— Непременно должно быть так, – отвечал Жандр, – и мало того, что послушался, но еще принял в своем отзыве тон обиженного: "Я ничего не знаю. За что меня взяли? У меня старуха мать, которую это убьет, а может быть, уже и убило", и проч. Тон этого отзыва подействовал совершенно в пользу Грибоедова: судьи заключили, что если человек за всю эту проделку чуть–чуть не ругается, так, стало быть, он не виноват.

— Однако, Андрей Андреевич, как же это его видели на Невском и в Летнем саду?

— Все по милости того же Ивановского. Я уже говорил вам, что их возили из штаба допрашивать в крепость; там, по окончании допроса, Ивановский всегда говорил курьеру: "Я сам отведу Александра Сергеевича", и они возвращались в штаб через Неву, Летний сад и Невский проспект — это, вот видите, для прогулки. Да это ли одно было. Раз дежурный генерал Потапов обходит ночью комнаты заключенных; к Грибоедову стучались, стучались, — нет ответа. "Не прикажете ли выломать дверь?" — спрашивает адъютант. "Нет, — отвечает Потапов, — не надо, верно, он крепко заснул!" Он очень хорошо знал, что Грибоедова не было. А то раз является ко мне со штыком в руке. "Откуда ты это взял?" — спрашиваю я с изумлением. "Да у своего часового". — "Как у часового?" — "Так, у часового". — "По крайней мере, зачем?" — "Да вот пойду от тебя ужо ночью, так оно, знаешь, лучше, безопасней". — "Да как же тебе часовой–то дал?" — "Вот еще. Да если бы я им велел бежать с собой, так они бежали бы... Все меня любят", — добавил он. Но в начале его заключения было одно прекомическое происшествие: пишет он из своего заключения Булгарину.

— Ваше превосходительство.

— Что прикажете?

— Сделайте божескую милость!

— Какую угодно.

— Объясните мне, пожалуйста, связь такого благороднейшего, идеально благороднейшего человека, как мой покойный дядя, с таким страшным подлецом, как Булгарии. Я никогда не мог достаточно разъяснить этого загадочного пункта в биографии Грибоедова.

— У Булгарина, — отвечал мне Жандр очень положительно, — была к Грибоедову привязанность собаки к хозяину. Вы это сейчас увидите. Грибоедов пишет ему из штаба: "Любезная Пчела. Я в тюрьме. Принеси мне таких–то и таких–то книг". Кто не знает, что Булгарин трус страшный, однако ведь не осмелился ослушаться приказа Грибоедова, пришел к штаб, принес книги, дрожит со страху, его оттуда чуть не в шею гонят, он стоит, нейдет прочь, просит, молит, и добился–таки того, что передал книги [21].

— Для первого свидания, в которое мне хотелось бы разрешить самые темные для меня и интересные вопросы, я приготовил вам, Андрей Андреевич, еще один.

— Например.

— Как вам известны подробности смерти дяди?

— Расскажите сперва вы мне, как они вам известны. Я рассказал, что было мне на этот раз известно, что к Грибоедову, как посланнику, явилось несколько христианок, армянок или грузинок, которые объявили, что их против воли удерживают мужья их в Персии, что они отдаются под его покровительство. Грибоедов их принял, из этого возродилось народное неудовольствие и, наконец, бунт, жертвой которого он и сделался.

— Тут есть частица правды, но еще не вся правда. Если хотите прочесть полное и подробное описание и причин, и происшествий всей этой печальной катастрофы, то ищите его в "Annales des voyages" в 1829 году или в 1830 году [22]. На эту статью указал мне Ермолов.

— Позвольте записать: со мной нет ни карандаша, ни бумаги.

Жандр подал мне и то, и другое. Я положил бумагу, чтобы было повыше, на порядочную груду книг, правильно, симметрически положенных одна на другую, которые, с разными другими столь же правильно расположенными вещами, находились на маленьком столике, стоявшем близ софы, на которой сидел сенатор. Записывая, я очень немного, но все–таки несколько нарушил строгость и стройность симметрического порядка небольшой книжкой груды. Сенатор, не давая мне этого заметить, оправил все по прежнему порядку. Я едва удержал улыбку, увидевши в старике моего собрата — педанта в деле кабинетного порядка.

— Не одни женщины, отдавшиеся под покровительство его как посланника, – продолжал Жандр, — были причиною его смерти, — искра его погибели тлелась уже в Персии прежде, нежели он туда приехал. Разговаривая с графом Каподистриа [23], который заведовал всеми восточными нашими делами, хотя министром иностранных дел и был граф Нессельроде, Грибоедов сказал, что нам в Персии нужны не charge d'affaires [поверенный в делах (фр.).], а лицо, равное английскому представителю, то есть полномочного министра, envoye extraordinaire et ministre plenipotentiaire. Это одной степенью ниже главной степени дипломатического агента, посла, ambassadeur. Может быть, это и действительно было так нужно, а главное, что мне очень хорошо известно, Грибоедов думал, высказавши такое мнение, отклонить всякую возможность назначения его самого на это место, думал, что и чин его для того еще мал. Чин ему дали и на место назначили. "Нас там непременно всех перережут, – сказал он мне, приехавши ко мне прямо после этого назначения. — Аллаяр–хан мне личный враг. Не подарит он мне Туркманчайского трактата".

— Те же самые слова, — сказал я, — приводит Степан Никитич в своей биографической записке.

— Грустно провожали мы Грибоедова, — продолжал Жандр, как бы не слыхавши моего замечания. — До Царского Села провожали его только двое: Александр Всеволодович Всеволожский [21] и я. Вот в каком мы были тогда настроении духа: у меня был прощальный завтрак, накурили, надымили страшно, наконец толпа схлынула, мы остались одни. Поехали. День был пасмурный и дождливый. Мы проехали до Царского Села, и пи один из нас не сказал ни слова. В Царском Селе Грибоедов велел, так как дело было уже к вечеру, подать бутылку бургонского, которое он очень любил, бутылку шампанского и закусить. Никто ни до чего не дотронулся. Наконец простились. Грибоедов сел в коляску, мы видели, как она завернула за угол улицы, возвратились с Всеволожским в Петербург и во всю дорогу не сказали друг с другом ни одного слова — решительно ни одного.

И у нас с Жандром вышло тут довольно продолжительное молчание.

— Скажите, пожалуйста, — начал я, чтобы прервать его, — кому принадлежат эти две замечательные эпиграммы, современные появлению "Горя от ума"?

— Какие? Я их не знаю или забыл.

— Вот они:


Собрались школьники, и вскоре Михаил Дмитриев рецензию скропал, В которой ясно доказал, что "Горе от ума" не Дмитриева горе.

Жандр засмеялся.

— Я этого не знал... Зло, очень зло и умно.

— А вот другая, на того же злосчастного Дмитриева.


Михаил Дмитриев умре.

Считался он в 9–м классе,

Был камер–юнкер при дворе

И камердинер на Парнасе [25].


— Ну, эта мне нравится меньше, уже потому что в ней есть неправильности языка: говорится умре, а не умре. Ведь я пурист...

Старик улыбался.

"Знаем мы это про вас и без вас, pater conscripte [отец сенатор (лат.).]", — подумал я.

— Как бы то ни было, они любопытны, как и все, относящееся к Грибоедову, как все живые и мертвые о нем материалы.

— Кстати, о живых материалах, — начал Жандр. — Вам надо познакомиться здесь с несколькими лицами, которые могут порассказать вам кое–что о Грибоедове, например, с Иваном Ивановичем Сосницким. Это прелюбопытный человек, — он много на своем веку народу перевидал, и, как человек умный, перевидал не без толку. Я знаю, что они были знакомы с Грибоедовым.

— Я имел это намерение.

— Да еще познакомьтесь с Петром Андреевичем Каратыгиным. Этот человек будет вам полезен в другом отношении: отец его, Андрей Васильевич, был более 30 лет режиссером при театре, собирал и хранил афиши всех спектаклей, – это вам для истории представлений грибоедовской комедии.

— Благодарю вас, Андрей Андреевич, за эти указания. Вы, в свою очередь, вероятно, поинтересуетесь видеть один из принадлежащих мне портретов дяди и его "Черновую тетрадь".

— Об этом нечего и спрашивать.

— Эта "Черновая" — сущий клад: чего и чего в ней нет! И путешествия, и мелкие стихотворения, и проекты; два отрывка из "Грузинской ночи", ученые заметки, частные случаи петербургского наводнения.

— А, — сказал Жандр при последнем моем слове, — это любопытно: я знаю, что Грибоедов ездил осматривать Петербург после наводнения с тогдашним генерал-губернатором Милорадовичем.

— Как, с Милорадовичем? — спросил я с видимым удивлением и нисколько не думая скрывать невольную улыбку.

— А... вы смеетесь, — заметил мне Жандр, тоже улыбаясь.

— Да и вы смеетесь, ваше превосходительство.

— Стало быть, вам многое на этот раз известно?

— Не только многое, но все, да еще с такой подробностью, какой вы не ожидаете.

— Я предполагал, что Грибоедов с Милорадовичем были враги из–за Телешевой.

— Нет, они были только соперники [26].

— Впрочем, счастливым был дядя: он об этом, совсем не церемонясь, говорит довольно подробно в своих письмах к Степану Никитичу. Некоторые строки заставили меня препорядочно хохотать. А хорошенькая была эта Телешева. Знаете ли, Андрей Андреевич, что она представляется мне каким–то скоро пронесшимся, но блестящим метеором в судьбе моего дяди, чем–то чрезвычайно поэтическим и невыразимо грациозным.

Тут Жандр посмотрел на меня не без удивления: я говорил очень серьезно.

—Да откуда, – начал он, наконец, — знаете вы, что Телешева была хорошенькая?

—Прехорошенькая, хоть она и насолила мне.

—Это еще что такое?

—У меня есть ее портрет в "Русской Талии", драматическом альманахе Булгарина [27]. Это библиографическая редкость. Теперь нужно вам сказать, как насолила мне Телешева. Я собирал, всеми правдами и неправдами, с большими расходами, все сочинения дяди, рассеянные там и сям по разным альманахам и журналам. Все это было, разумеется, до полного, то есть неполного собрания его сочинений Смирдина. Прихожу я раз – это было в Москве, летом 1852 года, — на знаменитый Толкучий рынок к какому-то букинисту. "Нет ли у вас, батюшка, какого-нибудь старья; я человек заезжий... скучно, читать нечего. Не задорожитесь, — куплю охотно. Нет ли у вас, например, альманахов? Прежде они на русскую землю дождем сыпались". — "Есть", — говорит и выкинул их мне целый ворох. Перебираю... "Русская Талия". Этого-то нам и нужно. Я отобрал штуки три-четыре да и купил по 25 коп. сер. за штуку. Тут, как изволите видеть, я надул букиниста, но зато после букинист гораздо жесточе надул меня. Я хотел поддеть его точно на такой же крючок с "Сыном отечества" за 1825 год, в котором, как вам известно, помещены стихи Грибоедова — Телешевой. Рыбак рыбака видит в плесе издалека: букинист, должно быть, заметил мою физиономию и не без основания заключил, что я, должно быть, из книжных авантюристов. Спрашиваю "Сын отечества" за 1825 год. "Здесь, — говорит, — нет, а надо порыться в палатке". Мы пошли в палатку. Я не знаю, знаете ли вы, ваше превосходительство, что такое книжные палатки в Москве на Толкучем рынке? Они над самыми рядами толкуна, наверху, под самой, заметьте, железной крышей, под которой ничего не подложено, что хотя бы несколько умеряло невыносимый зной от нее в летний день, — ни дранки, ни тесу, — а день, в который я попал под эту крышу, в Душную палатку, в которой злодей букинист, перебрасывая связки книг, поднял еще пыль страшную, был светлый июльский и время только что за полдень. Что вам сказать? пробыл в этой палатке битых 2 часа и решительно начинал думать, что обратился в Сильвио Пеллико. "Нашел", — раздался, наконец, голос букиниста. Ну, думаю, — слава богу. Смотрю, – точно 1825 год; вот стихи Телешевой. "Что вам, любезнейший, за это?". — "Десять целковых". — "Вы шутите?" — "Нисколько". Я туда и сюда, хотел, было, его "душеспасительным словом", как говорит Плюшкин, пронять... Куда тебе! сладу никакого: уперся, злодей, да и только. Подумал–подумал, вынул деньги и отдал. Таким–то образом я заплатил четвертак за первые печатные отрывки комедии Грибоедова и 10 рублей серебром за одну страничку его стихов к мимолетному, но все-таки, скажу, милому предмету его страсти. Право, смотря на портрет Телешевой, их не жалею и вполне понимаю эти строки, написанные дядей в одном из писем его Степану Никитичу: "В три–четыре вечера (у Шаховского) Телешева меня совсем с ума свела".

Проговоривши еще кое о чем постороннем, мы простились с Жандром — до свидания...


1 июня 1858 г.

Не скоро, однако, было это свиданье. "Человек предполагает, а бог располагает" – истина, как и все под луной, старая. Я схватил в Петербурге жестокую холеру и был болен при смерти. Вопреки и ожиданий, и желаний моих, я, с лишком через месяц после первого моего свидания с Жандром, позвонил у его двери.

На этот раз отворил мне сам сенатор.

— Боже мой, это вы, мы думали, что вы уехали.

— Да, ваше превосходительство, я, было, действительно уехал – на тот свет.

Старик посмотрел на меня пристально.

— Да вы в самом деле как будто из гроба встали.

— И это в самом деле почти что так.

— Что с вами было?

— Холера, и притом жестокая.

Я рассказал причины и все подробности моей болезни.

— Да вы сами сделали все, чтобы произвести себе холеру. Однако как же это вы не уведомили меня о вашей болезни?

— Сто раз порывался я это сделать, но не смел вас беспокоить.

— Стыдно вам. Мы, кажется, не так вас приняли, что" бы вы могли сомневаться в нашем участии.

