Часть первая. БЕЛАЯ КАРТА

Вместо пролога

Ленинград. Май 1990 года

На Исаакиевской площади я сел в допотопный трамвайный вагончик с прямыми окнами в деревянных рамах, с дугой, изогнутой на манер спинки финских саней… Этот экскурсионный трамвайчик, трамвай-воспоминание повлек меня по старому Питеру, погромыхивая старинным железом… Вспоминала вслух младая гидесса с копной нахимиченных волос. Она же перечисляла и экскурсионные маршруты: Петербург Пушкина, Петербург Блока, Петроград Ленина, Ленинград Кирова… Можно было пройтись по адресам Гоголя и Шаляпина, Андрея Белого и Скрябина, Ахматовой и Гумилева. Но был — был и есть! — я знал это доподлинно — Петербург Колчака. Город молча помнил этого человека, сделавшего свой первый вдох под его неприветливым небом.

Быть может, и поручни этого трамвайчика помнили пальцы Колчака — гимназиста, гардемарина, офицера… Я ехал к тому дому, где прошло его детство: Поварской переулок, 6. Разумеется, его не было ни в каких путеводителях, как не было в них и второго весьма важного в его жизни адреса — Большая Зеленина, 3… Я постоял перед обшарпанным, как и повсюду в округе, трехэтажном фасадом. Мысленно примерил на стену мраморную доску с золочеными буквами: «В этом доме прошли детские и гимназические годы выдающегося полярного исследователя, флотоводца и государственного деятеля России Александра Васильевича Колчака».

Право, доска бы эта смотрелась на этой ветхой стене, как драгоценный орден на жалком рубище.

Потом я поднялся по запущенной за семь десятилетий бездворницкого догляда лестнице и позвонил в его бывшую квартиру. Три бойкие старушки — соседки по коммуналке — провели нежданного гостя на кухню, выслушали мое сообщение о прежних хозяевах квартиры и были изумлены и приятно польщены своей причастностью к имени этого известного всем человека.

Я тоже был удивлен: старушки, жизнь которых пришлась явно лишь на советские годы и которые ничего кроме хулы о Колчаке не слышали, были польщены тем, что жили в его стенах…

Два документа лежат на моем столе, знаменуя начало и конец жизни героя этих строк. Первый — выписка из метрической книги Троицкой церкви села Александровского Петербургского уезда: «У штабс-капитана морской артиллерии Василия Ивановича Колчака и законной жены его Ольги Ильиной, обоих православных и первобрачных, родился сын Александр, четвертого ноября, крещен пятнадцатого декабря 1874 года».

И второй — радиограмма председателя Сибревкома И. Н. Смирнова: «Ввиду движения каппелевских отрядов на Иркутск и неустойчивое положение советской власти в Иркутске, приказываю вам находящегося в заключении у вас адмирала Колчака… с получением сего немедленно расстрелять. Об исполнении доложить».

Между этими бумагами сорок шесть лет жизни. И какой жизни…

Глава первая. Севастопольское море

В год тридцатый по завершении севастопольской кампании полковник морской артиллерии Василий Иванович Колчак собрался посетить места, где прошла его боевая бомбардирская юность. Для его десятилетнего сына-гимназиста Саши эта поездка началась как обычные сборы к бабушке в Одессу. Разве что на сей раз отец попросил его быть непременно в полной гимназической амуниции при фуражке с эмблемой 6-й петербургской классической гимназии. Сам он тоже надел в дорогу белый флотский вицмундир с севастопольскими медалями и солдатским Георгием на черно-оранжевой ленточке, полученный за меткую стрельбу с Малахова кургана, — как полагал Саша, чуть ли не из рук самого адмирала Нахимова[1]. И фуражку он взял не обычную — балтийскую с черным околышем и белым верхом, а припрятанную до случая черноморскую — белую всю.

В Одессу выехали поездом, взяв два купе в вагоне первого класса: в одном ехали Ольга Ильинична со старшенькой Катей, в другом сам Василий Иванович с Сашей. Раньше никогда так не шиковали — брали одно четырехместное купе во втором классе, но эта поездка обещала быть особенной с самого начала, и Василию Ивановичу очень хотелось, чтобы она стала праздником не только для него.

В Одессе полковник Колчак долго не задержался. Взял с собой сына и отправился в порт, где нашел старого приятеля, капитана грузопассажирского парохода «Гаджибей» Ивана Андреевича Порубко. «Гаджибей» совершал каботажные рейсы в Крым, Новороссию и дальше до самого Батума. Капитан Порубко — могучий грузный казачина в белоснежной флотской тужурке при золотых нашивках — с радостью взялся доставить Василия Ивановича в Севастополь. Ольга Ильинична с Катей провожали их на следующий день. Старшей сестре тоже очень хотелось попасть на судно; от досады, что ее не берут, она покусывала губы, но дело намечалось мужское, можно сказать, военное, так что морская прогулка ей никак не улыбалась. Они с мамой долго махали пароходу с причала платками, пока черный дым из одинокой прямой трубы «Гаджибея» не скрылся за мысом. Саша стал было отвечать им, сорвав со стриженой головы серую фуражку, но, поймав ироничный взгляд отца, водрузил головной убор на место и, подняв, как и он, правую руку, степенно поводил ладонью из стороны в сторону.

Море источало такую синеву с таким радостным переблеском южного солнца на взгорбьях волн, что никакая печаль не омрачала душу, тем более что разлука намечалась совсем недолгой, тем более что за маяком пароход встретили дельфины, вылетая из воды стремительными сверкающими полукружьями, тем более что капитан Порубко пригласил их на мостик, откуда мир открывался совсем по-другому — высоко и просторно.

— Ну, что, господин гимназист, — обращался к Александру повелитель этого лучшего на свете корабля, — батюшка-то ваш не рассказывал вам, как шли мы с ним в Севастополь на бочках с порохом? То-то был бы фейерверк, ежели бы турки нас зажгли! А, Василий Иваныч? Тысяча пудов доброго артиллерийского пороха — то ж не фунт изюма?

— В Стамбуле бы услыхали! — Не отрывался отец от подзорной трубы. Он разглядывал удаляющийся берег.

— Я тогда юнгой был в Николаеве, немного старше вас, а батюшка ваш в юнкерах хаживал… Ну, и отрядили нас в конвой порох в Севастополь вести на крытых фурах. А ведь пронюхай о том вражеские лазутчики, не сдобровать нам — один лишь ружейный выстрел и поминай как звали!

Саша не раз слышал эту историю от отца. Когда началась Севастопольская война, Одессу, где жила тогда семья дедушки Ивана Лукьяновича Колчака, да и мамина тоже (правда, Ольга Ильинична Посохова еще не родилась к тому времени), обстреляли корабли англо-французской эскадры…


…Это случилось в Страстную пятницу — 9 апреля 1854 года, когда из всех одесских храмов выносили плащаницу, символический саван Христа. Вдруг громом среди ясного неба бабахнул первый орудийный залп. Восемь английских и французских военных пароходов выстроились на внешнем рейде в боевую линию. Против них стояла лишь одна вооруженная 24-фунтовыми пушками береговая батарея прапорщика Щеголева, остальные являли собой лишь земляные насыпи, наспех возведенные ввиду назревавшей войны.

Русская береговая батарея открыла ответную пальбу, но быстро сбавила темп, поскольку ураганный огонь изрядно побил пушкарей. Тогда на помощь батарейцам бросились три лицеиста. Среди тех, кто подоспел к умолкающим орудиям, был и шестнадцатилетний Василий Колчак, выпускник одесского Ришельевского лицея (подобный ему был только в Царском Селе). Бой разгорелся не на шутку. Юноши наравне с канонирами вовсю орудовали у пушек — подтаскивали ядра, подносили заряды… Орудия умолкли лишь тогда, когда на батарее кончился порох.

Вражеские корабли, сжегши пристань и несколько купеческих судов, ушли, а хваткого смелого лицеиста оставили при батарее. Василия Колчака зачислили юнкером в 44-й флотский экипаж. Вскоре поручили ему сопровождать в Севастополь артиллерийские припасы ввиду того, что главный театр военных действий определился в Крыму. Вести порох морем было нельзя — неприятель установил морскую блокаду побережья. Тогда из Николаева, где размещались флотские арсеналы, огнеприпасы были погружены на конные фуры, и взрывоопасный транспорт двинулся под охраной казаков и моряков в дальний — полутысячеверстный путь.

В том воистину адском походе Василий и сдружился с судовым юнгой Ваней Порубко, по кличке Казачок, поскольку тот, как, впрочем, и юнкер Колчак, был выходцем из черноморских казаков и вместо матросского платья носил неизменную черкеску.

На обед капитан пригласил дорогих гостей в свою каюту, где и был накрыт стол на троих. И хотя в посвежевшем море «Гаджибей» изрядно покачивало — вестовой даже застелил стол мокрой скатертью, чтобы не съезжали тарелки, — Саша, который вдруг почувствовал, как столь радужный доселе морской мир несколько поблек и стал весьма неуютен, все же заставил себя сесть за стол. Уха из султанок, сдобренная красным перцем и красным же луком, показалась преотвратной настолько, что он едва не выскочил из-за стола без спросу и не бросился на свежий воздух. Отец насмешливо поглядывал на побледневшее лицо сына, видимо, вспоминая и свои первые морские ощущения. Он попытался приободрить его, рассказав французский анекдот про некоего абсолютно лысого господина, у которого в ресторане вдруг в тарелку свалился сверчок. «Поскользнулся, милый?!» — спросил господин.

Саша вежливо изобразил подобие улыбки. Он стоически выдержал до конца обеда, отведав лишь зеленого кислющего яблока на десерт.

— А не постоять ли нам на руле, Александр свет Васильевич?! — великодушно предложил Порубко, поднимаясь из-за стола. Все трое сотворили послетрапезную молитву и покинули каюту.

На мостике, продуваемом свежим ветром, капитан велел рулевому матросу, рыжеусому дядьке в полотняной рубахе, передать штурвал «господину гимназисту». Саша, разведя до предела руки, с трудом ухватился за отполированные ладонями рулевых до матовой желтизны деревянные рукояти.

— Ложись на чистый зюйд! — скомандовал Порубко. — Так, чтобы эта стрелка смотрела на букву «S», — пояснил он, постучав пальцем по стеклу путевого компаса.

— Ну, ворочай вправо! Смелее…

Саша изо всех сил приналег на рулевое колесо, и оно нехотя повернулось. Сразу же нос парохода, увенчанный бушпритом («Гаджибей» нес и парусную оснастку на двух мачтах), медленно пошел вправо, отворачивая от берега. Мальчик не сразу поверил, что вся эта железная махина с дымящей трубой и высоченными мачтами, подчинилась движению его рук; но она подчинилась! Пароход закачался сильнее, подминая под себя встречную волну. Качка стала килевой, да Саша уже и не замечал ее — дурнота прошла сразу, как только он ощутил в своих руках власть над огнедышащим кораблем. Глаза сияли гордостью — видели бы его сейчас питерские одноклассники! Видели бы Катя, мама! Ведь это он сейчас сам — сам! — ведет большой пароход со множеством людей и грузов на борту. И никто из пассажиров даже не подозревает, что «Гаджибей» повернул на юг не кто иной, как гимназист третьего (уже переведен в третий) класса Александр Колчак.

Это упоительное счастье длилось с четверть часа, хотя мальчику и показалось, что он отстоял за штурвалом целую вахту.

— Ну что, теперь уж, верно, моряком будешь? — спросил капитан Порубко. Саша ответил не сразу. Ему не хотелось обижать этого замечательного человека, но он сказал то, что давно уже было им решено:

— Нет. Я, как папа, буду пушки делать.

Перед глазами встали огромные пролеты обуховских цехов. Поднятые на цепях стволы гигантских орудий — что там Царь-пушка! — медленно плыли под закопченными стеклами заводских кровель. Огромные зевластые — из них стреляли не люди по людям, а государства по государствам…

— Вы ведь читали сочинение господина Жюль Верна «Из пушки на Луну»? — спросил Саша. — Так вот и я хочу такую пушку построить, чтобы в снаряде до Луны долететь.

— Охо-хо, — засмеялся старый капитан. — Да зачем вам Луна, коли мы еще свою Землю-матушку как след не знаем?

— Как это не знаем? — изумился Саша. — Столько путешественников было, все карты давно составлены.

— Все да не все… — Порубко достал из шкафа глобус на резной подставке. — Вот видите, у Земли две макушки, два полюса — Северный и Южный, а ведь ни одна живая душа туда не добралась, не посмотрела, как она эта ось мира через те полюса проходит, на каких таких подшипниках вертится? А вот вам, господин гимназист, целый застывший океан при полюсе, где люди только-только по самому краешку чуток прошли и всё. А сколько ж там земель еще не открытых, островов… Ого-го! А вы на Луну собрались. Да у нас еще тут на Земле столько делов! Ну, как, уговорил?

— Я подумаю, — дипломатично ответил мальчик.

— Ну, что ж, брат Пушкин, тебе виднее. Айда, чай пить.

И они снова спустились в капитанскую каюту, где вестовой привинтил к столу маленький дорожный самовар-кубышку из надраенной до зеркального блеска латуни. Чай пили турецкий с колотым сахаром, миндалем и сушками. А Порубко с отцом приняли по стопочке старки за успешное завершение того «порохового похода», из которого они вернулись не отроками, но мужами…

____________

В Севастополь «Гаджибей» прибыл к полудню, когда с полукруглой о двух ярусах белой Константиновской батареи гулко и туго рванула воздух полуденная пушка. Пароход стал под разгрузку в квадратный ковш Артбухты, а отец с сыном, оставив дорожные вещи в каюте («Гаджибей» собирался в обратный путь через три дня), сошли в город. Первым делом они поднялись на центральный холм, увенчанный белым храмом с цветными — красно-сине-зелеными — круглыми оконцами вроде судовых иллюминаторов. В наружные стены главного храма Севастополя были вделаны мраморные плиты с именами павших адмиралов. Сняв фуражки и взяв их, как положено, в левую руку козырьком вперед, Колчаки старший и младший поднялись на паперть. С замиранием сердца Саша вошел под высокие своды в полумрак, слегка расцвеченный цветными бликами. Слева по всей стене поблескивали золотом беломраморные доски с именами Георгиевских кавалеров, получивших эти знаки высшей воинской доблести во дни севастопольского стояния.

Купив свечи Василий Иванович, забыв о сыне, стал возжигать их одну за другой перед заупокойным крестом, потом долго писал поминальный список: «Помяни, Господи души убиенных воинов твоих: Петра, Феодора, Степана, Алексея, Николая, Василия, Михаила, Карпа, Александра…»

Позже Саша прочтет в книге отца «Война и плен»:

«…Беспрестанно падавшие снаряды поражали то человека, то станок, то орудие, то падая в толщу насыпи, разворачивали ее и превращали в безобразную груду земли. Вот затлелись от бомбы туры и фашины. Солдат хватает мокрую швабру и, перекрестившись, влезает в забрасываемую снарядами амбразуру — пожар потушен, солдат убит. Впрочем, о смерти не задумывались, да и некогда просто было. Вот взвизгнуло ядро, пролетевши через самую середину амбразуры. Здоровый, красивый матрос, наводивший орудие, с улыбкой что-то приговаривая к выстрелу, незаметно осел, съежился, согнулся — и медленно, почти плавно рухнул наземь. Ядро снесло ему полчерепа. Рядом стоящий товарищ сорвал с себя фуражку, нахлобучил торопливо на кровавую голову мертвеца и спокойно заступил на его место. Весь забрызганный кровью своего предшественника, он хладнокровно наводил орудия, держась правой рукой за клин и отдавая команду прислуге. Ни секунды не было потеряно, и ответный выстрел загремел в свой черед…»

Если бы прапорщик морской артиллерии Василий Колчак написал свою «Войну и плен» прежде «Севастопольских рассказов» поручика горной артиллерии Льва Толстого, его литературный успех в России был не менее заметен, чем дебют его собрата по оружию. Но он сподобился написать свою хронику лишь спустя полвека после пережитых событий.

Помянув соратников по Гласисной батарее, полковник Колчак спустился по приалтарной лестнице в крипт — нижний храм, где под напольным крестом из черного мрамора покоились останки великих севастопольских адмиралов — Лазарева, Истомина, Корнилова, Нахимова…

ОРАКУЛ-2000. Лежать бы и адмиралу Колчаку вместе с ними, если бы смерть подкосила его на три года раньше, чем пришла к нему. Но и останки великих адмиралов не пощадили: в двадцатые годы «археологи» из НКВД пытались обнаружить в усыпальнице адмиралов драгоценные ордена на истлевших мундирах, кортики и сабли с золотыми эфесами. До них это пытались сделать англичане с французами, сразу же по горячим следам, по не остывшим от пожарищ севастопольским камням. В 1918-м в гробнице шарили кайзеровские любители старины. В 1942-м — фашистские офицеры. В 1992 году кости героев Севастополя шустрый питерский студент увез в коробке из-под бананов в Ленинград, еще не ставший Петербургом. Якобы на судебно-медицинскую экспертизу. Те ли черепа, не те — неизвестно до сих пор. Но в тот же год некий шофер из Иркутска заявил телерепортеру, что он знает, где лежит скелет адмирала Колчака.

Лихолетье России уравняло их истинные могилы в безвестье… Остались только кресты, где были первоначально похоронены севастопольские адмиралы, где был расстрелян Колчак, где была убита семья отрекшегося императора. Некрополь великих сынов России исчез, как град Китеж…

Из Владимирского собора Василий Иванович повел сына крутыми трапами-спусками в сторону вокзала, точнее в горную слободу Бомборы. Город еще хранил многие следы военного разрушения: то тут, то там попадались руины домов с пустыми глазницами, пробоины-проломы в каменных заборах, Саша набрал целый карман штуцерных пуль и чугунных осколков.

Севастополь слишком долго, почти до скобелевских побед в Болгарии, простоял в развалинах, без права держать в своих бухтах военные корабли. И вот за шесть последних лет он стал оживать, отстраиваться заново. Год назад, пояснял Василий Иванович сыну, на стапелях севастопольского адмиралтейства были заложены первые в мире многобашенные броненосцы «Синоп» и «Чесма». Да и сейчас хорошо было видно с высоты, как дымили в Южной бухте военные пароходы, как белели паруса сновавших пакетботов.


Морская синева была ровно налита во все разрывы городского ландшафта. Местами она стояла выше крыш, местами пропадала за взгорбьями холмов. Колонна Затопленным кораблям белела как поминальная свеча в честь севастопольских героев.

— Куда мы идем? — спросил Саша, подбирая очередной осколок.

— В Бомборы, в слободу отставных бомбардиров. Там живет Павел Лукич Рогов, бывший канонир нашей Гласисной батареи. Я ему жизнью обязан.

Только тут Саша заметил, что отец несет в руке небольшой, но увесистый сверток.


Когда столичный гимназист увидел этот крутой склон, заросший айлантом, дерезой и прочей дикой зеленью, сквозь которую краснели углы черепичных кровель, он не сразу понял, что там живут люди. Как можно ютиться на такой крутизне? Носить туда воду, дрова, хлеб и прочую провизию? Так могут селиться разве что горные ласточки, чьи гнезда торчат одно из-под другого. Но так жили в Бомборах люди. Множество семейств осевших в Севастополе отставных солдат и матросов, большей частью из бомбардиров давно минувшей войны, освоили каменистый склон, как смогли, настроили домиков-мазанок, налепили двориков с подпорами, насадили в долбленых ямах яблонь, абрикосовых, вишневых, грушевых, персиковых, ореховых деревьев и, похоже, вполне примирились с неудобствами косогора.

Домик старого канонира Павла Лукича Рогова они отыскали не без помощи местных пацанят, которые с нескрываемым восторгом взирали на гимназическую форму нездешнего мальчика и серебряные погоны полковника с острой черной бородкой и совершенно лысой головой. Они сопровождали столь редкостных гостей в Бомборах до самой верхотуры, где на третьем ярусе книзу крепился невесть как к скале белый мазаный домик в два голубых окошечка. На пронзительные вопли мальчишек вышел хозяин домика — дед Павлуха в белой холщевой рубахе с закатанными рукавами.

— Господи Исусе, Василий Иваныч, ты ли голубчик?! И с сынком никак?! Вот ведь радость-то какая вышла. Вот ведь случай сподобился!

Василий Иванович снял фуражку, и они облобызались, после чего старик почему-то заплакал. Но тут же пришел в себя и зычно крикнул домочадцев:

— Варька, Глашка — жив-ва стол накрывайте! Гляньте кто к нам пожаловал-то!

Из домика выскочили обе снохи Павла Лукича, потом выплыла сама хозяйка, прелюбезная Марфа Карповна, и в крохотном дворике закипело столпотворение вокруг столика под куцым виноградным навесом. Откуда-то возник и старший внук отставного бомбардира Степка. Вихрастого Степку с облупленным конопатым носом совсем не смутило гимназическое великолепие юного гостя. Он тут же потащил Сашу еще выше — на самую макушку Бомбор, которую еще не успели застроить и где в рыхлых кремовых каменьях у него были спрятаны главные сокровища: старое бомбическое ядро, жестянка с пуговицами от английских, французских, сардинских и русских мундиров, нерасплющенные штуцерные пули, здоровенные, как бутылочные пробки, английский тесак, два бомбардирских погона…

Отсюда, с новой высоты, город открывался в новом великолепии. Море входило в город глубоко и извилисто, всеми своими многорогими бухтами. В разрывах крон виднелись корабли и бастионы.

— Вона — там Лазаревские казармы, там матросы живут. А вон — Царская пристань, туда царева яхта приходит. А за ней Минная стенка — корабли при ней стоят. А дальше на том берегу — Михайловская батарея. А то — Павловская. А вона — Малахов курган!

Степка втянул воздух чуткими ноздрями и распорядился:

— Наши за стол садятся! Айда скорее, а то ничего не останется.

За столом, сколоченным из старых, но крепких корабельных досок, накрытых льняной скатеркой, сидели под виноградной сенью гость и хозяин дома. Мальчиков посадили рядом, заставив Степку отмыть руки с мылом. У Саши ладони тоже почему-то оказались в ржавчине, глине, черной смоле… Он с восторгом оглядывал крохотный дворик и домик, как бы нависший над бухтой и городом. К тому же, как пояснил Степка, под черепицей жили белки, воровавшие у деда и у соседей грецкие орехи, а на самой кровле грелись зобастые ящерицы гекконы, похожие на маленьких китайских дракончиков.

Обед был великолепен! Во всяком случае в Питере такого Саша никогда не пробовал: в глиняных мисках дымилась наваристая уха из барабулек и бычков, приправленная сладким красным перцем, затем одна из снох поставила на стол большое блюдо с голубцами в виноградных листьях, политыми сметаной, затем появились оловянные парадные кружки, полные черешневого киселя. А посреди стола в граненом графинчике рдело вино из шелковицы. Рядом же возвышалась бутылка шустовского коньяка, привезенного полковником морской артиллерии из самого Петербурга.

Первую чарку Василий Иванович и Павел Лукич подняли за убитого пулей в сердце через амбразуру батарейного командира лейтенанта Юрьева, потом за славного тезку канонира Рогова и, конечно, за адмирала Павла Степановича Нахимова.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «В роковой день 26 мая мы потеряли нашего батарейного командира лейтенанта Юрьева. — сетовал в своих записках Василий Иванович Колчак. — Тяжела, мучительна была служба на кургане, да и всюду в Севастополе. Вконец подорванные непрерывными потрясениями нервы совершенно притупились, и только гнет какой-то лег на плечи. Этот гнет спаял в моем представлении все пережитые дни в одну сплошную, однотонную массу физических и нравственных страданий. На фоне ее резко выделились моменты сильнейшего подъема чувств. Одним из таких моментов для меня была смерть Юрьева. Проходя по батарее, он остановился у одной из 24-фунтовой пушек во время ее заряжания. Матрос вынул из принесенного кокора заряд (помню даже — в красном мешке), хотел вложить его в канал орудия, тяжело был ранен осколком гранаты, лишился чувств и уронил заряд на платформу. Юрьев моментально поднял заряд, схватил прибойник для заряжания и — незаметно, вдруг — склонился на дуло орудия. Он не произнес ни звука, ни стона. Смерть наступила мгновенно. Пуля через амбразуру поразила его в сердце».

Отдохнув с дороги и после сытного обеда, дождавшись, когда спадет полуденный зной, Василий Иванович и Павел Лукич в сопровождении Саши и Степки тронулись в путь к Малахову кургану. На сей раз Колчак-старший взял извозчика, на котором все вчетвером приехали в самый центр Севастополя. Степка первый раз ехал в пролетке и потому сидел притихший и гордый, поглядывая по сторонам в тщетной надежде узреть на тротуарах кого-нибудь из знакомых. Саша полагал, что Малахов курган возвышается посреди города, как тот холм, на котором стоит Владимирский собор. Но оказалось, что до него еще добираться и добираться. Сначала они прошли сквозь невысокую, но торжественную колоннаду Графской пристани, спустились по гранитной лестнице к причалу, откуда к вящей радости обоих мальчишек пересели на небольшой катер-паровичок, который через полчаса доставил их на Корабельную сторону. Затем долго шли мимо Морского госпиталя до Аполлоновой слободы, поднялись через одну из арок старинного лазаревского акведука в гору и, наконец, предстали у подножия широкого не очень, впрочем, высокого взгорбья.

— Вот тебе, Сашок, и Малахов курган! — сказал Василий Иванович, снял фуражку и размашисто перекрестился. То же сделал и Павел Лукьянович Рогов, который по случаю такого похода обрядился в старый бомбардирский мундир с унтер-офицерскими погонами.

— Пап, а кто такой Малахов?

— Шкипер был, пьяница несусветный при адмирале Лазареве еще… Жил под самым Курганом, с тем и попал в историю. Да не в нем суть. Роковое место этот курган: адмиралу Истомину оторвало ядром голову, потом тяжко ранило опять же ядром адмирала Корнилова, а потом пуля ударила в висок адмиралу Нахимову. Адмиральская Голгофа… Да и матросская тоже.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Жизнь на кургане становилась все тяжелее и мучительнее. Убыль людей увеличивалась со дня на день. От прицельных выстрелов мы еще в некоторой степени были защищены земляным бруствером толщиною около 20 футов и до 8 футов в вышину, но от навесного огня спасения не было…

…Посмотрел — весь низ моей шинели в клочки изодран осколками гранат, очевидно проскочивших у меня под ногами во время бега. И ни одной царапины. А ведь я слышал у самых ушей своеобразное порханье осколков, самого малого из которых вполне достаточно было бы, чтоб отправить меня к праотцам…

В этом же месяце Малахов курган лишился своего начальника, капитана 1-го ранга Юрковского. Обходя батареи, он направился к башне и встретил по дороге капитана Станиславского. Разговаривая с ним, Юрковский остановился у самого входа в башню. В это время близко над ними разорвалась бомба и осколками тяжело ранило в бок Юрковского. Станиславскому же оторвало пальцы на ноге. Ему два раза делали ампутацию, но он не перенес ее, несмотря на свое атлетическое сложение, и через две недели скончался от гангрены. Юрковский прожил всего несколько дней».

Они поднялись на самый верх по дорожке, окаймленной туями, бересклетом, акациями, — к оборонительной башне, со стен которой еще не исчезли выбоины от осколков вражеских бомб и ядер. Неподалеку стоял крест над братской могилой русских и французских солдат. На нем Саша прочитал вслух надпись: «Смерть примирила их здесь».

ОРАКУЛ-2000. Кто мог подумать, что в декабре 1917-го здесь снова прольется кровь русских морских офицеров? По наущению большевистских вожаков их будут расстреливать свои же русские матросы — «во благо мировой революции». Пройдет слух, что среди расстрелянных был и мичман Горенко, брат известной поэтессы Анны Ахматовой. Она откликнется на эту жуткую весть строчками, которые станут эпитафией всем, для кого Малахов курган стал офицерской Голгофой.

Для того ль тебя носила

Я когда-то на руках,

Для того ль сияла сила

В голубых твоих глазах!

Вырос стройный и высокий,

Песни пел, мадеру пил,

К Анатолии далекой

Миноносец свой водил.

На Малаховом кургане

Офицера расстреляли.

Без недели двадцать лет

Он глядел на Божий свет.

В ночь с 15 на 16 декабря кровавого 1917 года было убито 23 офицера, среди них — три адмирала и генерал-лейтенант военно-морского судебного ведомства, командующий Минной бригадой капитан 1-го ранга И. Кузнецов, частенько бывавший в доме Колчаков.

* * *

День завершился поездкой на Братское кладбище, чей пирамидальный храм, похожий на солдатский шатер, белел на том берегу главной бухты. Не было в мире более светлого, более солнечного кладбища, чем эта севастопольская Валгала, напоминавшая скорее дворцовый парк, чем некрополь. Среди вечнозеленых туй, стоявших меж белых обелисков и склепов, как зачехленные знамена, разбегались по склону этого последнего бастиона, который не взять никому никаким приступом, дорожки, проложенные к полковым плитам. Лишь один раз вздрогнул Саша: из сухой прокаленной земли торчал корень, похожий на человеческий локоть.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Раздался крик „французы!“. Карпов, проходивший около башни в свой блиндаж, велел пробить тревогу; но барабанщик был убит, и тревогу протрубил стоявший тут же горнист. Послышалась частая, будто горох сыпался из мешка, перестрелка. В момент приступа я находился на левом фасе Гласисной батареи, у крайнего 68-фн. орудия, заряженного мелкою картечью с ядром. Я видел, как ряды синих мундиров смешались и рассеялись после выстрела, но взвившаяся пыль и пороховой дым скрыли от меня остальное.

