П.А. Бестужев. Из "Памятных записок"
<...> Запертый в г. Хос, долго скитаясь по Персии, брат мой Павел соединился со мною под Харсом. До Ахалцыха совершили мы поход неразлучно, теперь опять он далеко... Сближенные летами, одинакими наклонностями и понятиями, выростя вместе — изо всех братьев более других любил я его. Мы берегли сего невинного, благородного юношу, чтоб хоть он один мог быть опорою семейства в случае ожидаемого поражения нас четверых. Выезжая из крепости, я поручил его провидению, заступнику гонимых, в полной надежде на обещание власти, давшей священное слово сохранить его для матери, и кто изобразит мое удивление, когда, прибывши в Тифлис, случайно встретил я его у Грибоедова. Первое чувство было радость; первое движение броситься расцеловать его. Милый друг мой возвращен мне! Еще не навсегда исчезли для нас минуты утех; возврат брата мирит меня с судьбою... думал я... <...>
А. С. Грибоедов. До рокового происшествия я знал в нем только творца чудной картины современных нравов, уважал чувство патриотизма и талант поэтический. Узнавши, что я приехал в Тифлис, он с видом братского участия старался сблизиться со мною. Слезы негодования и сожаления дрожали в глазах благородного; сердце его обливалось кровию при воспоминании о поражении и муках близких ему по душе, и, как патриот и отец, сострадал о положении нашем. Невзирая на опасность знакомства с гонимыми, он явно и тайно старался быть полезным. Благородство и возвышенность характера обнаружились вполне, когда он дерзнул говорить государю в пользу людей, при одном имени коих бледнел оскорбленный властелин!.. [1]
Единственный человек сей кажется выше всякой критики, и жало клеветы притупляется на нем. Ум от природы обильный, обогащенный глубокими познаниями, жажда к коим и теперь не оставляет его, душа, чувствительная ко всему высокому, благородному, геройскому. Правила чести, коими б гордились оба Катона; характер живой, уклончивый, кроткий, неподражаемая манера приятного, заманчивого обращения, без примеси надменности; дар слова в высокой степени; приятный талант в музыке; наконец,; познание людей делает его кумиром и украшением лучших обществ. Одним словом, Грибоедов — один из тех людей, на кого бестрепетно указал бы я, ежели б из урны жребия народов какое-нибудь благодетельное существо выдернуло билет, не увенчанный короною, для начертания необходимых преобразований... Разбирая его политически, строгий стоицизм и найдет, может быть, многое, достойное укоризны; многое, на что решился он с пожертвованием: чести; но да знают строгие моралисты, современные и будущие, что в нынешнем шатком веке в сей бесконечной трагедии первую ролю играют обстоятельства и что умные люди, чувствуя себя не в силах пренебречь или сломить оные, по необходимости несут их иго. От сего-то, думаю, происходит в нем болезнь, весьма на сплин похожая... Имея тонкие нежные чувства и крайне раздраженную чувствительность при рассматривании своего политического поведения, он, гнушаясь самим собою, боясь самого себя, помышлял, что когда он (по оценке беспристрастия), лучший из людей, сделав поползновение, дал право на укоризны потомства, то что должны быть все его окружающие? — в сии минуты благородная душа его терпит ужасные мучения. Чтоб не быть бременем для других, — запирается он дома. Вид человека терзает его сердце; природа, к которой он столь неравнодушен в другое время, делается ему чуждою, постылою; он хотел бы лететь от сего мира, где все, кажется, заражено предательством, и злобою, и несправедливостию!!
К.Ф. Аделунг. <Письма к отцу. 1828 г.>
Москва, 10 июня 1828 г.
Я только что возвратился с очень большой экскурсии, я разыскивал дом Грибоедова, в котором живет его мать, и ради этого сделал большой крюк. Я очень обрадовался, найдя там его самого; он только что приехал и завтра уезжает опять; [1] так как Мальцева нет дома, я окончу письмо, когда все будет решено.
11 июня. Утро.
Наш маршрут изменен; мы едем через Харьков и Новочеркасск в Ставрополь, где мы встретимся с Грибоедовым и откуда дальше поедем вместе с ним. Мальцев проведет полдня в имении своего дяди; где буду я в это время, я еще не знаю; вероятно, я буду ждать его в ближайшем городе; у меня нет охоты ехать вместе с ним, в особенности на такое короткое время. <...> Я должен сократить мое письмо, так как хочу написать еще Александрине, потом надо идти на почту, к Грибоедову, а к часу дня на обед к Гарткнохе. Я мог бы написать еще о многом, если бы было больше времени, но, к сожалению, я должен очень торопиться. Только что выяснилось, что я расстаюсь с Мальцевым в Калуге и встречусь с ним в Орше.
Калуга, 12 июня 1828.
Вечер, 9 часов.
Вчера, в 8 часов вечера, мы выехали из Москвы, где мы задержались у Грибоедова; в Ставрополе мы опять встретимся с ним; не могу передать, как я этому рад; чем ближе я его узнаю, тем больше я его ценю и люблю. Я встретил у него Петрозилиуса, который просил меня передать тебе его почтение, хотя он и не знаком с тобой лично; он и Грибоедов не находили слов для похвал тебе; дело дошло до того, что Петрозилиус воскликнул: "Все, что зовется Аделунг, велико и станет знаменитым".
Орел, 15 июня 1828.
10 часов утра.
Я ожидаю Мальцева здесь, в Орле, около 4 часов дня; мы едем вместе без остановок до Ставрополя, откуда отправляемся дальше с Грибоедовым. Я оканчиваю мое письмо, так как мы уже собираемся выезжать.
Станция Кагальницкая (вторая после города Аксай на Дону), в 200 верстах от Ставрополя.
Утро 1/2 8.
Я очень боюсь, что вы беспокоитесь обо мне, так как я очень долго не писал; но после Орла мы проезжали через немногие города и все время ночью; к тому же мы боялись, что Грибоедов уже ожидает нас в Ставрополе, и поэтому скакали во всю мочь. Я хотел написать вам из Ставрополя, где мы будем, по всей вероятности, завтра вечером, но тифлисская почта уходит в Петербург рано утром, и притом один раз в неделю. Здешний почтмейстер обещает мне передать это письмо первому почтальону; посмотрим, выйдет ли из этого что-нибудь. Кагальницкая — первая станция после скрещения большого Харьковского и Воронежского трактов; мы узнали здесь, что Грибоедов еще не проехал, очень обрадовались этому, так как нам не надо будет спешить.
Ставрополь, 24 июня 1828. Утро.
В воскресенье, 17-го, около 5 часов утра, прибыли мы в Харьков; осмотрев слегка город, мы побрились, вымылись и напились чаю; я очень хотел навестить мать Кеппена, но было слишком рано, а мы должны были спешить, чтобы не заставить Грибоедова ожидать нас в Ставрополе. <...>
Вчера, около 5 часов утра, приехали мы, наконец, в Ставрополь и узнали, что Грибоедов еще не приезжал. <...>
Сегодня уже третий день, как мы ждем Грибоедова; кто знает, сколько это еще продлится. Хотя Ставрополь а губернский город, но это совсем пустыня; нет никакого общественного сада, нет ни одного деревца; только вдали Кавказ, который скоро встанет между нами!
Тифлис, 7 июля 1828.
С позавчерашнего вечера я здесь и, наконец, нахожу, за несколько часов до ухода экстренной почты, несколько минут, чтобы подумать о моей счастливой будущности. Мне до сих пор еще негде жить, и я два раза ночевал у ген. Ховена. Вчерашний день прошел очень быстро — представление Сипягину, обед у Грибоедова и вечер у Ховена.
Тифлис, 14 июля 1828.
26 июня в 7 часов приехал, наконец, Грибоедов в Ставрополь. Я не смогу описать мою радость по этому поводу. Я чувствую истинную привязанность и любовь к этому превосходному человеку. Мы были в саду, когда он за нами прислал; он занял комнату рядом с нами. Несмотря на усталость, он, как всегда, был очень любезен и рассказал нам много интересного; мы пили у него чай, ужинали и не заметили, как настало 11 часов, когда мы и расстались. Ужин был такой превосходный, какого можно только пожелать. Хороший повар, которого держит Грибоедов, заставил нас забыть, что мы находимся в пути. В среду, 27-го, в 10 часов утра, уселись мы с Мальцевым на дрожки и отправились в путь. Грибоедов уехал вечером, так как нам надо было 7 лошадей, а он боялся не получить ни одной. <...>
В полдень мы приехали в Екатериноград; по названию это город, на самом же деле это большая деревня с крепостью; все же здесь есть базар, куда я и пошел за мятой, но вернулся с пустыми руками.
Вечером Грибоедов [Он догнал нас на последней станции перед городом, отсюда мы поехали вместе. (Примеч. К. Ф. Аделунга.)] пригласил меня на прогулку: он хотел показать мне горную цепь с одной возвышенности. Эльбрус и правая сторона гор были закрыты облаками, но остальные вершины и между ними Казбек стояли в полном блеске. Снежные вершины были озарены золотым светом, и вся эта картина была так великолепна, что мы оторвались от нее только тогда, когда темнота скрыла ее от нас. Грибоедов каждую минуту восклицал: "Не правда ли это прекрасно! Как это великолепно!" Я же совсем не мог говорить, — он был слишком велик.
Обогнув Мальту, быструю речку, мы возвратились домой пить чай. С этого вечера я полюбил Грибоедова еще сильнее: как наслаждался он природой и как он был отзывчив и добр! В Екатеринограде нельзя получить почтовых лошадей, надо нанимать вольных до Владикавказа. Чтобы достать лошадей, Грибоедов попросил меня пойти к коменданту города.
Я явился к нему впервые в роли секретаря миссии и все хорошо устроил.
30-го мы выехали с конвоем в 20 казаков, так как дорога опасна.
Так как мы получили своих прежних лошадей, мы должны были сделать два привала — первый в укрепленной станции с двумя пушками, где мы обедали, а второй — на подобной же станции, где мы ночевали. Вечером выехали мы из крепости, чтобы вновь восхищаться Кавказом.
13 июля.
От этой станции до одного минарета, уцелевшего от разрушенной деревни и отстоящего на 7 верст от станции, мы ехали, ввиду опасной дороги, под усиленным конвоем.
1-го июля, в час ночи, выступил наш отряд в таком порядке: впереди ехали 3 казака, за ними шли 10 пехотных солдат, с барабанщиком; затем ехали пушки с артиллеристами и 4 экипажа; за ними опять 10 пехотных солдат и 3 казака. Командовал этим отрядом гарнизонный офицер–артиллерист. Барабан дал сигнал к выступлению, и в полной темноте мы выехали. Так как нас сопровождала пехота, мы плелись шагом. К минарету мы подошли в 6 часов утра; после часового отдыха мы отправились дальше и вечером благополучно прибыли во Владикавказ. Мы остановились у одной старой знакомой Грибоедова, полковницы Огаревой, у которой мы остались и на ночь. Ее муж держал наблюдение над дорогой и был в отсутствии. Добрая женщина не знала, что и сделать, чтоб Грибоедову предоставить все возможные удобства, но, как все русские, она не дала этого никому почувствовать. Чай, компот, ужин быстро следовали один за другим. Нас, обоих секретарей, она устроила на ночь в кабинете своего мужа.
Во Владикавказе нанимают лошадей до Тифлиса; мы должны заплатить за пару 90 руб., что, как нам сказали, было недорого, так как накануне платили до 125 руб. Мы долго обсуждали, отпустить ли нам экипажи и ехать дальше верхом или же удержать их, так как в этом месте дорога через горы хорошая.
Наконец решили задержать коляску, и 2–го июля, в 10 часов утра, мы выехали. Один офицер, Захаревич, который незадолго был назначен главным приставом над калмыками, присоединился к нам со своей кибиткой.
Так как первая станция, Ватта, находится всего в 17 верстах от Владикавказа, мы на ней не остановились, но продолжали наш путь до Ларса. После обеда мы покинули Ларе. По совету Грибоедова мы поехали верхом на казацких лошадях, чтоб чувствовать себя свободней. Несмотря на опасность, нас сопровождали от Владикавказа до Ананура всего 7 пехотных солдат и столько же казаков. Вечером прибыли мы в форт Дариель. Здесь мы должны были ночевать. Во вторник, 3–го июля, в 3 часа утра, согревшись стаканом чая, отправились мы снова в путь; на этот раз мы не получили верховых лошадей, и я прошел 20 верст пешком, так как ехать в экипаже по этим тропам неудобно. Дальнейший путь до Тифлиса и мое пребывание там следует с ближайшей почтой. <...>
Грибоедов уехал сегодня утром с Мальцевым в главную квартиру и возвратится через 4–5 недель. Я буду ожидать его здесь.
Тифлис, 25 июля 1828.
3–го июля в 10 часов утра дошли мы до Казбека... Местность была необычайно прекрасна; перед нами были очень высокие горы, над которыми поднимал свои снежные вершины великолепный Казбек (он получил свое имя от одного князя). Грибоедову пришлось несколько раз напоминать мне об обеде – так долго любовался я этой единственной местностью. В прежнее время каждые семь лет с вершины той горы срывались снежные глыбы, которые, как громадные лавины, скатывались вниз и заполняли долины, так что дорога на две педели бывала засыпана и всякое сообщение прекращалось.
...Дорога от Казбека до Коби, так же как и прежние, шла вдоль свирепого Терека. Мы проехали с версту, когда нам подошел офицер водных путей сообщения и сказал, что образовавшаяся от таяния снега вода сделала дорогу непроходимой.
По некотором размышлении Грибоедов решил ехать дальше. Мы подъехали, наконец, к месту прорыва и увидели, что перейти дорогу будет очень трудно; к счастью, над исправлением ее трудилось много рабочих.
Наши экипажи были отложены, осторожно опущены в провал и вытащены с другой стороны солдатами и осетинами. Несмотря на тяжкую работу, через 40 минут мы смогли сесть в экипаж и ехать дальше.
За несколько верст до ближайшей станции, по названию Коби, нас встретил майор Челяев со свитой примерно в 10 человек казаков и грузин; он был знаком с Грибоедовым раньше; узнав об его приезде, вышел его приветствовать. Коби представляет собою редут, состоящий из 34-х строений, расположенных в прелестной долине. Нам подали здесь обед, который заставил нас позабыть, что мы находимся в пути; нас было семеро за столом: Грибоедов, два грузинские офицера, Челяев, командир редута и два секретаря. За столом было очень весело.
