказал, что интересуется искусством, она укрепилась в своем намерении познакомить его с Эвелин, и, хотя ей это казалось очень смелым и необычным, она предложила. ему встретиться в Институте изящных искусств в воскресенье. В конце концов, если они с Эвелин найдут это неудобным, можно под каким-нибудь предлогом и не прийти.
Эвелин горела нетерпением, но они все же захватили с собой Эрика Эгстрома, ведь у французов такая дурная слава. Француз очень запоздал, и они уже начали бояться, что он совсем не придет или что они пропустили его в толпе; но наконец Элинор увидела, что он поднимается по главной лестнице. Его звали Морис Милле, нет, не родственник художника, и он очень их всех поразил, отказавшись смотреть на картины Института изящных искусств и заявив, что их бы надо все сжечь, и наговорил разных слов: кубизм, футуризм и т. п., которых Элинор никогда раньше не слыхала. Но она сразу заметила, что он произвел большое впечатление на Эвелин и Эрика: они так и впивались в каждое его слово и за чаем не обращали внимания на Элинор. Эвелин пригласила Мориса к себе, и они вместе пошли ужинать на бульвар Дрексель, где Морис был очень внимателен к мистеру и миссис Хэтчинс, а потом вместе отправились к Шустерам. От Шустеров они ушли тоже вместе, и Морис заявил, что Шустеры невыносимы и что на стенах у них развешаны невозможные картины. «Tout ça c'est affreusement pompier»,[121] – сказал он.
Элинор не поняла, что это, собственно, значит, но Эвелин и Эрик сказали, что, видимо, он считает, что в искусстве Шустеры смыслят столько же, сколько пожарные, и при этом покатывались со смеху.
При следующей встрече Эвелин призналась Элинор, что она без ума от Мориса, и обе они всплакнули и наконец решили, что их возвышенная дружба выдержит и это испытание. Было это в комнате Эвелин, на бульваре Дрексель. На камине стоял начатый портрет Мориса пастелью, который Эвелин пыталась нарисовать по памяти. Они сидели рядом на кровати, тесно прижавшись и обняв друг друга, и торжественно исповедовались, и Элинор рассказала, как она относится к мужчинам. Эвелин относилась к ним не совсем так, но ничто и никогда не могло разрушить их возвышенную дружбу, и они поклялись всегда и все говорить друг другу.
Вскоре Эрик Эгстром получил место в декоративном отделе мебельной фирмы «Маршалл Филд» на пятьдесят долларов в неделю. Он снял на Норс-Кларк-стрит прекрасную студию с окнами на север, и Морис переехал жить к нему. Подруги часто бывали там, и часто у них собиралось много друзей, и тогда пили чай на русский манер из стаканов, а иногда и немного вирджинского вина, так что их больше не тянуло ходить к Шустерам. Элинор все время хотела поговорить с Эвелин по душам; то, что Эвелин не нравилась Морису так, как он нравился Эвелин, делало Эвелин очень несчастной, тогда как Морис и Эрик казались очень счастливыми. Они всюду были неразлучны. Элинор это иногда смущало, но так приятно было видеть молодых людей, которые не позволяли себе гадостей по отношению к женщинам. Они все вместе ходили в оперу, по концертам и по выставкам – билеты обыкновенно покупали и в ресторанах расплачивались Эвелин или Эрик, – и никогда еще в жизни Элинор не проводила времени лучше, чем в эти последние месяцы. Она совсем перестала бывать в Пульмане, и они с Эвелин поговаривали о найме общей студии, когда Хэтчинсы вернутся из заграничной поездки. Мысль, что с каждым днем приближается июнь и что она надолго потеряет Эвелин и останется одна в этом ужасном, грязном, пыльном, потном Чикаго, иногда отравляла ей радость, но Эрик хлопотал о месте для нее в своем отделе у «Маршалл Филд», и они вместе с Эвелин слушали курс о внутреннем убранстве домов в вечернем университете, и это открывало ей виды на будущее.
Морис писал прелестные картины в бледно-коричневых и лиловых тонах, длиннолицых юношей с большими лучистыми глазами и длинными ресницами, длиннолицых девушек, похожих на мальчиков, русских борзых с большими лучистыми глазами, и на заднем плане всегда несколько балок или белый небоскреб и пухлые клубы белых облаков, и Эвелин с Элинор считали совершенно непростительным, что он все еще принужден давать уроки в школе Берлица.