Надо пояснить это слово "мы": в первый раз, когда я был у Жандра, он познакомил меня с своей женой.

За это доброе слово я с искренним чувством пожал руку почтенного старика.

В это свиданье мы ничего не говорили о Грибоедове: свиданье было коротенькое, потому что я скоро ослаб до дурноты и едва мог дотащиться до квартиры. Все, что я успел сказать в этот раз Жандру, было то, что я и в продолжение моей болезни, когда чувствовал хоть малейшее облегчение, старался, сколько позволяли силы, работать по Грибоедову и таким образом успел прочесть довольно книг, нужных для составления комментариев для "Черновой".

— Где вы их брали?

— У Крашенинникова [28]. Как не сказать "спасибо" Петербургу: все, что хочешь, даже холера.


IV

2 июня 1858 г.

Визит Жандра к Смирнову. — Разговор о Герцене и освящении Исаакиевского собора. — "Лубочный театр" Грибоедова. — Отзыв о нем Жандра. — О трудных театральных временах в царствие Александра I. — Арест Сушкова. — Высылка П. А. Катенина. — Реквизитор. — Любовь Грибоедова к театру и кулисам. — Воспоминания о кн. А. И. Одоевском. – "Горе от ума" — светское евангелие. — Суеверность Грибоедова. — Сверхъестественные встречи знакомых на улицах Тифлиса и Петербурга. – Аналогичные случаи с B. C. Миклашевичевой. — Портрет А. С. Грибоедова. — Отзывы о нем сестры Грибоедова, П. А. Каратыгина, кн. В. Ф. Одоевского и А. А. Жандра.


Ночь я провел довольно мучительную и почти без сна, но к утру задремал и проснулся несколько освеженный и с обновившимися силами. Часов около 9 я уехал из дому на Невский — мне хотелось пройтись, потом просидеть часика 3–4 в Публичной библиотеке, потом опять пройтись и попугатить малую толику казны по разным лавкам и магазинам. Исполнивши все пожеланию, я часу уже в третьем возвратился домой и только что — признаюсь, не без удовольствия — надел халат, как ко мне совершенно неожиданно входит Жандр.

Он возвращался из Сената и был в мундире, на котором звезд и других штук довольно.

— Хотел вас навестить. Как вы чувствуете себя после вчерашнего?

— Благодарю вас, ваше превосходительство.

— Пожалуйста, оставьте это... Кажется, между нами можно без титулов. Жандр сидел у меня довольно долго. Мы говорили о разных предметах, посторонних Грибоедову, всего более о Герцене, которого, несмотря ни на какие таможни, жадно читают в России.

— Герцен, — сказал я Жандру, — доставил мне, несмотря на его избыток желчи, не совсем приятно действующей на хладнокровного и благоразумного читателя, много отрадных минут в продолжение моей болезни. Я не помню, когда и что читал я с таким наслаждением, как его превосходную статью "Екатерина Романовна Дашкова".

— Я не читал ее.

— Стало быть, вы и не видали этого номера "Полярной звезды"?

— Должно быть.

— Посмотрите, — продолжал я, — какой у него оригинальный самостоятельный язык, точно литой из бронзы.

Я достал из моего портфеля небольшой лист выписок и прочел: "Недавно один из них (славянофилов) пустил в меня под охраной самодержавной полиции комом отечественной грязи с таким народным запахом передней, с такой постной отрыжкой православной семинарии и с таким нахальством холопа, защищенного от налки недосягаемостью запяток, что я на несколько минут живо перенесся на Плющиху или на Козье Болото..."

Мы прочли еще несколько выписок. Потом речь перешла к недавнему освящению Исаакия и к небывалому доселе хору 2000 певчих. "Слушая этот хор, — сказал мне Жандр, — я, право, не знаю, где я был — на земле или в небе".

По уходе сенатора я выпил стакан чаю с хлебом (это был мой обед) и заснул. Просыпаюсь — на столике подле моей постели письмо по городской почте. Рука незнакомая. Распечатываю — от Сосницкого. О, радость! Он уведомляет меня, что величайшая редкость — "Лубочный театр" Грибоедова, который бог Знает где–то валялся в его бумагах, им найден, списан для меня и что я могу его получить, когда или сам приду на квартиру Сосницкого (он же теперь живет на даче в Павловске), или кого–нибудь за ним пришлю... Думать было нечего; я сейчас же послал на квартиру Сосницкого (тоже вблизи от меня), там сейчас же получил драгоценный листок и с ним, как с находкой, к Жандру — сейчас же.

Многие не только из молодого поколения, но даже из старожилов вовсе не знают, что такое "Лубочный театр" Грибоедова. Происхождение этого пасквиля (для чего же не назвать вещь ее именем?), имеющего теперь для нас неоспоримое историческое значение, тесно связано с малоизвестной у нас, некогда очень шумной и теперь нам интересной историей "Липецких вод", комедией князя Шаховского. Если нам вообще в высокой степени любопытны литературные отношения и литературные движения наших прошлых поколений, то, конечно, шум, брань и литературная драка, поднявшаяся из–за "Урока кокеткам, или Липецких вод" Шаховского, заслуживают в истории этих движений не последнее место. Здесь нельзя вполне рассказывать историю "Липецких вод", еще требующую подробного и обстоятельного исследования. Скажу, что при разделе литературных мнений, за и против "Вод", Загоскин, тогда еще малоизвестный, а впоследствии очень известный "сочинитель", если не писатель, стал в ряды поклонников Шаховского и даже превзошел своих собратий в усердии к общему патрону, сделавшись его почти что низкопоклонником. За таковое рабское усердие был он награжден покровительством Шаховского, который и дал ему какое–то местечко при театре.

Надо заметить, что в это время Загоскин издавал недолговечный журнал "Северный наблюдатель", в котором, между прочим, помещалась и театральная хроника. На этот довольно жалкий журнал постоянно, и иногда довольно удачно и ловко, нападал "Сын отечества", издававшийся Гречем. Вздумалось Загоскину задеть Грибоедова (по силам нашел себе соперника!), указавши как на образец безвкусия и неправильности на два стиха из комедии "Своя семья" [29], прибавивши словами Крюковского (автора трагедии "Пожарский"), что ...подобные стихи против поэзии суть тяжкие грехи.


Искра попала в порох: Грибоедов не любил, чтобы его затрагивали.

Он собрал, так сказать, совокупил все те литературные глупости и тупости, которыми отличался бездарный Загоскин, и представил, что публику зазывают в лубочный театр или в балаган, которые, замечу, кстати, тогда было в моде посещать по утрам, смотреть все эти глупости. Я не привожу здесь всего "Лубочного театра", составляющего ныне, как я уже сказал, величайшую редкость, а только, например, следующие стихи:


Вот вам Загоскин – наблюдатель,

Вот "Сын отечества" – с ним вечный состязатель,

Один напишет вздор,

Другой на то разбор,

А разобрать труднее,

Кто из двоих глупее.


Написавши сгоряча "Лубочный театр" (это было в 1817 году, Грибоедов тогда был молод), он бросился с ним к одному, к другому, к третьему издателю, чтобы напечатать. "Помилуйте, Александр Сергеевич, – отвечали ему всюду, — разве подобные вещи печатаются: это чистые личности". Еще более раздосадованный такими отказами, Грибоедов нанял писцов, и в несколько дней, через знакомых и знакомых знакомых, по Петербургу разошлось до тысячи рукописных экземпляров "Лубочного театра". Загоскин все-таки был одурачен.

Вот с этой–то редкостью, спеша елико возможно, пришел я к Жандру вечером 2–го июня.

Жандр прочел и говорит мне:

— Конечно, это не апокрифическое: об этом и речи быть не может, но то, что я знал из "Лубочного театра", то, — что мне читал сам Грибоедов, было гораздо короче, сжатей и живее. Не было, например, указания на "Проказника", комедию Загоскина, и некоторых других мест. Он читал эту пьеску и Гречу...

— Что ж, – спрашиваю я, — Греч? Не рассердился?

— О нет, только посмеялся.

От "Лубочного театра" речь невольно склонилась к старым театральным временам, и тут–то наслушался я много любопытного, о чем прочесть негде, да скоро и услыхать будет не от кого.

— Вы не можете себе представить теперь, в настоящее, в ваше время, — говорил Жандр, – какая это была трудная, особенно для всех любителей театра, для всех "театралов" пора — конец царствования Александра I. Тяжела она была и для актеров. Театром управлял главный директор. Должность эту сперва занимал Нарышкин, а потом Аполлон Александрович Майков, дед нынешнего поэта. Кроме главного директора, при театре состоял особый комитет из 4–х членов под главным начальством самого генерал-губернатора Милорадовича. Шаховской был одним из членов этого комитета и назывался "членом по репертуарной части", не мешался ни в какие другие, например в хозяйственную, для которой был особый член, но управлял, всем театром ворочал. Тогда боже избави позволить себе какую-нибудь вольность в театре, а особенно в отношении к актрисам, которые все имели "покровителей". Раз Каратыгин за грубость будто бы против Майкова сидел в крепости.

— Как в крепости? Каратыгин? Василий? Трагик?

— Да, да, он, и сидел целую неделю. Он не встал перед Майковым, когда тот проходил мимо, и хоть уверял, что его просто не видал, не заметил, его посадили в крепость, да мало того: целую неделю подсылали к нему разных лиц узнавать и выведывать, кто его подучил на это вольнодумство, не принадлежит ли он к "Союзу благоденствия".

— Это что такое?

— А вы и не знаете. Да это зародыш, зерно, из которого и развилось 14 декабря. Это был большой союз, к нему многие принадлежали.

— У них был какой-нибудь центр?

— Не один, а три: один в Кишиневе, другой в Киеве, а третий в Петербурге, то есть один в армии Витгенштейна, другой в армии Сакена, а третий здесь. Главой этого союза был Никита Муравьев, с которым вот что в Москве сделали... [30]

— Да ведь правительство знало об этом союзе?

— Знало, по крайней мере до некоторой степени.

— Что же оно его не уничтожило, прямо и ясно?

— Вот подите, прямо и ясно не уничтожало, а лиц, которых подозревало как участвующих в нем, преследовало. Всех понемножку выгоняли или из службы, или из столицы. Слушайте. Сушков... не помню его имени, но родной брат писателя, Николая Васильевича Сушкова, шикал в театре одной актрисе, его взяли и посадили в крепость. Пробыл он там недолго, всего три дня, а все-таки посадили в крепость.

Я сделал какой–то знак удивления.

— Вы удивляетесь? А с Катениным, если хотите, поступили еще лучше. Он тоже шикал в театре, – его преспокойно взяли и выслали вон из Петербурга, с тем, чтобы более не въезжать, и сделал это Милорадович без всякого высочайшего повеления [31].

— Да разве Милорадович был такой дурной человек?

— Нет, но безалаберный, взбалмошный. Он, уже выславши Катенина, подал доклад государю, что выслал и не велел въезжать. Что ж государь? Написал на докладе: "Хотя за такую вину и не следовало бы высылать из столицы, но, судя по образу увольнения полковника Катенина из службы, утверждаю". А какой же, спросите, это образ увольнения? Да никакого. Катенин уволен был по прошению, чисто, без всяких запинок, а знали, что он принадлежит к Тайному обществу, и рады были к чему-нибудь придраться, чтобы выбросить человека вон из столицы или из службы. В Москве, в 1818 году, в самое то время, когда там родился нынешний государь, был собран гвардейский полк из взводов всех гвардейских полков. Никита Муравьев был обер-квартирмейстером этого отряда, и его, за какую-то самую пустую ошибку в линии войска на параде, посадили под арест, и высидел он три недели. Разумеется, он сейчас же подал в отставку. А Катенин высидел у себя в деревне довольно долго, пока наконец случайно государь не проехал через эту деревню и не простил его, то есть не разрешил ему въезда в столицу. Все, говорю вам, что в то время ни касалось театра, было чрезвычайно трудно, за всем этим наблюдали, подглядывали, подслушивали... При театре даже был явный, официальный, публичный фискал, шпион...

— Как так?

— Да так. Он назывался реквизитор, и должность его, которая состояла в том, чтобы подслушивать, что говорилось между актерами и даже между писателями, пьесы которых ставились на сцену, и доносить, была определена прямо по штату. Эту "честную" должность занимал в то время какой–то итальянец, промотавший очень большое, по-тогдашнему, состояние — тысяч 200 капитала. Фамилию его я теперь не могу припомнить. Мы же принимали в театре самое горячее участие, мнение наше имело вес, и мы любили поставить на своем, но времена были такие, что я перестал ходить в театр вовсе, я был молод, горяч и, разумеется, не стерпел бы, если бы дирекция стала выставлять какую–нибудь бездарность на счет человека даровитого: вступился бы непременно и нажил бы себе хлопот. Грибоедову же было горя мало: пошмыгать между актрисами, присутствовать при высаживании их из карет (тут-то всего легче и можно было нажить себе хлопот), пробраться за кулисы — это было первым его наслаждением. И он непременно втесался бы в какую-нибудь историю и непременно сидел бы в крепости, если бы не его ангел-хранитель, который так и блюл его, так и ходил за ним, — это был князь Александр Одоевский, погибший впоследствии по 14-му декабря... Боже мой! Отрадно вспомнить, что за славный, что за единственный человек был этот князь Александр Одоевский. 21-го года, мужчина молодец, красавец, нравственный, как самая целомудренная девушка, прекраснейшего, мягкого характера!.. Он никогда не оставлял Грибоедова одного в театре, просто не отходил от него, как нянька, и часто утаскивал его от заманчивого подъезда силой, за руку. Почти всегда, прямо из театра, они приезжали прямо к нам, — я жил тогда с родственницей моей, Варварой Семеновной Миклашевичевой, которая любила обоих — и Одоевского, и Грибоедова, — как родных сыновей, — и всегда Грибоедов, смеясь, говорил Одоевскому: "Ну, развязывай мешок, рассказывай", потому что непременно было что-нибудь забавное. <...>


После нескольких перемен разговора речь коснулась прямо "Горя от ума".