Несколько выстрелов, разумеется, не могли удержать движения одушевленных масс. Французы всё шли и шли вперед к кургану. Я поднял первый попавшийся пальник с дымящимся фитилем, схватил ручную гранату и пробежал к правому фасу батареи. Но здесь не удалось сделать ни одного выстрела. Орудия были или засыпаны землею, или подбитые лежали на сломанных станках. Французы, вскочившие в ров, по лестницам быстро взобрались через амбразуры и бруствер на батарею. Началась рукопашная схватка. На площадках кургана наши солдаты отдельными группами боролись с подавляющею массою французов. Дрались с ожесточением — штыками, прикладами, банниками, кирками, лопатами, всем, что было под рукою, чем попало, даже камнями. Шагах в 10 от Гласисной батареи, близ башни, лежал генерал Буссау. Окруженный небольшим числом наших солдат и ополченцев, бросился он к батарее, но зуавы стреляли по ним почти в упор, как в мишень. На батарее Жерве, внизу, с правой стороны кургана, бился князь Багратион во главе дружины 47-го курского ополчения. Ополченцы с топорами бросились на французов. Неприятель подавил их только массою.

Рядом с нашей батареей, на правом переднем фасе кургана, был редан в 3 орудия: одно из них действовало по бывшему нашему Камчатскому люнету и два — на случай штурма. Командир редана, прапорщик конной артиллерии Постников, в первые минуты штурма долго защищался. Завязался страшный рукопашный бой. Нахлынувшая масса зуавов и венсенских стрелков бросилась на горсть мужественных защитников редана. Постников и его команда были буквально подняты на штуцерные тесаки (sabre-baionette), которые играли у неприятеля роль наших штыков. Как теперь помню симпатичное, молодое, с еле пробившимися усами лицо этого храбреца. Постников недавно был выпущен из корпуса и по прибытии в Севастополь прямо назначен на Малахов курган. Он часто заходил в наш блиндаж по вечерам побеседовать и посмеяться после тяжелого, томительного севастопольского дня.

Не зная, что делать, я искал батарейного командира. Только хотел я спуститься с батареи по трапу, как вдруг наткнулся на колонну алжирских стрелков (Tirailleurs IndigMies). Их зверские черные лица дико смотрели по сторонам. Колонна шла скорым шагом, с ружьями наперевес, от батареи Жерве к башне. В глазах у меня запестрело от их красных, синих, белых плащей; капюшоны надеты на голову, придавая и без того свирепым физиономиям еще более грозный вид. Я инстинктивно бросился обратно, на левый фланг батареи. Тут все смешалось — матросы, солдаты, французы. В неприятельских траншеях еще раздаются сигнальные звуки труб и барабанов. Всюду звенят шомпола, слышен треск, стук оружия, крик, гам и стоны раненых. Вот уже на бруствере развевается трехцветное знамя!.. Вдруг я почувствовал сильный удар в плечо, упал, не мог подняться, но не терял сознания. Я видел, как минутой позже моего падения взошел на батарею по мостику, переброшенному через ров, французский генерал Мак-Магон. За ним шел довольно многочисленный штаб. Офицеры были в полной парадной форме, щегольски одеты, в новых блестящих эполетах, разноцветных востреньких кепи, с обнаженными шпагами в руках. Почему-то они остановились около места, где я лежал. Видя, что я приподнимаюсь и не могу подняться, один из офицеров помог мне. Очутившись среди блестящей свиты Мак-Магона, я вдруг заметил, что сапоги мои и шинель в крови, и на правой руке рана. „Ура“ то близилось, то глухо звучало вдали, мешаясь с криком: „Vive l’empereur!“ Французы овладели уже Гласисной батареей. Между орудиями и около них валялись убитые и раненые, большею частью наши матросы и солдаты. Малахов курган был занят. На башне также развевался трехцветный флаг. Кто-то закричал, по-видимому, отдавая приказание; ко мне подошли два молоденьких солдата, почти мальчики, тоже раненые. Они отправлялись на перевязочный пункт и попросили меня за ними следовать. Но я так ослабел и чувствовал такую сильную боль в плече, что с трудом мог двигаться. С раннего утра я ничего не ел, а все, что пришлось пережить в эти истинно ужасные минуты, сжимало сердце томительною болью».

____________

На обратном пути отец дал по рублю двум сторожам-ветеранам, несшим вахту у железных ворот.

— Эх, мне бы здесь лечь после трудов земных… — вздохнул Василий Иванович, оглядываясь на Братский стан. Будто чувствовал — не суждено ему иметь своей могилы. Успенское кладбище в питерском селе Мурзинка, где упокоят его останки в 1913 году рядом с могилой жены, снесут в советские времена, и на их безвестных костях возведут очередной жилой массив.

* * *

Обратно в Одессу возвращались на ставшем уже родном «Гаджибее». Ночью Саша вышел из каюты на палубу. Экономя топливо, пароход шел под парусами, благо попутный ветер позволял идти почти той же скоростью, что и под парами. Падали звезды, и паруса казались огромными сачками для ловли этих стремительных мотыльков. Верхушки мачт покачивались среди созвездий; туго обтянутые снастями мачты походили на стрелы, нацеленные лучником в небо. Переблесками лунной дорожки море таинственно роднилось с ночными светилами.


Весь Колчак, каким он известен миру, — Колчак-Полярный, Колчак-Порт-Артурский, Колчак-Балтийский, Черноморский, Сибирский — пошел от той самой первой детской встречи с Севастополем.

Военный риск отца, его умение превозмогать страх и делать под навесом смерти то, что нужно для боя, — все то, что коротко зовется словом «мужество», войдя в кровь отца, передалось генетически и сыну.

Много лет спустя, когда вице-адмирал Колчак командовал Черноморским флотом, он в урочный час велел шоферу ехать в Бомборы. Автомобиль с трудом одолел крутизну единственной в слободе проезжей дороги. Адмирал выбрался из авто с полпути и пошел пешком, повинуясь памяти детства. Домик старого бомбардира был еще цел, но самого хозяина Бог прибрал еще на исходе века. О Степке Рогове удалось узнать, что сложил он свою матросскую голову в Порт-Артуре на эскадренном броненосце «Севастополь», которым командовал тогда незабвенной памяти Николай Оттович Эссен.

Адмирал молча спустился к автомобилю.

ОРАКУЛ-2000. Мог ли предположить Василий Иванович, отбивая на Малаховом кургане атаки англичан и французов, что сын его станет британским офицером, внук — французским солдатом, а праправнук — американским? Но все произошло именно так…

Глава вторая. «Надо Колчака спросить»

Осенью 1888 года четырнадцатилетний Саша Колчак впервые надел не матросский костюмчик, купленный мамой в конфекционе, а флотскую робу кадета, сшитую в швальне Морского кадетского корпуса портными-матросами. Из 3-го класса гимназии он перевелся в Училище «и по собственному желанию, и по желанию отца». Не возражала против выбора сына и мама — Ольга Ильинична, брат которой — дядя Сережа — был морским офицером.


«В канцелярию Морского Училища

Подполковника Колчака В. И.

Прошение

Желая определить на воспитание в младший подготовительный класс Морского Училища сына моего АЛЕКСАНДРА КОЛЧАКА, я, нижеподписавшийся, имею честь представить при сем метрическое свидетельство о рождении и крещении его, и мой послужной список.

Если по принятии Александра Колчака в Училище, начальство оного признает нужным исключить его вследствие дурного его успеяния или поведения, а также вследствие таких болезней, которые препятствуют службе на флоте, то я обязываюсь, по первому требованию Училища, без замедления взять его обратно на свое попечение.

Марта 22 дня 1888 года.

Подполковник Колчак

С-Петербург,

Поварской пер., дом 6, кв. № 6»

____________

Первое знакомство с будущими однокашниками вышло не очень веселым. Некий рослый и разбитной кадет-переросток, явно кичившийся тем, что в Корпусе он как у себя дома стал раздавать направо и налево клички оробелым новичкам.

— Колчак? — переспросил он, когда Саша назвался, — Ха-ха! Стульчак! Колчак-Стульчак!

Саша побледнел, крепко сжал кулаки и негромко, но твердо заявил обидчику:

— Если вы еще раз меня так назовете, я ударю вас по лицу!

Рослый кадет несколько озадачился, но быстро нашелся:

— А зачем вам кличка?! У вас фамилия такая, что и клички не нужно — Кол-чак!

Откуда ему было знать, что древняя тюркская фамилия означала «боевая рукавица», что один из прапращуров погребен на почетнейшем кладбище янычар в Стамбуле.

Необычная фамилия доставляла немало проблем и Сашиному отцу, дружившему с композитором Бородиным. Василий Иванович много и подробно рассказывал ему то, что, правда, сам знал из исторических книг, — о жизни половецких ханов и их воинов, о своем историческом предке трехбунчужном паше Колчаке. Бородин в тот год напряженно работал над оперой «Князь Игорь». Своего половецкого князя он назвал Кончаком — уж не по созвучию ли с древней фамилией друга? Какого же было его недоумение, когда после премьеры Василий Иванович не только не поздравил приятеля, но и вообще перестал с ним здороваться. Позже выяснилась причина его гнева:

— Как вы могли назвать половецкого хана Кончаком?! Это же в переводе — «штаны». Хан Штаны! Колчак — другое дело: это означает «боевая рукавица».

____________

Звезда Александра Колчака начала свой взлет уверенно и круто. В Корпусе он шел все время первым, реже вторым.

В 1892 году Саша нашивает на свои погончики две золотистые лычки младшего унтер-офицера. Это его первое повышение в чине.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Кадет, среднего роста, стройный, худощавый брюнет с необычайным, южным типом лица и орлиным носом поучает подошедшего к нему высокого плотного кадета. Тот смотрит на своего ментора с упованием… Ментор этот, один из первых кадет по классу, был как бы постоянной справочной книгой для его менее преуспевающих товарищей. Если что-нибудь было непонятно в математической задаче, выход один: „Надо Колчака спросить“». Это слова однокашника «ментора-энциклопедиста» Д. В. Никитина, ставшего контр-адмиралом.

И еще одно гардемаринское свидетельство человека, который с младых ногтей и до первой седины в волосах пойдет за Колчаком всюду, куда тот его позовет. Михаил Смирнов, кадет младшей роты, впервые увидев гардемарина Колчака с унтер-офицерскими лычками, назначенного в роту фельдфебелем, напишет, будучи контр-адмиралом, так:

«Колчак, молодой человек невысокого роста с сосредоточенным взглядом живых и выразительных глаз, глубоким грудным голосом, образностью прекрасной русской речи, серьезностью мыслей и поступков внушал нам, мальчикам, глубокое к себе уважение. Мы, тринадцатилетние мальчики, чувствовали в нем моральную силу, которой невозможно не повиноваться, чувствовали, что это тот человек, за которым надо беспрекословно следовать. Ни один офицер-воспитатель, ни один преподаватель корпуса не внушал нам такого чувства превосходства, как гардемарин Колчак. В нем был виден будущий вождь».

РУКОЮ ИЗЫСКАТЕЛЯ. Питерский историк Константин Богданов отмечает: «В Корпусе его более всего интересовали военные науки, при этом морскую артиллерию он, помимо официальной программы, изучал на практике на Обуховском заводе. Бывавший на заводе и гостивший в доме отца английский промышленник миллиардер Армстронг, нажившийся на производстве пушек и удостоившийся впоследствии звания лорда, оценил знания морского кадета по пушечному делу и предлагал ему в будущем должность инженера на своем заводе.

Здесь же, на заводе, юный Колчак по собственной инициативе приобрел навыки слесарного дела».

В свой последний гардемаринский год Колчак принял настоящее морское крещение. Старый учебный парусник «Скобелев», на котором гардемарины выпускного курса пришли в Либаву, попал в жесточайший шторм близ шведского острова Готска-Санден. Та осень 1894 года могла стать последней в жизни не только героя этой книги, но и тридцати будущих мичманов нового выпуска. У ветхого судна с маломощной паровой машиной почти не было шансов одолеть разбушевавшуюся стихию. Десятибальный шторм вызвал такой прогиб корпуса, что сдвинулись паровые котлы. В Кронштадте, куда все-таки дотащился израненный «Скобелев», только ахнули, когда осмотрели старый пароходо-фрегат, и сразу же поставили его, уже не на ремонт, а на разделку.

Этот шторм и этот последний поход «Скобелева» описал в одном из шведских журналов его участник, тогдашний гардемарин Арно фон Шульц, ставший впоследствии финским писателем. Вот отрывок из его воспоминаний.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Штакельберг (капитан „Скобелева“) поднимает свое спокойное, уверенное лицо к небу. Его серые глаза следят за низкими тучами, а привычное ухо прислушивается к равномерному визгу фалов и сигнальных линей. Брам-стеньга и брам-рей стравлены на палубу и закреплены. Первые приготовления к встрече с крепким ветром сделаны. Пару минут он стоит неподвижно, потом кивает старшему офицеру, и тот тихо говорит мне:

— Гардемарин Шульц, всех наверх, поднять якорь.

У меня вырывается вздох облегчения: наконец-то!

Громким резким голосом, который прорывается сквозь вой ветра, я кричу:

— Унтер-офицеры к люкам!

„Фи, фи, фи, фи, фир-р-р-р!“ — звучат дудки одна за другой; какое-то мгновение я даю унтерам, чтобы они успели собраться, и вот уже снова я слышу свой голос:

— Всех наверх, поднять якорь! — и дружный крик унтер-офицеров через люки: „Все наверх, поднять якорь!“

Целых два года мы тренировали голос. Не годится шептать, если хочешь, чтобы твои команды исполнялись в свежую погоду. Стены кают-компании, где мы жили, звенели от наших пронзительных команд, а старые адмиралы в картинной галерее удовлетворенно кивали нам, когда мы дерзко кричали в юношеском высокомерии: „Отдать булини, фор-марса-реи поперек, грот-марса-рей на ванты“ или что-нибудь в этом роде.

…Я поворачиваюсь к старшему офицеру, отдаю честь и уступаю ему место: теперь он принимает командование кораблем, а я возвращаюсь на свое место на баке под началом старшего лейтенанта.

— Брашпиль пошел! — звучит команда для нас — тех, кто на баке. Матросы налегают на рычаги, и брашпиль медленно начинает вращаться, в то время как палы поют свое монотонное „клик-клик“. Все быстрее и быстрее идет брашпиль. Мы бежим круг за кругом, подпрыгивая каждый раз, когда под нами оказывается якорная цепь, а она равномерно и неуклонно выходит вверх из клюза, где ее моют из брандспойта, а потом, через три четверти оборота брашпиля, скрывается в цепном погребе. Ветер сильный, цепь натянута и слегка дрожит. С бака, перегнувшись через борт, за цепью следит старший офицер, между тем как она все медленнее и медленнее ползет через клюз. Вот он выпрямляется, поворачивается к капитанскому мостику, и его протяжный крик прорезает воздух:

— Якорь на пане-е-е-ере!

Спины на рычагах дугой выгибаются от напряжения, а цепь теперь ползет еле заметно, дюйм за дюймом. Рывок, и снова крик:

— Якорь поднят! На капитанском мостике старший офицер берется за машинный телеграф, и вот уже начинает медленно вращаться винт, а команда торопливо поднимает ставший теперь легким якорь.

— Стоп брашпиль! Накат! — команды следуют одна за другой, но против обыкновения якорь сегодня не укладывают на подушку у планширя, а вытаскивают на палубу и тщательно закрепляют.

В воздухе пахнет штормом. „Шторм, слава Богу! — думаю я. — Наконец-то шторм!“

Новая команда прорезает воздух:

— На ванты, приготовиться травить марса-реи и стеньги!

„Это серьезно, — думаю я, — такого при нас еще не бывало…“ — и становлюсь у вант фокмачты, чтобы бежать на свое место на фор-марсе, как только будет дана команда.

— На марсы и салинги! — снова звучит команда, и мы бежим вверх по вантам, каждый на свое место.

Там, наверху, ветер резкий и холодный. Мы медленно идем под парами к выходу из внешней гавани. Удивительный вид расстилается передо мной. Насколько хватает глаз, на западе до самого горизонта — бесконечный ряд пенящихся волн, которые несутся к югу; на севере — сплошной белый хаос, там волны яростно бросаются на пирс и, разбиваясь об огромные бетонные блоки, падают обратно.

Тяжело переваливаясь с носа на корму, „Скобелев“ проходит мимо, выходя на курс норд-вест и наконец норд. Теперь мы идем почти прямо против ветра. Если и раньше он был сильный, то теперь просто бешеный: при встречном ветре невозможно дышать, а соленая вода, которую срывает с гребней волн, втыкает в лицо будто колючки.

Море бурное. Машина с трудом продвигает нас вперед против ветра и волн, которые раз за разом перекатываются через корабль и исчезают на корме в открытых шторм-портах и шпигатах. Теперь приходится держаться за штормовые леера, которые уже натянуты вдоль бортов.

Моя вахта закончена. С четырех часов утра я был на ногах, основательно устал и промок. Честь моему товарищу Колчаку, который принимает от меня вахту, и я ухожу с мостика, мокрый, но довольный и веселый: наконец-то, предстоит настоящий шторм. И Колчак кивает, довольный. Мы хорошо понимаем друг друга. За шесть лет мы подружились. Он, предками которого были турки, и я, потомок шведов, — для нас обоих всё это представляется большим приключением. Я сползаю вниз. Килевая качка ужасная. Старый корпус „Скобелева“ трещит и скрипит; между грот-мачтой и палубой, то по правому борту, то по левому, открывается огромная щель, и мы забавляемся тем, что заталкиваем туда черные твердые галеты и смотрим, как они пропитываются соленой водой с палубы и раздавливаются. Камбуз потушен, нам приходится довольствоваться сухим пайком.

В кубрике гардемаринов воздух тяжелый; пахнет дымом от каменного угля, горелым маслом, сырой одеждой, рвотой. Здесь тоже сыро; то и дело шальная волна захлестывает трап, вода течет прихотливыми ручейками через мачтовое отверстие в палубе. Кое-кто из товарищей лежит и стонет, бледный как труп. Не каждый может привыкнуть к качке; и среди нас такие, кому придется покинуть Флот из-за морской болезни.

…Наверху все иначе. Темно. Завывание в оголенных мачтах превратилось в сплошной рев. Над верхушками мачт с бешеной скоростью проносятся серые тучи; то и дело метеором мелькает какая-нибудь звезда и тут же исчезает. На мостике, каждый со своей стороны нактоуза, стоят Штакельберг и вахтенный офицер, крепко держась за перила мостика и вглядываясь вперед.

Мы пробираемся к мостику. Колчак, который, очевидно, занял место кого-то из товарищей в качестве вахтенного гардемарина, сияет; он орет мне в ухо:

— Шульц, фок-рея лопнул, фок-рей имеет трещину, его разбивает. Возьми концы и ваги и обмотай! Штормовые паруса поднять: кливер, бизань, грот-штаг, шторм-гафель!

Он кричит во все горло, но я его едва слышу. Мы вместе идем в сторону носа. Когда бак опускается в долину между волнами, мы бежим вперед; когда он поднимается, мы хватаемся за леера и, скользя, карабкаемся наверх.

На баке вовсю работают под надзором старшего офицера. Увязывают вместе ваги, выкатывают бухты концов и складывают их высокой грудой, чтобы поднять потом на фор-марс, где фок-рей теперь весело пляшет взад и вперед, поневоле следуя за движениями корабля. Он то и дело сопровождает эту пляску тяжелыми ударами, которые отчетливо слышны здесь, внизу, даже сквозь вой шторма. Прекрасный спектакль для меня и Колчака, тогда как старший боцман и старший офицер с тревогой обмениваются между собой:

— Не дай Бог, если эта сволочь треснет и свалится! Тогда уж зяблику конец!

На самом деле эта фраза состоит из соленых чертей.

— Эй, гардемарины, что вам так смешно?! Быстро на марс! Примотайте ваги как следует к рею там, где он треснул, а рей привяжите к мачте! Вперед!

Мы слишком хорошо понимаем резкий окрик старшего офицера, но что нам за дело до его тревог? „Падай, чертов фок-рей! Мы-то хоть посмотрим, как это будет выглядеть“. Мы рьяно лезем по наветренным вантам; за нами карабкаются марсовые. Однако продвигаемся медленно. Приходится хорошенько держаться за ванты, чтобы не сдуло ураганным ветром; наши плащи-непромоканцы надуваются, как мячи. Фут за футом, и вот мы, наконец, наверху. „Бум, бум!“ — молотит фок-рей по фок-мачте, а команда внизу осторожно брасопит рей поперек корабля, не решаясь натягивать брасы слишком сильно, чтобы треснувший рей не развалился.

Мы ловим рей, освобождаем поднятые к нам ваги и концы и начинаем осторожно приматывать ваги в треснувшем месте рея. Дело движется медленно, хотя мы трудимся изо всех сил рядом с опытными марсовыми. Страшно? Право, нам все нипочем! Если бы черт утянул наш корабль на дно, я думаю, что и тогда бы мы с радостью отправились в этот путь. Мы, действительно, не чувствуем ужаса происходящего — ни Колчак, ни я. Для нас все это лишь великолепное приключение.

— Давай, давай! Ах, что за шторм на Балтике! — горланим мы, и сами не слышим того, что кричим друг другу, между тем как пот льется градом, смешиваясь с дождем и соленой водой, которую шторм забрасывает даже сюда на верхотуру марсовой площадки; мы видим, как „Скобелев“ то зарывается носом в кипящие волны, то встает на дыбы, будто жеребец.

С нашего места на фок-рее, где мы лежим, распластавшись и вжавшись подошвами к опорам для ног, мы видим, как внизу шторм-кливер крепят к шторм-кливер-штагу и он медленно идет вверх. Штаг этот здоровенный стальной трос добрых семи дюймов в толщину. Мы освобождаем конец фала, которым выбирали штаг, и проводим его через блок, пока он не попадает к тем внизу, кто натягивает его талями.

Через пару часов работа на фор-марсе закончена, и мы спускаемся вниз. Спускаемся медленно: ветер то прижимает нас к вантам, то отрывает нас от них, так что нам стоит немалого труда удержаться. Толстые просмоленные ванты дрожат от страшного напряжения, а канаты, штаги и фордуны жалобно воют под ветром, словно живые существа. Едва мы успеваем на мостик со своим рапортом, как получаем новое задание: ослабла обвязка пушек. Нечему удивляться: „Скобелев“ — крейсер старого типа и его планширь не рассчитан на две современные дальнобойные 6-дюймовые пушки Кане, которые были установлены, чтобы мы, гардемарины, учились стрелять из современного оружия.

С грозового неба спускается темнота. Мы приближаемся к банкам острова Готска-Санден.

— Колчак, Шульц, — больше жестами, чем словами, командует вахтенный офицер, — на ванты, измерить высоту волн!

Мы медленно карабкаемся наверх: Колчак по подветренному борту, я — по наветренному. Мы держимся крепко: над планширем ветер адский. Взгляд ищет горизонт. Слишком низко, лезу повыше, еще выше…

Захваченный гигантским спектаклем, я на какую-то минуту забываю всё: корабль, офицеров, капитана, всё, всё. Серо-белая стена высотой от воды до неба со страшной скоростью надвигается на нас. На ходу она срывает гребешки волн. Воздух — сплошной кипящий, шипящий бело-серый хаос. Ближе, ближе, и вот этот хаос набрасывается на нас, как дикий зверь; гигантские серо-зеленые волны сдавливаются, „Скобелев“ ложится на подветренный борт; вода потоком вливается через шторм-порты подветренного борта, и корабль скрывается в сплошном белом, пенящемся шквале. Меня прижимает к вантам с такой силой, что невозможно шевельнуться, невозможно дышать, невозможно думать. Все звуки исчезают; ураган поглощает всё своим ровным, оглушительным ревом, но я чувствую телом, как ванты, мачты и корпус дрожат, словно живые существа, охваченные диким страхом.

Все это длится одну бесконечную минуту, и вот шквал уже позади, и корабль снова поднимается, чтобы возобновить свою вечную качку: подветренный борт — наветренный, наветренный — подветренный. Еще один шквал, и снова тот же бело-серый хаос, и снова корабль дрожит от киля до клотика, как раненый зверь. Шквал за шквалом. Всякая работа внезапно прервана; все лица повернуты вверх; одна и та же мысль владеет всеми: поднимемся ли мы снова?

Едва шквал прошел, как на нас ринулись волны высотой с дом — еще более жесткие, еще более короткие, и „Скобелев“ снова начал свою вечную качку, и снова такелаж воет „у-у-у!“, когда идет на подветренный борт, и „у-и-и-и!“, когда на наветренный…

Бледные, потрясенные, серьезные слезаем мы с Колчаком вниз. Ладонь у виска немного дрожит, когда мы рапортуем: он 26 футов, я — 28 футов. И такой же бледный и серьезный, как мы, выходит из рулевой рубки мой товарищ Эллис и докладывает углы крена при качке: 42° подветренный борт, 38° наветренный.

Доклады идут дальше от вахтенного офицера к Штакельбергу. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он смотрит на промокшие лоскуты штормовых парусов, смотрит на море, где надвигается новый шквал, белый как стена, и делает почти незаметный знак старшему офицеру, который при первом шквале взобрался на мостик и стал рядом с бароном Штакельбергом. Был ли это вопрос? Было ли это приказание? Так или иначе, он понимает и подходит к вахтенному лейтенанту, который берет рупор и кричит вниз, на палубу:

— Все наверх, поворот фордевинд!

Мы все понимаем, что это значит: поворот против ветра. Один из самых опасных маневров под парусами, он выполняется обычно, в крайнем случае, когда поворот оверштаг невозможен. Теперь наша жизнь в руках всемогущего Бога! Медленно движется рука Штакельберга в подветренную сторону, останавливается, еще несколько бесконечных мгновений, и снова в подветренную сторону. Следуя малейшему движению этой руки, „Скобелев“ уваливается. Под ветер, еще под ветер. Шкот осторожно потравливают, а подветренный выбирают шкотовыми талями. Волны жадно лижут ют правого борта; то и дело шипящая волна накрывает там всех. Корма поднимается, и вода, бурля и пенясь, прокатывается по шканцам к нам на бак и исчезает в штормпортах.

Неподвижная фигура на мостике повернулась лицом к корме и меряет глазами ветер, вершины и подошвы волн, в то время как рулевые отчаянно стараются держать корабль на курсе, когда мы идем в бакштаг галсами правого борта.

„Скобелев“ страшно кренится; звук шторма переменился и перешел в ровный вой. Ветер теперь с кормы. Все лица обращены к неподвижному человеку, который следит за работой на юте, где бизань взяли на гитовы, закрепили, а гафель стравили на палубу, тогда как маленький штормовой флажок подняли на наветренный нок бизань-рея.

Чего он ждет? Вот идет шквал. Снова всё вокруг — сплошной хаос в белых тонах. Фигуры на мостике исчезают, корабль бросает под ветер и отчаянно ворочает. И снова шквал проходит мимо. Долю секунды ждет человек на мостике, потом рука снова делает движение, жилистые руки быстро перехватывают рукояти штурвала, подветренные рулевые тали травят, наветренные выбирают, и с невозможной скоростью мы натягиваем вдоль корабля шкот штор-кливера, в то время как шторм бешено вырывает у нас это маленькое полотнище. Мгновение я вижу угрюмого серо-зеленого великана с шевелящейся гривой, который поднимается за кормой; настигнет ли он нас? Корма поднимается высоко в воздух, шкоты левого борта шторм-кливера послабляются, шкоты правого борта выбираются, и мы уходим с попутным ветром, галсами левого борта, прочь от опасных подводных камней и отмелей Готска-Сандена, в сторону Германии, чтобы в крайнем случае искать укрытия в каком-нибудь порту южного побережья.

Радуясь этому приключению, мы — Колчак, Зенилов и я — втайне желаем, чтобы шквал сорвал бы и штормовые паруса, тогда бы мы пережили новый спектакль!

Но штормовые паруса не желают рваться, они так и не порвались. Начальника склада в Кронштадте выдал „Скобелеву“ для его последнего похода на Балтику новые крепкие штормовые паруса. Старик знал, что делал, он не хотел брать на себя риск. Возможно, это была и заслуга старшего офицера, или Штекельберга, что мы знаем об этом? Разве мы были капитанами? Разве отвечали за чужие жизни? Разве у нас седина в волосах? О нет: у Колчака волосы черные, как вороново крыло, так же как и его глаза; у Зенилова[2] — каштановые и вьющиеся, как у крымских овец у него на родине, а мои — скорее рыжие.

Поднявшись на мостик, мы, наконец, докладываем, что все сделано, а потом наивно спрашиваем, нет ли для нас еще какой-нибудь работы?

— Работы для вас? — делано рычит вахтенный офицер. — Марш в койки, да поскорее! И не задавайте вопросов, когда вас не просят! — добавляет он мокрый, усталый, но с добродушной ухмылкой.

„Хм, в койку… Легко ему советовать!“ — думаю я. Внизу, в кубрике такой запах, что и здоровый заболеет, а здесь, наверху, так продувает, что больной поправится. Куда же мне, черт возьми, податься?