После обеда, простившись с обоими офицерами, мы поехали дальше, майор нас провожал. После того как мы прошли верст 5 по очень трудной дороге, встретились нам несколько осетин, которые отозвали Челяева в сторону и что–то сказали ему на ухо. Мы узнали, что в трех верстах отсюда собрались
300 осетин, чтоб напасть на проезжающих; люди, которые нам сообщили это известие, были разведчиками. Несмотря на это предупреждение, Грибоедов решил ехать дальше, но, уступив в конце концов просьбам и мольбам Челяева, вернулся, с тем чтоб продолжать путь на другой день.
Мы ехали верхом, поэтому обратный путь не был для нас труден; но с экипажами люди измучились; было очень трудно повернуть их на узкой дороге. Вечер мы провели в разговорах с Грибоедовым.
26 июля.
5 июля на рассвете выехали мы в путь. Мы ехали по прекрасной местности до маленького городка Душет, где мы остановились у начальника водных сообщений, чтобы напиться чаю; когда мы пили, явились чиновники в парадной форме засвидетельствовать почтение проезжавшему министру; не могу тебе передать, что это была за картина; мы от всего сердца хохотали, когда эти провинциалы ушли. Когда мы собирались в путь, один грузинский князь поднес Грибоедову корзину с цветами и огурцами; эти последние, несмотря на то, что их очень много здесь, считаются фруктами и всегда подносятся в торжественных случаях. В Гартискаре, последней станции перед Тифлисом, мы обедали под дубом на разостланном ковре. Здесь нас ожидали чиновники, выехавшие навстречу Грибоедову, – два его курьера, тифлисский исправник и некоторые другие; другие чиновники подъезжали к Гартискару, кто верхом, кто в дрожках; между ними был и Шаумбург. Дорога прекрасна до самого Мцхета, древней резиденции здешних царей, насчитывающей 3000 лет; но мы не могли остановиться у этих развалин, так как Грибоедов спешил скорее прибыть в Тифлис.
В 9 часов приехали мы, наконец, в Тифлис после целого месяца путешествия. Для Грибоедова были приготовлены комнаты в доме графа Паскевича, нас отвели в один частный дом, где мы нашли 3 комнаты без мебели и без оконных рам. На другой день нам отвели помещение также в доме Паскевича, так как ничего другого не было.
Надев парадную форму, отправился я с Мальцевым представляться Сипягину. В этот день, так же как и все время, когда Грибоедов тут жил, обедали мы у него. Он держал уже стол a la Ministre: шампанское, ананасы, мороженое и прочее подавалось постоянно; но обедающих было мало, один или двое посторонних, не больше. 7–го июля я провел день у Мальцева, с которым мы отправились обедать к Грибоедову; вечер провел я очень приятно у Ховенов, где были гвардейские офицеры. 8–го выступили отсюда с персидским золотом два гвардейских батальона; в декабре они будут в Петербурге.
11–го июля управление Сипягина давало завтрак по случаю освящения своего нового помещения; я также был приглашен. Самого Сипягина не было, так как он был в отъезде. Все было очень прилично и окончилось шампанским. В то время как Грибоедов обедал, я работал по его поручению в комнате Мальцева, так как уже закусил хорошо. Вечером я был дома, т. е. у Ховенов, куда пришел и Грибоедов.
12–го, в 5 часов утра, я был с Коцебу [2] в монастырской церкви... Весь день пробыл я у Грибоедова за работой, было много дела, так как он на другой день должен был рыехать в главную квартиру. Вечером, получив от него инструкции, я с ним простился. Утром 13–го он уехал с Мальцевым. Хотя мне было интересно повидать лагерь и особенно войну, с другой стороны, я был рад, что он оставил меня здесь. Таким образом, я живу здесь спокойно и приятно и только желаю, чтоб так продолжалось подольше.
Тифлис, 3–го августа 1828.
Около 9 часов вечера поехал я из города прямо на квартиру Грибоедова, чтобы сдать лошадь слугам. Когда я въехал во двор, я увидел большое количество поклажи; когда я спросил, чьи это вещи, мне ответили: "Грибоедова". Я подумал, что он распорядился их послать вслед за ним в главную квартиру. Но как же я был удивлен, когда услышал у Ховенов, что он возвратился еще 14–го, так как лошади, отъехав 50 верст, не захотели идти дальше. Утром на другой день я снова пошел к нему, чтобы с ним поговорить; к сожалению, я уже не застал его, так как незадолго до моего приезда он уехал опять. Возвратился ли он в Тифлис и когда — пока неизвестно; до сих пор от него нет известий; доставивший из Ахалкалаки знамена офицер встретил его в этой крепости; он ехал тогда из Карса, где он думал найти Паскевича, в Ахалцик, который окружен и перед которым находится главная квартира. Очень меня ошеломило также известие о том, что Грибоедов женится. Его будущая жена — молодая шестнадцатилетняя княжна Нина Чавчавадзе; она очень любезна, очень красива и прекрасно образованна. Эта женитьба, естественно, придает совсем иной характер нашему обществу в Персии, и я думаю, что я буду рад этой перемене. О свадьбе я ничего не узнал; говорят, что если он сейчас не вернется в Тифлис, то свадьба состоится в декабре. Несомненно, известия о нем придут на днях, и тогда все разъяснится. Так как я увидел, что мне нечего больше делать в Тифлисе, а Мензенкампф звал меня ехать с ним вместе, решился я на это. <...>
В Катериненфельде я до позднего вечера беседовал с колонистами об их несчастии, происшедшем в 1826 году. На эту деревню 14 августа напало около 600 курдов, турок и персов; их привели татары из соседних деревень; большая часть домов была разрушена; около 50 колонистов были искалечены; многие увезены в плен, остальные разбежались и только в минувшем октябре возвратились домой. Узнав, что я еду с Грибоедовым в Персию, они настоятельно просили меня позаботиться об их родственниках. Они мне дадут сведения о находящихся в плену колонистах, и я, конечно, сделаю все возможное, чтоб помочь этим несчастным; Грибоедов также сделает для них, несомненно, все, что будет в его силах. <...>
Позавчера, 1–го августа, после обеда вернулись мы в Елизаветполь, откуда я один поехал в Тифлис.
Тифлис, 16–го августа 1828.
Я все еще пишу Вам из Тифлиса, и, по всей вероятности, не в последний раз. Срок нашего отъезда еще до сих пор не назначен; хотя Грибоедов и говорит, что мы поедем через 5 или 6 дней, но я этому поверю только тогда, когда день будет точно определен. Он женится не в январе, а теперь, на этих днях, и возьмет с собой жену. Так как день свадьбы еще неизвестен, то я уверен, что мы еще не скоро отсюда уедем. Однако все возможно, так как все готово к отъезду; поэтому, если с будущей почтой от меня не будет известий, это будет означать, что мы покинули Тифлис. Тогда я уже не смогу давать о себе вести так регулярно, как сейчас, так как почта из Персии идет раз в 2 недели. Необходимо будет письма для меня направлять в адрес Грибоедова. К моему имени надо прибавить: "Г–ну секретарю Российской Имп. миссии в Персии", без указаний места, в таком случае они прямо поступят ко мне. Мы поедем большой кавалькадой; кроме 50 всадников, пойдут 50 вьючных лошадей и несколько экипажей для будущей госпожи министерши: эти последние, естественно; не ускорят нашего путешествия, так как доставить их из Тавриза в Тегеран будет крайне трудно.
До конца октября мы не сможем быть на месте назначения, так как мы будем останавливаться на день или на два в городах и по крайней мере две недели пробудем в Тавризе. Грибоедов старается нам облегчить все, что можно; поэтому мы совсем не будем заботиться о наших вьючных лошадях, так как позаботится обо всем он сам; даже о фураже для моей лошади и обо всем, чем я должен обеспечить моего слугу (Семена).
4–го, в субботу, я имел намерение отправиться с Мензенкампфом опять в колонию. Семен уже подал мне после обеда лошадь и мы собирались выехать, когда я узнал от кого–то из посетителей Ховена, что он встретил одного из наших курьеров и от него узнал, что Грибоедов следует за ним. Я отложил свою поездку, отпустил Мензенкампфа одного и поехал к Паскевичу ожидать там Грибоедова. В шесть часов он действительно приехал – я был очень рад увидеть его опять; казалось, что и он мне обрадовался (по крайней мере, он так сказал). Он нашел, что в течение нашей трехнедельной разлуки я очень поправился; по его словам, ему было вдвойне приятно видеть меня здоровым, так как он был уверен, что я болен; он не мог думать, что я смогу хорошо переносить здешний климат, так как все бывшие здесь петербуржцы всегда переносили вначале легкую лихорадку... 5–го я совсем не видал Грибоедова; я весь день оставался дома.
В четверг, 7–го, я нашел Мальцева больным, в постели; он схватил на обратном пути из лагеря гастрическую лихорадку, которая была, однако, неопасна. Я обедал сегодня у Сипягина по его приглашению. Он принял маленького секретаря очень любезно и, усадив меня на софу, в разговоре часто обращался ко мне...
Мальцев не мог быть по болезни, Грибоедов был у невесты, так что из нашей миссии был я один... К, чаю к Ховеыам пришел Грибоедов со своей невестой, и я имел случай ее хорошо разглядеть; она необычайно хороша, ее можно назвать красавицей, хотя красота ее грузинская. Она, как и ее мать, одета по–европейски; очень хорошо воспитана, говорит по–русски и по–французски и занимается музыкой; ее отец — генерал–майор и правитель Эривана, где мы его собираемся посетить; он, кажется, очень любезный и образованный человек. Я попросил в этот вечер Грибоедова отпустить меня на несколько дней в колонию... Он тотчас мне это разрешил и прибавил, что я могу оставаться там до тех пор, пока он за мной не пришлет.
10 августа был день рождения Коцебу. Мы ожидали к обеду много гостей; однако, за исключением полковника Ренненкампфа [3], который пришел, когда мы пили шампанское, никто не явился. Насколько мне был приятен Ренненкампф, с которым я познакомился раньше, настолько мне было неприятно известие, которое он мне сообщил; Грибоедов просил меня возвратиться в Тифлис...
Я нашел Грибоедова больным, он боролся с болями в желудке и кишечнике и не знал, куда деваться от жара; но когда ему становилось лучше, он садился за фортепиано и так прекрасно фантазировал, как я редко слышал. 12–го августа я работал целый день с Мальцевым, с которым я потом обедал у Грибоедова; я нашел его сегодня в лучшем состоянии, но есть он не мог. Вечером я гулял в саду Паскевича и по городу при великолепном лунном сиянии, в прекраснейшую ночь.
Утро 14–го прошло, как и предыдущее. Я обедал у Грибоедова, который поправляется.
Тифлис, 31 августа 1828.
Я все еще пишу из Тифлиса и не знаю, что дальше будет: отъезд был назначен на этой неделе, но у Грибоедова опять повторились припадки лихорадки, и вчера он был совсем болен. При этом положении вещей совершенно неизвестно, когда мы выедем отсюда. Лошади наняты 19–го и вот уже скоро две недели, как за них платят. Наше путешествие будет продолжительным, так как с нами едет жена Грибоедова, а до Эривана нас будет сопровождать его теща. Я очень хочу скорее отсюда уехать, мне здесь уже надоело; подумай, ведь мы уже 8 недель живем в Тифлисе. Я тоже плачу дань здешнему климату; на прошлой неделе я сильно простудился...
22–го, в среду, Сипягин давал большой обед, на который я был приглашен, но быть не мог. Вечером, наконец, была свадьба Грибоедова. Гости, только родственники и близкие знакомые, их не более 50 человек, собрались в Сионском соборе, где и состоялось венчание.
Из церкви поехали на его новую квартиру; там был подан ужин. Мне было очень жаль, что я не мог принять участия в этом торжестве, мне очень хотелось быть; но моя болезнь не позволила мне этого, и я должен был остаться дома.
Весь Тифлис проявляет живейшее сочувствие к этому союзу; он любим и уважаем всеми без исключения; она же очень милое, доброе создание, почти ребенок, так как ей только что исполнилось 16 лет. Во вторник утром я отправился к Грибоедову с поздравлением; боли мои прошли, но образовалась сильная опухоль.
24–го, в пятницу, Грибоедов давал обед более чем на 100 персон; все было, как мне передавали, блестяще; сейчас же после обеда часов в 6 начались танцы; веселились до 11 часов. К сожалению, я не мог быть, мое распухшее лицо не позволяло мне показаться в обществе.
В воскресенье я поехал в ближайшую колонию, которая называется Тифлисом... Возвратившись, я нашел приглашение на бал к Сипягину; в этот вечер он давал бал в честь молодоженов.
Когда около 8 часов все собрались, перед домом зажгли чудный фейерверк, который был бы еще лучше, если б он не отсырел от выпавшего перед тем дождя; одна ракета упала среди дам, которые ушли в дом и должны были смотреть на это зрелище из окон. Сейчас же после фейерверка Сипягин с мадам Грибоедовой открыл бал полонезом. Она в этот вечер была восхитительна и могла бы быть признана красавицей даже и в Петербурге.
Она несколько похожа на мадам Поггенполь, но гораздо красивей. После нескольких танцев был исполнен квартет, который едва не провалился. Сипягин только что накануне пригласил музыкантов, и у них не было времени, как следует подготовиться.
Танцевали до часу ночи; мне особенно понравился грузинский танец. <...> Ужин был блестящий; Сипягин не садился, чтоб лучше за всем смотреть; окончился ужин шампанским. Среди гостей был также муштеид или персидский муфти, который перешел к нам в Тавризе и назначен муштеидом [4] всех живущих в России шиитов. В нем не было ничего, что указывало бы на его сан; одет он был как все персы и даже носил богато украшенную саблю. На шее он носит золотой с бриллиантами портрет императора на Андреевской ленте. Он пил вина сколько только мог, называя его шербетом. О следующих днях нечего сказать; утро я провел за работой с Мальцевым, а вечер дома. К сожалению, бедный Грибоедов это время опять страдал лихорадкой; особенно позавчера, когда он целый день провел в постели. Естественно, это нас задерживает, и отъезд не может быть назначен. Сегодня, когда должен был опять быть припадок, он был здоров; дай бог, чтобы так было всегда. <...>
С окончанием установления границ выполнение трактата завершено; но оно вызовет большие затруднения. Грибоедов будет стараться представить нас к награде за это дело; но это должно остаться пока между нами.