— Знаете ли, Андрей Андреевич, — начал я, — я так много в жизнь свою с ним возился и прежде, когда был помоложе, так часто вставлял в разговор стихи из него, что раз одна очень умная дама сказала мне такое слово, которого я никогда не забуду: "Il parait que c'est votre Evangile" [Кажется, что это ваше Евангелие (фр.).].

— Вы думаете, что я этому удивляюсь, — отвечал Жандр. — Нисколько. А я так вот вас собираюсь удивить вещью точно в таком же роде. Знаете ли, что сказал о "Горе от ума", не самому, правда, Грибоедову, а Булгарину, один купец, с бородой, но человек, который любил читать, вообще любил просвещение. "Ведь это, Фаддей Венедиктович, наше —светское евангелие". Каково вам это покажется?

— Что же он хотел этим выразить?

— А то, что если в Евангелии настоящем правила нравственности чисто духовной, так в "Горе от ума" — правила общественной, житейской нравственности...

Потом разговорились мы к чему–то, что Грибоедов был лично храбр.

— А знаете ли, — сказал Жандр, — что он был порядочно суеверен, и это объясняется, если хотите, его живой поэтической натурой. Он верил существованию какого–то высшего мира и всему чудесному. Раз приходит ко мне весь бледный и расстроенный. "Что с тобой?" — "Чудеса, да и только, только чудеса скверные". — "Да говори, пожалуйста". – "Вы с Варварой Семеновной все утро были дома?" — "Все утро". — "И никуда не выходили?" — "Никуда". — "Ну, так я вас обоих сейчас видел на Синем мосту". Я ничему сверхъестественному не верю и рассмеялся над его словами и тревогой. "Смейся, — говорит, — пожалуй, а знаешь ли, что со мной было в Тифлисе?" — "Говори". — "Иду я по улице и вижу, что в самом конце ее один из тамошних моих знакомых ее перешел. Тут, конечно, нет ничего удивительного, а удивительно то, что этот же самый господин нагоняет меня на улице и начинает со мной говорить. Как тебе покажется?.. Через три дня он умер". — "Стало быть, и мы с Варварой Семеновной умрем?" — "Ничего не знаю, а только ты ей не сказывай". — "Пустяки, братец..." И в самом деле вышли пустяки: видел он нас на Синем мосту в 1824 году, Варвара Семеновна умерла в 1846 году, а я, как видите, до сих пор жив. Но он всему этому верил. "Знаешь ли ты историю одного немецкого студента? Она записана в актах". — "Расскажи". — "В Германии был один молодой человек, который ни во что не верил... Раз ночью является к нему какая–то женщина, говорит ему, чтобы он покаялся, потому что через три дня умрет, и умрет ровно в полночь, когда она снова явится. Он рассказал об этом происшествии своим товарищам, и те, чтобы избавить его от страха, придумали вот что: один из них согласился нарядиться в женское платье и стал похожим на женщину–привидение, как описывал ее студент. В назначенный этой женщиной вечер товарищи собрались к студенту, и минут за пять до полуночи явился наряженный. "Да куда же твоя женщина пропала? Ба! Да вот она", — сказали они, указывая на вошедшего в это время переодетого товарища. "Нет, — отвечал студент, — это товарищ, а не она, а вот она..." — и он указал в другую сторону, где стояло настоящее привидение. В это самое время часы на городской башне пробили полночь — и студент тут же и умер" [32].

— Однако как же вы, Андрей Андреевич, объясняете то, что Грибоедов видел вас с Варварой Семеновной на Синем мосту или своего знакомого в Тифлисе?

— Очень просто. Галлюцинацией. Конечно, есть вещи очень странные, и одну из этих странных вещей я вам сейчас расскажу. Тут дело было уже не с одним человеком, не с Грибоедовым на Синем мосту или в Тифлисе, а с двумя совершенно разно поставленными лицами. В подлинности этого факта сомневаться невозможно, потому что я сам не только исследовал, но должен был его исследовать. Дело было с той же самой Варварой Семеновной Миклашевичевой, о которой сейчас шла речь. У нее был одни сын, Николай, которого она очень любила и который умер восьми лет от роду. Она его горько оплакивала и всегда по ночам очень долго о нем молилась. Раз ночью — это было летом — она стоит перед иконами, молится о нем и вдруг слышит, что у будочника (против самой ее квартиры была будка) голос ее сына очень громко спрашивает: "Который час?" Малютка несколько пришепетывал, и по этому одному и, наконец, по самым звукам голоса она не могла ошибиться. Она бросается к окну, отворяет его, слышит, как будочник отвечает: "Третий; да что ты, этакой маленький, по ночам шатаешься?", видит, очень ясно видит своего сына, видит, как он перешел от будки улицу к ее воротам и у самых ворот пропал. Боясь, не ошиблась ли она, не было ли у ней все это действием слишком сильно настроенного воображения, она разбудила людей, послала к будочнику спросить: видел ли он мальчика, говорил ли с ним? Оказалось, что видел и говорил. Когда я приехал (меня в то время не было в Петербурге), она мне все рассказывает и для того, чтобы удостоверить меня в подлинности факта, просит, чтобы я сам спросил будочника. Будочник этот был в то время переведен куда-то к Александро–Невской лавре. Я поехал, отыскал его, при ней расспрашивал: все оказалось верно и точно: видел и говорил.

— Странно. Впрочем, мне Степан Никитич рассказал о Варваре Семеновне еще одну странность, заставляющую Думать, что эта женщина отличалась даром какого–то провидения, предвидения, ясновидения или какого хотите видения, в котором, однако, не было ничего общего с нашими какими бы то ни было видениями, принимаемыми хоть в смысле предчувствий. Она не то что предузнала, а просто, без всяких оснований, без всяких данных узнала о приезде Степана Никитича в Петербург.

— Сущая правда. Вот как было дело. Не только я не ждал в Петербург Степана Никитича, с которым мы, по общей нам лености, и переписывались редко, но и сам он после говорил, что собрался в Петербург вдруг и приехал в него как бы случайно. В одно прекрасное утро сижу я у себя в кабинете и занимаюсь делами до отправления на службу, как вдруг входит Варвара Семеновна и говорит мне: "Знаешь ли, Андрей Андреевич? Ведь Степан Никитич в Петербург приехал". — "От кого вы это знаете?" — "Да ни от кого, а говорю тебе, что приехал". — "Может быть, вам это только так кажется?" — "Нет, я тебе это наверное говорю..." Отправляюсь на службу, проходит час–другой времени, входит ко мне Степан Никитич. "Здравствуй, — говорю, — друг любезный, добро пожаловать. Я о твоем приезде знал сегодня утром". Тот на меня глаза уставил... "Не от кого, — говорит, — тебе было знать: я только что приехал и ни с кем не видался, прямо к тебе". — "А я тебе говорю, что знал". — "Да от кого же?" — "От Варвары Семеновны". — "А она от кого знала?" — "А ни от кого..."

— Точно так рассказывал мне этот факт и Степан Никитич.

— А вот еще с Варварой Семеновной случай, по характеру подходящий к последнему, но еще, если хотите, замысловатее. Я вам уже говорил, что она очень любила Александра Одоевского. 4 декабря 1825 года, в день ее ангела, Одоевский приезжает ее поздравить прямо с караула, – в мундире, в шарфе, одним словом, во всем том, в чем следует офицеру быть на карауле. Пробывши с полчаса, он уехал. "Что это за странность, — говорит мне Варвара Семеновна, только что тот скрылся за дверь, — в каком это чудном костюме приезжал князь Александр?" — "В каком же чудном? Он с караула, поспешил к вам, и приехал во всей форме". — "Помилуй, в какой форме: я бы не удивилась, если бы он и во всей форме приехал, а то он удивил меня, что надел вовсе не мундир; на нем был какой–то серый армяк, казакин или зипун"... Через несколько дней, по милости происшествий декабря 14–го, князь Александр Одоевский был действительно в армяке...


—Вам более не нужны, Андрей Андреевич, – сказал я, вставая, — "Черновая" Грибоедова и портрет его? [33]

— Нет, не нужны.

— Похож портрет?

— Не очень.

— Как же это? Марья Сергеевна сказала мне, что похож; я показывал его Петру Каратыгину, тот говорит: "Похож", но, главное, когда я привез этот портрет князю В. Ф. Одоевскому, он долго держал его в руках и несколько раз повторил: "Очень похож, очень похож".

— Пусть все это так, но только вы всему этому не вполне доверяйте. Я не скажу, чтобы в этом портрете не было решительно никакого сходства, — оно, конечно, есть, но сходство это не выражает вам вполне, не передает вам Грибоедова. Я сейчас объясню вам это примером. С меня нынешний год списал масляными красками портрет один молодой человек, бедняк, ученик Бруни, и просил у меня позволения выставить этот портрет на выставке академии; я согласился. Там, на выставке, многие не только меня узнавали, но находили, что в этом портрете большое со мной сходство, между тем этим портретом недовольны ни я, ни жена моя, ни все мое семейство: мы все находим, что он непохож. Так и с портретом Грибоедова: сходство, конечно, есть, но не слишком близкое, не художественное... Прежде всего, замечу, что Грибоедов в то время, к которому относится этот портрет, был гораздо худее в лице, и, наконец, глаза... Разве этот портрет передает выражение его глаз? Нисколько. Вот беда, — я рисовать не умею, а то бы я нарисовал Грибоедова, как живого, потому что вижу его перед собой – вот как вас вижу...


V

3 июня 1858 г.

Рассказы Жандра о подробностях дуэли Шереметева с Завадовским. — Роль Истоминой, Грибоедова и Якубовича в столкновении Шереметева с графом Завадовским. — Разъяснение слов Каверина, сказанных после дуэли. — Дуэль Грибоедова с Якубовичем на Кавказе. — Рана Грибоедова. — Свидетельства Жандра о полном участии Грибоедова в заговоре 14 декабря. — Разъяснение выражения Грибоедова "о ста человеках прапорщиков". — Порядок приема в члены Тайного общества. — Пользование казенными печатями для сношений между думами. — "Зеленая книга". — "Желтая книга". — Благоприятные для Грибоедова показания главарей декабристского движения.


Сегодня вечером, после бесполезной и бестолковой моей поездки в Павловск к Сосницкому, я отправился опять к Жандру. Он говорит, что вся литературно–общественная история из–за "Липецких вод" князя Шаховского, которую так хорошо знает Сосницкий, ему вовсе незнакома. Странно, взамен этого он мне рассказал сегодня много любопытного о Грибоедове и, главное, вообще о заговоре 14 декабря.

— Как вам известны подробности грибоедовской дуэли? – спросил он меня. Я рассказал, прибавя, что слышал все это от С. Н. Бегичева и от доктора Иона.

— Так, но не совсем так. Степана Никитича в это время в Петербурге не было, а я был, и Грибоедов прямо с дуэли приехал ко мне. Василий Шереметев жил с Истоминой совершенно по–супружески, вместе, в одном доме. Они иногда вместе и выезжали, например к князю Шаховскому, у которого была обязанность — приискивать всем хорошеньким, выходящим из театральной школы, достаточных и приличных "покровителей". Это была милая и совсем не бездоходная обязанность, — за свои хлопоты Шаховской брал порядочные деньги. Одним словом, эта обязанность была надежный капитал, всегда дающий верный и прибыльный процент. Все им покровительствуемые красавицы и их счастливые обожатели уже и смотрели на Шаховского как на своего патрона, обращались к нему во всех своих ссорах, неприятностях и проч. Он мирил, ладил, устраивал, все обходилось ладно и келейно, по-домашнему. Шереметев, шалун, повеса, но человек с отлично–добрым и благородным сердцем, любил Истомину со всем безумием страсти, а стало быть, и с ревностью. И в самом деле она была хорошенькая, а в театре, на сцене, в танцах, с грациозными и сладострастными движениями — просто прелесть!.. Шереметев с ней ссорился часто и, поссорившись и перед роковой для него дуэлью, уехал от нее. Надо заметить, что скорей он жил у нее, чем она у него. Истомина, как первая танцовщица, получала большие деньги и жила хорошо... Грибоедов, который в то время жил вместе с графом Завадовским, бывал у них очень часто как друг, как близкий знакомый. Завадовский имел, кажется, прежде виды на Истомину, но должен был уступить счастливому сопернику... Тем на этот раз дело и ограничилось. Поссорившись, Шереметев, как человек страшно влюбленный, следил, наблюдал за Истоминой: она это очень хорошо знала. Не знаю уже почему, во время этой ссоры Грибоедову вздумалось пригласить к себе Истомину после театра пить чай. Та согласилась, но, зная, что Шереметев за ней подсматривает, и, не желая вводить его в искушение и лишний гнев, сказала Грибоедову, что не поедет с ним вместе из театра прямо, а назначила ему место, где с ней сейчас же после спектакля встретиться, – первую, так называемую Суконную линию Гостиного двора, на этот раз, разумеется, совершенно пустынную, потому что дело было ночью. Так все и сделалось: она вышла из театральной кареты против самого Гостиного двора, встретилась с Грибоедовым и уехала к нему. Шереметев, наблюдавший издалека, все это видел. Следуя за санями Грибоедова, он вполне убедился, что Истомина приехала с кем–то в квартиру Завадовского. После он очень просто, через людей, мог узнать, что этот кто–то был Грибоедов. Понятно, что все это происшествие взбесило Шереметева, он бросился к своему приятелю Якубовичу с вопросом: что тут делать?

"Что делать, — ответил тот, — очень понятно: драться, разумеется, надо, но теперь главный вопрос состоит в том: как и с кем? Истомина твоя была у Завадовского – это раз, но привез ее туда Грибоедов — это два, стало быть, тут два лица, требующих пули, а из этого выходит, что для того, чтобы никому не было обидно, мы, при сей верной оказии, составим une partie carree [Здесь: дуэль четверых (фр.).] — ты стреляйся с Грибоедовым, а я на себя возьму Завадовского".