Накануне отъезда Эвелин в Европу они устроили вечеринку в мастерской у Эгстрома. По стенам были развешаны картины Мориса, и все были рады и опечалены и возбуждены и говорливы. Позднее всех пришел сам Эгстром и объявил, что он говорил со своим патроном об Элинор, и о ее превосходном знании французского языка, и занятиях искусством, и о ее привлекательности и тому подобное, и что мистер Спотман просил привести ее завтра, и что служба эта, если она с ней справится, даст и не менее двадцати пяти долларов в неделю. А Картины Мориса приходила смотреть какая-то старая дама и изъявила желание приобрести одну из них; все очень развеселились и много пили, так что в конце концов, когда пришло время прощаться, вопреки всем ожиданиям уже не Элинор, а Эвелин почувствовала себя одинокой при мысли, что покидает их всех.
А на другой день Элинор одна шла по платформе, проводив Хэтчинсов, которые только что уехали на «XX веке» в Нью-Йорк, и на их чемоданах уже были наклейки океанского парохода «Балтик», и глаза у них блестели от сознания, что они едут в Нью-Йорк и в Европу, и на вокзале была угольная гарь и звон паровозного колокола и шарканье ног. Она шла, крепко стиснув кулаки, так что острые ногти глубоко впивались в мякоть ладони, и упрямо повторяла: я тоже уеду, это только вопрос времени. Я тоже уеду.
Миссис Пинелли была очень светская дама и обожала бультерьеров и у нее был друг знаменитый тем что похож на короля Эдуарда;
она была очень светская дама и у нее в холле стояли белые лилии Нет дорогая моя я не выношу их запах в комнате и бультерьеры кусали разносчиков и мальчишку газетчика Нет дорогая моя приличных людей они никогда не тронут и ведут себя превосходно с Билли и его друзьями.
Все они катались в коляске запряженной четверкой и человек на запятках трубил в длинный рог и Дик Уиттингтон стоял со своей кошкой[122] и колокола звенели. В корзинах было много всякой еды и у миссис Пинелли были серые глаза и она была очень ласкова с малышом своей подруги хотя она не выносила просто не выносила детей и ее друг знаменитый тем что похож на короля Эдуарда терпеть не мог детей и бультерьеры тоже и она все спрашивала Почему вы его так называете? и вспоминался Дик Уиттингтон и большие колокола Бау трижды лорд-мэр Лондона и глядя прямо в ее серые глаза Она сказала Может быть потому что я назвала его так в первый раз как увидела и мне не нравилась миссис Пинелли и не нравились бультерьеры и не нравилась запряжка четверкой но мне· хотелось опять увидеть Дика Уиттингтона, трижды лорд-мэра Лондона гудели большие колокола Бау и мне хотелось увидеть Дика Уиттингтона, и мне хотелось домой, но у меня не было дома и человек на запятках трубил в длинный рог.
Работа у «Маршалл Филд» совсем не походила на работу у миссис Лэнг. У миссис Лэнг она знала одну хозяйку, здесь ей казалось, что весь отдел состоит из начальников. Но она была так утонченна и неприступна, и у нее была такая четкая, ясная манера говорить, что, хотя ее здесь не любили, служилось ей неплохо. Даже миссис Поттер и мистер Спотман, стоявшие во главе отдела, казалось, побаивались ее. Ходили слухи, что она светская барышня и, в сущности, вовсе не нуждается в заработке. Она так участливо помогала заказчикам в их сомнениях по части отделки квартир и говорила с миссис Поттер таким скромно-снисходительным тоном и так восхищалась ее платьями, что миссис Поттер в конце месяца сказала мистеру Спотману:
– Эта девушка для нас сущая находка, – на что мистер Спотман, не разжимая белых клешней своего большого старушечьего рта, ответил:
– Я так и думал с самого начала.
Когда однажды солнечным вечером Элинор вышла на Рандольф, держа в руке конверт с первым жалованьем, она была очень счастлива. На ее тонких губах играла такая острая улыбка, что прохожие оглядывались на нее, когда она шла, наклонив голову против резкого ветра, чтобы не сорвало с нее шляпу. Она свернула вниз по Мичиган-авеню к «Одиториуму»[123], по дороге разглядывая ярко освещенные витрины, и очень бледное голубое небо, и сизые, нагроможденные над озером клубы пушистых облаков, и гроздья белых дымков над паровозами. Войдя в глубокий, слабо освещенный янтарными абажурами вестибюль «Одиториума», она уселась за плетеным столиком в уголке гостиной и долго сидела там одна за стаканом чаю с гренками, отдавая распоряжения официанту четким, тихим, изысканным голосом дамы со средствами.
