Итак, на последнем ноябрьском заседании Директория, точнее те ее члены, которые не подверглись аресту, объявила о своем «самороспуске», а Совет министров, взявший легитимную власть в свои руки, торжественно передал ее бывшему военно-морскому министру. Колчаку было объявлено, что он избран Верховным правителем России, что ему передается и верховное главнокомандование всеми сухопутными и морскими силами.
Колчак не рвался к верховной власти. Она выпала ему как тяжкий крест, уклониться от которого ему не позволили ни долг гражданина, ни офицерская честь.
Все было так, как на первом корабле его мичманской юности — крейсере «Рюрик». Когда в бою с превосходящей эскадрой погиб командир, его сменил старший офицер, когда пал и он, на его место заступил штурман, затем в развороченную боевую рубку, превратившуюся в аду боя в некий командирский эшафот, поднимались — по старшинству — остальные офицеры… По этому же праву и адмирал Колчак вступил в командование гибнущим кораблем российской государственности.
Адмирал прошел все океаны земли и 20 морей. Вряд ли кто в России побывал в стольких городах и селениях, как Колчак. Он обогнул земной шар не раз и не два. Вот города, в которых он бывал, служил, воевал, действовал. Вот только самый общий перечень:
1. Александровск-на-Мурмане
2. Аннополис
3. Архангельск
4. Атами
5. Барановичи
6. Батум
7. Берген
8. Вашингтон
9. Владивосток
10. Галифакс
11. Гельсингфорс
12. Екатеринбург
13. Иокогама
14. Иркутск
15. Каир
16. Порт-Саид
17. Киото
18. Ларвик
19. Либава
20. Лондон
21. Могилев
22. Монреаль
23. Москва
24. Нагасаки
25. Нью-Йорк
26. Одесса
27. Омск
28. Пермь
29. Пирей
30. Псков
31. Ревель
32. Санкт-Петербург
33. Сан-Франциско
34. Севастополь
35. Сингапур
36. Тикси
37. Токио
38. Устьянск
39. Харбин
40. Христиания
41. Шанхай
42. Якутск.
Александр Васильевич знал Россию как никто из тех, кто прибыл в нее из Швейцарии в запломбированном вагоне. Он имел и моральное, и юридическое право быть Верховным правителем России, хотя и не любил этот титул.
Совет министров положил Верховному правителю жалованье — 4 тысячи рублей в месяц. Рубли эти назывались в народе «сибирками».
Любопытно, что денежные знаки для Омского правительства оформлял в 1919 году скульптор Шадр — тот самый Иван Дмитриевич Шадр (Иванов), который много позже станет автором советских купюр с популярнейшими изображениями шадровских красноармейца, сеятеля и рабочего.
Работая над «сибирками», Шадр поместил на крылья геральдического орла гербы городов, которые Колчак считал своей опорой: Оренбурга, Уфы, Перми, Челябинска, Екатеринбурга, Омска.
Омск в те времена был не просто политической, но и природной столицей Сибири. Расположенный на берегу полноводного и судоходного Иртыша в завязи важнейших железных дорог, этот город славился не только купеческой мошной, но и своим университетом, своим театром… Если в 1917 году он насчитывал 113 680 жителей, то к концу 1918 года население заметно прибавилось за счет беженцев, чехов и прихлынувших к столице русских войск и перевалило едва ли не за миллион. Так у России появилась четвертая столица — после Петрограда, Москвы, Киева — Омск!
Колчак носил простую солдатскую шинель и на очередном войсковом смотру серьезно промерз на сибирском морозце. Вскоре слег в сильном жару. Врачи констатировали запущенное двустороннее воспаление легких. Однако, несмотря на сильное недомогание, Верховный правитель продолжал вести дела. Передоверить их было некому. Делегации и депутации следовали одна за другой. Более всех взвинтили нервы высокие представители союзной Франции: комиссар Реньо и генерал Жанен.
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Генерал Жанен, сын военного врача. Окончив военное училище во Франции, продолжил свое образование в России — в академии Генерального штаба. Командовал полком в начале войны, в мае 1916 года был откомандирован в Ставку Верховного главнокомандующего, где и состоял при штабе Николая II в качестве посредника между русской и французской армиями. Прекрасно говорил по-русски и считался в Париже большим знатоком России.
Он не был для Колчака незнакомцем. Они виделись в Могилеве, когда государь принимал у себя нового командующего Черноморским флотом.
Генерал Жанен привез новость, от которой из жара Колчака бросило в холод.
— Верховный совет государств Антанты назначил меня главнокомандующим русскими и союзными войсками в Сибири, — сообщил Жанен не без некоторого довольства.
Принять это было совершенно невозможно.
— Видите ли, господин генерал, в России не было прецедента, чтобы русской армией командовал иностранец. Тем более в обстановке русской усобицы. Ни в войсках, ни в обществе не поймут вашего назначения. Более того, это вызовет волну злословия с противной стороны.
— Но это не мое желание, — возражал Жанен. — Так решил Верховный совет.
— Тем не менее командование русской армией должно оставаться русским. Передайте это в Верховный совет.
Колчак был тверд в своем убеждении, и французы пошли на компромисс: командование русской армией оставалось за адмиралом, чехов и союзные войска в Сибири возглавлял генерал Жанен.
Однако отлежаться как следует и подлечиться не удалось. В ночь на 22 декабря большевики подняли в Омске восстание: отряды боевиков захватили тюрьму, выпустили человек двести заключенных, разоружили солдат, перекрыли связь с фронтом. В захваченном пригородном поселке Куломзино обосновался штаб мятежников. Восстание было направлено не столько против адмирала Колчака, пробывшего на посту Верховного правителя чуть больше месяца, сколько против омского правительства как такового.
Адъютант разбудил адмирала в пятом часу утра и доложил о беспорядках в городе. Стрельба шла по окраинам Омска, центр и вокзал оставались в руках законной власти. Позвонил генерал Лебедев и сообщил, что в район Куломзино, где сосредоточились главные силы красных, направлены казачьи сотни, походная артиллерия и чешский батальон. На всякий случай Колчак выслал на Надеждинскую 18, где жила Тимирёва, одного из своих адъютантов. Казачью сотню, охранявшую резиденцию Верховного правителя в усиление обычного караула, Колчак отпустил в казарму.
К вечеру восстание было подавлено. Эсеры, сбежавшие из тюрьмы, сами вернулись в свои камеры. Арестованные зачинщики были преданы военно-полевому суду. Всего в боях на окраинах Омска и под Куломзино погибло по одним данным свыше тысячи человек, по другим — около двух тысяч. Потери правительственных войск не превышали 25 солдат и офицеров. Самых активных мятежников военно-полевой суд по законам военного времени приговорил к расстрелу.
РУКОЮ ИСТОРИКА: «Поздно вечером того же дня, — отмечает питерский исследователь Константин Богданов, — Колчак получил от Вологодского записку, в которой сообщалось о предании военно-полевого суду членов Учредительного собрания, не имевших никакого отношения к восстанию, если не считать их временной отлучки из открытой мятежниками тюрьмы. Адмирал тут же дал по телефону распоряжение начальнику гарнизона генералу Бржезовскому, чтобы этих людей под суд не отдавать. И в конец изнуренный болезнью и многочасовым нервным напряжением, он уже не приказывал, а по-человечески просил адъютанта не беспокоить его до утра.
А утром выяснилось, что часть „учредиловцев“ все же ночью была расстреляна… Всех ликвидировал сопровождавший их конвой. Расстрелами непосредственно руководили четыре офицера: капитан Рубцов, поручики Барташевский и Ядрышкин, подпоручик Чернов.
Образованная Колчаком Чрезвычайная следственная комиссия не установила главных виновников, отдававших приказание этим офицерам о расстреле заключенных. Рубцов на допросе говорил, что действовал с санкции генерала Бржезовского и полковника Сабельникова, те, отрицая свою личную инициативу, ссылались на приказ командующего войсками омского военного округа генерала Матковского, которым предписывалось всех задержанных направлять к председателю военно-полевого суда Иванову. Высокий вершитель правосудия поразил членов следственной комиссии своей простодушной безответственностью: „был в ту ночь усталым и, как ранее контуженный в голову, многое не удержал в памяти“. Дело закончилось заключением в тюрьму Барташевского».
Позже на допросах в Иркутске адмиралу Колчаку пытались поставить в вину декабрьские расстрелы в Омске. Однако следователи Политцентра так и не смогли установить его личной причастности к самочинным расправам над «учредиловцами». Что же касается приговоров военно-полевого суда, то к ним можно отнести все те же нарекания, что и в адрес большевистских военно-революционных «троек», ставивших к стенке всех заподозренных в сочувствии к «белякам». Довольно будет вспомнить, как расправлялись красные войска с участниками кронштадтского мятежа. Мятеж есть мятеж, и участь мятежников всегда одинакова, в каком бы стане они ни терпели поражение…
Печальный мир!
Даже когда расцветают вишни…
Даже тогда…
РУКОЮ КОЛЧАКА: «Я принял власть и не намерен удерживать ее ни на один день дольше, чем это требуется благом страны. В день окончательного разгрома большевиков моей первой заботой будет назначение выборов в Учредительное собрание… В этом была мной принесена присяга перед Высшим Российским Судом — хранителем законности нашего государства.
Поставив себе задачей водворить в стране порядок и правосудие и обеспечить личную безопасность усталому от насилий населению России, Правительство признает, что все сословия и классы равны перед законом…»
И тут же — человеческая исповедь в письме:
«Милая, бесконечно обожаемая моя Анна Васильевна! Вы знаете и понимаете, как это все тяжело, какие нервы надо иметь, чтобы переживать это время…»
СТАРОЕ ФОТО. На ступеньках омского госпиталя под массивным порталом встали перед фотографом офицеры, врачи, медсестры. В центре в походной армейской форме — при шашке — адмирал Колчак, по правую руку неизменный Михаил Смирнов в черной морской шинели и с золотыми контр-адмиральскими погонами. А из третьего ряда выглядывает знакомое женское лицо в белой косынке сестры милосердия — Анна!
Точно так же, как на этом снимке, держалась она и в их омской жизни — незаметно, не напоказ. Она снимала комнату в частном доме — вдали от центра (Надеждинская, 18), а Александр Васильевич квартировал в своей резиденции на набережной Иртыша (Береговая, 9) — в небольшом, но красивом особняке купца Батюшкина. Разумеется, они встречались, хоть и не так часто, как хотелось обоим. Колчак был смертельно занят на новом посту, то выезжая на фронты, то принимая всевозможные депутации, то проводя государственные совещания… Анна Тимирёва, бывшая адмиральша, организовывала шитье госпитального белья для раненых, хлопотала по общественным делам. Иногда Колчак приглашал ее на официальные приемы в качестве переводчицы. Как ни странно, но и в этот, казалось бы, столь счастливый период их близости, им чаще всего приходилось общаться с помощью писем. Анна, как всегда, была предельно искренней.
РУКОЮ АННЫ: «Омск. Надеждинская, 18
Дорогой мой, милый Александр Васильевич, какая грусть! Мой хозяин умер вот уже второй день после долгой и тяжкой агонии, хоронить будут в воскресенье. Жаль и старика, и хозяйку, у которой положительно не все дома, хотя она и бодрится. И вот, голубчик мой, представьте себе мою комнату, покойника за стеною, вой ветра и дикий буран за окном. Такая вьюга, что я не дошла бы домой со службы, если бы добрый человек не подвез, — ничего не видно, идти против ветра — воздух врывается в легкие, не дает вздохнуть. Домишко почти занесен снегом, окна залеплены, еще нет пяти, а точно поздние сумерки. К тому же слышно, как за стеною кухарка по складам читает псалтырь над гробом. Уйти — нечего и думать высунуть нос на улицу. Я думаю: где Вы, уехали ли из Златоуста и если да, то, наверно, Ваш поезд стоит где-нибудь, остановленный заносами. И еще — что из-за этих заносов Вы можете пробыть в отъезде дольше, чем предполагали, и это очень мало мне нравится. За Вашим путешествием я слежу по газетам уже потому, что приходится сообщения о нем переводить спешным порядком для телеграмм, но, Александр Васильевич, милый, они очень мало говорят мне о Вас, единственно моем близком и милом, и этот „Gouvernеur Supreme“[10] кажется мне существом, отдельным от Вас и имеющим только наружно сходство с Вами, бесконечно далеким и чуждым мне.
Кругом все больны, кто лежит вовсе, кто еле ходит. Я пока еще ничего, хожу от одной постели к другой. Говорят, что с наступлением ветров это общее правило в Омске, но одна мысль заболеть здесь приводит в панику. Дорогой мой, милый, возвращайтесь только скорее, я так хочу Вас видеть, быть с Вами, хоть немного забыть все, что только и видишь кругом, — болезни, смерть и горе. Я знаю, что нехорошо и несправедливо желать для себя хорошего, когда всем плохо, но ведь это только теория, осуществимая разве когда уляжешься на стол между трех свечек, как мой хозяин. Но я же живая и совсем не умею жить, когда кругом одно сплошное и непроглядное уныние.
И потому, голубчик мой, родной Александр Васильевич, я очень жду Вас, и Вы приезжайте скорее и будьте таким милым, как Вы умеете быть, когда захотите, и каким я Вас люблю. Как Вы ездите? По газетам, Ваши занятия состоят преимущественно из обедов и раздачи Георгиевских крестов — довольно скудные сведения, по правде говоря. А пока до свидания. Я надеюсь, что Вы не совсем меня забываете, милый Александр Васильевич, — пожалуйста, не надо. Я раза два была у Вас в доме, Михаил Михайлович поправляется, совсем хорошо, это так приятно. Ну, Господь Вас сохранит и пошлет Вам счастья и удачи во всем.
Анна».
Это и два других таких же тоскливых, почти отчаянных письма, Анна написала в феврале 1919 года, когда «милый Александр Васильевич» мотался по прифронтовым районам Урала. О плотности событий его жизни можно судить по такому раскладу: Омск — Курган (9 февраля) — Челябинск (10–11 февраля) — Златоуст (12 февраля) — прифронтовые районы (13–14 февраля) — Троицк (15 февраля) — Челябинск (15 февраля) — Екатеринбург (16–18 февраля) — Нижний Тагил (18 февраля) — Пермь (19 февраля) — прифронтовые районы (20 февраля) — Мотовилиха (21 февраля) — Екатеринбург (23–24 февраля) — Тюмень (25 февраля) — Омск.
РУКОЮ ИСТОРИКА: «В бронепоезде Колчак проехал до передовых позиций, побывал в боевых частях на двух фронтах, посетил ряд госпиталей, встречался с военными командирами разных рангов, с башкирской национальной делегацией, с представителями администрации, деловых кругов, крестьян, рабочих (много времени провел в цехах Златоустовского и Мотовилихинского заводов), принимал парады, проводил различные деловые совещания. Особое значение придавалось посещению Перми, недавно освобожденной от большевиков. На встречах, приемах, торжественных обедах Колчак произнес ряд речей, в которых говорил о крайне тяжелом состоянии транспорта и финансов, об опасности большевизма „слева и справа“; по его заявлению, „новая, свободная Россия должна строиться на фундаменте единения власти и общественности“ („Сибирская речь“, 26 февраля); казачество Колчак охарактеризовал как „воинствующую демократию“ („Сибирская речь“, 19 февраля)».
А Анна тосковала, как никогда. Разве что работа съедала большую часть убийственно ненужного времени. Она служила переводчицей в Отделе печати при Управлении делами Совета министров и Верховного правителя. Но что делать одинокими вечерами? Только писать… Она блестяще владела литературным слогом, и письма ее составят честь эпистолярному жанру.
«15 февр[аля] [1919 г.]
Сегодня утром еле откопали наш дом, столько навалило снегу. После вчерашней вьюги мороз, а дом нельзя весь топить из-за покойника… Поэтому собачий холод, но и это не помогает, третий день со смерти, и воздух тяжелый. У меня открыты все дыры в комнате и, вероятно, никакого запаха нет, но мне все кажется, как он проникает во все щели, как я ни закрываю двери. Это приводит меня в невозможное состояние. Сплошной холодный ужас. Кажется, я не выдержу и — сбегу куда-нибудь, пока его не похоронят. Жалко только и совестно немного оставлять старушонку, но не могу больше. Ну, все равно с утра до ночи толкутся какие-то старые девы, читальщицы, чужие горничные, просто знакомые — похоронное оживление. Шибко худо есть, Сашенька, милый мой, Господи, когда Вы только вернетесь, мне холодно, тоскливо и так одиноко без Вас.
Позорно сбегаю — не знаю даже куда — может быть, к Вам, не могу оставаться».
В середине февраля на Урале и в Зауралье бушевали на редкость сильные снежные бури — шквалы срывали кресты с сельских церквей, валили телеграфные столбы, так что связь Омска с селами и деревнями Омского и Тобольского уездов надолго нарушалась, телеграммы с фронта и с поезда Колчака приходили с опозданием. О том, где он и чем занят, Анна знала только по газетам да официальным телеграммам, приходившим в Отдел печати:
«Верховный правитель посетил лазареты, награждая раненых Георгиевскими крестами. После обеда Верховный правитель сделал смотр отряду Каппеля и роздал по представлению командира отряда Георгиевские кресты. В 5 часов вечера состоялся парадный обед, устроенный торгово-промышленной палатой» («Сибирская речь», 12 февраля).
«Вещи, принесенные различными делегациями в дар Колчаку, и приветственные адреса 11 марта были выставлены для обозрения в зале заседаний Совета министров».
В конце концов она, махнув рукой на все приличия, сбежала к возлюбленному, в его казенную резиденцию на Береговой.
«Береговая, 9. 17 февр[аля] 1919 г.
Александр Васильевич, милый, вот второй день, что я на основании захватного права пользуюсь Вашей комнатой, койкой и даже блокнотом с заголовком „Верховный правитель“. Я сбежала из дому, не выдержав похорон со всеми атрибутами. Эти дни правда были похожи на какой-то кошмар. Сегодня возвращаюсь к себе обратно. Опять буран, но солнце все-таки светит, т[ак] ч[то] хочу сейчас идти на службу — надеюсь, не занесет. Снегу на набережной намело горы, то круглые холмы, то точно замерзшие волны. Снег набился между рамами, вся Ваша терраса завалена. Ну и климат… Я все время думаю о заносах на жел[езных] дорогах. Теперь ведь везде они должны быть. Насколько это Вас еще задержит, Александр Васильевич, милый? А я так хочу, чтобы Вы скорее приезжали. Сегодня, когда начался буран, я лежала и все думала, как было бы хорошо, если бы Вы были здесь теперь. Выйти никакой возможности — и к Вам никто ни по каким делам не явится — force majeure, по крайней мере я могла бы повидать Вас при дневном свете. Что же делать, если для такой простой вещи надо стихийное безобразие.
Милый, дорогой мой, я опять начинаю писать невозможную галиматью — но ведь я пишу Вам „для того, чтоб доказать мое расположение, а вовсе не затем, чтоб высказать свой ум“ (если Вы мне преподносите письмо из Шиллера, почему я не могу Вам отвечать Шекспиром? — на одном диване вместе лежат и тот и другой). Я кончаю; как я служака, то, несмотря на метель и поздний час, все-таки пойду. Итак, до свиданья, Александр Васильевич, дорогой мой. Я очень жду Вас и хочу видеть, а Вы хоть бы строчку мне прислали — ведь ездят же от Вас курьеры?
Господь Вас сохранит, голубчик мой милый. Не забывайте меня.
Анна. Не нашла другого конверта — извините. А.»
Особнячок этот за чугунной решеткой и сейчас стоит в Омске, глядя новенькими окнами в быстрые волны Иртыша. Одно время в нем размещалось бюро Интуриста. Да разве поймет какой интурист что-нибудь в нашей истории? Нам бы самим в ней разобраться…
В Библиотеке русского зарубежья сохранилось письмо, адресованное Александру Солженицыну от вдовы бывшего начальника личного конвоя Верховного правителя полковника А. Удинцева. Вот оно:
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Мне часто приходилось печатать под диктовку важные документы. Однажды я была приглашена мужем в дом Верховного правителя. Я первый раз увидела всю скромность обстановки, в которой жил А. В. Колчак, — никакой роскоши… Первые мои шаги были в комнату адъютантов. Там я познакомились с ними так же скромно и просто.