Тифлис, 7–го сентября 1828.
Я все еще пишу из Тифлиса и думаю, что на этот раз это уже последнее датированное отсюда письмо; однако вопрос об отъезде опять осложняется; до вчерашнего вечера считалось, что мы выедем завтра. Лихорадка оставила Грибоедова, но вчера и позавчера ему было опять очень нехорошо; у него никогда не было полного лица, но трудно даже представить себе, как он сильно переменился; он не только похудел, но у него цвет лица стал землистым, что придает ему совершенно больной вид. Дай бог, чтоб он скорее поправился! Если сегодня или завтра ему не будет лучше, мы, конечно, задержимся здесь опять. Во всяком случае, я окончу и отошлю это письмо тогда, когда смогу дать Вам точные сведения об отъезде.
4–го, во вторник, я хотел пораньше поехать в город, но попал я туда в час, так как не мог найти лошади. Сегодня вечером ненужные нам в пути вьючные лошади должны были отправляться; однако наши вещи не навьючены и, видимо, не уйдут. Приведя себя в порядок, я пошел к Грибоедову, но его не видал, так как он был занят; я побеседовал с его женой и с Мальцевым и пошел домой. В среду, после работы, я пошел обедать к Грибоедову; там подавали шампанское, которое подают теперь почти каждый день. Я пил за здоровье петербуржцев и ревельцев. После обеда я был занят с Мальцевым до вечера.
<...>
Я очень бегло набросал эти строчки, так как очень спешу; если мы в самом деле едем завтра, я сегодня должен укладываться и обедать у Грибоедова, где я узнаю что–нибудь новое.
Позднее.
До сих пор (3 часа пополудни) говорится, что мы выезжаем завтра, после обеда.
Эрисан, 18 сентября 1828.
Мы выехали из Тифлиса в воскресенье около часа пополудни, ежедневно делали по 25–40 верст и на 9–й день приехали сюда. Грибоедов сейчас в Эчмиадзине и сегодня приезжает.
Вторник, 18 сентября. В 10 часов утра мы, сотрудники миссии, собрались и поехали встречать Грибоедова, чтобы с ним вместе войти в Эриван. По дороге, в расстоянии и пол–агача от города (агач, или фарсанг, — 7 русских верст), увидели мы старую башню и маленькое сводчатое здание... Едва мы покинули это интересное строение, как увидали всадников и экипажи; они мчались навстречу нам. Когда мы узнали персидских ханов, Грибоедов сел на свою лошадь; наши экипажи несколько отстали, а мы поскакали навстречу жителям Эривана. Самыми знаменитыми из них были вышеупомянутый Сертип Мохамед–хан, Ахмет–хан и Паша–хан, прежний любимец Аббас–Мирзы; кроме названных, здесь было еще около 500 всадников, частью свита трех названных выше, частью свита бека, остальные — жители Эривана.
Обменявшись приветствиями с Грибоедовым, вся кавалькада присоединилась к нам. Когда Эриванский плацадъютант (армянин) представлял Грибоедову ханов, он хотел как можно лучше выразиться по-русски и сказал следующее: "Ериванское ханье поздравляет Ваше превосходительство и т. д."; вероятно, он слово "ханье" производил от слова "бабье" и был очень доволен, что так выразился.
Все то время, пока мы были вне города, около 100 всадников, разделившись на две партии по обеим сторонам дороги, вели воинственные игры... Внезапно я попал в сильнейшую перепалку: сражающиеся партии сшиблись на дороге; с обеих сторон они кричали мне свое "кабарда, кабарда" (прочь с дороги), но я не смог свернуть так скоро... Раздался выстрел за выстрелом, пороховой дым обдал нас; я спокойно ожидал конца, который, однако, не последовал. Грибоедов был немало удивлен, когда увидел меня под грудой этих тел.
При продолжающейся стрельбе приблизились мы к городу; мы должны были переходить через широкие каналы; так как с нами было, по крайней, мере 500 всадников; не обошлось без того, что мы были совершенно забрызганы водой; покрывавшая наши мундиры пыль, смешавшись с водой, образовала тесто и зеленый цвет наших мундиров переменила в серый с крапинками.
Когда мы проехали старый каменный мост через Зангу, нас встретило армянское и русское духовенство с хоругвями, свечами, иконами, кадильницами и другими подобными вещами. Министр сошел с лошади, приложился к протянутому ему архиереем кресту и поехал дальше.
Помещение ему было приготовлено в доме сартипа Мохамед–хана; перед домом была выстроена стража с офицером стоящего в Эриване полка; при приближении Грибоедова стал бить барабан.
Когда мы въехали во двор или, вернее, в нечто вроде сада, нас встретил музыкой военный оркестр, который и играл весь день.
После того как Грибоедов и его жена все осмотрели, мы пошли на свою квартиру, чтобы устроиться и вычиститься. Прежде чем мы ушли обедать, мы посетили Мохамедхана, который нас очень приветливо принял и угостил фруктами. <...>
Среда, 19–го. Мы только что напились чаю, как за нами прислал Ахмет–хан, приглашая нас к обеду. Я хотел до обеда немного поработать, но персы сочли это неслыханным и этого не допустили. Так и прошло время до обеда. Около двух часов мы пошли к Грибоедову, в парадной форме, сели на лошадей и поехали к Ахмет–хану. Мы нашли здесь накрытый стол и стулья, на европейский лад. Обменявшись официальными приветствиями, все сели за стол. Министр сидел во главе стола, по обе стороны от него сидели персы и мы, а в конце стола разместились офицеры гарнизона. Обед состоял по меньшей мере из 30 блюд. Каждый раз вносили двухаршинную доску, на которой стояли блюда с пловом, дольмой и т. д.; второе блюдо дольма подавалось в 20 видах; конечно, я почти ни к чему не притронулся, так как от этого грязного персидского стола пройдет всякий аппетит. Всё плавало в бараньем жиру; тарелки с кушаньем отставлялись тотчас, чтобы дать опять место бесконечной дольме; запах остывшего сала и неприятный вид этой кислятины были мне противны. В промежутках между блюдами персы хватали стоявшие на столе фрукты и сладости, и все это после того, как они опускали в жир свои грязные, с окрашенными в красный цвет ногтями, пальцы.
Все время, кроме того, пили за здоровье всех кахетинское вино и шампанское. Наконец этот отвратительный обед окончился, все встали из-за стола, и, после короткой беседы, мы откланялись.
Ахмет–хан подал каждому руку и сказал по-русски: "Прощайте, до свиданья". Только что мы приехали домой, как хан опять прислал за нами, прося нас тотчас прийти к нему. Насколько фатальным был для меня обед, настолько приятен или, скорее, интересен, был вечер, я увидел здесь впервые персидские танцы...
Через несколько часов, которые для нас прошли очень быстро, за нами прислал Грибоедов: к Паскевичу отправлялся курьер, и мы до поздней ночи писали донесения.
Четверг, 20–го. Сегодня, как и все дни нашего пребывания в Эриване, обедали у Грибоедова эриванские чиновники; ни один день не обходился без музыки за обедом.
Пятница, 21–го. Рано утром, когда все еще спали, приехал из Баязеда князь Чавчавадзе, отец мадам Грибоедовой, чтоб увидеть молодоженов до их отъезда в Персию: он начальник армянской провинции и поэтому не живет в Тифлисе; таким образом, он видел Грибоедова в качестве своего зятя в первый раз. Это очень красивый мужчина за 30 лет, и в нем нет ничего грузинского.
Перед обедом мы, сотрудники миссии, поехали на базар не столько из любопытства, сколько для моциона. Сегодня, по обыкновению, во время обеда играла музыка; в честь князя Чавчавадзе музыканты оставались во дворе у Грибоедова до темноты. Вечер мы провели в беседе.
Воскресенье, 23–го. Сегодня Грибоедов пригласил к обеду трех эриванских ханов, а также несколько знатнейших персов. Конечно, обед подавался европейский, за исключением восточного шербета. Все шло прилично до тех пор, пока не подали два блюда с пловом; когда одно из них дошло до одного старого перса, он счел целесообразным взять себе его целиком: слуга сначала ждал, но под конец должен был сдаться, так как перс не переставал повторять "давай, давай!" Во все время обеда блюдо оставалось у него и он беспрестанно запускал в него пальцы. Музыка их совершенно не интересовала, они попеременно то ели, то болтали. Наш отъезд в Тавриз назначен на ближайший четверг, 25–го.
Эриван, 22 сентября 1828.
Пятница, 7–го. Утро прошло в хлопотах перед отъездом; проведя несколько часов в лавках, я пошел обедать к Грибоедову. Это был их последний обед в Тифлисе, и никого из чужих не было, обедали только родственники его жены.
Было заметно, как ей, бедняжке, трудно; она в первый раз в жизни покидает родительский дом и Тифлис и идет навстречу, несомненно, нелегкой жизни: у нее не будет никакого женского общества в Тегеране, так как жена тамошнего доктора Макниля недавно уехала в Англию. В Тавризе она найдет нескольких англичанок, и я желаю ей и всем нам провести зиму там. Зима подходит, и вам предстоит очень трудное путешествие, если мы поедем в Тегеран, но это совершенно невероятно; у Грибоедова очень много дела в Тавризе, и мы не надеемся выехать в Тегеран раньше марта.
Наш отъезд из Тифлиса сегодня назначен твердо на воскресенье.
Суббота, 8–го. Рано утром пришел мой Семен, чтоб уложить мои вещи.
<...>
В 12 часов за мной прислал Грибоедов, так как до отъезда оставалось еще много дела. Он сам сегодня не обедал дома, а к Ховенам я опоздал, поэтому я должен был обедать в ресторане.
Воскресенье, 9–го. Рано утром ко мне пришли пять имеретин, чтобы отнести мон вещи к Грибоедову. Я застал у него много людей, пришедших с нами проститься. Так как экипажи должны были ехать по другой дороге, чем мы (дорога для верховых лошадей до Коди на 15 верст короче), мы выехали на час раньше. Наше общество состояло из Мальцева, Мирзы–Нарримана (штабс–капитан и переводчик) и Ваценко, также переводчика; за нами следовали наши слуги. Когда экипажи Грибоедова подъехали к шлагбауму, заиграл в честь его отъезда полковой оркестр. Кроме двух колясок Грибоедова, было еще две, из которых одна принадлежала его теще, кн. Чавчавадзе, которая провожает нас до Эривана, другая же была нанята провожавшими нас до Коди. Длинный поезд замыкался значительным количеством всадников. После нашего ожидания в течение нескольких часов в винограднике Коди к нам присоединились, наконец, наши начальники.
Множество экипажей и всадников сообщали поезду очень красивый вид. Так как мы с самого утра не ели ничего, кроме винограда, нас стал слегка мучить голод: к тому же, выехав из Тифлиса раньше, мы не успели пообедать у Грибоедова. Около 8 часов вечера прибыли наконец наши вьючные лошади с вьюками; нам поставили раскладные кровати под навесом, и, напившись чаю и насытившись превосходным пловом, приготовленным моим Семеном, мы легли спать. Грибоедовы заняли целую так называемую саклю; это было почти подземное жилище; снаружи, за исключением передней стены, не видно от этого дома ничего, так как все остальное покрыто землей. <...>
Понедельник, 10–го. В пять часов утра мы встали. Пока упаковывали наши вещи, мы напились чаю, после чего отправились в путь. Около 2–х часов мы прибыли в деревню Шуливеры, которая находится в 25 верстах от Коди; вскоре сюда приехали и Грибоедовы с княгиней, остальные расстались с Грибоедовым в Коди. После того как пришел наш багаж и были разбиты палатки, мы сели за работу. Мы готовили почту в Тифлис и Тавриз. Только в 0 часов вечера был готов обед. Мы обедали в палатке, на земле, не исключая и обеих дам. Я познакомился здесь с молодым врачом – Омисса, которого Сипягин до приезда в Эриван прикомандировал к Грибоедову. Мы целый вечер беседовали с ним о Петербурге, где он прожил несколько лет. Ночевали мы в палатках; их было четыре; в одной спали Грибоедовы, в другой княгиня, в третьей Мальцев и я, в четвертой Мирза–Нарриман и Ваценко.
Вторник, 11–го. Напившись чаю и запаковав вещи, мы поехали дальше. Грибоедов проехал с нами 15 верст верхом. Около одного ручья в кустарниках мы сделали привал и позавтракали; завтрак наш, как и всегда, состоял из шашлыка. Нам предстояло сегодня проехать 40 верст, поэтому на полдороге мы остановились на Сомийском посту, который состоит всего из нескольких комнат. Грибоедовы остались в коляске; мы расположились на траве. Около 3–х часов рассвело, и мы поехали дальше.
Среда, 12–го. Утром мы увидели, что все покрыто инеем, так как ночью был сильный мороз. Нам предстояло в этот день проехать до Джелал–Оглу 20 верст; как всегда, мы в пути сделали привал... едва мы сошли с лошадей, как несколько священников пригласили нас к себе, чтобы нас угостить. Когда Грибоедов подъехал, они вышли ему навстречу со свечами, в облачении; Грибоедов дал им дукат, и поехали дальше. Джелал–Оглу – незначительная крепость с госпиталем на 400 коек... Мы пообедали здесь на европейский лад, но без дам, так как они обе чувствовали себя нехорошо, у мадам Грибоедовой болели зубы. После обеда я долго разговаривал с Грибоедовым, он многое рассказал мне о положении в Грузии. Я слушал его с удивлением и огорчением. К сожалению, я не могу с тобой этим поделиться, так как должен быть как можно осторожнее. <...> Остальной день мы провели в палатках за беседой и очень рано улеглись спать.
