В публикациях, посвященных митингу 5 декабря 1965 года, много места уделяется численности демонстрантов. Разброс оценок достаточно велик: от 50–60 человек (эту цифру называет Л.Алексеева в своей книге «История инакомыслия в СССР»; те же цифры содержатся в записке председателя КГБ В.Е.Семичастного в ЦК КПСС) до 200–300 (О.Воробьев, В.Буковский; последний, правда, — с чужих слов). Этот разброс абсолютно закономерен, ибо никакой «истинной» цифры не существует в природе, поскольку не существует формального критерия, кого считать участником демонстрации. Понятно, что в их число не входят члены оперотрядов, сотрудники КГБ, комсомольские активисты и другие, находившиеся на площади по обязанности (а ведь вполне возможно, что кто-то из свидетелей и даже участников, не умея отделить своих от чужих, и их зачислил в «демонстранты»). Те же, кто пришел туда по собственной воле, вовсе не обязательно расценивали свой приход как участие в демонстрации. Нет даже полной уверенности в том, что все они разделяли цели и направленность митинга. См., например, в главе 3 нашей книги «объяснения» студентов Г.Н. и С.Б. Впрочем, в одном из этих случаев объяснение является заведомой маскировкой; весьма возможно, что и в другом — тоже.
Многие же из тех, кто заведомо сочувствовал демонстрантам, осознавали себя скорее наблюдателями, чем участниками. К этой категории относит себя Л.Алексеева, хотя она и находилась недалеко от памятника Пушкину. Можно предположить, что определенная психологическая дистанция сохранялась между учащейся молодежью и представителями московской интеллигенции, уже находившимися на достаточно престижных ступенях социальной иерархии (например, присутствовавшими на площади восходящими светилами советской филологической науки В.В.Ивановым и В.Н.Топоровым), и что эта дистанция влияла на соотнесение себя с лагерем «участников» или лагерем «доброжелательных наблюдателей». (Интересно было бы выяснить, существует ли коррелирующая зависимость между этим соотнесением и чисто физическим расстоянием от памятника поэту.)
На самом деле события на площади Пушкина вечером 5 декабря ставят перед исследователем всего один, но необычайно важный вопрос: почему демонстрация вообще состоялась?
Ведь госбезопасность была отлично осведомлена и о подготовке к митингу, и о распространении «Гражданского обращения», и о личностях основных инициаторов. Действия «органов» — сосредоточение на площади оперотрядов, присутствие на ней «куратора» КГБ в МГУ Е.Б.Козельцевой (и, вероятно, других офицеров госбезопасности), транспорт, заранее подготовленный, чтобы увозить арестованных, и пр. — не производят впечатления импровизации. Очень несложно технически было бы задержать главных инициаторов, если не на подходах к площади, то непосредственно у памятника, в течение десяти-пятнадцати минут, прошедших между объявленным заранее временем открытия митинга и его фактическим началом.
Мнение В.Буковского, будто «разгон демонстрации прошел не так, как хотелось властям», из-за того, что во время инструктажа бойцов комсомольских оперотрядов сотрудниками ГБ «комсомольцы неожиданно взбунтовались»[39] и отказались выполнять приказы, представляется несколько наивным. То есть вполне возможно, что кто-то из оперотрядчи-ков и пытался оспорить полученные инструкции (Буковский называет фамилию своего школьного приятеля Ивачкина, исключенного за это из комсомола), однако весь ход событий убедительно показывает: те комсомольские активисты и бойцы оперотрядов, которые присутствовали на площади, приказам начальства подчинялись.
Проблема в следующем: что это были за приказы? Судя по всему, они могли формулироваться примерно следующим образом: «Наблюдать за происходящим и пресекать эксцессы». К эксцессам, видимо, были отнесены любые плакаты и любые попытки выступлений. Задержания, производившиеся по ходу митинга, были связаны именно с этими попытками, а также со стычками между оперотрядчиками и демонстрантами при изъятии плакатов и пресечении речей.
Таким образом, действия властей отнюдь не были направлены на то, чтобы не допустить митинг, а ограничивались попытками удержать действия митингующих в известных рамках. Кроме того, комсомольские активисты МГУ и, возможно, некоторые преподаватели присутствовали на площади «с той стороны». Как показали дальнейшие события, их задачей были опознание и фиксация «своих» студентов; некоторые из них, однако, пытались вмешаться в ход событий и уговорить или заставить студентов покинуть площадь.
Все это наводит на мысль: может быть, КГБ просто не придавал особого значения затее нескольких московских чудаков, наперечет известных органам и к тому же связавшихся с полудетьми из скандального литературного кружка? Семичастному ли, совсем недавно сыгравшему ключевую роль в свержении грозного «кукурузника», бояться подобной публики? Да и откликнется ли кто-нибудь на безумный призыв чокнутого математика — выйти на улицу? На всякий случай можно, конечно, нагнать к памятнику Пушкину побольше оперотрядчиков, чтобы выходка «антиобщественных элементов» не обернулась чем-нибудь непредсказуемым. Кстати, с оперативной точки зрения предполагаемый митинг может принести и определенную пользу: если он все же состоится, представится прекрасная возможность выявить контингент неустойчивых, идейно шатких представителей московской молодежи. Не для арестов, избави Боже! Органы по-прежнему ориентированы на «профилактирование» враждебных проявлений. Вот их-то, неустойчивых, и будем профилактировать.
Версия о неадекватно спокойной реакции госбезопасности на готовящуюся акцию косвенно подтверждается отсутствием сведений о каких-либо информационных материалах КГБ, направленных в ЦК КПСС в дни и недели, предшествовавшие демонстрации. Маловероятно, что такие материалы существуют и просто ускользнули от нашего внимания, — в этом случае в записке Семичастного от 6 декабря (см. главу 3 нашей книги) обязательно была бы ссылка на них. Для того, кто изучил привычку ГБ запрашивать мнение Центрального Комитета по любому мало-мальски значимому поводу, отсутствие подобных запросов может свидетельствовать лишь об одном: чекисты считали предстоящую затею настолько чепуховой, что готовы были принимать решения на свой страх и риск.
Не исключено, что идея демонстрации была первоначально воспринята властью так же, как и некоторой частью общества, — как продолжение экстравагантных выходок творческой молодежи. На эту версию работало и активное участие ряда смогистов в распространении «Гражданского обращения», и даже личность инициатора митинга: хотя А.Вольпин и рассматривался как «антиобщественный элемент», но «антиобщественность» его относилась, по мнению властей, к литературно-художественной, а не к неприкосновенной политико-идеологической сфере. Об опасности, таившейся в идее защиты права, еще никто не догадывался. Почему, собственно говоря, В.Е.Семичастный должен был оказаться умнее, чем виднейшие представители творческой интеллигенции, посмеивавшиеся над неожиданным союзом чудаков со скандалистами и полагавшие, что все закончится если не мордобоем, то чтением стихов и распитием спиртных напитков?
Для того чтобы по-настоящему оценить последствия успешного проведения «митинга гласности», Владимиру Ефимовичу Семичастному нужно было бы быть не самим собой, а Александром Сергеевичем Вольпиным.
ВОРОБЬЕВ Олег Иванович (р. 1939), до 1966 студент филфака МГУ. В 1970 арестован за распространение самиздатской литературы, приговорен к 6 годам лагерей. В 1977 эмигрировал в Австрию, вернулся в Россию в 1994. Живет в Санкт-Петербурге, пенсионер.
ГАЛАНСКОВ Юрий Тимофеевич (1939–1972), поэт, публицист. Участник поэтических чтений на площади Маяковского в Москве в 1959–1961. Редактор-составитель машинописных поэтических и литературно-публицистических альманахов «Феникс» (1961,1966). Арестован в январе 1967, осужден вместе с А. Гинзбургом, А.ДобровольскИхМ и В.Лашковой, приговорен к 7 годам лагерей. Умер в лагерной больнице в Мордовии после неудачной или запоздалой операции по поводу язвы желудка.
ГЕРШУНИ Владимир Львович (1930–1994), рабочий, поэт, журналист, общественный деятель; узник сталинских лагерей (1949–1955); автор, редактор и распространитель самиздата, участник движения в защиту прав человека в СССР, узник спецпсихбольниц (1969–1974, 1982–1987).
ГИНЗБУРГ Александр Ильич (1936–2002), журналист, общественный деятель. Составитель машинописного поэтического альманаха «Синтаксис» (1959–1960) — видимо, первого в СССР неподцензурного периодического издания, получившего широкую общественную известность. В 1960 был арестован и приговорен к 2 годам лагерей. В 1966 составил документальный сборник по делу Синявского и Даниэля («Белая книга»), за что был вновь арестован; осужден вместе с Ю.Галансковым, А.Добровольским и В.Лашковой, приговорен к 5 годам лагерей. После освобождения жил в г. Таруса Калужской области. Первый распорядитель Русского общественного фонда помощи политзаключенным (1974–1977). В мае 1976 вошел в состав Московской Хельсинкской группы. В 1977 арестован в третий раз и приговорен к 8 годам лишения свободы и 3 годам ссылки. В 1979 выслан из СССР. Долгое время жил во Франции, до 1997 был ведущим политическим обозревателем газеты «Русская мысль». Умер в Париже.
Андрей Синявский
Юлий Даниэль
Александр Есенин-Вольпин
Валерий Никольский
Елена Строева и Юрий Титов с дочерью
Леонид Губанов
Юрий Киселев
Владимир Батшев сослан
Владимир Баттен. 1946 года рождения. москвич. Отец его донимает ответственное положение в Главлите
Сообщение о ссылке Батшева в журнале «Грани»
Юлия Вишневская
Владимир Буковский
Наталья Садомская
Людмила Алексеева
Виктория Вольпина
Л.Кац (Кушева), В.Паршунов и С.Колосов пришли к больнице им. Кащенко повидать Е.Кушева (февраль 1966 г.)
Евгений Кушев
Людмила Кац (Кушева)
Юлий Полюсук
Ирина Кристи
Ирина Якир
Юрий Айхенвальд
Александр Гинзбург
Юрий Галансков
Сергей Морозов
Аполлон Шухт
Наталья Смирнова (Шухт)
Геннадий Шиманов
Анатолий Левитин (Краснов)
Владимир Гершуни
Юрий Глазов
Виктор Хаустов
Аида Болтрукевич
Анатолий Якобсон
Олег Воробьев
Эдуард Молчанов
Дмитрий Зубарев
Людмила Поликовская
Геннадий Ефимов
Александр Дронов
Борис Савчук
В. КАНЕВ
ПОТОМКАМ ДЕКАБРИСТОВ
В тот день морозный и студенный
Казалось — вот, свобода близко…
Вы поняли, вы не студенты,
А вы потомки декабристов.
Законы врут — вы это поняли,
Пусть слишком поздно или рано
Вы вашу веру в небо подняли
Вы вспомнили, что ваши раны
Кровавиться не перестали,
Что тесноту мороз полощет
И что воскреснет Сталин,
Коль вы не выйдете на площадь.
Пора бежать от глупых лекций,
Как поп бежит от глупой паствы.
Жизнь — единственный ваш лекарь,
А время — лучшее лекарство.