Мне надо было напечатать какое-то распоряжение для конвоя. В этот момент, постучав в дверь, вошел А. В. Колчак…
Верховный правитель обратился ко мне: „Ах, и вы здесь, наша молодая машинистка!“ Передав командиру конвоя распоряжение, он взял мою руку и поцеловал, любезно попрощался и ушел в свой кабинет. Какое-то величие веяло от этого человека, взявшего на свои плечи спасти многонациональную великую землю от бушующего беспорядка.
Все, что пришлось слышать, лично наблюдать, — одно благородство, мужество, ум и сила воли…
В столичном городе Омске было немало врагов, нужно было очень строго наблюдать и охранять Верховного правителя. Но он как будто и не хотел замечать этой опасности… Он мог запросто выйти с группой студентов из университета — совершенно без охраны. Мы иногда видели А. В. Колчака, ехавшего в пролетке в сопровождении всего лишь одного конвойца…»
В конце лета 1919 года в омской резиденции Колчака раздался сильный взрыв. Рвануло в караульном помещении — небольшом домике во дворе резиденции. Были убитые и раненые среди караульных. Но в самом особнячке никто не пострадал — вышибло стекла. Адмирал Колчак, как свидетельствуют очевидцы, не потерял самообладания: выскочил в окно во двор, быстро осмотрел место взрыва и тут же взял на себя руководство спасательными работами. В Порт-Артуре было и пострашнее.
Расследование чрезвычайного происшествия показало, что взрыв произошел по небрежности одного из солдат, который, разогревая на плите котелок с кашей, не заметил лежавшую рядом гранату, забытую кем-то из караульцев. Однако некоторые считали эту версию натяжкой, маскирующей попытку покушения на Верховного правителя. Как бы там ни было, но над Колчаком в Омске висел дамоклов меч. Оставалось уповать больше на волю Божью, чем на надежность охраны.
— Рота — на молитву! Батарея — на молитву! Эскадрон — на молитву! Сотня — шапки долой!..
Армия молилась и перед походными алтарями в палатках, и в старинных сибирских храмах, и в кержацких скитах. Молилась о даровании победы над красным супостатом.
Молился и Верховный главнокомандующий. Во время полярной экспедиции на «Заре» лейтенант Колчак исполнял обязанности судового священника. Он был глубоко воцерковленным человеком.
Вот и сейчас в Омске в красном углу его кабинета тихо сиял удивительный образ. Никола Чудотворец в неканоническом венце из пулевых пробоин строго и кротко взирал на всякого входящего к адмиралу. Икону совсем недавно вручили Верховному иерархи омского духовенства. Ее история потрясла Александра Васильевича…
В октябре 1917 года, когда красногвардейцы, матерые мужики и бывалые солдаты, выбили из Кремля юнцов-юнкеров, началось глумление над святынями. Кто-то потехи ради стал стрелять в надвратную икону, что осеняла вход в Никольскую башню. Стрелок метил в лик Святителя Николая, но пули уходили в стороны, выбивая в кирпиче своего рода терновый венец. Присыпанное красноватой пылью чело Чудотворца казалось окровавленным. Именно таким увидел его на другое утро безвестный московский художник, пришедший к разграбленному Кремлю. Он достал лист бумаги и зарисовал увиденное. А позже написал икону — Николу Кремлевского. С нею покинул Москву и уехал в Сибирь. В Омске передал ее настоятелю одного из храмов.
Именно этим новописаным образом и благословили церковные отцы воина Александра на служение России в качестве Верховного правителя.
Кто знает, может, именно она и спасла жизнь Колчаку, когда в его омской резиденции прогремел мощный взрыв?
ОРАКУЛ-2000. В 2000 году икона Николы Кремлевского объявилась в Москве. Нынешний владелец ее, пожелавший остаться неизвестным, предложил Российскому фонду культуры приобрести ее за миллион долларов. У Фонда таких средств не нашлось, и владелец исчез вместе с бесценной реликвией.
И был парад на главной площади Омска… Адмирал Колчак, произведенный Советом министров в полные адмиралы с тремя орлами на погонах, стоял на сколоченных из досок подиуме в окружении министров, дипломатов, фотографов и кинохроникеров.
Ахнул и грянул отчаянно грустно и лихо марш «Прощание славянки». У Колчака невольно навернулись слезы. Под эту рвущую душу музыку стало обидно и больно за все, что случилось с русской армией, с русским флотом. Припомнилось и навалилось разом все: и порт-артурское пленение, и севастопольское «разофицеривание», и толпы дезертиров, невиданные за всю историю российской армии, и снисходительная улыбка Плеханова, и этот болтливый чертик из политической табакерки — Керенский, который возомнил себя Верховным главнокомандующим и которого он, боевой адмирал, вынужден был встречать с высшими воинскими почестями, но главная обида все же за нее — за русскую армию, с мундиров которой содрали погоны, за ее оболганные и обманутые полки, чьи знамена, овеянные славой Бородина, Шипки, Севастополя, втоптали в грязь не тевтоны, османы или самураи, а свои же собственные сограждане, как эпидемией охваченные кровавым буйством, названном словоблудами «революционной свободой».
А старые помятые медные трубы сводного оркестра пели о доблести, о подвигах, о славе как ни в чем не бывало, и под эту то ли лебединую, то ли орлиную песнь уже выдвигались поротно и поэскадронно первые части Сибирской армии.
Конечно же, это было не Марсово поле и не царскосельские плац-парады. По серому булыжнику городской площади в лад и не в лад громыхали сапоги и ботинки бойцов Ударной стрелковой бригады, за ней мерно покачивались папахи дивизии Уральских горных стрелков, еще дальше подергивались на рыси пики казачьих сотен и 2-й Уфимской кавалерийской дивизии под водительством генерал-майора Джунковского; были в ней полки кирасиров, гусар, уланов и драгун, но без прежнего блеска амуниции и выправки, поскольку татарские и башкирские эскадроны возглавляли большей частью пехотные офицеры.
Однако первыми — по историческому праву — прошли перед адмиралом преображенцы роты Егерского батальона, сбитые в более или менее четкое каре. Лишь бойцы этого старейшего в русской армии полка, возрожденного горсткой его офицеров здесь, в Омске, в виде батальона, были одеты в шинели русского покроя, вооружены русскими винтовками, только они, преображенцы, имели право носить дореволюционные кокарды георгиевских цветов. Все остальные части были одеты и обуты в то, что послал Бог, союзники и что сохранилось на неразграбленных кое-где интендантских складах: в синие французские шинели, в английские френчи, казачьи черкески, бешметы, гимнастерки… Ноги в австрийских обмотках и татарских ичигах, реже — в русских сапогах, отбивали мерный шаг под медногласые аккорды старого марша.
Шли любимые Колчаком морские стрелки в серо-зеленых шинелях, но с флотскими погонами; офицеры каким-то чудом сохранили свои кортики, а некоторые и черные фуражки с белым кантом. Вел бригаду морских стрелков старый товарищ по Минной дивизии бывший цусимец контр-адмирал Георгий Старк.
С громким цокотом каленых подков по булыге прорысили сотни 1-го Сибирского казачьего полка Ермака Тимофеевича.
Шли стрелки Воткинских дивизий, шли степняки и пермяки, тагильцы и исетцы, шли роты чехов, поляков и даже болгар, шли юнкера иркутского, томского, оренбургского, читинского и красноярского кавалерийских училищ, шла Николаевская военная академия, волею судеб заброшенная в Екатеринбург, шли каппелевцы-ударники и бойцы Броневой дивизии, шли барнаульцы и казаки-приамурцы. Шла Сибирь… И эта твердая поступь плохо обмундированной и вооруженной, но все же собранной под одним знаменем армии рождала надежду, что однажды все они или те, кто уцелеет в боях, войдут в Белокаменную под благовест кремлевских колоколов.
Шли бородачи из дружины «Святого креста» с нашитыми на левой стороне шинелей — над сердцем — белыми крестами, шли бойцы 25-го Екатеринбургского адмирала Колчака полка с золотистыми вензелями «АК» на погонах…
Однако прощальный марш не обещал победы. Трубы-вещуньи звали на отчаянный и, возможно, погибельный бой, предрекая немыслимые испытания…
Последним вышел на площадь Студенческий батальон. Омские студенты и гимназисты-старшеклассники в нашитых на светло-серые шинели синих погонах маршировали с японскими винтовками. Их старательный, но неровный строй возглавлял поручик, который четко рубил шаг, держа под козырьком артиллерийской фуражки — адмирал глазам своим не поверил — левую руку. Да что он, спятил?! И только приглядевшись, понял, в чем дело, — правый рукав шинели был заправлен под ремень.
Колчак кивком подозвал адъютанта:
— Фамилию поручика!
Через несколько минут адъютант доложил:
— Поручик Иванов, господин адмирал.
«Иначе и быть не могло! — грустно усмехнулся Колчак. — Имя его ты веси, Господи!»
А ушлый капельмейстер, конечно же, не без умысла, дал знать своему оркестру — «Играем „Варяга“»! Любимая морская песня, переделанная под марш, адресовалась прежде всего адмиралу в защитной шинели. Альты и баритоны почти выговаривали своими лужеными глотками:
Наверх вы, товарищи, с Богом — «Ура!»
Последний парад наступает…
Колчак приложил ладонь к козырьку и благодарно повернулся в сторону сводного оркестра. Эти молитвенные для каждого русского моряка слова пели погребенные заживо в трюмах опрокинувшейся после взрыва «Марии» матросы.
Не думали, братцы, мы с вами вчера,
Что нынче умрем под волнами…
Барон А. Будберг заведовал в Сибирской армии службой снабжения. Трудно судить, как проявил он себя в роли интенданта, но он оказался прекрасным хроникером, тонким аналитиком. На страницах его дневника немало точных суждений. Вот и парад он сумел увидеть несколько иначе:
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Войск на парад вытащили много, говорили чуть ли не до 25–30 тысяч, но я предпочел бы видеть один настоящий полк старого порядка; среди разнообразных форм неприятно поражали чешские колпачки ударных полков, заменившие наши фуражки (уверяют, что колпачки легче шить).
Некоторые части одеты в английское обмундирование, доставленное генералом Ноксом, и в массе выглядят аккуратно и для неопытного глаза даже внушительно; остальные части одеты порядочными оборванцами. Самое скверное то, что все направлено на то, чтобы сколотить части по-внешнему, а на отдельных солдат не обращено должного внимания. Это всегда было скверно, ну а теперь это основание верного неуспеха, ибо теперь нужны не боевые квадраты из дрессированных единиц, а подготовленные к бою отдельные единицы…
Выведенные сегодня части готовы для строевых учений, для церемониала, ну, а для боя это только толпа не готовых совершенно людей со всеми ее недостатками. Нужно еще два-три месяца усиленной полевой работы со взводами и ротами, чтобы эти части были готовы для боя.
Я обошел все части сзади: все лучшее поставлено в головы колонн, а в середине и в хвостах стоят какие-то михрютки, одетые в только что выданную и плохо подогнанную одежду».
Увы, барон Будберг совершенно прав: в бой шли не полки, а толпы…
С фронтов приходили неутешительные вести. Колчак держал в руках честное донесение за подписью генерал Дитерихса:
«…Посетил фронт первой армии: части необычайно слабы числом, понеся в последних боях большие потери, а пополнения, вследствие краткого периода воспитания, не выдерживают и разбегаются.
Войска дерутся очень упорно и только после пяти-шести контратак в день устают, не имея смены, и уступают противнику. Настроение хорошее, но осилить противника окончательно нечем. Позиция в первой армии укреплена проволокой; тем не менее дальше завтрашнего дня части едва ли выдержат, так как противник обходит глубоко с севера…
Делая ныне общий вывод виденного и переговоренного во всех трех армиях, я прихожу к заключению, что причин нашего теперешнего положения две: первая — это неиспользованный успех десятого сентября в связи с отсутствием тогда резервов, чтобы заменить казаков, и вторая — переутомленность офицеров в строю, не дающая им необходимого импульса вперед.
Сводки за двадцать первое, двадцать второе и двадцать третье (октября) ясно указывают мне, что даже лучшие наши дивизии, как восьмая Камская, Ижевская, первая Егерская, утратили сердце.
Докладываю, что влитие пополнений на фронт даст небольшой выигрыш времени, почему эвакуация Омска неизбежна. При наличии совокупности всех доложенных обстоятельств приходится заботиться не столько о вопросе, как продолжать, как по вопросу, чем продолжать борьбу…»
Японские винтовки-«арисаки» не выдерживали сибирских морозов — примерзали затворы, у английских ремингтонов отлетали на втором-третьем выстреле штыки, в бою выручала родимая «трехлинейка».
«Перед нами тяжкая задача — завоевать, отнять свою собственную землю. Расплата началась. Герои-добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю».
Верховный правитель пришел в сильное волнение, когда ему доложили, что группа офицеров бывшего лейб-гвардии Преображенского полка просит принять их по государственному делу. Преображенцы? Откуда они в Омске?
— Пробрались к нам с Кубани, господин адмирал, — пояснил адъютант.
Колчак невольно взглянул на настенную карту: путь с Кубани в Сибирь пролегал через пол-России…
В марте 1918 года гвардейский Преображенский полк — любимое детище Петра, становой полк русской армии, с которого пошла регулярная военная сила России, — был распущен по приказу Льва Троцкого. Ратная слава Азова и Нарвы, Полтавы и Бородина, Балкан и Пруссии — все было пущено по ветру.
Станислав Рыбас посвятил свою книгу последнему командиру Преображенского полка Александру Кутепову.
ПЕРОМ ПИСАТЕЛЯ: «…Офицеры прощались со знаменем полка. Его сняли с древка, свернули и приготовились спрятать. Кутепов отвернулся к окну, по его бороде текли слезы. Он забарабанил пальцами по стеклу. Слова были ни к чему. Не было ни торжественных заверений, ни прощальных клятв отомстить… Несколько офицеров, униженные увиденным, злобно смотрели в пол. Они стали сиротами… Петр Великий, наверное, перевернулся в гробу — любимый его полк больше не существовал!»
Итак, последний командир Преображенского полка полковник Кутепов отправился на Дон, где собиралась Добровольческая армия, а командир 1-го батальона полковник Романов, он же бывший государь император, пребывал под домашним арестом в Тобольске.
Многие преображенцы потянулись на Дон. Там, разбросанные по различным полкам и эскадронам, они не теряли связи друг с другом, помнили: «мы — преображенцы», помнили девиз полка — «Положение обязывает». Положение обязывало к тому, чтобы достойно прикрыть отход русской гвардии в даль истории. Так, однажды в Екатеринодаре собрались на общий совет бывшие преображенцы, семеновцы и измайловцы — офицеры полков некогда Первой гвардейской дивизии. Решили восстановить гвардию под эгидой адмирала Колчака, для чего отрядили группу офицеров доставить ему общее послание.
Их было семеро — воистину великолепная семерка — семеро офицеров старейшего в русской армии Преображенского полка, которые решили возродить свой полк в Сибири — в составе Сибирской армии: полковник, пять капитанов и один штабс-капитан. Последний командир лейб-гвардии Преображенского полка генерал Александр Кутепов дал им свое командирское «добро» — дерзайте, господа!
И господа офицеры дерзали. Да еще как… Шуточное ли дело, добраться в Омск из Екатеринодара, в Сибирь с предгорий Кавказа — через пол-России, охваченной злой смутой? Преодолеть тысячи опаснейших верст — окружными, почти бездорожными путями в обход красных войск. Добро бы на своих конях. А то — на чем придется…
И они это сделали. Право, стоит того, чтобы рассказать об этом удивительном переходе подробно, тем более что один из его участников — капитан Александр Стахевич — оставил неопубликованные до сих пор записки:
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Маршрут был выбран дружными усилиями, необходимые средства добыты, и в начале мая маленькая команда, связанная тесной дружбой… тронулась в опасный и дальний путь: Екатеринодар, Кисловодск, Прохладная, Кизляр, по железной дороге, оттуда на лошадях до устья Терека, пристани Старотеречной и морем, вдоль берега до Петровска, затем поперек Каспийского моря, в разрез между занятой большевиками Астраханью и фортом Александровском к устью Урала — в Гурьев. Дальше на лошадях, частично на верблюдах через Лбищенск, Киргизские степи, восточнее Оренбурга, на Орск, Троицк и Челябинск, оттуда по железной дороге на Омск. Сведения о фронтах и расположении большевистских сил были более чем скудны и сбивчивы. Надеялись главным образом на удачу…»
Ваше благородие, госпожа удача… Удача сопутствовала им на протяжении всего тысячеверстного пути. Не зря же говорят — смелость города берет.
«…Тронулись из Кисловодска 7 мая; 9-го утром выгрузились из вагонов у Кизляра — железнодорожный мост через Терек был взорван. Мы провели сутки в двух чарующих своим гостеприимством семьях местного Терского казачьего войска. На следующий день, сопровождаемые благословениями и добрыми пожеланиями прямых потомков толстовских Лукашки и дяди Ерошки, уже на лошадях приближались к неприветливому берегу Каспия.
12 мая мы уже были в Петровске после двухдневного плавания в сильнейшую бурю на рыбачьей лодке из Старотеречной…»
Особое впечатление произвело на преображенцев гостеприимство уральских казаков и какой-то проникновенный во всех антибольшевизм.
«Нигде от берегов Черного моря до Маньчжурии ничего подобного не приходилось нам видеть. О каком бы то ни было платеже за постой, харчи или прогоны нельзя было и заикнуться, рискуя глубоко обидеть хозяев, вернее хозяек, так как казаки от 14 до 70 лет все поголовно были на фронте. Лошади сменялись мгновенно, и 12-летние казачата „ветром“ везли преображенцев по Уралу, в объезд занятого красными Уральска и на восток, через почти безлюдные степи…»
Курьеры правительства Юга России добирались до Омска через… Константинополь. На попутных судах они проходили Суэцкий канал, пересекали Индийский океан, и далее через столицу Цейлона Коломбо — во Владивосток, а оттуда по железной дороге до Омска. На всё про всё уходило четыре месяца. А семеро смелых прибыли в Омск через 27 дней после выхода из Екатеринодара. Их привел полковник Ипполит Хвощинский. Вместе с ним пришли капитаны Александр Стахович, Юрий и Дмитрий Литовченко (братья), Вячеслав Вуич, Михаил Яковлев и штабс-капитан Сергей Кистер.
Этим же путем пробивался к Колчаку и генерал-майор Гришин-Алмазов вместе с преображенцем штабс-капитаном Андреем Левашовым. Они вышли из Петровска (ныне Махачкала) на посыльном судне «Лейла», следовавшем в Гурьев. Но 5 мая близ форта Александровского «Лейла» была перехвачена эсминцем «Карл Либкнехт» и вспомогательными крейсерами «Ильич» и «Красное знамя». Чтобы не попасть в красный плен, генерал-майор Гришин-Алмазов застрелился…
Эту печальную весть сообщил Колчаку полковник Хвощинский. Адмирал перекрестился…
Ольга!
Теперь вдова…
Год назад он встретил ее в коридоре владивостокской гостиницы: эффектная молодая дама шествовала по коридору в одиночестве. Она шла ему навстречу. Глаза с восточной раскосинкой и томным прищуром. Он остановился как вкопанный.
— Простите, вы не из Петрограда? — спросил он первое, что пришло в голову.
— Да, а что?
Если бы она не добавила это «а что?», он, может быть, отделался ничего не значащей фразой, раскланялся и пошел бы своей дорогой, но она задала ему вопрос, и он тут же ответил:
— Я не был в России более полугода. Ничего толком не знаю, что тут, точнее, что там — в Питере — творится. Хотелось бы услышать из первых уст…
— Но я тоже не первые уста. Мы с мужем покинули столицу еще весной.