Четверг, 13–го. В три часа приехали мы в деревню Кошлак, где был назначен ночлег. Вскоре после нас прибыли и Грибоедовы. Они впрягли в коляски 5 пар быков и буйволов и были очень счастливы, что добрались до Безобдала. Обедали мы опять по–азиатски, в палатках. <...>
Воскресенье, 16–го. Мы проезжали сегодня те места где в прошлом году было пролито много крови. Объехав одну гору, увидали мы старый Арарат во всей красе... Мы разделились здесь на три партии: Грибоедов поехал через деревню Ачтарак, от которой до Эривана две станции, так как эта дорога удобней для колясок. Мальцев и Мирза–Нарриман поехали прямо на Эчмиадзин, который на 15 верст дальше; мы с Ваценко поехали через деревню Тугварт, которая отстоит от Эривана на 15 верст, туда же был направлен и наш багаж.
Вторник, 25–го. Мы встали с постелей рано, чтобы все уложить и навьючить на лошадей... Так как буфетчик Грибоедова перебил почти весь фаянс и стекло, а новую посуду придется долго ждать, Грибоедов просил меня уступить ему моего Семена, что я сделал охотно, хотя и знал, что такого слугу найти будет очень трудно. Вместо него я нанял одного грузина. К 10 часам мы были приглашены к кн. Чавчавадзе на прощальный завтрак. Он был персидско–грузино–русским и длился почти 2 часа; мадам Грибоедова видалась в последний раз с родителями; она была заметно огорчена: в первый раз расстается она с матерью и покидает ее для того, чтобы следовать за мужем в страну, которая не обещает ей общества и развлечений. В 12 часов расстались мы с Чавчавадзе и Грибоедовыми, чтобы раньше выехать в дорогу. В пять часов вечера достигли мы Камарту, наполовину армянской, наполовину татарской деревни, которая находится на расстоянии 4–х верст от Эривани. В южной части деревни находились два довольно приличных дома, из которых один был предназначен для Грибоедовых, другой для нас; в обоих не было окон; а так как в нашем не было и передней стены, то мы и были как будто под открытым небом... Коляски прибыли вслед за нами. Чавчавадзе провожали дочь до первой, не доезжая одной версты до Эривана, армянской деревни; в деревенской церкви они выслушали обедню и простились. Перед нашей квартирой росло несколько тополей и верб, которые делали вид очень приятным. Вечером мы поужинали с Грибоедовым, который пришел к нам, а потом легли спать. <...>
26–го, среда. От Камарту до Цадарака 5 агачей. В 4 часа утра мы должны были покинуть наш лагерь, чтобы приготовить вьючных лошадей... При выезде из станции мы все собрались ненадолго. Здесь мы увидели курдов, которые ожидали Грибоедова, чтоб его приветствовать. Их вождь был весь в шелку и к тому же очень красив. Для Грибоедова была разбита палатка где–то вроде сада (если так можно назвать зеленую площадку с несколькими фруктовыми деревьями). Мы выбрали себе комнату, которая была попросторнее и почище.
Четверг, 27–го. От Цадарака до Курачина 4 агача. Пока упаковывали наши вещи, я пошел с Ренненкампфом пройтись по деревне. Сегодня мы были все вместе, с Грибоедовыми. Едва мы выехали из деревни, как курды и персы, которых Ахмет–хан взял с собой из Эривана, начали различные игры... Мы с доктором Мальмбергом выехали раньше, так как оба не были голодны. Проехав около агача, мы встретили до 100 человек курдов и персов, которые как представители магала (магал – округ, включающий около 50 деревень и обычно имеющий свое собственное имя), называемого Шаруром, изъявили желание принять Грибоедова.
При въезде в деревню Нурамин нас догнали остальные в сопровождении по крайней мере 500 человек; так вошли мы в деревню. Грибоедов с женой заняли две комнаты в разрушенном караван–сарае; нам отвели помещение в самой деревне. Мадам Грибоедова сегодня нездорова и не обедала с нами; однако это не помешало нам веселиться. После обеда мы немного отдохнули от путешествия, а потом пошли к Грибоедову в палатку, которая была разбита во дворе караван–сарая; мы встретили здесь Ахметхана; нам подавали чай с соком гранат и ромом; последний особенно понравился хану; он отпивал немного чаю, беспрестанно доливая стакан ромом. После его ухода мы посидели еще часок у Грибоедова, который нам рассказал много интересного.
Тавриз, 15–го октября 1828.
С воскресенья 7–го мы находимся здесь, в столице Азербайджана; путешествие из Тифлиса сюда берет 6 или 8 дней, иной раз даже 4, нам же потребовалось на него 4 недели, в чем виноваты болезнь добрейшего Грибоедова, его жены и две коляски. Я не пишу о поездке из Эривана сюда, о жизни в Эриване и в Тавризе, о двух аудиенциях у Аббаса–Мирзы и т. д. Обо всем этом расскажет мой дневник в (если я посмею так его назвать). Я пользуюсь командировкой в Тифлис одного офицера, которому я передам эти строки. Не рассчитывайте на регулярное получение от меня известий; я смогу использовать только курьеров и случайные возможности, которые я, конечно не упущу, это я могу обещать с уверенностью. Я в Персии, и мое трехлетнее желание наконец исполнилось. Не знаю почему, но все, что я до сих пор увидел и узнал в этой стране, говорит мне многое; но самое замечательное из того, что я здесь видел, это, без сомнения, сам Аббас–Мирза; трудно себе представить, в каком угодно другом лице, что–либо более захватывающее. Но обо всем этом подробней сообщит в ближайшее время мой дневник.
Тавриз, 30 октября 1828.
Теперь о нашем дальнейшем персидском путешествии. Через 4 или 5 дней мы едем в Тегеран. Мадам Грибоедова остается до нашего возвращения здесь, так как путешествие в это время года было бы для нее слишком тяжело, нашей же резиденцией остается, к счастью, Тавриз. Шах ожидает только приезда в Тегеран министра, после чего уезжает на некоторое время в Исфагань. Подумай о моей' радости; наше посольство, по всей вероятности, будет его сопровождать, и я увижу этот знаменитый город. Кроме этой поездки, предвижу в будущем еще одну: Грибоедов и Завилейский (тифлисский вице–губернатор) передали императору план Закавказской экономической и торговой компании 7, которая, вероятно, будет основана, так как и Паскевич написал об этом императору; если это произойдет – Грибоедов пошлет меня в будущем году в Кашмир, чтобы там закупить шерсть и пригнать овец... По прибытии в Тегеран Грибоедов немедленно представит нас в кавалеры персидских орденов, о чем он нам уже объявил. Как это будет прекрасно, когда персидский кавалер будет рассказывать в Петербурге о своем путешествии в Тавриз, Тегеран, Исфагань, Шираз, Персеполис, Хомазан, Кашмир и т. д.
Дяде Гарри я, конечно, напишу из Тегерана; так как Грибоедов состоит с ним в официальной переписке, как с начальником пограничной стражи [8], я смогу воспользоваться этим обстоятельством.
Тавриз, 3–го ноября 1828.
Теперь о купленной мяте. На каждом пакете указана цена вложенной мяты: я их не сортировал, но так завернул, как их покупал; мне было трудно достать денег на эту покупку, я просил у Грибоедова 100 р., чтобы заплатить за мяту; но хотя он сам сейчас стеснен в деньгах, однако все же обещает достать мне денег сегодня. Мне нужна эта сумма на многие расходы.
Д.Ф. Харламова. Еще несколько слов о Грибоедове
Часто помещаемые в литературе воспоминания об Александре Сергеевиче Грибоедове побудили и меня, 84–летнюю старуху, воскресить в своей памяти все, что только об нем помню, а помнить есть что, так как в доме моей матери в Тифлисе он был ежедневным гостем. У нас зародилась и развивалась его любовь к княжне Нине Чавчавадзе, и в нашем же доме сделался он счастливым женихом, позабыв на время свою ипохондрию. К сожалению, во время всех этих событий я была совершенно маленькая девочка; мне было около 12 лет, когда его убили; вот почему воспоминания мои ограниченны.
Родилась я в Тифлисе в 1817 году, где мой отец командовал артиллерией (Отдельного Кавказского корпуса), после его смерти, в 1820 году, мать осталась жить в Тифлисе, где у нас на склоне горы, близ потока Салылак (Сололаки), был дом и чудный, волшебный сад [Дом после нашего отъезда был приобретен казной для Института благородных девиц, а теперь в нем живут таможенные чиновники. (Примеч. Д. Ф. Харламовой.)].
Мать моя была та самая Прасковья Николаевна Ахвердова, об которой всегда упоминается во всех биографиях А. С. Грибоедова. Она была необыкновенно гостеприимная, любезная, образованная и талантливая женщина, и дом ее был средоточием всего культурного общества Тифлиса в продолжение 10 лет. Мода и жажда почестей и наград манила много военной золотой молодежи на Кавказ, перебывали там и князь Ал. Ар. Суворов [Который полвека спустя, когда я уже была совершенно старая, называл меня не иначе, как уменьшительным именем. (Примеч. Д. Ф. Харламовой.)], (помню) и графа Самойлова, и Бутурлина, и Веригиных, и Арсеньева, и Симборского, и много других, одним словом, по 2 или по 3 офицера из каждого гвардейского полка. Каждый из них делал визит моей матери и затем и бывал почти ежедневно. И либеральная статская молодежь из будущих декабристов тоже наведывалась на Кавказ и бывала у матери, особенно часто, кажется, В. К. Кюхельбекер – давнишний друг нашей семьи; я, впрочем, его не помню, знаю это только по рассказам. После 25 года были отправлены проветриться многие слегка замешанные декабристы: из них помню двух — Рынкевича и Искрицкого. Около 1829 года посетил и обедал у нас и Александр Сергеевич Пушкин, я его превосходно помню, хотя это было в смутное для нас время, после смерти Грибоедова. По рассказам, Грибоедов, приехав в Тифлис около 22 года [1], сейчас же сделался героем, дрался на дуэли с Якубовичем (будущим декабристом) и, по всей вероятности, уже тогда познакомился с моей матерью. Сохранилось письмо от 1827 года, где он извиняется пред ней в неисполненном, из-за нервного припадка, поручении. Я лично начала его помнить лет 9-ти, когда он вернулся после долгого отсутствия из Тифлиса, почти ежедневно обедал у нас, а после обеда играл нам, детям, танцы. А детей нас было много, чуть не маленький пансион двух возрастов. К старшему принадлежали: дочь от первого брака моего отца Софья Федоровна, впоследствии замужем за Н. Н. Муравьевым-Карским, и брат Егор Федорович, бедная племянница моего отца Анна Андреевна Ахвердова, и приходили для совместного ученья знаменитая княжна Нина Чавчавадзе и княжна Мария Ивановна (Манко) Орбелиани.
Княжна Екатерина Александровна Чавчавадзе, впоследствии княгиня Дадиан-Мингрельская, княжна Софья Ивановна (Сопико) Орбелиани, Варенька Туманова и я составляли младший возраст.
Князь Александр Гарсеванович Чавчавадзе, соопекун моей матери над сестрой Софи и братом Егорушкой, нанимал небольшой наш флигель, рядом с нашим большим Домом; в нем жила его мать, жена — княгиня Саломе и дети — Нина, Катепька и Давид. Целый день находились у нас девочки, а Катенька даже и жила у нас в одной комнате со мной и гувернанткой нашей Надеждой Афанасьевной, той, которой А. С. Грибоедов в одном из писем к матери шлет целый акафист приветствий [2]. Летом ездили мы часто гостить в чудное имение Чавчавадзе — Цинац, дали в Кахетии, совершали путешествие всегда под конвоем не менее 20 солдат, из опасения нападения горцев Князя я менее других помню, он часто отлучался, а впоследствии, после взятия Эривани, был там губернатором [3].
Но семья его осталась в Тифлисе. Нам-то, младшему возрасту, и играл танцы Грибоедов. Расположение духа у него было необыкновенно изменчивое, иные дни проходили в полном молчании с его стороны, но без видимой причины чело его прояснялось, он делался весел, разговорчив (говорил всегда по-французски) и, если не было малознакомых гостей, шел в зал после обеда, говоря: "Enfants, venez danser" [Дети, идите танцевать (фр.).], — садился так, чтобы видеть наши неуклюжие танцы. Играл он всегда танцы своего сочинения, мелодию которых еще ясно помню, но очень красивые и сложные, потом переходил к другим импровизациям и проводил за роялем иногда весь вечер. Сонико Орбелиани имела обыкновение подходить вплотную к клавишам, это его раздражало, и он, после финального аккорда, ударял ее по выставленному животу указательным пальцем, что ее огорчало и приводило в бегство. К сожалению, я принадлежала к младшему возрасту, поэтому помню только то, что относилось к нашему детскому миру, и ничего из разговоров со старшими передать не могу. Младшего брата княжны Нины он всегда вместо приветствия гладил по курчавым волосам и в одном письме к матери пишет: "Давыдочку по головке" [4]. Но общее впечатление, которое производил на меня ласковый, но почти всегда серьезный средних лет статский господин в очках, внушающий мне глубокое почтение, граничащее с робостью, хорошо помню, а также удивление, что Нина настолько мало боялась его, что даже вышла за него замуж. Конечно, главное внимание Александра Сергеевича с того времени, как я стала его помнить, было обращено на княжну Нину Чавчавадзе, которой было лет 14 тогда, хотя она, как все южанки, была уже вполне сложившаяся женщина в эти годы. Он занимался с нею музыкой, заставлял говорить по-французски, и даже когда он, впоследствии, взял ее за руку и повел в наш сад делать предложение, она думала, что он засадит ее за рояль.