Не надрывайтесь вы надеждою
От жизни правду отделять,
И не глядите вы на Запад —
Самим решать вам все дела.
Отбрасывайте листья фиговые,
Как кольца золотые с рук,
Отбрасывайте в сторону книги вы,
Пора вам поглядеть вокруг.
Глядите в упор непоседы.
Сегодня берут соседа,
А завтра и вас посадят,
А вы смеетесь весепо,
Как люстры над коллонами,
Для вас нет истин вечных,
И нет для вас каноннов.
Срывай со стен портреты,
Топчи все флаги павшие,
Что вам авторитеты,
Государства, партии.
Обутые, босые…
На власть глядите косо,
Бойцы нужны России,
Забудь, что ты философ.
Плевать на мать и бога,
Забрось портфель свой в ящик,
Дымящемся ящуром
Достань скорее бомбу.
Я знаю, вас засудят
И сплетни растрезвонят.
Но в вас жива Засулич,
Вы новые Сазоновы…
Глядеть вам в небо синее.
На вас глядит судьба.
Вам переделывать Россию,
Вам переделывать себя.
ПОТОМКИ ДЕКАБРИСТОВ
Нет, не нам разряжать пистолеты…
Нет, и нам разряжать пистолеты.
В тот день морозный и студеный,
казалось, вот свобода близко.
Вы поняли, вы — не студенты,
а вы — потомки декабристов.
Вы вашу веру к небу подняли,
быть может поздно или рано.
И — слава Богу — снова поняли —
что очень долго ваши раны
кровавиться не перестанут,
пока мороз кумач полощет…
Вы поняли — воскреснет Сталин,
коль вы не выйдете на площадь.
Пора бежать от глупых лекций,
как поп бежит от глупой паствы,
Жизнь — не единственный ваш лекарь,
а время — лучшее лекарство.
Не надрывайтесь вы надсадно
от жизни правду отделять,
и не глядите вы на Запад —
самим решать вам все дела.
Отбрасывайте листья фиговые,
как кольца золотые с рук,
отбрасывайте в сторону книги вы,
пора вам поглядеть вокруг.
Срывай со стен портреты!
Сжигай все флаги павшие!
Что вам авторитеты
и государств, и партий?
Обутые ль, босые,
на власть глядите косо…
Борцы нужны России,
забудь, что ты философ.
Я знаю, вас засудят
и сплетни растрезвонят.
Но в вас живы Засулич,
вы — новые Созоновы.
Глядеть вам в небо синее,
на вас глядит судьба.
Вам переделывать Россию,
как переделывать себя!
Стихотворение написано мной в сумасшедшем доме «Матросская тишина», (психбольница № 3), куда я был помещен после ареста 2 декабря 1965.
В.Батшев
ГЛАЗОВ Юрий Яковлевич (1929–1998), лингвист, востоковед, переводчик; в 1965 сотрудник Института востоковедения АН СССР, участник движения в защиту прав человека в СССР. В 1972 эмигрировал в Канаду.
ЗДОРОВЦОВ Валерий Иванович (р. 1943), поступил на филологический факультет МГУ по комсомольской путевке в 1962. До поступления — инструктор Семилукского райкома ВЛКСМ (Воронежская обл.), член райкома ВЛКСМ, с июля 1962 кандидат в члены КПСС. В декабре 1965 член курсового и факультетского бюро ВЛКСМ, член КПСС, избран в партбюро факультета. Окончил МГУ в 1967, рекомендован в аспирантуру.
КИСЕЛЕВ Юрий Иванович (1932–1995), художник. Участник правозащитного движения. В 1978 организовал и возглавил Инициативную группу защиты прав инвалидов в СССР — одну из первых независимых социальных ассоциаций в СССР.
КОЗЕЛЬЦЕВА Елена Борисова, сотрудник органов госбезопасности, в 1948–1980 старший куратор МГБ-КГБ по МГУ (официальная должность зам. проректора по режиму), в 1965 подполковник. Живет в Москве.
ПОЛИКОВСКАЯ Людмила Владимировна, филолог, журналист, участница поэтических чтений на площади Маяковского в Москве в начале 1960-х (в 1997 издала книгу «Мы предчувствие, предтеча…» о феномене «Маяка»). В 1963–1967 студентка филфака МГУ. Живет в Москве, член Союза российских писателей.
ШИМАНОВ Геннадий Михайлович (р. 1937), рабочий, публицист, православный религиозный мыслитель, автор самиздата. Живет в Москве.
ШУХТ Аполлон Викторович (р. 1941), поэт, математик, участник поэтических чтений на площади Маяковского в начале 1960-х. Живет в Москве, работает аудитором.
ЯКИР Ирина Петровна (1948–1999), историк-архивист. В 1965 ученица 11 класса. Впоследствии принимала активное участие в правозащитном движении. В 1970–1972 играла одну из ключевых ролей в выпуске «Хроники текущих событий». Дочь известного деятеля правозащитного движения 1960-х — начала 1970-х П.Якира.
…Лозунги писались на квартире у Лены Строевой. Ее муж, художник Юра Титов, мог лучше других изготовить плакаты. Я при этом не присутствовал. Про гласность он написал с моих слов, а от себя добавил: «Уважайте Советскую Конституцию — основной закон СССР!» Я бы сказал — «соблюдайте». Но уже не было времени менять. Как написано, так оно и пошло. Это я даже приветствовал: уважайте Конституцию — конечно! Тем более это было 5 декабря — День Конституции.
Я не хотел ничего, кроме того, о чем написано в Обращении. Но это не «кроме», это как раз то самое.
Лозунгов было по два или по три каждого вида. Поскольку Буковского забрали, а накануне митинга Юлю Вишневскую упекли в психушку, в последнюю минуту добавили лозунги об освобождении Буковского и Вишневской.
Вика [Вольпина] придумала способ, как доставить меня на площадь Пушкина, чтобы меня не перехватили по дороге. Даже в кино[40]показывали: Юра Киселев привез меня на инвалидной машине.
Ночевал я накануне не дома и на площадь приехал не из дома. Меня Юра привез ровно в шесть.
Публика стоит, я обошел — кое-кого знаю. Я насчитал человек восемьдесят. Другие насчитывали и сто, и двести. Люди ходили по улице Горького, фланировали туда-сюда. Некоторые наблюдали, стоя у того места, где кинотеатр «Россия». Конечно, их сосчитать я не мог. Но по мне, что восемь, что восемь тысяч — важно, что были и что лозунги были развернуты. Я почти не видел знакомых. Вот Наташа Садомская вроде была возле «России», как она говорила, но я не видел.
Валерию Никольскому, еще до того, как начали разворачивать лозунги, я сказал, чтобы он ушел. Мне казалось, что в случае неудачи, если митинг пройдет, но мало что даст, — надо будет повторять, а меня заберут. Так надо, чтобы кто-то другой был в курсе. И поэтому я Валерия с площади отправил. Рад, что он тут, но больше он не нужен. Он стоял, мялся, я сказал: уходи!
Люди собрались в шесть, но де-факто митинг начался минут в семнадцать седьмого. Я посмотрел на часы, которые там висели: ну что? так и будем стоять? Все спокойно. Вижу эти лозунги свернутые. Тут корреспонденты, которых Ленка привела, справа стоят, на площадке перед памятником. Если повернуться спиной к Пушкину, то на внешней стороне сквера. Тут рядом С.Н. стоит. Ну хорошо, надо начинать, и все!
Минут в семнадцать седьмого я сказал ребяткам… Развернули лозунги, оба развернули. Я тоже один взял, как раз про Конституцию. И второй «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем!» развернули. Каждый из этих лозунгов был в двух как минимум, а может быть, и в трех экземплярах, но не больше. Так что ничего особенно грандиозного не произошло. Но не прошло, по-моему, и полминуты, как подошли «кооперативники в штатском» и один из них вырвал из лозунга слово «гласность». Лозунги были на бумаге, и можно было просто взять и вырвать. Тогда у нас еще не было опыта, а на дальнейшее мы учли, что нужна матерчатая подкладка.
…Лозунг об освобождении Буковского и Вишневской был у Юры Титова. Ему, кажется, не удалось развернуть лозунг, власти отобрали его. Вот Юлька Полюсук, который там был, говорил, что вообще не успел ни одного лозунга прочесть. Но, может, он не там стоял. Я видел лозунги, разглядывал.
Ну и, конечно, поволокли нас куда-то, мы еще не знали куда, потом обнаружили. Почти сразу после того как «гласность» вырвали, меня взяли под руку и повели куда-то в сторону памятника Долгорукому. Там у них был какой-то штаб.
Разговаривал со мной довольно грузный человек, коренастый, очень много в нем туши. Не совсем культурный. Говорил мягко. Он представился работником Моссовета, но не удивлюсь, если на самом деле он был из ГБ. Была беседа, как толчея воды в ступе, — тягомотина: «А почему вы тут пишете то-то?.. Почему вы собрались в День Конституции?.. Кому вы это обращение показывали?..»
— Почему я должен об этом говорить?
— Тарсису показывали?
— Спросите у Тарсиса.
— А вот вы пишете: «Уважайте Конституцию», так что же, кто-нибудь ее не уважает?
Я говорю:
— Если человека, стоящего в День Конституции с такой надписью, уволакивают с площади, то, наверное, эти люди не очень уважают Конституцию.
Так проговорили минут пять. Он спросил, почему мы требуем гласности суда, ведь это основа судопроизводства, основная гарантированная процессуальная норма. И отчеканил:
— У нас суды всегда гласные!
— Тем лучше. Если так, может быть, я ошибся. Но раз суды гласные, значит, наши требования только соответствуют Конституции и все в порядке.
Ну и все, и день закончился. Сидел там часа три, потом привезли домой.
Кроме меня было еще много задержанных. Забрали Титова, я его с Леной увидел в последующие дни, когда все мы сошлись и узнали, что в общем-то все на свободе.
Ну, митинг остался позади. Тут уж я свободен читать Синявского и Даниэля. Прочитал, конечно, все, что они написали. В общем мне понравилось. Рассказывал об этом знакомым. Ходил по домам, расспрашивал о новостях.
…В день демонстрации мы ушли из дома рано. Я хотела, чтобы на площадь он приехал не на городском транспорте и не на такси. Он должен был появиться там неожиданно. Мы ездили в метро: сначала по кольцу, потом еще как-то. Когда поняли, что оторвались от любого преследования (во всяком случае, мне ничего в глаза не бросилось), мы встретились с Юрой Киселевым. Он художник, инвалид, без обеих ног выше колена. И у него была на трех колесах «блошка», сейчас этих машин уже нет. Маленькая коляска, где было одно водительское место впереди и два крохотных места сзади. Алек согласился, что приехать на такой машине будет очень уместно, что вряд ли кто-нибудь заподозрит такую машину. Кроме того, Юра как инвалид мог остановить машину на любом месте, хоть на тротуаре, и поэтому мог подъехать прямо к толпе.
Юра въехал на тротуар Пушкинской площади со стороны «Известий», подъехал так, что Алеку надо было пройти буквально пять метров.