…Еще одна бесконечная ночь. Мы идем с попутным ветром под парусами и шторм-кливерами. Шторм понемногу стихает. Ветер переходит через юг на юго-запад, стеньги, марса-реи, брам-стеньги и брам-реи возвращаются на свои места, и под всеми парусами „Скобелев“ снова идет на север, в Финский залив.

Двое суток длился шторм. И 48 бесконечных часов капитан барон Штакельберг не покидал мостика! Он-то знал, что было поставлено на карту.

Воскресенье. 8 склянок. Бело-голубой Андреевский флаг поднимается под гафель, дудки поют свое: „фи, фи, фир-р-р!“.

На шканцах справа стоят в строю наши десять офицеров, включая механиков. Напротив — стоим мы, тридцать гардемаринов. Бок о бок с нами — вахты правого и левого борта. В воздухе повисла мертвая тишина. Ветер слегка шелестит в фалах и штагах. „Скобелев“ с наполненными парусами идет на восток; по левому борту медленно исчезают за горизонтом лесистые холмы Гогланда.

С капитанского мостика спускается барон Штакельберг и подходит к нам. Спокойные черты его обветренного лица серьезны, серые глаза смотрят в наши. Вот он подносит руку в белой перчатке к парадной треуголке, снимает ее, поднимает голову и говорит тихо и размеренно:

— Господа, благодарю вас!

Капитан надевает шляпу, идет вдоль фронта. Ни звука не слетает с наших губ. Мы стоим, словно окаменев. Но когда мы видим, как Штакельберг останавливается у вахты левого борта, снова приподнимает треуголку и степенно благодарит „Спасибо, вахта левого борта“, наш слитный веселый крик „Рады стараться!“ катится вдоль строя. Кажется, мы начинаем понимать, что вчера произошло нечто особенное, и это нечто удивительным образом связано со словами Штакельберга: „Господа, благодарю вас“. Потому что никогда прежде наш командир не называл нас, гардемаринов, „господа“…

Теперь очередь вахты правого борта.

— Спасибо, вахта правого борта!

И снова катится ответ:

— Р-р-рады стар-раться!

Вот командир поворачивается, и мы слышим его звонкое:

— По чарке!

И громовой ответ обеих вахт:

— Покорнейше благодарим!

„Фи-фи-фир-р-р-р!“ — разливаются трели боцманских дудок. Команда расходится, веселая и довольная благодарностью Штакельберга и предстоящим угощением. Мы же тихо спускаемся в свою кают-компанию со странным чувством, что наша юность кончилась и началась новая жизнь. И суровое крещение для этой жизни произошло в соленой купели штормовой Балтики близ острова Готска-Санден…»

____________

15 сентября 1894 года по высочайшему повелению государя императора Александра III Александр Колчак был произведен в первый офицерский морской чин — мичман. Главная радость этого года была омрачена смертью мамы. Ольга Ильинична скончалась в одночасье, не дожив и до сорока лет. Ее отвезли на тихое Успенское кладбище в пригородном селе Мурзинка. Впервые Александр видел всегда веселого насмешливого отца плачущим. Да он и сам не сдерживал слез, против воли скатывавшихся по щекам.

Василий Иванович всегда полагал, что именно он первым покинет сей бренный мир. Он был старше жены почти на тринадцать лет. На похороны приехал из Одессы ее отец, дед Илья Андреевич Посохов, ее кузены капитан 2-го ранга Сергей Посохов (будущий контр-адмирал) и подполковник Андрей Посохов (будущий генерал-майор).

Второе событие, которое отметило тот черный год не только для мичмана Колчака, но и для всего флота, — кораблекрушение броненосной лодки «Русалка». Она затонула в шторм на полпути из Ревеля в Гельсингфорс. Считалось до той поры, что море перед стальными кораблями с паровыми машинами бессильно. Ан, нет… Потрясало и то, что никому не удалось спастись…

Девятнадцатилетний офицер прибыл в петербургский 7-й флотский экипаж. Весной 1895 года получил назначение на только что спущенный на воду крейсер «Рюрик».

В мичманах Колчак ходил три года. В декабре 1898 года он приколол на погоны лейтенантские звездочки. Но флотской жизнью своей был крайне недоволен: рутина, тина, тишь да гладь…

Глава третья. «На вахту наряжен мичман Колчак!»

Ночь. Свеаборгский рейд. Крейсер «Рюрик», прикованный к морскому дну двумя становыми якорями, спит вполглаза. Ночную вахту — с полуночи до четырех утра, самую мучительную для человеческого организма, и потому «собаку», — отстоял мичман Антонов. Буркнув сменщику-мичману Матисену: «Все в порядке. На вахту свистали. Книга приказаний в рубке», — он ныряет в палубный люк, и, не теряя минуты, блаженно засыпая на ходу, спешит в свою каюту. «Собака» хороша тем, что на ней меньше всего распоряжений и дерготни — начальство почивает, и слава Богу. А вот на вахту мичмана Матисена приходятся побудка, приборка, подъем флага, да и спать хочется зверски — не меньше, чем на «собаке». Но зато сменщику — мичману Колчаку — достанется пик утренней суеты.

Темна осенняя финская ночь. На шкафуте при тусклом свете электрических лампочек строится в две шеренги заступающее на вахту отделение. Новый вахтенный офицер выкрикивает номера матросов, распределяя их по постам огромного корабля.

Первый час этой вахты — самый тяжелый: голова сама собой клонится на грудь. Если присесть на минуту в рубке, хотя это и запрещено, то можно сквозь смеженные веки увидеть обрывки прерванного сна. Но только на минуту, делая вид, что читаешь книгу приказаний старшего офицера. И хотя бо́льшая часть приказаний относится к дневным вахтам, все же новый «вахтерцер» должен заглянуть в нее для порядка. Мичман Матисен, хоть и без году неделя на крейсере, но уже хорошо знает, как опасен соблазн посидеть в рубке. К черту книгу приказаний! Лучший способ прогнать дрему — сделать десять приседаний. И обойти всех вахтенных, а там и рассвет скоро…

За двадцать минут до склянок, с которыми закончатся его томительное бдение, Матисен подзывает вахтенного унтер-офицера:

— Доложи мичману Колчаку, что без 20 восемь.

Скатившись по трапу в офицерский коридор бывалый унтер осторожно стучит в дверь колчаковской каюты. Тишина. Повторный более громкий стук не вызывает в каюте никаких шумов, свидетельствующих о жизни ее хозяина. Тогда вахтенный распахивает дверь и, перешагнув комингс, решительно трясет спящего за плечо:

— Так что изволите вставать, вашблародь! На вахту вам! Без двадцати восемь!

Он сочувственно смотрит на свою жертву — в такую рань самый сладкий сон. Особенно если лег за полночь. На столе у мичмана ученые морские книги, опять зачитался, как барышня…

— Однако, ваш блародь…

— Уже проснулся… — обманчиво бодрым голосом откликается мичман. — Ступай себе…

Однако унтера не проведешь.

— Пожалуйте на вахту! Время выходит…

— Отстань! — сердится все еще спящий офицер. — Сказал же — встаю!

Сказал — еще не встал. Посланец вахтенного начальника подзывает вестового:

— Духопельников, не дай ему уснуть! Понял?! С тебя взыщется!

Матрос вырастает у изголовья оставленного на минуту в покое и потому крепко спящего барина. Он укоризненно смотрит на него, потом решительно стаскивает одеяло.

— На вахту опоздаете! Времечка-та вона сколько! — пугает он барина, и тот, наконец, протирает глаза, хватает часы и, убедившись что на все про все остается 12 минут, проворно вскакивает в брюки, натягивает рубашку, бросается к умывальнику.

— Что ж ты, Духопельников, так миндальничаешь?! — сердится Колчак. — Я ж тебе наказывал — лей воду на грудь и кричи «Потоп!»

— Жалко вас больно…

— А то, что я сейчас без завтрака останусь, — не жалко?!

— Успеем еще, Лександр Васильич, это мы за минуту управимся. — Вестовой в мгновение исчезает. Колчак облачается в тужурку, хватает с вешалки шарф, кортик, фуражку и рысью в кают-компанию, где Духопельников уже поджидает его со стаканом горячего кофе, двумя булочками и ломтиком сыра с розочкой из чухонского масла. На бутерброд нет ни минуты, весь завтрак нужно прикончить за сорок секунд. Опоздание на вахту — единственное преступление в мичманском кодексе, которое не имеет никаких извинений, все остальные грехи подвержены компромиссам. Хрустящая, хорошо пропеченная булочка исчезает во рту до половины и запивается обжигающим кофе. Вестовой сочувственно наблюдает за сверхскоростной трапезой — эх, не успеет барин булочку-то доесть, вон уже старший офицер принимает доклад вахтенного:

— Ваше высокоблагородие, через пять минут подъем флага без церемонии.

— Доложи командиру, — кивает старший офицер, поправляя фуражку. Только тут он замечает мичмана, судорожно проглатывающего кусок булки.

— Александр Васильевич, ты на вахту?

На крейсере все офицеры на «ты». На «вы» переходят лишь тогда, когда отношения резко портятся или в сугубо официальных случаях.

— Так точно, Николай Александрович!

На вторую булочку остается двадцать секунд, но ее уже не съесть. Начинается инструктаж:

— Заступишь на вахту, спусти паровой катер, а номер «раз» подними. Второй гребной катер — послать на берег на песок, выдраить его как следует. На нем же отправь мыть артиллерийские чехлы. Боцман знает какие. Маты тоже не забудь.

— Есть, есть!.. — отвечает мичман, пытаясь запомнить сквозь сонную одурь скороговорку распоряжений.

— И последнее: к 9 утра капитанский вельбот к трапу, командир едет к адмиралу. Не забудь «шестерку» послать за провизией пораньше. А то склады на обед закроют, а наши балбесы с ленточками «Рюрика» будут два часа по городу шататься, неровен час, на начальство нарвутся.

Сверху доносится крик Матисена:

— На флаг! На гюйс! Смирно!

Всё — пора наверх. Командир уже вышел.

— Флаг и гюйс — поднять!

Торжественно закурлыкал медный горн. Все, кто на палубе, встали к борту с поднятыми к козырькам ладонями.

— Вольно! Свистать на вахту!

Это последняя команда Матисена, и он отдает ее с превеликим удовольствием. С первой же трелью боцманской дудки фуражка мичмана Колчака появляется над комингсом люка; поправляя кортик, он бодро подходит к однокашнику.

— Здорово, Федя!

— И тебя тем же концом… Принимай вожжи. Все распоряжения до подъема флага выполнены. Все о’кей! Второе отделение на вахте.

При слове «распоряжения» новый вахтенный начальник чувствует некоторое смущение, поскольку не совсем уверен, что запомнил всё, что ему поручил в кают-компании старший офицер.

Уточнить бы у него еще раз, но это лишний повод дать ему понасмешничать. Староф и без того остер на язык. Да и поздно. Он уже у командира на утреннем докладе. Заглянуть в книгу приказаний? Это мысль! Но увы, в книге по его вахте еще ничего не записано. Что же делать? Он всего столько наговорил… Разве запомнишь на дурную со сна голову? Духопельников, верблюд, поздно разбудил. Говорят, если хорошо растереть уши, то это обостряет память.

Мичман Колчак яростно трет уши, они горят рубиновым огнем, но кроме того, что капитанский вельбот к трапу да постирать чехлы, ничего не вспоминается. Последняя надежда — старший боцман Никитюк.

— Рассыльный, позвать старшего боцмана!

Но Никитюк сам идет вперевалку навстречу.

— Серафим Авдеич, не говорил ли вам старший офицер насчет работ на утро?

— Так точно, ваше благородие, говорили. Паровой катер спустить, гребной поднять. Чехлы мыть.

Да, да — поднять, спустить, молодец боцман. Но что-то еще было.

— И всё?

— Кажись, всё!

Ладно, начнем аврал, а там вспомнится. Колчак выходит на шкафут:

— Гини второго парового катера — развести! — командует он. — Свистать обе вахты наверх, на гини становись!..

Он поднимается на мостик, откуда виднее спуск тяжелого катера. Дело это опасное — легко покалечиться, а то и насмерть матроса придавить. Хорошо хоть не на волне…

— Готова, ваш блародь! — докладывает боцман снизу.

— На гинях! Гини нажать. Ходом гини! — как учили в Корпусе, нараспев командует мичман. Никитюк зорко следит за приподнимающимся с киль-блоков катером. Белая махина катера медленно вываливается за борт, покачиваясь над водой. Стопора сняты.

— Ги-и-и-ни травить! — тянет Колчак, будто впрягает свой голос в нелегкую общую работу. Десятки жилистых матросских рук удерживают на гинях трехтонную тяжесть парового катера.

— Легче, соколики, понемногу травить! На стопорах не зевай! — родправляет боцман ход аврала, зная по печальному опыту иных спусков, как сжигают тросы кожу на ладонях при самовольном сходе катера на воду. Но в этот раз все обошлось. Катер на плаву, и на нем уже разводят пары.

— Раздернуть! Катер на бакштов!

Обратным манером поднимают второй катер. Теперь самое время подавать к трапу капитанский вельбот.

— На первый вельбот! Вельбот к правому трапу! — командует Колчак. — Рассыльный, доложи старшему офицеру и командиру, что вельбот у трапа!

Запыхавшийся матрос бойко сообщает:

— Доложил, вашблародь, командир сейчас выходят!

— Четверо фалрепных на правую!

Первым появляется старший офицер. Он выходит на верхнюю площадку трапа взглянуть на гребцов. Дело серьезное — к адмиральскому кораблю идти. Там уж всё на заметку возьмут.

— Фуражки поправить!.. Грести враз. Наваливаться как один. Ты уж присмотри, Фролов! — говорит он загорелому квартирмейстеру, сидящему загребным.

— Не сумлевайтесь, вашсокродь, в чистом виде!

Колчак слегка уязвлен тем, что староф, как бы не доверяя ему, сам изучает гребцов и вельбот. Но с адмиралом шутки плохи. Командир и тот идет к нему на инструктаж с поджатым хвостом, и это не скрыть никакими молодецкими покриками.

Едва в дверях рубки возникает грузная фигура командира крейсера, как вахтенный начальник гаркает, что есть мочи:

— Смирно! Свистать фалрепных!

Командир после контузии турецкой гранатой глуховат и всегда недоволен, что «командуют шепотом». Мичман Колчак, взяв под козырек, становится в затылок старшему офицеру, пожирая глазами, как положено, приближающегося командира. Как бы хотелось видеть в нем бравого морского волка. Но… Мичман Колчак обещает себе, что у него ни в какие лета не будет такого отвислого живота, такой свалявшейся бороды, хоть и подбритой по щекам по случаю визита на адмиральский корабль.

Это всем известный храбрец боев на Дунае тогдашний лейтенант, а ныне капитан 1-го ранга Ш*. По корабельному прозвищу Шабля. Ко всем прочим физическим недостаткам Шабля отчаянно шепелявит, но самое печальное то, что он не умеет держать себя с офицерами, то сбиваясь на явное амикошонство, то самодурно вмешиваясь в ход простейших событий. Сегодня Шабля встал в проникновенном расположении духа, поскольку пребывал в полной неизвестности причин адмиральского вызова. Всякий раз ему мнится, что флагман вот-вот объявит приказ о его увольнении в запас, ибо он давно уже выслужил все мыслимые для его чина сроки.

— Не беспокойтесь, господа! — бросает он грустную и ласковую улыбку встречающим его офицерам. — Я сам… Я сам…

Вельбот ощутимо проседает под его тяжестью. Шабля снимает парадную треуголку и осеняет себя крестным знамением.

— С Богом! — командует он.

Первый же взмах шести длинных весел выносит вельбот на добрую сажень от трапа, затем вторую, третью… И р-раз, и два… Остроносое суденышко набирает скорость под дружные удары отборных гребцов-молодцов — гордости старшего офицера. Мичман Колчак, заглядевшись на красивую греблю, быстро спохватывается:

— Горнист! Захождение!

Печально-певучий медный глас величаво плывет над рейдом, будто крейсер прощается со своим повелителем.

После того как гребцы зашабашили веслами у борта адмиральского броненосца, жизнь на крейсере снова вернулась в рабочую колею. Вахтенный офицер в должном порядке распорядился отправкой гребного катера с брезентами, чехлами, матами, ведрами и щетками на песчаный пляж.

— Матвиенко! — крикнул Колчак старшине шлюпки. — Набери песочка мелкого — сам знаешь, для чего.

Матвиенко знал — для командирского кота, чтоб он утоп, прохвост гадливый! Сколько ж из-за него, подлеца, палубу перелопачивать приходилось. Шабля не прощал и малейшего пятнышка на палубе. В несвежей сорочке мог выйти на люди, но палуба на «Рюрике» всегда отливала ровной матовой поверхностью в цвет яичного желтка.

— Ваше благородие, разрешите обратиться? — За спиной мичмана стоял с поднятой к уху ладонью баталер Прошин.

— Обращайся, — весело откликнулся Колчак.

— Так что насчет провизии, дозвольте спросить. Будет ли шестерка на берег?

Мичман чуть не хлопнул себя по лбу. Боже, какой верблюд! Про песочек для кота вспомнил, а про провизию… Ведь старшой просил непременно пораньше, а сейчас уже — страшно на часы глянуть — одиннадцатый час!

Вполголоса — вахтенному:

— Свистать на шестерку, артельщиков и буфетчиков наверх — к левому трапу.

Авось, староф не заметит. Но вахтенный унтер-офицер после посвиста дудки, как нарочно, заорал с дурацким рвением:

— Ар-р-ртельщики, буфетчики, ходи к левому тр-р-рапу!

«Ну, что ж ты так орешь?!» — поморщился мичман. Но было уже поздно. Старший офицер быстро зашагал к нему.

— Александр Васильевич, что это значит? Ты только сейчас посылаешь шестерку?

— Виноват, Николай Александрович! Упустил из виду…

— Упускают бабы белье в проруби!.. — Острая бородка старшего офицера задрожала от негодования. Он резко перешел на «вы»:

— Не так уж много я вам поручал, чтобы забывать элементарные вещи! Это не прихоть и не каприз: сейчас они попадут в обеденный перерыв и будут шляться по городу. А потом пойдут толки, что у меня распущены люди. Понимаете, не у вас, и не у командира, а у меня, старшего офицера?!

От дальнейшего разноса Колчака спасает возглас сигнальщика:

— Вашесокродь, командир отвалили от адмиралиа!

Надо немедленно отзываться, надо править службу, как бы не снедал его гневным взглядом староф.

— Горнист — наверх! — горестным голосом командует мичман. — Четверо фалрепных — на правую!

Хорошо Матисену, его вахта проходит под сенью ночи. Можно даже закурить в рубке, пряча огонек папиросы. А тут все утро в режиме чеховской Каштанки.

Вельбот несется, красиво рассекая волну. Белые усы под форштевнем взметаются вместе с шестью белыми всплесками ударяющих в воду весел. Гребцы откидывались почти навзничь, и в этот же момент вспыхивало облако брызг над разбитым гребнем. И-эх! Навались! И снова — назад вровень с бортом. Играет с ветром синекрестный флаг. Во всем мире нет красивее гребли, чем на русских капитанских вельботах. Школа!

Снова затянул протяжную величальную песнь горнист — захождение! Командир заходит. Замерли фалрепные на трапе, готовые в любую секунду подхватить командира, если гульнет под вельботом волна. Но Шабля тигром вспрыгивает на нижнюю площадку. От утреннего благодушия не осталось и тени. И староф, и вахтенный начальник вытянулись в струнку, ожидая бури. Мичман Колчак первым предстает перед гневливым начальником.

— Господин капитан 1 ранга, на крейсере Его Величества «Рюрик» вахту править наряжен мичман Колчак!

Обычно Шабля не дослушивает рапорт, отделываясь старческим «Не беспокойтесь!». На сей раз он внимательно выслушивает ритуальную фразу и разглядывает вахтенного начальника так, будто видит его впервые. Не отнимая руки от козырька фуражки, Колчак делает уставной шаг влево.

— Очень плохо, что на крейсере Его Величества болтается за кормой овечий хвост!

И не вымолвив больше ни слова, тяжело переваливаясь, командир скрывается в дверях рубки.

Мичман Колчак застыл в оцепенении: неужели свисает пустой конец?

— Командуйте «отбой»! — шипит старший офицер. — Чего вы ждете?

— Горнист, исполнительный!

Коротко вскрикнул горн, и Колчак опрометью бросается на ют. Но старший боцман, слышавший замечание командира, — это его позор! — опережает вахтенного начальника. Он же тычет кулаком под ребро дневального на бакштове, забывшего втащить конец, когда провизионная шестерка отвалила из-под кормы к левому трапу. Более позорного «гаффа» на вахте, чем конец, свисающий с кормы боевого корабля, придумать трудно. Колчак, кляня судьбину и ставя в душе крест на морской карьере, возвращается на шкафут совершенно убитый. Однако, жалкий шут, говорит он себе, должен доиграть свою роль до последней уставной точки. Слава Богу, не сняли с вахты! Тогда только закрыться в каюте, и револьвер к виску.

— На палубе прибраться!

А за четверть часа до полудня долгожданная всеми команда:

— Пробу подать!

Старший кок в накрахмаленном колпаке и белоснежном фартуке шествует в чинном сопровождении старшего боцмана на шканцы. В руках серьезного до скорби кока-сверхсрочника — надраенный пуще солнечного сияния медный поднос, на нем ломоть ржаного хлеба, солонка и миска наваристого флотского борща с торчащим из темно-красной гущи шматком мяса при мозговом мосле. По докладу с вахты к ним выходят старший офицер и командир. Все, кто на палубе, замирают по стойке смирно, дабы ничем не нарушить священнодействие. Командир берет с салфетки ложку, зачерпывает гущу и безбоязненно отправляет ее под рыжеватые усы — борщ в миске нагрет до той кондиции, когда снимающему пробу нет нужды дуть в ложку, а тем паче втягивать воздух на обожженный язык. Все предусмотрено, как и мозговая кость, торчащая посреди миски.

— Дозвольте ложечку, ваше высокоблагородие! — заботливо воркует старший боцман и ловко выбивает в нее сгусток костного мозга — любимого лакомства Шабли. Никитюк перехватывает благодарный взгляд мичмана Колчака: спасибо, братец, умаслил дракона по первому разряду! Теперь злосчастный «овечий хвост» будет, наверняка, забыт.

Зажмурив глаза, командир слизывает с ложки нежную консистенцию и расчувствованно уступает миску старшему офицеру. Тот при всей своей худобе обладает отменным аппетитом. Да и что может быть вкуснее флотского борща, приготовленного полтавскими коками, на свежем морском воздухе? Миска пустеет в мгновение ока. Оставив на белоснежной салфетке томатный след своей эспаньолки, старший офицер снова переходит на дружеское «ты».

— Корми людей, Александр Васильевич!

— Свистать к вину и обедать!

В ту же секунду раздольно и радостно залились по палубам «соловьи»: дудки боцманматов, созывающих «пьющих» к ендове с ромом. Крейсер недавно вернулся из заграничного плавания, и потому в винном погребе стоят недосягаемые для таможни бочки с ромом.

Старший офицер, утолив первый голод, степенно спускается в свою безраздельную вотчину — кают-компанию. Шабле накрывают в его салоне. Согласно вековой традиции обедать в кают-компании он может только по приглашению офицеров. Но зная его неровный нрав, офицеры редко пользуются своим правом. Командир тоже может приглашать к своему столу своих соплавателей, усмотрев в том особую причину. Шабля не любит трапезничать в одиночестве, и сомнительное удовольствие делить с ним хлеб-соль чаще других выпадает старшему доктору. При этом Шабля, как капризный ребенок, которому каждую ложку нужно сопровождать сказкой, непременно требует от доктора сведений о пользе того или иного блюда, поданного на стол. Доктор, устав от лекций по биохимии пищеварения, стал сводить разговоры к страшным медицинским историям о прободных язвах желудка и циррозе печени, стараясь испортить сотрапезнику аппетит. Но нашел на свою беду очень терпеливого и заинтересованного слушателя.

— Да, да, цирроз… — поддакивал он. — Вот у моего цесця так разнесло пецень, что ему прислось удалить соверсенно здоровое легкое, поскольку пецень уже не вмесялась в зивоте.

Старший доктор округлял глаза и наклонял голову:

— Однако…

Старший офицер пребывал с командиром в весьма официальных отношениях, поэтому приглашения на совместные обеды получал редко. Зато в кают-компании он витийствовал:

— Вестовые, что у нас на закуску?

Буфетчик Козлов перечислял яства, и если среди них оказывалась жареная навага, старший офицер расцветал так же, как Шабля при виде жареной печенки, которую терпеть не мог староф. Это было одной из причин их очень сдержанных отношений.

Окинув орлиным взором безукоризненно накрытый стол, он приглашал толпившихся в салоне офицеров.

— Господа офицеры, прошу!.. Батюшка, благословите!

Корабельный священник отец Константин, откинув рукава подрясника, осенял стол святым крестом:

— Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им всем пищу во благовремении, и отверзаеши щедрую руку Твою и исполняеши всякое животное благоволение… Аминь!

Так наступило главное событие дня.

Мичман Колчак пришел к столу последним, поскольку сдавал вахту. «Комод» — закусочный столик с тремя графинчиками «хлебного вина № 18», или попросту водки, уже опустел. Мичман налил себе полрюмки, споловинил ее и поддел на вилку одинокий гриб, спрятавшийся под смородиновым листом. Позабыть поскорее муторную вахту. Стоило для того, чтобы печься о песке для командирского кота, быть первым в Корпусе все три года…

Матисен по-дружески придвинул стул на мичманском «шкентеле» — самом дальнем конце стола. Он, как старший из мичманов, председательствует здесь так же, как старший офицер на «барском» конце общего стола.

— Зайди ко мне, получил свежую почту…

О том, что командир был у адмирала и что флагман весьма скептично отнесся к боевой выучке «рюриковцев», каким-то образом дошло и на мичманский «шкентель». Здесь не было двух мнений: Шаблю давно надо менять и если он еще командует новейшим крейсером со своими марсофлотскими понятиями о современной тактике, то это только потому, что грудь его украшает густой «иконостас» за дунайские подвиги. Но все попытки старшего артиллериста, старшего штурмана и старшего механика изменить боевые расписания применительно к новым скоростям и дальности стрельбы, натыкались на непоколебимую веру Шабли в мудрость тех, кто правит флотом из-под «шпица» — золоченого шпица над питерским адмиралтейством. Скорая война на Дальнем Востоке заставит заплатить за эту косную «мудрость» страшной ценой.

СУДЬБА КОРАБЛЯ. Спустя несколько лет крейсер «Рюрик», правда, с другим командиром, не Шаблей, — капитаном 1-го ранга Трусовым примет мученическую кончину в бою с японскими кораблями близ острова Цусима. Мичман Колчак узнает о том, как погиб корабль его мичманской юности, лишь в Петербурге после возвращения из японского плена.

В знаменитом бою отряда владивостокских крейсеров «Рюрик» разделил геройскую судьбу «Варяга», только еще более горшую. Истерзанный снарядами, едва управлявшийся корабль остался один на один с японской эскадрой из шести вымпелов.

После гибели командира офицеры «Рюрика» по старшинству сменяли друг друга в боевой рубке. Они поднимались туда, как на эшафот, залитый кровью своих предшественников. Капитану 1-го ранга Трусову оторвало голову, и она перекатывалась в такт качке по скользкой палубе рубки; старший офицер кавторанг Хлодовский лежал в лазарете с перебитыми голенями. Заступивший на его место старший минный офицер лейтенант Зенилов простоял в боевой рубке недолго: сначала был ранен осколком в голову, а затем разорван снарядом, влетевшим под броневой колпак… Настал черед лейтенанта Иванова-Тринадцатого. Оставив свою батарею левого борта, он поднялся в боевую рубку — броневой череп корабля. Мрачное зрелище открылось ему: исковерканные приборы, изуродованные трупы… Не действовал ни один компас.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. «…Несомненно, крейсер был обречен на гибель или пленение, — вспоминал Иванов-Тринадцатый. — Только одна мысль, что окруживший нас противник из шести вымпелов постарается овладеть нами (как ценным моральным призом), заставляла возможно быстрей принять какое-то решение, так как наше действительное положение было такое, что достаточно было прислать с неприятельских судов четыре баркаса с вооруженной командой, и они с легким и полным успехом могли подойти к крейсеру и овладеть им, так как при том разгроме, который царил на „Рюрике“, не было никакой возможности оказать им должное сопротивление: артиллерия была вся испорчена и молчала; абордажное оружие было также перепорчено, а живая сила команды, обескровленная пережитым боем, сделалась непригодной к серьезному сопротивлению. Не теряя времени, я отдал приказание мичману, барону Шиллингу, взорвать минное отделение крейсера с боевыми зарядными отделениями мин Уайтхеда. Боясь за неудачу или задержку отданного приказания, а времени уже терять было нельзя, так как кольцо неприятельских судов без единого выстрела все суживалось вокруг „Рюрика“, тут же я отдал приказание старшему механику, капитану второго ранга Иванову, открыть кингстоны затопления крейсера и об исполнении мне доложить. Выбежав на верхнюю палубу, я объявил о принятом решении и отдал распоряжение о спасении раненых из недр корабля. Но не насмешкой ли звучало мое приказание? Какое же спасение раненым и оставшемуся экипажу я мог предоставить? На этот раз только тихие и глубокие воды Японского моря в 40–50 милях от берега и те плавучие средства, кои представляют пробковые матрасы коек и спасательные нагрудники. Ни одной шлюпки не было в целости, все гребные и паровые суда были побиты в щепки. Часть команды начала доставать и расшнуровывать койки, другие начали выносить раненых из нутра судна на верхнюю палубу, прилаживать к ним спасательные средства и прямо спускать за борт. Надо было посмотреть на матросов и вестовых „своих благородий“, которые с полным самоотвержением в ожидании ежеминутно могущего произойти взрыва проявляли заботу о раненых офицерах, устраивая то одного, то другого к спуску на воду. Я помню несколько эпизодов из этой заключительной сцены нашей драмы.