— Позвольте предстватиться… Вице-адмирал Колчак, Александр Васильевич!
— О-о!.. Много слышала о вас!.. А я Ольга. Соломенная вдова генерала Гришина-Алмазова. Командующего Сибирской народной армией. Может быть, слышали?
— Простите, я всего лишь третий день в России… Если бы приняли мое приглашение позавтракать и любезно поделились бы со мной последними новостями…
— С удовольствием!
Дама охотно поддержала нечаянное знакомство, и Колчак проводил ее в гостиничный буфет. Вечером они встретились снова — в ресторане «Золотой рог»…
…Потом он честно признавался Анне Васильевне, что прекрасная незнакомка едва не вскружила ему голову. А может быть, и вскружила. Она была для него «мечтой без цели и надежды».
Владимир Максимов написал самый первый роман об адмирале Колчаке — «Заглянуть в бездну». В нем есть сцена откровенной беседы Анны Тимирёвой и Ольги Гришиной в камере иркутской тюрьмы.
ПЕРОМ ПИСАТЕЛЯ: «Александр Васильевич очень влюбчив. Помнится, он рассказывал мне, как его поразила одна женщина во Владивостоке. Он встретил ее случайно, мельком в гостинице, а рассказывал о ней, будто о близкой знакомой, с мельчайшими подробностями…
Гришина неожиданно вспыхнула и зашлась в громком безудержном хохоте:
— Анна Васильевна, миленькая, вот уж чего не ожидала, так ведь это я была, как сейчас помню, выхожу из номера, а навстречу мне моряк, с ума сойти, я с самого первого взгляда по уши влюбилась… Потом, когда в одном поезде с вами в Омск ехала, на каждой станции слушать его ходила, горела вся, будто влюбленная гимназистка… Знать бы мне тогда, родненькая, что и он равнодушен не остался, отбила бы его у вас тогда, за милую душу отбила бы!»
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Гришин (псевдоним — Гришин-Алмазов) Алексей Николаевич, произведен в генерал-майоры командующим Сибирской армией в 1918 году. Участник Мировой войны. В мае 1918 года захватил власть в городе Новониколаеве (ныне Новосибирск), встав во главе офицерской подпольной группы, и соединился с подходившими чехословацкими войсками под командованием Гайды. Был военным министром Западно-Сибирского правительства. Из-за разногласий с представителями союзнических миссий уехал на юг, в Добровольческую армию. Летом 1919 года генерал Деникин послал его к адмиралу Колчаку с важными документами и письмами. Пересекая Каспийское море и будучи перехваченным красными, застрелился.
Генерал Филатьев охарактеризовал Гришина так.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Когда после переворота 7 июня 1918 года в Омске образовалось Сибирское правительство, оно в первую голову должно было озаботиться созданием собственных вооруженных сил, чтобы отстаивать независимую демократическую Сибирь. Создателем Сибирской армии того периода явился некто Гришин-Алмазов, по одним сведениям — полковник, по другим — подполковник, а по третьим — штабс-капитан мортирной батареи. Осталось невыясненным, откуда и как попал он в военные министры Сибирского правительства; двойная фамилия и генеральский чин он присвоил себе сам в революционном порядке. Во всяком случае, энергию и организационные способности он выявил недюжинные и оказался вполне на своем месте».
В августе Гришин был смещен с должности. Причиной послужил конфликт с британским представителем. На банкете в Челябинске Гришин в ответ на неделикатный отзыв английского консула о России заявил: «Еще вопрос, кто в ком больше нуждается — Россия в союзниках или союзники в России».
Снятый с поста военного министра Гришин-Алмазов уехал на юг России к Деникину. А потом себе на погибель попытался вернуться к Колчаку. Скорее всего, именно такой человек был нужен Верховному правителю на посту военного министра. Но — не судьба…
Полковнику Хвощинскому Колчак поручил формировать первую гвардейскую часть — на первых порах батальон будущего Преображенского полка. Хвощинский и прибывшие с ним офицеры составили командный костяк Егерского батальона, они получили всё необходимое: деньги, шинели и сапоги русского образца, русские винтовки-трехлинейки, а главное — право выбора новобранцев из числа призванных сибирских парней. Однако особого выбора не было. Генерал Кутепов пришел бы в ужас от такого набора: в одном строю стояли и бывшие каторжане, и старообрядцы-кержаки, и ссыльные поляки, и оренбургские казаки, и люди совершенно непонятного свойства — то ли большевики, то ли анархисты… Оставалось утешаться крылатой фразой Екатерины Великой: «Другого народа у меня нет»…
И все же от судьбы не уйдешь, даже если ты переиграешь ее в гонках на рыбачьих лодках, конях, верблюдах и поездах…
Настало время, и Егерский батальон под командованием полковника Хвощинского двинулся в путь. На постое в глухом селе в нестроевой роте возник предательский сговор. Заговорщики подкрались к избе, где располагались на ночлег командир батальона и офицеры. Вот что рассказал потом командир 1-й роты капитан Александр Стахевич:
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Самовар подали около полуночи. Многие дремали, но все-таки поднялись, смеялись, пили чай и свет потушили — я посмотрел на часы — в 1 час 05 мин. Разделись совершенно, хотя походных кроватей не ставили. На мою уральскую — из верблюжьей шерсти — кошму лег рядом со мной прикомандированный к батальону штабс-ротмистр Иванов. Мы с ним легли сбоку, влево от входа, у самого стола, поставленного против двери в боковую комнату писарей. У самого входа, на сундуке, лег огромного роста штабс-капитан Голиков, под столом Домбровский, а все остальные подряд, головами к окнам, ногами к входной двери, слева направо: Хвощинский, Грюнман, Эльснер, Юрий и Дмитрий Литовченко.
Кухня была набита выше всякой меры вестовыми и „связью“. Спали на печи, на столах, повсюду. После тяжелого дня заснули как убитые…
В третьем часу ночи я проснулся от страшного шума и криков. Просыпался от крепкого сна с трудом, сел, протирая глаза и ничего почти не видя и не понимая. Ворвавшиеся стали кричать: „Здесь командир батальона?“, „Вставайте!“ и вслед за тем: „Руки вверх!“
Комната была наполовину наполнена вооруженными людьми, державшими ружья наизготовку. Передние из них уже миновали меня и стояли почти у ног спавших под окнами. Комната тускло освещалась лишь одним-единственным фонарем, который держал один из вошедших. Довольно хорошо были видны ноги, но совершенно в темноте оставались лица и верх комнаты. Как я ни всматривался, узнать ни одного человека не мог. У меня даже мелькнула мысль: уж не в масках ли они. Кто они? Большевики? — была первая мысль — прорвавшиеся или обошедшие нас; затем пришла мысль: нет, просто грабители и, наконец, последняя, самое ужасное и впоследствии оказавшееся правильным предположение — уж не наши ли солдаты?
Когда я сел, почти все мои товарищи, очнувшиеся, по-видимому, несколько раньше меня, стояли уже на ногах.
„Я — здесь! — раздался из темноты твердый голос Хвощинского. — Но кто вы такие и зачем пришли сюда?“
Мы все почти одновременно спрашивали: „Кто вы такие?“ „Что вам нужно?“, „Какой роты?“ Но тут раздался грозный окрик: „Молчать! Руки вверх!“
Все подняли руки. Помню, что у меня мелькнуло в мыслях чувство гадливой досады перед необходимостью подчиниться приказанию этих мерзавцев, и я несколько задержался исполнением приказа. Во всяком случае, руки я поднял, но именно в ту секунду, когда раздался первый выстрел. Один из ворвавшихся к нам, дуло винтовки которого находилось от меня в двух аршинах, выстрелил в меня, но попал лишь в ладонь уже поднятой почти на высоту головы левой руки.
„Падать или не падать, что выгоднее?“ — мелькнуло у меня в голове. „Выгоднее упасть“ — и я поддался силе выстрела и упал…
Комната по-прежнему освещалась лишь одним фонарем. Всё же глаза стали понемногу привыкать и разбираться в полумраке. Начался обыск. Отобрали револьверы, лучшее из платья. Сволокли все в кучу, которую тут же в комнате оставили. Вообще в этом обыске более, чем в чем-нибудь другом, проявилась спешность и незаконченность организации. Искали оружие и оставили два револьвера, лежавшие на столе, чем-то прикрытые. Брали деньги и не сняли денег ни с убитого Тараканова, ни с меня; не взяли такие ценности, как часы, которые все потом нашлись. Когда стали обыскивать, у меня мелькнула мысль — да это просто грабители, едва ли большевики, но почти одновременно я увидел несколько кокард национальных цветов, введенных после февральской революции в 1917 году, какие были на солдатах 1-й и 3-й роты и услышал чей-то голос: „Надо арестовать капитана Вуича“, — и мне все стало ясно. Ужас, смертельный ужас — неужели я увижу своих из 1-й роты?! Но сколько я ни силился, за все долгие 4 часа — ни одного знакомого лица, ни одной кокарды 1-й роты я не увидел. С большим трудом мне единственному удалось достать в Омске для всей своей роты кокарды старого императорского образца. И в моем горестном положении это было единственным мне утешением: моя 1-я рота не была замешана в этом ужасе ни одним человеком.
Самое старое и плохое из одежды они нам оставляли. Мелькнула мысль: раз оставляют часть одежды, значит, не собираются всех расстреливать. Но, увы, тут же раздалось с грубым хохотом: „И это отбирай, все равно им теперь ни к чему будет!“ Очередь обыска доходила до меня. „Коли! Ведь видишь, что он жив“. Кто-то, видимо, исполняя приказание, довольно милостиво поддел мою ногу штыком, приглашая, должно быть, встать. Я вскочил и поднял, как и все остальные, вновь руки вверх. Кровь из простреленной кисти стекала, заливая всего меня и кошму. Вдруг, совершенно неожиданно, вновь раздался выстрел и застонал полковник Хвощинский. Мне показалось, что стрелял тот же, что и в меня, нацелив следующего по порядку. „Так значит, вот что: не позже, а сейчас же“, — подумал я и ждал следующих выстрелов, ожидая, что будут расстреливать всех подряд, слева направо. Но больше выстрелов не было. Хвощинский был смертельно ранен в гортань и хрипел. По-видимому, убедившись, что командир батальона окончательно обезврежен, убийцы посчитали первую половину своей задачи законченной…»
Далее события развивались, как в хорошем боевике: один из офицеров схватил со стола прикрытый фуражкой наган и выстрелил в фонарь. Налетчики от неожиданности бросились к двери, завязалась перестрелка. Преображенцы сумели освободиться и схватить бандитов. Но полковник Хвощинский, прошедший войну и труднейший путь через горы, море, степи и тайгу в Омск, скончался от полученной раны.
Об этом трагическом происшествии доложили адмиралу. Колчак снял фуражку и перекрестился на образ Николы Расстрелянного.
Полки и бригады его армии были столь же зыбки и ненадежны, как льдины под ногами. Так было на пути к острову Бенетта через пролив — того и гляди, вздыбится льдина, открыв дымящуюся бездну черной океанской воды…
И всё же к Колчаку шли…
В 1918 году имя адмирала Колчака, как и имя погибшего к тому времени генерала Корнилова, стало стягом для тысяч людей, не принявших самозванную, самозахватную власть политических пришельцев.
К Колчаку шли отовсюду, шли в первую очередь морские офицеры, офицеры гвардейских и армейских полков.
Верили в его звезду, в его удачу, в его правоту, в его силу.
Шли порой невероятными путями. Так, капитан 1-го ранга Илья Лодыженский, бывший командир линкора «Андрей Первозванный», привел к Колчаку группу морских офицеров из Финляндии через Стокгольм, далее морским путем — через Канаду, Японию, через всю Сибирь.
На судах Карской экспедиции сумела пробраться в Омск и вовсе легендарная фигура — Мария Бочкарева, создательница и командир ударного женского батальона смерти. Она успела оставить для истории свое свидетельство:
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «В июле месяце я из газет узнала, что экспедиция собирается отправиться в Сибирь. Экспедиция военная, которая должна доставить для армии Колчака пулеметы, снаряды, обмундирование. Капитан этой экспедиции был морской офицер Савицкий. Я пошла к генерал-губернатору Миллеру и стала просить у него разрешения поехать с этой экспедицией в Сибирь на родину…
10 августа 1919 года я с экспедицией капитана Савицкого покинула Архангельск. Плыла на пароходе „Колгуев“, помимо этого парохода было еще 7 пароходов. На пароходе я прибыла в устье реки Оби, до устья Оби от Архангельска я в дороге пробыла месяц с тремя днями. На устье Оби была выгрузка из пароходов экспедиции Савицкого на баржи полковника Котельникова оружия, и обмундирования, и снарядов. Здесь я пробыла две недели, и мы потом отправились с экспедицией Котельникова на Тобольск. Но когда экспедиция прибыла в город Березов, то Котельников получил телеграмму, что Тобольск взят советскими войсками. Тогда Котельникову было приказано половину экспедиции направить на Красноярск и половину на Томск. И я поплыла со второй половиной экспедиции на Томск. В дороге от Березова я пробыла до Томска три недели.
Приехала в Томск. Родителей застала в бедственном положении. Тут же зять мне стал говорить, что я заблуждаюсь — посмотри, три баржи замороженных красноармейцев стоят на Оби, а ты сочувствуешь нашим врагам. Я сказала зятю и своему мужу Бочкареву, с которым я не жила 12 лет, что я сочувствовала белым потому, что уверена, что большевики идут рука об руку с германцем для того, чтобы сделать в России царем Вильгельма. А теперь я поняла, что я глубоко ошибалась, и поэтому я поеду в Омск к Колчаку и буду просить, чтобы дал мне от военной службы отставку совсем и пенсию. Прожила я в Томске неделю и поехала в Омск.
По приезде в Омск я явилась в Ставку к дежурному генералу Белову и доложила ему, что я больше не в силах ничего делать, и просила, чтобы мне дали отставку с пенсией как батальонного командира, с мундиром штабс-капитана. Белов мне сказал, что сегодня будет на докладе у Колчака и доложит обо мне. Белов мне велел прийти завтра. Я явилась к Белову 8 ноября, и он мне сказал, что Колчак желает меня видеть и назначает мне свидание в воскресенье, 10 ноября. Я пришла в воскресенье в 12 часов дня в дом Колчака. Ему доложили, вышел адъютант и сказал мне, что вас просит к себе Верховный правитель. Я вошла в кабинет Колчака и там увидела — Колчак вел разговор с генералом Голицыным — главнокомандующим добровольческими отрядами. Когда я вошла, то Колчак и Голицын оба встали и приветствовали меня и сказали, что обо мне много слышали, и предложили сесть. Колчак стал мне говорить: „Вы просите отставку, но такие люди, как Вы, сейчас необходимо нужны. Я Вам поручаю сформировать добровольческий женский санитарный отряд (1-й женский добровольческий санитарный отряд имени поручика Бочкаревой)“. Он говорил, что у нас много тифозных и раненых, а рук, которые бы ухаживали за больными, нет. „Я надеюсь, что Вы это сделаете“.
Я предложение Колчака приняла. Колчак обратился к генералу Голицыну и сказал, что Бочкарева поступает в его распоряжение, дайте ей сейчас же квартиру и инструкторов, чтобы она могла завтра сделать лекцию — призывать добровольцев-женщин в свой санитарный отряд, и дал распоряжение, чтоб мне выдали аванс двести тысяч для формирования отряда. 11 ноября уже были расклеены по всему Омску афиши с призывом, что приехала известная организаторша добровольческих отрядов поручик Бочкарева из Архангельска и что она будет сегодня в театре „Гигант“ выступать с призывом к женщинам, чтобы формировать женский добровольческий санитарный отряд. И 11 ноября я выступала с речью, призывающей женщин вступать в добровольческий женский санитарный отряд. Это было в театре „Гигант“ в 6 часов вечера. 12 ноября с точно такой же речью я выступала в театре „Кристалл“. Тотчас с обоих митингов я набрала добровольцев — женщин сто семьдесят и мужчин тридцать. Мне было назначено четыре офицера, начальник штаба — полковник, и казначей — поручик, и адъютант в чине поручика. И отряд я сформировала в двести человек. На довольствие мой отряд был зачислен к добровольческой дружине Святого Креста и Зеленого Знамени».
К сожалению, Мария Бочкарева прибыла в Омск в не самое лучшее время — сибирская столица готовилась к эвакуации — Красная армия наседала на всех фронтах… В общей суматохе и неразберихе затерялся мало кому известный прапорщик-радиотелеграфист Владимир Зворыкин. Он тоже стремился на восток, подальше от красного вала. В его потертом кожаном чемоданчике хранилось бесценное сокровище, на которое, впрочем, не посягнул ни один грабитель. Уроженец древнего града Мурома, купеческий сын Владимир Козьмич Зворыкин вез с собой схемы, наброски, чертежи «иконоскопа» — электронно-лучевой трубки, которая через год-другой-третий станет не чем иным, как «сердцем» телевизионного аппарата. Америка запатентует его великое изобретение и назовет его своим великим гражданином. Прах этого невидного в толпе отступающих прапорщика будет погребен в Национальном пантеоне. Американские астронавты, отправляясь в космические полеты, будут приходить в музей, чтобы погладить на счастье шляпу Зворыкина — такая уж завелась среди них примета. И никто не мог представить, что голова, носившая эту шляпу, могла валяться под откосом великого Транссибирского железного пути вместе с тысячами других голов, не переживших страшный исход страшного 1919 года…
Приехал из Америки с группой морских офицеров и верный «Личарда» — капитан 1-го ранга Михаил Смирнов. Колчак обрадовался ему, как брату родному, — пожалуй, это был единственный в Омске человек, с которым Верховный правитель мог общаться на «ты», не скрывая самых заветных своих планов.
Он немедленно предложил ему пост морского министра с производством в контр-адмиралы. Смирнов несколько озадачился:
— Морской министр? В Сибири? Не будут ли смеяться? В этом есть что-то опереточное… Хочется живого дела, и не фикции.
— Это не фикция, Миша! Взгляни на карту!
Самое видное место в кабинете Верховного правителя занимала карта полярных экспедиций.
— Смотри: у Сибири, как и у всей России, — широченный выход сразу к двум океанам. Нас не пускают в Атлантику и Средиземноморье. И пусть! Но мы однажды выйдем в Мировой океан! Понимаешь ли ты это? И нам не понадобятся эти чертовы проливы, потому что и Балтика, и Черное море — это мешки с завязками в чужих руках. Наш Босфор вот здесь! — Колчак указал левой рукой на Карские Ворота. — Наши Дарданеллы — тут! — Правая рука уткнулась в Берингов пролив. — Здесь ходить станем — из океана в океан, из Европы в Азию. И пока мы с тобой в силах, пока что-то можем, надо немедленно обустраивать этот путь.
Это были не пустые слова, сказанные в упоении властью. Едва установив связь с правительством Севера России в Архангельске, Колчак стал готовить новую полярную экспедицию. Готовить воистину с государственным размахом и всем прежним опытом. Уже в конце 1918 года указом Верховного правителя создается Дирекция маяков и лоций, призванная обеспечивать движение судов по сибирским морям и рекам. А 23 апреля 1919 года — воистину историческая дата для России — при правительстве Колчака создается Комитет Северного морского пути. Именно эту дату надо считать днем рождения Главсевморпути, а не 1932 год, как помечено во всех советских энциклопедиях.
По распоряжению Верховного правителя на Крайний Север отправляется несколько экспедиций, среди которых — гидрографическая (руководитель Д. Котельников) и даже ботаническая (руководитель В. Сапожников). Более того — продолжается строительство Усть-Енисейского порта, который известен ныне как город Дудинка. Еще в январе 1919 года в Томске создается Институт исследований Сибири. Колчак всячески утверждает идею создания единой общесибирской геологической службы.
Но самое главное — Северный морской путь начал действовать как регулярная трасса именно при Колчаке. На его западном плече — от Белого моря до устья Енисея — пошли первые караваны, так называемые хлебные карские экспедиции под водительством полярного первопроходца Бориса Вилькицкого.