Алек вышел. Я продолжала сидеть в машине, так как решила, что не буду светиться, чтобы иметь возможность Алека быстро эвакуировать, когда все это кончится. Я увидала, как он вошел в толпу. Через несколько мгновений над толпой взметнулись белые пятна лозунгов. Это продолжалось буквально не больше минуты. Сейчас мне это уже видится как в замедленном кино, а в тот момент все произошло мгновенно. Лозунги взметнулись, затем я увидела руки, тянущиеся к ним. Ничего не слышно — гул. Гул машин, тянущиеся руки, лозунги падают. Дальше была различима только слепленная куча, в которой происходило какое-то очень плотное движение. Потом эта куча на моих глазах начинает распадаться на маленькие кучки.
По моим понятиям, демонстрантов было человек шестьдесят. У меня ощущение, что оперативников в толпе не было — они рванулись с внешней стороны. А у самого памятника стояла очень небольшая кучка тех, кто откровенно принимал участие в демонстрации. Кто-то стоял на той стороне Тверской, а кто-то — как бы за кустами. То есть вокруг этой небольшой группы, которая собралась, стояли люди, которые пришли посмотреть, что будет. Среди них были и люди, которые сочувствовали, но по разным причинам не решились или не захотели принять участие. И, конечно, там было огромное число стукачей. А вокруг, ничего не боясь, ходили корреспонденты со своими фотоаппаратами.
Я видела, как людей заталкивали в машину, стоящую напротив памятника Пушкину, там, где проезжая часть. Всего там стояло несколько машин, не «воронки», а какие-то машины типа «рафиков». Когда я увидела, что кого-то заталкивают и что толпа расползается, я почувствовала тревогу и вышла из машины. Я подумала, что Алеку пора бы уже, по крайней мере, объявиться. Подхожу, начинаю ходить от кучки к кучке — нигде его нет. Натыкаюсь на Наташу Садомскую, спрашиваю:
— Ната, где Алек?
— Вичка, не беспокойся, его тут свои ребята куда-то увели в безопасное место.
Я четко понимала, что безопасного места вообще нет и уж, по крайней мере, никаким «своим ребятам» он не дал бы себя увести, не предупредив меня, когда я сижу в пяти метрах. Я все поняла и завопила дурным голосом: «Дура! Какие «свои ребята». Его взяли!» Наташа на меня, конечно, не обиделась, потому что мое состояние можно было понять. Тут мы проверили всех присутствующих и поняли, что Алека нет. Органы очень аккуратно сработали. Они чрезвычайно чисто сумели выхватить из толпы далеко не всех, а только тех, кто им действительно был нужен.
Я уехала к матери Алека, где в этот момент уже сидел Юлий Андреевич Полюсук и ждал — может быть, нужно будет чем-то помочь. И мы стали ждать. Как сейчас помню, мы рассказывали невероятное число анекдотов и очень «веселились». Когда что-то случалось, мы всегда начинали друг друга подбадривать анекдотами. Рассказываем анекдоты, ужинаем, и я помню ощущение, что ситуация не вполне трагична: интуиция, наверное, работала. И, действительно, через два с половиной часа, где-то около девяти вечера раздается звонок и голос Алека:
— Вичка…
— Где ты?
— Вичка, тут меня задержали…
— Где ты?
— Вичка, меня задержали, мы поговорили, и, наверное, мне скоро… (В сторону.) Мне можно будет поехать?.. Да, вот мне говорят, что меня скоро отпустят.
Дальше трубку взял какой-то сотрудник и произнес буквально следующее:
— Мы бы вашего мужа отпустили и раньше, но скажите ему, чтобы он отвечал на вопросы…
На что я сказала:
— Нет уж, скажите ему это сами.
Ситуация была комическая. Алека взяли с плакатом «Уважайте Советскую Конституцию». День Конституции. Его берут с этим лозунгом.
— Александр Сергеевич, зачем вы пришли на площадь?
Он отвечает абсолютно обтекаемой фразой. Только математический логик может сказать фразу совершенно точно, но при этом не несущую никакой информации. Они не понимали, что Александр Сергеевич — математический логик, человек, собаку съевший на тавтологических определениях, занимавшийся этим как ученый, что он будет крутить их по кругу и что он за пределы этой логики, не содержащей никакой интересной для них информации и тем не менее абсолютно точной формально, не выйдет.
И вот он отвечает что-нибудь вот в таком духе:
— Чтобы выразить то, что я стремился выразить.
— Ну а все-таки, вас задержали с лозунгом в руках…
— Не я же себя задерживал. Зачем они меня задержали?
— Нет, ну а все-таки у вас был лозунг «Уважайте Советскую Конституцию»? Был?
— Да, был.
— Зачем вы написали такой лозунг?
— Чтобы уважали Советскую Конституцию.
— А что, вы считаете, что ее кто-нибудь не уважает?
— Здесь этого не написано.
— Почему в этот день?
— А если бы я вышел на площадь первого мая с лозунгом «Уважайте Первое мая!» — это бы вас удивило? Сегодня День Советской Конституции.
И так далее.
Это ведь был 1965 год, и они еще не знали, куда повернется. Хрущевское время кончилось совсем недавно. Поэтому они еще вежливы. Пока еще вежливы. В 68-м, когда разгоняли демонстрацию на Красной площади, уже били, а в 65-м еще пытались соблюдать декорум. В течение трех часов они пытались снять с него допрос. Причем, по-видимому, у них не было задания его в этот момент арестовывать. Всех отпустили в этот же вечер, только допросили и отпустили. Нужно было, видимо, ликвидировать как можно быстрей всю эту ситуацию. Потому что предстоял суд [над Синявским и Даниэлем], а вой стоял и так грандиозный.
Когда они позвонили, был еще не конец допроса. Они решили, что я повлияю на Алека, чтобы он захотел быстрее вернуться. Примерно через полчаса после звонка он был дома. Алек был последним, кого отпустили.
Я приехал туда ровно с одной целью: если будет побоище (а я полагал, что оно наверняка будет), то мне нужно быстро-быстро схватить этого лысого[41] за шкирку и куда-нибудь в подворотню утащить. Как-нибудь его прикрыть, чтобы его к чертовой матери на месте не убили. Я поехал только за этим. Больше ни за чем. Я как был несогласен, так и остался несогласен… Я ринулся на площадь, в эту толпу, и стал искать. Нету. Я прочесывал толпу (неоднократно) в поисках этого типа, увертываясь и подставляя задницу разным фотографам, коих там было до черта, явно не иностранцев, а служащих соответствующего учреждения, которые пытались зафиксировать состав присутствующих. Я постоянно отворачивался, крутился. Я искал Алика, но при этом я не мог не видеть, как со свистом подлетают черные «Волги», закручивают руки, швыряют туда людей, как они, в нарушение всех правил уличного движения, тут же разворачиваются, пулей куда-то уезжают, пулей подлетают следующие — эдакий конвейер… Но я был с абсолютно служебной функцией… Потом выяснилось, что в самые первые минуты к Алику подошли двое в штатском, сказали: «Пройдемте!», и он с ними пошел. Без всяких рукоприкладств, без ничего.
Никаких плакатов я не видел, вернее, видел какие-то остатки. Но, в общем, уже все было разорвано. Что-то валялось на земле. В руках — нет. Это очень быстро произошло.
Потом уж я там насмотрелся на некоторых известных людей (не хочу их называть), которые стояли у кинотеатра «Россия»… Стоит там человек, подзывает меня, я подхожу, и он начинает шепотом сообщать мне, что он здесь стоит с определенной целью, а не просто боится подойти… Человек, с одной стороны, как бы там был, а на самом деле не был. В сферу опасности он не попадал.
…Муж еще одной нашей близкой подруги Ады Никольской, Валерий, был верным пажом Алика во всей этой затее. Валерий Никольский распространял «Гражданское обращение», вместе с Вольпиным выбирал место для демонстрации и, естественно, собирался идти на нее, хотя Адка умоляла его не делать этого. В конце концов стало ясно: и Алик, и Валерий на демонстрацию пойдут. И Адка тоже решила пойти, она говорила: «Муж-то пойдет, надо хоть посмотреть, как все это будет происходить, быть рядом».
Я тоже не могла не пойти. Алик и Валерка идут — надо же посмотреть, что с нашими друзьями будет, если они туда поперлись. И Наташка [Садомская] решила идти из тех же соображений. Короче говоря, мы все втроем — Ада, Наташа и я — тоже двинули на демонстрацию.
А мой муж Коля Вильямс не ходил. Вот уж он совершенно не создан был для того, чтобы ходить на демонстрации и вообще участвовать в таких делах. Он полностью таким предприятиям сочувствовал, однако в них не участвовал, причем и то, и другое было совершенно органично и естественно. Потому что он другого склада и других интересов человек. У Коли был такой приятель, Витя Иоэльс[42], который, в отличие от всех людей, праздновал не день своего рождения, а день зачатия. И по его расчетам день зачатия был как раз 5 декабря. Это был нерабочий день, и у всей Колиной компании было железное правило: из года в год в День Конституции праздновать день зачатия Иоэльса. Какая там демонстрация? День зачатия был гораздо важнее всех демонстраций на свете. Уже с середины дня все они с поллитрами в кармане сбредались к Вите.
Итак, мы трое пошли посмотреть на демонстрацию. Это оказалось так интересно! Мы боялись, конечно, но, когда подходили к площади, увидели, что дело обстоит так, как если бы мы шли в консерваторию на какой-нибудь эпохальный концерт или куда-нибудь на вернисаж. Каждую минуту мы говорили кому-то: «Здравствуйте… Здравствуйте», — столько было вокруг знакомых лиц. И каждый понимал, куда все идут. Но мы не собирались участвовать в демонстрации, и все, с кем мы здоровались, тоже не собирались участвовать. Им так же, как и нам, было страшно за демонстрантов и не хотелось в такой момент сидеть дома. Все мы были наблюдатели. Какое там участие в демонстрации! Все мы тогда думали, что не для демонстраций созданы.
Мы пришли немного раньше. Адка подумала вдруг, что ей надо забежать, купить что-то из еды для маленькой дочки, потому что еще неизвестно, чем все это кончится и успеем ли мы потом попасть в магазин. Мы побежали в «Елисеевский», а оттуда уже рысью на площадь.
Первый, кого я увидела, когда мы подошли, был Юра Титов, стоявший с индифферентным видом ко всем спиной. Под пальто у него были плакаты. Потом подошел Алик Вольпин, еще какие-то незнакомые нам молодые ребята. Позже я видела, как одного из них тащили, и запомнила его. Это был молодой парень в короткой черной кожаной курточке. Когда его тащили, он упирался и кричал. Его запихнули в машину и увезли. Потом я узнала, что это был Олег Воробьев[43].
На самом деле демонстрантов было мало, на мой взгляд, человек пятьдесят. Было много нас, наблюдателей. Должна сказать, что очень многие теперь рассказывают, что они были на демонстрации, а на самом деле они были такие же наблюдатели, как и мы. Я не могу согласиться с Буковским, который написал, что демонстрантов было человек двести. Ведь сам он не был на площади, его до этого замели, и написал это с чьих-то слов. А я запомнила именно кучку демонстрантов: тех, кто с плакатами стоял, и тех, кого потом забирали.