На юте с левой стороны лежал на носилках вынесенный с перевязочного пункта наш старший офицер капитан 2-го ранга Николай Николаевич Хлодовский. Он был совершенно голый, грудь его высоко поднималась от тяжелого дыхания, ноги с сорванными повязками представляли ужасный вид с переломанными голенями и торчащими костями. Около него возился вестовой матрос Юдчицкий, старающийся приладить под носилки несколько пробковых поясов, но это оказалось напрасным. Хлодовский, приподнявшись на локтях, открыл широко глаза, глубоко вздохнул и скончался на своем корабле. Идя дальше, на шканцах я наткнулся на лежащего ничком на палубе командира кормового 8-дюймового плутонга лейтенанта Ханыкова. Тело его было обнажено, и на спине, ниже левой лопатки, зияла громадная круглая рана, обнажавшая переломанные ребра, сквозь которые ясно было видно трепетанье левого легкого. Увидя меня, Ханыков умоляюще попросил меня его пристрелить, но так как при мне не было револьвера, я мог только его утешить, сказав: „Потерпи еще минуту, а там будет общий конец“.

Тут же под кормовым мостиком полулежал наш младший доктор Бронцвейг, у него были перебиты обе ноги в щиколотках. Обещав сделать распоряжение приставить к нему людей для помощи, пошел дальше и вдогонку услышал: „Не надо, все равно я пропавший уже человек“. Тут же навстречу попался наш старший механик капитан 2-го ранга Иванов, доложивший, что четыре главных кингстона затопления уже открыты. Я приказал травить пар из котла и застопорить обе машины. Больше я его не видел, он потонул при крушении. В это время явился ко мне мичман барон Шиллинг и доложил, что взрыва минных погребов произвести не удалось, так как нет подрывных патронов. Действительно, часть из них хранилась в особом помещении рулевого отделения, уже затопленного, а другая часть взорвалась в боевой рубке. Я ответил, что теперь это безразлично, так как кингстоны открыты, крейсер наполняется водой, и мы не попадем в руки неприятеля. Дал ему поручение проследить за порядком спуска на воду раненых и за возможно быстрейшим исполнением этой задачи.

Крейсер уже заметно стал садиться в воду с дифферентом на корму и креном на левый борт. Я должен был, как последний командир корабля, еще раз обойти палубу крейсера, чтобы запечатлеть живее в памяти всю обстановку, а также посмотреть, много ли еще живых душ томится в его недрах и нуждается в помощи. Зайдя в боевую рубку, окинул ее и тело командира капитана первого ранга Трусова прощальным взглядом. Каким-то могильным холодом повеяло на меня. Тут же вспомнил, что на последнем из живых офицеров лежит обязанность выбросить за борт тут же лежащий мешок со всеми сигнальными секретными книгами, шифрами и документами, а также и с колосниками для тяжести, с трудом вытащил на крыло мостика и выбросил его за борт. Конечно, в нашей обстановке, при гибели судна на глубине около 300 сажен, такая мера и не требовалась, но я уже не рассуждал и от физического переутомления, контузий и всего морального потрясения, пережитого во время боя, действовал автоматически и по инерции, не считаясь со здравым смыслом. На мостике я наткнулся на труп матроса, лежавшего на палубе, уткнувшись лицом в лужу сгустившейся крови, и вдруг этот приподнимая голову, обратился ко мне с вопросом: „А скоро ли конец, ваше благородие, и потопляться-то будем?“ Я привожу этот случай, так как вид его запечатлелся у меня на всю жизнь и много преследовал в сновидениях и ночных галлюцинациях. Кожи и мяса на его лице почти не было, на меня смотрел единственный уцелевший глаз, казавшийся необычайных размеров, вставленный в голый череп смерти. Другая часть была совершенно разворочена. Это было черное, нечеловеческое лицо. Невольно отпрянув в сторону, я решил успокоить его, сказав, что сейчас пришлю за ним, и быстро гился по поломанному трапу на верхнюю палубу, оттуда через вой люк в батарею 6-дюймовых орудий, с намерением спуститься в следующую жилую палубу, но в этот момент почувствовал легкие содрогания корпуса судна и ясно ощутил, что крейсер быстро начинает валиться на левый борт, а дифферент сильно увеличивается на корму. Пробежав по батарейной палубе к корме, я через грот-люк выскочил на палубу, где с юта навстречу мне представилась картина бурлящей воды, поднимавшейся волной на верхнюю палубу, стоять на которой из-за сильного крена на левый борт, все быстрее увеличивающегося, было почти невозможно; я подполз к правому борту, где через барбет средней 75-мм пушки перешагнул через планширь борта, очутившись на наружном борту, поскользнулся и, усевшись на него, поехал, как на салазках с горки, но, дойдя до медной обшивки подводной части, уже обнаружившейся из воды, зацепился одеждой за какую-то медную заусеницу обшивки, и меня точно неведомая сильная рука прижала к корпусу судна, застелила зеленоватая масса воды, и я почувствовал, что державший меня крейсер увлекает в свою водную могилу. Когда через несколько мгновений швырнул на поверхность воды, перед глазами на миг я увидел таран крейсера, вставшего на попа на корму, и, перевернувшись на левый, он исчез под водой, а вдоль тихого, спокойного моря раздалось громкое, потрясающее „ура“ плавающей на воде команды».

Все это будет через несколько лет. А пока на «Рюрике» объявлен благословенный «адмиральский час». Все разошлись по каютам добирать до «основного» сна законные полста минут. Мичман Колчак же направился в офицерский коридор левого борта, где в каюте под барбетом противоминного орудия квартировал мичман Матисен. В корреспонденции, которую доставляли ему с берега, частенько бывали свежие номера «Морского сборника» и «Известия Императорского Русского Географического Общества». Все, что касалось гидрологии морей, прочитывалось обоими мичманами с жадностью и жаждой новых сведений.


Море… Это только для несведущего человека оно лишь грандиозное скопище воды. Колчак еще в Корпусе был захвачен тем, что Океан — это живая оболочка планеты, что он так же разнообразен, как земная суша со всеми своими горами и степями, пустынями и ледниками, саваннами и джунглями… В нем струят свой бег глубинные реки и бушуют подводные гейзеры, он многослоен, как пирог и каждый слой живет по своим гидрофизическим, гидробиологическим законам, таинственно связанным с движением Луны и других светил. В его чудовищной толще вздымаются огромные внутренние волны или же возникают вдруг мощные вертикальные токи — апвелинг… Океан могуче дышит меж двух ледяных чаш — Арктики и Антарктики; так меж двух разнополярных пластин струятся токи, рождающие невидимую силу, могущую сожигать и освещать, согревать и морозить, держать и двигать, убивать и воскрешать… В начале века еще не было термина «гидрокосмос», но именно он-то и манил молодого моряка, именно о нем-то он и вел речь с единственным на крейсере офицером, которому все это близко и понятно — мичманом Матисеном.

Был и еще один замечательный товарищ, к которому Колчак относился хоть и несколько покровительственно, поскольку тот был выпуском младше, но с затаенным уважением — мичман Костя Случевский. Сын известного русского поэта Константина Случевского. Случевский-младший также писал стихи, и притом неплохие. Младшие офицеры «Рюрика» порой вставляли его строфы в свои любовные послания. Однако музу мичмана Случевского питала морская стихия. Его эпиграммы на Шаблю и старшего офицера пользовались большим успехом, делая жизнь отважного пиита весьма рискованной.

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Константин Константинович Случевский, мичман выпуска 1892 года, служил с Колчаком на «Рюрике» без малого четыре года — с 1895-го по 1898-й. В 1900 году перешел в Гвардейский экипаж на императорскую яхту «Полярная звезда». Погиб лейтенантом в Цусимском сражении на эскадренном броненосце «Император Александр III». Успел выпустить книгу стихов «С моря», которая хорошо была принята поэтической общественностью. На гибель флотского поэта Игорь Севереняни откликнулся стихотворением:

Здесь лейтенант Случевский, в цвете лет,

Пел красоту природы прибалтийской,

Но послан в бой по воле злой царийской

У берегов японских пал поэт.

Александр Колчак назвал в честь друга мыс на острове своего имени.

После «адмиральского часа» была сыграна боевая тревога и начато общекорабельное артиллерийское учение. Мичман Колчак расписан помощником командира плутонга противоминных орудий правого борта. Командир батареи в береговом госпитале, и Колчаку приходится исполнять все его обязанности. Он обходит орудия плутонга, проверяет установку прицелов по стрелкам циферблатов, управляемых электрическим током из боевой рубки.

— Горыня! — подзывает мичман артиллерийского квартирмейстера. — Подать беседку со светящимся снарядом.

Горыня резво бросается к переговорной трубе и дует в амбюшур так, чтобы сигнальный свист услышали в артпогребе. Но погреб молчит.

— У погреби! У погреби! — взывает квартирмейстер к совести старшины перегрузочного отделения, известного лодыря, которому осталось служить до увольнения в запас всего три месяца. Офицеры в погреб, расположенный глубоко под ватерлинией, заглядывают редко. В этом укромном, хотя и небезопасном месте боцманмат Терещенко может позволить себе многое из того, за что любого матроса, попавшегося на глаза начальству, непременно поставят под винтовку («стрелять рябчиков»), а то и отправят в карцер: например дрыхнуть во время учений, или нюхать махорку (не курить: ума, слава Богу, хватает), или читать про похождения графа Нулина.

— Терешшенко! Кому говорю… — надрывается Горыня.

— Чиво надо? — откликается, наконец, хозяин снарядного погреба.

— Накати светяшшийся!

— Да кто приказал? — недовольно гудит переговорная труба. Надо же, только устроился на боковую, теперь выискивай на стеллажах светящуюся дуру в полпуда весом.

— Да ён приказал!

— Кто это ён?

— Ну ён же… Палутонговый! — Горыне неловко объяснять, кто именно отдал ему приказ, так как мичман Колчак стоит рядом, раздраженно поигрывая темляком сабли. Он сам подходит к латунному раструбу:

— В погребе! Старшина!

— Есть, вашблародь! — бодро доносится из недр корабля.

— Долго я буду ждать светящийся?

— Есть подать светящий!

И тут же взвыла лебедка, подающая беседку.

— Три раза повторить подачу! Десять секунд на каждую! Товьсь — ноль!

Под конец учений к борту крейсера подвалила та самая шестерка с провизией, которую забыл вовремя отправить мичман Колчак. Теперь перегружать с нее бочки, мешки, корзины, ящики — забота сменившего мичмана Колчака вахтенного начальника лейтенанта Петрова-Девятого. Это самый опытный вахтерцер на крейсере, любимец старшего офицера, который всегда ставит его в пример молодым мичманам вроде Колчака. Лейтенант правит вахту, как распорядитель бала — виртуозно, с шиком. Правда, сейчас предстоит не самое престижное дело — надо поднять бочку с кислой капустой. Петров-Девятый приказывает завести пару дополнительных оттяжек, и бочка уверенно ползет вверх под мерный скрип талей. Но тут со шканцев раздается шепелявый голос:

— Лейтенант Петров, как вы поднимаете боцку?

— Стропом, господин капитан первого ранга!

— Кто-то из нас не знает, что такое строп.

— Никак нет, это строп!

— А я говорю — не строп!

У Шабли послеобеденное несварение желудка, он раздражен и крайне опасен. Однако лейтенант Петров-Девятый проявляет безрассудное упорство.

— И все-таки это строп, господин капитан первого ранга!

Перечить командиру? Да это почти бунт в глазах дунайского ветерана.

— Та-а-к! — угрожающе тянет Шабля и, отыскав взглядом старшего офицера, спешит к нему.

— Николай Александрович, — меняя тон на обиженный, просит командир. — Смените лейтенанта Петрова с вахты!

— Есть, — без особого энтузиазма отвечает староф и подзывает кивком головы невольного свидетеля инцидента мичман Колчака. — Александр Васильевич, примите, пожалуйста, вахту на оставшиеся полчаса.

Лейтенант, которого впервые за всю службу так нелепо снимают с вахты, взбешен. Он молча сдирает с себя шарф, кортик…

— Продолжайте поднимать провизию стропом! — делает он ударение на последнем слове.

Его бешенство передается командиру.

— Николай Александрович, — топает он ногой, — арестуйте лейтенанта Петрова на сутки! И приставьте к его каюте «пикадора».

— Мичман Колцак, цем вы будете поднимать боцки?

Колчак медлит с ответом — злополучная «шестерка» возвращается на его голову, как промахнувшийся бумеранг. Но кривить душой на миру?

— Стропом, господин капитан первого ранга.

Шабля вытаращивает глаза. Это явный заговор против него. Отправить под арест дерзкого мичмана? Но он уже сам чувствует, что переборщил с Петровым.

— Вот, Николай Александрович, — ищет он защиты у старшего офицера, — вот видите, как заразительно вольнодумство! Я не ожидал… Не ожидал-с!

Голос его слезливо дрожит, он резко разворачивается и скрывается в рубочной двери. Старший офицер бесстрастно отдает распоряжение:

— Александр Васильевич, продолжайте подъем провизии… Стропом! — неожиданно добавляет он.

____________

Ужин в кают-компании против обыкновения проходил без шуток, подначек, смеха. За обоими концами стола — «барским» и «шкентелем» — обсуждали вполголоса последнюю выходку Шабли. Все сочувствовали без вины пострадавшему лейтенанту Петрову-Девятому. Но пострадал еще и мичман Матисен, которому вместо съезда на берег, где его поджидала некая дама, приехавшая на свидание из Питера, выпало теперь заступать в караул, поскольку при арестованном на корабле офицере, начальником караула должен быть тоже офицер, а не унтер, как при обычном течении дел.

— Хочешь я тебя подменю? — приходит на выручку приятелю мичман Колчак. У него нет пока знакомых дам, и он почти не сходит на берег, вникая во все нюансы корабельной службы. Договариваться о замене они идут к старшему офицеру вместе. Тот играет в вист со старшим штурманом и доктором. В ответ на просьбу мичмана Колчака он задумчиво роняет:

— А возле шестого орудия на палубе масляные пятна…

— Но комендоры подкладывают брезент при смазывании пушек, Николай Александрович, — осторожно вставляет Колчак.

— А что толку, когда обе стороны брезента вымазаны тавотом, — не отрывает глаз от карт староф.

На помощь мичману неожиданно приходит старший штурман:

— Комендоры обязаны мыть только чехлы пушек.

— Знаю, но палуба грязная… Не все ли равно, по какой причине…

Это надо понимать как отказ в благородной просьбе. Вирус вредности передался от Шабли старшему офицеру. Мичман Матисен идет заступать в караул, а мичман Колчак, взяв в штурманской рубке стопу лоций, располагается в своей каюте для удобного чтения.

…Как бездарно проходит время. Вот и еще один день уволокся за солнцем на запад… Он остро чувствовал счет своим дням, ибо они и в самом деле были сочтены, и сочтены коротко.

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Я не мог никогда согласиться со многими деталями постановки… дела у нас во флоте. Я не буду здесь разбирать причины этого, хотя главное основание всех недостатков и неудобств военно-морской службы я вижу в малой подготовке личного состава, ничтожной практике, истекающей из огромной материальной стоимости плавания современного судна и происходящей из этих двух оснований характера чего-то показного, чего-то такого, что не похоже на жизнь. На наших судах служат, но не живут, а мнение мое, что на судне надо жить, надо так обставить все дело, чтобы плавание на корабле было бы жизнью, а не одною службой, на которую каждый смотрит как нечто переходящее, как на средство, а не как цель…»

Цель у него была — великая цель: пройти к Южному полюсу планеты.

У него не было времени на рутинный ход строевой службы… Сбежать бы от нее! Но куда?

Взгляд мичмана падает на прикнопленную к переборке общую карту мира. Да хоть бы в Антарктиду! К пингвинам…

Этот вопрос — куда сбежать от прозябания он будет задавать себе не раз и не два… Куда деваться от таких командиров, как Шабля?

А хоть бы под пули британской пехоты, высадившейся на земле буров, как когда-то в Крыму высаживалась шотландская пехота — под барабанную дробь и вой волынок…

Пройдет время, и мичман Колчак станет нести вахту «без тумана», то есть без сучка и задоринки. Более того, начнет учить сам других — молодых вахтенных начальников.

Командир учебного клипера «Крейсер» капитан 1-го ранга (впоследствии контр-адмирал) Г. Цывинский был весьма доволен своим младшим штурманом мичманом Колчаком. За четыре года почти непрерывных плаваний Александр съел добрый пуд морской соли.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Один из вахтенных учителей был мичман А. В. Колчак. Это был необычайно способный и талантливый офицер, обладал редкой памятью, владел прекрасно тремя европейскими языками, знал хорошо лоции всех морей, знал историю почти всех европейских флотов и морских сражений».

А тот отчаянно тосковал и тяготился набившей оскомину строевой службой — через день на ремень.

Но где же выход?!

Глава четвертая. К Земле Санникова!

Об этой загадочной земле толковали в России и царь, и псарь. Ее миражные отроги маячили сквозь летние туманы и зимние бураны за краем известного людям света — с глухоманных необитаемых островов Восточно-Сибирского моря.

Впервые увидел эту марь сибирский купец-промышленник, добытчик песца и мамонтовой кости Яков Санников аж в 1810 году. С той поры эта неведомая и недоступная земля лишила покоя многих людей — сильных духом и трезвых разумом.

Странное дело, мало ли в России земель, мало ли у нас больших и малых островов, островков, островищ? Но почему-то так не хватает ей именно этой призрачной земли Санникова в непроходимых морях. Чем же манили так россиян заснеженные кручи в пропащей дали? Добро бы золотые жилы там по распадкам змеились, как на Клондайке, или простирались бы лежбища тучного морского зверя, или хоть одна бухточка не замерзала в зиму, или… Но ничегошеньки, ровным счетом ничего та ускользающая земля не сулила. А на Москве и в Питере серьезные люди, не праздные мечтатели, не мальчишки-романтики, а все больше ученый народ — штурманы, геологи, гидрографы — ломали головы, как достичь заветных берегов.

Будто бы и в самом деле огромная — в шестую часть света — страна была бы неполна без этой пригрезившейся Санникову земли. И государь-император Александр III в шутку ли, всерьез молвил на очередном выпуске Морского корпуса: «Кто откроет эту землю-невидимку, тому и принадлежать будет. Дерзайте, мичмана!»

И мичманы, став лейтенантами, дерзали… Лейтенанты Коломейцов и Матисен, лейтенант Колчак, лейтенант Брусилов, старший лейтенант Седов…

Досужая публика недоумевала — чего ради?.. Ее вопросы замечательно сформулировал известный географ Ф. Ф. Врангель (это в его честь назван огромный остров в Чукотском море, чудом не переименованный большевиками), а потом сам же на них и ответил:

«Разве нет задач более неотложных, более близких, требующих меньше затраты сил нравственных и физических, чем исследования безлюдных мертвых неприглядных областей вечного снега?

…Нужно ли оправдывать личные жертвы, приносимые людьми ради идеи: расширить круг человеческих знаний, стать властелином Земли… Все это выказывает готовность переносить лишения, даже рисковать своей жизнью, служит порукою тому, что общество, воспитавшее в своей среде такой энтузиазм, еще юно, бодро, мужественно».

Все это так!

Но был один резон в экспедиции, в который не посвящали репортеров и широкую публику. Уголь!

Еще американец Де Лонг обнаружил на острове Беннетта залежи бурого угля. Барон Толль предполагал, что третичные угленосные пласты острова Новая Сибирь простираются до Беннетта и дальше — до Земли Санникова, ежели таковая существует.

Зачем же искать уголь так далеко? Ведь в России огромные запасы его и в Донецком бассейне, и даже под Тулой. Не вывозить же черное топливо из Арктики? Во что станет такой перевоз?

А вывозить-то и не надо. Главное, чтобы туда его не завозить! Главное найти бы его там, в тех медвежьих углах. Тогда суда идущие из Архангельска во Владивосток Северным Морским путем смогли бы пополнять запасы топлива как раз на середине великой трассы «из варяг в японцы», из Поморья в Приморье, с Крайнего Севера на Дальний Восток. Ведь плавание паровых судов во льдах это прежде всего двойной расход топлива. Если бы устроить на острове Беннетта или на Земле Санникова угольную станцию, то и броненосцы смогли бы огибать Чукотку и попадать во Владивосток не вокруг Африки да Цусимским проливом, а кратчайшим да к тому же почти внутренним российским путем.

Идея такой переброски судов как военных, так и торговых вынашивалась дальновиднейшим адмиралом Макаровым, да и великий муж науки Дмитрий Иванович Менделеев предрекал важнейшую будущность Северного морского пути.

И вот первый серьезный шаг в эту сторону — Русская полярная экспедиция (РПЭ).

Президент Императорской академии наук великий князь Константин Константинович, он же председатель Комиссии по подготовке экспедиции, докладывал государю о маршруте будущей экспедиции. А государь был молод. В свои тридцать два он бы и сам с превеликой охотой отправился искать затерянные миры. Тем более что после полукругосветного плавания в Японию на броненосном крейсере «Память Азова» считал себя в глубине души моряком и к флоту дышал неровно.

Земля Санникова досталась ему по наследству — от отца. Александр III благоволил господам изыскателям. Их стараниями Россия прирастала без всяких войн и завоеваний. Главное, чтобы на этой обетованной, но еще не открытой земле не взвился первым иностранный флаг, о чем все время болел душой патриарх отечественной географии Петр Семенов-Тян-Шанский: «Недалеко уже то время, когда честь исследования… Земли Санникова будет предвосхищена скандинавами или американцами, тогда как исследование этой земли есть прямая обязанность России». Ему вторил и великий князь Константин Константинович: «Экспедиция на Санникову Землю была бы теперь особенно своевременна…»

По высочайшему повелению императора Николая II министерство финансов выделило на Полярную экспедицию 240 тысяч рублей, сумму по тому времени внушительную. Но денег никогда много не бывает, тем более что за покупку и переоборудование шхуны в Норвегии надо было уплатить 60 тысяч рублей. Однако предприятие барона Толля вызвало в России волну энтузиазма, и многие ведомства, учреждения и просто состоятельные люди помогали экспедиционерам всем, чем могли.

К барону Толлю просились десятки доброхотов со всех концов Российской империи. Его стол был завален рапортами флотских офицеров и прошениями студентов, чиновников, гражданских моряков. Попытал счастья и новопроизведенный лейтенант Колчак. Куда там… Барон вежливо выслушал его и сухо заметил, что офицерский штат на «Заре» уже набран, что двух лейтенантов для небольшой шхуны более чем достаточно, что Колчак еще весьма молод и успеет еще сходить не в одну экспедицию.

То был второй удар судьбы. Первый Александр испытал в мае, когда, вернувшись в Кронштадт из морей на крейсере «Крейсер», первым делом поспешил в штаб-квартиру вице-адмирала Макарова. Великое нетерпение подгоняло лейтенанта. Там в военной гавани стояли под парами готовые к отплытию на Шпицберген ледокол-красавец «Ермак» и военный транспорт «Бакан». На «Ермаке» уже развевался вице-адмиральский флаг Макарова. Именно он должен был вести экспедицию в Арктику.

— Ваше высокопревосходительство, возьмите с собой!

Степан Осипович был наслышан о молодом офицере, который по своему почину стал вести гидрологические замеры в Желтом и Японских морях.

Степан Осипович поглаживал бороду и смотрел на Колчака почти что ласково. Он видел в этом лейтенанте с горящими глазами самого себя лет эдак двадцать назад… Разве он сам в том же чине и в том же возрасте, тяготясь стационерской службой в Константинополе, не начал вот так же доброхотно измерять скорости верхнего и нижнего течений в Босфорском проливе?

— Дражайший Александр Васильевич, взял бы вас без сомнений. Но не в моей власти выдернуть вас сейчас с боевого корабля. Пока оформят все бумаги, мы уже за Нордкапом будем. Вы же знаете, как штабная улита едет…

С тем и вернулся лейтенант в отцовский дом в Петровском переулке.

— На все воля Божья, Сашок! — утешал сына отец. — Да и наплавался ты вдосталь. Пора своей гаванью обзавестись.

Василий Иванович, уйдя сначала в отставку, а теперь и на пенсию, давно уже по земляческим каналам высмотрел сыну невесту. Это была статная, красивая, не в меру серьезная выпускница Смольненского института благородных девиц Софья Омирова, дочь покойного начальника каменец-подольской Казенной палаты. Круглая сирота, она зарабатывала на жизнь домашней учительницей.

Александр, как и большинство молодых людей, не любил, когда родители активно вмешиваются в личную жизнь, навязывая своих кандидаток в созидательниц семейного счастья.

— Сам-то ты не очень спешил! — заметил он, намекая, что Василий Иванович женился лишь в тридцать с лишним лет.

— Не надо повторять ошибки отцов… Тем не менее я свой долг перед пращурами выполнил. Явил миру продолжателя рода, и, похоже, неплохого продолжателя…

— Катя старше меня, она пусть первая продолжает.

— На сестру не кивай. С ней наша фамилия уйдет. А ты мне наследника подавай, чтоб Колчаки вовек не вывелись. Теперь ты за это отвечаешь. Служба службой, наука наукой, а пресекать род наш не имеешь права!

Знакомство, однако ж, состоялось.

Вопреки скептическим ожиданиям, София оказалась отнюдь не кисейной барышней. Ладная, спокойная, с прямым взглядом из-под высокого чистого лба, она была начисто лишена манерности столичных девиц. Собственный заработок придавал ей ту уверенность в жизни, которую ценил в себе и сам Александр. Они на равных вели беседу, вольно или невольно экзаменуя друг друга на остроту ума, эрудицию, пристрастии… Колчак мысленно вывел своей собеседнице высший бал. София приятно удивляла начитанностью, здравостью суждений; выяснилось, что она в совершенстве владеет английским, французским, немецким и чуть хуже итальянским, польским языками, превосходно музицирует, небезуспешно пробует свои силы в живописи акварелью и маслом.

Он тоже старался не ударить в грязь лицом, живо и с юмором рассказывал ей о морях и странах, в которых довелось побывать, о забавных случаях из корабельной жизни. То был совершенно неведомый Софии мир, и она слушала бывалого морехода, широко раскрыв красивые глаза, что весьма подкупало рассказчика. Более того, она с неподдельным интересом расспрашивала его о том, что интересовало не всякого сослуживца. О Земле Санникова, о южном полюсе, о пропавшей экспедиции лейтенанта Де Лонга…

Саше было семь лет, когда в Арктике разыгралась очередная трагедия, потрясшая читателей газет во всем мире. Лейтенант американского флота Джордж Де Лонг отправился к Северному полюсу на паровой яхте «Жаннета». Увы, в июне 1881 года паковые льды раздавили хрупкий корпус суденышка, и смельчаки остались один на один с белым безмолвием высоких широт. Но прежде чем лейтенант Де Лонг и бо́льшая часть команды погибли от голода и стужи, отважный лейтенант успел назвать три новооткрытых острова: в честь своей возлюбленной — Генриетты, в честь несчастной яхты — «Жаннеты» и в честь издателя газеты «Нью-Йорк Геральд» Гордона Беннета, снарядившего экспедицию на свои деньги. Так они и остались на карте русской Арктики — острова Де Лонга: Генриетты, Жаннеты и Беннетта.

— Если я когда-нибудь открою новый остров, я назову его вашим именем, — сказал Колчак на прощание.

— Спасибо, — без тени улыбки ответила София. — Только не пропадайте во льдах, как Де Лонг.

…Он сдержал свое слово. Небольшой остров в Восточно-Сибирском море, названный Колчаком именем невесты, и поныне существует не только в Ледовитом океане, но и на картах Арктики, как и мыс Софии на острове Беннетта.

Как-то, прощаясь, он ей сказал:

— Если бы я был капитаном экспедиционного судна, я непременно взял бы вас с собой.

Это было объяснением в любви.

Потом, спустя двенадцать лет, полярные командоры и в самом деле станут брать с собой невест — что Русанов Жюльетту Жан, что Брусилов Ереминию Жданко. И всякий раз это будет кончаться трагично.

Спустя время Колчак узнал о своей невесте, о ее предках не меньше, чем о своих.

Она родилась на Украине — в старинном городке Каменце-Подольском, в тех краях, где был пленен прадед ее будущего мужа — турецкий генерал Колчак-паша. Пленил пашу брат ее пращура по материнской линии, екатерининский вельможа фельдмаршал Миних. Со стороны матери — Дарьи Федоровны Каменской — числился еще один воинственный предок — генерал-аншеф М. В. Берг, громивший войска Фридриха Великого в Семилетнюю войну. На баталиях генерала Максима Берга учился Александр Суворов.

По отцу же, Федору Васильевичу Омирову, начальнику подольской казенной палаты, предки были куда более мирные — из духовного сословия.

«Мой умный, добрый и строгий отец! — восклицала она на склоне лет. — Нас было у него двенадцать человек, я — одиннадцатая».