— Да помилуйте, — прервал я Жандра, — ведь Якубович не имел по этому делу решительно никаких отношений к Завадовскому. За что же ему было с ним стреляться?..

— Никаких. Да уж таков человек был. Поэтому-то я вам и сказал и употребил это выражение: "при сей верной оказии". По его понятиям, с его точки зрения на вещи, тут было два лица, которых следовало наградить пулей,

— как же ему было не вступиться? Поехали они к Грибоедову и к Завадовскому объясняться. Шереметев Грибоедова вызвал. "Нет, братец, — отвечал Грибоедов, — я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Александру Ивановичу (т. е. Якубовичу), то я к его услугам".

Partie carree устроилось. Шереметев должен был стреляться с Завадовским, а Грибоедов с Якубовичем. Барьер был назначен на 18 шагов, с тем, чтобы противникам пройти по 6 и тогда стрелять. Первая очередь была первых лиц, то есть Шереметева и Завадовского. Я забыл сказать, что в течение всего этого времени Шереметев успел помириться с Истоминой и как остался с ней с глазу на глаз, то вдруг вынул из кармана пистолет и, приставивши его прямо ко лбу, говорит: "Говори правду, или не встанешь с места, — даю тебе на этот раз слово. Ты будешь на кладбище, а я в Сибири, — очень хорошо знаю, да что же... Имел тебя Завадовский или нет?" Та, со страху ли или в самом деле правду, но, кажется, сказала, что имел. После этого понятно, что вся злоба Шереметева обратилась уже не на Грибоедова, а на Завадовского, и это–то его и погубило... Когда они с крайних пределов барьера стали сходиться на ближайшие, Завадовский, который был отличный стрелок, шел тихо и совершенно покойно. Хладнокровие ли Завадовского взбесило Шереметева или просто чувство злобы пересилило в нем рассудок, но только он, что называется, не выдержал и выстрелил в Завадовского, еще не дошедши до барьера. Пуля пролетела около Завадовского близко, потому что оторвала часть воротника у сюртука, у самой шеи... Тогда уже, и это очень понятно, разозлился Завадовский. "Ah, — сказал он, — il en voulait a ma vie. A la barriere!" [Ах, он посягал на мою жизнь. К барьеру! (фр.).] Делать было нечего, – Шереметев подошел. Завадовский выстрелил. Удар был смертельный, — он ранил Шереметева в живот. Шереметев несколько раз подпрыгнул на месте, потом упал и стал кататься по снегу. Тогда-то Каверин и сказал ему, но совсем не так, как вам говорил Ион: "Вот тебе, Васька, и редька!" — это не имеет никакого смысла, а довольно известное выраженье русского простолюдья: "Что, Вася, репка?" Репа ведь лакомство у народа, и это выражение употребляется им иронически в смысле: "Что же? вкусно ли? хороша ли закуска?" Якубович, указывая на Шереметева, обратился к Грибоедову с изъяснением того, что в эту минуту им, конечно, невозможно стреляться, потому что он должен отвезти Шереметева домой... Они отложили свою дуэль до первой возможности, но в Петербурге они стреляться не могли, потому что Якубовича сейчас же арестовали и прямо из-под ареста послали на Кавказ. Они действительно встретились с Грибоедовым на первых же порах его приезда в Тифлис и стрелялись. Ермолов несколькими минутами не успел предупредить дуэли, пославши арестовать обоих. Грибоедов, как и Шереметев же, не выдержал и выстрелил, не дошедши до барьера. Якубович стрелял отлично и после говорил, что на жизнь Грибоедова не имел ни малейших покушений, а хотел, в знак памяти, лишить его только руки. Пуля попала Грибоедову в ладонь левой руки около большого пальца, но, по связи жил, ему свело мизинец, и это мешало ему, музыканту, впоследствии играть на фортепиано. Ему нужна была особая аппликатура. Шереметев жил после дуэли три дня.

— Очень любопытно, Андрей Андреевич, — начал я, — знать настоящую, действительную степень участия Грибоедова в заговоре 14 декабря.

— Да какая степень? Полная.

— Полная? — произнес я не без удивления, зная, что Грибоедов сам же смеялся над заговором, говоря, что 100 человек прапорщиков хотят изменить весь правительственный быт России.

— Разумеется, полная. Если он и говорил о 100 человеках прапорщиков, то это только в отношении к исполнению дела, а в необходимость и справедливость дела он верил вполне [34]. На этом-то основании вскоре после дуэли своей с Якубовичем он с ним был "как ни в чем не бывало", как с единомышленником. А выгородился он из этого дела действительно оригинальным и очень замечательным образом, который показывает, как его любили и уважали. Историю его ареста Ермоловым вы уже знаете; о бумагах из крепости Грозной и судьбе их — тоже. Но вы, верно, не знаете вот чего. Начальники заговора или начальники центров, которые назывались думами, а дум этих было три — в Кишиневе, которой заведовал Пестель, в Киеве — Сергей Муравьев–Апостол и в Петербурге — Рылеев, поступали в отношении своих собратьев–заговорщиков очень благородно и осмотрительно: человек вступал в заговор, подписывал и думал, что уже связан одной своей подписью; но на деле это было совсем не так: он мог это думать, потому что ничего не знал, подпись его сейчас же истреблялась, так что в действительности был он связан одним только словом.

Надо вам сказать, что в первом своем зародыше, вначале, это был заговор чисто военный, то есть между одними только военными. Сноситься заговорщикам было очень удобно, несмотря на дальность расстояний: Александр Бестужев был старшим адъютантом Главного штаба, имевшего сношения с штабами армий [35]. Там, в одном месте, был Сергей Муравьев–Апостол, в другом — Пестель, да и вообще адъютанты штабов все были в заговоре Они преспокойно пользовались казенными печатями, делая какой–то условный знак чернилами у самой печати на конвертах. Все прочие конверты адъютантами распечатывались, а эти, конечно, прятались. У заговорщиков военных была "Зеленая книга", в которую и вносились имена. Этот, сперва чисто военный, заговор впоследствии расширился, в него вступило много отставных, даже купцов. "Зеленая книга" – это было в 1818 году во время сборного в Москве полка — была уничтожена и заменена "Желтой книгой". В это время многие от заговора отстали, даже сам Никита Муравьев. Отстал в это же время и наш С. Н. Бегичев. Когда 14 декабря бунт вспыхнул, заговорщики были взяты, между ними, по непонятным причинам, Бестужев–Рюмин стал прямо указывать на Грибоедова, упирая все более на то, что Грибоедов с Сергеем Муравьевым–Апостолом жил сыздетства душа в душу... [36] По этому только случаю Грибоедова и взяли...

— Что же за выгода была в этом Бестужеву–Рюмину? — спросил я. — Что за цель, что за отрада?

— Не понимаю. Но мало того, что против Грибоедова не нашлось, как вы уже знаете, никаких доказательств, – в пользу его (вот что замечательно!) были свидетельства самих заговорщиков, потому что и Сергей Муравьев, и Рылеев, и Александр Бестужев (Марлинский), которые не могли уже в то время в чем–нибудь сговариваться, сталкиваться, сказали одно и то же, что "Грибоедов в заговоре не участвовал и что они не старались привлекать его к заговору, который мог иметь исход скорее дурной, чем хороший, потому что берегли человека, который своим талантом мог прославить Россию". Таким–то образом Грибоедов выгородился совершенно... Разумеется, много помогли ему и Ермолов, и, уже здесь, в Следственной комиссии, Ивановский.


VI

5 июня 1858 г., 1 час ночи.

Любовь Жандра к семейной жизни. — Баловство детей. — Жандр – пурист в русской речи. — Как записывал автор рассказы Жандра. — Сравнение с С. Н. Бегичевым.


Мне остается для полноты картины сказать несколько слов о Жандре как человеке.

Человек, который был другом Грибоедова – настоящим, а не двусмысленным, как Булгарин, не может быть дурным человеком. Это надо принять за аксиому. Жандру около 70 лет, женился он поздно, и теперь "весь", по выражению его же жены, "живет в своем семействе". Дети гораздо более вьются, трутся и вертятся около него, нежели около матери. Старца (и это совершенно в духе всякого старца), кажется, приводит в решительное восхищение то, что у него 2–3 месяца тому назад родился ребенок. Наш брат от такой благодати чуть не заплачет, а старческому самолюбию это льстит. Детей он балует страшно, они делают из него что хотят. По зову ребенка старик встает и идет в другую комнату, — разумеется, за пустяками. Tout се qui est trop [все хорошо б меру (фр.).], — говорит пословица. Дочка его, лет 9–ти, что ли, ловкая, по такая подвижная и манерная, что хоть вот сию минуту прямо в любую труппу эквилибристов на канат. Я таких детей не люблю, а их хоть и детской, но все–таки несколько нахальной развязности не люблю еще больше. Актриса, теперь уж актриса. Что толку? Жандр сам признавался мне, что почти ничего не читает, кроме сенаторских записок да des choses prohibees [запрещенных изданий (фр.).], как, например все герценовское, интересующее теперь всякого. В отношении к языку он, как сам признавался, пурист. Например, я спрашиваю о Завадовском:

— Скажите, пожалуйста, что это была за личность?

— Ради бога, не убивайте меня. Я вытаращил глаза.

— Не говорите "личность", у нас под этим словом разумеется совершенно другое понятие.

— Да ведь это прямой перевод слова personnalite.

— То–то, что не прямой: personnalite — особа. Старик, видимо, ошибается.

— Особа l'individu, – замечаю я.

— И personnalite. Ну, бог с ним.

Вообще он человек благородный и добрый, — по крайней мере, ко мне был он чрезвычайно добр: дружески пенял мне, что я не уведомил его о моей болезни, сам навестил меня, спрашивал, не растрясла ли у меня, заезжего, моя болезнь казны... Вхожу к нему во второй раз после моей болезни — и он отменяет только что отданное человеку приказание идти справиться о моем здоровье. А это: старик сидит на какой–то и не очень удобной кушетке, а я подле него в больших вольтеровских креслах, существовавших еще при Грибоедове спрятавшись раз за которые Жандр напугал Грибоедова, за что тот и назвал его школьником... Старик рассказывает, и притом такие вещи, которых, верно, другому не стал бы говорить, а у мепя, без всякого зазрения совести, на коленях портфель с бумагой, а в руке карандаш; я, решительно без всякого приличия, записываю бегло перечнем все, что он говорит. Прощаясь, мы дружески обнялись и расцеловались Последнее его слово было — поклон моей жене.

В Степане Никитиче до сих пор больше огня и душевной силы, хотя, вероятно, меньше физической, хотя он глух и руки у него сильно трясутся. В Степане Никитиче есть то, что

Мхом покрытая бутылка вековая

Хранит струю кипучего вина... [37]


VII

Письмо Жандра к Смирнову от 25 сентября 1858 года. — Свидание с Жандром в конце февраля 1859 года. — Воспоминания о недавно умершем С. Н. Бегичеве и его дружбе с Грибоедовым. — Рассказ Смирнова, со слов Бегичева, о случае в католическом монастыре в 1814 году. — Свидетельство Жандра, в каком виде был автограф "Горя от ума", привезенный Грибоедовым в Петербург в 1824 году. — Многочисленные списки "Горя от ума". — Главный список А. А. Жандра, исправленный автором собственноручно. — Допрос Жандра государем. – О портфелях для бумаг. — О причине дуэли, Чернова и Новосильцева и обстановка похорон того и другого. — Общие надежды на помилование декабристов. — Где похоронены тела повешенных.


В конце февраля 1859 года я снова приехал в Петербург. Само собой разумеется, что один из первых моих визитов был сенатору Жандру, который писал ко мне только одно письмо, но самое обязательное. В письме этом, которое я прилагаю в подлиннике, были мне особенно дороги следующие строки: "Не удивляйтесь и не сердитесь на меня, любезнейший, почтенный Дмитрий Александрович, что на три письма ваши, которые доставили мне истинное удовольствие, убеждая, что на свете есть еще люди, согретые человеческим сердцем, — я отвечаю так поздно. Для таких старых людей, как я, самое трудное дело писать, что бы то ни было... А я все лето писал, писал и писал..." Далее следовало исчисление его настоящих служебных трудов и следующее слишком важное для меня известие: "Перебравшись на новую квартиру и перебирая мои бумаги, я нашел два письма незабвенного моего друга. Если удосужусь, то пришлю вам копии с них. Одно менее интересно, другое несравненно более. Оно писано к Варваре Семеновне, общему нашему другу, из Табриса незадолго до последнего отъезда Александра в Тегеран, следовательно, незадолго до его смерти".

Нас как-то невидимо, но как-то чувствуемо соединяла мысль, что его уже нет, нашего общего друга, нашего дорогого Степана Никитича.

— Он умер, — сказал я.

Сенатор промолчал, но ему, видимо, было грустно.

— Он обещал мне, при последнем свидании, все письма Грибоедова к нему в мою собственность, — продолжал я.

— Не знаю, — отвечал Жандр, — но я душевно сохраняю память об этом человеке, — недаром его так любил Грибоедов. Они много дурости наделали в молодости: во второй этаж дома в Брест–Литовске верхом на лошадях въехали бал… Это были кутилы, но из них вышли замечательные люди. Степан Никитич был рыцарь благородства, и вы должны почитать себя совершенно счастливым, если сохранили несколько его писем.