Плакаты подняли Вольпин, Титов, кто-то еще. Они едва успели поднять плакаты, как их уже похватали. Это мгновенно было: раз — и подняли плакаты, и тут же их потащили к машинам. И все это под вспышками фотоаппаратов. Фотографировали и западные корреспонденты, и агенты КГБ. На меня все это произвело очень сильное впечатление: вспышки эти, и то, как их тащат. Алика и Валерку [Никольского][44] утащили, а мы никак не могли уйти с площади, все ходили, как потерянные. Появились и Коля с компанией, праздновавшей день зачатия, уже выпивши как следует. Не удержались и тоже прибежали на площадь.
Людей на площади действительно было очень много. И тут мы поняли, что площадь полна топтунов. Стало ясно, кто свои, а кто ходит высматривает.
В общем, все это произвело на меня очень большое впечатление. А через несколько дней пришел ко мне Алик и сказал, что он нас с Наташкой не уважает за то, как мы его терзали накануне демонстрации. Для Алика при его мягкости по отношению к друзьям это очень сильное выражение своего «фе». И я ему сказала: «Алик, мы это заслужили. Мы были неправы, а ты — прав». Надо отдать ему должное, он сразу кинулся меня целовать, как только я попросила прощения, и наше примирение состоялось.
Через несколько дней Коля Вильямс услышал в пивной такой рассказ: «У Есенина есть сын. Он организовал демонстрацию. Тысяча человек шли за ним по улице Горького, и каждый нес плакат. Потом он вошел в КГБ, бросил на стол список и сказал: „Здесь имена всех участников, но брать не смейте, за все отвечаю я“. Никого, бля, не боится. А зовут его Вольф». В таком виде слух о демонстрации просочился в массы.
Я очень много времени проводила в квартире у Айхенвальдов, а там бывал и Алик Вольпин. Не помню точно, от кого именно я узнала, может быть, и от него, может быть, от самого Айхенвальда, может — еще от двадцати человек. «Гражданское обращение» я видела еще в сыром виде, когда его Алик только делал.
Айхенвальды относились к этому неодобрительно. И Петр Ионович [Якир] отнесся к демонстрации достаточно недоверчиво. Он включился в диссидентское движение гораздо позже, а тогда, помню, говорил, что ему не нравится, что они публиковались на Западе под псевдонимами. Идея требовать гласность его устраивала, но еще не было такой близости с людьми этого круга, и на демонстрацию он не ходил. Что до меня, то я не понимала, чем это может кончиться. Я об этом просто не думала. Вообще в юности редко думаешь о чем-нибудь серьезном.
Я пришла, встала в стороне. Я ведь пошла без разрешения. В доме было сказано: не ходить и об этом вообще забыть. У нас дома было авторитарное правление: отец решил не ходить, значит, никто не идет. Кроме того, я органически не переношу публичные действа. Потом я много раз ходила 5 декабря на демонстрации на Пушкинскую площадь, и всякий раз это было для меня большим мучением.
Видела каких-то отдельных знакомых, сейчас даже не помню кого. Двух-трех человек. Тошку Якобсона[45] помню, я с ним была знакома с детства.
Успела увидеть лозунги, но прочитать их уже не успела. То, что бросались и хватали, меня не удивило. Для моего сознания это привычная картина, хотя бы в силу того, что я росла в ссылке[46]. Я видела, как бьют, хватают, и мою нежную душу это не потрясло. Хотя я этого не ждала и не знала, чем это может кончиться, а как раз думала, что хватать не будут.
После того как все же похватали, я еще походила, посмотрела. А потом пошла к Юре Айхснвальду, как сейчас помню.
Для меня это было совершенно конкретно: демонстрация именно в защиту Синявского и Даниэля. Юридическую идею Александра Сергеевича Вольпина я до сих пор с трудом перевариваю.
Очень скоро, через полгода-год, стало ясно, что основной толчок движению дал процесс Синявского и Даниэля и все, что связано с ним. Но, как мне кажется, не демонстрация, а в первую очередь письма, которые были написаны в защиту Синявского и Даниэля. Я их тогда видела и читала. Лично меня демонстрация, может быть, поразила меньше, чем эти письма, потому что совершенно разные люди подписывались под ними совершенно открыто. Меня это просто потрясло.
Сквер вокруг пушкинского памятника запружен людьми. Все чего-то ждут.
Атмосфера нервная, воздух словно наэлектризован. Впрочем, быть может, нам это только кажется. Быть может, все эти люди пришли сюда, не зная ни о каком митинге, а просто так — поразмяться, проветриться. Но все же чувствуется какое-то напряжение, томительное ожидание событий. Да и непривычно много людей, слишком много.
Снуют какие-то типы в бесформенной одежде и в шапках «пирожком». Физиономии наглые, манеры хамоватые, а глазки зыркают по сторонам. Ну, ясное дело, стукачи. Глядим на Пушкина. Пушкин — на нас. Часы показывают ровно шесть. Наступает неумолимая тишина. Отчетливо слышны какие-то пьяные вопли со стороны здания «Известий», гул публики у кинотеатра «Центральный»…
В таком молчаливом оцепенении проходит несколько минут. Женщина, где-то совсем близко, отчетливо произносит: «Пора уходить, все равно ничего не будет. Холодно». Но ее друзья не уходят. Стоят, мнутся с ноги на ногу. Но вот происходит какое-то легкое движение в толпе. На часах — шесть часов десять минут.
И вдруг перед самым памятником, над головами собравшихся, взмывают вверх два белых транспаранта. В свете прожекторного луча ясно различимы надписи: «Уважайте собственную конституцию!», «Требуем гласного суда над Синявским и Даниэлем!».
Сначала — какой-то шок. Потом вся площадь устремляется к демонстрантам. Толкотня, давка. Случайные прохожие интересуются: «Что происходит? Скажите, что происходит?» Никто им не отвечает.
Стукачи, словно с цепи сорвавшись, врезаются в толпу. Их много. Работают кулаками. Все ужасно злые. Транспаранты сорваны. Что происходит там, впереди, разглядеть не удается. Людской водоворот. Опять вопросы: «Что происходит?» Ответ: «Демонстрация». Снова вопрос, полный недоумения: «Какая демонстрация?!»
Пронзительный крик. Возгласы: «Отпустите женщину! Стыдно!» Серые фигуры волокут девушку лет двадцати. Толпа нехотя расступается. Девушку впихивают в легковой автомобиль. Через заднее стекло видно, как она распахивает противоположную дверь, выскакивает и смешивается с толпой. Стукачи в явном замешательстве. Страшно суетятся, ругаются между собой. Видно, впервые пришлось иметь дело с уличным митингом. Отсутствует еще «опыт». Но вот они ухватили еще кого-то. Остервенело тащат по мостовой молодого человека в сером пальто. Он без шапки. Не сопротивляется, но громко повторяет одно и то же: «Мы требуем, чтобы вы соблюдали свои же собственные законы. Конституция гарантирует свободу демонстраций». Его вталкивают в машину, окруженную на этот раз плотным кольцом стукачей, и увозят.
«Кого это? За что?» — спрашивает пожилой мужчина с армейской выправкой[48], свидетель происшедшего. «Воришку поймали, в карман залез», — благосклонно роняет некто «в штатском», рыжеватый и в золотых очках. «Нет, вы лжете, — горячится свидетель, — я своими глазами видел, что этот молодой человек читал конституцию». Но тут уже некто в штатском грозно рычит: «Проходите, гражданин, пока вас самого не забрали!» Но гражданин не унимается: «Пожалуйста, хватайте меня! Ведите меня к этому юноше! Я не знаю его, но он — мой друг!» Собираются люди. Их сочувствие тоже на стороне юноши. Назревает крупный инцидент. Некто в штатском предпочитает удалиться…
Впоследствии я познакомился с «воришкой». Им оказался Юрий Галансков, поэт, публицист, топкий и честный человек. Его замучили в концлагере. Познакомился я и с тем «в штатском». Он допрашивал меня спустя год с лишним, когда на этот раз уже меня приволокли с площади Пушкина на Лубянку. Это был генерал, тогда еще полковник госбезопасности Абрамов[49], чтоб ему провалиться! А вот имя смелого свидетеля так и осталось неизвестным.
Итак, где-то в 5.30 вечера 5 декабря 1965 года я с невинным видом стояла около памятника Пушкину. Стали появляться люди, по виду тоже «наблюдатели», всего человек шестьдесят. Помню одну даму с лыжами и в лыжном костюме (позже я узнала точно, что эти лыжи были только декорацией).
Появился Саша Асаркан, друг Вольпина и Айхенвальда, сидевший при Сталине в Ленинградской тюремной психиатрической больнице, театральный критик, еще один «гений», человек над схваткой — наш общий учитель жизни. Асаркан — яркий, блестящий, ироничный — уж конечно, пришел как наблюдатель, и был уверен, что никакой демонстрации не будет, что никому не дадут ни рта раскрыть, ни лозунги развернуть. Но все-таки он пришел.
Он привел с собой какого-то парня, который держал в руках не то коробку с тортом, не то коробочку конфет и, по-моему, никакого отношения к демонстрации не имел, даже на уровне любопытства. Саша спокойно представил нас друг другу, вел себя так, как будто мы на самом деле на прогулке. Мне он сказал: «Ира, не уподобляйтесь суетливым дамам-активисткам». Его тон действовал успокаивающе.
Через некоторое время появились Алик Вольпин, Юра Титов (остальных не помню). Я несколько изменила своей позиции наблюдателя и поздоровалась с Аликом, который публично поцеловал мне руку посреди кольца стукачей. Позже он называл это «поцелуем Иуды», но я не в претензии, ибо не уверена, что в этот момент хотела остаться просто наблюдателем. Я спросила Алика, будут ли лозунги; он сказал, что будут.
Развернули плакаты. Лозунг, который держал Алик, я не успела увидеть, но разглядела другой: «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем». Кажется, один конец этого лозунга держал Титов, и возникло секундное замешательство: кто будет держать второй конец? Потом кто-то (не помню кто) его подхватил. Парень, который пришел с Асарканом, по-моему, тоже схватил один лозунг; слава Богу, он успел потом вовремя смыться, его не задержали. Лозунг, который я разглядела, продержался около минуты.
Вдруг раздался резкий звук разрываемой бумаги, кто-то в штатском подлетел сзади, выхватил плакат и, по-моему, разорвал его пополам. Тут же Титова и еще кого-то схватили под руки и грубо (как мне показалось, выламывая руки) потащили к машине. Засверкала вспышка фотоаппарата. Но кто снимал — ГБ или иностранные корреспонденты, — я понять не успела.
Как взяли Алика, я не видела. Как Галансков влезал на парапет, тоже не помню. Все это производило какое-то чарующее впечатление. Да, у меня было четкое ощущение, что я присутствую при некотором историческом событии. Я видела мельком Наташу Садомскую. Видела Вику, жену Алика. Она спрашивала, где Алик, металась по площади.