ЧТО БЫЛО ПОТОМ. Северный морской путь уже в 30-е годы стал национальной трассой стратегического назначения.
Поэт Леонид Мартынов сказал о ней так:
Здесь сохранилась от восстаний
Единственная из корон —
Корона северных сияний…
Для надежного освоения этого самого трудного на планете морского пути во второй половине ХХ века в СССР был создан единственный в мире атомный ледокольный флот, с помощью которого из Мурманска и Архангельска на Камчатку и во Владивосток были переброшены сотни караванов с грузами и десятки экспедиций особого назначения с военными кораблями едва ли не всех классов — от подводных лодок до тяжелых авианесущих крейсеров.
Последнюю навигацию ХХ века на Северном морском пути открыл «Вайгач» — атомный ледокол, преемник имени того самого ледокольного парохода, который привел в Арктику капитан 2-го ранга Колчак. Между этими кораблями пролегло 90 лет.
При всем том, что Белой Сибири приходилось вести тяжелые бои в Предуралье и Поволжье, экономическая жизнь этой огромной части России не только не замерла, но и набирала темпы. Так, в Кузбассе шла добыча угля, почти достигшая уровня 1916 года. И не только осваивался Северный морской путь, но и прокладывались рельсы новых железных дорог, особенно в Южной Сибири, наращивалась добыча золота. Развивалось и кооперативное движение. Хозяйственные успехи могли быть еще более значительными, если бы омские «сибирки» могли быть подкреплены золотым запасом Сибирского правительства. Но…
РУКОЮ ИСТОРИКА: «Единственным источником стабилизации бюджета „белой“ Сибири мог стать золотой запас России (651 530 000 000 золотых рублей), еще осенью 1918 года переведенный в Омск. Под залог золотого стандарта можно было бы выпускать полновесные дензнаки. Но Верховный правитель России не считал, что он вправе распоряжаться им. Поэтому намерения омского Минфина использовать хотя бы часть золотых резервов для стабилизации бюджета встречали неизменный отказ со стороны адмирала».
Сегодняшним бы российским финансистам такую щепетильность…
Среди сподвижников адмирала Колчака в Сибири были и выдающиеся личности. Один из них — генерал Анатолий Пепеляев, которого в войсках называли не иначе как наш «сибирский Суворов». И было за что.
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. «Анатолий Николаевич Пепеляев родился в Томске 3 июля 1891 года в семье генерал-лейтенанта русской армии, — свидетельствует историк Дмитрий Митюрин. — По стопам отца он закончил кадетский корпус и Павловское военное училище в Петербурге. Службу начал в 42-м Сибирском стрелковом полку в должности младшего офицера пулеметной команды.
С началом Первой мировой войны подпоручик Пепеляев перевелся в конную разведку, где быстро выдвинулся благодаря своей отчаянной храбрости. К моменту выхода России из войны он имел звание подполковника, был награжден золотым Георгиевским оружием и восемью боевыми орденами, в том числе орденом Св. Георгия 4-й степени. Анатолий Николаевич с одобрением встретил Февральскую революцию, надеясь, что падение самодержавия приведет к новому взрыву патриотических настроений. Действительность оказалась иной: разложение армии и выход России из войны вселили в его сердце, по собственному признанию, „чувство тоски и безнадежности“. Пепеляев вернулся в Томск. Здесь в феврале 1918 года он вступил в ряды нелегальной офицерской организации и вскоре стал одним из ее руководителей.
27 мая группа Пепеляева свергла советскую власть в Томске, а после того как временное Сибирское правительство приступило к формированию собственной армии, Анатолий Николаевич получил назначение на должность командира 1-го Сибирского стрелкового корпуса. В короткое время отряд из нескольких сотен добровольцев и мобилизованных офицеров превратился в мощное войсковое соединение, которое сумело овладеть Красноярском, Иркутском, Верхнеудинском, Читой и соединиться с казаками атамана Семенова. Однако осеннее наступление большевиков заставило их противников оставить Поволжье. Пытаясь перекрыть проходы в Уральских горах, белые образовали несколько фронтов, один из которых — Лысьвенский — возглавил Пепеляев.
В декабре 1918 года 15-тысячный корпус Пепеляева перевалил через Уральский хребет, и, прорвав линию фронта, обрушился на Пермь. В городе располагались штаб 3-й армии красных, две дивизии, артиллерийская бригада, а также многочисленные склады с боеприпасами и обмундированием. Белые стремительно атаковали с разных сторон и, овладев центральными улицами, повели наступление на вокзал. В течение дня Пепеляев захватил один из крупнейших городов Приуралья и затем еще три недели наносил удары по отступающим дивизиям противника. Численность 3-й армии красных сократилась до 11 тысяч штыков и сабель. Это был разгром. Лишь прибытие из Москвы многочисленных подкреплений и грозной комиссии, в составе которой были Сталин и Дзержинский, помогло стабилизировать линию фронта и остановить белых на подступах к вятскому укрепрайону.
Пермская операция принесла Анатолию Николаевичу широкую известность и репутацию одного из лучших военачальников»…
Именно за Пермь Верховный правитель России и получил свой второй орден Святого Георгия — 3-й степени. Колкий барон Будберг не преминул отметить в своем дневнике:
«Лавры Пермской победы вскружили всем головы; посыпались награды, на фронте имеются уже несколько кавалеров Георгия 3-й степени; бывшие штабс-капитаны сделались генерал-лейтенантами…»
В Перми Колчак выступил перед рабочими орудийного завода. Бывалые металлисты сразу почувствовали: этот адмирал говорит об их деле толково и с понятием. Откуда им было знать, что Верховный правитель мог сам стать к станку и выточить корпус снаряда или профрезеровать орудийный замок. Откуда им было знать, что детство и отрочество этого большого начальника прошло на Обуховском заводе, и зрелище сверловки пушечных стволов для него было столь же привычным, как для иных его сверстников — выпас коней в ночное…
Пермь дала Колчаку орудия. Их устанавливали на колесных пароходах, из которых формировалась Камская речная флотилия.
Третьего мая 1919 года Камская флотилия начала кампанию под флагом контр-адмирала М. И. Смирнова. Все двенадцать вооруженных пароходов подняли Андреевские флаги. На штабном теплоходе «Волга» отслужили молебен. Спустя три недели под селом Святой Ключ флотилия приняла жестокий бой…
Однако исход войны на Восточном фронте решался не под Пермью и Вяткой, а много южнее — в Башкирии. В июне 1919 года войска Фрунзе форсировали реку Белую и овладели Уфой. Колчаковский фронт зашатался, и хотя Пепеляев на севере захватил Глазов, этот локальный успех уже не мог спасти белых от катастрофы.
РУКОЮ ИСТОРИКА: «Увлекаемый общим потоком, — повествует Дмитрий Митюрин, — корпус Пепеляева отступал на восток. В этой критической ситуации Анатолий Николаевич действовал с таким мастерством, что Верховный правитель рискнул именно на него сделать свою последнюю ставку. Пепеляев получил звание генерал-лейтенанта и стал командующим 1-й Сибирской армией, во главе которой предпринял попытку контрнаступления на реке Тобол. Поначалу операция развивалась успешно, однако вскоре захлебнулась из-за массового дезертирства насильно мобилизованных крестьян. Пепеляев получил приказ погрузить остатки войск в эшелоны и перебросить их в Барнаул, Томск и Красноярск для пополнения новобранцами и организации нового фронта.
Однако массовое дезертирство продолжалось. На хвосте висела 5-я армия Тухачевского, с флангов атаковали партизанские отряды, а союзники чехи начали тайные переговоры с красными. К этому добавились внутренние неурядицы. С подачи своего старшего брата Виктора (назначенного новым главой Сибирского правительства) Анатолий Николаевич арестовал командующего колчаковскими войсками генерала Сахарова и потребовал от Верховного Правительства создать „кабинет общественного доверия“. В обстановке победоносного наступления красных подобная склока выглядела, мягко говоря, неуместно и, в конце концов, закончилась примирением братьев Пепеляевых с Колчаком. Но это уже ничего не решало.
Вскоре Пепеляев-старший попал в руки большевиков и вместе с Колчаком был расстрелян на берегу Ангары.
А Пепеляев-младший еще пытался организовать оборону своего родного Томска. 20 декабря 1919 года в город ворвалась 30-я дивизия красных под командованием Альберта Лапина. В свое время эта дивизия была жестоко поколочена Анатолием Николаевичем под Пермью, но теперь сполна рассчиталась за поражение. В Томске красные захватили свыше 30 тысяч пленных и богатые трофеи. Сам Пепеляев успел выбраться из города, но вскоре свалился в сыпном тифе и в крестьянской одежде был вывезен в Китай.
Началась эмиграция… Обосновавшись в Харбине, Пепеляев женился на дочери железнодорожного мастера и устроился работать извозчиком. Но он не смирился с поражением и мечтал о реванше. Получив известие об антибольшевистских выступлениях в Якутии, Анатолий Николаевич возглавил отряд, посланный на помощь повстанцам. Финансировал экспедицию эмигрантский „Сибирский комитет“.
В сентябре 1922 года „Сибирская добровольческая дружина“ Пепеляева (750 штыков при двух пулеметах) высадилась в поселке Аян и двинулась вдоль побережья Охотского моря. Анатолий Николаевич рассчитывал пополнить свой отряд за счет местных повстанцев, овладеть Якутском, а затем двинуться на Иркутск. В перспективе этот план давал возможность заново начать гражданскую войну в Сибири, в случае же неудачи оставался шанс прорваться обратно в Китай.
После взятия Охотска „дружина“ повернула вглубь Сибири, и проделав 500-километровый марш через тайгу и болотные топи, подошла к поселку Нелькан. Здесь выяснилось, что якутское восстание потерпело поражение, а большевики успели занять последние опорные пункты белых на тихоокеанском побережье — Владивосток и Петропавловск-на-Камчатке. Однако после недолгих колебаний Пепеляев решил продолжать наступление.
5 февраля 1923 года батальон полковника Рейнгардта захватил пригород Якутска слободу Амгу, ставшую главным опорным пунктом „дружины“. Местные большевики объявили город на осадном положении и приготовились к обороне. Со всех сторон на помощь Якутску устремились разрозненные отряды красных. Ночью 13 февраля „дружинники“ генерала Вишневского напали на зимовье Сасыл-Сыса, в котором расположился один из таких отрядов под командованием латыша Яна Строда. Белые сняли часовых и расползлись по зимовью, забирая оружие у спящих красноармейцев. Однако в чумах и у костров разгорелись рукопашные схватки, переросшие в настоящее ночное побоище. Каждый из бойцов Строда имел при себе по несколько ручных гранат, которые тут же пошли в ход. К рассвету усеянная трупами „Лисья поляна“ осталась за красными. Подоспевший с основными силами Пепеляев предложил Строду сдаться, дав на размышление пять часов. За это время красные успели соорудить вокруг зимовья позиции, используя в качестве прикрытия даже заледеневшие тела убитых.
Потеряв у злополучного зимовья драгоценное время, Пепеляев дал противнику собраться с силами. На помощь Строду устремились отряды Курашева и Байкалова. „Дружине“ пришлось сначала уйти от Сасыл-Сысы, а затем оставить Амгу и начать отступление к побережью Охотского моря.
17 июня 1923 года разместившиеся в порту Аян остатки „дружины“ были атакованы красным десантом под командованием Вострецова. Сознавая бессмысленность дальнейшего сопротивления, Анатолий Николаевич предпочел сдаться».
ЧТО БЫЛО ПОТОМ. «Гражданская война в Сибири и на Дальнем Востоке завершилась. С легкой руки писателя Алдан-Семенова операция по уничтожению „дружины“ Пепеляева получила в советской историографии название „похода за последним тигром“.
Военный трибунал 5-й армии приговорил Анатолия Николаевича к расстрелу, замененному на 10-летнее заключение в ярославском политизоляторе. После двух лет одиночки бывшему генералу разрешили работать плотником, столяром и стекольщиком. Кроме того, он имел возможность получать письма из Харбина от жены и сыновей. В 1936 году Пепеляев вышел на свободу и устроился на работу на воронежскую мебельную фабрику. Впрочем, свободой ему довелось наслаждаться недолго.
20 августа 1937 года Анатолий Николаевич был арестован по обвинению в „руководстве крупной контрреволюционной кадетско-монархической организацией на территории Западно-Сибирского края“. При полном отсутствии каких-либо доказательств Пепеляев был приговорен к смертной казни и 13 января 1938 года расстрелян в подвале Новосибирского Управления НКВД».
Можно ли обвинять Колчака в том, что это он развязал гражданскую войну в Сибири?
Нет. Когда он вступил в нее, она уже год как полыхала и на юге, и в Предуралье.
Виноват ли он в том, что обладал таким нравственным авторитетом, что все остальные лидеры Белого движения — генералы Деникин, Юденич, Миллер — безоговорочно признали его Верховным правителем России?
Это заслуга его, а не вина.
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. Омск. 1919 год. В толпе офицеров командующий войсками Антанты в Сибири французский генерал Жанен держит за плечи Колчака. То ли встреча на вокзале, то ли прощание перед отъездом. Из-под раззолоченного кепи — серебро седины, черные усики. Умудренный войной, политикой, жизнью муж. Перед ним — его русский коллега, союзник, имя которого в контексте газетных сообщений о победах на Балтике и Черноморье не раз приводило в восторг французов. Адмиралу — сорок пять. Фотопленка как застывшее зеркало — навсегда схватила этот взгляд, полный горечи и надежды.
Генерал тоже растроган. Вот-вот поцелует. Может быть, и поцеловал. Но то был поцелуй Иуды.
Еще одно, не снятое с Колчака до сих пор обвинение — «марионетка интервентов».
Да, он принял военную помощь от англичан (сто тысяч винтовок и триста тысяч гранат) и французов (советник — генерал Жанен). Но с таким же успехом можно объявить «марионеткой» Сталина, принявшего от союзников куда более крупную военную помощь по ленд-лизу. Или генерала де Голля, антигитлеровские формирования которого вооружали и Англия, и Америка, и Советский Союз.
Впрочем, обратимся к документам. А они говорят, что отношения с союзниками-интервентами у Колчака были самые натянутые.
Все началось с визита французского генерала Жанена в Омск. Генерал предъявил Колчаку инструкцию, подписанную министрами Клемансо и Ллойд Джорджем, которая предписывала ему, генералу Жанену, вступить в командование всеми русскими и союзными войсками в Сибири и Восточной Сибири для создания объединенного фронта. Один из пунктов инструкции гласил, что если русские откажутся выполнять настоящие требования, то никакой помощи от союзников они не получат. На что адмирал Колчак заявил довольно резко, что он скорее откажется от помощи извне, чем пойдет на подчинение русских войск на русской территории иностранному генералу. Тон инструкции, считал Колчак, весьма обиден для русских людей. Позиция его была столь тверда, что союзники вынуждены были издать официальное сообщение: адмирал Колчак признается Верховным правителем и Верховным главнокомандующим русскими вооруженными силами. Генерал Жанен становился главнокомандующим войсками союзных с Россией держав, действовавших в Сибири.
Когда же союзники потребовали от командующего войсками Приамурского военного округа генерала Розанова удалить русские части из Владивостока и тот сообщил об этом ультиматуме своему главковерху, то получил в ответ такую телеграмму:
«12 ч. 45 мин. 19 сентября 1919 года. Владивосток. Генералу Розанову.
Повелеваю вам оставить русские войска во Владивостоке и без моего повеления их оттуда никуда не выводить. Требования об их выводе есть посягательство на суверенные права России. Сообщите союзному командованию, что Владивосток не союзная, а русская крепость, в которой русские войска подчинены одному русскому командованию. Повелеваю вам никаких распоряжений, кроме моих, не выполнять и оградить суверенные права России на территории Владивостокской крепости от всяких посягательств, не останавливаясь в крайнем случае ни перед чем. Об этом моем повелении уведомьте и союзное командование.
Подписал: адмирал Колчак».
Такая вот странная «марионетка».
Союзники не простят ему этой твердости, самостоятельности. Они начнут искать более сговорчивого и более удачливого правителя. Не без их интриг Чехословацкий корпус в самый отчаянный момент перекроет железнодорожную магистраль от Новониколаевска до Иркутска — единственную артерию, связывавшую фронт с тылом. В их руках окажется весь подвижной состав железной дороги, все паровозы, все вагоны, телеграфные станции на огромном — тысячеверстном — пути. Железнодорожная армада, груженная награбленным русским добром — мехами, медью, резиной, мебелью, станками, бензином (чехи и словаки считали это своими военными трофеями), — медленно, но верно двигалась на восток, к океану, к пароходам.
По этому поводу еще в Омске адмирал Колчак сделал заявление, которое и предопределило его судьбу. Он предупредил Чехословацкий национальный комитет, что все захваченные ценности есть достояние России и, пока жив, он не допустит вывоза русского имущества за границу.
Надо ли говорить, как встретили это заявление в штабе Чехословацкого корпуса? Из полусоюзников-полунейтралов чехи сразу же превратились во врагов, которым помешало начать активные боевые действия против Сибирской армии, отступавшей за ними следом, лишь стремление побыстрее достичь владивостокского порта. Но и без выстрелов они губили восточный фронт Колчака, который теперь уже не перегораживал пол-Сибири, а вытянулся в линию тифозных эшелонов, спешивших в Иркутск на перегруппировку, лечение и отдых. Гигантская пробка из чешских составов преграждала им путь.
Только в мрачной фантасмагории гражданской войны возможно было такое: бывшие солдаты и офицеры австро-венгерской армии захватили в свои руки стратегическую магистраль России — Транссиб — на всем ее огромном евразийском протяжении! Да-да, император Франц-Иосиф мог бы гордиться столь глубоким прорывом в Россию, ударом гигантской пики, пронзившей страну насквозь — от Волги до Японского моря. Мог бы гордиться, если бы Чехословацкий корпус, получивший выучку в его армии, все еще подчинялся ему. Но России от этого было не легче. Единственная железная дорога, стальной хребет и становая жила Сибири была захвачена неприятелем — третьей силой, враждебной как большевистской Красной армии, так и колчаковской Белой армии. На всех станциях были чешские коменданты, вся телеграфная связь вдоль дороги была в руках чешских связистов, все мосты и многочисленные туннели охранялись хорошо вооруженными чешскими отрядами, весь вагонный и локомотивный парк находился в руках чехов. Чешские эшелоны отправлялись в первую очередь, к ним прицепляли самые мощные паровозы. Паровозы были тщательно ухожены и охранялись пулеметчиками. Чехи, сплоченные единой целью — добраться любой ценой домой, — держали отменную воинскую дисциплину. Их санитарные поезда не знали перебоев с горячей водой и медикаментами. Чехи печатали по ходу движения свою газету, в вагонах-костелах шли молебны за скорейший и благополучный исход от Омска до Праги. И святой Вацлав помогал им…
Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918-й, но 1919-й был его страшней.
Фронт к концу 1919 года вытянулся вдоль Транссибирской железной дороги, оборотившись к противнику торцом последнего — хвостового — вагона… Сотни тысяч людей пытались выкарабкаться по этой железной лестнице, сброшенной словно шторм-трап — к Великому океану.
Генерал-лейтенант Филатьев:
«Поход, двинувшийся через всю Сибирь, больше всего напоминал похоронную процессию, в которой мы, как по кладбищу, несли к Великому океану наши несбывшиеся чаяния и упования».
РУКОЮ ИСТОРИКА: «Из 3200 паровозов 1200 находились в ремонте, — констатирует Василий Цветков. — И если в течение весны — лета 1919 года графики движения поездов и режим перевозки грузов соблюдались, то после эвакуации Омска, и особенно зимой 1919–1920 года с началом отступления Белой армии через всю Сибирь в Забайкалье (легендарный Сибирский „Ледяной поход“), вереницы остановившихся „мертвых“ паровозов и вагонов полностью парализовали движение. Трансиб стал кладбищем Российской армии, и в трагическом водовороте последних дней белой Сибири погиб и эшелон самого Верховного правителя».