В крови Софьи Федоровны боролись «лед и пламень»; лед духовного смирения, законопочитания и пламень высокой воинской удали. Годы, проведенные ею в Смольнинском институте благородных девиц, достойно огранили ее сложный характер. Она вышла в свет со знанием семи языков. Причем английским, французским и немецким владела в совершенстве… Писала маслом и акварелью, превосходно музицировала.

Дед ее из подмосковных священников носил чисто духовную фамилию — Омиров, первоначально звучавшую как Гомеров. В дословном переводе имя героини этих строк вкупе с девичьей фамилией означает — «мудрость Гомера». Но не нашлось в ХХ веке своего Гомера, который смог бы в полной мере постичь, воспеть и оплакать ту трагедию, в которую ввергнута была Россия на семнадцатом году прошедшего века.

С предложением руки и сердца Александр не спешил. Идти под венец — только с ореолом героя. Как отец. Однако судьба не спешила выводить его на поле чести. К величайшему своему унынию, лейтенант Колчак ввиду нехватки офицеров был назначен вахтенным офицером на старый и потому учебный крейсер «Князь Пожарский». Подобный удар он пережил два года назад, когда попытался перевестись на канонерскую лодку «Кореец» (тот самый «Кореец», который разделил участь «Варяга» в бою при Чемульпо), уходивший к Командорским островам. Вместо вожделенной экспедиции в северную часть Тихого океана — назначение на осточертевшую должность вахтенного начальника на допотопный клипер, возвращавшийся в Кронштадт. И вот опять тот же кунштюк.

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Кроме желания плавать на севере Тихого океана у меня явился интерес к южным полярным странам, касающийся одной из самых малообследованных областей, заключающей в себе земли Императоров Александра I и Петра Великого, впервые посещенной Беллинсгаузеном и Лазаревым, но этот интерес пока мог быть только платоническим, так как, чтобы попасть туда, надо было снаряжать экспедицию, а для этого я не имел ни опыта, ни средств.

Проплавав четыре года на военных кораблях, из которых один был в то время первоклассным крейсером, а второй представлял собой уже не имеющий боевого значения парусный клипер, я вынес довольно скептическое отношение к плаванию на военных судах и много раз еще во время пребывания в Тихом океане подумывал о выходе из военного флота и службе на коммерческих судах. Тем не менее я всегда был военным моряком и военно-морское дело ставил на первое место…

…Я попал во внутреннее плавание на „Князь Пожарский“, что для меня было худшее, что только я мог представить в этом роде. На „Князе Пожарском“ вахтенным начальником плавал лейтенант Стральман — мой приятель, с которым я был всегда в хороших отношениях. Я убедился по нескольким опытам, что в военной службе осуществить свои желания едва ли когда удастся, я бросил свои занятия по гидрологии, и мои стремления пришли к форме искания просто-напросто, как говорилось в Тихом океане, „типов и ощущений“, то есть к авантюризму, короче говоря. Борис Стральман также находился в таком состоянии, и, беседуя с ним во время плавания по портам Балтийского моря, я пришел к готовности оставить службу и отправиться в компании со Стральманом в Клондайк, не для искания золота, конечно, а просто, чтобы найти обстановку и жизнь, отвечающую более нашим потребностям, чем та, в котором мы оба находились. Мы порешили осенью идти в Тихий океан и там выйти в запас и отправиться куда хотели.

По окончании плавания на „Князе Пожарском“ я перешел на эскадренный броненосец „Полтава“ и через несколько недель на его „Петропавловск“, уходивший в Тихий океан.

Стральман куда-то уехал, и я более с ним не видался. Прекрасное, новое боевое судно первое время вернуло меня к прежним занятиям, но скоро я убедился, что здесь то же самое, что и на всех других броненосцах и крейсерах. Здесь есть служба, но нет практики, нет возможности плавать и жить».

Итак, броненосец «Петропавловск» уносил мятущегося лейтенанта все дальше и дальше от полночных стран. Посреди пути он и вовсе надолго застрял в афинском порту Пирей.

Пирей. Сентябрь 1899 года

Пирей — прескверный городишко. Во всяком случае, таким он был в конце девятнадцатого века: полуамфитеатр унылой равноэтажной застройки с еще не выветрившимся налетом турецкой провинции, обнимал весьма просторную бухту. Русские корабли облюбовали этот далеко не самый благоустроенный порт лишь потому, что все остальные удобные и в стратегическом, и в стояночном отношении гавани уже давно были обжиты кораблями английского и французского флотов. Не было баз у российского флота на Средиземном море, был лишь этот стационерский пункт, где корабли могли подолгу стоять на якорях ввиду берегов вполне дружественного греческого королевства, поскольку королева эллинов Ольга, бывшая русская принцесса, душевно благоволила к морякам с неблизкой родины.

Осенью 1899 года на рейде Пирея встал на якорь новейший эскадренный броненосец «Петропавловск», шедший с Балтики на Дальний Восток. Вечный вахтенный начальник лейтенант Колчак, весьма удрученный неудачными попытками попасть в полярные экспедиции, пребывал в мрачнейшем расположении духа. И строки его дневника вполне созвучны настроению лермонтовского героя:

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Я не знаю более скверного и противного места для меня, чем этот порт сквернейшей страны, какой я знаю и где наши суда стоят неизвестно зачем очень долго…»

Его душа рвалась подальше от этой земли, туда, где кипели живые события, — в Южную Африку, в Трансвааль, в Оранжевую республику. Там шла война… Там «работают современные орудия с лиддитовыми и пироксилиновыми снарядами, где происходит на деле все то, что у на нас на броненосце делается лишь примерно», — изливался он своему дневнику.

Но в Пирее, слава Богу, есть телеграф… И стук корабельного почтаря в дверь каюты:

— Ваше благородие, вам телеграмма!

Колчак схватил бланк с греческими почти русскими литерами. Первая мысль — от Кати, что-то с отцом. После смерти Ольги Ильиничны он сильно сдал…

РУКОЮ КОЛЧАКА: «На Рождество, когда я сидел у себя в каюте и обдумывал вопрос о том, чтобы кончить службу и уйти в Южную Африку для занятий военным делом, мне принесли телеграмму, подписанную лейтенантом Матисеном, где мне предлагалось принять участие в Русской полярной экспедиции…»

Нет, то была не телеграмма, то была повестка судьбы. Свершилось! Там, на небесах, услышаны его молитвы!.. Подобную вспышку радости он испытал разве что когда было зачитано высочайшее повеление о производстве в офицеры. Он ликовал так, как будто сам Жюль Верн прислал ему приглашение лететь из пушки на Луну.

Все к черту! Если не отпустят — немедленно рапорт о выходе в запас.

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Я немедленно ответил полным согласием на все условия и отправился к командиру капитану 1-го ранга Греве поговорить о своем решении. Я прямо сказал ему, что решил выйти из военной службы, если она явится препятствием для поступления моего в состав экспедиции, и, конечно, Греве, вполне сочувствуя моим желаниям, посоветовал мне немедленно подать в запас, так как иначе списание мое с „Петропавловска“, да еще ввиду перевода моего в Сибирский экипаж, затянется, и броненосец должен скоро уходить в Порт-Саид.

Я телеграфировал лейтенанту Матисену, которого считал за командира судна, что подаю в запас и еду, как могу скорее, в Петербург. Но выйти в запас мне не пришлось, благодаря участию президента Академии наук великого князя Константина: высшее морское начальство телеграммой потребовало моего списания с „Петропавловска“ и возвращения в Петербург. Все устроилось лучше, чем я ожидал. На первом пароходе Русского общества, простившись с броненосцем честь честью… я в первых числах января ушел из Пирея в Одессу…»

В Одессе перед поездом на Санкт-Петербург он заскочил к Посоховым, материнской родне. Дед Илья Андреевич видел внука нечасто. А уж в морском облачении и вовсе впервые. Люб был казачьей душе внук при мундире и сабле.

— Хоть и не в нашу породу ты пошел, Сашка, но глаза у тебя посоховские, материны глаза… Невестой-то не обзавелся?

— Есть на примете.

— Дай знать, когда свадьба. Все брошу и приеду.

ОРАКУЛ-2000. Кто из них мог предположить, что свадьба будет за тысячи верст от Одессы да и Петербурга — в Иркутске, и что из всей родни приехать туда сможет лишь один неугомонный Василий Иванович? Как никак его стараниями свадебка сладилась.

Кто из них мог представить себе, что и деда Илью, потомственного дворянина, городского голову Одессы, большевики расстреляют в один год с внуком — Верховным правителем России — в 1920-м?

Санкт-Петербург. Январь 1900 года

Наступал новый век — двадцатый от Рождества Христова. 2 января в газете «Московские новости» будет напечатано редакторское эссе: «С последним полуночным ударом часов 1900 года наступает новый век. На смену отжившего прошлого является новое ХХ столетие со всеми своими жгучими запросами настоящего и неизвестностями будущего… Кто знает, может быть, именно отечеству нашему суждено стать той силой, в которой народы увидят оплот международной справедливости, равновесия и мира?

…Но если эта миссия возложена на нас Провидением, то для исполнения ее мы должны в новом веке еще старательнее вдумываться в смысл великих национальных основ своих и еще более свято хранить и возделывать их».

Неизвестно попадались ли на глаза Колчаку эти строки, но суть их определила весь ход его жизни.


Итак, по ходатайству великого князя Константина Константиновича лейтенант Колчак был прикомандирован к Императорской академии наук. Правда, время производства в следующий чин — капитана 2-го ранга — резко отодвигалось[3] (в лейтенантах ему пришлось ходить восемь лет), но это его мало заботило. Его военная карьера еще наверстает упущенное небывалым скачком: за три года он из капитанов 1-го ранга станет вице-адмиралом.

Перед бароном Толлем лейтенант Колчак предстал не без душевной робости. Что значили его любительские опыты по гидрографии в сравнении с научным багажом полярника, уже побывавшего там, где погиб лейтенант Де Лонг, а главное, своими глазами видевшего легендарную Землю?

Да, в экспедиции 1886 года Эдуард Толль с северных утесов острова Котельный ясно видел на горизонте контуры четырех гор, координаты которых примерно определялись как 77 градусов 09’ северной широты и 140 градусов 23’ восточной долготы. Дальний берег простирался именно там, где указывал Яков Санников. Мог ли после этого барон Толль не верить в успех новой экспедиции, снаряженной специально, чтобы достичь тех заветных пределов?

Глава пятая. «Заря» пленительного… счастья?

Как ни ревновали россияне Арктику к норвежцам, все же именно норвежец — великий полярный путешественник Фритьоф Нансен — отнесся к русской экспедиции с большим участием. Он щедро делился с ее командором — бароном Толлем, давним своим приятелем, тем уникальным опытом, который почерпнул в ледовых плаваниях на «Фраме». Именно он присмотрел для россиян подходящее судно — китобойный барк «Гаральд Харфагер». Плотно сбитый овальный в сечении корпус понравился барону с первого взгляда и барк после переделки под научное судно был перенаречен в «Зарю».

Именно он, старый полярный волк, напутствовал Толля добрым письмом: «Дорогой друг!.. Мне нет необходимости говорить Вам, что, за исключением Вашей превосходной жены и Вашей семьи, мало кто будет с таким интересом следить за Вами, как я».

Президент Императорской академии наук великий князь Константин Константинович 10 марта 1900 года утвердил состав экспедиции, куда помимо Э. В. Толля были включены:

«Капитан шхуны „Заря“ Н. Н. Коломейцов — лейтенант флота; геодезист, метеоролог и фотограф Ф. А. Матиссен — лейтенант флота; гидрограф, гидролог и гидрохимик А. В. Колчак — лейтенант флота; зоолог экспедиции А. А. Бялыницкий-Бируля — старший зоолог Зоологического музея С.-Петербургской Академии наук; астроном и магнитолог Ф. Г. Зееберг — доктор физики; врач-бактериолог и второй зоолог Г. Э. Вальтер — доктор медицины. В состав команды также вошли: боцман Н. Бегичев, старший механик Э. Огрин, матросы-рулевые С. Евстифеев, С. Толстов, А. Семашко (заменен впоследствии П. Стрижевым), И. Малыгин (заменен С. Расторгуевым) В. Железняков, Н. Безбородов, второй машинист Э. Червинский, старший кочегар И. Клуг, второй кочегар Г. Пузырев, третий Т. Носов, повар Ф. Яскевич».

____________

Без этого похода не было бы Колчака, во всяком случае такого, каким он вошел в историю…

Этот барчук, по нашим стереотипам, генеральский сынок, мог прожигать жизнь наравне со своими сверстниками из числа «золотой молодежи». Но визжащий вой полярных метелей влек его сильнее, чем иных — рыдание кабацких скрипок… Она уже зажглась, она уже горела на его небосклоне, старинная Прикол-звезда — Полярная, ведущая точно на север. Поморское ее название — Прикол — престранным образом вобрало в себя половину его фамилии. Потом и вовсе она станет частью его имени — Александр Васильевич Колчак-Полярный. Это про нее, случалось, пел он под рокот гитарных струн — «Гори, гори моя звезда…» На исходе века его любимый романс нечаянно продолжится в песне, написанной к кинофильму «Земля Санникова», — «А для звезды, что сорвалась и падает, есть только миг, ослепительный миг…»

«Ослепительный миг» растянулся для Колчака на добрых три арктических года…

А пока гидролог и второй магнитолог аккуратнейшим образом вел почти школярские конспекты в Павловской обсерватории. Затем свои познания в специальных науках он пополнил и расширил в Христиании — подлинной Мекке полярных изыскателей.

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Еще в Петербурге барон Толль рекомендовал мне повидаться с профессором Нансеном и воспользоваться его советами по снаряжению и работам по части гидрологии. Нансен был у нас на „Заре“ короткое время, и я имел случай несколько раз повидаться с ним в его университетской лаборатории, где профессор с большой предупредительностью и любезностью сообщил и показал свою методу по определению удельных весов воды и изложенную в недавнем вышедшем труде…»

Нансена очень интересовала проблема «мертвой воды». «…Дело в том, — писал великий норвежец барону Толлю, — что за кораблем на тяжелом нижнем соленом слое воды, образуется особая волна опресненной воды, которая затрудняет движение судна». Такое явление характерно только для Северного Ледовитого океана, где холодная пресная вода, выносимая великими сибирскими реками, смешивается с теплыми и солеными струями Гольфстрима. Вот эту «мертвую воду» и предстояло изучать гидрологу экспедиции лейтенанту Колчаку. Как в старой сказке предстояло «добру молодцу» идти за «мертвой водой».

РУКОЮ КОЛЧАКА: «…На „Заре“ я сколько мог следовал указаниям профессора Нансена, хотя обстоятельства, при которых мне пришлось работать, не всегда позволяли это делать. Очень интересны, по-моему, были показанные мне Нансеном определения удельного веса при помощи ареометра с переменным грузом и постоянным объемом, где влияние поверхностного натяжения, составляющего основную причину всех ошибок метода ареометров с переменным объемом, совершенно устраняется — я не знаю, получил ли этот новый способ практическое применение. В университете же я познакомился с доктором Хиортом, специалистом по океанографическим и зоологическим работам. Доктор Хиорт с особенной любезностью и вниманием показал мне приборы для газового анализа морской воды, получившего в последнее время такое важное значение. Прекрасные работы доктора Хиорта хорошо известны всем специалистам, и я не буду говорить о них; в этот год профессор Нансен и доктор Хиорт собирались уйти в S-ую[4] часть Атлантического океана для зоогидрологических исследований на специальном судне… Недостаток времени не позволил мне посетить это судно, где меня особенно интересовала лаборатория; я не знаю, насколько удобно было работать над химическим анализом в постоянно взволнованной области океана.

…В Петербурге я поселился вместе с Ф. А. Матисеном и продолжал заниматься снаряжением своей части и работами с нашими инструментами в Павловской физической обсерватории при значительном участии и помощи начальника обсерватории В. А. Дубинского. Свое гидрологическое снаряжение я заказал частью в Англии, частью в Швеции, частью в России. Были заказаны глубоководные термометры, лоты, глубомер для 5000-метровой системы.

Я заказал огромное количество склянок и банок из особого жесткого и трудно растворимого стекла Ритману в Петербурге; кроме того, я все время ездил по всем инструментальным мастерам и заводам для дачи заказов всяких предметов по гидрологическому снаряжению. Барон Толль не стеснял суммами, и я должен сказать, что снаряжение по гидрологии отвечало всем возможным работам до самых больших океанских глубин. К сожалению, многим не пришлось воспользоваться. Примерно 10 апреля была собрана вся команда, и я с Матисеном и нижними чинами по Финляндской железной дороге уехал через Гангсуд в Стокгольм и далее через Христианию в Ларвик, где на элинге известного строителя „Фрама“ Колина Арчера вооружалась под наблюдением командира Н. Н. Коломейцова „Заря“. Вооружив судно, мы должны были привести его в Петербург и в начале июня, приняв грузы, все снабжение и ученый состав, идти в Ледовитый океан».

Шел последний год девятнадцатого столетия — века, в котором самое крупное в мире географическое открытие совершили русские моряки: Беллинсгаузен с Лазаревым открыли в южном полушарии целый континент — Антарктиду. Лейтенант Колчак надеялся совершить нечто подобное в Северном полушарии. Уже было известно имя этого нового континента — Земля Санникова. Оставалось лишь нанести на карту ее координаты. Точнее подтвердить те, что уже вывел барон Толль.

Ларвик. 1900 год

Ни к одному из своих кораблей, на которых Колчак служил доселе, не был он так придирчиво строг и затаенно нежен, как к этому деревянному парусному зверобою. Еще бы — на нем идти испытывать судьбу, добывать славу, рисковать жизнью…

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Одной из слабых сторон нашей экспедиции была крайняя сиюминутность ее, мы все время торопились как на пожар, в очень многих случаях приходилось поступать, даже не думая о выборе: скорее, скорее. Эта черта, насколько я знаю, погубила многие экспедиции…

По приезде в Ларвик мы были встречены Н. Н. Коломейцовым и поселились вначале на берегу, так как каюты еще не были готовы; команда поселилась на судне. „Заря“ стояла в это время в плавучем доке, с первого же осмотра судно оставило очень симпатичное впечатление. Это был китобойный, или, вернее, тюленебойный барк выработанного уже давно типа для плавания во льду, одного с „Вегой“ и прочими судами последних экспедиций. Он был вооружен сначала барком, но ввиду малочисленной палубной команды в семь человек Коломейцов снял реи с грот-мачты и оставил прямые паруса только на фок-мачте, то есть вооружение „Зари“ отвечало шхуне-барку или баркентине. Постройка судна внушала полное доверие к крепости его корпуса; это судно строилось на чисто эмпирических основаниях и обладало огромным запасом прочности; обшивка из сосны, дуба и наружная ледяная, чуть не однофунтовые в квадрате бимсы, необыкновенной толщины правильные брусья и ватервейсы и массивные сплошь забранные дейдвуды, не оставляли желать лучшего. В средней части корпуса в нижнем трюме были поставлены через шпангоуты от концов флот-тимберсов; к бимсам — контр-форсы для усиления прочности корпуса против напора льда и поставлен в двух палубах ряд пиллерсов. Кормовая рубка, бывшая жилым офицерским помещением, была переделана в лабораторию для научных занятий, а для помещения офицеров и членов экспедиции была построена рубка между фок- и грот-мачтой, на которой находились мостик и небольшая штурманская рубка. Оценивая критически переделку „Зари“ я считаю, что Н. Н. Коломейцов применил весь свой опыт и знание морского дела: новый прекрасный первый брашпиль, рулевой привод, установленный в рубке, — все вооружение судна было сделано практически и хорошо. Опыт трех компаний во льду Полярного океана подтвердил это. Но конечно, были и недостатки: на первом месте стояли помпы; „Гаральд“ был снабжен двумя деревянными старыми шхун-помпами, бравшими воду из льяла позади грот-мачты; Н. Н. особенно почему-то стоял за эти помпы и считал их совершенно достаточными и вполне удовлетворяющими своему назначению, на деле оказалось несколько иначе; второй недостаток состоял в старых канатах, новых такого размера в Кронштадтском порту не оказалось, а времени на заказ новых не было. Впрочем, эта часть на практике оказалась совершенно удовлетворительной, и мы впоследствии выдерживали огромный напор льда без всяких случайностей и ни разу не потеряли канатов или якоря. Некоторые посещавшие наше судно моряки считали недостатком отсутствие у нас подъемного руля, но эта вещь, по-моему, не имеет особого значения, так как руль приходиться убирать очень редко, да и заменить в случае его повреждения новым запасным нетрудно; гораздо важнее иметь складные новые рулевые петли, повреждение которых крайне неприятно — петли на „Заре“ были старые и порядочно разработанные, но и с ними у нас не было недоразумений, стало быть, и толковать о них нечего. Впоследствии я пришел к убеждению, что для ледяного плавания надо иметь возможность брать якоря на палубу — при высоком льде все время приходится опасаться за них; впрочем, при плавании вблизи сибирского берега отмелость моря и риск постоянно выйти на банку противоречат этому положению, и каждый моряк, вероятно, предпочтет сорвать с рустов якорь и даже потерять его, нежели, не имея якоря, готового к отдаче, вылезти вблизи льда на банку. Проводка штуртроса по планширю была сделана для того, чтобы иметь штуртрос на виду и оградить его от обледенения или загромождения каким-либо палубным грузом; но должен сказать, что завод выполнил эту часть довольно небрежно и грубо, шкивы были прямо топорной работы, и нам самим впоследствии приходилось подрубать их и исправлять, равно как бывали на практике случаи забивания соединений прутового железа за небрежно расположенный палубный груз. Впрочем, весь привод выдержал в плавании в Ледовитом океане много очень суровых испытаний, и ни разу не было ни поломок, ни серьезных повреждений.

На „Заре“, как второй помощник, я исполнял обязанности ревизора, лейтенант Матисен — старшего офицера. Выработанный и привычный нам режим военного корабля вообще применялся у нас, насколько это было возможно. Работали мы все дружно и весело и по окончании конопатки судна и обжигания и тировки подводной части вышли из дока. В первых числах мая мы должны были идти из Ларвика в Христианию принять заказанный уголь и кое-какие предметы полярного снабжения. У нас в первые же дни по выходе из дока была течь, обычная для деревянного судна, да еще после конопатки, когда последняя не успела разбухнуть и плотно сжаться несколько раздавшимися пазами обшивки; мы были совсем почти без груза и сидели около 13 1/ 2 (футов. — Н. Ч.) ахтерштевнем».

____________

Наконец все было готово к отплытию — сначала в Петербург, а потом на Север. Колчак весьма сдержан в своем дневнике. Но в каждой строчке бьется скрытое ликование, моряцкая гордость… Важна каждая деталь, любая мелочь, всякое обстоятельство этого воистину исторического плавания. Разделим же и мы эти тревоги и заботы 26-летнего лейтенанта.

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Мы вышли из Ларвика в Скагеррак и вошли в Зунд в Копенгаген. В Скагерраке и Каттегате мы встретили свежий ветер, противный конечно, и по пути под парусами зашли исправить небольшое повреждение в машине. В Копенгагене мы простояли несколько часов, приняли сети и рыболовный снаряд и ушли сейчас же по окончании приемок в Мемель, где также должны были принять запас снаряжения, одеял, белья, а также ковры и другие мелочи, заказанные в Германии. В Мемеле же мы должны встретить барона Толля и прийти с ним в Петербург. На переходе в Мемель мы несли паруса и убедились в прекрасных парусных качествах „Зари“. Несмотря на уменьшенную парусность, она отлично делала повороты, затруднение составляло крайне ограниченное число рабочих рук; впоследствии мы привыкли к этому, но вначале, имея семь человек на палубе, управляться было трудно. В Мемель мы пришли без всяких случайностей, простояв там два дня и, приняв барона Толля, пошли в Петербург. Погоды стояли тихие и большей частью ясные. Мы пришли на Кронштадтский рейд и стали на якорь близ форта „Меншиков“, после отдания обычных формальностей мы пошли каналом в Петербург и вечером стали на бочку у Николаевского моста. При нашей слабой машине, нехватке рабочих рук и отсутствии малых шлюпок нам стоило порядочной возни подать на бочку канат, один раз пришлось отдать якорь. Стоящая в нескольких саженях от нас большая паровая яхта… под флагом Императорского яхт-клуба, по-видимому ограничилась одной критикой. Я упоминаю об этом только потому, что, плавая ранее за границей, я привык везде видеть более внимательное отношение со стороны стоящих судов к приходящим на рейд. На другой день по приходе мы перешли к набережной Васильевского острова и ошвартовались против 14-й линии».

Они стояли напротив зданий Морского корпуса, откуда вышли все три офицера «Зари». В этом было нечто ритуальное — начать свой дальний и опасный поход от стен альма-матер. Сюда же приходила и София. Однако ее жених был начисто поглощен лихорадочной подготовкой к арктическому плаванию. Свидания были кратки и без особых сантиментов. Правда, экспедиционный фотограф лейтенант Матисен, понимая, какое значение в жизни своего приятеля обрела эта девушка, сделал несколько снимков Александра и Софии. София подарила ему в поход образок и английскую открытку с репродукцией картины прошлого века: мичман в треуголке и молодая леди в чепце, за спиной мичмана маячит парусный корабль, с которого он отпросился на часок. Леди потупила взгляд, потому что мичман только что сказал ей что-то очень важное и сокровенное…

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Начались дни погрузки и приемки всевозможных запасов и провизии. Шлюпки отправили в адмиралтейство для исправления; кроме того, Морское министерство дало нам один спасательный вельбот, одну четверку и одну двойку. Мы мало пользовались первыми двумя шлюпками даже во время плавания, зато двойка оказалась наиболее пригодной при нашей малочисленной команде; почти все разъезды, весь промер на рейдах мы делали на двойке. Кроме этих шлюпок мы имели еще два китобойных вельбота, эти, построенные из дуба с очень толстой обшивкой, были в высшей степени пригодны для плавания во льду, и наша рабочая шлюпка была одним из этих вельботов; легкий и слабый вельбот военного образца с обшивкой кромка на кромку не годится для работы во льду, повредить его очень легко, а исправление из-за такой обшивки всегда будет ненадежно, надо менять чуть не всю обшивную доску. Был также на „Заре“ и паровой катер с котлом Фильда; первый год плавания мы пользовались им главным образом во время стоянки в норвежских портах и во время вынужденной стоянки в заливе Миддельфорд, где были блокированы льдом; подъем и спуск его требовал порядочной возни; кроме того требовалось много угля, который для нас обходился очень дорого. Вообще для полярного плавания паровой катер, по-моему, лишняя роскошь при небольшом судне и малом числе рабочих рук; как показал опыт, нам надо было иметь три крепких небольших вельбота[5] (вельботы „Зари“ были немного тяжелы и велики), из которых один — на случай оставления судна в открытом море, один — запасной и один — рабочий и две или легкие шлюпки вроде бывшей у нас двойки на случай разъездов, мелких работ, промера и т. п. Паровой катер и четверка были для нас совершенно лишним грузом. Я уже говорил о нашем снабжении по части навигационной и гидрографической; я вообще должен сказать, что при снаряжении нашей экспедиции ни одно учреждение не оказало столько внимания и предупредительности, как Гидрографическое управление; с величайшей заботливостью оно снабдило нас всем, чего только мы могли пожелать, не отказывая ни в одной просьбе. Особенно признательны мы были в двух последних плаваниях за меркаторные сетки крупного масштаба (4,5 мили в дюйме) районов Ледовитого океана, где нам пришлось плавать; отсутствие карт, часто невозможность иметь обсерваций, постоянные перемены курсов льда и глубин придают особое значение счислению и прокладке при этих условиях. Благодаря этим сеткам мы все время могли вести прокладку, уточнять глубины и свои собственные съемки, и они принесли нам пользу; вычислять и особенно выстраивать точки сетки на „Заре“ было положительно невозможно. В полярном море нет на тысячи миль ни одного промера и в тоже время глубины таковы, что рискуешь каждую минуту сесть на банку да еще в виду движущегося льда… Да и вообще все тяжелое и суровое плавание, какое нам пришлось испытать, заставляет особенно дорожить всем, что хотя бы немного облегчит его трудности, и вот почему, вспоминая наше навигационное снабжение, вспоминаю, что ни разу за все время мы не испытывали увеличения трудностей плавания от недостатков или неимения каких-либо инструментов или приборов. Я так много говорю о них; каждый из членов экспедиции помимо одних работ готовил снабжение своей специальной части. Часть приборов была получена и принята в Петербурге, другую часть, состоящую из глубомера и всех приспособлений для океанского промера, и некоторые другие инструменты должны были быть присланы в Берген. В Петербурге же мы тянули такелаж. Наконец всё было готово».

Всё, кроме одного очень важного обстоятельства, сыгравшего, быть может, роковую роль….

Эдуард Васильевич, геолог от Бога, разбирался не только в камнях, но и в людях. Все три лейтенанта, отобранных им для опасного многотрудного дела, — Коломейцов, Матисен, Колчак — как нельзя лучше отвечали суровому духу его предприятия. Лишь с Коломейцовым вышел сбой, но не профессиональный, а чисто психологический. Толль не учел того, что офицер, назначенный командиром корабля, — не важно какого, хоть самоходной баржи — будет следовать Морскому уставу, по которому он, командир, в море — первый после Бога. Все остальное — команда, а экспедиция, будь это сам барон Толль со своими докторами наук, — пассажиры. На берегу — воля ваша, но на палубе, на мостике, будьте любезны, господа, оставлять последнее слово за капитаном, за командиром.