Саша Асаркан, не оставляя своего иронического тона, заметил: «Честно говоря, я думал, что это будет гораздо менее эффектно», — и спросил меня шепотом: «Вы едете к Юрке (Айхенвальду)?» Я ответила: «Да». Мы с Асарканом пошли в кофейню на Пушкинской площади и выпили кофе, после чего он поехал домой и доложил Айхенвальду по телефону, что я жива-здорова и собираюсь к ним. А я из любопытства вернулась на площадь, нарушив тем самым единственное указание в Гражданском обращении, где рекомендовалось разойтись сразу после митинга.
Площадь все еще кипела, кто-то подошел и сфотографировал меня в упор (это были явно не иностранные корреспонденты!). А затем я встретила человека, которого никак не ожидала там встретить: это был Всеволод Андреевич Дарвойт[51], инженер-электрик и большой театрал. Мы до этого встречались всего один раз случайно в Средней Азии, но он обладал столь породистой внешностью, что я узнала его мгновенно. С ним была молодая девушка — Галя Носова[52] (впоследствии жена Венедикта Ерофеева). В.А. предложил пойти к нему попить кофейку. Я отказалась, ибо спешила к Айхенвальдам.
Затем я увидела С.Я., моего старого товарища по мехмату. Я знала его как молчаливого и надежного парня, много ходившего в трудные походы в горы и в Приполярье. Там он был великолепен. Я рассказывала ему о предстоящей демонстрации, но отнюдь не приглашала туда. И, к сожалению, не позаботилась о его просвещении на случай задержания, ибо находилась под гипнозом его бесспорной человеческой надежности в походах.
Вместе с С.Я. мы окончательно покинули площадь, перешли улицу Горького и направились в сторону центра. Вдруг примерно напротив кинотеатра «Центральный»[53] (кажется, там был магазин «Одежда») нас крепко схватили за руки два парня и сказали: «Садитесь в машину». Все это произошло настолько быстро, что мы не успели даже крикнуть. С.Я. пытался сопротивляться. Он сказал: «Что вы хватаете, вы что, пьяные?» Я, кажется, не сказала ничего, но считала, что всему конец, что это арест.
Нас привезли в 50-е отделение милиции, буквально в двух шагах от места нашего задержания. Там оказалось еще человек двадцать задержанных, среди них — Галя Носова; больше я никого не знала. У нас потребовали паспорта. С.Я. предъявил паспорт и сказал: «Ира, я потерял работу». Его работа считалась идеологической: он работал в Доме пионеров, в клубе юных космонавтов, имел дело с молодежью.
Через некоторое время меня пригласили — по-моему, первой из всей компании. В комнате, в которую я вошла, было несколько мужчин и одна женщина. Один мужчина начальственного вида сидел за столом. Он спросил меня, какими судьбами я оказалась на Пушкинской площади. Я ответила, что просто гуляла в выходной день.
— Знаєте ли вы Вольпина?
Я ответила, что он учил меня математической логике. Дальше он назвал серию фамилий, которых я тогда не знала: Строева, Батшев и т. д. Об организации демонстрации я, естественно, тоже «ничего не знала».
Женщина, представившаяся преподавательницей университета (думаю, что это была упоминавшаяся многими Елена Борисовна), стала говорить, что она не понимает, чего мы добиваемся: «Что за глупый лозунг — «гласность суда»? Зачем требовать то, что и так будет выполнено?»
«Это провокация! — сказал мужчина за столом. — Что это за демонстрация, где главные организаторы — все шизофреники! А собрались случайные люди: пьяницы, хулиганы и даже проститутки!» Мои собеседники не скрывали, что сомневаются в моей искренности. «Мы вас заметили на площади. Вы были очень взволнованы, и вы явно ждали Вольпина. Хорошо, допустим: вы ничего не знали о демонстрации; но о чем вы говорили с Вольпиным на площади?» Тут я не знала, что сказать, и отказалась отвечать.
Уговаривали долго. Все удалились, пришел какой-то другой чекист, рыжий и непрезентабельный, который меня чуть не час уговаривал: «Что вы упираетесь? Добро бы вы были физически неполноценная, а не такая дивчина!» Были полуугрозы: «Мы бы хотели, чтобы этот разговор кончился здесь, а не в другом месте. Вы нас понимаете?» Между делом сообщили, что они и так «всё знают», что чуть ли не Вольпин им все и рассказал.
— А зачем вы тогда спрашиваете?
— А чтобы проверить вашу искренность.
Сказали, что Вольпин, видимо, уже дома. Это сообщение, признаться, меня обнадежило.
Потом появился прежний начальник. «Ну, не хотите отвечать — не надо, — сказал он. — У вас интересная работа? Если неинтересная — мы вам можем помочь».
— Спасибо, интересная, — сказала я. На этом меня отпустили.
Я позвонила Айхенвальдам, которые заявили, что на меня обижены, так как после демонстрации я не пришла к ним, как обещала. После звонка Асаркана они были уверены, что со мной все в порядке. Им в голову не пришло, что я могла быть схвачена прямо на улице.
Я поехала к ним, по дороге забежав к подруге, чтобы забрать свой самиздат, который отнесла к ней перед демонстрацией. Я ведь готова была ко всему — даже к обыску и аресту. Юра Айхенвальд долго и очень подробно выспрашивал меня, заставляя буквально воспроизводить каждую фразу. В целом мое поведение было одобрено; но еще долго после этого Юра дразнил меня: «Софочка Перовская».
— Вы были на демонстрации 5 декабря 1965 года?
— Да.
— И вы были с демонстрантами?
— Да. Только меня не хватали, потому что я не орал ничего.
— Вы о ней узнали задолго до события?
— Как это задолго? Я был в общем-то одним из первых, кто узнал.
— И как вы к этой идее отнеслись?
— С удовольствием. Я вообще любил все, что придумывал Александр Сергеевич.
— Вы, конечно, не отговаривали его устраивать митинг?
— Абсолютно не отговаривал. Это была хорошая идея.
— А вы не считали, что там всех похватают, попрячут, посажают?
— Посажают — нет, но похватают — да. Что и произошло на самом деле.
— Интересно, сколько, по-вашему, там было демонстрантов, а не наблюдателей?
— Демонстрантов было человек пятьдесят. Ну, может быть, чуть больше. Всех остальных было примерно столько же. Людей, так сказать, противоположного лагеря.
— Вы заметили людей, которые пришли посмотреть на это и стояли в сторонке?
— Дело в том, что я тоже не стоял с лозунгом.
— Но вы стояли в той кучке, которая демонстрировала?
— Да.
— Вас не забрали?
— Нет.
— Какие лозунги вы помните?
— Я помню, как Галансков залез на эту самую хреновину, на парапе-тик, и закричал: «Граждане свободной России!..» Тут его понесли за ноги.
— Он был тоже без лозунга?
— Он был без лозунга. Я сейчас не помню, у кого там были лозунги.
И вот 5 декабря 1965 года. Официальный праздник. День сталинской Конституции.
И в этот же день еще один праздник. Мой шеф Анатолий Васильевич (бывший редактор «Журнала Московской патриархии») в этот день празднует именины. Захожу в магазин. Покупаю торт. С тортом подхожу к памятнику Пушкина на Страстной (ныне Пушкинской) площади. Сквер около памятника полон работниками КГБ: тут и знатные эмгэбисты, подъехавшие на автомобиле, тут и чином поменьше — курносые, с бегающими глазами. И бесконечное количество шпиков. Меня оглядывают с подозрением. Но никто меня не задерживает. Как говорила мне потом Юля Вишневская: «Уж очень у вас мирный вид. Впечатление: еврейский отец семейства пошел за кефиром и ввязался из любопытства в уличный скандал».
Подхожу к памятнику. Сажусь на скамейку. Наших нет. Рядом со мной молодой мужчина (лет тридцати) с ребенком. Немного подальше мрачный мужчина с бородой. Как я узнал потом — Гершуни, племянник великого террориста, эсера, многолетний узник советских лагерей, товарищ по узам Солженицына.
Но вот часы показывают шесть. Откуда-то внезапно появляются ребята. Все знакомые мне лица: Галансков, Кушев, которому я вручил накануне приглашение явиться на Пушкинскую площадь, и другие. И девушки: Вера Лашкова[55], Люда Кац[56], Юля Вишневская[57]. Быстрым шагом идут к памятнику, поднимают плакат — вспышки магния, щелкают фотоаппараты иностранных журналистов. На ребят набрасываются дружинники. Свалка. Я ухожу с площади. Ко мне подходит журналист из «Daily Telegraph» Миллер: «Что здесь происходит?»
Я (сердито): «Сами догадайтесь! Какой же вы журналист, если не понимаете?» На глазах у шпиков мне не хочется продолжать с ним беседу. Считаю, что все кончено. Иду на именины. В 10 часов вечера приходит парень, который был на площади. Оказывается, это было только начало. За первой волной ребят последовала вторая, потом третья — до 10 часов продолжался митинг. Это был, собственно, не митинг, а демонстрация. В ней приняли участие больше сотни человек. Дружинники неистовствовали — заталкивали ребят в автомобили, одну девушку схватили за волосы; иностранные журналисты защелкали аппаратами — кадр попал во все иностранные газеты и журналы[58]. Уже в 11 часов вечера Би-Би-Си сообщило о митинге протеста на Пушкинской площади. На другой день о том же сообщили телеграфные агентства всего мира. И газеты Запада были полны подобными сообщениями.
Над этой темною толпой
Непробужденного народа
Взойдешь ли ты когда, Свобода,
Блеснет ли луч твой золотой?..
Блеснет твой луч и оживит,
И сон разгонит и туманы…
Но старые, гнилые раны,
Рубцы насилий и обид,
Растленье душ и пустота,
Что гложет ум и в сердце ноет, —
Кто их излечит, кто прикроет?…
Ты, риза чистая Христа…[60]
<…> Публика собралась молодая, в основном студенты, художники, поэты. В то время сильно опасались, что власти в обход советской конституции и существующих законов устроят тайное судилище над Синявским и Даниэлем, и целью митинга было потребовать соблюдения законов и гласности суда над писателями.
К назначенному времени начал собираться народ. Сидели скромно на лавочках, будто просто отдыхающие, стояли кучками возле памятника, ходили по окраинам площади, посматривая издалека, — что-то будет?.. Народу становилось все больше и больше, а митинг не начинался. Некоторые уже решили, что он не состоится совсем, и хотели уходить. Как вдруг что-то случилось: все побежали, потянулись к центру, где над давкой людей взметнулся и тут же был погашен, прижат к земле, разорван и спрятан бумажный плакат, призывавший к соблюдению советской конституции. Дюжие молодцы в штатском — агенты КГБ — вырывали по одному человеку из горстки ухватившихся друг за друга участников «митинга», вели к легковым машинам, стоявшим тут же, затаскивали в них, и машины с легким шумом уносились от глаз удивленных и ничего не понимающих обывателей.