Потом она отправилась в «Муди-хаус», сложила вещи и переехала в «Элинор-клуб», где сняла комнату с пансионом за семь с половиной долларов в неделю. Но комната была немногим лучше, и на всем был тот же серый налет благотворительного учреждения, и через неделю она перебралась в небольшой отель на Hope-Сайд, где комната с полным пансионом стоила пятнадцать долларов в неделю. Выяснилось, что служба давала ей лишь двадцать долларов, а за вычетом страховых взносов и всего восемнадцать пятьдесят, так что оставалось на расходы только три пятьдесят, и ей пришлось снова наведаться к отцу. На него так подействовали ее успехи по службе и виды на новую прибавку, что он обещал давать ей пять долларов в неделю, хотя сам зарабатывал только двадцать и намеревался вторично жениться на некой миссис О'Тули, вдове, на руках у которой было пятеро детей и которая содержала меблированные комнаты на Эльдстон-уэй.
Элинор отказалась навестить свою будущую мачеху и взяла с отца слово, что он еженедельно будет переводить ей деньги чеком – ведь не мог же он рассчитывать, что она станет ездить за ними в такую даль. Уходя, она поцеловала его в лоб и этим совсем его растрогала. А она все время думала, что теперь это уж наверняка в последний раз.
Вернувшись в отель «Айвенго», она поднялась к себе в комнату, улеглась на удобную никелированную кровать и стала разглядывать свою маленькую комнатку с белой деревянной обшивкой и бледно-желтыми обоями в блестящую полоску более темного цвета, с кружевными занавесками на окне и тяжелой портьерой. На потолке была трещина в штукатурке, и ковер потерся, но отель был, по-видимому, очень изысканный, и жили в нем все больше пожилые супружеские пары – мелкие рантье, – и прислуга была пожилая и вежливая, и она в первый раз в жизни почувствовала себя дома.
Когда весной Эвелин Хэтчинс вернулась из Европы в большой шляпе с пером и с полным коробом рассказов о Salon des Tuileries и Rue de la Paix, музеях, выставках и Опере, она нашла, что Элинор стала совсем другая. Элинор казалась старше своих лет, одевалась просто и элегантно и говорила колюче и с горечью. Она бросила занятия на курсах и хождение в Институт изящных искусств и много времени проводила с соседкой по отелю «Айвенго», некой мисс Элизой Паркинс – особой, как говорили, очень богатой и очень скупой.
В первое же воскресенье по возвращении Эвелин Элинор позвала ее к себе пить чай, и они сидели в душной гостиной и изысканным полушепотом разговаривали со старой леди. Эвелин расспрашивала об Эрике и Морисе, и Элинор сказала, что, вероятно, у них все благополучно, но что они почти не виделись с тех пор, как Эрик потерял работу у «Маршалл Филд». Вообще, говорила она, Эрик не оправдал ее надежд. Они с Морисом сильно пили, показывались в сомнительном обществе, и Элинор редко встречалась с ними. Каждый день она обедает с мисс Паркинс, и та очень о ней заботится, покупает ей платья, берет с собой кататься в парк, а изредка и в театр, когда ставят что-нибудь действительно достойное внимания – скажем, выступает Минни Маддерн Фиск или Рай Бэйтс Поуст в какой-нибудь интересной Пьесе. Мисс Паркинс, дочь богатого содержателя бара, в Юности была жестоко обманута одним молодым адвокатом, которому она поручила помещение части своего капитала и в которого вскоре влюбилась. Он сбежал с другой девушкой и изрядной суммой наличными. Определить в точности, сколько он ей оставил, Элинор так и не удалось, но по тому, как мисс Паркинс всегда брала самые лучшие места в театре, и обедала в самых дорогих ресторанах и отелях, и экипаж брала не меньше чем на полдня, куда бы она ни ездила, Элинор заключила, что осталось ей более чем достаточно. Когда, распрощавшись с мисс Паркинс, они поехали ужинать к Хэтчинсам Эвелин сказала:
– Ну право же, не могу понять, что ты находишь и этой… этой сморщенной старой деве… А мне так не терпелось задать тебе миллион вопросов и рассказать миллион новостей… Я от тебя этого не ожидала…
– Я очень ценю ее, Эвелин. Мне казалось, что тебе интересно будет познакомиться с моим близким другом.
– Ну конечно, дорогая, но только как хочешь – я тебя не понимаю.
– Что ж, тебе вовсе не обязательно встречаться с ней хотя по всему видно, что ты ей понравилась.