Барон Толль видел же в «Заре» лишь транспортное средство, плавучую научную базу, не более того. Командир шхуны — разновидность извозчика: куда скажут, туда и повезет. Вот на этой почве с самого начала и начал вызревать роковой конфликт между научным руководителем экспедиции и командиром судна.

Толль почувствовал это с самого начала, едва возник, казалось бы, чисто теоретический вопрос — под каким флагом пойдет «Заря» в море: под гражданским триколором или под военным Андреевским?

РУКОЮ КОЛЧАКА: «…Военный флаг — вещь крайне неудобная для такого рода плавания, какое нам предстояло, и практика показала, что военный флаг крайне стеснителен по многим обстоятельствам: во-первых, уже потому, что связанные с ним военное положение и порядок трудно применимы при малочисленной команде, условиях зимовки и проч. Толль никак не мог согласиться на это уже потому, что тогда он фактически терял на судне всякую власть как не моряк и не могущий фактически командовать кораблем. Это было уже предвестником всего того, что имело быть в течение всей экспедиции, основная ошибка в организации которой состояла в том, что на судне и всем характере жизни, связанным с этим судном, главным распорядителем было лицо, не знающее морского дела…

…Накануне ухода нашего из Петербурга было заседание в Академии в присутствии Великого князя Константина Константиновича. На этом заседании были Толль, Коломейцов и я. Еще ранее Коломейцов настаивал на выяснении и точном определении прав и положения его как командира судна по отношению к начальнику экспедиции, я лично мало интересовался этими вопросами, считая их лишними и полагая, что все мы, во имя для одного дела и связанные одними идеями и желаниями, можем обойтись без формальных бумаг и инструкций, да и, кроме того, у меня не было времени вникать и обдумывать вопросы, казавшиеся мне маловажными. Последствия, однако, показали, что эти вопросы имели большое значение и отразились на ходе всей экспедиции. На этом же заседании была выдана коротенькая инструкция, в сущности говоря, ровно ничего не поясняющая да еще могущая быть истолкована в различных смыслах; ни научной программы, ни научных инструкций у нас никаких не было. С одной стороны, это казалось очень удобным, но на практике недостатки такой системы также обнаружились; инструкции и программы не нужны только тогда, когда они совершенно ясно и в определенной форме выработаны руководителем предприятия — у нас этого не было. Основное противоречие, ясно осознанное мною только впоследствии, лежало в том, что начальником предприятия, носящего чисто морской характер, являлся человек совершенно не знакомый с управлением судна. Начальник полярного или арктического предприятия, конечно, должен иметь полную власть над всеми частями его и участниками; но власть тогда только власть, когда она существует реально; власть же юридическая в подобных делах бессмысленна и является на практике совершенной фикцией. Какую фактическую власть может иметь на корабле человек, не могущий ни определиться, ни вести счисления, не могущий отдать якоря, дать ход машине, править рулем и не знающий всей той массы очень простых и, так сказать, органически привычных для моряка вещей? Конечно, раз судно плавает, фактически начальником его и всех, кто на нем находится, является командир, как лицо компетентное во всех вопросах, связанных с плаванием и жизнью корабля. Смешно читать, например, Нансена или даже в отчетах Толля выражения: „Я снялся с якоря“ или „Я изменил курс“, когда эти „я“, вероятно, не сумели бы выходить якоря и даже скомандовать рулевому, чтобы привести судно на желаемый румб. Англичане, как моряки, всегда прекрасно понимали эти вопросы, и последняя Антарктическая экспедиция ушла под начальством командира лейтенанта Скотта… Мне приходилось слышать, что начальником ученого предприятия должен быть ученый, вообще человек с научной подготовкой; я полагаю, что начальником должен быть просто образованный человек, ясно и определенно сознающий задачи и цель предприятия, а будет ли он специалистом по геологии, не имеющей никакого отношения к ходу самого дела, — это не имеет значения. Для начальника удобнее не иметь никакой специальности, а иметь побольше способностей управлять и руководить всем делом, входить в жизнь и внутренние мелочи хозяйства, а не „экскурсировать“ с „казенными“ целями, часто преследуя в ущерб всему свои специальные или „научные задачи“. Вот подчиненный ему состав должен обладать научной подготовкой, а для того чтобы выполнять и руководить ходом морского предприятия, прежде всего надобно быть моряком; а затем — что значат „научные работы“ в море? Хороший боцман сумеет поднять тяжелую драгу или трал на палубу лучше всякого ученого, не знающего, как и сколько положить шлагов линя на барабан лебедки, как наложить стопор. И это научная или ненаучная работа? Вот разбор трала или драги — дело другое, но оно и не имеет никакого отношения к судну, разве только к смачиванию и мытью палубы. Я знаю, что думаю и вывел из собственного опыта и подобных предприятий и работ. Но перейду к делу.

Последнее заседание, в общем, ничего не прояснило… Мы прощались с Великим князем и членами комиссии и на следующий день должны были уйти в море или, вернее, в Кронштадт, где надо было принять уголь, хронометры и инструменты из Морской обсерватории и затем уже идти в Ревель, где барон Толль хотел нас оставить и приехать на „Зарю“ в Бергене.

Все время перехода нашего в Петербург и во время нашей стоянки в Неве мы текли до 20 дюймов (по глубине трюма. — Н. Ч.) в вахту; знаменитые шхунпомпы, к которым был сделан привод к лебедке, по очереди чуть не каждый день требовали исправлений, вытаскивания клапанов осадки, течь становилась все значительнее; занятые днем, мы не придавали этому особого значения, тем более что времени на исправление и изыскание причин течи и на устранение ее не было; раздражали нас проклятые помпы, но вода все-таки выкачивалась и не переходила из льяла и межбортовых каналов в нижний трюм, то есть не поднималась выше 28–30 (градусов).

В Кронштадте мы наполнили весь нижний трюм углем; твиндек был совершенно заполнен провизионными и всякими другими запасами, часть ящиков пришлось разместить на верхней палубе; кроме всего этого, нам предстояло принять на верхнюю палубу в Норвегии пять тонн брикетов, а в Екатерининской гавани — груз рыбы и 60 собак. Однако впоследствии все разместилось.

Нельзя сказать, чтобы проводы „Зари“ были особенно торжественны, нас провожало небольшое общество добрых и близких знакомых, и только; вообще в Петербурге, не говоря уже про всю Россию, многие не знали про нашу экспедицию, но так как большинство „интеллигентного общества“ едва ли знает о существовании Ново-Сибирских островов, а многие едва ли найдут на карте Таймыр или Новую Землю, то было бы странно претендовать на иное отношение.

Интересовалось нами, конечно, Морское общество, но и оно ограничивалось лишь немногими компетентными в морском деле представителями, такими, как адмирал Макаров, полковник А. Н. Крылов, капитан Цвингман…

Я забыл упомянуть об одном важном обстоятельстве, имевшем место в Петербурге. Первое плавание из Норвегии сразу выяснило недостатки и непригодность некоторых людей из команды и дало основание для удаления их и заменой другими. Перемена весьма важная, и уже одно это указывает на необходимость хотя бы короткого пробного плавания, где лучше всего выясняются на деле как достоинства судна, так и пригодность личного состава.

В Кронштадтском порту мы встретили полное содействие и гостеприимный прием адмирала С. О. Макарова, который в день до выхода нашего судна из Кронштадта лично с супругой провожал нас до выхода за бочки Большого рейда».

Кто, кто, а старый морской волк прекрасно понимал, куда и на что, на какой риск и какие испытания уходит за тридевять полярных земель небольшое судно. Как бы он хотел, чтобы и его сын Вадим, пока что кадет Морского корпуса, походил на одного из этих отважных лейтенантов…

ОРАКУЛ-2000. Спустя 19 лет в Перми, там, где Верховный правитель России добывал орудия для своей армии, к вагон-салону адмирала Колчака подошел морской офицер.

— Прошу доложить адмиралу, — попросил он дежурного адъютанта, — что лейтенант Макаров Вадим Степанович просит его принять. Только доложите, пожалуйста, чин, фамилию и имя-отчество.

Озадаченный неожиданной просьбой, адъютант доложил. Он удивился еще больше, когда обычно хмурый адмирал просиял и велел немедленно провести к нему лейтенанта.

— Это сын погибшего адмирала Макарова! — пояснил он недоумевавшему адъютанту и сам вышел навстречу невзрачному офицеру. Крепко обнял слегка растерявшегося лейтенанта.

— Очень рад, Вадим Степанович, что вы в нашем стане. Батюшка ваш, несомненно, одобрил бы ваш выбор… В Порт-Артуре он пожалел меня и назначил на крейсер. Я же, увы, ничем не могу облегчить вашу участь. Не хочу обижать вас предложением перейти походный штаб. Ведь не пойдете же?

— Никак нет, Ваше превосхо…

— Полноте! Где и кем вы у нас?

— Помощник флагманского артиллериста Камской флотилии.

— Ну, с Богом!

Третьего мая 1919 года Камская флотилия начала кампанию под флагом контр-адмирала М. И. Смирнова. Все двенадцать вооруженных пароходов подняли Андреевские флаги. На штабном теплоходе «Волга» отслужили молебен…

Спустя три недели под селом Святой Ключ флотилия приняла жестокий бой. Осколки и пули пощадили сына любимца Российского флота. Лейтенант Вадим Макаров кончил свои дни в Нью-Йорке в пятидесятые годы…

Старший лейтенант Вадим Макаров на всю жизнь сохранил любовь и уважение к своему военному вождю. Там в нищете эмиграции он чем сможет станет помогать вдове адмирала. Однажды он пришлет бедствующей вдове 50 долларов — все, что смог наскрести из своих доходов. В ее полунищенской жизни это было грандиозным событием.

«Глубокоуважаемый и дорогой Вадим Степанович! Получила через барона Бориса Эммануиловича Нольде (тоже бывший офицер ее мужа по ледокольному судну „Вайгач“. — Н. Ч.) чек на 50 долларов, т. е. 1888 франков, 5 сантимов, была поражена так, что обалдела от изумления, и как неисправимая мечтательница дала волю своему воображению».

«Неисправимая мечтательница» всю жизнь хранила снимок Матисена, сделанный им у борта «Зари». А сын адмирала Макарова до последних дней хранил фотопортрет, подписанный ему Колчаком в Сибири.

А пока что над шхуной развевался вице-адмиральский флаг Макарова. И белобородый патриарх морских наук и флотовождения творил про себя тихую молитву в помощь идущим в неведомое.

— Даст Бог, господа, свидимся! — сказал он на прощание. Они свиделись через три года, но, увы, не все…

РУКОЮ КОЛЧАКА: «На пути Н. Н. Оглоблинский (флагманский штурман — Н. Ч.) докончил уничтожение девиации наших компасов: наконец, и он простился с нами и на катере отвалил от борта. К вечеру мы прошли мимо Гогландского маяка, а к утру случилось повреждение питательного клапана котла, и пришлось прекратить пары и вступить под паруса; ветер был очень слабый, остовый, и мы только через сутки отдали якорь на Ревельском рейде, где стоял в это время артиллерийский отряд. Барон Толль и В. И. Бианки, провожавшие нас до Ревеля, съехали с „Зари“, и мы через несколько часов пошли далее. Один за другим появлялись и исчезали знакомые еще с первых кадетских плаваний мысы и маяки…

Мы вышли в Балтийское море и, имея все время спокойную погоду, подошли к Зунду и прошли Копенгаген, не останавливаясь. На другой день в Каттегате мы встретили свежий… ветер и небольшое волнение; при слабой машине „Зари“ мы еле продвигались вперед, паруса помогали мало; не желая терять времени, Н. Н. Коломейцов изменил курс и лег не на горизонт Скаттуденского маяка, а на Фридрихсгамн — небольшой датский порт на 0 (ост, то есть восточном. — Н. Ч.) берегу Ютландии, за мысами которого мы и стали рано утром. Здесь мы запаслись свежей провизией, немного отдохнули, ветер стих… и после полудня мы уже шли вдоль берега Ютландии. Под вечер, обогнув Скаген, вышли в Скагеррак и пошли к норвежскому берегу.

Режим у нас был следующий: стояли мы и команда на три вахты, причем Коломейцов стоял вахты с четырех до восьми утра и дня, а остальное время Матисен и я сменяли друг друга. Завтракали мы в 12, в три дня пили чай и в шесть вечера обедали. Стоянка на три вахты вообще нелегка, у нас на военных судах обыкновенно стоят на пять, при четырех уже жалуются на тяжесть вахтенной службы, но, простояв два арктических плавания на две вахты, я считаю, что при трех офицерах стоять вахты можно даже с командиром, так как через день представляется возможность спать и отдыхать целых восемь часов подряд.

Свободное от вахты время у меня уходило на всякие приспособления, разборку, укладку инструментов и другие подготовительные работы. Где можно, мы несли паруса, хотя погода мало благоприятствовала парусному плаванию, было большею частью тихо или не маловетрие от противных курсам румбов. Мы держались, чтобы иметь больше свободы для парусов, вдали от берегов».

Глава шестая. «Границы Родины с границами творенья…»

В «академической надстройке» на корме тесная гидрологическая лаборатория Колчака соседствовала с научным кабинетом зоолога Бялыницкого-Бирули. С этим обстоятельным и добродушным белорусом у них с первых же дней похода установились самые дружеские отношения. Бируля обещал даже назвать какой-нибудь новый вид морского рачка именем своего соплавателя — «колчакиус».

— Нет уж, увольте меня от такой чести! — отмахивался лейтенант от любезного предложения. — Назовите, лучше в честь Толля — «толлиус» или в честь Матисена. А я меньше чем на остров, не согласен.

Остров именем Колчака назвал сам барон Толль в знак признательности за неустанный и самоотверженный труд гидрографа и вахтенного офицера.

«Наш гидрограф Колчак, — отмечал он в своем дневнике, прекрасный специалист, преданный интересам экспедиции… Научная работа выполнялась им с большой энергией, несмотря на трудность соединять обязанности морского офицера с деятельностью ученого».

На проводах «Зари» был и поэт Константин Случевский-старший. Он был, пожалуй, первый из русских поэтов, писавших Север с натуры, ступив на его голые скалы.

И подумаешь, бросив на край этот взоры:

Здесь когда-то, в огнях допотопной земли,

Кто-то сыпал у моря высокие горы,

И лежат они так, как когда-то легли!

Случевский, поэт мистический, печальный, философический, подарил Толлю томик своих стихов. Его поэзия как нельзя лучше отвечала духу, увы, последней для барона экспедиции.

Сколько раз, разглядывая утесы нового острова, вспоминал Эдуард Васильевич эти совершенно «ландшафтные» строки:

Неприветливы, черны громоздятся уступы…

То какой-то до века погасший костер,

То каких-то мечтаний великие трупы,

Чей-то каменный сон, наводнивший простор!

Книжечка ходила по рукам. Случевский был незримым участником плавания. Колчак, всегда неравнодушный к образному слову, порой смотрел на льды и скалы сквозь призму поэта, и призма эта замечательно дополняла подзорные трубы и экспедиционные бинокли:

Из тяжких недр земли насильственно изъяты,

Над вечно бурною холодною волной,

Мурмана дальнего гранитные палаты

Тысячеверстною воздвиглися стеной…

— Такие строки мог написать только геолог! — восторгался Толль. — Право, он был прирожденным землеведом!

И читал в кают-компании за вечерним чаем на память:

И пробуравлены ледяными ветрами,

И вглубь расщеплены безмолвной жизнью льдов.

Они ютят в себе скромнейших из сынов

Твоих, о родина, богатая сынами.

— Это о ком он? О поморах? — спрашивал Матисен.

— Да хоть о поморах, хоть о самоедах, о долганах, нганасанах… Лучше не скажешь — скромнейшие из сынов.

— Так оно так, да только шибко огненную воду любят, — приземлял разговор Коломейцов.

— Да, вы послушайте, — восторгался обычно сдержанный барон, — как замечательно сказано!

И заложив страницу пальцем, подносил книгу поближе к керосиновой лампе:

Здесь русский человек

Пред правдой лицезренья

Того, что Божиим веленьем сведена

Граница родины с границами творенья…

— Вот они пред нами — границы творенья, по которым не ступала нога человека, — взмахивал рукой Толль, — и они же все эти мысы, бухты, утесы — естественные границы России. Позволю себе заметить — самые свободные границы в мире…

— Поскольку здесь не ступала нога таможенника и жандарма, — продолжал мысль командора Бируля к всеобщему веселью.

Александровск-на-Мурмане. 1900 год

Это старинное поморское селение, всего как год получившее статус города, должно было стать точкой старта их броска к земле Санникова. Дальше будут только льды и тысячи верст никем не населенных берегов то горной, то заболоченной тундры, птичьи базары на скалах да лежбища тюленей, ледяные поля да дымящиеся в стужу полыньи…

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Екатерининская гавань, получившая за год до нашего прибытия официальное значение военного порта и угольной станции, представляет из себя узкий фиорд, окруженными крутыми, скалистыми, по большей частью сглаженными каменистыми берегами, поднимающимися с высоты… (гора Энгельгардта). Отсутствие растительности придает безжизненный вид каменистым холмам и склонам, среди которых в самой глубине бухты находится вновь построенный небольшой городок, состоящий из немногих домов местной администрации, церкви и около 10–15 частных построек. Это небольшое селение производило приятное впечатление прекрасными дорогами, чистотой и внешним видом новых построек. Быть может, это обуславливалось только новизной и недавним их существованием. Деревянная пристань у города, другая такая же, но меньших размеров в SO (юго-восточной. — Н. Ч.) части бухты да две-три бочки на рейде представляли все удобства для стоянки судов. Стоянка в гавани имеет недостаток из-за неважного грунта; у пристаней приходится считаться с порядочным приливом. Приглубость берега несколько искупает узкость рейда, где современным первоклассным крейсерам стоять тесновато. Течения в глубине бухты не сильны и не представляют неудобств. От волнения бухта совершенно закрыта. В Екатерининской гавани имеется склад превосходного угля, часть его была в сараях, другая лежала прямо на воздухе; по качеству этот уголь был смешанный…

Население гавани, или, вернее, города, состояло из нескольких человек администрации и небольшого количества поселенцев, ссыльных, среди которых были и поляки. По свойствам это поселение, состоявшее из отбросов и всякой сволочи, не особенно гармонировало с новым портом. В O части бухты расположены постройки научно-промысловой мурманской экспедиции (состоявшей тогда под начальством Книповича), пароход которой „Андрей Первозванный“ мы застали стоящим у пристани экспедиции. Кроме него на рейде стоял небольшой казенный пароход „Печора“, пробиравшийся на эту реку.

Прийдя на рейд, мы узнали, во-первых, что собаки наши уже прибыли в Екатерининскую гавань… Второе известие касалось нашей шхуны, зафрахтованной в Архангельске и долженствующей доставить нам груз угля в Югорский Шар в бухту Варнека. Оказалось, что шхуна при первой попытке встретила лед, пройдя Калгуев, получила повреждение и вернулась в Архангельск. Таким образом расчет на пополнение запасов угля в Югорском Шаре становился более чем сомнительным, и случай этот подтверждал известие, полученное в Трансё от промышленников, что в этом году Ледовитый океан по состоянию льда крайне неблагоприятен для плавания.

Сейчас же по приходе к нам приехал начальник мурманской экспедиции Книпович и помощник его Брейтфус. Книпович предложил желающим выйти на „Андрее Первозванном“ в море для производства гидрологических и зоологических работ, что крайне приятно для нас и любезно со стороны Книповича. На другой день вечером Толль, Бируля и я ушли на „Андрее Первозванном“ в море для производства гидрологических работ, „Андрей Первозванный“ представляет из себя современный стальной траулер, построенный в Германии и прекрасно приспособленный для научных работ. Зоологические работы кроме обычных тралов, драг и планктонных сетей производятся с помощью песерсоновского трала и особенно — огромными буксируемыми траулерами на большом ходу до шести-семи узлов…Книпович был так любезен, что произвел все работы, как зоологические, так и гидрологические, причем последние не представляли для меня чего-либо нового ни по приборам, ни по методам наблюдения…

На „Андрее Первозванном“ не исследовали воды, брались только пробы, а анализ на содержание хлора и даже ареометрический метод определения удельного веса приводился на берегу на станции. Мы работали в Мотовском заливе и в Ара-губе; было поймано немного трески, глубоководных окуней, скатов, камбал и проч.

Вообще „Андрей Первозванный“ в смысле организации работ производит очень хорошее впечатление — все было налажено, делалось скоро, удобно и хорошо. За наше отсутствие „Заря“ ошвартовалась у пристани и хотела принимать уголь, но последний в складе, расположенном у пристани, оказался дурного качества, и Коломейцов решил перейти к другому складу у пристани, где стоял „Андрей Первозванный“.

При нашей малочисленной команде пришлось для ускорения работы нанять какую-то сволочь из местных обывателей, которых через несколько часов работы пришлось рассчитывать и доканчивать работу самим. Наполнив трюмы углем, мы получили осадку 18,5 футов. Течь усилилась, каждые два часа необходимо было откачивать воду. На палубе негде было повернуться, все было завалено рыбой — пришлось около 30 тонн оставить на берегу, так как ее решительно некуда было сунуть. Оставалось принять собак и идти дальше».


ОРАКУЛ-2000. Пройдет всего тридцать лет и три года, и Александровск-на-Мурмане, переименнованый в Полярный (не иначе как в честь любимой звезды Колчака), станет столицей Северного флота России, другой России — советской. Ничто — ни камень, ни крест — не скажет о том, что отсюда в начале века стартовала отчаянная и героическая экспедиция на Землю Санникова. Отсчет времени здесь начнут вести не от Р. Х. — Рождества Христова, а от Ш. З. — Штурма Зимнего. Гору Энгельгардта переименуют в гору Ленина, который севернее Гельсингфорса так и не побывал; на берегу чудом не переименованной Екатерининской гавани станет на двадцать лет памятник «создателю Северного флота» Сталину; в отличие от Ильича, он все же посетил эти суровые края.

Но в этом узаконенном государством беспамятстве найдутся трое полярнинцев — два брата Иванишкина, инженеры с местного судоремонтного завода, и рабочий Василий Суров — которые в брежневскую-то пору отыскали на одном из маяков старый колокол с бывшего храма Александровска-на-Мурмане, того самого храма, в котором лейтенант Колчак просил всех своих небесных заступников о помощи в опасном предприятии, о даровании успеха и благополучном возвращении. Многопудовый колокол с превеликим трудом был перетащен в Полярный и поставлен на камень, на котором было выбито имя легендарной к тому времени шхуны «Заря». Эта рисковая акция памяти была предпринята еще в 1978 году. В год столетия города колокол был поднят на колокольню возрожденного храма.

* * *

Первая вспышка амбиций, которая потом переросла в настоящую войну нервов, случилась в самом начале экспедиции, когда «Заря» еще стояла в Екатерининской гавани. Один из матросов вернулся на судно с берега пьяным в дым и устроил форменный дебош. Коломейцову пришлось вмешаться. Ничего не оставалось сделать, как списать горького пьяницу с корабля. Но вслед за ним пришлось исключить из состава экспедиции еще одного матроса, подцепившего венерическую болезнь при стоянке в норвежском порту Тромсё. И без того немногочисленная команда таяла на глазах. Моряки отметили проводы товарищей отменным возлиянием. Случилась драка с поножовщиной. Барон Толль заметил своему капитану, что команда «Зари» больше пригодна для пиратского брига, чем для научной экспедиции. И без того взвинченный Коломейцов ответил едким сарказмом. Слово за слово, да еще прилюдно, в кают-компании, привели к тому, что после двух часов вежливой, но все же нелицеприятной пикировки барон Толль заявил, что не сможет идти с таким капитаном во льды, что он списывает его вместе с проштрафившимися матросами. Коломейцов вспыхнул и сказал, что немедленно сдает дела лейтенанту Матисену и сейчас же покидает борт.

Судьба всего предприятия повисла в воздухе. Если Коломейцов уйдет, то в команде, и без того ненадежной, начнется разложение. Колчак это понимал, как отдавал себе в том отчет и лейтенант Матисен. Вот только барон Толль с воистину прибалтийским упрямством стоял на своем и слышать не хотел о том, что коней на переправе не меняют. Матисен хранил нейтралитет: пусть будет, как будет. Тогда Колчак пошел ва-банк. Он заявил, что тоже уйдет с корабля, если Коломейцов будет списан с «Зари». Это был серьезный ход, и он несколько отрезвил Толля. Барон прекрасно осознал, что с одним офицером пускаться в такое плавание немыслимо, а найти в Александровске, на краю цивилизации, двух готовых идти с ним на край света офицеров невозможно. Задумался и Коломейцов. Поступок Колчака изумил его. Во всяком случае, никуда с судна он не отправился, а провел ночь у себя в каюте. Утром Колчак вместе с Матисеном принялся уговаривать его помириться с Толлем. Тем более что причина ссоры не стоила и выеденного яйца, а судовая жизнь и так осложнена нехваткой двух матросов, и их вахты лягут дополнительной нагрузкой на плечи остальных. Но ведь не зря говорится — утро вечера мудренее. Коломейцов пошел на мировую, и прямо за завтраком состоялось весьма трогательное примирение с бароном Толлем, который, пережив бессонную ночь, искренне рад был завершению инцидента.

И хотя на душе у всех экспедиционеров потеплело, все же этот конфликт был грозным симптомом. Во льдах, на зимовке, в жилой тесноте старые обиды часто оживают и перерастают в настоящую войну нервов.

РУКОЮ КОЛЧАКА: «…Жизнь понемногу урегулировалась. Она вошла в предельные рамки вахты, очередных работ и наблюдений. Мне было немного трудно сначала — я не успевал обрабатывать всю добытую со станции воду, вымыть приборы. Особенно много времени уходило на опыты, которые я старался делать со всеми предосторожностями, проверяя образцы воды по нескольку раз…

При наличии трех офицеров работать было вполне возможно, и я всегда вспоминал это время, когда приходилось в два следующих плавания стоять на две вахты и свести всю научную работу к самым необходимым и крайне узким размерам.

Н. Н. Коломейцов всю штурманскую часть вел один, я был совершенно свободен после вахты и проводил большую часть времени в лаборатории, равно как и А. А. Бируля, также едва успевавший за день разобрать добытый драгами материал. Все были заняты, и всё шло тихо и спокойно…»

У крутых берегов острова Вайгач «Заря» разошлась с другой экспедицией, шедшей под флагом полковника-гидрографа Андрея Ипполитовича Вилькицкого. Сын будущего начальника Корпуса гидрографов гардемарин Борис Вилькицкий еще учился в Морском кадетском корпусе. Именно ему выпадет честь и слава совершить самое большое географическое открытие ХХ века — обнаружить и нанести на карту юго-восточные берега Северной Земли, которую первооткрыватель наречет Землей Императора Николая II. Но это случится на двенадцать лет позднее и не без участия в подготовке звездного похода капитана 2-го ранга Колчака. А пока, не ведая о грядущем ни сном, ни духом, лейтенант Колчак заносил в свой дневник:

«Приближаясь к параллели острова Белого, мы опять встретили туман и лед, довольно густой, но без особых затруднений обогнули его массу, держащуюся, по-видимому, ближе к берегам острова. На другой день, стоя на вахте с 12 до 4 утра, сдал ее Коломейцову почти свободной ото льда, мы легли на Ost к острову Кузькину, намереваясь пройти в порт Диксон, где хотели остановиться на несколько дней, перегрузить уголь, вычистить котел и дать отдых команде.

К постоянной значительной течи мы стали уже привыкать и мириться, как с неизбежным злом; неприятно было то, что после каждой работы во льду она заметно усиливалась, но потом опять немного уменьшалась. Во всяком случае трюм держался все время сухой…»

Иногда на якорных стоянках — в нечастую свободную минуту, обычно после вечернего чая, — заводили в кают-компании новомодную европейскую новинку — фонограф, который барон Толль привез из Ревеля. Со сменных тон-валиков звучали романсы — такие странные под северным сиянием и такие вдруг многозначительные. Лейтенант Колчак слушал их, опустив голову, так что отросшая черная борода врастала в грубую вязку норвежского свитера (бриться опасной бритвой в качку — опасно, а безопасное лезвие «жилетт» будет изобретено только в следующем, 1901 году). Ему казалось, как, впрочем, и каждому из его однопоходников, что каждое слово, летящее из раструба чудо-аппарата, — про него, про ту, которая осталась ждать…

И много лет прошло

Томительных и скучных.

И вот в тиши ночной

Твой голос слышу вновь.

И вижу, как тогда,

Во вздохах этих звучных,

Что ты одна — вся жизнь,

Что ты одна — любовь…

Потом, оставшись в тесной каютке наедине с собой, крохотным откидным столиком и листком почтовой бумаги, он быстро, почти, не выбирая слов, писал: «Прошло два месяца, как я уехал от Вас, моя бесконечно дорогая, и так жива передо мной вся картина нашей встречи, так мучительно и больно, как будто это было вчера, на душе.

Сколько бессонных ночей я провел у себя в каюте, шагая из угла в угол, столько дум, горьких, безотрадных… без Вас моя жизнь не имеет ни того смысла, ни той цели, ни той радости. Вы были для меня больше, чем сама жизнь, и продолжить ее без Вас мне невозможно. Все мое лучшее я нес к Вашим ногам, как к божеству моему, все свои силы я отдал Вам.