Не скажу, чтобы мать моя имела возможность воспитывать и обучать особенно блестяще своих питомцев: во-первых, кроме сестры Софи, все поголовно были ленивы и, кроме того, учителя были не из первоклассных. Не знаю, где они были преподавателями, и фамилий не полню, знаю, что их называли Акакий Кондратьевнч, Аксентий Трифонович и Афанасий Иванович Гиацинтов. Музыке нас учил капельмейстер Соколовский, только Нине Александровне давал сам советы Грибоедов, когда она подросла и он был в Тифлисе. Живописи учила сама мать, отменная художница миниатюрой и портретистка. Но что более всего процветало у нас – это французский язык. У маленького Чавчавадзе Давида был гувернер m–r Ravergi (Равержи), но за малостью флигеля, занимаемого Чавчавадзе, он и дочь его Josephine (Жозефина) жили у нас и занимались с нами теоретически и практически. Кроме того, около 1826 года наехало в Тифлис целое общество французов, которые основали шелковичную фабрику на паях, один из главных компаньонов Duello (Дюелио) жил в нашем доме, часто нас посещал и способствовал успешному французскому разговору. Танцам из любезности нас учила прелестная m–me Castello, жена одного из крупных пайщиков. Верхом ездил весь старший возраст; если ехала Нина Александровна и Грибоедов был в Тифлисе, то сопровождал ее; мы же, младший возраст, пользовались лошадьми только по возвращении кавалькады, немного по двору. Сестра моя Софи тоже была красавица, в другом роде, чем Нина Александровна, но почти не хуже ее. Мать ее, урожденная княжна Юстиниани, одарила ее этой красотой и такой величавостью, что ее прозвали Порфирородною. Они с Ниной Александровной составляли картинную пару, и все, что было молодежи в Тифлисе, увивались около них. Еще врезался мне в память маленький костюмированный бал у нас, где Нина Александровна появилась в старинном грузинском костюме, сохранившемся у бабушки ее Марии Ивановны. Костюм этот много живописнее новейшего, и красота ее в нем была неописанная. Но был ли Грибоедов на этом бале, не помню.
Хотя это и не касается Грибоедова, но не могу не упомянуть, насколько Тифлис того времени был еще пуст, даже не было хорошего дамского башмачника и его emploi (амплуа) исполнял лакей матери Егор Титов.
Когда предвиделся бал или свадьба, то понятно, что обшивал всех домочадцев, включая княжон Чавчавадзе и Орбелиани, но и посторонние княгини являлись к матери с рамбави (сплетнямми) и между прочим просили заказать башмаки своим дочерям Егору Титову. Отказывать она не умела, и выходило, что у нее лакей – башмачник на весь Тифлис и она почти постоянно лишена его услуг.
Как сейчас помню красные атласные башмаки, которые он сшил мне и Катеньке к свадьбе Грибоедова. Нас с ней очень плохо одевали и обращали внимание на туалеты Нины Александровны и Софи, которую мать любила не менее, если не более меня, поэтому красные башмаки составляли событие в нашей жизни. Сестра Софи была двумя или тремя годами старше Нины Александровны и вышла замуж немного ранее. Муж ее, Н. Н. Муравьев-Карский, который почему-то не ладил с Грибоедовым и не желал женитьбы его на приятельнице своей жены, хлопотал, чтобы она дала согласие на замужество с другом его, Сергеем Николаевичем Ермоловым; но она обладала всегда очень стойким характером, не поддалась и сохранила себя для того, кого любила сильно. После того как Грибоедов сделался женихом княжны Нины, он должен был присоединиться к армии Паскевича немедленно, он пишет 14 июля [5] из Карабаха матери, описывает военные действия и прибавляет: "Говорите с Ниной обо мне побольше, всякий раз, как нечего будет делать лучшего. Помните, что мы оба Вас любим как нежную мать; она и я..." Подписывается он так в этом письме: "Ваша приемная чета, Ваши дети". Он был тогда уже не прикомандирован к Паскевичу, а посланником, поэтому, вероятно, и не остался долго при армии; возвратившись в Тифлис, захворал лихорадкой...
Лихорадка не покинула его до свадьбы, даже под венцом она трепала его, так что он даже обронил обручальное кольцо и сказал потом: "C'est de mauvaise augure" [Это дурное предзнаменование (фр.).].
Когда после свадьбы они уезжали в Персию, все, у кого только были экипажи и верховые лошади, выехали их провожать, не помню только, до какого места, так как меня не взяли. В последнем своем письме из Тавриза, где он жил некоторое время с женой пред вечной разлукой и отъездом его одного в Тегеран, он пишет матери: "Дашеньке нежнейший поцелуй. Как мы ее с женой любим, пари держу, она и не подозревает о наших разговорах в Тавризе, все про нее и про Катеньку, как-то найдем их, когда воротимся, за кого их выдадут? Маленькие их кокетства в клубе, и т. д. и т. д." [6].
Три месяца после этого письма он был убит. Про то, как привезли останки Грибоедова в Тифлис, как его хоронили, я имею очень смутные воспоминания. Я была больна в то время, но все же видела похоронную процессию издали, с балкона нашего дома. Говорили тогда, что гроб его держали долго в карантине. По приезде из Таврнза Нина Александровна поселилась со своими родными уже не в каменном флигеле, а в городе. После того как нечаянно ей открыли правду, она долго хворала. И на нашем доме до самого отъезда в мае 1830 года все как будто тяготел траур. Приезжала раз Нина Александровна в Москву с сестрой своей княгиней Е. А. Дадиан-Мингрельской на коронацию императора Александра II [7], но нам не суждено было свидеться, вскоре после этого она скончалась. С княгиней же Екатериной Александровной Дадиани мы часто виделись впоследствии в Петербурге, после того как она должна была уступить свои владения России, были с ней в самых дружеских отношениях и в переписке до самой ее смерти, последовавшей в Мингрельском замке Зукзыдак.
Мать моя сохранила 9 писем А. С. Грибоедова, которые я, кажется, в 1888 году отдала в Публичную библиотеку. Одно из этих писем 1824 года совершенно незначительное, четыре 1827 года, когда он состоял при князе Паскевиче, описывает военные действия, рвется на свободу и недоволен всем. Три письма 1828 года, когда он был уже назначен послом, но все же был при армии князя Паскевича, тоже описывает военные действия и пишет много про свою невесту, последнее из Тавриза, уже женатый, до смерти за три месяца.
Воспоминания эти я должна диктовать, так как зрение мое ослабло и почерк неразборчив.
Удельная, 11 ноября 1901 г.
Г.А. Рассказ Амбарцума
Наш вазир–мухтар (полномочный посол) был очень добродушный и милостивый человек, — сказал старец-рассказчик, — хотя господин в высшей степени раздражительного характера. В числе лиц, желающих вернуться на родину, были и такие, которые сделались евнухами при дворе Фет–Али–шаха, и такие женщины, которые поступили в шахский гарем. В числе этих последних была одна очень красивая женщина, которая иногда, ночью, тайком приходила к вазир–мухтару в дом, находящийся в квартале Дараваза–Шах–Абдул–Азим (этот дом и до сих пор существует), и умоляла посла выслать ее на родину, в Тифлис. Ее принимали за мусульманку (она была грузинка). Когда узнали об этом, то как шах, так и народ страшно возмутились; подумали, что эта грузинка находится в любовных отношениях с вазир–мухтаром; в глазах же мусульман такой поступок может быть смыт только убийством нарушителя закона.
По шариату, и женщина, и вазир–мухтар должны были быть избиты камнями.
Шах считал себя обесчещенным, а духовенство считало святую религию поруганною. Каждый день на базаре мы слышали, как муллы в мечетях и на рынках возбуждали фанатический народ, убеждая его отомстить, защитить ислам от осквернения "кяфиром". Мы приходили и рассказывали вазир–мухтару, но он только смеялся и не верил тому, чтобы они осмелились что–нибудь подобное сделать. По настоянию наших казаков и телохранителей он только один раз обратился к шаху и заявил о возбуждении народа.
Шах просил быть покойным, говоря, что никто не осмелится ничего сделать.
В 1829 году, в последних числах января, волнение и возбуждение в городе постепенно увеличивались; шах со твоими приближенными и своим гаремом выехал из города поехал в одну из близлежащих деревень.
Мы – курьеры и казаки – постоянно держали наготове наши ружья и пистолеты, но посол считал невозможным какое бы то ни было нападение на посольский дом, над крышей которого развевался русский флаг.
30 января едва забрезжилось, как вдруг послышался глухой рев; постепенно слышались традиционные возгласы: "Эа Али, салават!" (С богом!), исходящие из уст тысячной толпы. Несколько служащих бегом пришли известить о том, что многочисленная толпа, вооруженная камнями, кинжалами и палками, приближается к посольскому дому, предшествуемая муллами и сеидами. Возглас "смерть кяфирам" был слышен очень хорошо. Посол теперь понял опасность: он приказал запереть ворота, всем казакам и курьерам числом около 40 велел стоять позади ворот и охранять дом, а сам вместе с двумя казаками, имея в руках ружье и пистолет, стал перед дверью комнаты. При криках "Эа Али, салават!" и страшном грохоте обрушилась дверь под ударами топоров. Толпа завопила: "Где неверующий вазир–мухтар?" Несколько десятков персидских солдат, пришедших для вида из соседних казарм, моментально скрылись. Казаки героически дрались, постепенно отодвигаясь к комнатам. Когда почти все были избиты и толпа приблизилась к комнатам, посол со мною и вместе с двумя казаками лицом к лицу стали навстречу толпе.
Видя, что наступила последняя минута, я подошел к послу и попросил, чтобы он вошел в комнату, влез в печную трубу и через нее поднялся на крышу дома. Оказалось, что он с места ранил нескольких и из ружья убил несколько десятков персов. Я остановился перед дверью и своим корпусом помешал толпе войти; сильные удары посыпались на мою голову, я упал, но все–таки произнес: "Вазир–мухтар уже убит, чего вы еще хотите?"
Не найдя никого в комнате, толпа поверила и вышла вон возвестить слух и отыскать труп. В это время кто–то заметил на крыше двух скрывающихся казаков; толпа тотчас взобралась на крышу и убила их камнями; один из мятежников заглянул в дымовую трубу и крикнул: "Вон один кяфир спрятался а печке". В одно мгновение разрушили печку и, извлекши оттуда уже избитое тело (это было тело Грибоедова), подвергли его тысяче ударов. Лежа на месте, я слышал эти удары; меня считали уже умершим, или, быть может, меня спасло от смерти то, что я был одет в платье персидского курьера.
Изуродованный и избитый труп посла вытащили во двор, и быстро все успокоилось...
Когда я очнулся через несколько часов, кругом себя увидел одни развалины, трупы, человеческое мясо и кровь...
Скрылся в доме одного милосердного персиянина, узнал, что целых два дня таскали по улицам трупы посла н казаков вместе с трупами дохлых собак.
Спустя два дня наконец пришел сам шах; сердился, горевал и приказал подобрать трупы.
Я спросил старца Амбарцума:
— По неужели не нашли труп вазир–мухтара?
— Нашли один труп и говорили, что это труп Грибоедова, но бог знает, тот был или нет...
К.К. Боде. Смерть Грибоедова
Постараюсь в этих немногих строках передать те сведения, насколько они сохранились в моей памяти, которые я почерпнул из личных расспросов во время моего пребывания в Персии о смерти Грибоедова в Тегеране 30 января 1829 года.
Не стану здесь разбирать всех причин непопулярности Грибоедова как русского посланника при шахском дворе, приведшей к роковой катастрофе; ограничусь тем, что главная причина состояла в неудовольствии шаха и его сановников против Александра Сергеевича за настойчивость, с которой он требовал выдачи наших русских пленных, укрываемых в гаремах персидских вельмож и во дворце самого шаха, равно как и за открытое покровительство, которое он оказывал тем русским подданным, которые прибегали к его защите.
Наконец враждебно расположенные к Грибоедову люди подстрекнули народ осадить дом посольства и силою вырвать из наших рук укрывающихся в стенах его русских пришельцев. Когда толпа теснилась около ворот, дерзко требуя выдачи дезертиров своих, как она выражалась, один из конвойных казаков, защищая вход во двор, выстрелом из пистолета убил, как говорят, персиянина. Ожесточенный народ поднял и отнес бездыханный труп на шахский майдан (или дворцовую площадь), куда собралось многочисленное духовенство, разжигая страсти черни на мщение за пролитую мусульманскую кровь. От слов перешло скоро к делу. Народ снова явился еще в большем количестве к дому посланника. Тогда Грибоедов и остальные чины миссии, видя, что дело плохо, приготовились к осаде и заделали все окна и двери; вооруженные и в полной форме, они решились защищаться до последней капли крови. Должно заметить, что близ самого дома русского посольства помещались заложники персидского правительства, бахтиарцы, племени лур, одного из самых буйных и диких племен, населяющих горные местности к югу и западу от Исфагана. Для них этот случай представлял завидную поживу. Как кошки, они перелезли через стены и забрались на плоскую (как всегда в Персии) крышу, просверлили широкие отверстия в потолке и начали стрелять в наших сверху вниз. Между тем толпа ворвалась в ворота и, положив наповал всех казаков, вломилась в дверь. Говорят, что Грибоедов одним из первых был убит пулей из ружья бахтиарца; второй секретарь миссии Аделунг и, в особенности, молодой доктор (имя которого, к сожалению, ускользает из моей памяти) [1] дрались как львы; но бой был слишком неравен, и вскоре все пространство представило взору одну массу убитых, изрубленных, обезглавленных трупов. Александра Сергеевича, вероятно, отличили но его мундиру и внешним украшениям, потому что разъяренная толпа, упившись кровью несчастных русских, повлекла труп нашего посланника по улицам и базарам города, с дикими криками торжества [В мое время еще красовался один персидский серхепг (полковник) в воротнике и обшлагах, черных бархатных с густым серебряным шитьем, снятых, должно быть, с мундира Грибоедова. (Примеч. К. К. Боде.)].
Когда все было кончено и наступила мертвая тишина, явилась на сцену городская стража и военный отряд, присланные будто бы по повелению шаха, для усмирения народа. Это была горькая ирония вслед за ужасной трагедией. Узнав, что труп находится в руках черни, шах приказал отобрать его и уведомить первого секретаря Мальцева, который один из русских спасся каким–то чудом, потому что жил не в посольском доме, а на квартире мехмандаря (т. е. персидского сановника, прикомандированного к миссии), что блюстители порядка успели вырвать тело российского посланника из рук разъяренной черни и шах желает знать, какое распоряжение сделает Мальцев по этому случаю. Мальцев просил препроводить бренные останки посланника в Тавриз, куда и сам отправился.