И наступил приснопамятный День сталинской Конституции — 5 декабря 1965 года! Могли покойный вождь полагать, что тот основной закон, который он даст стране и миру как новую потемкинскую деревню, — мог ли он, бедный, предполагать хотя бы в уголке своего досужего на такие догадки ума, что каким-то людям, прошедшим великолепную школу в советских психиатрических больницах, придет в голову отстаивать букву Конституции, великодушно предоставляющую советским гражданам право на демонстрации, свободу слова, совести, организаций? Мог ли он предполагать, что каким-то людям, знающим назубок ту Конституцию, которую он дал народу для «чистой мебели», придет в голову писать трактаты в защиту самой демократической Конституции и даже демонстрировать? Ведь скольким людям, ссылавшимся на статьи 124 и 125 Закона, уверенные в своей правоте и безнаказанности лейтенанты-вохровцы говорили, мусоля в уголке рта «Казбечину» или «Беломор», что Конституция написана для дураков и для заграницы! И ведь скажут же в отделении милиции вечером того дня сыну сердечного русского поэта-анархиста Александру Есенину-Вольпину, ссылавшемуся на свое право демонстрировать, дарованное ему 125 статьей Конституции, — скажут же ему ответственные люди с укоризной и искренней надсадой: «Ведь мы с вами говорим серьезно!», ибо ссылки на Конституцию даже сами власти рассматривали до недавней поры как несерьезные.
Каждый, в ком сохранилась живая совесть, каждый, кто благодаря своим живым связям с людьми знал, что на месте снесенного Страстного монастыря у прекрасного опекушинского памятника должно состояться «действо», пришел к шести часам повидаться с Александром Сергеевичем Пушкиным. Все пространство вокруг памятника было заполнено людьми. Без пяти минут шесть еще можно было свободно прохаживаться перед поэтом, к чьим ногам опять пришли вольнолюбивые сыны России. <…>
Вокруг Пушкина стояло много людей, и неясно было, пришли ли они сюда просто постоять на скверике и поболтать со знакомыми или пришли сюда увидеть то, чего не было на Руси десятилетиями: в шесть часов должна была состояться демонстрация в защиту А. Синявского и Ю. Даниэля. Но кто мог знать, что там, подальше от памятника, на ступеньках, идущих к фонтану, к обеим Дмитровкам и новоотстроен-ному кинотеатру, застыли в ожидании десятки людей и издалека наблюдали за тем, что могло произойти? Их не было на этом пятачке вокруг Пушкина, но потом многие десятки людей будут говорить: «Мы были, мы видели!» Перед зданием бывшей аджубеевской газеты стояла темная толпа и кошачьими взглядами устремлена была в ту сторону, где стоял под накрапывающим дождем поэт с непокрытой курчавой головой.
За две минуты до шести все вдруг засуетилось. Словно из-под земли выросли иностранные корреспонденты с фотокамерами. И началось представление, которое должны помнить наши внуки. Они должны будут увековечить память тех трех подвижников, в руках которых появились продолговатые и свернутые предметы. Воздух был так наэлектризован, что счетчик начал бы отмеривать бегущий сильный ток.
Дрожащими, неуверенными, костылеобразными движениями художник Юрий Титов развернул и поднял над головой совсем небольшой транспарант с надписью: «Гласный суд над писателем Синявским!» Второй транспарант не успели толком развернуть из-за какой-то странной возни, поднявшейся вокруг центральной группы. Но вот над головами этой группы уже более уверенным взмахом рук был поднят опять же очень небольшой транспарант с надписью: «Уважайте советскую Конституцию!» То был банальнейший лозунг, который могли читать тысячу раз, но на этот раз в нем было что-то совсем другое, и переодетые чекисты вместе с дружинниками бросились как тигры на Есенина-Вольпина, решившегося на такой отчаянный каламбур. Все событие продолжалось не больше двух-трех минут. Бумажные транспаранты были немедленно смяты руками чекистов и дружинников. Клочья уже летели в стороны, и нескольким лицам, стоявшим в самом центре, уже крутили назад руки, отталкивая тех, кто пытался отбить демонстрантов. У обочины тротуара появились легковые машины, к которым вели задержанных со скрученными назад руками. Кое-кто загораживал дорогу, кое-кто пугливо отступал в сторону, освобождая дорогу. Несколько человек посадили в машины и увезли в ближайшее отделение милиции.
Через две минуты весь пятачок вокруг памятника был забит людьми до отказа. Протиснуться сквозь толпу было трудно, и тем не менее в толпе шныряли какие-то ловкие люди, присматривались к лицам стоящих, делали кому-то знаки и начинали крутить руки новым жертвам, ведя их к вновь прибывшим легковым машинам. Страх вошел в души. Каждый из стоявших чувствовал, что могут схватить его и поволочь неизвестно куда — в Сибирь ли или на смерть. Что же подсказывал в ту минуту страх? Хотелось как можно быстрее убежать оттуда, чтобы сохранить себя.
А на парапете высотой в человеческий рост, идущем по левую руку от Пушкина, стояло несколько десятков людей. То были обычные молодые люди и миловидные девушки. Эти несколько десятков людей с серьезными лицами молча и напряженно смотрели, что происходило у подножья памятника. Из толпы продолжали вырывать отдельных людей. Невозможно было отличить людей благонамеренных от людей агрессивных, а последние стояли вокруг толпы, рыская взглядами и выискивая кое-кого, продираясь сквозь толпу, прислушиваясь к рассказам. Один тридцатилетний мужчина начал рассказывать, что произошло в шесть часов: его тут же поволокли к машине. Напряжение не спадало, и так продолжалось минут сорок-пятьдесят. Постепенно возбуждение стихало, и росло убеждение, что больше не будет ни интересного, ни страшного. С неохотой стали расходиться. С парапета спускались люди, стоявшие несколько десятков минут как статуи, как посланцы Немезиды.
Расправа над писателями, которые контрабандой осуществляли свое конституционное право на свободу слова и печати, вызвала в первых нескольких сотнях граждан решимость осуществить открыто свое конституционное право на демонстрацию. Разумеется, идея родилась не в сотнях голов, кто-то должен был сообразить это раньше других. Мне известно, что активнейшую подготовку демонстрации проводили Юрий Галансков и Аида Хмелева[63], распространяя в МГУ воззвания. <…>
5 декабря 1965 года было реакцией на первую явную реваншистскую вылазку сторонников ресталинизации. От петиций теперь переходили к требованиям: «Мы требуем открытого суда над Синявским и Даниэлем!» — гласил один из поднятых лозунгов. Оговорю, что этот лозунг оказался тем «первым блином комом». Не предусмотрели, что лозунг может быть развернут всего на несколько секунд — больше никто не обещал! Через два или три дня я услышал от знакомой из далекого города:
— Что это было за выступление на Пушкинской площади? Опять расправы сопровождаются одобрениями «общественности»? Говорят, несли плакат с требованием суда над Синявским.
Да, забыли инициативники, что внимательно прочесть плакат никто не успеет. Вероятно, разумнее было бы требовать не открытого суда, а свободы арестованным писателям.
В эфире сообщали вечером того же дня, что в демонстрации участвовало около двухсот человек. Не знаю, откуда это и кто мог сосчитать участников, если с самого начала они были смешаны с гуляющими и назначившими встречи у памятника, со стукачами, с теми, кто подошел поинтересоваться, почему здесь народ. Мне временами казалось, что у памятника человек пятьсот, а временами — тысяча. Когда начали хватать, людская масса сделалась подвижной, подавалась то в сторону Елисеевского магазина, то внутрь сквера, то в сторону площади. Стояло много легковых машин. Брали немногих. Первым схватили Вольпина и другого с лозунгом. (Второй лозунг — «Уважайте Конституцию — наш основной закон!».) На моих глазах взяли только двоих. Пожилой интеллигент, потрясая брошюрой «Конституция РСФСР», называя номер статьи о свободах, требовал, чтобы «штатские» прекратили провокации в толпе (провокации были самые опереточные — давали советы, хохмили, чтобы только не забывали об их присутствии, считались с ними). Когда подошел молодой милиционер, привлеченный его активностью, он рассвирепел: «В день Конституции нарушаете Конституцию! Вмешиваетесь в дела демонстрации!» Оказалось, что милиционер подошел ради любопытства, а теперь пытался объяснить, что никого не собирался трогать, но его джентльмен уже не слушал, а обращался ко всем с негодующими речами — в них не было ни малейшего повода для придирок, если не считать поводом темперамент. Подогнали незаметно машину, потихоньку, продолжая увещевать, оттесняли оратора к этой машине, затем ловко запихнули в нее и отъехали. В другом случае при мне брали высокого парня, с которым я успел поговорить еще до начала демонстрации. Он пытался отстоять кого-то, водворяемого в машину; его толкнул стукач, а он стукача, тогда и его в эту машину заталкивать стали. Парень упирался, его рост помогал упираться, и в машину запихнуть его было трудно. Я взялся за его локоть двумя руками и тащил от машины, надеясь, что помогут другие, но другие смотрели на происходящее с двухметрового расстояния. «Чего смотрите? Чего стоите?» — кричу, а они остаются на той же черте, только неуверенно шелохнулись. Оказалось, что «штатские» делали цепочки, взявшись за руки, и так ограничивали движение публики. (Евтушенко в нашумевшей когда-то «Автобиографии» рассказал, что он призывал делать такие цепочки на сталинских похоронах, и этим будто было спасено немало людей.)
Дивный эпизод: юноша, стоявший на самом углу гранитной облицовки сквера, ближней к Пушкину, вскоре после лозунгов произнес: «Граждане свободной России!» Не знаю, думал ли он продолжать или ожидал немедленного налета, и больше, чем первые слова, сказать не надеялся, но только наступила пауза, а его не брали — до него было высоко, да и не всегда они управлялись тотчас же, по причине густоты народа. Наконец двое ревнителей совершили прыжки вверх, и юноша как статуя рухнул в толпу, был подхвачен несколькими парами охранительных дюжих рук и доставлен прямо в машину, что стояла около «Известий». Подбежавший шофер расшумелся яростнее того пожилого джентльмена, приняв засевшую в его машину компанию за пьяных хулиганов. Их объяснений слушать не хотел. Подошел высоченный полковник милиции, и водитель бросился к нему с жалобами, но тот голосом статуи Командора приказал: «Садитесь за руль!»
Через несколько дней мне рассказали, что юноша в отделении комически удивился своему задержанию, сказал, что ему не дали договорить — он хотел сказать, чтобы граждане свободной России шли по домам. Это, по моим сведениям, был Галансков.
Часу в десятом оставалось у памятника всего несколько человек. Я уж, наверно, надоел «штатским», но почему-то не трогали. Подошли двое непосвященных: «Вы не знаете, что тут происходит?» Отвечаю чисто автоматически, ничего не подозревая: «Я не знаю, но крепко догадываюсь». Расхохотались и пошли в глубь сквера, а должны бы были подойти к другому, чтобы задать тот же вопрос. «Слушайте сегодня радио», — кричу им вдогонку, а они оборачиваются и снова смеются. Потом узнал, что именно так и брали — кто начинал им объяснять, того и хватали. А у меня сработала интуиция. Между прочим, был у них просчетец: когда подошли ко мне, народу уже не было, и надо было им спросить иначе: не «что происходит», а «что произошло».
О том, что 5 декабря на Пушкинской площади состоится демонстрация в защиту Синявского и Даниэля, у нас на факультете знали многие. Откуда? Кажется, были какие-то листовки, но я их не помню. И, кажется, одну такую листовку я нашла в своем почтовом ящике (мы жили тогда прямо напротив Пушкинской площади), ни содержания, ни ее внешнего вида не помню совершенно, лишь смутно помню сам факт.