Их никто не фотографировал — на жгучем морозе застывали орудия, не то что фотокамеры. И на кинопленку никто не снимал. Но если бы кто-то все же рискнул это сделать, то снимки эти потрясали бы не меньше, чем фотодокументы из Освенцима, Майданека, Маутхаузена… На путях стояли длинные эшелоны без единого дымка, без единого парка человеческого дыхания, все они были покрыты, словно сединой ужаса, густым махровым инеем. От лютого сибирского мороза побелело все, даже то, что не должно белеть: черные трубы паровозов, солдатские шинели. В вагонах сидели и лежали окоченевшие люди-статуи. Их были тысячи и тысячи. То была воистину белая армия. Уснули вечным сном раненые солдаты и отметавшиеся в тифозной горячке больные, заледеневшие женщины прижимали к себе заледеневших детей…
Бинты примерзали к ранам, соски примерзали к губам младенцев, пряди женских волос — к вискам. Пальцы бородатого стрелка навсегда примерзли к затвору винтовки. Чайники примерзали к печуркам. Колеса — к рельсам, а солнечные лучи — к мохнатым белым оконным стеклам…
Ни стона, ни вздоха, ни скрипа… Спящее царство без малейших надежд на пробуждение.
Они приняли, наверное, самую легкую смерть, какая только может быть — во сне. Оставшиеся до поры в живых еще не раз им потом позавидуют.
Бывали в древности города мертвых. Но это были поезда мертвых, прибывшие на конечную станцию — ВЕЧНОСТЬ.
Подобная же участь постигла и 5-ю польскую дивизию. Оставшийся в живых капитан Ясинский-Стахурек написал генералу Сыровому гневное открытое письмо:
«Как капитан польских войск, славянофил, давно посвятивший свою жизнь идее единения славян, обращаюсь лично к Вам, генерал, с тяжелым для меня, как славянина, словом обвинения.
Я, официальное лицо, участник переговоров с Вами по прямому проводу со ст. Клюквенной, требую от Вас ответа и довожу до сведения Ваших солдат и всего мира о том позорном предательстве, которое несмываемым пятном ляжет на Вашу совесть и на Ваш „новенький“ чехословацкий мундир. Но Вы жестоко ошибаетесь, генерал, если думаете, что Вы, палач славян, своими собственными руками похоронивший в снегах и тюрьмах Сибири возрождающуюся русско-славянскую армию с многострадальным русским офицерством, Пятую польскую дивизию и полк сербов и позорно предавший адмирала Колчака, безнаказанно уйдете из Сибири. Нет, генерал, армии погибли, но славянская Россия, Польша и Сербия будут вечно жить и проклинать убийцу возрождения славянского дела. Я приведу только один факт, где Вы были главным участником предательства, и его одного будет достаточно для характеристики Иуды славянства, Вашей характеристики, генерал Сыровой!
9 января сего года от нашего высшего польского командования с ведома представителей иностранных держав, всецело присоединившихся к нашей телеграмме, было передано следующее:
„5-я польская дивизия, измученная непрерывными боями с красными, дезорганизованная беспримерно трудным передвижением по железной дороге, лишенной воды, угля и дров и находящейся на краю гибели, во имя гуманности и человечности, просит Вас о пропуске на восток пяти наших эшелонов (из числа 56) с семьями воинов, женщинами, детьми, ранеными, больными, обязуясь предоставить Вам в Ваше распоряжение все остальные паровозы, двигаться дальше боевым порядком в арьергарде, защищая, как и раньше, Ваш тыл“.
После долгого пятичасового, томительного перерыва, мы получили, генерал, Ваш ответ, ответ нашего доблестного брата-славянина: „Удивляюсь тону Вашей телеграммы. Согласно последнему приказанию генерала Жанена, Вы обязаны идти последними. Ни один польский эшелон не может быть мною пропущен на восток. Только после ухода последнего чешского эшелона со станции Клюквенная Вы можете двинуться вперед. Дальнейшие переговоры по сему вопросу и просьбы считаю законченными, ибо вопрос исчерпан“. Так звучал ответ Ваш, генерал, добивший нашу многострадальную пятую дивизию. Конечно, я знаю, что Вы можете сказать мне и другим, что технически было невозможно выполнить наше предложение; поэтому заранее говорю Вам, генерал, что те объяснения, которые Вы представили и представляете другим, не только не убедительны, но и преступно лживы. Мне, члену комиссии, живому свидетелю всего происходящего, лично исследовавшему состояние ст. Клюквенной, Громодской и Заозерной, Вы не будете в состоянии лгать, доказывать то, что Вы доказывали господину Жанену. Если бы Вы, не как беглый трус, скрывающийся в тылу, а как настоящий военачальник, были бы среди Ваших войск, то Вы бы увидели сами, что главный путь был свободен до самого Нижне-Удинска.
Капитан Ясинский-Стахурек.
5-я польская дивизия.
5 февраля 1920 г.».
Негодовали не только польские офицеры, но и высшие чины Сибирской армии. Генерал Каппель послал из Ачинска главе французской миссии Жанену, которому подчинялся Чехословацкий корпус, телеграмму в ультимативном тоне.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Телеграмма эта проходила через мои руки… — утверждает бывший начальник канцелярии Верховного правителя генерал Филатьев, — в ней значилось дословно следующее: „…Доведеннные до отчаяния, мы будем вынуждены на крайние меры…“ По-видимому, телеграмма дошла по назначению и понята правильно, то есть, если нам суждено погибать из-за чехов, то пусть и они погибнут вместе с нами. Желание и решение законные в стране, где мы были хозяева, а Жанен и чехи — незванные нами гости.
Чтобы сложить с себя вину, чешский командующий генерал Сыровой выпустил обращение „К братьям“, в котором объявлял, что эвакуация чехов была решена еще 28 августа совершенно независимо от положения на Сибирском фронте. Десяток русских эшелонов, по его словам, отходящих в паническом страхе из Омска по обоим путям, грозил прервать не только планомерное проведение чешской эвакуации, но и завлечь их в арьергардные бои с большевиками. Поэтому, говорит Сыровой, я распорядился остановить отправку эшелонов на линии Николаевска на восток, пока не пройдут наши эшелоны в первую очередь. Только таким образом мы выбрались оттуда. Это нисколько не повредило движению поездов по отправке на фронт и для снабжения. Между задержанными очутился и адмирал Колчак со своими семью поездами и стал жаловаться союзникам и Семенову на наше войско.
В этом обращении „брата“ Сырового столько же лжи, сколько и наивности. Во-первых, русских эшелонов было не десяток, а тысячи. Во-вторых, отходить по железной дороге „панически“, вообще говоря, нельзя до тех пор, пока движение совершается согласно железнодорожным правилам. Но как только чехи взяли движение в свои руки, то их переезд, должно быть, получил вид панического бегства по железной дороге. Каждый эшелон овладевал паровозом как собственностью, ставили на него часовых и заставляли машиниста ехать до тех пор, пока паровоз без осмотров и продувания не приходил в негодность. Тогда он бросался и брался другой от всякого нечешского эшелона. Ясно, что о кругообороте паровозов при таких условиях думать не приходилось.
…Сознательная ложь, будто чехам грозила опасность быть вовлеченными в арьергардные бои с большевиками. От этой опасности они гарантировали себя тем, что в задние эшелоны назначались поляки и румыны. Ни одного чеха там не было, и даже железнодорожные коменданты-чехи заменялись польскими, как только проходил последний чешский эшелон.
Вопрос о предательстве адмирала Колчака чехами нельзя затушевать никакими обращениями „К Сибири“ и „К братьям“. Братья выдали потому, что иркутские революционеры грозили чинить препятствия движению до взрывов полотна включительно. Перед этой угрозой „братская совесть“ спасовала.
Было бы крайней недобросовестностью и явно неумным думать плохо про весь чешский народ, представленный в Сибири малой горсточкой этого народа, именуемой „чешскими легионами“, заброшенной в далекую нашу окраину и развращенной нашей же революцией. Но столь же неумно и мало порядочно было бы замалчивать содеянное чехами и особенно их старшими начальниками, которые обязаны были поддерживать порядок среди них и не позволять им вести себя бандитами в дружеской и союзной стране, встретившей чехов с распростертыми объятиями».
После весьма резких переговоров чехи согласились лишь на то, чтобы правительственный поезд адмирала с находившимся при нем золотым запасом шел к Иркутску, не обгоняя чехословацкие эшелоны. Это была самая настоящая ловушка, так как командовавший чешским корпусом генерал Сыровой знал к тому времени, что Иркутску уже не бывать новой столицей омского правительства. Чехословацкий комитет заключил соглашение с тамошними эсерами о создании в Иркутске при поддержке чешских штыков Политического социалистического центра. Разумеется, это самостоятельное правительство ни в чем не будет препятствовать чехам и словакам, и их поезда пойдут на восток со всем своим добром. Эсеры тешили себя надеждой, что, образовав (в Сибири) независимое от Москвы, но социалистическое по строю государство, они получат признание большевистских лидеров. Те же ждали своего часа и делали вид, что восточносибирская буферная республика их устраивает. Власти Политцентра в Иркутске большевики разрешили просуществовать не больше трех недель… Но этого времени эсерам хватило на то, чтобы поднять мятеж в Иркутске и утвердить в нем свое эфемерное господство.
Союзники, как и большевики, надели маски нейтралов, хотя уже сделали новую ставку. Колчак интересовал их теперь постольку, поскольку четыреста восемь миллионов золотых рублей всё еще находились под его личной охраной. Маску нейтрала генерал Жанен сбросил сразу же, как только верный Колчаку начальник Иркутского гарнизона генерал Сычев вознамерился выступить против мятежников.
«Если вы это сделаете, — телеграфировал Жанен Колчаку, — я брошу в бой против Сычева чехословацкие полки».
Колчак все еще не мог поверить, что на нем и на Сибирском правительстве союзники поставили крест и вся политическая игра, а точнее — возня, шла вокруг его «золотого эшелона». Поезд адмирала безнадежно застрял в пяти часах ходу от Иркутска — в Нижнеудинске.
Здесь Колчаку пришлось провести около двух недель. Не было более томительных и страшных своей неизвестностью дней в его жизни. По сути он уже был в чешском плену, поскольку чехи полностью прервали его связь с тылом и фронтом, и даже с союзным командованием. Оттуда только приходили убийственные распоряжения: «…если адмирал желает, он может быть вывезен союзниками под охраной чехов в одном вагоне. Вывоз конвоя невозможен. Поезд с золотым запасом должен быть задержан».
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Адмирал глубоко потрясен новым ударом со стороны союзного командования, его телеграмма союзному штабу передана не была… — свидетельствует капитан В. Орехов. — Видевшие адмирала на другое утро заметили, что за одну ночь он совершенно поседел».
На все требования адмирала связать его с востоком чехословацкий комендант станции отвечал, что телеграф прерван повстанцами.
— Ну что ж, — сказал адмирал, — у меня хватит сил расчистить дорогу самому.
В его эшелоне следовали полторы тысячи самых надежных бойцов. Но едва он заговорил о своем замысле, как чехи категорически воспротивились, угрожая поддержать повстанцев огнем.
Выход из тупиковой ситуации подсказала телеграмма генерала Жанена. Главнокомандующий союзными войсками в Сибири настаивал на том, чтобы Колчак передал вагоны с золотым запасом под охрану чехам, а сам следовал в эшелоне 8-го чехословацкого полка в пульмане, над которым в знак его дипломатической неприкосновенности были подняты флаги Англии, Франции, США, Японии и Чехословакии. Колчак принял предложение, хотя и предчувствовал недоброе. Он говорил об этом своим спутникам, и начальник охраны предлагал ему бежать в Монголию, благо монгольские степи не за горами. Но начальник охраны забыл, что имеет дело с моряком. Командир последним сходит с тонущего корабля. А иногда и вовсе погружается с ним в пучину навсегда, вцепившись в поручни мостика.
Адмирал Колчак выбрал последний исход.
Семь недель провели они вместе на этом самом скорбном, самом бесславном пути в его жизни — от Омска до Иркутска. Современный поезд проходит это расстояние меньше, чем за двое суток. Тогда же, в позднюю осень, а затем зиму 1919 года, на преодоление по забитому эшелонами Транссибу этого пространства, с чудовищными простоями на каждой станции, с постоянно меняемыми паровозами и прочими препонами поезду Верховного правителя понадобилось семь недель.
Все эти черные дни Анна была рядом — в одном купе, все больше и больше — по мере приближения к Иркутску — походившем на камеру.
Анна — единственная душа из всего здешнего окружения, которая была свидетельницей его взлета, которая видела и помнила его сына и его Софью, его друзей, которая знала о нем во сто крат больше, чем любой из нынешних спутников адмирала[11]. Он был благодарен судьбе за то, что именно в эти дни рядом с ним была эта женщина — умная, нежная, смелая, тактичная, решительная и бесконечно преданная. С ней несравнимо легче было переносить это вагонное заточение, этот затянувшийся путь к эшафоту.
Великая Транссибирская магистраль… К сожалению, не нашлось в России писательского пера, которое смогло описать белый исход Сибири с должной точностью и драматизмом. Но это удалось сделать, как ни странно, британскому историку Питеру Флемингу. Именно он пропустил через свою душу тот давний русский кошмар:
«Уже ни один поезд не проходил на запад. Обе колеи монополизировали беглецы из Омска. Железная дорога, которая должна была служить фронту, в приоритетном порядке пропускала поезда на восток. Они двигались достаточно медленно, а часто не двигались вообще.
В жуткие морозы, как только заканчивалось топливо, двигатель замерзал, а трубы и бойлер взрывались. Насосы водокачек из-за морозов вышли из строя, и, если не попадался незамерзший колодец, пассажиры выстраивались цепью и наполняли бойлер снегом — изнурительный и длительный процесс. Печки в теплушках и обветшалых пассажирских вагонах поглощали огромное количество дров, а если топить было нечем, пассажирам грозила смерть от переохлаждения. Еды было мало, а уборных не было вообще.
Рядом и пониже железнодорожной магистрали вился тракт — старая Сибирская дорога, а ныне широкая лента утрамбованного снега от 60 сантиметров до полутора метров глубиной. По ней на санях, верхом или пешком на восток вяло тянулся людской поток. Неукомплектованные полки, эскадроны, насчитывавшие десятка два кавалеристов, артиллеристы с демонтированными пушками на санях, отряды солдат без офицеров, отряды офицеров без солдат — жалкие остатки армии. Вперемешку с солдатами, борясь с ними за крышу над головой, фураж, еду и топливо, тащились беспорядочные группы гражданских лиц — те, кому не посчастливилось достать место в поезде или чей поезд уже застрял на путях: крестьяне с изможденным скотом, дети из сиротских приютов, сумасшедшие, дезертиры.
Бредущие по тракту смотрели вверх на проходящие поезда, как жертвы кораблекрушения на плотике смотрят на проходящий мимо лайнер, зная, что он не остановится подобрать их. Пассажиры поездов смотрели вниз на тракт с разными чувствами в зависимости от того, двигался их поезд или стоял на месте. Если состав стоял, вид соотечественников, движущихся, пусть с трудом, но к спасению, наполнял их безотчетной завистью и дурными предчувствиями. Вспоминая увиденные обломки поездов, потерпевших крушение, думая о нападениях партизан, боясь попасть в окружение при наступлении Красной армии, пассажиры чувствовали себя пойманными в западню, брошенными и проклинали себя за то, что доверились железной дороге. Но если поезд двигался вперед, а в печке трещали дрова, то они смотрели на сгорбленных, облепленных снегом скитальцев внизу без угрызений совести. Жалость атрофируется в ситуации „спасайся кто может“.
На станциях новые толпы потенциальных беженцев тщетно пытались пробиться в поезда, коих из-за поломок становилось все меньше. В кабинетах начальников вокзалов бушевали споры из-за того, кто более других достоин билета. Ремонта или замены неисправных локомотивов добивались взятками и угрозами. Телефонные линии, не справлявшиеся даже с официальными переговорами железнодорожного персонала, были забиты отчаянными личными вызовами. Мрачные пропагандистские плакаты, расписывающие зверства большевиков и предназначенные стимулировать мобилизацию, лишь еще больше подрывали моральный дух злополучных растерянных путешественников. На большинстве вокзалов завели места для отчаянных объявлений; как в море бросали запечатанную бутылку с призывом о помощи, так к стене прикалывали записки в надежде восстановить связи между изгнанниками и миром, с которым они разлучались. „Дорогая Маша, я уехал с эшелоном № 408 11 ноября. Буду ждать тебя и детей в доме Петрова, Большой проспект, дом 12, Иван“. Отсутствие фамилии симптоматично. В атмосфере террора и подозрительности фамилии в объявлениях не указывали.
Печальная участь постигла многие тысячи лошадей, вовлеченных в отступление. В самые сильные морозы их ноздри приходилось размораживать через каждые несколько метров. Фуража не хватало по всему тракту, а крестьянам, жившим поблизости, все труднее было покупать запасы в более отдаленных деревнях, поскольку омские бумажные рубли почти совсем обесценились. Найти кров стало практически невозможно; годились коровники и конюшни, лишь бы не провести ночь на морозе. Почти все беженцы несли или катили огромные тяжести и, измучившись, в конце концов почти всю ношу бросали на дороге.
Города и деревни были полны брошенных лошадей. Британский офицер, попавший в руки большевиков в Красноярске, оставил такое описание их плачевного положения: „Они были кротки, как домашние собачонки, но ни у кого не находилось времени погладить им морды. Они стояли на улицах, размышляя над удивительной переменой в своей жизни. Они устало тащились по глубокому снегу. Конские табуны чернели на дальних холмах“.
Поскольку только что установленная советская власть объявила всех этих лошадей государственной собственностью и установила строгие наказания за их незаконное присвоение, запуганное население шарахалось от дружелюбных животных. В конце концов 5 тысяч лошадей умерли от голода. Их мясо, шкуры и хвосты тайно разбирали. Остатки государственной собственности оставались в снегу и, когда началась оттепель, стали источником инфекций…
Эта главная транспортная артерия, этот символ имперской мощи и имперского предвидения потерял свое предназначение и свое величие. Вызывающая чувство гордости железная дорога стала крестным путем, длинной узкой сценой, на которой разыгрывались бесчисленные трагедии. С черепашьей скоростью сквозь смертельную зиму она несла неизмеримый груз страданий и деградации. В странных и ужасных декорациях, растянувшихся на сотни километров безлюдной территории, не было надежды на спасение. Горе и нищета, трусость и страх, холод, трупы и экскременты — спутники белой эмиграции. Лишь у бесчисленных ворон, облепивших голые деревья вдоль магистрали и распушивших на морозе перья, была причина с удовлетворением следить за ползущими мимо вагонами».
Часами Александр Васильевич и Анна в костюме сестры милосердия сидели друг против друга возле заиндевелого вагонного окна. Говорили обо всем, кроме будущего. Его не было. Только вспоминали. Слава Богу, у них было общее прошлое, и какое… Ревельский Кадриорг и японские храмы Киото, Харбин и Гельсингфорс, Петроград и Омск…
Теперь все летело в тартары — Россия, Сибирская армия и омское правительство, былой флот и былые победы, белая идея и белый фронт, престолы и алтари… Оставалось лишь покрепче вцепиться в руку Анны, летящей с ним в эту черную бездну. Так вцепляется раненый боец в руку сестры милосердия. Она была рядом с ним — милосердно… О, как он был благодарен ей!
13 декабря жестокая рука судьбы в прямом смысле слова перевела стрелки его поезда. Теперь от станции Мариинска эшелон Верховного правителя покатил навстречу гибели. Именно на этой станции (Мариинск — как тут было не вспомнить имя злосчастного дредноута «Императрица Мария») комендант — поручик Чехословацкого легиона Штейнцель — перевел эшелон Верховного правителя с главного хода на забитую поездами ветку. Его ничуть не устрашило возмущение русского генерал-квартирмейстера, отвечавшего за передвижение литерного эшелона с вагоном адмирала Колчака. Чех невозмутимо сообщил, что таково распоряжение его начальства из Иркутска, и если поезд Колчака все же выедет на главную магистраль, то через пару верст ему преградит путь чешский бронепоезд.
