Михаил Федотов[197] ОТ «МИТИНГА ГЛАСНОСТИ» К ДЕМОНСТРАЦИИ ГЛАСНОСТИ Попытка послесловия

На веки вечные мы все теперь в обнимку на фоне Пушкина! И птичка вылетает.

Булат Окуджава

Велико искушение проложить изящную линию генетической связи от событий 5 декабря 1965 года к сегодняшним российским гласности и правовой государственности, вплетя в ее узор полные намеков строки Окуджавы. Помните: «Извозчик стоит. Александр Сергеич прогуливается. Ах, завтра, наверное, что-нибудь произойдет»? Не о тех ли это «прогуливаниях» Александра Сергеевича Есенина-Вольпина, результатом которых стал вошедший в историю «митинг гласности»? И ведь, действительно, произошло. Но не под воздействием магии поэтического слова и вовсе не потому, что горстка мальчишек и девчонок вышла в условленный час к памятнику с юридически безукоризненно выверенными лозунгами. И не потому, и значительно позже.

Да, «митинг гласности» положил начало диссидентской традиции демонстраций на Пушкинской площади. Но никогда эти демонстрации не были средством политической борьбы. Хотя бы уже из-за того, что диссидентство, как и правозащитная деятельность, лежит совсем в иной плоскости, нежели политика. Сравните и попытайтесь поменять местами прилагательные речевых клише «прожженный политик» и «наивный правозащитник». Получается откровенная несуразица.

Даже этот нехитрый прием ясно показывает всю разноплановость политической и правозащитной деятельности. Примем во внимание и очевидное отсутствие всякой публичной политики в советскую пору. Место политической деятельности здесь занимала так называемая политическая работа, породившая, в частности, термин «политработник». Инакомыслящий по определению не мог «находиться на политической работе», поскольку это выражение означало службу в партийных органах. Он мог быть лишь объектом этой работы, когда его инакомыслие становилось поводом, как минимум, для пресловутого «профилактирования».

Разумеется, запрет публичной политической деятельности порождает ее нелегальную форму. Точно так же тоталитаризм с его единомыслием порождает диссидентство. Заметим, что, напротив, с демократией — чисто логически — инакомыслие несовместимо, поскольку та базируется на плюрализме: информационном, мотивационном, позиционном, культурном, форм собственности и т. д.

Будучи естественной функцией нормального думающего человека, свободомыслие в условиях тоталитарного режима превращается в инакомыслие как форму отклоняющегося поведения. Тем самым норма и исключение меняются местами. И в этом своем качестве исключения из правил диссидентство становится уделом тех, кто особенно остро, почти физиологически ощущают замкнутость политического пространства и отсутствие свободы. Эдакая социальная клаустрофобия.

Но, главное, инакомыслие рождается не как сознательный и прагматически выверенный протест против режима, а — особенно среди студентов и старшеклассников — как почти инстинктивная реакция на его противоестественность и несправедливость. Невозможно пройти мимо того факта, что многие из героев 5 декабря и последующих демонстраций не просто писали стихи, но были талантливыми поэтами. Естественно, нонконформистами — гонимыми и непечатаемыми. Для них политическая оппозиционность была лишь одним из сюжетов, проявлением — причем отнюдь не главным — их литературных позиций. Она складывалась в первую очередь из эмоций и образов, а вовсе не из доктрин или сверхдальновидного расчета.

Там, где ветер дипломат там, где дождик ювелир там, где сотни лет подряд мысли на расстрел вели…Это родина тоски плодородной лжи участок, где кровавые виски в ледяной наган стучатся. Пусть поймет меня страна с манифестами резни как сливались имена медью капая с ресниц!

Это из Леонида Губанова с его откровенным пренебрежением ко всем знакам препинания кроме восклицательного — почти обязательного заключительного аккорда многих его стихов. Он не дожил не только до бронзы, но даже до типографского гарта, оставив после себя россыпи рукописей.

В значительной мере литературная по своему происхождению политическая оппозиционность, характерная, на мой взгляд, для Вадима Делоне, Юлии Вишневской, Владимира Батшева и других молодых поэтов, объединявшихся в неформальную группу СМОГ, а позднее и ФРАМ (участники последнего облюбовали для своих поэтических бдений памятник Гоголю на одноименном бульваре), усиливалась традиционной героизацией фронды и апокрифическими представлениями о методах отечественной внутрилитературной борьбы первых десятилетий XX века. Она легко трансформировалась из рифм и ассонансов в конкретные публичные поступки, и наоборот. Таким образом политическая демонстрация становилась в определенном смысле формой литературного творчества. В свою очередь, власти квалифицировали подобные проявления политического инакомыслия либо как сознательный вызов и подрыв строя, либо как психическое нездоровье. В результате, сталкиваясь с естественной реакцией противоестественной системы, диссидентство в силу объективной необходимости принимало нелегальные формы, хотя его носители лишь инако мыслили, а вовсе не боролись за власть.