— Вы рассказываете, Андрей Андреевич, как они в Брест–Литовске верхом во второй этаж на лошадях приехали. Да мало ли они там чудили. Я вам расскажу одну продел очку моего дядюшки: вы, вероятно, знаете, что в Брест–Литовске был какой–то католический монастырь, чуть ли не иезуитский; вот и забрались раз в церковь этого монастыря Грибоедов с своим любезным Степаном Никитичем, когда служба еще не начиналась. Степан Никитич остался внизу, а Грибоедов, не будь глуп, отправился наверх, на хоры, где орган. Ноты были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Где уж в это время находился органист или не посмел он согнать с хор и остановить русского офицера, да который еще состоял при таком важном в том крае лице, каким был Андрей Семенович Кологривов, — уж я вам передать этого не могу, потому что не догадался об этом спросить Степана Никитича, от которого слышал о всей этой проделке. Вы лучше моего знаете, что Грибоедов был великий музыкант. Когда по порядку службы потребовалась музыка, Грибоедов заиграл и играл довольно долго и отлично. Вдруг священнодейческие звуки умолкли, и с хор раздался наш кровный, наш родной "Камаринский"... Можете судить, какой это произвело эффект и какой гвалт произошел между святыми отцами...

С Жандром мы видались часто. Раз он говорит мне: "Когда Грибоедов приехал в Петербург и в уме своем переделал свою комедию, он написал такие ужасные брульены, что разобрать было невозможно. Видя, что гениальнейшее создание чуть не гибнет, я у него выпросил его полулисты. Он их отдал с совершенной беспечностью. У меня была под руками целая канцелярия: она списала "Горе от ума" и обогатилась, потому что требовали множество списков. Главный список, поправленный рукою самого Грибоедова, находится у меня. Вы почерк его знаете, – сомнения не может быть никакого. Барон Корф просил у меня мой экземпляр для императорской Публичной библиотеки, но я не дал, потому что хочу, чтобы этот экземпляр сохранился в моем семействе".

Несколько раз говорили мы о князе Александре Одоевском. "Князь Александр, — сказал мне Жандр, — после происшествия 14 декабря бежал, за ним был послан Василий Перовский, человек чрезвычайно благородный; он видел в Ораниенбауме следы его по снегу, когда тот побежал из дому в лес, но не решился его преследовать. Впрочем, его схватили. И я был схвачен в пальто, бобровой шапке (как давший свое платье князю Одоевскому); в таком виде я был представлен императору, в пальто и в бобровой шапке. Государь спросил меня:

— Ты дал князю Одоевскому одежду?

— Я.

— Ты участвуешь в заговоре?

— Нет. Но я всех их знаю.

— Ступай.

После государь меня жаловал, и лент, и звезд было дано много, и нередко я имел так называемое счастье представляться Николаю Павловичу и обедать у него, особенно же часто в Петергофе, где я почти всегда живу летом, но никогда государь не сказал со мной ни одного слова; я видел милости, но видел и немилости, впрочем, мне все равно. Хоть мне дадут пятую, хоть шестую звезду, все это вздор. Я служил честно — и умру честно".

Раз я сидел у Жандра особенно долго; старик разговорился.

— Я помню те времена, когда без портфелей ходили... старые времена, вы их помнить не можете.

— Да в чем же бумаги–то носили? — спросил я.

— Да в бумагах же.

— А дождь, снег, ветер?

— Ну, так в платок завяжут или в салфетку завернут, а о таких премудростях, как портфели, и слухом не слыхали, и видом не видали.

Я промолчал, потому что боялся, что отпущу глупость, вроде следующей: "Да, подлинно доисторические времена", и тем напомню старику его действительно преклонные лета, что не всегда бывает приятно. Жандр особенно любил говорить о всем, что относится к 14 декабря. Видимо, что он всем этим происшествиям сочувствует и судит о них, зная всю подноготную, как человек умный и благородный, то есть осуждает их.

— А вот я вам расскажу, как развивались перед 14 декабря партия аристократическая и партия либеральная. Всем известна история дуэли между Черновым и Новосильцевым. До такой степени общество было настроено в смысле идей демократических и революционных, что все было против аристократии, которая, как плющ какой–нибудь около дерева, всегда и всюду вилась около престолов. Отец Чернова был генерал-майор; у него было семь сыновей и одна дочь. Я знавал ее, она была очень хороша, можно сказать, красавица. Новосильцев влюбился и, уже сосватавшись и бывши женихом девушки, так что он ездил с ней вдвоем по городу, должен был изменить по воле строгой и безумной матери своему слову; она не позволила сыну жениться, потому что у Черновой имя было нехорошо — Нимфодора, Акулина или что–то вроде этого. Из–за этого вышла дуэль. Старик генерал Чернов сказал, что все его семь сыновей станут поочередно за сестру и будут с Новосильцевым стреляться и что если бы все семь сыновей были убиты, то будет стреляться он, старик. Дело совершилось так; Новосильцев стрелялся с старшим Черновым. Оба были ранены насмерть. Новосильцев умер прежде Похоронный поезд его, как аристократа, сопровождало великое множество карет, — поверить трудно; это взбудоражило все либеральные умы; решено было, когда Чернов умер, чтобы за его гробом не смело следовать ни одного экипажа, а все, кому угодно быть при похоронах, шли бы пешком, — и действительно страшная толпа шла за этим хоть и дворянским, но все–таки не аристократическим гробом — человек 400. Я сам шел тут. Это было что–то грандиозное.

Однажды Жандр спросил меня:

— Читали вы когда–нибудь донесение Следственной комиссии?

— Никогда его даже и не видывал.

— Как жаль! Оно у меня было и куда–то запропастилось: ведь у меня такое множество всяких бумаг. Эта вещь, кажется, была писана для надувательства почтеннейшей публики, как будто публика — дитя. Однако знаете ли, что в обществе была некоторая надежда, что Николай простит или хоть не так тяжко накажет главных лиц заговора. Я в это не верил, – Николай никогда не прощал, и он их преспокойно повесил. В тот самый день, когда их повесили, некоторые из близких мне людей видели отца Рылеева. Он был весел. Вот, стало быть, как сильна была надежда... За верность этого факта я вполне ручаюсь.

— Где их вешали?

— В Петропавловской крепости.

— Вы были на этой человечественной церемонии, Андрей Андреевич?

— Нет, не был. Греч был. Церемония эта началась в 5 часов утра, и к 6–ти все было уже кончено. Потом этих несчастных положили в лодку, прикрыли чем–то, отвезли на один пустынный остров Невы — Голодай, где хоронятся самоубийцы, и там похоронили. Мы на этот островок ездили...

— Что же вы там нашли?

— Ничего, кроме кустов, — никаких следов могил, только тут какой–то солдатик шатался... Мы его расспрашивать не стали.

— Да, — повершил я нага разговор, — и бысть тогда же речено про царя Николая:

Недолго царствовал, да много куролесил,

Сто семь в Сибирь сослал да пятерых повесил.


VIII

Первое знакомство с Сосницким. — Воспоминание о помощи Грибоедова Сосницкому лекарствами и его визитах в 1815 году. — Случай при чтении у Н. И. Хмельницкого "Горя от ума" ее автором. — "Липецкие воды". — Гостеприимство и товарищество Сосницкого.


Утром 3 мая (1858), часов около девяти, отправился я к Сосницкому, живущему неподалеку от меня – около Большого театра, на Екатерининском канале.

Через служанку подаю хозяину следующую записку: "Д. А. Смирнов, владимирский дворянин, племянник знаменитого Грибоедова, желает иметь честь познакомиться с И. И. Сосницким".

— Пожалуйте.

Почти у самых дверей передней встречает меня старик довольно высокого роста, седой, с живыми глазами и очень подвижными чертами лица.

Я рекомендуюсь. Он говорит обычное: "Очень рад с вами познакомиться", но говорит это как–то непринужденно и особенно свободно. Я сразу вижу, что с этим человеком тоже как–то свободно... Но, боже мой, что это за любопытный человек! Это — живой архив и русского театра, и даже, частью, русского общества.

— Вы знали, Иван Иванович, дядю моего лично?

— Грибоедова–то? Еще бы... Я вам скажу, что я был ему одно время очень обязан. Когда он вышел в отставку из военной службы (это было в 1815, кажется, году)[38], я был тогда молодым человеком, жил в казенном доме и заболел. Грибоедов посещал меня очень часто, привозил мне лекарства, и все на свой счет.

— Грибоедов был вообще очень доброго характера.

— Да, но он бывал иногда строптив и вообще резок. Хотите, я вам расскажу один случай, бывший у меня именно перед глазами?

— Сделайте милость.

— Это было в 1824 году. Грибоедов приехал в Петербург с первыми актами своей комедии, слух о которой уже ходил в народе. Раз встречается он у меня с известным комиком Хмельницким. Тот говорит: "Александр Сергеевич, познакомьте меня с вашей комедией, о ней говорят". Грибоедов согласился. "Приезжайте ко мне обедать, тогда и почитаем. Я соберу несколько человек общих добрых приятелей". Назначили день и час, и несколько человек собралось у Хмельницкого. Там были: Василий Каратыгин, Соц, я, другие, и в том числе некто Василий Михайлович Федоров, человек очень умный образованный, автор нескольких слезных и чувствительных драм, которые были когда–то во вкусе и духе своего времени и над которыми Федоров сам же смеялся первый, от души и очень остроумно. Грибоедов приехал, привез с собой свою рукопись, и так как ее переписывал какой–то канцелярский чиновник, почерком казенным, крупным, то рукопись была довольно толста. Грибоедов положил ее на стол в гостиной. Федоров подошел, взял в руки тетрадь да и говорит:

— Эге! Таки увесисто. Стоит моих драм.

—Я глупостей не пишу, — резко и с сердцем отвечал Грибоедов, видимо обидевшийся.

—Александр Сергеевич, я тут больше подшутил над собой, чем над вами, стало быть, больше обидел себя, а не вас.

—Да вы и не можете меня обидеть.

Резкость этого тона на всех нас, а особенно на хозяина, подействовала как–то неприятно. Мы старались, что называется, "сгладить" все это происшествие, — но не тут-то было: Грибоедов уперся, и в нем, видимо, оставалось неприязненное чувство к Федорову.

Когда мы отобедали, подали кофе, Хмельницкий обратился к Грибоедову со словами:

— Теперь, Александр Сергеевич, можно бы, кажется, начать чтение?

— Я не буду читать, пока этот господин будет здесь, — отвечал Грибоедов, указывая на Федорова.

Федоров, видимо, переконфузился.

— Александр Сергеевич, — сказал он, — я, ей–ей, не думал вас обидеть.

— Да и не можете, я вам это уже говорил.

— Но видимо, что слова мои вам неприятны.

— Приятного в них, точно, ничего нет.

— Если вам неприятно, то я прямо прошу у вас извинения.

— Не нужно. А читать при вас я не буду.

— Так, стало быть, мне остается только уйти, чтобы не лишать других удовольствия слышать ваше сочинение.

— И благоразумно сделаете.

Федоров ушел. Через час времени Грибоедов начал чтение. <...>

Сосницкий принял меня так просто, прямо и радушно, как я и выразить не могу.

— Пожалуйста, приходите ко мне запросто обедать; у меня простой русский стол, милости просим.

Разумеется, что я не отказался.

Я забыл вот что. Когда я проходил с хозяином ряд комнат (Сосницкий живет по-барски, как немногие в Петербурге), мне в одной комнате бросился прямо в глаза портрет М. С. Щепкина. "А, — подумал я, — это отлично хорошо рекомендует хозяина, как человека: стало быть, тут нет соперничества, а товарищество".

В среду — это будет 7 мая — пойду обедать к Сосницкому.


IX

Мнение автора о ценности записок по театру И. И. Сосницкого и М. С. Щепкина. — "Липецкие воды". — Печатная война из–за них. — Стихи Грибоедова по этому поводу. — Нападки М. Н. Загоскина на Грибоедова в "Северном наблюдателе". — "Лубочный театр". — Отказ печатать эти стихи и 1000 списков их. — Поездка автора к Сосницкому в Павловск 3 июня 1858 года. — Хлебосольство Сосницкого. – <...>


Несчастная и продолжительная болезнь моя мне, по всему, очень много напортила и напутала. Не успел я прочесть всего по Публичной библиотеке, хотя это все было бы, может быть, просто уже роскошью. Но главное — напортила и напутала она мне именно в отношении к Сосницкому, потому что мне удалось видеть этого чрезвычайно замечательного человека только два раза – при приезде да при отъезде моем. Сосницкий, как я очень справедливо написал как-то жене, живая летопись не только русского театра, но в некоторой, разумеется, степени и русского общества. Сколько поколений, сколько идей, стремлений, верований, наклонностей общественных, сколько замечательных людей прошло перед его глазами! Он и Щепкин — да это два сущие клада. Говорят, что Щепкин написал записки, но хочет, чтобы они были изданы после его смерти, а Сосницкий, верно, ничего не написал, потому что сам мне признавался, что ленив до крайности... Притом же жизнь артиста, даже в нашей смиренной верноподданнической России — жизнь по преимуществу свободная, веселая, живая, решительно антипатичная всему, что отзывается пером, терпеньем, кабинетным трудом. Когда этим господам писать? Им надо или играть, или гулять... Иапиши и издай свои записки Сосницкий — он бы решительно обогатился: эту любопытную книгу, которая как бы ни была плохо написана, но по своему общественному социальному характеру была бы гораздо любопытнее "Семейной хроники" иди "Первых годов Багрова-внука" Аксакова, раскупили бы нарасхват.

Сосницкий в молодости своей принадлежал не к сценической, а к балетной труппе, – он танцевал. На драматическую сцену выступил он в первый раз в "Липецких водах" князя Шаховского. Я где-то записал, что в наше время трудно и поверить тому огромному успеху или уяснить себе разумно причину такого успеха, который имела в свое время эта из рук вон плохая комедия Шаховского. Это совершенно справедливо. Сосницкий объясняет причину ее успеха тем, что тут Шаховской подобрал все молодых, новых и свежих артистов и что при представлении ее в первый раз была оставлена натянутая, декламаторская дикция, которой придерживались даже и в комедии. Нет, этого мало. Видно (т. е. не видно, а надо думать), что комедия затронула какие-нибудь общественные интересы или интересные общественные личности (как при этом слове не вспомнить Жандра), потому что произвела такой фурор, такие горячие партии pro и contra, такую забавную печатную и письменную войну, поконченную стихами Грибоедова, которые хоть и не вполне, но прочел мне С. Н. Бегичев. Они называются "Приказ Феба". Феб, которому из-за "Липецких вод" порядочно надоели, объявляет,


Что споры все о "Липецких водах"

(В хулу и похвалу, и в прозе и в стихах)

Написаны и преданы тисненью

Не по его веленью.