Напрасно генерал-квартирмейстер Занкевич слал в Иркутск гневные депеши в адрес генерала Жанена и главнокомандующего чешскими войсками генерала Сырового. Ответа не было. Ничего не оставалось, как продолжать путь в общей дорожной очереди. Теперь литерный поезд тащился со скоростью конных саней, преодолевая в сутки не более ста верст. Но и это еще было хорошо.
В Нижнеудинске поезд Колчака стал намертво. Именно здесь адмирал и встретил свое последнее Рождество…
15 января 1920 года перед самым Иркутском на станции Иннокентьевская в «дипвагон» вошел чехословацкий комендант.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. Вдова полковника Удинцева: «Чешский офицер объявил:
— Господин адмирал, вы передаетесь местным властям…
— Предаетесь… — поправил его Колчак.
Генерал Мартьянов, начальник канцелярии, посоветовал надеть романовский полушубок; его широкий мерлушковый воротник почти совершенно закрывал адмиральские погоны.
— Это не будет раздражать толпу, — пояснил генерал.
— Ничего… С погонами родились, с погонами и умрем! — ответил ему Колчак и обратился к ординарцу: — Владимиров, шинель!
Выходя из вагона, он обронил:
— Значит, союзники меня предают!»
Откуда было знать ему, что его выдача была предрешена еще тогда, когда доктор Благош, представитель Чехословацкого комитета, договаривался с новыми властями Иркутска о беспошлинном пропуске составов с «трофеями». Это предательство аукнулось чехам полвека спустя, когда в Прагу «беспошлинно» вломились танки с красными звездами на башнях…
Торг за голову адмирала чехи и генерал Жанен вели и с красными партизанами, которые в случае отказа выдать Колчака пригрозили взорвать кругобайкальские тоннели. Торг был успешный, все стороны соблюли свои интересы.
Адмирала вместе с членами Сибирского правительства под чешским конвоем препроводили на вокзал…
С февраля семнадцатого года история России стала вершиться на вокзалах. Сначала на псковском, где император подписал отречение, потом на бронепоездах, белых и красных, наконец, на вокзале Иркутска…
Следствие началось 21 января 1920 года, однако через четыре дня власть Политцентра перешла в руки большевиков, и чехам, и словакам пришлось передоговариваться с новыми правителями. На сей раз платой за пропуск к океану выговаривались чехословацкие штыки, направленные против остатков Сибирской армии, шедших на штурм Иркутска и вызволение Колчака.
«В итоге этих переговоров, — отмечает эмигрантский историк, — по заключенному чехословаками с красными коммунистами-большевиками соглашению, золотой запас Верховного правителя, находившийся на станции Нижнеудинск под охраной чехословацких войск, передавался коммунистам-большевикам, взамен чего последние гарантировали чехословакам беспрепятственный выезд из России. Однако, по опубликованным Советами сведениям, они получили от чехословаков всего 366 миллионов золотых рублей вместо 408. Спрашивается, куда же девались недостающие 42 миллиона? Вследствие довольно странного и так на них не похожего отсутствия со стороны Советов какого бы то ни было протеста по поводу этой нехватки можно только предполагать, что эти 42 миллиона были выговорены нашими братьями-славянами как добавочная цена за их иудино предательство. Это была цена цененного, его же оцениша от сынов израилевых».
Потом на его имени воздвигнут горы разносортной лжи. Лжи грубой, плакатно-частушечной, и лжи тонкой, академической выделки: «махровый монархист», «ярый контрреволюционер», «кровавый палач», «марионетка интервентов». Но пирамида лжи, хулы, клеветы, фальсификаций сама по себе стала курганом его памяти.
В чем, собственно, можно обвинить Колчака? В том, что он «ярый монархист и контрреволюционер»? Но это не так.
ИЗ ПРОТОКОЛОВ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЙ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ
Колчак: «Я первый признал Временное правительство, считал, что как временная форма оно является при данных условиях желательным, его надо поддержать всеми силами; что всякое противодействие ему вызвало бы развал в стране, и думал, что сам народ должен установить в учредительном органе форму правления, и какую бы форму он ни выбрал, я бы подчинился. Я считал, что монархия будет, вероятно, совершенно уничтожена. Для меня было ясно, что восстановить прежнюю монархию невозможно, а новую династию в наше время уже не выбирают…»
ИЗ ВОЗЗВАНИЯ К НАРОДАМ РОССИИ: «…Я не пойду по пути реакции, ни по гибельному пути партийности. Главной целью ставлю… победу над большевизмом и установление законности и правопорядка, дабы народ мог беспрепятственно избрать себе образ правления, который он пожелает, и осуществить великие идеи свободы, ныне провозглашенные по всему миру».
Довольно неумно порицать Колчака.
Иркутск… В обширной плеяде его городов Иркутску выпало особое предназначение. Здесь он дважды был венчан: с одной женщиной — на жизнь, с другой — на смерть.
Анна Тимирёва потребовала, чтобы ее казнили вместе с ним… Но об этом пусть скажут поэты.
Почему он не застрелился в вагоне, а отдал себя в руки врагов? Ведь ему бы хватило мужества нажать на спуск… Ведь сделали же это в подобных ситуациях и генерал Самсонов, и генерал Каледин, и другие рыцари чести. Думается, он не сделал это только потому, что рядом была Анна.
Почему он не бежал в бурятскую степь, как ему предлагали? Адмирал прекрасно держался в седле. Ведь бросил же Наполеон свою разгромленную армию в России и умчался в Париж. Никто не поставил ему это в вину.
Не посмел так поступить, бросив на произвол судьбы возлюбленную?! Вполне вероятно.
Надеялся на честный или по меньшей мере открытый суд, перед которым он не знал за собой вины? Возможно…
Не хотел ставить последнюю точку для тех, кто еще шел за ним и верил в продолжение Белого дела? Быть может, и так…
Верил в свою счастливую звезду? Верил…
Она закатилась ранним утром 7 февраля 1920 года на берегу ангарского притока — Ушаковки…
Гибель Колчака и разгром его армии — это отнюдь не личная трагедия Колчака как политика и полководца, не частная беда тех, кто шел под его знаменем, — это боль и кровь всего народа. Любая победа в гражданской, внутриотечественной, кровнородственной войне — это пиррова победа.
Те мерзости и зверства, какими бурлила гражданская война по ОБЕ стороны баррикад, были названы лишь его именем — колчаковщиной. Да, белогвардейцы вырезали на спинах пленных совдеповцев красные звезды. Но и красноармейские командиры с не меньшей жестокостью забивали офицерам гвозди в плечи — по числу звездочек на погонах — или вспарывали красные лампасы вдоль бедер. С тем же основанием красный террор и кровавые «перегибы» ЧК можно было окрестить дзержинщиной, буденновщиной или свердловщиной. Во всяком случае, сталинщина оказалась жесточе и бесчеловечнее любой колчаковщины, деникинщины, врангелевщины, вместе взятых.
Ни личное бесстрашие, ни бескорыстие, ни верность канонам чести, ни флотоводческий дар не только не помогли Колчаку как политическому деятелю и государственному мужу, но даже мешали там, где его противники отнюдь не гнушались быть демагогами и интриганами, уверяя себя и других, что «революцию в белых перчатках не делают», что благородство, честь, совесть — предрассудки буржуазной морали, а нравственно лишь то, что помогает удержать власть в ежовых рукавицах.
Я думаю, что ни один честный, прямой человек, не искушенный в политике, будь он и семи пядей во лбу, не смог бы обуздать, подчинить стихию, охватившую страну в девятнадцатом году.
Да, адмирал не был новичком в Сибири. Он хорошо знал ее стужи, льды и ветры. Но мог ли он знать (да и кто мог?) многоплеменный народ этого полуконтинента? Мог ли он разобраться в том политическом циклоне, который вихрился вокруг него: рвавшиеся домой и готовые заплатить за это любую цену чехословацкие полки, дальневосточная партизанщина в тылу, интриги японцев, своекорыстие англичан, бунты в собственных рядах, спровоцированные эсерами, бессилие, чванство, предательство ближайших помощников…
«Несомненно, очень нервный, порывистый, но искренний человек; острые и неглупые глаза, — характеризует мемуарист-современник, — в губах что-то горькое и странное; важности никакой; напротив — озабоченность, подавленность ответственностью и иногда бурный протест против происходящего…
…Жалко адмирала, когда ему приходится докладывать тяжелую и грозную правду: он то вспыхивает негодованием, гремит и требует действия, то как-то сереет и тухнет; то закипает и грозит всех расстрелять, то никнет и жалуется на отсутствие дельных людей, честных помощников…»
СТАРОЕ ФОТО. Первого мая 1919 года. Как не похож этот вице-адмирал в защитном френче на самого себя всего лишь семнадцатилетней давности. Лицо, иссеченное резкими складками. Если нанести их на бумагу — прочтется иероглиф безмерной душевной и физической усталости, но готовности нести свой крест до конца.
Все, все в этом тонком, остром лице, все, кроме отчаяния. Сквозь горечь, скорбь и омерзение от всего увиденного и услышанного за два послереволюционных года, сквозь маску ужаса — человека, заглянувшего в бездну, — твердый, трезвый, пристальный взгляд, неотводимо нацеленный в душу всякого, кто дерзнул встретиться с ним глазами, пусть даже и на фотографии.
Не сверхгерой, не аскет, не фанатик. Человек, который вдруг увидел в стеклянном оке фотообъектива черный зрачок так скоро наставленного дула. Горестно ужаснулся судьбе, но не отвел глаз, не склонил головы.
Впрочем, если верить Анне Васильевне Тимирёвой, «ни одна фотография не передает его характера. Его лицо отражало все оттенки мысли и чувства, в хорошие минуты оно словно светилось внутренним светом и тогда было прекрасно. Прекрасна была и его улыбка…
…Он был человеком очень сильного личного обаяния. Я не говорю о себе, но его любили и офицеры, и матросы, которые говорили: „Ох и строгий у нас адмирал! Нам-то еще ничего, а вот бедные офицеры!“».
Что бы там ни говорили о причинах краха Белого движения, но корень зла уходит в старинную русскую беду — распрю. Междоусобная рознь, удельная гордыня вождей, генералов, атаманов, несогласие партий и партиек — все это, помноженное на интриги и коварство союзников, весьма и весьма поспособствовало военному поражению.
И еще одна наша застарелая беда: равнодушие русского человека к тому, кто там на престоле: варяг ли, эллин, иудей. До Бога высоко, до царя — далеко, и каждая сосна своему бору шумит.
Вековая отстраненность от учреждений власти, заведомая подневольность любой власти (ибо всякая власть от Бога) рано или поздно заставляют доведенного до отчаяния мужика взяться за топор и вилы. Его политическая активность вспышечна и потому разрушительна, ибо культура политического созидания, как и контроль за властями, где не привита, а где жестоко вытравлена. Вот и в семнадцатом, и в восемнадцатом российскому крестьянству — главному телу народа — все равно было, кто там правил бал в Питере — «большаки» ли, эсеры, кадеты… «Нам один пес, лишь бы яйца нес, а мы бы ели да похваливали!»
Потом спохватятся, когда на двор придут и хлеб отнимут, да так почистят, как и Мамай не грабил. Поднимутся то тут, то там — да поздно, да не вместе, да безоружно, да с той же распрей, да не далее околицы…
«Красный кнут» оказался жестче и больнее белого, а посулы «красного пряника» — слаще белого, обыденного, хоть и насущного, как корка хлеба.
Одних новизна наобещанной жизни поманила — беловодье наяву, рай земной, даром что коммунизмом назван… Эх, русский человек, только помани на небывалое, на удалье, — на Марс, так на Марс в огуречной бочке полетит…
Других за шиворот поволокли, железной палкой погнали. Мобилизация. Ревтрибунал. Расстрел. ЧК… ЧОН…
В своем прекрасном романе об адмирале Владимир Максимов попытался взглянуть на гражданскую войну глазами Колчака:
«Случившееся теперь в России представлялось ему ненароком сдвинутой с места лавиной, что устремляется сейчас во все стороны, движимая лишь силой собственной тяжести, сметая все попадающееся на пути. В таких обстоятельствах обычно не имеет значения ни ум, ни опыт, ни уровень противоборствующих сторон: искусством маневрирования и точного расчета стихию можно смягчить или даже чуть придержать, но остановить, укротить, преодолеть ее было невозможно.
Казалось, каким это сверхъестественным способом бывшие подпрапорщики, ученики аптекарей из черты оседлости, сельские ветеринары, недоучившиеся фельдшеры и недавние семинаристы выигрывают бои и сражения у вышколенных в академиях и на войне прославленных боевых генералов?
Ответ здесь напрашивается сам по себе: к счастью для новоиспеченных полководцев, они должны были обладать одним-единственным качеством — умением бежать впереди этой лавины не оглядываясь, чтобы не быть раздавленным или поглощенным ею».
Еще надо в расчет взять и то, что все эти аптекарские ученики и недоучившиеся фельдшеры охотно и твердо усвоили подловатые нравы «мастеров экса» (ухарей «скока»), лихо «грабивших награбленное» в казенных банках, почтовых каретах, а позже — на обысках, конфискациях, реквизициях, разверстках…
Нравы эти, объявленные «революционной твердостью», отметали и тень благородства по отношению к противнику, именуя внеклассовую (на самом деле — внеплановую) справедливость, совесть, честь «слюнтяйством гнилой интеллигенции», «буржуазными предрассудками».
И если в белом стане последнюю черту человеческого озверения мешали переступить остатки офицерской чести, православной веры или дворянского приличия, то в красном без колебаний приняли «игру без правил», смердяковский постулат воинствующего безбожия — «все дозволено! все!»
И не символично ли, что против адмирала Колчака выступил большевик, назвавший себя именем героя, рванувшего к своему благу с топором по трупам, — Родиона Раскольникова. Юный большевик Ильин, уверовавший, как и его кумир, что именно ему дозволено все, поступил в гардемаринские классы вовсе не из-за любви к морям или ради мечты достичь полюса, а для того лишь, чтобы спасти себя от фронта, тогда как миллионы его ровесников рвались в самое пекло.
На революционной мутной волне мичман Ильин-Раскольников достиг в иерархии своего клана адмиральского ранга, даже превзойдя по служебной лестнице будущего противника — адмирала Колчака. И если Колчаку в семнадцатом не хватило «революционной гибкости», чтобы расстаться с почетным оружием, ставя на одну чашу весов честь, на другую — жизнь, то «первый морской лорд советского адмиралтейства», свободный от «буржуазных предрассудков», в девятнадцатом, спасая свою жизнь, велел спустить свой красный флаг перед английскими шлюпками, окружившими его севший на камни флагманский корабль. И кто потом из соратников поставил в упрек «морскому лорду», что ему выпала печальная слава первым в советском флоте спустить красный флаг перед неприятелем?
Честь флота, доблесть флагмана — право, какое смешное донкихотство перед всесветным пожаром «мировой революции»!
И еще — о терминах. Если в феврале была революция, то в октябре — контрреволюция. Колчак боролся не с советской властью, а с большевиками, сделавшими из Советов свой послушный инструмент. Он и его соратники — антибольшевисты, а не контрреволюционеры.
Едва ли не самое главное обвинение, которое предъявляли Колчаку советские историки, — это то, что он был «военным диктатором», стыдливо забывая о военном вожде большевиков Льве Троцком, который направо и налево сыпал расстрельными приказами из-под брони своего личного бронепоезда.
Ленин и Троцкий охотно (в обмен на штыки «интернационалистов» — китайцев, латышей, мадьяр и прочих наемников) признавали независимость той или иной «окраины» России, зная, что независимость эта до поры, что это лишь временный тактический ход. Колчак так не умел. И когда генерал Маннергейм предложил ему военную помощь в обмен на признание Верховным правителем независимости Финляндии, ответил: «Я целостностью России не торгую». Замечательный ответ. Но потерять столь необходимую помощь в дни, когда решалась судьба Белого движения, было едва ли не роковым шагом.
Ленин, когда год назад решалась судьба его власти, отдал немцам всю Украину и пол-России, лишь бы удержаться в кресле предсовнаркома, подписал чудовищно унизительный мир, невзирая на протесты многих своих соратников, объясняя им, что «такова правда момента». Ленин был политиком, если обозначать этим словом высшую степень человеческой изворотливости и хитроумия. Колчак таким политиком не был.
Если бы адмирал ставил своей главной целью личную диктатуру, он бы, как всякий властолюбец, шел бы к ней по головам и трупам и, несомненно, добился бы много большего, чем достиг. Однако ему напрасно приписывали бонапартизм. Его вела, им повелевала прекрасная, но абстрактная для большинства «идея спасения России». Многочисленным Санчо Пансам, которые окружали «диктатора печального образа», гораздо понятнее была идея личного спасения и собственного благосостояния, нежели идея спасения необъятного и неосязаемого ими далее своей губернии государства.
Беспощадный в своих откровениях, колкий, порой желчный барон Будберг нашел в своих мемуарах для Колчака слова, вырвавшиеся из глубины души:
«Это большой и больной ребенок, чистый идеалист, убежденный раб долга и служения идее и России. На свой пост адмирал смотрит как на тяжелый крест и великий подвиг, посланный ему свыше, и… едва ли есть на Руси другой человек, который так бескорыстно, искренне, убежденно, проникновенно и рыцарски служит идее восстановления единой, великой и неделимой России».
Будберг вовсе не одинок в подобном убеждении. Вне всякого сговора с ним другой генерал, К. Сахаров, в другом месте и в другом времени отмечал:
«Личность Верховного правителя вырисовывается исключительно светлой, рыцарски чистой и прямой; это был крупный русский патриот, человек большого ума и образования… Как человек, отличался большой добротой, мягким и даже чувствительным сердцем»…
«Железного Феликса» бы ему в помощники или генерала Слащева… Но не было в штабе Верховного ни того ни другого…
«Адмирал был лишен свойств неограниченного властителя, — отмечает для себя в своем дневнике член „Омского правительства“ Г. Гинс. — Войскам он сказал так: „Вы сражаетесь не за меня, а за родину, а я такой же солдат, как и вы“».
Он хотел быть более адмиралом Нахимовым, выведшим флот на оборону Севастополя, нежели адмиралом Дубасовым, твердой рукой задушившим московскую смуту пятнадцать лет тому назад.
Он всегда ставил перед собой невыполнимые, сверхчеловеческие задачи: достичь южного полюса, найти землю Санникова, отыскать затерявшихся в тысячеверстной арктической пустыне людей, взять Константинополь с проливами, освободить Россию от большевизма.
Ни личное бесстрашие, ни бескорыстие, ни верность канонам чести, ни флотоводческий дар не только не помогли Колчаку как политическому деятелю и государственному мужу, но даже мешали там, где его противники отнюдь не гнушались быть демагогами и интриганами, уверяя себя и других, что «революцию в белых перчатках не делают», что справедливость, честь, совесть — предрассудки буржуазной морали, а нравственно лишь то, что помогает удержать власть в ежовых рукавицах.
И это ему-то вменяли в вину военное диктаторство?! Но большевики сами пришли к этому способу правления под словесной завесой сначала о военном коммунизме и диктатуре пролетариата, потом о народоправстве и социалистическом демократическом централизме…
Наркомвоенмор Троцкий «оздоравливал» Восточный фронт привычными ему методами: расстреливал каждого десятого в полках из мобилизованных казанских татар.
Лариса Рейснер не без основания писала об устроенной Троцким резне в Свияжске: «Простых красноармейцев расстреливали, как собак…»
Наркомвоенмор Троцкий расстреливал своих бойцов за малейшую провинность. Ибо для него это был чужой народ. Как и для Сталина, впрочем, тоже. Колчак не мог расстреливать даже своих политических конкурентов, ибо это был не чужой, а его народ.
Как изумил он всех, отпустив с миром тех, кого сместил с высот власти пепеляевско-казачий переворот в Омске!
Позволили бы такое Ленин, Троцкий, Сталин?