Идя со станции подземки к Хэтчинсам, они разговорились как бывало, в прежнее время. Элинор рассказывала о неладах между мистером Спотманом и миссис Поттер и о том, как оба они стараются привлечь ее на свою сторону, и очень рассмешила Эвелин, а Эвелин призналась, что, возвращаясь на пароходе «Крунланд», она по уши влюбилась в молодого человека из Солт-Лейк-Сити и как это приятно после всех этих иностранцев, а Элинор дразнила ее, говоря, что он, должно быть, мормон, а Эвелин смеялась и говорила, что нет, он судья, но, впрочем женат.
– Вот видишь, – сказала Элинор. – Ну конечно он мормон.
Но Эвелин утверждала, что знает наверное и что, разведись он с женой, она сию же минуту вышла бы за него замуж. На это Элинор возразила, что она не признает развода и если бы они в это время не подошли к подъезду, то непременно бы поссорились
Этой зимой Элинор не часто встречалась с подругой. У Эвелин было много поклонников, она часто выезжала, и Элинор случалось читать о ней в светской хронике воскресных приложений. Элинор много работала в эту зиму и нередко так уставала, что даже не в силах была сопровождать мисс Паркинс в театр. Ссора между миссис Поттер и мистером Спотманом наконец разразилась, и администрация перевела миссис Поттер в другое отделение, и она упала в старое испанское кресло и заплакала тут же перед заказчиками, и Элинор пришлось вести ее в дамскую комнату, и добыть для нее ароматической соли, и помочь ей собрать крашенные перекисью волосы в пышную прическу «помпадур», и утешать ее, говоря, что в новом помещении ей, по всей вероятности, гораздо больше понравится. После этого в течение нескольких месяцев мистер Спотман был весьма мил. Иногда он угощал Элинор завтраком, и они вместе смеялись, вспоминая, как трепыхалась высокая прическа миссис Поттер, когда она расплакалась при заказчиках. Он посылал Элинор с мелкими поручениями в богатые дома, и заказчикам нравилась ее утонченность и приветливость, а служащие не терпели ее и прозвали Любимицей. Мистер Спотман поговаривал о том, чтобы устроить ей процент с заказов, и часто толковал, что собирается дать ей прибавку до двадцати пяти долларов в неделю.
Потом однажды Элинор вернулась домой к самому ужину, и старый конторщик отеля сказал ей, что мисс Паркинс умерла от разрыва сердца, тут же в столовой, за завтраком, не доев своего бифштекса и паштета, и что тело уже перенесено в часовню похоронной фирмы «Эрвинг», и спросил Элинор, не знаетли она родных покойной, которых следовало бы уведомить. Элинор ничего не знала, кроме того, что дела покойной вел Биржевой банк, и еще она слышала о племянницах в Маунд-Сити, но имена их ей были неизвестны. Конторщик очень тревожился, кто заплатит за перенос тела, за доктора и по неоплаченному счету за последнюю неделю, и заявил, что все вещи покойной будут опечатаны и выданы только признанному законом наследнику. Казалось, он считал, что мисс Паркинс умерла со специальной целью досадить администрации отеля.
Элинор поднялась к себе в комнату, заперла дверь, бросилась на постель и поплакала немножко, потому что очень любила мисс Паркинс.
Потом ей пришла в голову мысль, от которой у нее забилось сердце. А вдруг мисс Паркинс завещала ей свое состояние? Разве этого не бывает? Молодые люди, подставляющие стул в церкви, выездные лакеи, вовремя подхватывающие сумочку: именно таким людям завещают свои состояния старые девы, а уж, кажется, она-то была внимательна и мила с покойной и всячески старалась скрасить последние дни старой леди.
И ей уже мерещился заголовок крупными буквами:
Всю ночь она не могла сомкнуть глаз, а наутро пошла к управляющему отелем и предложила свою помощь. Она позвонила мистеру Спотману и отпросилась у него на весь день, сказав, что страшно потрясена кончиной мисс Паркинс. Потом позвонила в банк и говорила с неким мистером Смитом, который вел дела мисс Паркинс. Тот уверил ее, что банк сделает все от него зависящее, чтобы оградить права прямых наследников и лиц, упомянутых в завещании, которое, по его словам, хранилось в сейфе мисс Паркинс, и что, по его мнению, соблюдены все формальности.