Конечно, диссидентство появилось в Советском Союзе задолго до 5 декабря 1965 года (хотя сам термин — значительно позже), но обычно носило индивидуальный и скрытый характер. Вероятно, оно так никогда и не стало бы явлением общественной жизни, фактором, реально влияющим на политические процессы, если бы не вышло за стены столичных и провинциальных кухонь, не объективировалось в «самиздате» и «тамиздате», демонстрациях на Пушкинской площади и прочих «замесах». Только тогда защелкали фотоаппараты иностранных корреспондентов, заговорили радиоголоса и ленивый взгляд мирового общественного мнения, с которым приходилось считаться даже кремлевским старцам, на несколько лишних мгновений задержался на теме прав человека в СССР.

Те же, кто вышел на площадь к памятнику поэту, были невообразимо далеки от тех политических спекуляций по их поводу, которые появятся потом в полном соответствии с конфронтационной логикой двухполюсного мира. Главным для них — может быть, и неосознанно — было желание почувствовать себя свободными людьми, на равных разговаривающими с партийно-государственным Левиафаном. Разумеется, воспитанные в атмосфере тотального страха, они предусмотрительно искали себе оправдания. Одни — в юридической норме, гарантирующей свободу собраний и митингов, уличных шествий и демонстраций (статья 125 Конституции СССР 1936 года). Другие — в текстах транспарантов, призывавших соблюдать Конституцию СССР. Третьи — в обычном праве уличного зеваки.

Все ухищрения были напрасны, поскольку уже сам факт несанкционированного появления в центре столицы нескольких десятков (или, хуже того, сотен) людей, собранных сюда бесцензурными листовками с «Гражданским обращением», был демонстрацией отсутствия тысячекратно продекларированного морально-политического единства народа как с партией, так и самого по себе. Этого власти не могли спустить, несмотря на хитроумно диетические лозунги и мирный характер сходки.

Однако, строго юридически, демонстранты не совершили никакого деликта. И с учетом того, что времена стояли уже не абсолютно людоедские (Ахматова говорила — вегетарианские), судебные репрессии были заменены изгнанием из комсомола, из института и т. д. Но подобная игра в юридические кошки-мышки не могла длиться долго. И прежде всего потому, что диссиденты и власти играли на этом поле в разные игры и по разным правилам.

Как и положено по определению инакомыслящим, они не принимали на веру официальную доктрину о классовой сущности государства и права. Их не могла удовлетворить магическая формула «Учение Маркса всесильно, ибо оно верно», из которой следовало, что всякая альтернатива учению Маркса является ошибочной по определению, так как, если она оказывается верной, то учение Маркса перестает быть всесильным. Напротив, они желали этой альтернативы и видели ее в классических представлениях о праве как воплощенной справедливости.

Действительно, еще древнеримские юристы исходили из принципа «Cogitationum poenam nemo luit»[198]. Более того, они утверждали: «Quid leges sine moribus proficiunt?»[199], создавая тем самым базу для вывода блаженного Августина о принципиальной неотличимости лишенного нравственных начал государства от банды разбойников. Может быть, именно это вдохновляло организаторов «митинга гласности», когда они пытались апеллировать к праву, одновременно заманивая власти в лабиринты юридической логики.

Но не таково социалистическое правосознание, ярко продемонстрированное в вышеприведенных стенограммах знакомым мне впоследствии по работе в ВЮЗИ к.ю.н. М.И.Полупановым, чтобы отступать перед аргументами нравственного выбора или юридического силлогизма. Вспомним, что генетический код режима формулировался Лениным как «ничем не ограниченная, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненная, непосредственно на насилие опирающаяся власть». Следовательно, право есть сила, сила есть право, а законы — «и плохие и хорошие декреты» — не более чем «грязная бумага», юридически оформляющая политические решения, вытекающие из требований момента. За доблесть здесь почиталось не останавливаться перед незыблемостью законов, а, исходя из их временного значения, отменять и изменять их. Отсюда столь бесцеремонное обращение с правами всех и вся: граждан, народов, суверенных государств и т. д.