Пока эти печальные события происходили в Тегеране, молодая супруга Грибоедова, Нина Александровна, урожденная княжна Чавчавадзе, осталась в Тавризе в полном неведении, ожидая с нетерпением возвращения мужа. Даже когда тревожные известия проникли до Тавриза, никто не решался сообщить о них несчастной женщине, еще в то время беременной. Наконец было поручено одной француженке при дворе Наиб–султана, г–же де ла Мариньер (бывшей лектрисе неаполитанской королевы, младшей сестры Наполеона I), сообщить со всевозможною осторожностию г–же Грибоедовой, что будто бы супруг ее, озабоченный важными делами, не может писать ей; но просит ее выехать в Тифлис, куда и сам за нею немедленно последует. Г–жа Мариньер, исполнив поручение, вызвалась в то же время сопутствовать несчастной. Нина Александровна смиренно покорилась мнимой воле мужа и с стесненным сердцем выехала из Тавриза, но во время пути сердце предвещало ей нечто недоброе, ее смущало странное и таинственное обращение с нею окружающей прислуги. Добравшись до Эривани, она приступила к своей спутнице, умоляя со слезами вывести ее из тяжкого положения и не скрывать от нее всей правды, присовокупляя, что самое тяжелое горе было бы для нее легче переносить, чем мучительную неизвестность [2]. Однако ж весть об ужасной смерти мужа так сильно потрясла ее, что несчастная, одним ударом лишившись обожаемого друга, потеряла и драгоценный залог их любви. Безутешная вдова вернулась обратно под кров своих родителей.
Приведенные здесь сведения были мне переданы самой г–жой Мариньер. Я же имел счастье познакомиться впервые с Ниной Александровной в конце 1837 года в доме графини Симонич, супруги бывшего посланника нашего в Персии, а в 1838 году на обратном пути из России в Персию я опять посетил Тифлис, где имел случай короче оценить всю прелесть души этой редкой женщины. Узнав о желании моем взглянуть на могилу покойного ее супруга, Нина Александровна сама вызвалась быть моим путеводителем. По крутым тропинкам вместе мы добрались пешком до вершины горы, на которой стоит обитель св. Давида. Тут, в пещере, высеченной в дикой скале, поставлен ее заботливой рукой памятник, под которым покоится прах высокоталантливого человека. Мы преклонили колена в безмолвии.
Грибоедов при жизни трудился для славы и вполне достиг ее. Но что в моих глазах ставит Грибоедова даже выше всех его литературных заслуг, как велики они ни были, это та настойчивость и неустрашимость, с которою он умел поддерживать достоинство русского имени на Востоке. Эти качества повсюду уместны в государственном человеке; но на Западе они могут проявляться без особого опасения, совсем иное на Востоке. Там проявление их часто сопряжено с опасностью для жизни и требует особенного мужества и нравственной силы. Таково было положение нашего посланника в Персии. Имея перед собою для руководства статьи Туркманчайского трактата, в силу которых персидское правительство обязывалось выдавать нам беспрекословно, по востребованию нашему, всех русских подданных, взятых в плен не только в продолжение последней войны, но и прежде, когда персияне делали набеги в наши пределы и уводили в рабство наших кавказских жителей, – Александр Сергеевич не давал потачки ни сановникам персидского двора, ни мусульманским духовным лицам, ни самому шаху, когда одни или другие старались укрывать и разными уловками не выдавать требуемых нашею миссиею русских невольников. Таким образом, он восстановил против себя почти всех влиятельных лиц, окружающих двор "Центра мира" — Кебле–элем, как величают падишаха Ирана, и только нужна была одна искра, чтобы воспламенить все те горючие вещества, которые окружали нашего посланника.
Из приведенного нами рассказа видно, что выстрел казака, защищавшего доступ в жилище посланника, был той искрой, которую так жадно ожидали убийцы Грибоедова.
Отказать в убежище бедным русским подданным на чужбине, искавшим пашей защиты, было бы крайне неполитично, не говоря уже о беззаконности и бесчеловечии такого поступка, следовательно, это было и невозможно для русского представителя в Персии; выдать же их обратно персиянам, когда они поступили уже под наше покровительство, значило обречь их на верную смерть и в то же время покрыть себя вечным позором. Грибоедову не оставалось иного исхода, как отразить силу силою и лечь на месте, защищая святое дело права и человечества. Разбирая роковое событие с этой точки зрения, — а нельзя смотреть на него иначе, — мы приходим к заключению, что заслуги Грибоедова перед лицом всей России истинно велики и достойны всякого уважения; жаль только, что они не были достаточно признаны его современниками. Пусть же беспристрастное, но вместе с тем признательное потомство оценит их как следует.
Нельзя окончить повествование о смерти Грибоедова, не упомянув также об участи его товарищей, которые вместе с ним пали жертвой злобы персидской черни. Я упомянул выше, что тело Александра Сергеевича было вывезено в Тавриз и оттуда на родину; но остальные убитые, члены миссии и служители, были, по распоряжению персидского начальства, отнесены армянскими жителями Тегерана за город, на гласисе коего за контрэскарпом была вырыта глубокая канава, куда тела их были брошены и потом зарыты землею. В таком положении оставались они, когда несколько лет спустя посольство графа Симонича явилось ко двору Фетх–Али–шаха; но так как посещение наше в Тегеране было только временное, то невозможно было предпринять ничего серьезного для перенесения тел наших погибших соотечественников в более приличное место; так дело оставалось до кончины старого шаха. Когда же Могамед–шах принял бразды правления и русская миссия из Тавриза была переведена в Тегеран, в нас возникла задушевная мысль воздать злополучным товарищам последнюю честь и доставить христианское погребение. Исполнение этого желания последовало, однако ж, не ранее 1836 года, в то время, когда шах выехал со своим двором на летнее кочевье в Эльбурских горах, а миссия наша в урочище Аргованье, у подножия тех же гор. На мою долю выпало завидное, но вместе с тем печальное поручение заняться перенесением бренных останков наших соотечественников в приготовленную для них общую могилу в ограде армянской церкви, внутри города, в шах–абдул–азимском квартале.
Д.А. Смирнов.
Рассказы об А.С. Грибоедове, записанные со слов его друзей
Рассказы С. Н. Бегичева и Б. И. Иона. — Арест Грибоедова по делу 14 декабря. — Дорога с фельдъегерем Уклонским до Петербурга через Москву и Тверь. — Четверостишие Грибоедова о своем заключении. — Искусство Грибоедова очаровывать окружающих. — Прогулки Грибоедова к Жандру из–под ареста по ночам. — Случай с надсмотрщиком. — Оправдание. — Слова императора Николая, сказанные Грибоедову при аудиенции. — Возвращение на Кавказ. — Паскевич ждет Грибоедова в Воронеже. — Предположения Грибоедова о женитьбе на дочери частного пристава. — Деятельное участие Грибоедова в персидской кампании 1827–1328 гг. — Отношения к Аббасу–Мирзе. — Личная храбрость на войне.
I
Любят старики Грибоедова! Очень любят! Целые часы проходят иногда в толках о нем, в припоминаниях, самых наивных, самых добродушных, согретых искреннею любовью к предмету речи — к Грибоедову. И проходят незаметно. Один — вероятно, в сотый раз — рассказывает другому какой–нибудь случай из жизни покойного Грибоедова, а другой — тоже в сотый раз — слушает с полным вниманием, с любопытством... И вдруг что–нибудь покажется слушателю не так, и он перебивает рассказчика: "Нет, нет, постойте! Вы перепутали". И рассказчик останавливается. И вот начинается спор: "Это было тогда-то" или "это было так-то"... А я, питомец новых идей, гражданин новых поколений, слушаю эти рассказы и споры с голодным вниманием, но — сохрани боже — не с голодным вниманием какого-нибудь беллетриста или фельетонного нравоописателя, нет. Я сознаю сам в себе искреннее глубокое чувство любви к Грибоедову, да, во мне это чувство сознательное, могу сказать, искушенное. И слушая то, что через... написать страшно. Неужели перо мое осмелится определить ту меру дней, которая отпущена на земле этим двум благородным созданиям, этим двум старикам. Нет, дай бог им еще счастливых много дней, как сказал наш Пушкин. Да, дай бог.
У Бегичева семейство: только 13 лет старшему сыну, а там все мал мала меньше, как говорит русская поговорка. И надо видеть, какой отец, какой умный, добрый и попечительный отец этот почтенный старик Бегичев. А старик Ион, доктор прав, воспитатель Грибоедова. Этот старик, ученый доктор, немец, теплая и сама в себе замкнутая душа, оплакал как-то, с год, что ли, тому назад, смерть своего попугая. В этой почти детской привязанности не видна ли самая гуманическая природа. И старик Ион написал стихи на смерть своего попугая. Надо видеть их, особенно слышать их говорящими о Грибоедове, чтобы их полюбить. Их позы и фигуры стоят иногда кисти ВанДейка.
1842 года, февраля 27, часов в 10 вечера отправился я к Бегичеву. Я застал его и старика Иона беседующими в кабинете. Приняли меня, как и всегда, ласково. Слово за слово речь зашла о Грибоедове, и я услышал следующее. 14 декабря 1825 года наделало, как известно, много суматохи в России. На Грибоедова, между прочим, тоже пало подозрение правительства. В феврале 1826 года прискакал в Грузию к А. П. Ермолову курьер с повелением арестовать Грибоедова и отправить немедленно в Петербург. Ермолов и Грибоедов, несмотря на различие лет и поста, были связаны тесными отношениями: с глазу на глаз они говорили друг другу "ты". Прискакавший курьер нашел за ужином Ермолова с гостями, в числе которых был и Грибоедов. Они ужинали запросто, весело и беспечно. Когда доложили Ермолову о приезде курьера, он вышел из–за стола и, прочитавши депешу в другой комнате, возвратился бледный и встревоженный и вызвал к себе Грибоедова. Грибоедов принял полученную Ермоловым весть очень равнодушно. "Ступай домой, — сказал ему Ермолов, — я могу дать тебе только 2 часа свободного времени, сожги все, что можешь". Грибоедов отказался упрямо и решительно, он не сделал ни шагу из квартиры Ермолова и велел принести себе туда из своей квартиры нужные вещи, платье, белье, деньги и прямо из квартиры Ермолова поскакал с курьером в Петербург [1]. Видно, совесть была чиста. И в самом деле совесть его была чиста в этом деле. "Я говорил им, что они дураки" — вот слова Грибоедова, которые всегда повторял Степан Никитич, говоря об отношениях его к заговорщикам [2]. Грибоедов имел удивительную способность влюблять в себя все, его окружающее. Можно сказать смело, что все, что только было около него, любило его. И немудрено: это был такой высокий, чистый, человечественный характер. Еще прежде слыхал я от Бегичева, что товарищи Грибоедова по службе или, может быть, просто люди знакомые, находившиеся так же, как и он, при особе Ермолова, отпуская Грибоедова в Петербург с прискакавшим за ним курьером, крепко–накрепко наказывали этому курьеру [3] довезти Грибоедова цела и сохранна или никогда уже к ним не показываться: этот курьер имел частые поручения в Грузию. Грибоедов, как видно, не очень беспокоился о том, что его ждет в Петербурге, и хотел ехать не иначе, как a son aise [с удобствами (фр.).]. А можно ли было так ехать с курьером, присланным взять его и доставить в Петербург, по подозрению правительства? Однако так было, и Грибоедов ехал a son aise. Он ночевал в Новочеркасске, а какую штуку отшил в Москве, так это, действительно, можно только с грибоедовским характером. Вот она, по рассказу Бегичева. Приехавши в Москву
[4], Грибоедов проехал прямо в дом Дмитрия Никитича в Старой Конюшенной, в приходе Пятницы Божедомской. Он не въехал к Степану Никитичу, вероятно, для того, чтобы не испугать его. Дельно! "В этот самый день, — рассказывал Бегичев, — как Грибоедов приехал в Москву, у меня был обед: съехались родные. Брат Дмитрий Никитич должен был, разумеется, обедать у меня же в обществе родных. Ждали мы его, ждали — нет! Сели за стол. Во время самого обеда мне вдруг подают от брата записку следующего содержания: "Если хочешь видеть Грибоедова, приезжай, он у меня". На радостях, ничего не подозревая, я бухнул эту весть за столом, во всеуслышание. Зная мои отношения к Грибоедову, родные сами стали посылать меня на это так неожиданно приспевшее свидание. Я отправился. Вхожу в кабинет к брату. Накрыт стол, сидит и обедает Грибоедов, брат и еще безволосая фигурка в курьерском мундире. Увидел я эту фигурку, и меня обдало холодным потом. Грибоедов смекнул делом и сей же час нашелся. "Что ты смотришь на него? — сказал мне Грибоедов, указывая на курьера. — Или ты думаешь, что это так просто курьер? Нет, братец, ты не смотри, что он курьер, он знатною происхождения: испанский гранд Дон–Лыско–Плешивос–ди–Париченца". Этот фарс рассмешил меня своею неожиданностью и показал, в каких отношениях находится Грибоедов к своему телохранителю. Мне стало легче. Отобедали, говорили. Грибоедов был весел и покоен, как нельзя больше. "Ну, что, братец, — сказал он наконец своему телохранителю, — ведь у тебя здесь есть родные, ты бы съездил повидаться с ними". Телохранитель был очень рад, что Грибоедов его отпускает, и сейчас же уехал. Мы остались одни. Первым моим вопросом Грибоедову было удивление, какими судьбами и по какому праву распоряжается он так своевольно и временем, которое уже не принадлежало ему, и особою своего телохранителя. "Да что, — отвечал мне Грибоедов, — я сказал этому господину, что если он хочет довезти меня живого, так пусть делает то, что мне угодно. Не радость же мне в тюрьму ехать". Грибоедов приехал в Москву в 4 часа, около обеда, а выехал в 2 часа ночи. "На третий день, — прибавляет Бегичев, — после проезда Грибоедова через Москву я был у его матери, Настасьи Федоровны, и она с обычной своей заносчивостью ругала Грибоедова: "карбонарий", и то, и се, и десятое. Проездом через Тверь, как я от него узнал после, он опять остановился: у телохранителя была в Твери сестра, и они въехали к ней. К счастью и несчастью Грибоедова, он, войдя в комнату, увидел фортепиано, и, глубокий музыкант в душе, ученый теоретик, он не мог вытерпеть и сел за фортепиано. Девять битых часов его не могли оторвать от инструмента.