Я писал Вам, что думаю сократить переписку, но когда пришел обычный час, в котором я привык беседовать с Вами, я понял, что не писать Вам, не делиться своими думами — свыше моих сил. Переписка с Вами стала для меня вторым „я“, и я отказываюсь от своего намерения и буду снова писать Вам — к чему бы это меня ни привело. Ведь Вы понимаете меня, и Вам может быть понятна моя глубокая печаль».

____________

Однако вовсе не всегда в кают-компании «Зари» царила безмятежная атмосфера доброго путевого товарищества. Все чаще и чаще охлаждалась она льдом взаимного неприятия барона и командира, Толля и Коломейцова…

Глава седьмая. «Там за далью непогоды есть блаженная земля…»

Москва. Июнь 1990 года

На дворе еще большевистская власть со всеми своими лубянками, идеологическими отделами, институтами марксизма-ленинизма, а на Волхонке — в Доме науки и техники — вечер, посвященный землепроходцу русского севера Александру Колчаку, первой Русской Полярной экспедиции. Афишу с большим скандалом удалось разместить только в вестибюле. Тем не менее зал был полон: пришли моряки, историки, журналисты, географы… Вечер вела на свой страх и риск (она же его и организовала) поэт Тамара Пономарева. С ее легкой руки я и познакомился с профессиональным путешественником биологом Юрием Чайковским, который более, чем кто-либо, исследовал документы экспедиции Толля и пришел к нестандартным выводам.

Юрий Чайковский считает, что именно этот конфликт между бароном и лейтенантом Коломейцовым и погубил самого Толля.

РУКОЮ ИЗЫСКАТЕЛЯ: «Ссоры с Коломейцовым внешне не было, и отослан он был вроде по необходимости — обеспечить для „Зари“ угольные склады, но все догадывались, что дело глубже. Когда прощались, Коломейцов со всеми обнялся, только барон протянул ему руку. Потом Коломейцов с Расторгуевым вернулись обмороженные, не найдя дороги, все высыпали на лед встречать их, один барон Толль ушел мрачный в каюту. И снова отослал, другой дорогою. Списал на берег. А в каюте Коломейцова собак поселил. В результате „Заря“ осталась без командира и без угля. Дело в том, что Толль поставил перед Коломейцовым в качестве обязательной задачу, которую до этого экспедиция вовсе не ставила, — в течение двух летних сезонов создать два угольных склада (на Диксоне, что у устья Енисея, и на Котельном). Коломейцов предлагал начать с Котельного, поскольку без этого „Заря“ не могла вернуться с „земли Санникова“ на Диксон, но Толль настоял на складировании угля сперва на Диксоне. Этим он избавил себя от встречи с Коломейцовым на Котельном и погубил экспедицию, ибо на два склада денег у Академии не нашлось. Во время плавания Матисен и Колчак валились с ног, чередуясь на вахте. „Оба офицера нуждаются в восстановлении своих сил“, — записал Толль в дневнике уже на четвертый день навигации, но попытки вернуть командира не сделал. А склад у Диксона так и пропал зря.

Матисену, тоже отличному моряку, спорить с начальником экспедиции было, видимо, не под силу. Лишь однажды проявил твердость — когда не смогли подойти к Беннетту и, еле вырвавшись изо льдов, сумели войти в отличную бухту на Котельном. Шторм, снег, море того и гляди встанет, в трюме течь, помпы надо чистить, главную машину тоже, угля в обрез, оба офицера с ног валятся (да и команда), а барон Толль решил — снова идти на Беннетта. Увидал на берегу отличную просторную поварню и загорелся: разберем, перевезем на Беннетта и там зазимуем вчетвером. Идея безумная, туда и пеший едва ли прошел бы, а тут — много тяжелейших нарт, миль 15 по невесть какому льду. Вот тогда-то Матисен и положил начальнику на стол список неисправностей — так и так, мол, выйти в море нельзя. Барон и тут уступил не сразу. Дал шесть дней на ремонт, отказался от перевозки поварни, зато загорелся новой (совсем уж сумасшедшей) идеей — идти на Беннетта с четырьмя нартами, в расчете на голодную зимовку. Хорошо, что море встало, и вопрос надолго отпал.

Академия предложила Толлю, в ответ на его просьбу о втором складе угля, сократить круг работ, Толль же предпочел просто бросить „Зарю“. Лейтенант Матисен, которого Толль назначил командиром, писал: „Толль не хотел больше плавать на судне, или просто хотел от него избавиться“. Этот крик души был извлечен биографом Толля П. В. Виттенбургом из академического архива, а в официальных отчетах, публиковавшихся регулярно в „Известиях“ Академии, все вроде бы шло гладко. Ознакомившийся с ними увидит полную нелепость: пока судно движется, Матисен, метеоролог, ставший фактически начальником экспедиции, ни на миг не может покинуть мостик, поскольку другой офицер (Колчак) — впервые в Арктике, а ледовая обстановка сложнейшая. Почти всю научную работу ведет (между вахтами) лейтенант Колчак, ему помогают наиболее грамотные и умные матросы и ссыльный студент-медик (присланный из Якутска взамен умершего судового врача), а других научных сотрудников на научном судне не осталось. „Заря“ идет неизведанными водами, вдалеке виден неизвестный остров, но ничего нельзя исследовать, ибо весь уголь приказано тратить на то, чтобы вновь и вновь искать во льду щели, быть может, ведущие к Беннетту. В любой день „Заря“ может быть раздавлена льдами, так что Матисен приказал держать документы, еду, одежду и нарты наготове в палубной надстройке — спасатели готовы стать потерпевшими, а им-то помочь не сможет никто.

Что ж, избавиться от „Зари“ Толлю удалось, но ведь от себя не избавишься».

Глава восьмая. Таймырская одиссея

Таймыр. Апрель — май 1901 года

Коршун с крыльями широкими, как охотничьи лыжи, кружил над таймырской тундрой. Он следил за двумя крохотными фигурками, которые отчаянно пробирались вглубь гиблой земли, и вещая птица чувствовала, что эти живые пока существа — чуждые суровому здешнему миру — очень скоро могут стать неживыми. Еще раньше — ослабевшими настолько, что легко станут его добычей. Существами, которых выслеживал коршун, были два человека, забредших туда, куда не ступала нога их соплеменников: высокий, идущий впереди, — барон Толль, пониже и также подавшийся вперед, — Колчак. Оба помогали отощавшим собакам тянуть сани с поклажей. Тридцатые сутки брели они по тундре в поисках продовольственного склада, который Толль устроил на одной из приметных сопок специально, чтобы пополнить запасы еды на обратный путь — на возвращение к «Заре».

В эти изнурительные санные (большей частью — пешие) походы по материку барон Толль отправлялся для сбора геологических образцов, а также и для того, чтобы не оставаться на шхуне в гостях у ее капитана Коломейцова. В тундре, за сотни верст от ближайшего человеческого жилья, в шаткой брезентовой палатке он чувствовал себя так же покойно, как в своей ревельской квартире. Вскоре и его спутник понял, что тундра для человека с полным патронташем и коробкой спичек, и в самом деле, может стать если не домом, то вполне обитаемым пространством. Это только на взгляд из столичных окон таймырская глушь — могила без стенок. Выжить тут можно, особенно если с тобой рядом бывалый и отважный человек, вроде Эдуарда Васильевича. И даже забывчивость его простительна — будь ты штурманом о семи пядей во лбу, а запомнить место в этих уныло схожих сопках, среди одинаковых озерков и закрученных в неразличимые загогулины речушек весьма непросто, даже если ты и сложил на вершине сопки гурий — приметный знак. Гурий над ящиком с консервами они соорудили три недели назад из кривой рогатины, с насаженным на нее черепом оленя. И теперь до куриной слепоты высматривали в белой замяти нескончаемой пурги этот спасительный знак. При одной только мысли, что в консервных банках — щи, гречневая каша с топленым маслом, горох со свиной тушенкой, желудок стискивали голодные судороги.

За 41 день они прошли 500 верст, дошли до мыса Челюскина, и весь этот путь лейтенант вел маршрутную съемку, делал магнитные наблюдения.

Как-то целые сутки им пришлось провести в палатке — снежный буран бушевал так, что носа не высунешь. Они и не высовывали. Лежали в спальных мешках, положив промерзшие сапоги под голову. Курили трубки, чтобы глушить голод и иллюзорно согреваться хотя бы табачным дымом, благо табака хватало. Ждали того часа — единственного за все сутки, когда можно будет разжечь примус и вскипятить чай, а в него бросить пригорошню сухарных крошек да сахарных осколочков, а потом хлебать эту сладковатую, а главное, горячую тюрю, чувствуя, как с каждой ложкой в тебя входит жизнь. Палатка, обросшая изнутри махровым инеем, ходила ходуном под порывами ветра. Воздух, нагретый дыханием и пламенем примуса, выдувался мгновенно.

Изобретателю примуса следовало бы поставить памятник. Без его изобретения не состоялось бы на заре XX века походов к южному да и северному полюсам планеты.

Только голубой венчик экономно горящего бензина позволил полярным первопроходцам выживать в ледяных пустынях Арктики и Антарктики. Канистра с бензином позволяла запасаться тепловой энергией на переходы в тысячи верст.

Обычно не слишком словоохотливый Толль весь день был чрезвычайно говорлив. Он рассказывал даже о своей жене Эммелине, которая невесть на сколько оставлена в Ревеле, но все равно дождется его…

— А у вас есть невеста? — спрашивал он Колчака.

— Есть. Презамечательная девушка, — отвечал лейтенант. Отсюда, из мрачных пустынь Таймыра София казалась по меньшей мере живой богиней.

— Это очень хорошо, что вас кто-то ждет… Раз ждет, значит, молится. Ведь наши жизни здесь порой на честном слове висят…

Там, под вой пурги и заполошный трепет брезента на ветру, Колчак слушал великолепные лекции по геологии, подобно тому, как его отец постигал науку о земных недрах в Горном институте. Даже в этом он шел по отцовским стопам.

Говорили о многом, чтобы забыть о промозглом холоде, донимавшем обоих. Но самое главное — и это остро припомнилось Колчаку, спустя двенадцать лет, — Толль утверждал, что, судя по простиранию геологических структур, севернее мыса Челюскин должны быть большие острова. Так оно потом и оказалось!

В 1913 году экспедиция Бориса Вилькицкого открыла огромный архипелаг, не нанесенный на карту Арктики. То была земля побольше, чем та, что ожидал увидеть Санников. Вилькицкий назвал ее Землей Императора Николая II, большевики переназвали ее Северной землей. На сорок две тысячи квадратных километров приросла Россия. Это было последнее великое географическое открытие на планете.

Тогда, в 1901-м, они с Толлем были совсем рядом от этой неоткрытой земли. Всего два суточных перехода отделяли их от того, к чему они так отчаянно стремились. Ведь ширина пролива, отделявшего ближайший остров этой земли от материка, составляла всего 28 миль. Пешком можно было по льду добраться, не говоря про собачьи упряжки. А они поутру свернули палатку, уложили поклажу на сани и двинулись совсем в другую сторону, туда, куда манил их призрак пригрезившейся Санникову и Толлю неведомой земли[6].

Колчак с трудом тащил ноги — давал знать голод: почти все время они шли на урезанном вдвое пайке. Заветный знак продовольственного склада — олений череп на рогатине — все чаще представал ему в образе Костлявой с косой. Глубокий снег и встречный ветер уносил последние силы. Каждый уже тихо прощался про себя с земной юдолью. А склада с припрятанными продуктами все не было и не было…

ОРАКУЛ-2000. Продовольственный склад барона Толля на Таймыре был найден лишь спустя семьдесят лет экспедицией Дмитрия Шпаро, организованной в 70-е годы прошлого века редакцией газеты «Комсомольская правда». Шпаро доставил прекрасно сохранившиеся банки с консервированными щами и мясом в Москву. Некоторые открыли и попробовали — вполне съедобно. Вечная мерзлота сохранила продукты не хуже любого холодильника. И автору этих строк довелось попробовать кашу из запасов барона Толля. Судьбы вещей и даже продуктов не менее причудливы, чем судьбы их владельцев.

Они возвращались на «Зарю», как на остров спасения. При этом Толль не без удивления отмечал, что его спутник, пожалуй, даже более бодр и энергичен, чем он сам, бывалый и закаленный полярник. Кому суждено сгинуть в полынье, тот не умрет от голода.

По ночам прежде, чем забраться в палатку, Колчак творил ежевечернюю молитву, как наставляли его дома и в Корпусе. Он крестился прямо на звездное небо и каждое слово его молитвы отзывалось всполохом полярного сияния:

«В руце Твои, Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой…»

Это был самый прекрасный храм во всем мире — с куполом, разверстым во всю Вселенную. Казалось, быть ближе к Богу уже невозможно, казалось, что Он сам смотрит на тебя глазами звезд и непременно приведет тебя к спасению — к борту обледеневшей заснеженной шхуны, чьи мачты вздымались над белым безмолвием, как три поклонных креста…

Этот отчаянный переход превосходно описан в научной книге Валерия Синюкова «Александр Васильевич Колчак как исследователь Арктики»:

РУКОЮ ИЗЫСКАТЕЛЯ: «Страшный шторм бушевал целую неделю. По утрам приходилось откапывать полуживых собак, нарты, палатку, собачьи хвосты вмерзали в лед.

Нередко нарты тащили лишь пять собак, остальные бежали рядом. Пришлось Лайку и Крошку освободить от ужасных страданий выстрелом из ружья. А до „Зари“ оставалось еще 200 км. В лучшем случае их можно было пройти за девять дней. Хватит ли сил у людей и собак?

22 мая Толль записал, что питания для собак осталось на три дня, а для полярников — на 5–6 дней. Э. В. Толль по своей фанатичности чем-то напоминал Седова, который ушел к Северному полюсу явно без каких-либо шансов вернуться. В критических ситуациях бывает, что полярники переоценивают свои возможности, не считаясь со здравым смыслом. Однако А. В. Колчак никогда не терял голову, его рассудительность и вдумчивость не раз помогали Толлю принять правильное решение. Например, Толль намеревался пройти вдоль побережья, чтобы уточнить и исправить данные топографической съемки, полученные ранее. Колчак убедил его, что для измученных людей такая работа непосильна. Постоянная сырость в палатке, влажные спальные мешки, вечно мокрые ноги — все эти тяготы совсем измотали людей.

„Сегодня съели последний сухарь, — пишет Толль 28 мая, — осталось немного крошек, которые бережем в качестве приправы к супу… Мы оба обессилили, питаясь в штормовом лагере одной четвертью рациона. Чувствую себя особенно плохо — болит голова и наступила апатия, а также потерялся голос. Гидрограф (Колчак. — B. C.) бодрее и сохранил достаточно энергии, чтобы дойти сюда, в то время как я готов был сделать привал в любом месте“.

Собаки гибли одна за другой от голода. Колчак особенно любил собаку по кличке Печать, он предложил не пристреливать ее, а ослабевшую и полуживую довезти на нартах до „Зари“. На нартах уже лежала Леска, привязанная сверху, чтобы не свалилась в пути. Колчак и Толль впряглись в лямки и потащили нарты вместе с несколькими собаками в упряжке, не желавшими двигаться, когда им не помогали. Полярники сами еле переступали, нестерпимо болели руки, ноги, все тело.

В эти тяжелые дни ни Колчак, ни Толль не были уверены, что им удастся добраться до шхуны. Ах, если бы встретился медведь или олень, тогда все были бы спасены. Вот о чем они больше всего мечтали! Движение с каждым днем становилось все медленнее. Рацион собак сократился в 3–4 раза. Собаки, везущие нарты (их было шесть), получали по целой рыбе, остальные четыре, идущие рядом, по половине.

30 мая в четверг экспедиция достигла мыса Миддендорфа и направилась к Таймырскому проливу. Собаки узнавали свой старый след, приободрились. Но тут полярники из-за тумана прошли мимо своего продовольственного склада, который остался позади в пяти километрах. А до „Зари“ было еще 35 км. Решили не возвращаться, а двигаться к шхуне. Люди уже более суток ничего не ели. Все, что у них осталось, отдавали собакам.

31 мая в пятницу Толль и Колчак все-таки дотянули до „Зари“. Последние 10 км были особенно трудными. Вместо еды для подкрепления сил выкуривали по трубке. И лишь когда увидели мачты шхуны, поняли, что спасены, что дома и живы!»

Да, они живыми вернулись на «Зарю», которая показалась им райским оазисом посреди ледяного ада. Долго отсыпались в тепле, отогревались чаем с мадерой (из личных запасов барона), потом засели за научные отчеты. Все пережитое осталось между скупых и точных строк. Перо барона Толля каллиграфически выводило:

«Наша экспедиция продолжалась всего 41 день, из которых 9 пошли на стоянки во время сильной пурги, а 4 — на безуспешную работу по раскопкам депо. В течение остальных 28 дней мы совершили около 500 верст.

Лейтенантом Колчаком была проведена маршрутная съемка, опиравшаяся на 9 астрономических пунктов. В первое время нашего пути им же производились на каждой стоянке магнитные наблюдения, но на десятый день, ввиду необходимости облегчить нарту, пришлось оставить инклинатор, который мы закопали вместе с некоторыми излишними вещами в снежный откос на берегу моря.

…Спрашивается, каковы будут результаты всех пережитых трудностей и неимоверных лишений? Пока произведена только съемка побережья на небольшом протяжении к северо-востоку, причем установлено, что… Таймырская бухта ни в коем случае не фиордообразная. Далее, брошен беглый взгляд в глубь полуострова, на скрытый туманами пустынный ландшафт. О геологии этих мест не удалось составить себе ясного представления. И это немногое стоило нам полных лишений более 40 дней тяжелейшей работы и жизни нескольких собак!

Вчера после долгого времени я увидел маленькую стайку из пяти-шести пуночек, пролетавшую в двух километрах отсюда в глубь страны. В остальном все мертво».

Гидрограф Колчак составлял тем временем кроки будущей «Карты Таймырского пролива с частью Берега Лейтенанта Харитона Лаптева».

В благодарность за совместно пережитые тяготы и риск Толль назвал его именем один из открытых ими островов у берегов Таймыра. Остров Колчака находится между 68° и 70° восточной долготы. Лейтенант, весьма польщенный такой наградой, сам нанес его на карту. Самую северную оконечность его он нарек мысом Случевского… В честь друга-поэта.

Вот уже более полувека острова Колчака на картах нет. Есть остров Расторгуева, переименованный в 1939 году ВСНХ СССР в угоду времени и его временщикам. Все попытки научной и военно-морской общественности докричаться, дозвониться, донести до властей предержащих мысль о справедливости возвращения острову в Таймырском заливе имени Колчака, остаются без ответа уже двенадцатый год…

* * *

Колчак и на второй зимовке времени даром не терял. Шхуна стояла недалеко от берега, и он покидал ее при каждом удобном случае, как астронавты покидают свою небесную станцию, уходя в открытый космос. Втроем, вдвоем, а то и в одиночку отправлялся он изучать огромный остров Котельный. Он пересек его весь, перебрался на соседнюю Землю Бунге, открыл новый остров, который назвали островом Стрижева.

В эту вторую зимовку лейтенант ощутил себя заправским полярником: он научился управлять собаками, свежевать убитого оленя, бить гусей в лет, спать в снегу…

Он никогда не думал, что езда на собаках требует знаний не менее изощренных, чем езда на автомобилях или хождение под парусом.

Кто мог подумать, что хорошая упряжка с двумя седоками может преодолеть до 250 километров в сутки?

Полозья нарт для лучшего скольжения можно намораживать, а чтобы лед лучше держался, надо полозья предварительно покрывать жидкой кашицей из торфа, глины или оленьего навоза при помощи заячьей лапки.

Даже было странно, что столько людей в родном Санкт-Петербурге живут и не подозревают о том, что при движении по морскому льду с солью собакам на лапы надевают чулки из выделанной оленьей кожи с отдельно вшитой подошвой. Надо следить, чтобы они не сжирали чулки. В сильные морозы собакам на паховую область надевают меховые набрюшники.

При ночевке на плотном снегу каждой собаке надо вырывать отдельную ямку, чтобы пес мог укрыться от ветра.

Что нарты бывают колымские и чукотские. Что собаки погоняются длинной палкой с наконечником — хореем, а тормозят короткой толстой палкой — остолом или торилом.

При цуговой упряжке в пути надо время от времени менять местами собак, так как самая тяжелая работа для них — сзади, в «корню», а передовые утомляются больше всего при глубоком снеге. Самые лучшие в мире каюры — якуты, чукчи и русские северяне. Вожаки понимают их с голоса.

Вожак идет в паре со второй после него по качеству собакой — подвожаком; вожак выбирает дорогу, заставляет весь потяг преодолевать препятствия, удерживать других собак от погони за пробегающим зайцем.

На ночь собак привязывают к длинной цепи короткими — в аршин — цепочками; ремни перегрызут. Кормят только вечером, раз в сутки. Суточная норма сухого корма (крупа, галеты, пеммикан) — до килограмма, а мороженого мяса — до двух килограмм. Упряжка из десяти собак за двадцать дней пути съедает вес груза, который могут тянуть. Во время пережидания пурги — норма та же.

Упряжка не может идти против ветра, дующего со скоростью 7–8 метров в секунду.

Весьма и весьма расширил он и свои теоретические познания. Барон Толль сумел превратить шхуну в своего рода плавучий университет, где регулярно проводил научные беседы с командой «Зари». Выступал перед матросами и Колчак с докладами по своей тематике, выступали и зоолог Бируля, магнитолог Зееберг… По вечерам в кают-компании разгорались диспуты по самым разным предметам — от философии до военно-морской стратегии…

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. Поначалу «лейтенант-гидрограф, — Бялыницкий-Бируля имел ввиду Колчака, — придирчивый к матросам, с собаками был и вовсе строг, а дикого зверя и птиц рассматривал лишь через прорезь своего винчестера. В поездках с Толлем он впервые полюбил лающую и скулящую братию и под конец даже сам уговаривал Толля не убивать больных собак, класть их на нары — авось отлежатся. А в усатых моржей прямо-таки влюбился и на мушку не брал».

Больше всех из команды сдружился Колчак с боцманом шхуны Никифором Бегичевым.

* * *

Барон Толль верил в свою звезду, верил, что с ним ничего страшного случиться не может. Кто внушил ему эту веру? Но именно она помогала ему решаться на самые рисковые предприятия. Он часто говорил о ней, когда его пытались остановить перед очередным «безумством».

Всякий раз, слушая романс «Гори, гори, моя звезда», Колчак вольно или невольно вспоминал своего командора, у которого, вопреки словам поэта, не было никакой могилы, но звезда его все-таки горела над белой пустыней Арктики. Как горела и его, Колчака, звезда — Полярная. Видно, была она для них одной на двоих, бесследно сгинувших в Сибири, но успевших зажечь свои погребальные звезды…

Глава девятая. «Призрачно все в этом мире бушующем…»

Со дня выхода «Зари» из Екатерининской гавани прошло почти два года…

Краткая хронология многомесячного похода «Зари» уложится в несколько строк: в первое экспедиционное лето шхуне удалось пересечь Карское море, зайти ненадолго на Диксон и выйти к берегам Таймыра, где пришлось стать на зимовку в бухте Колин-Арчера близ острова Норденшельда в Таймырской губе. Зимовка растянулась на 11 месяцев. Только 30 августа 1901 года «Заря» сумела вырваться из ледового плена и пересекла море Лаптевых, дойдя до острова Котельный. Если представить, что к Земле Санникова — в высокие широты — ведет некая лестница, то остров Котельный будет первой, начальной ее ступенькой. Следующая ступень — остров Фадеевский, затем — остров Новая Сибирь и, наконец, стартовая площадка к Земле Санникова — остров Беннетта. Отсюда ее и увидел в синей дымке барон Толль в первую свою экспедицию, здесь же, на северной кромке острова, кончалась и карта северных владений Российской империи. Но выйти на эту финишную прямую (остров Беннетта — Земля Санникова) было совсем непросто. А в тот год и вовсе невозможно из сплоченных льдов, наглухо преградивших «Заре» подход к острову.

Вторую зимовку во льдах — унылую, безрассветную и бесконечную, как вой пурги в обледеневших снастях, — экспедиция Толля провела в лагуне Нерпалах на западном берегу острова Котельный. Барон с нетерпением ждал лета, их третьего арктического лета, когда можно будет совершить решающий бросок к заветной цели. Для себя он решил не возвращаться домой, не открыв Земли Санникова. Он записал это в своем дневнике, как рыцарскую клятву: «Только бы мне достигнуть цели!.. Как туго натянутые струны, напряжены мои нервы…»

Нервы были напряжены у всех: вторая арктическая зимовка — это очень трудно. Голод витаминный, световой, информационный сказывался на каждом — люди сделались сонливы и раздражительны. Тем не менее, как и во время первой зимовки, жизнь на «Заре», во многом благодаря лейтенанту Коломейцову, была подчинена твердому корабельному распорядку. Барон Толль попытался подогнать течение корабельной жизни под график научных исследований. Их и без того непростые отношения обострились еще больше. Колчак оказался между двух огней. С одной стороны, он принимал правоту Коломейцова как командира корабля, с другой — прекрасно сознавал, что строевой уклад жизни на судне — не самоцель, что шхуна пришла в эти края ради дела науки. И истинный командор экспедиции — барон Толль. Может быть, поэтому лейтенант Коломейцов с горечью отмечал в своем дневнике, что Колчак «на всякую работу, не имеющую прямого отношения к судну, смотрит как на неизбежное зло и не только не желает содействовать ей, но даже относится к ней с какой-то враждебностью». Зато Толлю его второй магнитолог и гидрограф нравился все больше и больше: «Колчак не только лучший офицер, но он также любовно предан своей гидрологии… Научная работа выполнялась им с большой энергией, несмотря на трудность соединить обязанности морского офицера с деятельностью ученого…

…Во время обеда ведется обычно интересная застольная беседа, в которой принимает участие главным образом гидрограф, человек очень начитанный… Беседую и забавляюсь горячим спором между Матисеном и Колчаком; они неизменно придерживаются противоположных мнений, но благодаря добродушию Матисена остаются в дружбе, несмотря на частое раздражение гидрографа».

Лейтенант Матисен держался того же мнения о бароне Толле, что и командир шхуны, разве что не высказывал его вслух, но поверял лишь дневнику:

«Толль не раз говорил… что он всецело придерживается высказанного А. Ф. Миддендорфом взгляда на экспедиционное судно как на временное жилище и склад продовольствия, которое должно вести экспедицию по возможности дальше к северу и в случае надобности должно быть оставлено… Начальник экспедиции не имеет права покидать судно и личный состав экспедиции. Пример Нансена не может служить оправданием для такого поступка, так как, несмотря на исключительно счастливое окончание экспедиции, он в принципе заслуживает порицания».

* * *

К концу мая 1902 года барон Толль понял, что ждать у моря «ледовой погоды» больше нельзя. Запасы угля на шхуне оставляли желать лучшего, а льды не только не собирались расступаться перед форштевнем «Зари», но и сплачивались всё плотнее, всё непроходимее. На пути стояли гигантские стамухи — ледяные баррикады, взгроможденные силой океана и арктических штормов… Изрядно потертая льдами шхуна не могла подобраться не то что к Земле Санникова, но даже к острову Беннета.

И что же? Возвращаться ни с чем? Говорить в свое оправдание банальное — «льды не позволили пройти»? Признавать, что отпущенные Академией наук огромные средства (в кредит!) истрачены впустую? Предстать в глазах коллег, в глазах Эммелины и двух дочерей прожектером-неудачником? Это после грома фанфар, под которые отправлялась экспедиция, после всех заверений и обещаний под звон банкетных бокалов…

О нет, барон поставил на белую карту Арктики воистину всё — и свое доброе имя, и свою жизнь. Он решил идти к Земле Санникова, не дожидаясь, когда это позволят льды и погода. Именно по тем же мотивам старший лейтенант Георгий Седов спустя десять лет ринется в самоубийственный бросок к Северному полюсу. Долг чести!..

В спутники барон Толль выбрал себе астронома Фридриха Зееберга и двух сынов здешней тундры — эвена Николая Протодьяконова, по прозвищу Омук, и якута Василия Горохова, по прозвищу Чичак. Оба охотника не раз летовали на арктических островах, добывая мамонтовую кость, соболей и рыбу. Бывало, и с медведем сходились один на один. Одного боялись — открытой воды. Однако плавать не умели…

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Толль допускал, что вода без края и конца может их пугать, а потому готов отпустить сопровождающих, и дальнейшее путешествие намеревался осуществить вдвоем с астроном Ф. Г. Зеебергом. Толль считал, что залогом успеха любого предприятия должно быть добровольное участие, и если по каким-либо причинам человек высказывает нервозность и раздражение, лучше с ним расстаться, — отмечал в своем дневнике врач экспедиции Николай Катин-Ярцев. — …Вечером барон Э. В. Толль, астроном Ф. Г. Зееберг, каюры Протодьяконов и Горохов покинули лагерь „Зари“ и на 3-х нартах, из которых одну рассчитывали бросить на Новой Сибири, ушли в неизвестность…»

Лейтенант Колчак провожал своего учителя без лишних слов. Он прекрасно понимал, куда уходит Толль, как понимал и зачем он уходит.