Вполне законченная картина: одна и та же группа людей создает законы, по которым монопольно формирует законодательные органы, которые, в свою очередь, послушно оформляют все законы, создаваемые этой группой для закрепления своей безраздельной власти. Так, именно по воле Политбюро ЦК КПСС из проекта Конституции СССР 1977 года исчезла статья о свободе передвижений и выбора места жительства, но зато появилась — о руководящей и направляющей силе, почти текстуально совпадающая со статьей 4 Закона гитлеровского рейха «Об обеспечении единства партии и государства» от 1 декабря 1934 года. Подобное пренебрежительно-потребительское отношение к закону нарушало, как минимум, три важнейших постулата правового государства: а) правотворчество есть прерогатива общества, реализуемая через государство; б) разделение властей есть гарантия от узурпации власти; в) право есть нормативно закрепленная и реализованная справедливость. Я уже не говорю о предельно гибком подходе к практике правоприменения, которая могла кардинально меняться по воле, скажем, все того же Политбюро. Впрочем, чему удивляться, ведь даже самое понятие правового государства в те времена было под запретом как зловредное измышление антикоммунистов.

Диссиденты не разделяли ни правовой цинизм властей, ни являвшийся его естественным продолжением правовой нигилизм общества. Они изобрели третий путь — некую смесь правового оптимизма, базировавшегося на примате международных норм о правах человека, и правового идеализма, вдохновлявшегося надеждой на то, что посредством коллективных публичных действий можно заставить власти соблюдать ими же установленные законы. Все прочие в большинстве своем не верили в закон, не знали его и знать не хотели, поскольку были уверены, что юридический произвол неистребим и, может быть, даже естествен.

К слову сказать, предпочтение права сильного силе права и по сей день составляет реальный факт политического и правового сознания наших сограждан. Однако нельзя не заметить, что скоро уже двадцать лет, как схватки политических противников проходят в основном в форме битвы бумажных тигров на арене юриспруденции. Правда, случаются и захваты общественных зданий, и стрельба из танковых пушек, когда стороны оказываются не в силах долее доказывать свою правоту арбитру-обществу, друг другу и самим себе посредством ссылок на конституционные нормы, законы, международные пакты и т. п. И может показаться, что правовая государственность рождается в борьбе идеалистов, пытающихся подчинить жизнь общества догмату господства права, и прагматиков, искусно приспосабливающих неприемлемый для них догмат к российским реалиям. Только трудно верится — применительно к фигурантам данной книги — как в идеализм Р.И.Хасбулатова, так и в прагматизм Сергея Адамовича Ковалева. Но в чем я совершенно уверен: именно наши общие социогенетика и правовая инерция обусловили многие зигзаги и ошибки в ходе реформ нового времени.

Диссиденты второй половины 1960-х вершили свой крестный путь в перпендикулярном направлении, основываясь на Всеобщей декларации прав человека, Уставе ООН и логическом толковании советских законов. Ответный ход властей не заставил себя долго ждать. Обнаружившийся пробел в уголовном законодательстве был срочно восполнен путем внесения в УК РСФСР статей 1901, 1902 и 1903, которые практически без промедления были пущеньд в ход в связи с последующими демонстрациями на Пушкинской площади. В свою очередь, эти откровенно антиконституционные статьи и практика их применения породили новые диссидентские выступления.

Короче, машина перемалывания судеб завертелась. С одной стороны, лозунги становились все откровеннее, с другой — сроки все длиннее, издевательства все изощреннее. Определение всему этому дал Закон «О реабилитации жертв политических репрессий» от 18 октября 1991 года, в преамбуле которого констатируется: «За годы Советской власти миллионы людей стали жертвами произвола тоталитарного государства, подверглись репрессиям за политические и религиозные убеждения, по социальным, национальным и иным признакам». Закон не только осуждает многолетний террор и массовые преследования народа как несовместимые с идеей права и справедливости, но и признает наличие неустраненных последствий произвола.