В Петербурге Грибоедова засадили в Главный штаб [5]. Скучно стало там сидеть Грибоедову. Может быть, сознание правоты своего дела еще усилило эту томительную однообразную скуку и придало тот резкий и желчный характер, которым так обличается всякое выражение Грибоедова. Вот четверостишие, сказанное им в этом грустном заключении:
По духу времени и вкусу
Я ненавидел слово "раб",
Меня поpвали в Главный штаб
И потянули к Иисусу.
Но и тут очарование личного характера Грибоедова не исчезло. Может бить, тут–то оно и проявилось в высшей степени. Прав или нет был Грибоедов, но он все–таки содержался но подозрению, все–таки был арестантом, и боже мой, какое было дело надсмотрщику, этой ходячей машине, едва–едва разумеющей приказания начальства и только разумеющей одно исполнение, — какое ему было дело до личных интересов арестанта. Как мог он почувствовать какое–нибудь участие к одному из многого множества своих клиентов? Вот что об этом времени жизни Грибоедова рассказывал Бегичев: "Я сказал уже, что Грибоедов был глубокий музыкант и, сидя в Главном штабе, он так очаровал своего надсмотрщика, что тот выпускал его всякую ночь подышать северным воздухом, и Грибоедов всякую ночь ходил в дом Жандра ужинать и играть на фортепиано". Бегичев через Жандра послал Грибоедову 1000 рублей. Да, вот до какой степени простиралась привязанность этого надсмотрщика к Грибоедову и до чего доводила Грибоедова томительная скука заключения. Вот еще факт, и пресмешной. Я слышал это от Степана Никитича Бегичева. Грибоедов сидел в одной и той же комнате вместе с тремя, кажется, другими лицами не из сильно заподозренных. Раз Грибоедов так сильно озлобился на свое положение, что громко разругал все и всех, кого только было можно, и выгнал своего надсмотрщика, пустив в него чубуком с трубкой. Товарищи заключенного так и думали, что Грибоедов после этой отчаянной вспышки погиб. И ничего не было вероятнее. Однако что же вышло? До какой степени привязался к нему надсмотрщик? Через полчаса или менее после того, как Грибоедов пустил в него чубуком, дверь полурастворилась, и надсмотрщик спрашивает: "Александр Сергеевич, что, вы еще сердиты или нет?" Это рассмешило Грибоедова.
— Нет, братец, нет, — закричал он ему.
— К вам можно войти?
— Можно.
— И чубуком пускаться не будете?
— Нет, не буду.
Вот что делал и что делалось с Грибоедовым во время его невольного затворничества. Оно продолжалось довольно долго. Грибоедов высидел 4 месяца, пока тянулось следствие. Он был оправдан, и государь призвал его к себе [6] и сказал ему: "Я был уверен, Грибоедов, что ты не замешан в этом деле. Но если тебя взяли наравне с другими, это была необходимая мера. Отправляйся к месту своей службы. Жалую тебя надворным советником [7] и даю для проезда двойные прогоны". Милость государя была чувствительна для Грибоедова. Он попросил у царя лист о пожаловании его чином [8] и выдаче двойных прогонов
[9]. Государь не отказал в этой просьбе. Где этот лист, куда он девался, неизвестно. Грибоедов отправился к своему посту вместе с Паскевичем, который был послан наблюдать, а впоследствии и сменить знаменитого Ермолова. Обстоятельства случайно поставили Грибоедова между ними. Связанный с Паскевичем узами родства, он был связан с Ермоловым узами дружбы [10]. Зная скрытую цель поездки Паскевича, Грибоедов по врожденному чувству деликатности не желал, по крайней мере, приехать к Ермолову вместе с Паскевичем. Для этого он отправился в деревню к Бегичеву, предварительно сказавши Паскевичу, что догонит его в Воронеже. Грибоедов был твердо уверен, что Паскевич не дождется его, однако тот дождался.
Не знаю, именно сколько времени пробыл Грибоедов в этот проезд у Бегичева. Но, кажется, сюда следует отнести следующий факт. "Я было чуть–чуть не женился в Москве", — сказал Грибоедов Бегичеву. Это немножко удивило Бегичева. И вот Грибоедов рассказывает ему, что встретил в Москве дочь какого–то частного пристава, которая похожа лицом на жену его Анну Ивановну, и даже задумал, было, жениться. Грибоедов очень уважал Анну Ивановну.
Как велико было участие Грибоедова в последней персидской войне (1826–1828 гг.), об этом мы говорить не станем. Жаль, а так всегда делается, что слава принадлежит не главному, а старшему. Впрочем, так и быть должно. Превосходно знавший персидский быт и самый дух народа и даже самую местность, друг Аббас–Мирзы, Грибоедов был правою рукою Паскевича: и не будь этой руки, мы, может быть, увидали бы, что Паскевич не... Все движения к Аббас–Абаду, Эчмиадзину и даже к самой Эривани были подвигнуты решительностью Грибоедова, который беспрестанно, так сказать, толкал вперед Паскевича, не знавшего ни персиян, ни местности. Вот пример. Когда Аббас–Мирза затворился в Эривани, Паскевич, зная личные отношения Грибоедова к персидскому наследнику послал Грибоедова к Аббас–Мирзе с такого рода мирными предложениями, на которые последний не согласился Что же вышло? Грибоедов увидел, в каком положении находилась Эривань; возвратись, настоял на том, чтобы двинуться к ней, обещая успех верный. Эривань была взята и Паскевич получил титло Эриванского [11].
Об отношениях Грибоедова к Аббас–Мирзе должно сказать, что наследник до такой степени привязался к Грибоедову, что мешал даже ему заниматься делами, или беспрестанно требуя его к себе, или сам приходя к нему. "Мне нет другого средства, как сказаться больным, чтобы заниматься", — говорил Грибоедов Иону.
Многие ли также знают о хладнокровной храбрости Грибоедова. Доктор Ион мне сказывал, что Паскевич в письмах своих в Москву жаловался, что "слепой (Грибоедов был очень близорук), не внимая никаким убеждениям, разъезжает себе в первых рядах под пулями".
II
2 марта 1842 г.
Свидание с доктором прав Б. И. Ионом. — Дуэль из–за танцовщицы Истоминой Шереметева с гр. Завадсвским. — Причина дуэли. — Ночной визит Истоминой к Завадовскому и Грибоедову при содействии последнего. — Вмешательство Якубовича. — Описание дуэли на Белковом поле. — Смертельная рана Шереметева. — Слова Каверина. — Угроза Якубовича. — Встреча Грибоедова с Якубовичем в Тифлисе. — Дуэль. — Грибоедов и Якубович ранены. — Причины катастрофы 30 января 1829 г. — Укрывательство в посольском доме русской подданной. — Лакеи Грибоедова и персидские женщины. — Самозащита Грибоедова перед смертью. — Встреча с Булгариным.
Это было в 1817 году. Истомина была известная танцовщица на петербургской сцене. Как все театральные героини, а тем более балетные божества, Истомина имела поклонников и обожателей. Счастливейшим из них был Вася Шереметев (не граф). Этому Васе, traditur [Говорят (лат.).], досталась она intacta [нетронутая (лат.).]: пусть так, но дело вот в чем. Грибоедов и Ион жили вместе. Ион в это время сделался директором немецкого театра в Петербурге и переселился куда–то поближе к театру. Грибоедов переехал к Завадовкому. Истомина бывала часто в квартире Грибоедова вместе со своим обожателем, и все трое обходились en ami [по–дружески (фр.).]. Грибоедов и не думал ухаживать за Истоминой и метить на ее благосклонность, а обходился с нею запросто, по–приятельски и короткому знакомству. Переехавши к Завадовскому, Грибоедов после представления взял по старой памяти Истомину в свою карету и увез к себе в дом Завадовского. Как в этот же самый вечер пронюхал некто Якубович, храброе и буйное животное, этого не знают. Только Якубович толкнулся сейчас же к Васе Шереметеву и донес ему о случившемся, прибавляя, что Грибоедов привез Истомину к Завадовскому и, стало быть, для него хлопочет. Пьяные, прикатили в дом к Завадовскому Якубович с Шереметевым, завязалась ссора, и дело дошло до картели. Завадовский и Шереметев должны были стреляться. На место дуэли вместе с Завадовским поехали Грибоедов, Ион и еще кое–кто. Барьер был на 12 шагах. Первый стрелял Шереметев и слегка оцарапал Завадовского: пуля пробила борт сюртука около мышки. По вечным правилам дуэли Шереметеву должно было приблизиться к дулу противника еще на пять шагов. Он подошел. Тогда многие стали довольно громко просить Завадовского, чтобы он пощадил жизнь Шереметеву. "Я буду стрелять в ногу", — сказал Завадовский. "Ты должен убить меня, или я рано или поздно убью тебя", – сказал ему Шереметев, слышавший эти переговоры. "Chargez mes pistolels" [Зарядите мои пистолеты (фр.).], — прибавил он, обращаясь к своему секунданту. Завадовскому оставалось только честно стрелять по Шереметеву. Он выстрелил, пуля пробила бок и прошла через живот, только не навылет, а остановилась в другом боку. Шереметев навзничь упал на снег и стал нырять по снегу, как рыба. Видеть его было жалко. Но к этой печальной сцене примешалась черта самая комическая. Из числа присутствовавших при дуэли был Каверин, красавец, пьяница, шалун и такой сорвиголова и бретер, каких мало. Он служил когда–то адъютантом у Бенигсена и проказил в Гамбурге до того, что был целом городу и околотку известен под именем "красного гусара". Бенигсен должен был после спровадить эту удалую голову, потому что от нее никому житья не было. Когда Шереметев упал и стал в конвульсиях нырять по снегу Каверин подошел и сказал ему прехладнокровно: "Вот те, Васька, и редька!" Пуля легко была вынута тут же припасенным медиком. Якубович взял эту пулю и, положив ее в карман, сказал Завадовскому: "Это тебе". Шереметев прожил после дуэли немного более суток. Он непременно хотел видеть Грибоедова, и когда тот приехал к нему, То Шереметев просил у него прощения и помирился с ним. Отец Шереметева, зная распутную жизнь сына, объяснил государю, что ожидал своему сыну подобного конца, и просил простить всех участвовавших в этом деле. Государь простил всех, но поджога Якубович был сослан на Кавказ. Еще до отъезда он в разговорах с другими грозил, что Грибоедову эта шутка не пройдет даром. Судьба велела Грибоедову встретиться с Якубовичем на самом, так сказать, нервом шагу в Тифлисе, потому что очень скоро после этого дела Грибоедов был там, отправясь на службу. Только что он приехал в Тифлис и вошел в какую–то ресторацию, как чуть ли не на лестнице встретился с Якубовичем. Грибоедов сказал ему, что слышал об его угрозах, и просил разделки. Они стрелялись. Якубович был легко ранен. Грибоедову пуля пробила ладонь левой руки близ мизинца. После, чтобы играть на фортепиано, он должен был заказать себе особую аппликатуру.
Причина ужасной, мученической смерти Грибоедова все еще остается непроницаемой тайной. Убили русского посланника – и пусть его убила азиатская чернь, все-таки это факт небывалый. Между условиями мира, заключенного Россией с Персией, было следующее: всем русским, желающим возвратиться в отечество, персидское правительство должно было давать свободный пропуск без малейшей задержки и насилия. В числе жен одного персиянина была русская, которая пожелала возвратиться на родину. Персиянин не пускал ее. Она ушла от него, и Грибоедов принял ее в посольский дом. В народе диком это возбудило негодование, которое, однако, держалось скрытно, в состоянии глухого возмущения, до следующего случая. Раз в базарный день лакеи Грибоедова затронули что–то персидских женщин. Искра попала в порох. Пошла резня. Приступили к дому Грибоедова. Он, видя опасность кинулся навстречу бунтующей черни с пистолетом и ятаганом, но, увидевши превосходство целой массы, скрылся и заперся в какой–то беседке вместе с несколькими русскими. Беседку подожгли. Разломали ли у этой беседки двери, растворил ли их сам Грибоедов — неизвестно. Известно только, что когда приспел отряд шаховой гвардии под начальством капитана для усмирения черни, Грибоедов и все русские, в том числе 150 человек казаков, оставлявших почетный караул Грибоедова, погибли. Щах наложил на двор трехдневный траур. Хозрев–Мирза, как известно, был в России для личного объяснения с государем, но Грибоедова уже не стало... [12]
–––––
Через год после приезда в Петербург я встретился (19 ноября 1842 года) с Булгариным у Межевича, к которому приехал обедать. Булгарин тут не обедал, он пробыл какой–нибудь час и уехал. Но в продолжение этого часа мы говорили о Грибоедове. Мы сидели в кабинете Межевича. Свеча стояла недалеко от стены, где висел портрет Грибоедова. Булгарин, ходя по комнате, взял свечу и поднес ее к портрету. "Вам это лицо должно быть хорошо знакомо", – сказал я ему. Он, разумеется, отвечал утвердительно. Цельного не было ничего. Обращу внимание на главное в разговоре моем с Булгариным, который вскоре после смерти Грибоедова назвал себя его другом. Доселе я думал, что существует только один автограф "Горя от ума" у Бегичева. Теперь нашелся еще другой — у Булгарина. Межевич, передавая мне это известие, сказал, что на этом автографе рукою Грибоедова написано: "Тебе, мой Фаддей, отдаю мое Горе"[13]. Существование этого автографа у Булгарина подтверждено мне им самим при этой нашей встрече. Кроме автографа "Горя от ума", по словам Булгарина, у него находится множество разных бумаг, сооственноручных Грибоедова бумаг, которые напечатать невозможно. Булгарин очень верно выразился, сказав, что Грибоедов родился с характером Мирабо. Рассмотрите глубже эти слова, и в основании их вы откроете истину. Булгарин не читал, как мне сказывал, биографии Полевого. Он презирает Полевых, как это можно видеть из слов его, и отрицает их знакомство с Грибоедовым, "человек прошелся как-то с ним (Кс. Полевым) по саду... а они уж и пишут", — сказал он насмешливо. Портрет, приложенный при издании Полевого, списан, по словам Булгарина, с портрета, находящегося у Марии Сергеевны Дурново, а этот последний с портрета, находящегося у Булгарина [14]
III
28 апреля 1858 г.