Никаких колебаний — идти или не идти — у меня не было. Я однозначно знала, что пойду. И не потому, что была такая уж безумно смелая или уж очень переживала за Андрея Донатовича [Синявского] или Юлия Марковича [Даниэля]. Я не только не была знакома с ними лично, но не читала ни одной строчки ни Абрама Терца, ни Николая Аржака и даже, к стыду своему, Синявского (хотя студентке четвертого курса филфака надо было бы знать его литературоведческие работы).
Но к этому времени я уже хорошо понимала: большевики — зло, страной правит банда, и если эта банда кого-то преследует, то мои симпатии, конечно же, на стороне гонимых. Что конкретно написали Терц и Аржак, чем так обозлили власти, — это меня, конечно, тоже интересовало, но вне связи с вопросом об их виновности или невиновности; также меня совершенно не интересовало, есть ли в нашем Кодексе статья, запрещающая писателю печататься на Западе. В отличие от организаторов этой демонстрации, я совершенно не уповала на советские законы.
Страха никакого не было, может быть, по легкомыслию. Я просто не думала о последствиях. И, честно говоря, авантюрный интерес был сильнее гражданского долга.
Мы собрались у меня дома: я, Дима Зубарев и девушка из моей группы, Нелли Сащенко[64]. Мама знала, куда мы намереваемся идти, и боялась за меня, но — надо отдать ей должное — не отговаривала (наверное, потому, что понимала: бесполезно).
Ровно в шесть мы вышли из моей квартиры и через три минуты были на площади. Народу было много. Я увидела множество знакомых лиц и по факультету, и по кафе «Артистическое», и по «Маяку», среди них и тех, кого вовсе не ожидала здесь увидеть, — казалось, они зареклись когда-нибудь еще выходить на площадь. Но, конечно, было много и совершенно незнакомых. Милиции, кажется, не было. Переодетые кагэбэшники, конечно, были, и мы понимали, что они есть, но опять-таки не думали об этом.
Встречи с друзьями, со многими из которых я не виделась несколько лет, желание посмотреть, нет ли в толпе еще кого-нибудь из старых знакомых, радость узнавания — все это как-то отвлекло меня от цели демонстрации. О том, что происходит важное историческое событие, которым через тридцать лет будут интересоваться историки, я совершенно не думала. И не знала, что «курьеры» беспрестанно бегают с площади в ВТО, где сидит американский корреспондент Стивенсон, и что сегодня же вечером (или завтра — уж не помню) об этой демонстрации будут трубить все радиостанции мира.
Может быть, поэтому я плохо помню, что же, собственно, происходило на площади. Единственное, что врезалось в память и сейчас звучит у меня в ушах, — это дикий Наташкин[65] крик: «Апоша!», когда ее мужа Аполлона Шухта какие-то люди в штатском запихнули в машину и куда-то повезли.
…И вот настало 5 декабря. Людмила Владимировна [Поликов-ская] тогда жила прямо около Пушкинской площади, в одной минуте ходьбы от нее, в доме на улице Горького. Из ее квартиры мы вышли, с нами была еще одна наша сокурсница, пришли к указанному часу на площадь. Конечно, ощущение было крайне нервное: маленькие кучки незнакомых людей, кроме того, большая толпа, которая стояла еще на тротуарах, в то время там был кинотеатр «Центральный», он сейчас снесен, там редакция «Известий». А с другой стороны, где сейчас «Московские новости», тоже довольно много народу стояло и просто смотрело на то, что делается около памятника Пушкину. А около самого памятника выделялись следующие категории: активные участники, которые ходили с явно гордо поднятой головой и что-то громко говорили, и агенты наружного наблюдения — их было очень много, и они почти откровенно фотографировали всех присутствующих.
А еще и «с другой стороны» были студенты — комсомольские активисты, которые явились на площадь по заданию партбюро. Я помню двоих таких с нашего факультета: Здоровцова и Смирнова[66] (оба с четвертого курса). Они фиксировали студентов филфака, которые явились на демонстрацию. Причем к некоторым они подходили и требовали, чтобы те удалились. Например, к Дранову, о котором я уже упоминал, они подошли и довольно бесцеремонно предложили идти домой, хотя он был аспирант, а они студенты. Он, естественно, отреагировал резко: «А кто вы, собственно, такие, чтобы командовать?!» — за что потом и поплатился. Конечно, они не могли знать всех — на филфаке тысяча студентов училась тогда на дневном отделении: на каждом курсе по двести человек. Поэтому остались люди, которых они не «зарегистрировали». Но у тех, кого они опознали — у Дранова, Молчанова, Воробьева, Ефимова, Поликовской и у меня, — у всех были в той или иной степени неприятности.
Была и явная милиция. Когда попытались поднять плакаты, людей начали хватать и — в «воронок». Женские крики, сопротивление; обстановка идейного и физического противостояния продолжалась около часа. Я вел себя достаточно спокойно, мы там были в сопровождении девушек, в основном стояли на одном месте и озирались во все стороны. Даже когда были попытки кого-то задержать, мы не бросались поглядеть. А вот Дранов вел себя крайне активно: где какой шум или заваруха, тут же бросался, расталкивая всех руками, и лицезрел, что же там делается. Несколько раз были попытки поднять плакаты с надписями, которые предлагались в листовке. Потом постепенно стали рассасываться. Всего мы там были около часа. В общем, демонстрация состоялась: те, кто хотел высказать свои взгляды, пришли и сделали это!
Возвращаемся мы с Наташей, Саркисяном[67], Эмилем[68] и Мирель[69]откуда-то из загорода и узнаем, что на Пушкинской сейчас демонстрация или митинг в защиту Синявского и Даниэля. Мы подошли к площади. Эмиль с Мирель стояли с противоположной стороны у аптеки и оттуда смотрели на происходящее, про Саркисяна не помню, а мы с Наташей пошли. Арест писателей меня глубоко, просто по-человечески возмутил — политикой я не занимался с 1961 года.
…Меня удивило, что на площади очень много самого разного народа: студенты (помню группы студентов мхатовского училища) и пенсионеры, мои друзья по «Маяковке» и совсем незнакомые люди. Я думал, что общество находится в состоянии политической апатии — оказалось, нет: какие-то круги задействованы, что-то бродит.
«Гласность» — это красивое слово было тогда впервые употреблено публично. «Требуем гласности суда!» — это прозвучало. И стало с тех пор политическим инструментом.
…Меня задержали какие-то люди в штатском, никаких документов они не предъявили, засунули в такси и отвезли в отделение милиции на Советской площади. Они заплатили за такси и потом несли меня на руках — я не шел. Продержали недолго, несколько часов… — тоже, что называется, ни к чему.
Как только я появился дома, ко мне пришел Галансков (он был на площади, по его не задержали[70]) и стал подробно расспрашивать: как велся допрос, что хотели узнать и т. д. Мы с ним начали обсуждать ситуацию.
…К тому времени стали использоваться и официальные ходы — люди, пользующиеся уважением общества и занимающие определенное положение, стали писать групповые письма с протестами против каких-то правительственных акций.
Я ни в чем не участвовал. Только в 1972 году, когда умер Галансков, подписал некролог, содержавший довольно резкие слова против властей. Но я это сделал просто потому, что хорошо знал Юру и его смерть — на мой взгляд, это было убийство — глубоко задела меня лично.
Не было ощущения сверхъестественности происходящего, скорее любопытство и настороженность в ожидании неясного конца. Мы пришли на площадь за несколько минут до объявленного начала, до тех пор выжидали время у меня дома (я снимал тогда комнату на улице Огарева, около Центрального телеграфа) — нас было несколько человек. Сейчас не могу с точностью вспомнить фамилии собравшихся у меня, так как потом мы смешались со многими с филфака на самой площади и в памяти я уже не в состоянии дифференцировать их. Знакомых было много, гораздо больше, чем их назвали Воробьев, Зубарев, Поликовская. Просто им запомнились фамилии тех, кого впоследствии так или иначе травили. На площади было достаточно много людей, хотя, по правде, я ожидал больше. Кучковалось около двухсот человек, и не было ясно, кого больше: тех, кто следит за теми, кто пришел сюда сам, или пришедших независимо. К тому же они разбавились людьми, вышедшими из кинотеатра по окончании сеанса. Кинозрители, в отличие от нас, кучкующихся, метались между группами с вопросами: что здесь происходит, чего собрались?
Помню немногих: Дима Зубарев, Лев Шопин[71], Борис Савчук, Геннадий Ефимов, Олег Воробьев, Саша Дранов… Я называю тех, кто пришел туда по зову, а не по заданию. Увы, многих я не могу вспомнить, как не могу вспомнить ни одной женской фамилии, хотя там были и девушки, кроме Г. с факультета журналистики, которую знал еще до учебы в университете. Память помнит только их бесфамильные лица — слишком много в моей последующей жизни было событий и людей, а я никогда не отличался вместительностью памяти на имена.
Мы просто стояли в ожидании, или приветствовали подходивших знакомых, или сами перекочевывали из одной группы в другую, повстречав там знакомых. Потом ко мне стали подходить уж совсем незнакомые люди с вопросами и, получив разъяснение, уходили со словами: «Ну и ну!» Смирнов, комсомольский секретарь, подошел и уговаривал уйти. Те же функции выполнял Здоровцов, из комсомольского бюро, правда, стыдливо, может быть потому, что он догадывался, что мне известна его роль стукача на факультете.
Вскоре подошла пожилая дама и стала с жаром объяснять «провокационную» суть происходящего, участливо предлагала разойтись, печалясь о возможных последствиях. Я спросил, кто она, так заботящаяся о нас. Она отрекомендовалась преподавательницей итальянского языка какого-то (не помню) факультета. Нас окружили любопытные. И тут меня осенило. Я вступил с ней в дискуссию о свободе слова и печати и заговорил об «открытом» суде, на который не пускают даже мать Синявского[72]. Я работал на публику, и получилось что-то вроде микромитинга. И она отошла. Ко мне подошел тот же самый Смирнов и шепотом сообщил, что она никакая не преподаватель, а гэ-бистка.
О ней разговор особый. Потом наши отношения с ней, вернее, ее со мной, тянулись очень длительно. Я так и не узнал ее фамилию — Елена Борисовна из управления Бобкова[73], курирующая университет.