Итог подвел Конституционный суд РФ в постановлении по так называемому «делу КПСС». «В стране в течение длительного времени господствовал режим неограниченной, опирающейся на насилие власти узкой группы коммунистических функционеров, объединенных в политбюро ЦК КПСС во главе с генеральным секретарем ЦК КПСС…Руководящие структуры КПСС были инициаторами, а структуры на местах — зачастую проводниками политики репрессий»[200]. Правда, КС не рискнул пойти дальше и вменить КПСС в целом те преступные деяния, которые были совершены ее политическим руководством непосредственно или путем использования своего неустранимого демократическими средствами влияния на государственные структуры, при массовом участии или с молчаливого одобрения рядовых членов партии. Слово истины в последней инстанции о подлинной природе этой организации по захвату и удержанию власти любыми способами так и не прозвучало, а значит, и по сей день сохраняется опасность насильственного возврата к прежним порядкам.

Невозможно разорвать связь времен. Отсекая прошлое, мы теряем ощущение настоящего и, следовательно, лишаемся возможности лучшего будущего. При этом прошлое мы несем в самих себе, в генах страха и безудержной смелости, в жизненном опыте обретения здравого смысла с его навыками и предрассудками, словом, во всем том, из чего складывается политическая память общества. И это прошлое, не будучи полностью разъяснено и демистифицировано, возвращается привлекательностью простых решений, кажущейся надежностью силовых вариантов, уверенностью в возможности произвольно творить право в неправовой ситуации. Популярный тезис последних лет о необходимости «сильной руки» означает традиционную для советского обывателя апелляцию не к праву как таковому, а к власти вообще. Пойдя навстречу этим ожиданиям, власть рискует снова превратиться в квазивласть, воспроизводящую квазиправо.

Конечно, мы еще не пришли к цивилизованному правовому государству. Но ведь ясно, что мы придем к нему не в полдень по среднеевропейскому времени такого-то числа, а лишь постепенно приближаясь и ежедневно делая выбор между превосходством права и неправовым произволом. С учетом тяжелой наследственности нашему обществу предстоит еще долго воспитывать в себе терпимость к господству права и одновременно нетерпимость к демонстрации правовой государственности. И здесь есть чему поучиться у бывших диссидентов.

Поразительно, но факт: участники демонстрации 5 декабря 1965 года ничего не демонстрировали. Они ничего не делали напоказ, а лишь выражали свою позицию. Горбачевская перестройка, напротив, в значительной степени была лишь демонстрацией гласности, открытости, примата общечеловеческих ценностей. И только впоследствии, уже оказавшись не у дел, ее архитектор стал выдавать действительное за желаемое. Фактически же старый режим дал трещину совершенно неожиданно, когда за более или менее ординарными партийными дема-гогемами об ускорении научно-технического прогресса и активизации человеческого фактора проступили очертания реального ослабления цензуры. Недаром диссиденты так упорно требовали свободы слова. Они были правы: именно в этом яйце была запрятана игла, на кончике которой — смерть коммунистического Кащея.

Но нечаянная свобода слова и печати не была и не могла быть делом рук правозащитников, по большей части пребывавших в изгнании, лагерях или психушках. Она стала результатом — отчасти желаемым, но, в основном, неожиданным — горбачевской иллюзии «социализма с человеческим лицом». Усиленно пропагандируя идеи «демократизации», «гласности» и «повышения роли человеческого фактора», архитекторы перестройки демонстративно ослабляли тотальный контроль над СМИ в надежде на то, что прыткие журналисты покажут глупость и злоупотребления «старой гвардии» и тем самым, с одной стороны, расчистят дорогу новому поколению партийных функционеров, а с другой — удовлетворят свои творческие амбиции в условиях, приближенных к свободе выражения мнений.

Всем этим планам не суждено было сбыться. Отказавшись от некоторой части власти над прессой, партия-государство с каждым днем все больше и больше лишалась возможности манипулировать сознанием людей, тем самым подвергая смертельной опасности свой режим. Более того, 12 июня 1990 г. Верховный Совет СССР принял первый в отечественной истории Закон «О печати и других средствах массовой информации», трансформировавший свободу массовой информации из соизволения высокопоставленных партийных «прогрессистов» в правовой институт. А если принять во внимание, что к тому моменту из Конституции СССР уже была исключена пресловутая статья 6 о «руководящей и направляющей силе», то становится понятно, сколь великие перемены ожидали общество.

И перемены наступили. Потом наступили еще и еще раз. И с каждым разом все больнее и больнее. Теперь уже всем, кажется, ясно, что участники «митинга гласности» желали каких-то иных перемен. Но, может быть, лучшие, более справедливые порядки были всего лишь плодом их литературной фантазии? Может, они вообще не могут — в отличие от нас — существовать в России?

Вот в чем вопрос.

Загрузка...