Вот как далеко зашло общественное движение и журнальная драка. Это у нас бывает редко, и подобными фактами мы никак пренебрегать не смеем, да и не такое теперь время. Теперь очень дорого ценят всякий, хоть сколько-нибудь живой отголосок прошлого. Самые ясные следы этой журнальной драки можно найти в "Северном наблюдателе" за 1817 год, журнале Загоскина, страшного и не совсем, кажется, честного поклонника Шаховского, журналиста и писателя жалкого, над которым довольно остроумно и резко смеялись в "Сыне отечества" того же времени, а особенно один господин, какая–то "буква ъ" [39] (о, блаженные старые времена, времена Лужницких старцев, Ювеналов Правосудовых и Юстов Вередниковых!..), преследовавший Загоскина без пощады. Загоскин, как известно, никогда не отличался слишком большими умственными способностями, а это для всякого антагониста подобного человека — некий клад, потому что стоит только задеть за живое подобного господина, и он сейчас же, к всеобщему удовольствию, примется бодаться приставленными ему рогами и никак не угомонится сразу, а все будет продолжать, — и, разумеется, что ни шаг, то как черт в лужу... что ни шаг, то все больше и больше затесывается в болото. Случается иногда, что и эти господа сами задевают, затрагивают других и, конечно, расплачиваются очень горьким для себя образом. Так случилось с Загоскиным. <...>

После тяжкой трудной моей болезни первый мой выход был к Сосницкому. Воздух, на который я не выходил так долго, произвел на меня сначала, как какое–нибудь наркотическое, одуряющее, опьяняющее действие... Сосницкий живет на даче в Павловске: что будешь делать? Я оставил у него письмо, о содержании которого нетрудно догадаться. Через несколько дней получаю ответ, который здесь прилагаю. Разумеется, я пошел за "Лубочным театром" сейчас же и с этой драгоценностью к Жандру. То, что сказал о "Лубочном театре" Жандр, записано у меня в другом месте.

Июня 3, по совету Иакинфа, я, собравши, кое–как мои плохие силишки, сам отправился в Павловск... Неудачнее этой поездки редко даже и со мною, неудачным человеком, бывало. Начать с того, что я встретил самого Сосницкого на петербургском дебаркадере Царскосельской дороги, и это еще очень хорошо, потому что избавило меня от крайне горькой и редко кому известной необходимости отыскивать дачу. Если и в городе бывает подчас трудно отыскать иной дом, то едва ли что может сравниться с горем отыскивать дачи — и это всюду так, и около Москвы, и около Петербурга. Я все надеялся, что проведу с Сосницким целый вечер, и, пожалуй, многого наслушаюсь. Не тут–то было. Приезжаем — у него толпа гостей, его давно ожидающих и уже во всех отношениях порядочно закусивших и "пропустивших"... Eine lustige Gesellschaft [Веселое общество (нем.)]. Подали запросто такой славный обед, что, судя по петербургским ценам... видно, что Сосницкий живет хорошо, если может подавать такие обеды на неожиданное и довольно большое для холостяка число гостей — запросто. Я ничего не ел, ибо закусил прежде, по-своему, по-больному. Съел, правда, кусок жаркого, и таки влили в меня стакан красного вина. Шампанского, которого было много, я не пил: не люблю и боялся. Говорить о чем-нибудь, разумеется, никакой возможности. Сосницкий успел только мне подтвердить свои прежние слова о том, как Загоскин задел Грибоедова. Это подтверждение было мне тем особенно важно, что как ни внимательно просматривал я "Северный наблюдатель" — не мог найти того, о чем два раза говорил мне Сосницкий... Надо хоть после, а добраться непременно, потому что это хороший факт в материалах для биографии Грибоедова; кроме того, Сосницкий вполне подтвердил мне справедливость слов Жандра о прежних трудных театральных временах, о том, как Сушков и Каратыгин высидели в крепости, и проч. Но все это было при самом прощании. Мы расцеловались и обнялись. <...> [40]


В. К. Кюхельбекер. Из "Дневника"


3 января <1832 г.>

Прочел 30 первых глав пророка Исайи. Нет сомнения, что ни один из пророков не может с ним сравниться силою, выспренностию и пламенем; начальные пять глав книги его вдохновений составляют такую оду, какой подобной нет ни на каком языке, ни у одного народа (они были любимые моего покойного друга Грибоедова, и в первый раз я познакомился с ними, когда он мне их прочел 1824–го <г.>, в Тифлисе). Удивительно начало пятой: "Воспою ныне возлюбленному песнь" и проч. Шестая по таинственности, восторгу и чудесному, которое в ней господствует, почти еще выше. <...>


30 января.

Получил письмо от матушки (ответ от 31–го декабря), сто рублей денег и колпак ее собственной работы. Добрая моя старушка! Каждое слово письма ее дышит нежнейшею материнскою любовию! Бесценно для меня то, что она тотчас посетила друга моего — Прасковью Николаевну Ахвердову [1], как только узнала, что Ахвердова в Петербурге; могу вообразить их разговор! Не раз они тут поминали и моего Грибоедова, в этом нет сомнения. Десять лет прошло с тех пор, как я с ним жил в Тифлисе, — сколько перемен!


22 апреля.

Кончил Вальяна [2]. Неприятное чувство, с которым Вальян впервые снова увидел жилища голландцев, живо напомнило мне моего Грибоедова: и он в Москве и Петербурге часто тосковал о кочевьях в горах кавказских и равнинах Ирана, — где, посреди людей, более близких к природе, чуждых европейского жеманства, чувствовал себя счастливым.


28 июля.

В замечаниях у Скотта пропасть такого, чем можно бы воспользоваться. Любопытно одно из этих замечаний о симпатических средствах лечения: "...в наш магнетический век, – говорит автор, – странно было бы все эти средства считать вздором".

Грибоедов был того же мнения, именно касательно заговаривания крови.


14 августа.

На днях я припомнил стихи, которые написал еще в 1815 году в Лицее. Вношу их в дневник для того, чтобы не пропали, если и изгладятся из памяти; мой покойный друг их любил [3].


НАДГРОБИЕ

Сажень земли мое стяжанье,

Мне отведен смиренный дом:

Здесь спят надежда и желанье,

Окован страх железным сном,

Заснули горесть и веселье –

Безмолвно все в подземной келье <...>

17 января <1833 г.>


Перечитывая сегодня поутру начало третьей песни своей поэмы [4], – я заметил в механизме стихов и в слоге что–то пушкинское. Люблю и уважаю прекрасный талант Пушкина, но, признаться, мне бы не хотелось быть в числе его подражателей. Впрочем, никак не могу понять, отчего это сходство могло произойти: мы, кажется, шли с 1820 года совершенно различными дорогами, он всегда выдавал себя (искренно ли или нет – это иное дело!) за приверженца школы так называемых очистителей языка, – а я вот уж 12 лет служу в дружине славян под знаменем Шишкова, Катенина, Грибоедова, Шахматова. Чуть ли не стихи четырехстопные сбили меня! их столько на пушкинскую стать, что невольно заговоришь языком, который он и легион его последователей присвоили этому размеру.


7 февраля.

Нападки М. Дмитриева и его клевретов на "Горе от ума" совершенно показывают степень их просвещения, познаний и понятий [5]. Степень эта истинно незавидная. Но пусть они в этом не виноваты: есть, однако же, в их статьях такие вещи, за которые их можно бы обвинить перед таким судом, которого никакой писатель, с талантом ли или без таланта, с обширными сведениями или нет, не должен терять из виду, — говорю о суде чести. Предательские похвалы удачным портретам в комедии Грибоедова — грех гораздо тягчайший, чем их придирки и умничания. Очень понимаю, что они хотели сказать, но знаю (и знать это я очень могу, потому что Грибоедов писал "Горе от ума" почти при мне, по крайней мере, мне первому читал каждое отдельное явление непосредственно после того, как оно было написано), знаю, что поэт никогда не был намерен писать подобные портреты: его прекрасная душа была выше таких мелочей. Впрочем, qui se sent galeux, qu'il se gratte! [у кого зудит, пусть чешется (фр.)] Завтра напишу несколько замечаний об этой комедии: она, конечно, имеет недостатки (все человеческое подвержено этому жребию), однако же вовсе не те, какие г. Дмитриев изволит в ней видеть, и вопреки своим недостаткам, она чуть ли не останется лучшим цветком нашей поэзии от Ломоносова до известного мне времени.


8 февраля.

"Нет действия в "Горе от ума"! — говорят г.г. Дмитриев, Белугин и братия. Не стану утверждать, что это несправедливо, хотя и не трудно было бы доказать, что в этой комедии гораздо более действия или движения, чем в большей части тех комедий, которых вся занимательность основана на завязке. В "Горе от ума", точно, вся завязка состоит в противоположности Чацкого прочим лицам; тут, точно, нет никаких намерений, которых одни желают достигнуть, которым другие противятся, нет борьбы выгод, нет того, что в драматургии называется интригою. Дан Чацкий, даны прочие характеры, они сведены вместе, и показано, какова непременно должна быть встреча этих антиподов, — и только. Это очень просто, но в сей-то именно простоте — новость, смелость, величие того поэтического соображения, которого не поняли ни противники Грибоедова, ни его неловкие защитники. Другой упрек касается неправильностей, небрежностей слога Грибоедова, и он столь же мало основателен. Ни слова уж о том, что не гг. Писаревым, Дмитриевым и подобным молодцам было говорить о неправильностях, потому что у них едва ли где найдется и 20 стихов сряду без самых грубых ошибок грамматических, логических, рифмических, словом, каких угодно. Но что такое неправильности слога Грибоедова (кроме некоторых и то очень редких исключений)? С одной стороны, опущения союзов, сокращения, подразумевания, с другой — плеоназмы, — словом, именно то, чем разговорный язык отличается от книжного. Ни Дмитриеву, ни Писареву, но Шаховскому и Хмельницкому (за их хорошо написанные сцены), но автору 1-й главы Онегина [Впоследствии Пушкин очень хорошо понял тайну языка Грибоедова и ею воспользовался. (Примеч. В. К. Кюхельбекера.)], Грибоедов мог бы сказать тоже, что какому–то философу, давнему переселенцу, но все же не афинянину, — сказала афинская торговка: "Вы иностранцы". — "А почему?" — "Вы говорите слитком правильно; у вас нет тех мнимых неправильностей, тех оборотов и выражений, без которых живой разговорный язык не может обойтись, но о которых молчат ваши грамматики и риторики".


24 июля.

<...> О разборе Катенина "Ольги" не пишу ни слова по двум причинам: этот разбор сделан Гнедичем и возражал на оный Грибоедов; в – первый в последнее время моей светской жизни был со мною в ссоре, а второй мне более чем друг.

<...> О спорах <...> Загоскина и Измайлова покойный Грибоедов очень хорошо сказал:


Один напишет вздор,

Другой на вздор разбор:

А разобрать всего труднее,

Кто из обоих их глупее? [7]


Впрочем, это относится к Загоскину Наблюдателю и автору "Богатонова"; но автору "Юрия Милославского" Грибоедов, который так живо чувствовал все прекрасное, конечно, отдал бы полную справедливость.


9 августа.

<...> С наслаждением прочел я несколько явлений из комедии "Своя семья" [8], написанных Грибоедовым: в этом отрывке виден будущий творец "Горя от ума".


4 января <1834 г.>

Комедия: "Смешны мне люди" [9] должна быть не дурна; в двух сценах, напечатанных в "Сыне отечества" на 1829 год, много хороших стихов, но довольно натяжек и пустословия. Подражание слогу Грибоедова очень заметно. <...>


31 января.

Итак, и 1834–го года первый месяц канул в вечность! Январь был для меня уже три раза месяцем скорбных утрат: в 1829 году лишился я в январе, и чуть ли ив 31-го числа, друга моего Александра; в 1831 году умер, в январе же, товарищ мой по Лицею и приятель барон Дельвиг; а в прошлом году, 31-го января, скончалась княгиня Варвара Сергеевна, которую я мало знал, но почитал и любил, раз, потому, что она того стоила, а во-вторых, что она была искренним другом сестры моей Юлии. Что скажет нынешний год? <...>


17 июня.

<...> Кроме Марлинского не могу не упомянуть о почтенной, умной <...> Варваре Семеновне Миклашевичевой, с которою во время оно познакомил меня Грибоедов; отрывок ее романа [10] напечатан в 19-м и 20-м номерах того же журнала. Этот отрывок истинно прелестен и показывает талант высокий, мужественный...


26 мая <1840 г.>

Сегодня день рождения покойного Пушкина. Сколько тех, которых я любил, теперь покойны!


В душе моей всплывает образ тех,

Которых я любил, к которым ныне

Уж не дойдет ни скорбь моя, ни смех.


Пережить всех — не слишком отрадный жребий! Высчитать ли мои утраты? Гениальный, набожный, благородный, единственный мой Грибоедов [11], Дельвиг, умный, веселый, рожденный, кажется, для счастия, а между тем несчастливый; бедный мой Пушкин, страдалец среди всех обольщений славы и лести, которою упояли и отравляли его сердце; прекрасный мой юноша, Николай Глинка, который бы был великим человеком, если бы не роковая пуля, он, в котором было более глубины, чем в Дельвиге и Пушкине и даже Грибоедове, хотя имя его и останется неизвестным! И почти все они погибли насильственною смертью, а смерть Дельвига, смерть от тоски и грусти, чуть ли еще не хуже!..