Спокойное, почти сдержанное прощание барона с теми, кто оставался на «Заре», стало еще одним уроком мужества для молодого офицера. Много лет спустя адмирал Колчак столь же спокойно и столь же мужественно отправится в свой последний путь на берег реки Ушаковки…

Перед уходом Толль, отдав все необходимые распоряжения, оставил в своей каюте с полдюжины бутылок шампанского, чудом сохраненного за два года пути и зимовок. Именно этим веселящим напитком собирался он отметить открытие легендарной земли. Увы, вино это стало поминальным зельем…

Вот уже сто лет, как нет никаких вестей о судьбе отважного первопроходца и его спутников.

Однако тогда, в лето 1902-е, на «Заре» ждали их возвращения или же готовились идти за ними на остров Беннета, если позволят льды…

Глава десятая. Железный боцман

Колчак с мичманских времен берегся от такого офицерского греха, как панибратство с нижними чинами. Не делал он исключения и для боцмана Бегичева, несмотря на его особое положение как главного смотрителя и хозяина корабля. Хмурый, немногословный волжанин, чья флотская служба началась в один год с офицерской службой Колчака (они были ровесниками) мало по малу расположил к себе строгого лейтенанта. Однако, как часто бывает, прежде чем подружиться, надо хорошо поссориться. Стычка между лейтенантом-гидрографом и боцманом произошла во время второй зимовки у острова Котельный. Видимо, сказывалась общая усталость затянувшегося плавания.

Биограф Бегичева, известный полярник и литератор Никита Болотников, пишет: «Как-то Бегичев и матросы обкладывали снегом борт судна. Из кают-компании вышел Колчак и позвал вахтенного Железникова, которого раньше послал привезти несколько бревен в домик для магнитных наблюдений. „…Зовет меня, — описывает Бегичев этот инцидент, — и говорит: ‘Где у тебя вахтенный?’ Я говорю: ‘Вы его куда-то сами послали’. Он меня обругал, я очень озлился на несправедливость и обругал его… Раз офицер его величества так ругается, то мне, наверное, совсем можно. Он сказал: ‘Я на тебя донесу морскому министру’, а я сказал: ‘Хотя бы и императору, я никого не боюсь’. Он крикнул: ‘Я тебя застрелю!’ Я схватил железную лопату и бросился к нему. Но он тут же ушел в каюту“.

После этой ссоры Бегичев решил оставить „Зарю“. Боцман понимал, что еще одна подобная стычка, и он, несмотря на свое подчиненное положение, не простит обиды. Заметив Колчака, возвращавшегося с магнитных полей, Бегичев подошел к нему и заявил о своем желании списаться с судна. Решительный тон Бегичева подействовал. Гидрограф понял, что боцман не шутит, добьется своего, и постарался замять инцидент».

Да, Колчак извинился перед боцманом. Могли ли они оба представить себе в пылу ссоры, что очень скоро не просто сдружатся — сроднятся настолько, что горячий лейтенант попросит Бегичева быть свидетелем на его свадьбе? Более того, отправятся вместе на фронт в Порт-Артур…

В советские времена Никифору Бегичеву, конечно же, пытались припомнить дружбу с Колчаком. Может, потому он и не вылезал из своих северов, кочуя из одной экспедиции в другую. Однако слабину дал «железный боцман», пытаясь облегчить свою участь.

Как ни кололо глаз партийным властям сподвижничество Бегичева с Колчаком, а памятник железному боцману все-таки поставили. Далеко от Большой Земли — на острове Диксон.


Итак, последним распоряжением барона Толля, ставшим по воле судьбы и его завещанием, было — увезти «Зарю» в устье Лены (запасы топлива на шхуне кончались), доставить в Петербург собранные материалы и коллекции и готовить новую экспедицию.

Матисен и Колчак выполнили последнюю волю командора. В декабре 1902 года лейтенант Колчак наконец выбрался из сибирских буранов в Петербург и сделал экстренный доклад в Академии наук о работе экспедиции и отчаянном положении барона Толля. Счет, если барон со своими спутниками были еще живы, шел на сутки, в лучшем случае — на недели. Впрочем, обмороженный докладчик уповал на лучшее; он очень надеялся, что вся группа, добравшись до Земли Беннетта, зазимовала там в снеговой хижине. Сам адмирал Макаров вызывался идти спасать на своем «Ермаке» отважного барона. Но сопоставили стоимость угля с риском зимовки большого судна во льдах — и отказались. Колчак просил Академию выделить ему минимальные средства для организации спасательной экспедиции, он уверял ученый совет, что доберется до Земли Беннетта не на шхуне, бессильной перед льдами, а по разводьям на легкой шлюпке, перетаскивая ее через полыньи между полями. Седовласые мужи науки смотрели на него как на мальчишку в лейтенантских погонах и толковали о том, что сподвижник Толля подвержен какой-то особой форме безумия — северомании, какой страдал, видимо, и сам барон, двинувшийся на лыжах в ледяной ад Арктики. Но запальчивость молодого офицера подкреплялась такой верой в успех дела, столько непреклонной воли сквозило в каждом его слове, что ученый совет сдался и предоставил ему полную свободу действий.

На следующий же день, едва было получено разрешение, Колчак выехал в Архангельск. Там (шел уже январь 1903 года) он подобрал себе шесть спутников — двух матросов и четырех мезенских добытчиков тюленей. С ними и отправился через Якутск и Верхоянск — маршрут, изматывающий даже сегодня на трассах Аэрофлота, — в стойбище, где ожидал с партией в сто шестьдесят ездовых собак ссыльный студент московского университета Оленин. На собаках добрались они к устью Лены, где стояла «Заря» под командованием лейтенанта Матисена, сняли с нее вельбот, поставили на нарты и протащили его по льдам на Новосибирские острова.

Надо ли говорить, что это был за поход?! Двигались в кромешной тьме на морозе под сорок градусов, да еще по торосистому льду. Уж на что выносливы северные собаки, и те больше шести часов не выдерживали — падали в снег с высунутыми языками.

И все-таки они добрались до открытого моря! Оленин с якутами и тунгусами остались на островах, а лейтенант Колчак с шестью гребцами вышел на малом вельботе в Благовещенский пролив.

Не могу себе этого представить: сорок двое (!) суток на шлюпке в Ледовитом океане! Отнюдь не тщеславие рекордсменов подвигло их на этот риск и эти муки — они спешили на помощь. Шли и днем, и ночью, то на веслах, то под парусом, если позволял ветер. Лавировали между льдинами и в туман, и в снежные заряды. Полтора месяца в непросыхающем от брызг и захлестов платье, без горячей пищи, на одних сухарях и консервах. Правда, были еще шоколад и водка. Но все же от простуды спасало весло — ломовая работа гребца.

Не было в истории полярных путешествий такого плавания.

Экспедиция, состоящая из 17 человек с 10 нартами и вельботом, со всего лишь трехмесячным запасом продовольствия, минимумом снаряжения, совершила, казалось бы, невозможное. Добравшись до моря и дождавшись его частичного вскрытия, Колчак и его товарищи то под парусами, то работая веслами, то впрягаясь в лямки и перетаскивая вельбот с тяжелым грузом через массы льда, добрались через несколько недель (4 августа) до острова Беннетта. Начальник экспедиции в полной мере со всеми делил напряженный сверх меры физический труд. Нередко приходилось добираться с вельбота до берега по ледяной воде вплавь. К исходу одних из последних двенадцати суток изнурительной гребли в крайне опасном плавании утлого суденышка в полярных океанских водах подул южный попутный ветер, совпавший со встречей, казалось, с очень надежной большой льдиной. Погрузились на нее. Ветер крепчал и гнал ее на север, к цели. Все были довольны, что «едут на казенный счет», представилась возможность отдохнуть. Поставили палатку, все устроились в ней, легли и уснули как убитые. Не спалось почему-то лишь боцману Н. А. Бегичеву. Только было он стал засыпать, как почувствовал нечто тревожное, заставившее его вскочить на ноги.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Только что я стал засыпать, — вспоминал он, — сильным порывом ветра ударила о льдину волна и окатила всю палатку. Я выскочил и увидел, что льдину у нас переломило пополам по самый вельбот. Другую половину льдины унесло, и вельбот катится в воду. Я стал всех будить, а сам держу вельбот, не пускаю его упасть в воду. Все быстро вскочили и вытащили вельбот подальше на лед. Льдина стала маленькой, саженей 70 в квадрате, но толстая: от поверхности воды будет аршина полтора. Ветер усилился. Временами волна захлестывает далеко на льдину. Решили остаться переждать погоду. Палатку и вельбот перетащили на середину, и вельбот привязали вокруг палатки. Один конец я взял к себе в палатку, для того, чтобы если льдину еще переломит и вельбот станет погружаться в воду, то мы услышим и быстро проснемся. Всё устроили и заснули как убитые».

В память Колчака также врезалось это событие, чуть было не стоившее жизни им всем.

Шестого августа 1903 года вельбот под командованием лейтенанта Колчака достиг Земли Беннетта — безжизненной скалистой суши, придавленной льдами. Она считалась неприступной с моря, эта навечно вымерзшая земля. Мыс, на котором высадилась отважная семерка, Колчак назвал Преображенским, ибо 6 августа было днем Преображения Господня.

На средневековых картах эти места, совершенно неведомые географам, обозначались одним словом — «Tartaria». Отсюда и выражение — провалиться в тартары. Колчак провалился в тартары в буквальном смысле.

Этот заветный остров открылся Колчаку так.

РУКОЮ КОЛЧАКА: «Наконец, на вторые сутки на прояснившемся туманном горизонте вырисовывались черные отвесно спускающиеся в море скалы острова Беннетта, испещренные полосами и пятнами снеговых залежей; постепенно подымающийся туман открыл нам весь южный берег острова… Под берегом плавала масса мощных льдин, возвышавшихся над водой до 20–25 футов; множество кайр и чистиков со стайками плавунчиков лежали кругом, с необыкновенным равнодушием к вельботу… кое-где на льдинах чернели лежащие тюлени».

«Ветер стих, мы убрали паруса, — писал Колчак, — и на веслах стали пробираться между льдинами. Без особых затруднений мы подошли под самые отвесно поднимающиеся на несколько сот футов скалы, у основания которых на глубине 8–9 сажен через необыкновенно прозрачную воду виднелось дно, усеянное крупными обломками и валунами. Неподалеку мы нашли в устье долины со склонами, покрытыми россыпями, узкое песчаное побережье, где высадились, разгрузились и вытащили на берег вельбот».

Ничто не выдавало здесь следов Толля. Надо было идти в глубь этой гибельной суши. По счастью, наметанный глаз экспедиционера заметил гурий — рукотворную горку камней, придавливавших медвежью шкуру. На следующий день они наткнулись на обломок весла, торчавшего из груды камней, а в камнях увидели бутылку, из которой вытряхнули листок с запиской Толля и планом острова, где была помечена хижина. Шли к ней торопясь, спрямляя порой путь через лед бухты. Прихваченный летним солнцем ледяной покров разошелся под сапогами Колчака, и он ухнул в полынью с головой. Его вытащил боцман Бегичев. Возвращаться в палатку лейтенант наотрез отказался. Промокшую одежду сушил на себе, согреваясь скорым шагом по крутизне берега… Наконец увидели хижину, сложенную из плавника и камней, крытую медвежьими шкурами. Подошли с замиранием сердца, ожидая увидеть скелеты, обгрызенные леммингами и песцами. Нашли же пустоту, забитую лежалым снегом. Разгребли, чем могли, и извлекли ящик с образцами пород, ненужные в дороге вещи, последнее письмо Толля — не жене, президенту Академии наук. И от письма, и от этой унылой хижины веяло таким самоотречением во имя суровой землеведческой науки, что у Колчака и его спутников невольно повлажнели глаза.

Барон сообщал в письме, что, израсходовав продовольствие, он принял отчаянное решение возвратиться пешком на Новосибирские острова к главному складу, где хранилась провизия. Последняя запись была помечена концом ноября 1902 года. Оставалось только догадываться, что могла сделать с полуголодными людьми полярная ночь вкупе с сорокаградусной стужей.

Однако надо было знать точно: добрался ли Толль до Новосибирских островов? И Колчак повторил свой немыслимый путь в обратном направлении.

Склад провизии, к которому пробивался барон, оказался никем не тронутым. Спасатели сняли шапки и перекрестились. Прими, Господи, отважные души!

Выждав на острове Котельном пока замерзнет море, Колчак в октябре перешел по льду на материк в Устьянск, не потеряв ни одного из своих верных помощников. Всех семерых, целых и невредимых, встретил в Устьянске Оленин, терпеливо дожидавшийся их всю осень. На его отдохнувших собаках два месяца добирались до Якутска, куда и прибыли в январе 1904 года.

Так закончились обе полярные экспедиции, на которые лейтенант Колчак положил без малого четыре года лучшей поры своей жизни.

Лишь спустя несколько лет — уже после Русско-японской войны — он обобщит результаты полярных изысканий в печатном труде «Льды Карского и сибирских морей». Это исследование и по сию пору считается классическим по гидрологии Ледовитого океана. В 1928 году американское Географическое общество переиздало его в переводе на английский — «Проблемы полярных изысканий».

Известна ли сегодня эта работа соотечественникам автора? Боюсь, что, как и всё, что вышло из-под пера Колчака, она была заточена в какой-нибудь спецхран. Но специалисты знают, должны знать, обязаны знать! Ибо это не досужие записки путешественника и не кабинетные построения теоретика, а живой опыт полярного морехода, положивший начало освоению великой магистрали вдоль северных земель России. И те, кто шел за «Зарей» следом, — «Святой Фока» и «Святая Анна», ледоколы Вилькицкого «Таймыр» и «Вайгач», — и те, кто в советское время осваивал стратегический Главсевморпуть, папанинцы и челюскинцы, вознесенные сталинской пропагандой так, что имена предшественников растаяли в тумане фимиама, — все они так или иначе прибегали к ледовой лоции лейтенанта Колчака-Полярного.

За подвижническую научную деятельность Александру Колчаку была вручена весьма необычная в мирное время для молодого офицера награда — орден Святого Владимира 4-й степени. Академия наук и Императорское Географическое общество удостоили его большой золотой медали, которой до Колчака были награждены всего два исследователя.

Казалось, жизнь его определилась раз и навсегда — гидрографический факультет Морской академии, а там новые экспедиции, новые открытия, новые труды и новые награды…

Однако карьере моряка-ученого не суждено было статься…

Ленинград. Июль 1990 года

Школьная истина о том, что «атом неисчерпаем до бесконечности», воплотилась для меня в этом человеке — Андрее Леонидовиче Ларионове, с его загадочной профессией — «хранителя корабельного фонда», с его воистину неисчерпаемой родословной. Продолжатель старого моряцкого корня, женатый на племяннице «иртышского затворника», последнего гардемарина Пышнова, оказывается, приходился по материнской линии и племянником Федору Андреевичу Матисену, командиру толлевской шхуны «Заря», соплавателю Колчака и даже его командиру по корабельной службе в тех самых первых арктических плаваниях нашего века.

Рассказывая об этом, Ларионов не преминул извлечь один из бесчисленных своих фотоальбомов, и я увидел Колчака таким, каким вряд ли его кто видел кроме товарищей по походу да обладателя редкого снимка. Попадись этот портрет в тридцатые годы следователю НКВД, уж тот бы точно не заподозрил в этом чернобородом полярнике, облаченном в меховые одежды, будущего Верховного правителя России.

СТАРОЕ ФОТО. В самом деле, трудно узнать в этом джеклондоновском первопроходце адмирала Колчака, знакомого нам лишь по последним сибирским снимкам: усталый адмирал с тяжелым взглядом. Меховой капюшон обрамляет красивое, мужественное лицо, взгляд отрешенный, мягкий, чуть мечтательный и все же твердый.

Еще не пролегли по этому лбу жесткие складки суровых забот и решений, морщины гнева и отчаяния, еще не обтянуты скулы злой тоской безнадежности, а свет в глазах не выели дымы Порт-Артура, Ирбен, Зонгул-дака, Уфы и Омска…

На втором снимке Колчак сидит в кают-компании «Зари». И опять же никто не узнает в нем будущей грозы самураев микадо и крестоносцев кайзера, янычар султана и красных комиссаров. Сидит некий молодой, коротко стриженный человек, врастая черной бородой в полярный свитер. Современное лицо: ни дать, ни взять — молодой физик из Новосибирского академгородка.

Кохтла-Ярве. 1991 год

Я приехал в «столицу сланца» из Таллина на автобусе.

Здесь, на задворках городского тепличного хозяйства, в заброшенном родовом имении, в уголке старинного парка, чернеет осколок Земли Санникова — гранитная глыба символической могилы барона Эдуарда Васильевича Толля.

Земля Санникова… Ее искали парусники и ледоколы — «Седов», «Фрам», «Мод», «Таймыр» и «Вайгач», «Садко», «Ермак» и даже «Иосиф Сталин»… Вплоть до 1954 года.

ОРАКУЛ-2000. Николай Николаевич Коломейцов остался верен себе и флотскому Уставу. После неудачного для него плавания на «Заре» он, как и Колчак, как и Матисен, как и боцман Бегичев отправился на Русско-японскую войну. В Цусимском сражении командовал миноносцем «Буйный», именно ему выпала отчаянная миссия снимать тяжело раненного флагмана Рожественского вместе со штабом с эскадренного броненосца «Суворов»…

Старый холостяк, Коломейцов женился аж в 42 года на Нине Дмитриевне Набоковой, родной тетке Владимира Набокова, ставшего известным писателем.

Контр-адмиральский чин он получил раньше, чем Колчак, — в 1913 году. Однако бывший его соплаватель и вахтенный офицер все же обогнал его в чинах, получив на год раньше второго орла на адмиральские погоны. Коломейцов стал вице-адмиралом всего за две недели до Октябрьского переворота.

Он четко шел по строевой линии: после «Зари» командовал ледоколом «Ермак», в Цусиму ушел командиром миноносца «Буйный», потом служил старшим офицером на линкоре «Андрей Первозванный»… Колчак привлек его к строительству парохода ледокольного типа «Таймыр», того самого на долю которого все-таки выпадет открытие, подобное так и ненайденной «земли Санникова», — то бишь Земли Императора Николая II (Северной Земли).

Перед Первой мировой командовал линкором «Слава».

После 17-го был арестован большевиками и заключен в Петропавловскую крепость. В конце 1918 года бежал в Финляндию по льду Финского залива, благо пригодился полярный опыт. У белых на Черном море возглавлял группу ледоколов.

Эмигрировал во Францию, где в 1944 году трагически закончил свой жизнененный путь. Тем не менее Николай Николаевич намного пережил своих соплавателей по «Заре». Если бы не американский грузовик, который сбил 77-летнего старика в только что освобожденном от немцев Париже, возможно, он разменял бы и девятый десяток. Его похоронили на Сент-Женевьев-де-Буа.

Лишь ему одному из офицеров «Зари» довелось лечь под могильным крестом. Другим же — барону Толлю, астроному Зеебергу, лейтенантам Матиссену, Колчаку — эпитафией стала строчка из песни «Варяг»: «Не скажут ни камень, ни крест, где легли во славу мы русского флага…»

Несмотря на «белогвардейско-эмигрантское прошлое», имя Коломейцова многократно увековечено на карте: тут и остров в архипелаге Норденшельда, и бухта в море Лаптевых, и река на Таймыре, и гора на острове Расторгуева (Колчака), и проливчик в шхерах Минина. И даже гидрографическое судно названо в его честь — «Николай Коломейцов», которое и по сию пору бороздит те самые воды, в которых когда-то и штормовала и зимовала «Заря».

Колчак и Матиссен… Два капитана. Вот сюжет для будущего романиста.

Родились они в одном городе — Санкт-Петербурге. Учились в одних стенах, только в разных ротах: Колчак — в младшей, Матисен — в старшей. Один — православный, другой — лютеранин. В крови первого гуляли «турецкие гены», характер второго умерялся шведской сдержанностью. Но обоих поманила призрачная Земля Санникова. И оба пошли на край света за неистовым до самозабвения геологом-первопроходцем Эдуардом Васильевичем Толлем… Для молодых офицеров он стал кумиром, вожатым, учителем. Они не клялись ему в верности, не произносили громких слов, но когда он сгинул в ледяной пустыне, оба, не щадя жизни, искали его, как ищут самого родного человека. И до конца дней своих чтили его имя, верили в его дело.

Яхта «Заря» и в самом деле оказалась для них зарей жизни. Матисену выпало быть командиром судна, Колчаку — подчиненным. Они не всегда ладили, друзья-соперники, много спорили. Но они вытянули из флотской фуражки один и тот же жребий: Север.

Судьба ненадолго развела их в Русско-японскую войну. Колчак попал в Порт-Артур, а Матисен пошел в Цусиму старшим штурманом на крейсере «Жемчуг»…

После Порт-Артура военная звезда Колчака пошла на взлет все выше и выше… Матисену же не довелось добыть в Цусимском походе громкой славы.

Спустя пять лет жизнь снова свела их в одном рейсе. Они снова шли штурмовать Арктику: Колчак — командуя «Вайгачем», Матисен — «Таймыром». Восемь месяцев вели свои ледоколы через три океана и множество морей во Владивосток. И даже успели в Берингов пролив, за мыс Дежнева заглянуть. Но открывать новые земли выпало другим. Как в бильярде: оба сделали великолепную подставку своим коллегам — Вилькицкому и Новопашенному — и надолго ушли в тень фортуны. Обоих отозвали в Петербург по служебной надобности.

Рухнули надежды взять у Арктики реванш за гибель Толля, снова помериться силами с Ледовитым океаном. В прах рассыпалась и ставка на большую науку. Надвигалась новая война, и заново предстояло начинать карьеру, но не ученых-гидрографов, а боевых офицеров. Оба стартовали примерно с одной и той же отметки: Матисен — командиром канонерской лодки «Ураган», Колчак — командиром эсминца «Уссурийца». Закончили же войну на разных высотах: Колчак — вице-адмиралом, командующим Черноморским флотом, Матисен — каперангом, командиром вспомогательного крейсера «Млада», бывшей яхты княгини Шаховской.

В восемнадцатом Колчак пошел спасать Россию с тем же безумным риском и с той же самоотверженностью, с каким спасал когда-то Толля. Он спасал корабль российской государственности по всем правилам борьбы за живучесть, латая его бреши полками, бригадами, дивизиями…

Матисен не пошел за Колчаком в гражданскую. Гордость не позволила? Принял сторону большевиков? Ни то и ни другое. Просто ушел от всякой политики в дебри Восточной Сибири в гидрографические изыскания на все годы братоубийственной смуты. Он ненадолго пережил своего соревнователя. Умер от сыпного тифа в том же Иркутске, где погиб Колчак. Начальные и конечные точки их жизненных траекторий совпали географически точно, как совпадали некогда курсы «Вайгача» и «Таймыра».

Может быть, неспроста нет у них обоих — вечных странников, вечных искателей — могил, пригвождающих бренные останки к определенному географическому пункту, как нет их у Седова, Русанова, Брусилова — всех, кто положил свои жизни на ледяной алтарь Арктики.

Они ушли в Ойкумену, в свою последнюю и вечную экспедицию. И строчки их современника Бориса Пастернака стали общей им эпитафией:

Жизнь ведь тоже только миг,

Только растворенье

Нас самих во всех других

Как бы им в даренье.

Санкт-Петербург. Январь 2000 года

В поисках следов своего героя заглянул я в Санкт-Петербургский музей Арктики и Антарктики. Увы, музей этот был вовсе не петербургский, а по-прежнему ленинградский, даром, что прошло лет десять после упразднения КПСС, даром, что расположен он в бывшем старообрядческом храме, на бывшей Николаевской, ныне улице Марата. Экспозиция музея как была очерчена в сталинские годы, так и по сию пору возвеличивает самого главного покорителя Арктики — Ивана Папанина. И не где-нибудь, а в алтаре стоит папанинская палатка со всем своим историческим инструментарием, включая и мясорубку. Мясорубку в алтарь положить не забыли, забыли лишь поместить в арктический пантеон портреты тех, кто уходил в высокие широты без радио и самолетов, кто первым на заре века пришел в эту белую пустыню, кто прирастил территорию России на тысячи квадратных верст. Ладно, гидрограф Александр Колчак. Но Сибиряков, но Вилькицкий!.. Уж семь лет прошло с тех пор, как стало возможным листать страницы полузасекреченной нашей истории без оглядки на партийного цензора. Уж и год 97-й самим президентом объявлен годом гражданского примирения. А Сибиряков, Вилькицкий, да сколько еще подвижников Арктики как числились в белоэмигрантах, так в них и остались. И не знают ленинградские музейщики никакого гражданского примирения.

— А что мы можем сделать?! — воскликнула на мои упреки сотрудница музея Арктики, — когда у нас нет ни рубля на обновление экспозиции?!

— Да много ли нужно средств, чтобы повесить в зале несколько фотографий? За семь лет можно было хотя бы имена вписать?

Согласилась сотрудница, что не в средствах дело…

ОРАКУЛ-2000. В конце двадцатого века, который начался для русской Арктики под посвист ветра в снастях «Зари» и шорох санных полозьев экспедиции Толля, в эти же места, по полярным льдам ушли в высокие широты лыжники под водительством офицера российской армии, подполковника Владимира Чукова. Они шли все к той же цели, под той же Прикол-звездой, что манила и светила всем русским северопроходцам.

В отличие от всех прочих лыжных экстремалов, Чуков шел со своей группой без какой-либо поддержки с воздуха, в режиме полной автономности, как шли по здешним льдам Толль с Колчаком, как шел Колчак с Бегичевым, уповая только на свои силы и «Господи помилуй!»

«Воин должен быть почти святым», — утверждал Прудон. Это и про Чукова тоже…

Он и его парни шли к Северному полюсу, теряя товарищей, шли по самой кромке жизни, как по кромке льда, и делали это вовсе не для того, чтобы установить очередной рекорд для Книги Гиннесса. Чуков, с заиндевелой бородой и бровями, чем-то похожий одновременно и на барона Толля, и на лейтенанта Колчака, признался однажды:

— Полюс для меня — святое место. Именно там, в истязательном паломничестве к нему и происходит очищение души. Ведь все великие души были воспитаны на страдании.

Глубоко верующий человек, Чуков уходил и уходит в ледяные пустыни постигать Бога в своей душе. Не затем ли отправлялся туда и лейтенант Колчак?

____________

Странное дело: прошло сто лет — и каких лет, какими только походами-экспедициями не прогремевшими, — а в конце двадцатого столетия вдруг снова заговорили о той почти безвестной на фоне потрясающих свершений века ничего толком не открывшей шхуне «Заря». Вдруг стали выходить книги одна за другой, посвященные барону Толлю, лейтенанту Колчаку, киноленты, видеофильмы… Вдруг стало почему-то важным узнать и осознать каждую деталь, каждую подробность той отчаянной экспедиции, завершившейся трагической гибелью своего командора и его сподвижника. Может быть потому, что она была самой первой попыткой века познать свое время и свое пространство, открыть не столько новые земли в морях, сколько новые вершины в человеческих душах? И на этой незримой карте рядом с пиками Толля и Зееберга встали пики Колчака и Бегичева.

Но только сейчас, в конце их — двадцатого — века, стал ясен провиденческий смысл той экспедиции. То была экспедиция Стратегического назначения. Она проводилась скорее в интересах Военно-морского флота, нежели в интересах Академии наук. Да, они искали Землю Санникова, но они искали и выходы каменного угля, для того, чтобы кораблям, переходящим с Запада на Восток, из Мурманска и Архангельска на Камчатку и во Владивосток было чем заправлять свои бункеры на середине пути. Правда, к тому времени, когда такие походы стали проводиться, кораблям уже требовался не уголь, а жидкое топливо — соляр. Но гидрограф Колчак и его сотоварищи весьма основательно изучали льды Арктики — их движение, толщину, природу образования, плотность… Изучали столь скрупулезно, будто наперед знали, что именно льды, ледяной панцырь Северного океана станет последним щитом России, ее последним бастионом. Почему последним и почему щитом?

Да потому, что последним рубежом обороны от наседающего Атлантического блока, последним прибежищем подводных ракетодромов России, ее подводных атомных крейсеров с баллистическими ракетам в шахтах стали паковые льды, под которыми они сохраняют свою, как говорят военные люди, «боевую устойчивость», то есть неуязвимость. Сквозь толщу паковых льдов не проникают «щупальца» поисковых электронно-лазерных систем. Не проложены там и кабели для донных гидрофонов-слухачей. А российские подводники освоили подледное пространство настолько, что могут всплывать практически в любой его точке.

«Начиная с 1991 года, — утверждают военные аналитики, — внимание командования ВМС США и НАТО к Арктике, как наиболее возможному району боевых действий атомных подводных лодок, резко возрастает… При определенных вариантах развития военно-политической обстановки в мире Арктика может стать наиболее вероятным океанским театром военных действий и даже основополагающим центром и причиной полномасштабной войны».

Мы оставили наивыгоднейшие плацдармы в Европе. Мы рассекретили ракетные установки железнодорожного базирования. Утратили скрытность почти все наземные шахтные установки, десятки их взорваны по условиям международных договоров.

И только потому, что Россия в конце двадцатого века все еще сохраняла возможность ответного ракетного удара из-под арктических льдов, с ней так и не посмели разговаривать на языке «стеллсов» и «томогавков». Ледяным щитом прикрылась Россия на исходе кровавого века, и на том щите оставлены имена тех, кто пришел сюда на «Заре» в 1901 году.

Загрузка...