Заметим еще и вот что: у большевиков была партия, созданная не в один год, иерархически разветвленная, связанная мафиозной дисциплиной групп энергичных, хищно умных, беспощадных боевиков, идеологов, вобравших, втянувших в себя в том числе и людей высоких нравственных качеств. У Ленина с Троцким были сотни деловитых и дельных помощников, прошедших огни и воды подпольной работы, ссылок, каторг.
Колчак был один. Сибирь не смогла собрать столько умных и деятельных голов, сколько стяжали их обе российские столицы. Можно было по пальцам пересчитать тех, на кого Верховный правитель мог всерьез опереться, но и они были одиночками. Группа одиночек, рассеянных в массе эгоистично настроенных, продажных, трусливых провинциальных чинуш, — вот то окружение, которое на время сбилось вокруг адмирала в ожидании его военных успехов.
РУКОЮ ИСТОРИКА: «О причинах неудачи Белого движения написано много — в первую очередь его вождями, Деникиным и Врангелем, — заключает С. Г. Пушкарев. — Белые наступали разрозненно, с периферии — с Дона и Кубани, из Сибири, из Прибалтики, из Архангельска… У Троцкого же было преимущество центральной позиции, царских военных складов, центральных железнодорожных узлов, жестко централизованного командования, беспощадного и безоглядного. Но это, отчасти, только метафора. Не менее серьезной была раздробленность политическая и социальная, наследие тех терзавших общество разрывов, которые привели к крушению империи в февральской революции. Крайне правые монархисты, во главе с депутатом Думы Марковым, не хотели иметь дела с Белым движением, видя в нем „февралистов“. Левая же „революционная демократия“, видя в лице белых генералов только „реакцию“ и „диктатуру“, выдвинула якобы принципиальный, но на самом деле гибельный лозунг „Ни Ленин — ни Колчак“. Крестьянская масса в большинстве своем хотела только одного: чтобы ее оставили в покое и не втягивали в гражданскую войну. В условиях полной политической разноголосицы в стране генерал А. И. Деникин полагал, что во имя единства армии последняя должна оставаться вне политики. То есть большевиков надо победить военной силой, а потом уже любое свободно избранное законодательное собрание будет решать политические вопросы.
Но гражданская война — война политическая. От политики зависит, на чью сторону человек станет, на твою или на сторону противника. Потому в ней армию от политики отделить невозможно. Армия Деникина наступала, ее встречали как освободительницу, цветами и благодарственными молебнами. Потом армия шла дальше, а в ее тылу начинался хаос, спекуляция, реквизиции, самоуправство. Ни административных кадров, ни органов самоуправления, как следует, подготовлено не было. В теории, все белые правительства и в Сибири, и на Юге, и, в особенности, Северо-Западное и Северное, в разной мере признавали захват крестьянами помещичьих земель, происшедший в 1917–1918 годах. Ни одно из них не ставило себе задачу возвращения помещикам их имений. Но соответствующее законодательство разрабатывалось слишком медленно, чтобы иметь практическое значение в быстротекущих военных событиях. Тем временем на местах порой процветало самоуправство, идущее наперекор официальной политике. Так что крестьянам эта политика вовсе не была ясна, они не знали, чего ожидать от белых. Закон Врангеля от 25 мая 1920 года закреплял за крестьянами в их личную собственность все земли, фактически находившиеся в их „распоряжении“, при условии ежегодной выплаты государству 1/5 части урожая зерновых. Крестьяне, закрепившие землю в собственность, освобождались от власти общины. Увы, закон Врангеля был принят в то время, когда у Врангеля было слишком мало территории, и крестьяне уже не могли быть уверены в прочности белого правительства».
Сибирь не могла спасти Россию в 1920-м, ибо спасать ее приходилось от себя самой. Сибирь спасла Россию в 1941-м, когда иноземный захватчик рвался к Москве.
В ночь перед расстрелом Александр Васильевич Колчак не спал. У него было время подвести итоговую черту. Сорок шесть лет… Год его жизни вполне мог считаться и за два… Было все, что только может пожелать себе человек: и подвиги, и слава, и прекрасные женщины, диковинные города и экзотические страны, военное счастье и отцовские радости. Право, у него не было причин цепляться за жизнь. Но разве может человек бестрепетно расстаться с такой жизнью, какую осенила его счастливая звезда?!
Все, что его мучило перед смертью, — это вина перед Софией, перед сыном. Что-то ему понарасскажут об отце. Он не боялся казни. Знал, что заслужил ее, потому, что совершил смертный грех — при живой жене нашел новую. За то Господь и решил покарать его именно в том городе, где принял он брачный венец. Теперь предстояло принять венец мученического искупления. Воистину, за все приходится платить.
— Господи, ты знаешь мой грех… Но перед Россией я чист… Пошли мне кончину безбольную, мирную, не стыдную…
Председатель Иркутского ЧК Семен Чудновский: «Председатель ревкома товарищ Ширямов принял мое предложение расстрелять Колчака без суда. Я проверил, что караул тюрьмы состоит из верных и надежных товарищей, и рано утром 7 февраля вошел в камеру Колчака. Он не спал. Я прочел ему постановление ревкома, и Колчак меня спросил: „Таким образом, надо мною не будет суда?“ Должен сознаться, что этот вопрос застал меня врасплох. Я ничего не ответил и спросил его только, не имеет ли он какую-нибудь последнюю просьбу. Колчак сказал: „Да, передайте моей жене, которая живет с сыном в Париже, мое благословение“.
…Колчак и находившийся тут же, в тюрьме, министр Пепеляев были выведены на холм на окраине города на берегу Ангары. Колчак стоял спокойный, стройный, прямо смотрел на нас. Он пожелал выкурить последнюю папиросу и бросил свой портсигар в подарок правофланговому нашего взвода. Рядом с ним Пепеляев, короткий, тучный, смертельно бледный, стоял с закрытыми глазами и имел вид живого трупа. Наши товарищи выпустили два залпа, и все было кончено…»
Один из исполнителей приговора — иркутский большевик И. Бурсак — уточнял: «Перед расстрелом Колчак спокойно выкурил папиросу, застегнулся на все пуговицы и встал по стойке смирно. После первого залпа сделали еще два по лежащим — для верности.
Напротив Знаменского монастыря была большая прорубь. Оттуда монахини брали воду. Вот в эту прорубь и протолкнули вначале Пепеляева, а затем Колчака — вперед головой. Закапывать не стали, потому что эсеры могли разболтать и народ бы повалил на могилу. А так концы в воду».
Тело Колчака, как и подобает моряку, приняла вода. Сибирь, которой он отдал лучшие годы молодости, отвагу и жар души, заключила его могилу в ледяной саркофаг, Полярная Прикол-звезда, как и заклинал он под гитарные струны, горит, сияет над его безвестной могилой.
В 1903 году лейтенант Колчак, обследуя остров Беннетта, провалился под лед. Он потерял сознание от ледового шока и был вытащен боцманом Бегичевым.
В 1920 году адмирал Колчак — точнее, его тело с расстрельной пулей в сердце, — ушел под лед Ушаковки.
Трагический парафраз судьбы?
Большевики оправдывали потом скоропалительный расстрел «приближением к Иркутску войск генерала Каппеля».
Да, армия генерала Каппеля и в самом деле совершала 90-верстный переход по замерзшей реке Кан. Под тяжестью колонн и обозов лед проседал, и выступала черная, дымящаяся на морозе вода. Сани, простоявшие минут пять, тут же примерзали ко льду, и их полозья приходилось вырубать топорами. Впереди всех ехал на сером коне генерал Каппель.
ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Службу свою Владимир Оскарович Каппель начинал малозаметным строевым офицером в 17-м уланском Новомиргородском полку. Его скромная карьера увенчалась печальной должностью — Главнокомандующий остатками Сибирской армии. Армии обреченной и никому уже не нужной. Его войскам приходилось отходить в жестокую зиму. Это был воистину ледяной поход.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Генерал Каппель, двигаясь со своим походным штабом, дни и ночи проводил на коне, появляясь в самых опасных местах. Во время одной из рекогносцировок, когда колонны шли по реке, он вместе с конем провалился под лед, весь измок, схватил простуду и отморозил себе ноги. Несмотря на уговоры ближайших сотрудников как можно скорее эвакуироваться, генерал Каппель не захотел покинуть свои войска и продолжал вместе с ними боевой путь. Стояли жестокие январские морозы…
На одном из переходов генерал Каппель, сохраняя до конца величавое спокойствие духа, скончался. Тело его погребено в Чите.
Есть люди, которые в обыкновенной обстановке мало чем выделяются из общего житейского уровня, но в годы потрясений и военных бурь обнаруживают исключительное величие души».
Журнал «Часовой» — к 30-летию гибели генерала В. О. Каппеля:
«Могила генерала в Чите уничтожена. Но имя оказалось прочнее надгробного креста. Имя его приняли на себя солдаты и офицеры, потрясенные его самопожертвованием. „Мы — каппелевцы“, — называли они себя с гордостью. С гибелью своего военного вождя они не разбежались, не рассеялись. Каппель смертью своей подал пример стойкости, и пример был принят к исполнению. Организованно ушли из Забайкалья в Приморье и продолжали борьбу с большевиками вплоть до падения Владивостока, что случилось в конце 1922 года».
Там, в Иркутской тюрьме, она была преисполнена такого достоинства и благородства, готовая не на словах, а на деле умереть рядом с возлюбленным, и оттого была так величава и красива, что убийцы ее гражданского мужа невольно признали и прозвали ее Княжной. И даже в мемуарах своих писали — княжна Тимирёва. А она была казачка, казачьего роду. Не станичная — из интеллигентной семьи превосходного музыканта — Василия Ильича Сафонова, директора Московской, а затем Нью-Йоркской консерватории.
Не могу простить себе, что не догадался разыскать эту женщину. Ведь жили в одном городе, по одним улицам ходили, быть может, в одном метровагоне рядом сидели. Но…
Радуюсь за тех, кто посмел прийти к ней, расспросить, записать. Пожалуй, в большей мере это удалось сделать алтайскому (!) энтузиасту-исследователю Георгию Васильевичу Егорову.
РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: «Я приехал к ней на Плющиху ранее условного часа. Долго ходил около ее дома, заглянул во все близрасположенные магазины, чтобы скоротать время. Я волновался…
Ровно — минута в минуту — в условленное время я надавил кнопку звонка у двери на первом этаже.
Дверь открыла старуха. Нет, не немощная, не дряхлая. Но седая. Вся седая. Я представился. Она отступила от двери в глубь прихожей на один шаг. Не больше. Этим самым приглашая меня пройти. Тоже на один шаг. Не больше — лишь переступить порог. И тут она меня предупредила (голос у нее прокуренный, хриплый):
— Имейте в виду, я советскую власть не люблю…
Сейчас, когда всем все дозволено, трудно представить мое состояние, услышавшего такие слова, произнесенные вслух. Я пробормотал что-то невнятное, что-то наподобие того, что, дескать, дело ваше личное, вы можете то или другое… Словом, сам не совсем понял, что сказал.
Анна Васильевна молча показала, куда повесить пальто. Провела меня в довольно большую комнату, сплошь заставленную старой мебелью, старыми вещами — чем-то старым, массивным. И сама она села в старое массивное кресло из темного дерева с высокой спинкой. Достала длинный, с кабинетную авторучку, мундштук, вставила в него дешевую (типа „Астры“ или „Примы“) сигарету. Закурила. Мундштук держала всей пятерней в ладони, устремив дымящую сигарету вперед.
Она не была, как принято говорить, подчеркнуто любезной. Если не сказать больше. Мелькнула мысль: ничего, стерплю. Не каждый день соприкасаюсь с историей, тем более с живой историей. Не стесняясь, рассматривал я комнату, спрашивал, с кем она живет и как вообще у нее прошла жизнь после гражданской войны. Она отвечала отрывисто, не вдаваясь в подробности: после гражданской войны тридцать семь лет провела в советских лагерях. За что — не знает. При Дзержинском, говорит, ее время от времени выпускали, потом снова забирали, а при Ежове и при Берии уже не выпускали; сидела, что называется, безвылазно.
Эта первая наша встреча была непродолжительной и беспредметной — говорили обо всем и ни о чем конкретно. Уходя, я испросил разрешения зайти к ней еще и еще — в общем, заходить к ней, пока буду в Москве. Она не очень охотно, но все-таки согласилась, дала разрешение посещать ее. Меня это устраивало, тем более что жила она совсем недалеко от архивов, в которых я тогда копался, изучая материалы гражданской войны.
Я захаживал к Анне Васильевне время от времени. Мы теперь уж беседовали как старые добрые знакомые.
Иногда она угощала меня чаем. Говорила гораздо охотнее о своем детстве, об отце, который был другом великого Бородина. Однажды я спросил, что это за бюст стоит под потолком на шифоньере. Не Колчак ли? (Бюст был черный, наполовину чем-то прикрыт.) Нет, говорит, это не Александр Васильевич (за все наши встречи в ту зиму при разговорах она, по-моему, ни разу не назвала Колчака по фамилии, называла только по имени и отчеству), это, говорит, не Александр Васильевич, а бюст моего отца. Он был в течение пятнадцати лет директором Московской консерватории, там, говорит, до сих пор в вестибюле (или в фойе) висит мемориальная доска, на которой отец назван „известным русским музыковедом и музыкальным просветителем“.
— За него я и получаю сейчас пенсию. На нее и живу…
Был ее отец довольно долго и директором Нью-Йоркской консерватории.
А однажды — кажется, на следующий год, в очередной свой приезд в Москву, — я увидел у нее в простенке фотопортрет мужчины средних лет с шотландской бородой.
— У вас раньше его не было. Кто это? — спросил я.
— Это Солженицын!.. — она произнесла с гордостью и даже торжеством.
А Солженицына тогда только что (так писали в то время) „выдворили“ за пределы страны, лишив гражданства, и хранить его портреты было, конечно, небезопасно. Но ей, как видно, терять было нечего, она шла на конфронтацию открыто.
Полжизни она провела в советских лагерях, в том числе и среди уголовников. И тем не менее за тридцать семь лет к ней не пристало ни одного лагерного словца — речь ее интеллигентна, во всех манерах ее чувствовалось блестящее дворянское воспитание. Единственное, что омрачало общее впечатление, — она курила дешевые сигареты. Курила беспрестанно и через очень длинный, примитивно-простого изготовления мундштук. И вообще она одета была бедно. Очень бедно. Но рассуждала самобытно. Рассуждала по-сегодняшнему, по-перестроечному — критически. И очень смело. Казалось, просидев тридцать семь лет, можно потерять не только смелость, — потерять личность. А она сохранила себя. Она была в курсе культурной жизни если уж не страны, то, во всяком случае, столицы, — это точно. Голова у нее была светлая. Еще в начале нашего знакомства она мне заявила, что о политике говорить не будет — политика ее не касается. Политика — не ее дело. В политику она не вмешивалась и тогда, в Омске, в 1918-м и 1919-м. Мы в основном говорили, если можно так выразиться, о корнях нашей сегодняшней культуры — о людях, ее знакомых, давно покинувших Родину, покинувших Россию, но оставивших по себе хорошую память. Разговоры шли об интеллигенции, эмигрировавшей из России. Она преимущественно говорила о театре, много о театре — она большой театрал. Даже сейчас, говорит, в своем возрасте и в своем положении не пропускает новые спектакли ни во МХАТе, ни у Ермоловой. Еще тогда, за двадцать лет до сегодняшней нашей перестройки, открывшей нам глаза, очень нелестно (как и многие сейчас) отзывалась о М. Горьком. В лагере ее несколько раз навещала Пешкова, первая жена Горького. Они много лет переписывались, дружили…»
РУКОЮ АННЫ: «Как трудно писать то, о чем молчишь всю жизнь, — с кем я могу говорить об Александре Васильевиче? Все меньше людей, знавших его, для которых он был живым человеком, а не абстракцией, лишенной каких бы то ни было человеческих чувств. Но в моем ужасном одиночестве нет уже таких людей, какие любили его, верили ему, испытывали обаяние его личности, и все, что я пишу, — сухо, протокольно и ни в какой мере не отражает тот высокий душевный строй, свойственный ему. Он предъявлял к себе высокие требования и других не унижал снисходительностью к человеческим слабостям. Он не разменивался сам, и с ним нельзя было размениваться на мелочи — это ли не уважение к человеку?
И мне он был учителем жизни, и основные его пожелания: „Ничто не дается даром, за все надо платить и не уклоняться от уплаты“ и „Если что-нибудь страшно, надо идти ему навстречу — тогда не так страшно“ были мне поддержкой в трудные часы, дни, годы.
И вот, может быть, самое страшное мое воспоминание: мы в тюремном дворе вдвоем на прогулке — нам давали каждый день это свидание, — и он говорит:
— Я думаю — за что я плачу такой страшной ценой? Я знал борьбу, но не знал счастья победы. Я плачу за Вас — я ничего не сделал, чтобы заслужить это счастье. Ничто не дается даром.
Что из того, что полвека прошло, никогда я не смогу примириться с тем, что произошло потом. О Господи, и это пережить, и сердце на куски не разорвалось.
И ему, и мне трудно было — и черной тучей стояло это ужасное время, иначе он его не называл. Но это была настоящая жизнь, ничем не заменимая, ничем не замененная. Разве я не понимаю, что, даже если бы мы вырвались из Сибири, он не пережил бы всего этого; не такой это был человек, чтобы писать мемуары где-то в эмиграции, в то время как люди, шедшие за ним, гибли за это и поэтому.
Последняя записка, полученная мною от него в тюрьме, когда армия Каппеля, тоже погибшего в походе, подступала к Иркутску: „Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось — только бы нам не расставаться“.
И я слышала, как его уводят, и видела в „волчок“ его серую папаху среди черных людей, которые его уводили.
И все. И луна в окне, и черная решетка на полу от луны в эту февральскую лютую ночь. И мертвый сон, сваливший меня в тот час, когда он прощался с жизнью, когда душа его скорбела смертельно. Вот так, наверное, спали в Гефсиманском саду ученики. А наутро — тюремщики, прятавшие глаза, когда переводили меня в общую камеру. Я отозвала коменданта и спросила его:
— Скажите, он расстрелян?
И он не посмел сказать мне „да“.
— Его увезли, даю Вам честное слово.
Не знаю, зачем он это сделал, зачем не сразу было узнать мне правду. Я была ко всему готова, это только лишняя жестокость, комендант ничего не понимал».
СТАРОЕ ФОТО. Анна Васильевна Тимирёва. 1916 год. Мягкий взгляд влюбленной женщины. Уже влюблена. В него. Еще все впереди. Грустна и красива. Мила и добра. Скорее всего, именно эта карточка уже подарена ему, уже стоит в рамочке на его рабочем столе во флагманской каюте «Георгия Победоносца».
Борис Георгиевич Старк прав: Анна Каренина! И Анна Тимирёва была тоже обречена на колесование паровозом, летящим в коммуну по людским телам, как по шпалам. А пока — чемодан замерзших ландышей, рояльные аккорды Чайковского. Володин смех из детской. Толстой предсказал эту женщину в своем романе. Но не хватило бы и десяти классиков, чтобы придумать все, что ей выпадет уже через год…
Фото 1969 года. Она? Да, это она. Открываешь — и тебя отбрасывает ее взгляд… Неженская твердь в глазах и жестких складках. Печально, но твердо сжатые губы. Как схож их горестный рисунок — у Анны и Александра. Как будто в последнем, предсмертном поцелуе впечатал он в ее уста абрис своих губ. Навсегда.
Горькая мудрость в изломе бровей. Нет ни укора, ни жалобы в ее очах. Она не видит фотографа. Она смотрит в себя. Взгляд человека, который вдруг обернулся — и ему открылась вся его жизнь, разом. И какая жизнь!
Галоп по степи на любимом коне и салоны музыкального олимпа России, балы в морских собраниях и тревоги военной Балтики, лепестки сакуры в фонтанах города храмов — Киото, лазаретные вши под бинтами раненых, теплушки и бараки, коммуналки и камеры, чужие углы и снова бараки, бараки, бараки — на тридцать семь лет общего счета.