6 ноября.

<...> "Баязет" — одна из любимых пьес Грибоедова [12] — Барон Брамбеус, верно, ее не любит за несоблюдение восточных нравов. — Я уж где–то в дневнике высказал свое мнение об этих смешных и ребяческих требованиях наших недавно оперившихся ученых, ориенталистов, индологов etc. — Характерами "Баязет" несколько слабее "Гафолии"; по Акомат и Роксана бесподобны. <...>


5 марта <1841 г.>

<...> критика комедии Грибоедова: эта критика толкует, что в "Горе от ума" есть обмолвки и противоречия — оно так, но потому-то творение Грибоедова и есть природа, а не математическая или философская теорема, и в природе такие же противоречия, хотя только для близоруких.


16 января <1843 г.>

Сегодня я видел во сне Грибоедова. В последний раз, кажется, я его видел (также во сне) в конце 1831 г. Этот раз я с ним и еще двумя мне близкими людьми пировал, как бывало в Москве. Между прочим, помню его пронзительный взгляд и очки и что я пел какую–то французскую песню. Не зовет ли он меня? Давно не расстается со мною мысль, что и я отправлюсь в январе месяце, когда умерли мои друзья, он, и Дельвиг, и Пушкин. <...>

25 мая <1845 г.>

Третьего дня я совершенно случайно вспомнил несколько стихов пьесы, которую я написал 24 года тому назад в Грузии — на взятие греками Триполиццы [13]. Я тогда только что начал знакомиться с книгами Ветхого завета, которые покойный Грибоедов заставил меня прочесть.


27 мая.

Сегодня ночью я видел во сне Крылова и Пушкина. Крылову я говорил, что он первый поэт России и никак этого не понимает. Потом я доказывал преважно ту же тему Пушкину. Грибоедова, самого Пушкина, себя я называл учениками Крылова; Пушкин тут несколько в насмешку назвал и Баратынского. Я на это не согласился; однако оставался при прежнем мнении. Теперь не во сне скажу, что мы, т. е. Грибоедов и я, и даже Пушкин, точно, обязаны своим слогом Крылову, но слог только форма, роды же, в которых мы писали, все же гораздо выше басни, а это не безделица.


А. С. Пушкин. Из "Путешествия в Арзрум во время похода 1829 года"


Человек мой со вьючными лошадьми от меня отстал. Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей. Прошло более шести часов, и я начал удивляться пространству перехода. Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. Я изъяснился кое-как. Одна из них сошла в саклю и вынесла мне сыру и молока. Отдохнув несколько минут, я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. "Откуда вы?" — спросил я их. "Из Тегерана". — "Что вы везете?" — "Грибоеда". Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис [1].

Не думал я встретить уже когда-нибудь нашего Грибоедова! Я расстался с ним в прошлом году в Петербурге перед отъездом его в Персию. Он был печален и имел странные предчувствия. Я было хотел его успокоить: он мне сказал: "Vous не contiaissez pas ces gensla: vous verrez qn'il faudra jouer des couteaux" [Вы еще не знаете этих людей: вы увидите, что дело дойдет до ножей (фр.)]. Он полагал, что причиною кровопролития будет смерть шаха и междуусобица его семидесяти сыновей. Но престарелый шах еще жив, а пророческие слова Грибоедова сбылись. Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства. Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею [2].

Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году [3]. Его меланхолический характер, его озлобленный ум, его добродушие, самые слабости и пороки, неизбежные спутники человечества, — все в нем было необыкновенно привлекательно. Рожденный с честолюбием, равным его дарованиям, долго был он опутан сетями мелочных нужд и неизвестности. Способности человека государственного оставались без употребления; талант поэта был не признан; даже его холодная и блестящая храбрость оставалась некоторое время в подозрении. Несколько друзей знали ему цену и видели улыбку недоверчивости, эту глупую, несносную улыбку, когда случалось им говорить о нем, как о человеке необыкновенном. Люди верят только славе и не понимают, что между ими может находиться какой–нибудь Наполеон, не предводительствовавший ни одною егерскою ротою, или другой Декарт, не напечатавший ни одной строчки в "Московском телеграфе". Впрочем, уважение наше к славе происходит, может быть, от самолюбия: в состав славы входит и наш голос.

Жизнь Грибоедова была затемнена некоторыми облаками: следствие пылких страстей и могучих обстоятельств [4]. Он почувствовал необходимость расчесться единожды навсегда с своею молодостию и круто поворотить свою жизнь. Он простился с Петербургом и с праздной рассеянностию, уехал в Грузию, где пробыл осемь лет в уединенных, неусыпных занятиях. Возвращение его в Москву в 1824 году было переворотом в его судьбе и началом беспрерывных успехов. Его рукописная комедия "Горе от ума" произвела неописанное действие и вдруг поставила его наряду с первыми нашими поэтами. Несколько времени потом совершенное знание того края, где начиналась война, открыло ему новое поприще; он назначен был посланником. Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил... Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна.

Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны... [5]


ПРИЛОЖЕНИЕ

Послужной список Грибоедова за 1829 год


Статский советник Александр Сергеевич сын Грибоедов от роду имеет 39 лет [1]. Полномочный министр при персидском дворе. Из дворян. За матерью его состоит в разных губерниях 1000 душ [2]. По выпуске из императорского Московского университета кандидатом прав 12 класса 3 вступил в службу в формированный графом Салтыковым Московский гусарский полк корнетом 1812 г. июля 26. По расформировании оного поступил в Иркутский гусарский полк тем же чином, того же года, декабря 7. Из оного полка, вследствие прошения его, высочайшим приказом уволен от военной службы для определения к статским делам с прежним статским чином 1816 г. марта 25. Определен в ведомство Коллегии иностранных дел губернским секретарем 1817 г. июля 9. Произведен в переводчики того же года, декабря 31. Определен секретарем к Персидской миссии 1818 г. [Вместо месяца и числа поставлена черта.]. Пожалозан в титулярные советники того же года, июля 17. Произведен в коллежские асессоры высочайшим указом 1822 г. января 3. Получил дозволение носить орден Льва и Солнца 2–й степени, марта 10. Выбыл из миссии Персидской и по высочайшему повелению определен по дипломатической части к г. Главноуправляющему в Грузии, февраля 19. Уволен по дипломатическим делам в Москву и Петербург на 4 месяца — 1823 г. марта 5. С высочайшего соизволения по представлению генерала Ермолова отпущен за границу к минеральным водам для излечения — 1824 г. мая 1 [4]. По высочайшему повелению, объявленному начальником Главного штаба, произведен в надворные советники 1826 г. июня 8. По представлению генерала Паскевича всемилостивейше произведен в коллежские советники — 1827 г. декабря б. Награжден чином статского советника, орденом св. Анны 2–й степени с алмазными знаками и 4000 р. 5, 1828 г. марта 14. Назначен полномочным министром при дворе персидском — 1828 г. апреля 25 [Потом добавлено: "Во время смятения, происшедшего в Тегеране, лишился жизни 1829 г. января 30"].


В. Шереметевский. <О В.В. Шереметеве>


Василий Васильевич Шереметев 2-й, 1794–1817, брат Сергея Васильевича, родился 1 марта 1794 года. И я эстандарт–юнкеров кавалергардского полка 21 октября 1812 г. был произведен в корнеты, 23 сентября 1813 г. — в поручики, а 15 октября 1817 г. — в шт. — ротмистры. В том же 1817 г. Шереметев был убит на дуэли камер-юнкером гр. А. П. Завадовским. Обстоятельства, вызвавшие эту дуэль, были следующие: Шереметев увлекся известной тогда балериной Истоминой, которая около двух лет была у него на содержании и жила с ним на одной квартире. В ноябре 1817 г. между ним и Истоминой произошел разрыв. Истомина уверяла, что она "давно намеревалась, по беспокойному его характеру и жестоким с нею поступкам, отойти от него"; некоторые лица из высшего петербургского общества предполагали наоборот, что Шереметев, "по юным летам своим, вероятно, ничем другим перед нею не провинился, как тем, что обмелел его карман". Как бы то ни было, Истомина 3 ноября переехала от Шереметева на отдельную квартиру, а 5 ноября из театра отправилась к гр. Завадовскому вместе с А. С. Грибоедовым, квартировавшим тогда "у Завадовского. Об обстоятельствах этого визита Истомина на следствии показала, что "когда она была 5 числа, в понедельник, в танцах на театре, то знакомый как ей, так и Шереметеву, ведомства Госуд. Коллегии Ин. дел губ. секр. Грибоедов, часто бывший у них по дружбе с Шереметевым и знавший о ссоре ее с ним, позвал ее с собою ехать к служащему при театральной дирекции д. ст. сов. кн. Шаховскому, к коему по благосклонности его нередко езжала, но, вместо того, завез ее на квартиру Завадовского, но не сказывая, что его квартира, куда вскоре приехал и Завадовский, где он, по прошествия некоторого времени, предлагал ей о любви, но в шутку или в самом деле, того не знает, но согласия ему на то объявлено не было, с коими посидевши несколько времени, была отвезена Грибоедовым на свою квартиру. По этому поводу Грибоедов показал, что он Истомину "пригласил ехать единственно для того только, чтоб узнать подробнее, как и за что она поссорилась с Шереметевым, и как он жил до сего времени за педелю на квартире гр. Завадовского, то и завез на оную, куда приехал и Завадовский, но объяснялся ль он ей в любви, не помнит, но после отвез в ее квартиру" [1]. Завадовский сначала утверждал, что он "ее в театре, на лестнице лично приглашал к себе, когда она оставит Шереметева, побывать в гостях у него, но с кем она приехала к нему, не знает и о любви, может быть, в шутках говорил и делал разные предложения", но на очной ставке с Грибоедовым он взял назад свое показание и заявил, что он "ошибся, принявши визит Истоминой на свой счет" [2]. Рассказывали, что Истомина, опасаясь Шереметева, просила Грибоедова ждать ее с санями у Гостиного двора, куда балерина приехала в театральной карете. На третий день после этого приключения Шереметев просил прощения у Истоминой и звал ее к себе, а когда она стала выражать свое прежнее желание "ехать к кн. Шаховскому", то Шереметев, подобно Грибоедову, под этим самым предлогом завез ее к себе и грозил застрелиться, если она не останется у него. Видя Шереметева "в таком чистосердечном раскаянии и не желая довести до отчаяния", Истомина согласилась на это предложение. В течение двух следующих дней Шереметев замучил Истомину расспросами о том, не была ли она у кого-нибудь во время их ссоры, причем грозил застрелить уже ее. Вынудив у Истоминой признание о ее визите Завадовскому, Шереметев вызвал его на Дуэль. Правда, секундант и друг Шереметева, лб.–гв. уланского полка корнет Якубович утверждал, что причиной дуэли был какой-то "поступок Завадовского, не делавший чести благородному человеку", но разъяснить эти слова отказался, ссылаясь на обещание хранить тайну, данную им умиравшему Шереметеву, а от очной ставки с Завадовским уклонился, прося "пощадить его, не дав случая видеть убийцу друга его и виновника всех его несчастий". Вообще подробности поединка не были вполне выяснены, потому что оба — Завадовский и Якубович — старались всячески выгородить прочих участников дуэли. В Петербурге носились слухи, что Дуэль была предположена двойная и что Якубович посоветовал Шереметеву вызвать Грибоедова, а сам обещал стреляться с Заводовским; Грибоедов будто бы, наоборот, предложил Шереметеву стреляться с Завадовским, а сам сделал вызов Якубовичу. Дуэль между Грибоедовым и Якубовичем, состоявшаяся в Тифлисе осенью 1818 г., как бы подтверждает эти слухи. Официальное следствие, производившееся Кавалергардского полка полковником Ланским 3-м совместно с полицеймейстером полковником Ковалевым, выяснило только, что 9 ноября, в 4 часа дня, Шереметев с Якубовичем приехал к Завадовскому и потребовал от него "тот же час драться насмерть". Завадовский просил дать два часа срока для того, чтобы пообедать, и тогда Якубович решил отложить дуэль до 10 ноября. На другой день, в 9-м часу утра, Шереметев и Якубович приехали снова к Завадовскому для переговоров о дуэли, причем Шереметев, как и накануне, говорил, что он "ничем не обижен", но что поединок должен быть смертельным, потому что он "клятву дал". Якубович, правда, опровергал показания Завадовского о суровых условиях дуэли и о клятве Шереметева, но эти показания были подтверждены гвардейской артиллерии подпоручиком бар. Строгановым, бывшим в то время у Завадовского. Завадовский тщетно старался успокоить Шереметева и отклонить его от дуэли, просил между прочим у него письменного вызова. Барон Строганов также пе мог убедить Шереметева в бесцельности поединка. 10 ноября дуэль не могла состояться потому, что для нее не выбрали еще места, а 11-го — вследствие снежной погоды. Только в понедельник, 12 ноября, в два часа доя, противники съехались на Волновом поле. Барьер был сделан на 18 шагах, и было условлено, что кто первый выстрелит, тот должен подойти к барьеру. Завадовский и Якубович отрицали присутствие секундантов; но молва называла свидетелями дуэли Грибоедова, лейб-гусара Каверина и доктора Иона. Шереметев выстрелил первый, выведенный, по словам Якубовича, из терпения медленностью Завадовского, и оторвал пулею край воротника у сюртука противника. При этом Шереметев, по словам Завадовского, повторил, что если этот последний не попадет, то он по нем стреляет вновь. Тогда Завадовский, ради самообороны, вынужден был стрелять в Шереметева. Согласно с не совсем достоверным рассказом Завадовского о дуэли, находящимся в "Воспоминаниях" Пржецлавского [3], Завадовский стрелял сначала нарочно мимо и предлагал примирение, от которого Шереметев, одно время колебавшийся, отказался, по настоянию Грибоедова. По данным, добытым следствием, Завадовский, бывший отличным стрелком, целился очень долго, сделал два раза вспышку на полке и один раз осечку и только после этого выстрелил в Шереметева. Пуля попала в бок, а по другим сведениям — прошла через живот и засела в левом боку. Шереметев тотчас упал, но потом поднялся на ноги и стоял до тех пор, пока его не положили для перевязки, которую, как утверждал Якубович, желая, вероятно, выгородить присутствовавшего на дуэли врача, оп сделал раненому сам. По совершенно неправдивому известию "Записок" Н. Н. Муравьева, Якубович после окончания поединка между Шереметевым и Завадовским "с досады" выстрелил в последнего и прострелил ему шляпу [4]. Якубович отвез Шереметева на его квартиру, где этот последний и умер 13 ноября, в 5 3/4 часа пополудни. Он был погребен на Лазаревском кладбище Александро–Невской лавры. Говорили, что отец Шереметева просил государя не подвергать Завадовского наказанию, и император Александр Павлович, выслушав объяснения Завадовского, признал, что убийство Шереметева было совершено "в необходимости законной обороны". Завадовский был отправлен за границу, а Якубович переведен на Кавказ [5].