Дальше события развивались весьма драматично. Кто-то, стоя на пьедестале Пушкина, пытался поднять плакат. Лозунга я не прочел — он тут же был разодран. Вокруг пьедестала образовалась пирамида из человеческих тел, из которой выдергивали одиночек и куда-то волокли. То тут, то там драки. Вот характерная сцена, настолько поразившая меня, что я потом описывал ее в своих опусах. В ней отразилась вся суть этой растерзанной, сумасшедшей страны, населенной не ведающими себя людьми. Двое лупят друг друга, вернее, размахивают руками, потому что в такой толчее ударить как следует невозможно, и ведут озлобленный диалог: «Ты антисоветчик, подонок!» — «Я подонок?! Я защищаю нормальные человеческие отношения! Я не хочу, чтобы опять сажали, чтобы люди бесследно исчезали!» — «Моего деда тоже посадили, но сейчас другое время!» — «Тогда куда ты меня волочешь!» Вот так. У Европы на виду Россия занималась самоедством. А между тем кого-то запихивали в черную «Волгу», откуда ни возьмись подъехавшую к площади со стороны Тверской, кого-то вытесняли за памятник Пушкину в сторону «Московских новостей». Казалось, на моих глазах происходит народная забава «стенка на стенку», и я, не любитель толпы, принимаю в ней участие. В худшие для меня минуты я нахожу спасение в иронии. Хотя до сих пор не отдаю себе отчета, было ли то иронией или актом самозащиты, — я стал орать: «Да здравствует советская конституция — самая демократичная в мире!» Митинг остался в моей памяти не как некое историческое событие, возможно, явившееся началом правозащитного движения, он остался в моей памяти открытием советского человека, у которого все смещено, все акценты — временные, ментальные, психологические. Передо мной обнаружился совок…
Разгоряченные, мы и не заметили, что остались одни. Никто нас не трогал. И от этого было неловко. Стали вести себя эпатирующе. Шли в «Елисеевский» за водкой, кажется, с Воробьевым, и орали во всю глотку «Замучен тяжелой неволей» и «Вихри враждебные веют над нами». Слишком громко. Почему нас не взяли — не понимаю (в то время в Москве уже строго действовали законы о нарушении общественного порядка). Потом собрались (уж не помню, сколько было человек) у меня на Огарева. Сменили, конечно, репертуар на «Шумел камыш». «Революция», как всегда в России, закончилась пьянкой.
А знаете, ведь это Дима Зубарев меня на 5 декабря и вытащил. Он же был в комсомольском бюро филфака. У нас раскидывались две листовки, филфак считался либеральным. Кто-то сразу же отнес листовки в комсомольское бюро, в том числе и к Диме они попали. Но ни один человек на факультете эти листовки не видел. А Дима, гад, про них все вытрепал, пошел и всем про эти листовки рассказал. Вот почему я появился 5 декабря на площади, хотя сам листовок не видел. Якобы что-то в связи с Синявским и Даниэлем. Кто такой Даниэль, я понятия не имел. А Синявский что-то про футбол говорил, вроде бы комментатор такой. Но Дима хитрый, он же не пошел по этому делу. Насколько я помню, он запасся билетом в кинотеатр «Россия», случись что — у него было вещественное доказательство. А сейчас он говорит, что якобы кому-то назначил свидание… Но за это дело он исключен не был. Хотя сейчас говорит, что у него были неприятности на факультете. Но по нашему делу шли только шестеро за этого Синявского и за этого Даниэля, которого я не знал. А пермяки[74] теперь так и написали, что я под воздействием Синявского и Даниэля стал антисоветчиком. Как будто они меня нашли где-то и обработали. А я их так ни разу в жизни не видел, кроме Сани Даниэля[75].
Прочту стихи.
Студентам-филологам, исключенным из МГУ за участие в демонстрации 5 декабря 1965 года, Воробьеву и всем остальным пятерым (только я не могу завывать так, как завывал автор).
В тот день морозный и студеный,
Казалось, вот свобода близко.
Вы поняли, вы не студенты,
А вы — потомки декабристов.
Вы это поняли, хоть слишком поздно или рано.
Вы вашу веру к небу подняли,
Вы поняли, что ваши раны
Кровавиться не перестанут,
Что в темноте мороз полощет
И что воскреснет Сталин,
Коль вы не выйдете на площадь.
Пора бежать от глупых лекций,
Как поп бежит от глупой паствы,
Жизнь — единственный ваш лекарь,
А время — лучшее лекарство.
Не надрывайтесь вы надсадно
От жизни правду отделять
И не глядите вы на Запад,
Самим решать вам все дела.
Отбрасывайте листья фиговые,
Как кольца золотые с рук,
Отбрасывайте в сторону книги вы,
Пора вам поглядеть вокруг.
Глядите в упор, непоседы,
Сегодня берут соседа,
А завтра и вас посадят.
А вы смеетесь весело,
Как люстры над колоннами.
Нет истин вечных
И нет для вас канонов.
Срывая со стен портреты,
Тащи все флаги павшие,
Что вам авторитеты,
Государства, партии?
Обутые, босые
На власть глядите косо,
Бойцы нужны России,
Забудь, что ты философ.
Плевать на мать и Бога,
Бросай портфель свой в ящик,
Дымящимся ящером
Бросай скорее бомбу!
Я знаю, вас засудят
И сплетни растрезвонят,
Но в вас жила Засулич,
Вы новые Сазоновы.
Во какой! Террором кончает; честное слово — не думал. Честное слово, о бомбе не думал. Тогда — еще нет. Мне говорили, что это Батшев, но я с ним не общался. Он же смогист, это же пацаны семнадцати-, восемнадцатилетние, а я же в возрасте и эмгэушник. Я был в это время мудист, у нас на филфаке был клуб мудистов, и я был в этом клубе почетный член. «Союз Молодых Гениев»[77], тоже мне нашлись! Я — мудист! И мы писали стихи намного лучше. Но в поэты из мудистов ни один не вышел, все почему-то стали нормальными людьми…
На площади было очень много народу, может быть, человек двести или триста, честное слово, не знаю. Толпа была, и все тусовались. Это была первая демонстрация, гэбисты были абсолютно не готовы и провели ее на низком уровне: они послали своих комитетчиков, послали Высшую школу КГБ и еще комсомольские оперотряды из разных элитных вузов, в том числе из МГУ. С филфака были Здоровцов и Смирнов (о нем я еще скажу). Никто не знал друг друга в лицо. Поэтому кто кого бил — там действительно было несколько драк, — сказать трудно. Они не знали, кого брать.
Мы вшестером держались плотной кучкой. Они хватали одиночек. Кто-то оторвался, его сразу же хватают и куда-то уводят. А он, может быть, шел молоко покупать. Отводили в «полтинник»[78]. Если в центре что-то происходило — это всегда «полтинник». Вот где пивная, «Яма», напротив нее «полтинник». Теперь у него другой номер, но все равно все знают.
Мелькнул первый плакат: «Требуем гласного суда над Синявским и Даниэлем!» Тех, кто его развернул, схватили сразу же. Второй плакат я увидел и сразу же хотел уйти с площади. «Уважайте Советскую Конституцию!» А я в это время уже антикоммунистом был. Ну, честное слово, никак я не мог ее уважать. Я вышел на площадь под танки бросаться, ну прямо Матросов. А за «Советскую Конституцию» — ну нет у меня никакого позыва под танки бросаться или там ложиться на мины. Я говорю: «Ребята, может купим водочки? Пошли». И мы уже договорились, что сейчас купим водки и где-нибудь посидим спокойно. Собрались уйти, договаривались, где купить, в Елисеевском или еще где-нибудь. Место нашли, где пить будем. Тут подходит какая-то дама. Ей лет за сорок. И говорит: «Вы, ребята, из МГУ?» Ну, обычно, если шесть человек, то, конечно, выступаю я: «Чего ты лезешь-то? “Откуда мы”? Чего ты ко мне лезешь? Чего тебе надо вообще?» — «Нет, но вы учитесь в МГУ, с какого вы факультета?» Я: «Слушай, дамочка, не понимаешь, да? Ты посмотри на себя…» Я тогда молодой был, соответственно — красивый. «…Посмотри на себя — посмотри на меня. Ну, я, во-первых, моложе тебя на двадцать лет. Вали ты от меня. И, честное слово, я этих ребят знаю, никто не заинтересован знакомиться с тобой». — «Так вот, я узнаю, кто вы!» — «Слушай, перестань приставать. Иди, узнавай, но перестань приставать!» — «Я преподаватель с естественных факультетов». — «Слушайте, дамочка, вы можете идти на свои естественные факультеты и преподавать. Оставьте нас в покое. Мы не с естественных факультетов». — «Или вы уйдете с площади — или вы уйдете из университета». — «Ах так! Все сказала?» — «Все». — «Вали!» И дамочка свалила. После чего мы остались на площади. А уже было договорились, где пьем, где хата!
В результате не за антисоветчину, а за хулиганство меня исключили. Она оказалась подполковник ГБ. Та самая знаменитая Елена Борисовна — документов никто не видел, но вроде бы — Петропавловская. Так она представлялась[79]. Доверительно, с гордостью, она сказала мне потом, что выполняла работу, как Зоя Космодемьянская. Партизанка старая. У нас с ней потом были самые лучшие отношения. Я сказал, что мне бы очень хотелось, чтобы она стала такой же героиней, как Зоя Космодемьянская, и жаль, что этого не случилось. Каждый из нас вел себя по-своему, а мне эта история показалась очень забавной…
Мы стоим вшестером. Абсолютно неизвестно, что делать, ничего не происходит. А уходить нельзя, потому что подумают, что мы испугались угроз этой дамы. Мы уже увидели университетских оперативников и других вычислили. Тут подходит пацан и говорит: «Слушайте, ребята, а вы не можете помочь?» — «А что тебе надо?» Черт его знает, кто он. «Ребята, мне надо два слова сказать». — «Парень, ну хочешь говорить, говори, тебе ведь здесь никто не мешает. Иди — говори. Чего тебе надо?» — «Понимаете, они не дадут, гады, сказать. Вы не можете как-нибудь встать и задержать их?» — «Слушай, пацан, иди и говори. Чего ты к нам-то пристал?..» Потом выяснилось, что это был Юра Галансков. И он, действительно, залез на маленький парапетик и закричал: «Граждане, вы видели, что здесь только что арестовали двоих…» Его и схватили. Тут у меня угрызения совести возникли, оказалось, все-таки свой. И мы кинулись в драку. Юру мы не отдавали минут десять. Была большая драка, все били друг друга. После нее мы стоим, отдыхаем, подходит ко мне мужик и говорит: «Чего ж ты меня бил? Ты что, не видел, что я свой?» — «Ну, мужик, я откуда мог знать, что ты свой?» — «Разве ты не видел? Ведь я его тащил».
Мы стояли до восьми. Потом уж мы совершенно замерзли. Чтобы снимал кто-то эту тусовку, я не видел, честное слово. Несколько маленьких драк, одна большая — и все, больше ничего не было. Одного забрали, так над ним мы даже смеялись. Он спрашивает: «А что здесь происходит?» — «Не твое дело, иди». — «Не, а что здесь происходит?..» Пух… и его взяли и тут же увезли. Брали одиночек. Потом я слышал, что увезли человек тридцать. Нас никого не увезли. Мы ушли потом. Нормально купили водки, пошли ее пить.
А дальше? Исключили, конечно. Всего исключили двенадцать человек из МГУ[80]. А я обрадовался, когда исключали: наконец-то я что-то могу делать! Не кому-то морду бить, а теперь уже — им, впрямую. Я вышел на них. То есть они вышли на меня. С того момента началась драка с ГБ. А Смирнова я встретил потом на улице в Вене, в конце 1980-х. Он приехал туда преподавать русский язык и понятия не имел, что я там живу. Ну и перепугался же он — я думал, умрет от страха!