Выполнить последнюю волю матери Василиса смогла не скоро. В тревожном вихре закружились: похоронное агентство, венки, справки, соседи, беспрерывно приносящие соболезнования, скорбящие сестры, плачущие и напуганные племянники.
Действуя больше по указаниям знающих людей, нежели собственному разумению, Василиса металась и кружилась в этом вихре, постоянно кого-то обзванивая, что-то оформляя, о чем-то договариваясь.
После похорон, так, по сути, и не придя в себя, она присутствовала на новом теперь семейном совете, где сквозь туман и ноющую головную боль каким-то отголоском сознания поняла, что сестры решили родительский дом продать, а деньги поделить на троих.
Так у Василисы появился новый дом и пара-тройка сиротливых разномастных чашек, которые она, бережно укутав, унесла из уже проданного дома своего детства.
Ах, как прекрасно в тот год пахли московские липы! Заполоняли своим медовым ароматом все вокруг, задурманивали трезвые и практичные головы, наполняли души светло-желтым уютным теплом и светом.
Проплутав по липовому лабиринту, Василиса все же нашла нужную улицу и нужный дом.
Дверь открыла высокая женщина со строгими, серыми глазами. Нет, не женщина. Таких женщин обычно называют дамами. Простое, лишенное известного изящества слово «женщина» им не подходит. Именно дама открыла эту дверь.
В руке у дамы дымилась сигарета, вставленная в длинный, темный мундштук. Одета была дама не в домашний халат, такой привычный в наше время, а в домашнее платье. Платье было нарядным. Василиса в таком платье ходила бы в театр, но тут было понятно, что дама носит его именно дома и именно вместо домашнего халата.
Сразу стало ясно, что не будет никаких «тетя Шура», «тетя Саша», да и вообще, никаких «теть». Она не спорила, нет. Она просто немного приподняла тонкую бровь, как бы выказывая изумление, и тихо, но твердо сказала: «Александра Сергеевна».
Вообще, разговор оказался коротким и каким-то неловко однобоким.
Василиса, стоя по-прежнему в дверях – в квартиру ее не торопились приглашать – путаясь и сбиваясь, рассказала о просьбе матери. Александра Сергеевна слушала, полуприкрыв глаза и держа на отлете мундштук с сигаретой. Дослушала новоявленную племянницу, не перебивая и не задавая вопросов, выдержала длительную паузу, произнесла: «Мне это неинтересно», – и прикрыла дверь.
Извиняясь и бормоча что-то бессвязное, Василиса покинула парадную и, только выйдя на улицу, разрыдалась.
Больше попыток сойтись с теткой она не предпринимала.
Сестрам ничего рассказывать не стала. Если мать не сочла нужным им поведать историю своего прошлого, то и Василиса не станет.
Тяжеловесные рыцари на громадных конях бились с серыми монахами под стенами древнего города, высокие шпили которого пронзали хмурое небо. И над битвой, и над городом плыла, то появляясь, то исчезая, надпись, выписанная четкими, красивыми буквами, которые умели выводить только искусные переписчики. Надпись клубилась и завивалась в тревожные, змеиные кольца… Надпись гласила: «Pretium Laborum Non Vile».
Герцог прерывисто вздохнул и пробудился.
«Хороший сон, – подумал Филипп, – но почему монахи? Сарацины должны быть. Хотя и город был мало похож на Константинополь… Но какая славная битва во имя Господа! А мой девиз над городом может означать только одно – победу. Победу во славу Господа нашего. Прекрасный сон!»
Герцог позвонил, чтобы внесли воду для умывания.
За утренними хлопотами он совершенно забыл о предстоящей казни. Пир, старинный римский ритуал клятвы над птицей, пышное празднество, будущий поход на турок для спасения святой церкви – темы, которые горячо обсуждали главный устроитель пира граф Лодевик и придворный советник Давид Обер, пока герцог облачался в привычное черное, совершенно отвлекли его от мысли о принятом решении. Но все опять вспомнилось и навалилось, когда, проходя по залам дворца, герцог заметил одиноко висящий портрет Изабеллы.
– Где этот мерзавец! – взревел Филипп, Добрым названный отнюдь не из-за душевной добродетели, а за умение крепко держать добрый меч в бою и львиный нрав. – Привести его!
А меж тем, портрет был хорош. Нет, супруга герцога не была изображена на нем красавицей. Каким бы подлым не был Рогир, но писал он честно, как и просила сама Изабелла. Герцогиня и в жизни не слыла красавицей.
Она была умна, очень умна. Образованна. Чтила историю, поэзию, музыку. Присутствовала на многих конгрессах, где разбирались самые важные и порой, щекотливые дела. Герцог с почтением называл ее «лучшим дипломатом из тех, которые у него были». Но красивой герцогиня не была.
С портрета Изабелла смотрела вдаль с легкой усмешкой, чуть прищурив глаза. Высокий, чистый лоб. Волосы аккуратно убраны под хеннин – головной убор, достойный благородной дамы королевских кровей. Такие хеннины уже пять лет, как вышли из моды, но Изабелла была консервативного воспитания и в одежде не стремилась угнаться за модными веяниями.
Зато ткани были изумительного качества: газонная вуаль, покрывавшая хеннин, была чудо, как хороша. Тонкая, прозрачная, почти невесомая. Платье красного бархата, вытканное золотом и отороченное дорогим мехом горностая. А какое изысканное колье из чистейшего жемчуга струилось по шее герцогини! Какие дорогие перстни украшали длинные, тонкие пальцы!
Да, портрет дышал. Он жил. И Изабелла была на нем великолепна.
Но рядом с портретом герцогини Изабеллы Брюггской должен был висеть портрет и самого герцога Филиппа III Доброго, Великого герцога Запада. Но портрета не было.
Он исчез.