Элинор нечего было делать, и она зашла позавтракать к Эвелин, а потом они вместе отправились в театр. Конечно, нехорошо идти в театр, когда ее лучший друг еще не похоронен и лежит в часовне, но она чувствовала, что нервы у нее так натянуты и она так взволнована, что ей надо чем-нибудь занять себя, чтобы не думать об этом ужасном ударе. Эвелин была очень нежна, и они почувствовали себя такими же близкими, как и до отъезда Хэтчинсов. Элинор ничего не сказала о своих надеждах.
На похоронах, кроме Элинор, присутствовали горничная отеля, пожилая ирландка, которая всхлипывала и непрестанно крестилась, мистер Смит и мистер Салливен, поверенный родственников из Маунд-Сити. Элинор была во всем черном, и представитель похоронного бюро подошел к ней и сказал:
– Простите меня, мисс, но я не могу удержаться, чтобы не засвидетельствовать вам, как вы хороши, ну словно бермудская лилия.
Все сошло лучше, чем она ожидала, и, выходя из крематория, Элинор, мистер Смит и мистер Салливен, представитель адвокатской фирмы, защищавшей интересы родственников покойной, чувствовали себя превосходно.
Был яркий октябрьский день, и все решили, что нет месяца в году лучше октября и что священник прекрасно прочел заупокойную службу. Мистер Смит предложил Элинор позавтракать вместе с ними, потому что ведь и она упомянута в завещании, и сердце Элинор, казалось, перестало биться, и она потупила глаза и сказала, что она ничего не имеет против.
Они уселись в такси. Мистер Салливен заметил, что приятно уехать с кладбища прочь от этих мрачных мыслей. Завтракали они у Де-Йонга, и Элинор смешила их, рассказывая о беспокойстве администрации отеля и о том переполохе, который она там застала, но, когда ей пере-Дали меню, заявила, что не может проглотить ни кусочка. Однако, увидев поданную белугу, она сказала, что возьмет немножко попробовать. А потом оказалось, что от свежего октябрьского ветра и долгой поездки в такси они все проголодались, и Элинор с удовольствием позавтракала и после белуги отведала еще салату «уолдорф», а потом и персиков «мельба».
Мужчины попросили у нее разрешения закурить сигары, а мистер Смит, тоном завзятого повесы, предложил ей выкурить папироску, и она по краснела и заявила, что не курит, и мистер Салливен сказал, что не мог бы относиться с уважением к женщине, которая курит, а мистер Смит возразил, что в Чикаго многие девушки из лучшего общества курят и что, по его мнению, ничего в этом нет дурного, если, конечно, не дымить, подобно фабричной трубе. После завтрака они прошлись пешком до конторы мистера Салливена, и поднялись наверх в лифте, и там расположились в больших кожаных креслах, и мистер Салливен и мистер Смит сделали торжественные лица, и мистер Смит, откашлявшись, начал читать завещание. Элинор сначала ничего не поняла, и мистеру Смиту пришлось объяснить ей, что основная часть капитала в три миллиона долларов оставлена убежищу для падших девиц имени Флоренс Критенден, что каждая из трех племянниц из Маунд-Сити получает по тысяче долларов, а что ей, Элинор Стоддард, завещана прелестная бриллиантовая брошка в виде паровоза, и, «если вы, мисс Стоддард, зайдете завтра в любое время в Биржевой банк, – добавил мистер Смит, – я рад буду вручить ее вам».
Элинор разразилась рыданиями.
Они оба были очень милы и тронуты тем, что мисс Стоддард так растрогана вниманием своего покойного друга.
Когда она уходила из конторы, пообещав прийти за брошкой завтра, мистер Салливен говорил дружелюбным тоном:
– Вы, конечно, понимаете, мистер Смит, что я приложу все старания к тому, чтобы изменить завещание в пользу Паркинс из Маунд-Сити.
А мистер Смит не менее дружелюбно отвечал ему:
– Ну конечно, мистер Салливен, только не думаю, чтобы вам это удалось. Это документ бронированный, весь на медных заклепках, мне вы можете поверить, я сам его составлял.