Первое знакомство с Жандром. – Внешний вид сенатора. — "Притворная неверность". — Впечатление на публику от ареста Грибоедова. — Жандр о ночных визитах к нему арестованного Грибоедова. — Новые подробности ареста. — Участие А. П. Ермолова. — Похищение пакета с бумагами Грибоедова через М. С. Алексеева. — Участие караульного офицера. — Содержание бумаг. — Прогулки днем по Петербургу арестованного Грибоедова. — Участие Ивановского. — Обход заключенных в Главном штабе генералом Потаповым. — Грибоедов со штыком часового у Жандра. — Объяснение дружбы Грибоедова с Булгариным. — Новые подробности смерти Грибоедова. — Слова Грибоедова при назначении посланником. — Последние проводы его из Петербурга. — Эпиграмма на М. Дмитриева. — Совет Жандра познакомиться с И. И. Сосницким, и П. А. Каратыгиным. — Об увлечении Грибоедова Телешевой. — Покупка автором "Русской Талии" и "Сына отечества" за 1825 год. — Болезнь Смирнова.
28 апреля, часов около 10 утра, я в первый раз позвонил у двери сенатора Андрея Андреевича Жандра, вслед за тем отдал отворившему мне человеку, для передачи сенатору, рекомендательное о мне письмо Степана Никитича Бегичева и не более полуторы минут ждал приема: боковая из швейцарской дверь отворилась... "Пожалуйте". Я вошел в кабинет. Очень понятно, почему я был принят так скоро: в письме Степана Никитича, которое было доставлено мне стариком несколько месяцев тому назад незапечатанное, находилось благодетельное для меня выражение, отворявшее мне все двери: "Родственник Грибоедова", и, кроме того, следующие, очень мне памятные строки: "Я знаю Смирнова давно и даже позволил ему снять копии со всей переписки со мной Грибоедова. Сообщишь ли ты ему что–нибудь или нет — твоя воля, но за честность его побуждений и характера я вполне ручаюсь". Бегичев подобных слов не напишет даром.
У самых дверей кабинета меня встретил высокий, очень высокий, сухой, как скелет, старик, одетый в узенькое темно–коричневого цвета пальто, которое только увеличивало или, по крайней мере, выказывало всю его худобу. Голова у этого старика редькой, корнем вверх, лицо все в морщинах, маленькие серые глаза смотрят умно и серьезно, и вся фигура была бы строгая и серьезная, если бы ее не смягчала ласковая, добрая улыбка.
Я отрекомендовался. Жандр дружески протянул мне руку, усадил меня в громадные, старофасонные, может быть, настоящие "вольтеровские" кресла и начал читать письмо.
— Давно ли видели вы Степана Никитича? — обратился он ко мне с вопросом, окончивши чтение.
— Прошлой осенью. Я прожил у него более недели в его тульской деревне Екатерининском.
— Здоров он?
— По крайней мере, при мне был здоров.
— По–нашему... — старик улыбался. — Мы с ним недалеко друг от друга ушли: ему должно быть...
— 72 года, — докончил я.
— А мне скоро 70. Мы перед вами, людьми нового поколения, похвастать можем. Я, например, несмотря на мои годы, никак не могу пожаловаться на здоровье: я человек сухой, легкий, воздержный, редко бываю болен. Всякий божий день я иду из Сената пешком; разумеется, за мной едет карета... на всякий случай; оно лучше, знаете. Давно вы приехали?
— Вчера утром.
— Надолго?
— Как бог даст. Цель моей поездки уже известна вашему превосходительству из письма Степана Никитича. Если позволите, я расскажу вам ее коротко, но несколько подробней.
Я сказал все, что мне было нужно, и кончил словами: "Многое зависит от вашего превосходительства. Я не скрываю от вас, что вы были одной, и, может быть, даже главной, целью моей поездки. Позвольте мне надеяться, что вы не откажете мне в содействии..."
— Не думаю, чтобы мое содействие принесло вам большую пользу... Меня слегка покоробило.
— У меня нет ни одной строки Грибоедова... Было одно письмецо, да и то выпросил Булгарин. Но я очень рад с вами познакомиться, надеюсь, что мы будем видаться с вами часто...
Я поклонился.
— И я охотно буду вам рассказывать о Грибоедове все, что знаю, и все, что помню.
"Это едва ли еще не лучше", – подумал я.
— Я всякий вечер, начиная с 8 часов, дома. Когда хотите, милости просим, всегда вам рад.
И после этой речи, которую я мог принять за вежливым образом сказанное "теперь прощайте", старик, вспомнивши о Грибоедове по поводу общей их комедии "Притворная неверность", разговорился и проговорил более получаса.
— Не можете ли по крайней мере вы, ваше превосходительство, оказать не только мне, но и всей русской публике следующую важную услугу – отметить в "Притворной неверности" то, что принадлежит собственно Грибоедову?
— Нет, не могу... Давно было, много с тех пор воды утекло... [15]
И тут, яснее обыкновенного, показалась на губах старика добрая улыбка.
Это был мгновенный, но ясный луч, осветивший мне личность этого человека. Я понял, с кем имею дело.
Все, что рассказывал мне тут, утром, Андрей Андреевич, я совокупляю с рассказами его в вечернее мое посещение того же дня. Да, я был у него в тот же день вечером, потому что по тону и общему характеру приема, мне сделанного Жандром, я почел себя вправе в тот же день воспользоваться данным мне позволением — посещать его, когда мне угодно, после восьми часов вечера. Искушенье было слишком велико: друг Грибоедова, много о нем знающий, да к тому же от угла Торговой и Мастеровой [16], где моя квартира, — рукой подать до угла Грязной и Садовой, где он живет, стоит только переехать на лодке Фонтанку.
Может быть, я не запишу обоих наших разговоров, и утреннего, и вечернего, в порядке и последовательности, но уверен, что не упущу из них ничего главного.
— Вы были в Петербурге, ваше превосходительство, когда привезли сюда Грибоедова как декабриста?
— Да, в Петербурге.
— Степан Никитич, и не один раз, говорил мне... Но позвольте прежде этого другой и очень важный для меня, да и не для одного меня, вопрос; скажите, какое впечатление произвел на публику арест Грибоедова? Это обстоятельство гораздо важнее, нежели кажется с первого поверхностного взгляда, и ваше на этот раз показание вполне драгоценно.
"Угол падения, — подумал я в эту минуту геометрической истиной, — не в одном вещественном, но и в нравственном мире равен углу отражения".
— Огромное, — ответил мне Жандр, смотря на меня прямо, как бы желая "вразумить" меня. — Огромное, — повторил он. — По городу пошла молва, толки: "Грибоедова взяли, Грибоедова взяли".
— А, — сказал я, не скрывая того отрадного чувства, которое овладело мной в эту минуту, чувства, в котором была смесь и радости, и какой–то гордости за человека, которому чужда теперь всякая гордость, но память которого люблю я так сильно. — Стало быть, имя было слишком громко, слишком народно.
— Еще бы! Такие ли я вам еще на этот раз чудеса расскажу. Однако вы начали и не кончили: что же вам говорил Степан Никитич?
— Он говорил мне, и, повторяю и вместе прошу вас заметить, не один раз, что Грибоедов, которого засадили в Главный штаб, всякую ночь приходил оттуда к вам.
— Совершенная правда. Всякую ночь приходил, ужинал или пил чай и играл на фортепиано. Последнее–то и было его отрадой: вы, конечно, знаете, что он был замечательный музыкант – музыкант не только ученый, но страстный. Он возвращался от меня в свою конуру или поздно ночью, или на рассвете.
— Да как же, боже мой, все это делалось? Слышишь и ушам не веришь. Между тем слышишь все это от людей, в словах которых нет никакой возможности сомневаться.
— Делалось, а потому и делалось, что Грибоедов имел удивительную, необыкновенную, почти невероятную способность привлекать к себе людей, заставлять их любить себя, именно "очаровывать". Я не знаю, как Степан Никитич рассказывал вам историю его ареста, но расскажу ее вам в свою очередь и в доказательство всей справедливости слов, сейчас мной сказанных. Вы знаете, что тогда он служил при Ермолове и взят он был во время какой–то экспедиции, в каком–то местечке, имени которого не вспомню.
— Я вам помогу, ваше превосходительство: он был взят в Екатериноградской станице.
— Кажется, что так. Подробности его ареста очень любопытны и характеристичны именно как доказательство той привязанности, которую умел внушать к себе Грибоедов. Когда к Ермолову прискакал курьер с приказанием арестовать его, Ермолов, — заметьте, Ермолов, человек вовсе не мягкий, — призвал к себе Грибоедова, объявил ему полученную новость и сказал, что дает ему час времени для того, чтобы истребить все бумаги, которые могли бы его скомпрометировать, после чего придет арестовать его со всей помпой — с начальником штаба и адъютантами. Все так и сделалось, комедия была разыграна превосходно. Ничего не нашли, курьер взял Грибоедова и поскакал.
— Извините, Андрей Андреевич, что я перебью вашу речь рассказом об одной подробности, которая относится именно к этой минуте и которую я слышал от Степана Никитича. Она только прибавляет к доказательствам того, что и вы хотите доказать, то есть как все любили Грибоедова. Когда Ермолов сдал его с рук на руки курьеру, то сослуживцы Грибоедова обратились к этому курьеру со следующим, как говорится, "наказом", что если он не довезет Грибоедова до Петербурга цела и сохранна, то пусть уж никогда ни с одним из них не встречается, ибо сие может быть ему вредно.
— Это очень вероятно. Продолжаю мой рассказ. С Грибоедовым были не все его бумаги, но значительная часть их находилась в крепости Грозной. Ермолов должен был дать предписание коменданту захватить эти бумаги, запечатать и передать пакет курьеру. Все было исполнено. Курьер, Грибоедов и пакет благополучно прибыли в Петербург в Главный штаб [17]. Слух об аресте Грибоедова распространился... Через несколько дней после этого ко мне является один, вовсе мне до того времени не знакомый человек, некто Михаил Семенович Алексеев [18], черниговский дворянин, приносит мне поклон от Грибоедова, с которым сидел вместе в Главном штабе, и пакет бумаг, приехавших из Грозной. Как же все это случилось? Грибоедов, когда его привезли, успел какими–то судьбами сейчас же познакомиться с Алексеевым, который сказал ему, что его в самом скором времени выпустят, потому что он взят по ошибке, вместо родного брата своего, екатеринославльского губернского предводителя. Грибоедов воспользовался этим обстоятельством отлично: в пять минут очаровал Алексеева совершенно, передал ему пакет, сказал мой адпес и просил доставить этот пакет ко мне. Алексеев все исполнил свято.
— Еще раз виноват, Андрей Андреевич. Вы мне позволите пополнить ваш рассказ?
— Сделайте милость. Иное я мог забыть, а другое могу и не знать.
— Вот, со слов Степана Никитича, обстоятельство, которое вполне поясняет, каким образом пакет, бывший у курьера и уже составлявший, таким образом, казенную собственность, мог вдруг очутиться в руках самого Грибоедова. Курьер сдал и самого Грибоедова, и пакет караульному офицеру. Этот офицер был некто Сенявин [19] — сын знаменитого адмирала, — честный, благородный, славный малый. Принявши пакет, он положил его на стол, вероятно, в караульной комнате, в которой на ту пору мог находиться и Алексеев, как человек, уже свободный от всякого подозрения. Сенявин не мог не видеть, как Грибоедов подошел к столу, преспокойно взял пакет, как будто дело сделал, и отошел прочь. Он не сказал ни слова: так сильно было имя Грибоедова и участие к нему.
— И должно быть так. Повторяю вам, что я мог кое–что и забыть, но если вам рассказывал Степан Никитич, так сомнения никакого быть не может. Далее. Этот добрый и славный человек Алексеев бывал у меня и после несколько раз; передавая же мне пакет, он вместе с тем передал мне приказание Грибоедова — сжечь бумаги. Однако же я на это не решился, а только постарался запрятать этот пакет так, чтобы до него добраться было невозможно, — я зашил его в перину. Когда Грибоедова выпустили, мы пакет достали и рассмотрели бумаги; в них не оказалось ничего важного, кроме нескольких писем Кюхельбекера. Но история грибоедовского сидения этим далеко не кончается. Я вам говорил уже, что слух об его аресте распространился быстро. Вдруг доходят до меня такие слова: "Помилуйте, — говорит один, — что это за вздор в городе болтают, будто бы Грибоедов взят: я его сейчас видел на Невском проспекте". — "И я тоже", — говорит другой. "А я видел в Летнем саду", — говорит третий. Что же вышло? Содержавшихся в Главном штабе возили допрашивать из штаба в Петропавловскую крепость. Одним из помощников главного правителя дел военно–судной комиссии был некто Ивановский.
— Так, так, — невольно перебил я сенатора. — Я это все знаю, но позвольте просить ваше превосходительство продолжать.
— Этот Ивановский так полюбил Грибоедова...
— Что даже, может быть, спас его, — опять, и что совсем не было слишком вежливо, перебил я сенатора.
— Спас — это слишком много, потому что с тех пор, как бумаги Грибоедова, которые могли бы его компрометировать, пропали если не с лица земли, так, по крайней мере, из глаз правительства, так что и концы в воду, наш молодец выходил из воды сух и из огня невредим...
— То–то что не совсем, ваше превосходительство. Точно, что едва ли на этот раз удалось кому такое счастье, как Грибоедову, но он сам чуть–чуть не испортил всех выгод своего положения.
— Как же это? Расскажите, пожалуйста.
— Рассказываю, ваше превосходительство, не я, а Степан Никитич. Вот как было дело. На первом же допросе Грибоедов начал было писать: "В заговоре я не участвовал, по заговорщиков всех знал, и умысел их был мне известен"... и проч. в таком роде. Ивановский, видя, что Грибоедов сам роет себе яму, подошел к столу, на котором он писал, и, перебирая какие–то бумаги, как будто что–то отыскивая, наклонился к нему и сказал ему тихо и отрывисто: "Александр Сергеевич, что вы такое пишете... Пишите "знать не знаю и ведать не ведаю" [20]. Грибоедов послушался.