Следственное дело А.С. Грибоедова


№ 1.

<О ГРИБОЕДОВЕ>


Полковник Артамон Муравьев

Он с Грибоедовым приехал к Бестужеву–Рюмину с намерением познакомить его, Грибоедова, с Сергеем Муравьевым, как с человеком умным, зная, что Грибоедов предполагал остаться в Киеве. Сергей Муравьев приехал к ним в полдень и уехал на другое утро рано. При нем разговор был общий, не касающийся до Общества [1].


Оболенский (в письме к государю)

Что Грибоедов был принят в члены Общества месяца два или три пред 14–м декабря, а вскоре потом уехал; почему действий его в Обществе совершенно не было.


Трубецкой (во 2–м показании) [2].

Слышал от Рылеева, что он принял Грибоедова в члены Тайного общества


№ 13.

<ДОПРОС, ОТОБРАННЫЙ ОТ ГРИБОЕДОВА ГЕНЕРАЛ–АДЪЮТ. ЛЕВАШЕВЫМ>


№ 224. Коллежский асессор Грибоедов.

Я Тайному обществу не принадлежал и не подозревал о его существовании. По возвращении моему из Персии в Петербург в 1825 году я познакомился посредством литературы с Бестужевым, Рылеевым и Абаленским. Жил вместе с Адуевским и по Грузии был связан с Кюхельбекером. От всех сих лиц ничего не слыхал, могущего мне дать малейшую мысль о Тайном обществе. В разговорах их видел часто смелые суждения насчет правительства, в коих сам я брал участие: осуждал, что казалось вредным, и желал лучшего. Более никаких действий моих не было, могущих на меня навлечь подозрение, и почему оное на меня пало, истолковать не могу. (Подпись.) Коллежский асессор Александр Грибоедов.

Генерал–адъютант Левашев [3].


№3.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 14–ГО ФЕВРАЛЯ КОРНЕТУ КНЯЗЮ ОДОЕВСКОМУ>


1826 года 14-го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. корнета копной гвардии князя Одоевского показания:

Коллежский асессор Грибоедов когда и кем был принят в Тайное общество? с кем из членов состоял в особенных сношениях? что известно ему было о намерениях и действиях Общества и какого рода вы имели с ним рассуждения о том? [4]

Так как я коротко знаю г-на Грибоедова, то об нем честь имею донести совершенно положительно, что он ни к какому не принадлежит обществу.

Корнет князь Одоевский.


№ 4.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 14–ГО ФЕВРАЛЯ ПОДПОРУЧИКУ РЫЛЕЕВУ>


1826 года 14–го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. подпоручика Рылеева показания:

Когда и где был принят вами в члены Тайного общества коллежский асессор Грибоедов? что именно было открыто ему о намерениях, видах и средствах Общества? Не было ли сделано ему поручения о свидании с кем–либо из членов Южного общества, а также о распространении членов оного в корпусе генерала Ермолова и не имели ли вы от него уведомления о успехах его действий?

С Грибоедовым я имел несколько общих разговоров о положении России и делал ему намеки о существовании Общества, имеющего целью переменить образ правления в России и ввести конституционную монархию, но как он полагал Россию к тому еще не готовою и к тому ж неохотно входил в суждения о сем предмете, то я и оставил его. Поручений ему никаких не было делано, ибо хотя он из намеков моих мог знать о существовании Общества, но, не будучи принят мною, совершенно не имел права на доверенность Думы. Слышал я от Трубецкого, что во время бытности Грибоедова в прошлом году в Киеве некоторые члены Южного общества также старались о принятии его в оное, но не успели в том по тем же причинам, по каким и я принужден был оставить его [5].

Подпоручик Кондратий Рылеев.


№ 5.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 14-ГО ФЕВРАЛЯ ПОЛКОВНИКУ КНЯЗЮ ТРУБЕЦКОМУ>


1826 года 14-го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. полковника князя Трубецкого показания:

В начальных ответах ваших между прочим сказано о слышанном вами от Рылеева, что он принял в Тайное общество Грибоедова. Рылеев, с своей стороны, говорит, что он намекал ему о существовании Общества, но видя, что он неохотно входил в суждения о перемене образа правления в России, то не открывал ему намерений своих и не принимал его в члены. К сему Рылеев присовокупляет, что слышал от вас, что во время бытности Грибоедова в прошлом году в Киеве некоторые члены Южного общества также старались о принятии его в оное, но не успели в том. Объясните: точно ли Рылеев говорил вам, что он принял Грибоедова, и точно ли сообщили вы Рылееву вышесказанное и от кого именно сие известно вам было?

Разговаривая с Рылеевым о предположении, не существует ли какое общество в Грузии, я также сообщил ему предположение, не принадлежит ли к оному Грибоедов? Рылеев отвечал мне на это, что нет, что он с Грибоедовым говорил; и сколько помню, то прибавил сии слова: "он наш", из коих я и заключил, что Грибоедов был принят Рылеевым. И тогда рассказал ему, что Грибоедов был в Киеве и что его там пробовали члены Южного общества, но он не поддался; это слышал я от Полтавского пехотного полка поручика Бестужева, который, кажется, с Артамоном Муравьевым имели намерение открыть Грибоедову существование их общества и принять его, но отложили оное, потому что не нашли в нем того образа мыслей, какого желали. На это мне Рылеев ничего не отвечал; и я остался при мнении моем, что он принял Грибоедова.

Полковник князь Трубецкой.


№ 6.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 14-ГО ФЕВРАЛЯ ШТАБС-КАПИТАНУ БЕСТУЖЕВУ>


1826 года 14-го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. штабс–капитана лб.-гв. драгунского полка Бестужева показания:

Когда и кем был принят в члены Тайного общества кол. асессор Грибоедов? что известно ему было о намерениях, видах и средствах Общества? не было ли сделано ему поручения о свидании с членами Южного общества и о распространении оных в корпусе генерала Ермолова?

Ответ. С Грибоедовым, как с человеком свободомыслящим, я нередко мечтал о желании преобразования России. Говорил даже, что есть люди, которые стремятся к этому – но прямо об Обществе и его средствах никак не припомню, чтобы упоминал. Да и он, как поэт, желал этого для свободы книгопечатания и русского платья. В члены же его не принимал я, во-первых, потому, что он меня и старее, и умнее, а во-вторых, потому, что жалел подвергнуть опасности такой талант, в чем и Рылеев был согласен. Притом же прошедшего 1825 года зимою, в которое время я был знаком с ним, ничего положительного и у нас не было. Уехал он в мою бытность в Москве, в начале мая, и Рылеев, говоря о нем, ни о каких поручениях не упоминал. Что же касается до распространения членов в корпусе Ермолова, я весьма в том сомневаюсь, ибо оный, находясь вне круга действия, ни к чему бы нам служить не мог.

Штабс–капитан Алекс. Бестужев.


№ 2.

<ПИСЬМО ГРИБОЕДОВА К ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ>


Всемилостивейший государь!

По неосновательному, подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника, мною любимого, из крепости Грозной на Сундже, чрез три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом был позван к генералу Левашеву. Он обошелся со мною вежливо, я с ним совершенно откровенно, от него отправлен с обещанием скорого освобождения. Между тем дни проходят, а я заперт. Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но ежели продлится мое заточение, то, конечно, и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к вашей августейшей родительнице...

Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня пред Тайный Комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете.

Всемилостивейший государь! Вашего императорского величества верноподданный Александр Грибоедов [6].

15–го февраля 1826.


№ 7.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 19–ГО ФЕВРАЛЯ ПОДПОРУЧИКУ БЕСТУЖЕВУ–РЮМИНУ>


1826 года 19–го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. подпоручика Бестужева–Рюмина сведения:

Точно ли вами или кем другим был принят в члены Общества кол. асессор Грибоедов и когда именно? При том объясните, по какому поводу он был у вас и виделся с Сергеем Муравьевым? что тогда сообщено ему было о намерениях Общества, какого он был о сем мнения и какое дал обещание насчет содействия видам Общества и распространения членов оного в Грузинском корпусе?

Грибоедов в Общество принят не был по двум причинам, мною тогда Матвею Муравьеву изложенным. 1) Что, служа при Ермолове, он нашему Обществу полезен быть не мог. 2) Не зная ни истинного образа мыслей, ни характера Грибоедова, опасно было принять его в наше Общество, дабы в оном не сделал он партии для Ермолова, в коем Общество наше доверенности не имело. На мое мнение согласились и предложения Грибоедову не делали. Был же он не у меня; а проезжал через Киев вместе с Артамоном Муравьевым. И видел я его только два раза у Трубецкого. С. Муравьева тогда я просил приехать в Киев, дабы ему вышесказанное мнение сообщить. Он его опробовал.

Подпоручик Бестужев–Рюмин.


№ 8.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 19-ГО ФЕВРАЛЯ ПОДПОЛКОВНИКУ МУРАВЬЕВУ-АПОСТОЛУ>


1826 года 19–го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. подполковника Сергея Муравьева–Апостола показания:

Точно ли вами принят в члены Общества кол. асессор Грибоедов и когда именно? Объясните при том, что было предметом свидания вашего с ним у Бестужева–Рюмина и что вы тогда сообщили ему, Грибоедову, о намерениях Общества? Какого он был мнения и какое дал обещание насчет содействия видам Общества и распространения членов оного в Грузинском корпусе?

Я уже показал и теперь вторично подтверждаю мое показание, что я с кол. асессором Грибоедовым не имел никаких сношений по Обществу, что не принимал его никогда в члены оного, что никогда не имел с ним свидания у Бестужева, у коего он, Грибоедов, кажется, и не был ногой. Что видел его в Киеве, когда приезжал я к Ар. Муравьеву, ибо он, Грибоедов, стоял с Муравьевым в одном трактире и заходил к нему при мне; и наконец, что Грибоедов не был принят в члены Общества нашего.

Подполковник Муравьев–Апостол.


№ 9.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 19–ГО ФЕВРАЛЯ ГЕНЕРАЛ-МАЙОРУ КН. ВОЛКОНСКОМУ>


1826 года 19–го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. генерал-майора князя Волконского сведения:

Не известно ли вам, когда и кем был принят в члены Тайного общества коллежский асессор Грибоедов? и не было ли ему сделано поручения насчет распространения членов в Грузинском корпусе?

Честь имею почтеннейше донесть, что не могу дать никакого сведения по вышеозначенному по неизвестности мне сих обстоятельств. С господином Грибоедовым я лично весьма мало знаком и лишь по одним встречам в светских собраниях в Москве – при временных моих проездах чрез сей город.

19 февраля.

Генерал–майор князь Волконский.


№ 10.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 19–ГО ФЕВРАЛЯ ШТАБ–РОТМИСТРУ КН. БАРЯТИНСКОМУ>


1826 года 19–го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. штаб–ротмистра князя Барятинского сведения:

Не известно ли вам, когда и кем был принят в члены Тайного общества коллежский асессор Грибоедов и не было ли ему сделано поручение насчет распространения членов в Грузинском корпусе?

Ежели это Грибоедов сочинитель, то я его лично не знаю, а слыхал о нем как об авторе. Неизвестно также мне, член ли он Тайного общества и был ли он в Грузии. О другом Грибоедове никогда не слыхал.

Лб.–гв. гусарского полка штаб–ротмистр князь Барятинский.


№ 11.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 19–ГО ФЕВРАЛЯ ПОЛКОВНИКУ ДАВЫДОВУ>


1826 года 19–го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. полковника Давыдова показания:

Не известно ли вам, когда и кем был принят в члены Тайного общества коллежский асессор Грибоедов и не было ли ему сделано поручение насчет распространения членов в Грузинском корпусе?

Честь имею донести высочайше учрежденному Комитету, что я никогда не слыхал, чтобы господин Грибоедов принадлежал к Обществу или даже чтобы предлагали ему войти в оное. Я раз с ним виделся в Москве на большом обеде, где, кроме литературы, ни о чем не говорили.

Отставной полковник Давыдов.


№ 12.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ КОМИТЕТА С ОТВЕТАМИ 19–ГО ФЕВРАЛЯ ПОЛКОВНИКУ ПЕСТЕЛЮ>


1826 года 19–го февраля высочайше учрежденный Комитет требует от г. полковника Пестеля сведения:

Не известно ли вам, когда и кем был принят в члены Тайного общества коллежский асессор Грибоедов? и не было ли ему сделано поручение насчет распространения членов в Грузинском корпусе?

О принадлежности коллежского асессора Грибоедова к Тайному обществу не слыхал я никогда ни от кого и сам вовсе его не знаю.

Полковник Пестель.


№ 14.

<ВОПРОСНЫЕ ПУНКТЫ ГРИБОЕДОВУ 24–ГО ФЕВРАЛЯ> [7]

Загрузка...