На следующий день в восемь часов Элинор уже была на своем месте у «Маршалл Филд», и там она проработала еще несколько лет. Она получила прибавку и комиссионные, и они с мистером Спотманом очень подружились, но он никогда не пытался ухаживать, и отношения их оставались чисто официальными; это было большим облегчением для Элинор, она столько наслушалась историй о контролерах и заведующих отделами, которые навязывают свое внимание молодым продавщицам, и мистера Эльвуда из мебельного отдела уволили как раз за это, когда обнаружилось, что у маленькой Лиззи Дьюкс скоро будет ребенок, хотя все считали, что виноват в этом, может быть, не один мистер Эльвуд, потому что Лиззи Дьюкс, по-видимому, не была из недотрог; как бы то ни было, Элинор казалось, что ей до самой смерти придется отделывать чужие гостиные и столовые, подбирать портьеры и образцы обивок и обоев, успокаивая возмущенных заказчиц, которым вместо мозаичного тикового столика послали фарфоровую собаку в восточном стиле, или утешая тех, которым не нравился рисунок кретона, даже после того, как они сами его выбрали.
Однажды вечером, вернувшись с работы, она застала у себя Эвелин. Эвелин не плакала, но была смертельно бледна. Она сказала, что уже два дня ничего не ела и не пойдет ли с ней Элинор выпить чаю в «Шерман-хаус» или еще куда-нибудь.
Они зашли в «Одиториум» и, заняв столик, заказали чаю и гренков с корицей, и тут Эвелин объявила, что отдала жениху Дэрну Мак-Артуру и решила не кончать с собой, а взяться за дело.
– Теперь я уж больше никогда никого не полюблю, ни за что, но мне надо чем-нибудь заняться, а ты напрасно тратишь время в своем душном магазине, там тебе никогда не удастся проявить себя, ты попусту тратишь время и силы.
Элинор возразила, что магазин ей ненавистен, но что же ей делать?
– Почему нам не сделать того, о чем мы говорим уже столько лет?… О, меня так бесит, что ни у кого не хватает духу на что-нибудь интересное и забавное… А я уверена, что если мы сейчас откроем ателье по художественной отделке квартир, то заказов будет уйма. Салли Эмерсон поручит нам отделать свой новый дом, а за нею и другие, чтобы только не отставать от людей… Не думаю, чтобы кто-нибудь по доброй воле стал жить в этих ужасных душных коробках, просто никто не умеет устроиться лучше.
Элинор поднесла к губам чашку и отпила несколько маленьких глотков. Она разглядывала свою маленькую белую холеную кисть с тщательно отделанными острыми ногтями. Потом сказала:
– Но откуда же взять капитал? Надо хоть небольшой
капитал для начала.
– Я надеюсь, папа нам поможет, а потом, может быть, и Салли Эмерсон, она молодчина, а потом первый же заказ нас сразу выдвинет… Ну соглашайся, Элинор, это будет так забавно.
– «Хэтчинс и Стоддард – внутреннее убранство», – ставя чашку на столик, сказала Элинор, – или, может быть, «Мисс Хэтчинс и Мисс Стоддард», ну что ж, дорогая, это великолепная идея.
– А ты не думаешь, что лучше просто «Элинор Стоддард и Эвелин Хэтчинс»?
– Ну, о фирме мы можем поговорить, когда снимем ателье и надо будет давать адрес в телефонную книгу. Но только, Эвелин, дорогая моя, не лучше ли нам поступить вот как… если ты уверена, что получишь от миссис Эмерсон заказ на отделку ее нового дома, то начнем сейчас же, если нет, то, прежде чем начинать, давай подождем настоящего заказа.
– Прекрасно. Но я уверена, что она поручит это нам. Я сейчас же побегу к ней.
Эвелин разрумянилась. Она вскочила на ноги, нагнулась к Элинор и поцеловала ее.
– О, Элинор, ты такая душка!
– Подожди минутку, мы не заплатили за чай, – сказала Элинор.
Весь следующий месяц ей были непереносимы и магазин, и жалобы заказчиков, и утренняя спешка из «Айвенго» на службу, и вежливая маска в обращении с мистером Спотманом, и придумывание шуточек, чтобы рассмешить его. Комната в «Айвенго» показалась ей тесной и угрюмой, в окно доносился запах кухни и запах смазки старого лифта. Иногда она звонила на службу, что больна, но сидеть у себя в комнате оказывалось выше сил, и она бродила по городу, заходя то в магазины, то в кино, а потом вдруг чувствовала смертельную усталость, и возвращаться домой надо было в такси, чего она не могла себе позволить. Она стала иногда заходить по старой памяти в Институт изящных искусств, но она знала там наперечет все картины и не могла больше смотреть на них. Но вот наконец Эвелин убедила миссис Филип Пэйн Эмерсон, что ее новый дом не может обойтись без модной отделки столовой, и они составили смету гораздо более скромную, чем декораторы с именем, и Элинор имела удовольствие наблюдать озадаченное лицо мистера Спотмана, когда она объявила, что не останется даже с прибавкой до сорока долларов в неделю, и сказала, что ей с подругой поручена отделка нового дома Пэйн Эмерсон в Лейк-Форест.
– Ну, моя дорогая, – сказал мистер Спотман, щелкнув своей квадратной седой челюстью обрюзглого мопса, – если вам угодно губить карьеру, едва начав ее, что ж, я вас не удерживаю. Можете считать себя свободной хоть сегодня же. Но само собой, вы лишаетесь рождественских наградных.
Сердце Элинор забилось. Она смотрела на тускло освещенную контору, на желтый карточный каталог, на регистраторы с торчащими из писем клочками образцов. В передней комнате стенографистка Элла Боуен бросила писать на машинке – должно быть, слушает. Она вдохнула безжизненный воздух, весь пропитанный запахом ситца, и мебельного лака, и утюжного пара, и человеческого дыхания, и наконец сказала:
– Пусть так, мистер Спотман, я ухожу.
Она истратила целый день на получение жалованья и страховых взносов, на долгое препирательство с кассиром по поводу окончательного расчета, так что из кон торы она вышла уже к вечеру и, пробираясь сквозь метель, из ближайшей аптеки вызвала Эвелин.
Эвелин уже сняла два этажа старого дома, в викторианском стиле, на Чикаго-авеню, и всю зиму они устраивали контору и выставку образцов в нижнем этаже и жилое помещение наверху и отделывали столовую Салли Эмерсон. Они наняли прислугу, негритянку Амелию, которая хотя и любила выпить, но зато хорошо готовила, и у них бывали очень милые обеды с вином, и они курили папиросы и пили коктейль, и нашли недорогую портниху-француженку, которая сшила им бальные платья для выездов с Салли Эмерсон и ее свитой, и разъезжали в такси, и познакомились с уймой интересного народа. К весне, получив наконец от Эмерсонов чек на пятьсот долларов, они были в долгу на тысячу, но зато жили по своему вкусу. Столовую все нашли немного смелой, но кое-кому она понравилась, и они получили еще несколько заказов. Они завязали много знакомств, снова стали дружить с артистами и рецензентами «Дейли ньюс» и «Америкэн», которые возили их по ресторанам, где было накурено и где без конца говорили о современной французской живописи, о Миддл-Уэсте и о том, как бы хорошо было перебраться в Нью-Йорк. Они побывали на выставке старинного оружия, повесили у себя в конторе репродукции с «Золотой птицы» Бранкуси[124], а по столам, среди регистраторов с письмами заказчиков и неоплаченных счетов из магазинов, появились номера «Литл ревью» и «Поуэтри»[125]. Элинор много выезжала с Томом Кэстисом, пожилым краснолицым поклонником музыки, хористок и спиртных напитков, членом всех клубов и многолетним обожателем Мэри Гарден. У него была ложа в опере, собственная машина «стивенс дьюри» и бездна свободного времени, которое он тратил на посещение портных, врачей-специалистов и на то, чтобы в одном из своих бесчисленных клубов при случае забаллотировать еврея или иностранца. Фирма «Армор» купила консервный трест его отца, когда он сам еще занимался атлетикой в колледже, и с тех пор он палец о палец не ударил. Он говорил, что устал от светской жизни, и патронирование ателье обеих подруг его развлекало. Он поддерживал связь с Уолл-стрит и нередко покупал Элинор акцию-другую из тех биржевых ценностей, на которые сам играл. Если они поднимались, разница шла ей, если падали – убыток он покрывал сам. Он был женат, и жена его безвыездно жила в каком-то частном санатории, и они с Элинор решили, что будут просто друзьями. Иногда, возвращаясь по вечерам в такси, он бывал уж слишком нежен, но Элинор бранила его, и на следующий день он имел вид кающегося грешника и присылал ей большие корзины белых Цветов.
У Эвелин было несколько поклонников из писателей, иллюстраторов и тому подобной публики, но народ был все безденежный, и когда они приходили обедать, то поедали и выпивали все в доме. В их числе был Фред-Ди Сарджент, актер и постановщик, временно застрявший в Чикаго. Он дружил с Шубертами[126], и заветной мечтой его было поставить пантомиму, нечто вроде «Сумурун» у Рейнхардта, но только на материале древних сказаний об индейцах майя. Он привез с собой много снимков с развалин майя, и Элинор с Эвелин принялись рисовать по ним костюмы и декорации. Они надеялись убедить Тома Кэстиса или Эмерсонов дать денег на постановку пантомимы в Чикаго.
Главная задержка была за композитором. Молодой пианист, которого Том Кэстис посылал учиться в Париж, начал писать к ней музыку и как-то вечером пришел сыграть написанное. Слушать его собралось много народа. Пришла Салли Эмерсон, и с нею вся ее блестящая свита, но Том Кэстис выпил слишком много коктейлей и не слышал ни одной ноты, и кухарка Амелия напилась и спьяну испортила обед, и Эвелин заявила молодому пианисту, что это киномузыка, и он ушел разобиженный. Когда все разошлись, Фредди Сарджент, Эвелин и Элинор бродили по перевернутой вверх дном квартире и чувствовали себя прескверно. Фредди Сарджент ерошил свои черные, слегка тронутые сединой волосы и говорил, что покончит с собой, а Элинор и Эвелин не на шутку ссорились.
– Но ведь это же на самом деле звучало как киномузыка, да и что в этом обидного? – повторяла Эвелин. Потом Фредди Сарджент схватил шляпу и выбежал вон, восклицая:
– Это не жизнь, это ад кромешный, и все из-за вас, женщин!
И Эвелин забилась в истерике, и Элинор пришлось посылать за доктором.
На другой день они наскребли пятьдесят долларов, чтобы отправить Фредди обратно в Нью-Йорк, а Эвелин вернулась к своим на бульвар Дрексель, предоставив Элинор самостоятельно вести дело.
Весной следующего года, как раз когда Элинор и Эвелин удалось продать за пятьсот долларов несколько канделябров, случайно купленных за двадцать пять долларов у старьевщика в Уэст-Сайде, и они выписывали чеки по наиболее срочным платежам, пришла телеграмма:
ПОДПИСАЛ КОНТРАКТ ШУБЕРТОМ ПОСТАНОВКА ТЭСС ИЗ РОДА Д'ЭРБЕРВИЛЛЕЙ СОГЛАСИТЕСЬ ЛИ СДЕЛАТЬ ДЕКОРАЦИИ КОСТЮМЫ ДВЕСТИ ПЯТЬДЕСЯТ В НЕДЕЛЮ КАЖДОЙ НЕМЕДЛЕННО ПРИЕЗЖАЙТЕ НЬЮ-ЙОРК НЕМЕДЛЕННО ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ ОТЕЛЬ АРТИСТОВ СЕНТРАЛ-ПАРКФРЕДДИ.
– Элинор, надо соглашаться, – сказала Эвелин, доставая из сумочки папиросу, и принялась ходить по комнате, с ожесточением пуская клубы дыма.
– Придется спешить, давай поедем сегодня же с экспрессом. Сейчас уже двенадцать, – с дрожью в голосе сказала Элинор.
Не отвечая, Эвелин подошла к телефону и вызвала кассу пульмановских вагонов.
Вечером того же дня они сидели в своем купе, глядя в окно на сталелитейные заводы Индиан-Харбор, на огромные цементные заводы, изрыгающие облака желтоватого дыма, на огнедышащие домны Гэри, исчезавшие в клочьях дыма и зимних сумерках. И обе молчали, не находя слов.
Жена методистского пастора была высокая тонкая женщина и она пела за пианино песенки тонким надтреснутым голосом. Она слышала что ты любишь книги и выращиваешь цветы и овощи ее это очень интересовало потому что когда-то она принадлежала к епископальной Церкви и любила все красивое и рассказы ее печатались в журналах. Она была моложе своего мужа молчаливого черноволосого со ртом точно мышеловка и табачным соком на подбородке и она любила белые платья и тонкие духи и звеневшим как колокольчик голоском говорила о вещах прекрасных как лилии. Луна была яркая словно готовый лопнуть мыльный пузырь там за большой сосной когда мы возвращались вдоль по берегу и надо бы обмять ее и поцеловать но не хотелось да и духу не хватило бы и мы медленно брели по песку и сосновой хвое под большой луной раздувшейся и готовой лопнуть как огромная капля ртути и она печально говорила о надеждах своей юности и ты думал что все это очень грустно
Я любил книги «Упадок и падение Римской империи» Гиббона и романы капитана Марриэта и хотелось уехать отсюда прочь за море в чужие ropo да Каркассонн Марракеш Исфахан и чтобы все было красиво и чтобы хватило духу обнять и поцеловать дочь старой Эммы Марту о ней еще говорили что она наполовину индианка и маленькую рыжеволосую Мэри которую я научил плавать только бы хватило духу в недвижные ночи в полную луну но ради Бога только не лилии