Расстрелян любимый, расстрелян сын, развеяно в лагерную пыль полжизни. В конце пути полунищенское одиночество в коммуналке. Слышать из репродуктора корявые речи бровастого недогенералиссимуса, зная, что на его месте, на капитанском мостике страны, стоял когда-то человек духа и чести — ее возлюбленный. Сравнивала ли она их? Скорее всего, ей и в голову не приходило сопоставить эти имена: Колчак и Брежнев, Верховный правитель и Генеральный секретарь… Но она ушла из этой юдоли под косноязычное бормотание о светлом коммунистическом будущем. Бог не привел ей увидеть и услышать в конце ничего иного.
Старое фото — как застывшее зеркало. Разве посмеет кто назвать эту семидесятипятилетнюю женщину старухой?
Красиво взвихренные волосы. Эдакие седые протуберанцы, раскинутые током мощной энергии, излучаемой ее лбом. А может, разбросаны ледяными ветрами века, от которых она не прятала лица.
Анна Васильевна Тимирёва — островок достоинства и веры в архипелаге ей подобных островков, которые не смог размыть и поглотить кровавый ГУЛАГ.
После самоареста в 1920 году Анна Тимирёва была арестована иркутским ГубЧК в мае 1921-го. Отпустили. Через год арестовали снова и приговорили к двум годам заключения. В 1925 году новый арест по обвинению в шпионской деятельности в пользу Англии. После тюрьмы — ссылка в Калужскую область.
В 1935-м — четвертый арест — за «прошлые прогрешения» и в порядке чистки Москвы от «социально опасных элементов».
1938 год. За ней снова пришли.
1949 год. Арестована органами МГБ.
В общей сложности в тюрьмах, лагерях и ссылках Анна Васильевна Тимирёва провела 37 лет.
Судьба пометила ее последний дом — на Плющихе — вывеской кафе «Ассоль»… Да, Анна Тимирёва встретила своего капитана Грея и пережила его на полвека. Старая седая Ассоль. Впрочем, нынешний хозяин квартиры, в которой она жила, не согласен с таким сравнением.
Единственная вещь, которая хранит память о той любви, — янтарная брошь, обрамленная в серебро. Александр привез ее Анне из Дании…
А что же Софья Федоровна?
В Париж она въехала как некоронованная особа: вдова Верховного правителя России. Но очень скоро узнала нужду.
Да, за границей вдова и сын Колчака были уважаемы за имя отца и мужа. Белая эмиграция в массе своей влачила полунищее существование. При всем уважении самых разнородных ее деятелей к памяти казненного адмирала никто не мог толком помочь обезглавленной русской семье. Проблема выживания целиком легла на плечи Софьи Федоровны. Благо она не была барыней-белоручкой; многодетная семья, смольнинский институт, кочевая военная жизнь научили ее многое делать своими руками. И она перешивала, перелицовывала старые вещи, вязала, огородничала.
Всю жизнь ее преследовал страх, что у Ростика не будет хорошего добротного пальто. Так было в двенадцатом году: «Третьего дня ездили в Гостиный двор, купили Славушке весеннее пальто, башмачки, калоши и шляпы». Так было и в 1939-м: «Слава носит пальто, которому 7 лет…»
Купить новое ему, начинающему карьеру банковскому служащему, не по карману.
Помогает чудо: сын адмирала Макарова, воевавший под знаменами Колчака в Сибири, присылает бедствующей вдове из Америки 50 долларов — действительно грандиозное событие в ее полунищенской жизни.
У кого-то из российских белоэмигрантов были счета в швейцарских и прочих банках. Ее банком был ломбард. Она сдавала туда золотую медаль мужа, полученную им от Географического общества за полярные экспедиции, и серебряные чайные ложки, которые удалось вывести из Севастополя себе и сыну во спасение.
Гримаса судьбы: когда Колчак вез за собой в эшелоне вагон с золотыми слитками, его жена перебивалась на выручку от заложенного семейного серебра. И как разительно отличается список личного имущества арестованного адмирала, «защитника власти капиталистов и помещиков», от перечня бриллиантов, золотых монет и загранпаспортов, изъятых из личного сейфа одного из «вождей пролетариата» Якова Свердлова после смерти!
Два документа, которые не требуют комментариев…
После смерти председателя ВЦИК Якова Свердлова из его сейфа извлекли (опись составлена наркомом внутренних дел Союза ССР Генрихом Ягодой):
1. Золотых монет царской чеканки на сумму сто восемь тысяч пятьсот двадцать пять (108 525) рублей.
2. Золотых изделий, многие из которых с драгоценными камнями, — семьсот пять (705) предметов.
3. Семь чистых бланков паспортов царского образца.
4. Семь паспортов, заполненных на следующие имена:
а) Свердлова Якова Михайловича,
б) Гуревич Цецилии-Ольги,
в) Григорьевой Екатерины Сергеевны,
г) княгини Барятинской Елены Михайловны,
д) Ползикова Сергея Константиновича,
е) Романюк Анны Павловны,
ж) Кленочкина Ивана Григорьевича.
5. Годичный паспорт на имя Горена Адама Антоновича.
6. Немецкий паспорт на имя Сталь Елены.
Кроме того, обнаружено кредитных царских билетов всего на семьсот пятьдесят тысяч (750 000) рублей.
Опись вещей, бывших при адмирале Колчаке в иркутской тюрьме: «Шуба, шапка, подушечка, 2 носовых платка, 2 щетки, электрический фонарь, банка вазелина, 1 платок носовой, чемодан с мелкими вещами, расческа, машинка для стрижки волос, портсигар серебряный, кольцо золотое, 4 куска мыла, именная печать, часы с футляром, бритва с футляром, кружка, чайная ложка, губка, помазок, мыльница, одеяло, чай, табак, дорожная бутылка, френч, полотенце, простыня, Георгиевский офицерский крест, зубная щетка, чайная серебряная ложка, банка консервов, банка сахара, кожаные перчатки, белье: 3 пары носок (так в тексте вместо носков. — Н. Ч.), 2 простыни, 2 рубахи, 3 носовых платка, платок черный, 2 пары кальсон, стаканчик для бритья, ножницы.
Февраля 7-го дня 1920 года».
Примечание: «Изъятые из поезда Верховного правителя вещи усиленно охраняются в иркутской гостинице „Модерн“ в номерах 37 и 47. Создается комиссия по разбору имущества. В марте 1920 года И. И. Сатрапинский доставляет в отдел народного образования библиотеку адмирала (где она ныне?! — Н. Ч.), а 10-го числа А. Н. Топорнин передает в музей его личные вещи: Морской штандарт, черное шелковое знамя (коммунистическое), английский флаг, 3 Андреевских флага, полотенце с вышитой надписью, грелка для чайника, палитра с красками, Св. Евангелие с собственной надписью, 2 кошелька вышитых, японский подсвечник деревянный лакированный, чайный сервиз деревянный лакированный из 16 предметов, серебряный кинжал, модель из кости куска хлеба с двумя мышами (нэцке. — Н. Ч.), 4 штуки вееров, маленький резной ножик слоновой кости, костяные бусы, брошь костяная, 1 каменная коробка, 1 карандаш, альбом для стихов, 3 штуки спиц с клубком, японская шпилька головная, печать, кубики китайские, 7 штук яиц пасхальных, стеклянная чашка, коробка с 7 орденами (в каких коллекциях и антикварных лавках они? — Н. Ч.), открытки 228 штук, 4 штуки часов поломанных, 1 часовая цепочка, 3 рюмки, 2 бокала, 27 серебряных монет, 21 медная монета, чехол для ручки, вышит бисером, пенсне, печать медная, звезда наградная, футляр для мундштука, мелочь (запонки, булавки и т. п.) в коробке, 7 штук разных альбомов, выжженная коробочка, лакированная яйцом, деревянная коробка с рисунком большая, портрет неизвестной женщины, каталог автомобильный и картины, микроскоп и физический прибор, 29 икон и 1 лампадка, 2 портрета, седло, 8 картин разных».
Говорят, мир вещей, окружающих человека, это овеществленная психология. Не нужно быть психоаналитиком, чтобы по этому перечню составить портреты двух людей, один из которых подписал смертный приговор другому.
Вдова Колчака Софья Федоровна, несмотря на хроническое безденежье, все-таки сумела и одеть сына, и дать ему неплохое образование — Славушка, Ростислав Александрович Колчак, закончил в Париже Высшую школу дипломатических и коммерческих наук и поступил в 1931 году на службу в Алжирский банк. Женился на Катеньке — дочери адмирала А. В. Развозова, загубленного, как и его отец, большевиками в Петрограде.
Спустя два года Софья Федоровна стала бабушкой: родился внук Сашенька.
Пережив смерть двух малолеток, она с ужасом восприняла весть, что ребенок заболел в Алжире дизентерией.
«…Я страшно переволновалась… Врачи сказали моей невестке, что ребенок не выживет, если его не увезти от страшной жары, свирепствовавшей в этом году на севере Африки.
Г-жа О. Н. Рейценштейн, двоюродная сестра незабвенного адмирала А. В. Развозова, крестная мать его старшей дочери, пожалела бедную молодую женщину, убивавшуюся над погибающим мальчиком, и по телеграфу прислала ей денег на дорогу до Парижа, где я увидела своего внука — бедного малютку, обратившегося в „скелетик“».
Она выходила внука. Александр Ростиславович Колчак здравствует и поныне в Париже.
Она выполнила свой природный женский долг сполна — спасла обезглавленное семейство, продлила славный род, сколько смогла, не дала ему угаснуть.
Сама же тихо и многолетно угасала в Русском приюте в Лонжюмо, где большевики, о, ирония судьбы, учились когда-то брать власть в свои руки.
Сашеньке, как всегда, простила все.
«…Мой бедный муж. Недобрые люди его погубили, бедного моего Александра Васильевича, который погиб Отечества ради».
Жила вестями из Парижа от сына, да своими маленькими заботами, редкими радостями.
Больше всего боялась, что коммунисты возьмут верх во Франции и реквизируют заложенное в ломбард ее фамильное серебро. Странно устроена душа человеческая: потеряны дом, друзья, Отечество, все… Но жалко серебряную ложечку, которую подарила крестная мать.
Софья Федоровна пережила немецкую оккупацию Парижа, пленение сына, невзгоды Второй мировой, а для нее третьей, если не четвертой, войны. Она скончалась в 1956 году. Ее похоронили на самом главном кладбище русского зарубежья — в лесу Святой Женевьевы (Сен-Женевьев-де-Буа). На кресте надпись: «Колчак Софья Федоровна вдова адмирала, Верховного правителя России, 1876–1956».
Неподалеку на одной из плит братского памятника воинам Белых армий (копия Галиполийского каменного шатра) выбито имя адмирала Колчака, ее Сашеньки. И пусть это символическая могила. Они всё же встретились.
Киевские чекисты, просматривавшие письма из-за кордона, адресованные советским гражданам, не обратили особого внимания на переписку гражданки Екатерины Федоровны Ткаченко из Каменец-Подольска со своей сестрой из Парижа Соней. Ну сообщают две пожилые женщины друг другу свои семейные новости, и все тут. Никакой антисоветчины, никакой политики. Тем не менее у перлюстраторов был шанс отличиться, если бы они доложили своему начальству, что установили «канал связи» вдовы Колчака со своими не выявленными и не поставленными на учет «членов семьи врага народа» родственниками. И какого врага народа — самого Колчака!
Спустя лет двадцать подобную же близорукость проявили и архангелогородские эмгэбэшники. В это трудно поверить, но письма от вдовы Колчака и даже его сына приходили в Архангельск еще и в середине пятидесятых годов. Почтальоны приносили их в престижный «дом специалистов», где среди прочих квартировал депутат горсовета инженер Александр Николаевич Ткаченко, на поверку не кто иной, как племянник Верховного правителя! Да на нем, бывшем царском, а затем белом офицере, и без того можно было сделать карьеру «в органах». Однако же проморгали «сотрудники» в штатском свою удачу. Ну да шут с ними!
Переписка со старшей сестрой была для Софьи Федоровны единственной живой ниточкой, которая связывала ее с Россией, с малой и большой Родиной. Разумеется, она не ставила на конвертах ни свою девичью, ни мужнину фамилию. Подписывалась Развозовой, фамилией невестки. Но даже это было небезопасно, потому что адмирал Развозов был обвинен чекистами в тайном сговоре с Юденичем и скончался в лазарете «Крестов» после операции.
Сын старшей сестры — Александр Ткаченко — был любимым племянником Софьи Федоровны. В свое время она хлопотала за него перед своим мужем, командующим Черноморским флотом. Она просила Александра Васильевича Колчака, чтобы тот помог прапорщику военного времени попасть из тылового Новониколаевска (ныне Новосибирска) в действующую армию, и тот отозвал молодого офицера в десантную дивизию своего флота, которая готовилась к штурму Константинополя в летнюю кампанию семнадцатого года. Колчак протекционировал своих родственников только в одном направлении — туда, где свистят пули. Февральская революция спутала все оперативно-стратегические планы, и прапорщик Ткаченко оказался на Румынском фронте, где получил и первые свои ордена, и первые ранения. Любящая тетушка, влиятельная адмиральша, при всем желании уже не могла оградить племянника от тех испытаний, навстречу которым тот шел с безоглядностью своих двадцати лет.
После октябрьского переворота и окончательного развала армии молодой офицер уехал к матери в Рыбинск. Там его застал антибольшевистский ярославский мятеж. И понеслось… Мобилизация в Красную армию. Отправка взводным на Северный фронт. Переход к белым. Тюрьма у белых за красное командирство. Вызволила из камеры родственная связь с Колчаком. Снова фронт среди болот и озер. Плен. Тюрьма у красных. Расстрельный приговор за переход к белым. 70 суток в ожидании расстрела. Мать хлопотала за сына в Москве. Дошла до Калинина. «Таких и надо расстреливать!» — молвил «всесоюзный староста». Материнские молитвы донеслись до Бога. Наверное, только они и спасли Шурку, как звали его домашние, и после двухлетней отсидки в вологодском лагере он вышел на волю. Устроился дорожным техником. Женился на дочери морского офицера Мигаловского. Вскоре он перебрался в Архангельск, где никто ничего не знал о его крутом прошлом. Там бывший студент петербургской техноложки проявил себя незаурядным инженером, отличился на грунтоосушительных работах и стал в городе весьма заметной личностью. И хотя он состоял на учете бывших белых офицеров, его ни разу не тронули и позволили умереть своей смертью в возрасте 56 лет от туберкулеза.
…В детстве Шурка собирал марки. Его коллекцию весьма пополнял дядя Саша — Александр Васильевич Колчак, — который на своем недолгом веку объездил, обплавал, обходил едва ли не полмира.
Сын архангелогородского инженера Андрей унаследовал отцовскую страсть к филателии. В конце тридцатых годов в его коллекции появились пять алжирских марок…
…Как ни отрезана была Софья Федоровна от сродственников, а все же знала в своем далеком Париже об увлечении внука старшей сестры. Она и попросила сына, служившего в Алжире, прислать несколько экзотических марок. Так небольшая архитектурная серия попала сначала в Каменец-Подольск, а затем была переправлена в Архангельск. Эти марки, купленные сыном Колчака в Северной Африке, до сих пор хранятся в альбоме кандидата технических наук Андрея Александровича Ткаченко, живущего ныне в Твери. Благодаря ему и свершилось это маленькое чудо. Какое? Да вот какое.
Если тебе позарез необходимо взглянуть в лицо человека, которого уже полвека как нет на белом свете, и ты, как заклинание, повторяешь есенинские строчки: «Я хочу видеть этого человека!», то рано или поздно ты его увидишь. И не в спиритическом сеансе, а хотя бы на фотографии.
— В июне 1941 года, — вспоминает Андрей Александрович, — бабушка приехала в Архангельск погостить у сына, то есть у моего отца. И как будто почувствовала, что в Каменец ей уже не вернуться, захватила с собой самое дорогое — семейные фото. Она умерла в жестокую пору. Сорок второй год в Архангельске по лютости голода был сравним разве что с ленинградской блокадой. Дом Омировых в Каменец-Подольске война не пощадила… Сохранились только эти снимки… Так что не надо вам больше ездить в Париж и уговаривать моего троюродного братца показать портреты Софьи Федоровны. Вот они…
И Ткаченко разложил пасьянс из фотографий на тисненых старинных паспарту. Вот она — девчонка, гимназистка, смолянка, невеста, жена, беженка-эмигрантка…
В 1956 году в Архангельск пришло из Парижа письмо с траурной каймой. Ростислав Колчак сообщал о смерти матери:
«Дорогой Шура. С глубокой грустью извещаю тебя о кончине моей матушки, твоей тети Сони 4 марта около Парижа. Матушке шел 80-й год. Она была перевезена в госпиталь за 10 дней — думали, что у нее плеврит. Его не оказалось, и она поправлялась. Когда я должен был взять ее из госпиталя, она была без сознания и скончалась, не приходя в себя, в воскресенье 4-го, в 11.30 утра, по-видимому, от удара.
Уже многие годы матушка была инвалидом — маленькой сгорбленной старушкой, но до последнего дня сохраняла свой замечательный ум и редкую память. Она жила у нас периодами и много рассказывала о своей семье. Я ее очень любил и вижу теперь, насколько мне ее не хватает.
Моему сыну Александру теперь 23 года — он оканчивает свою военную повинность. Сейчас он в Северной Африке, не мог приехать к положению в гроб и похороны бабушки. Он славный и хороший мальчик. Говорят, что он исключительно красив. Отбывает повинность в кавалерии…
Поцелуй от меня всю твою семью. Сердечно любящий тебя Слава».
Словно в подтверждение этих слов насчет сына — фраза из дневника Ивана Бунина: «4/17 авг. 24 г.
У Пилкиных. Вдова Колчака, его сын. Большое впечатление — какие у него темные, грозные глаза».
Гость из Твери открыл мне и то, что неведомо нашим историкам. Принято было считать, что род адмирала пресекается на престарелом его внуке — Александре Ростиславовиче. Ан нет!
— В Америке живет Александр Колчак и две его сестры. Это правнуки Верховного правителя России. Они наполовину французы. Когда-то Александр Ростиславович переехал в Штаты со своей женой Франсуазой. Но после развода он вернулся в Париж. Так что род Александра Васильевича продолжился на другом континенте — в Новом Свете.
В семнадцатом году главнокомандующий флотом США предложил известному русскому адмиралу перейти на службу Америке. Колчак отказался. Волею судеб его правнуки стали гражданами этой страны. Войдут ли они в ее историю так, как вошел их прадед в историю России?
Софья Федоровна оставила свой след на карте России. В далеком Восточно-Сибирском море вмерзает во льды остров Беннета. Юго-Восточный мыс его носит имя Софьи — невесты отчаянного лейтенанта. Есть в том же нелюдимом море и остров Софьи, на который не ступала ни одна женская нога.
Мемуары Софьи Андреевны хранятся у внука в Париже. Прочтем ли мы их целиком когда-нибудь? Александр Ростиславович человек своенравный и для россиян почти недоступный. Сколько ни звонил ему в Париже, сколько ни посылал ему писем — ни разу не откликнулся. Немногим повезло и другим моим соотечественникам, пытавшимся достучаться до сердца этого человека. На все попытки встретиться с ним Александр Ростиславович отвечает категорическим отказом. То ли и в самом деле был с детства запуган агентами НКВД (особенно после похищения в Париже генералов Кутепова и Миллера), то ли, как объяснили его представители, Александр Ростиславович не верит ни в какую российскую перестройку («все вы были большевиками, ими же и остались»), считает себя стопроцентным французом и о стране, где убили его деда, знать ничего не желает. Еще ему очень обидно, что все российские литераторы и историки воспевают разрушительницу их семьи — Анну Тимирёву, а о Софье Федоровне, законной жене адмирала Колчака, не сказали ни единого доброго слова. Тут он совершенно прав, и автор этих строк в какой-то мере исправил эту досадную несуразность. Однако и это не меняет отношения внука Колчака к своей исторической родине. Тем не менее кое-какие сведения о его жизни к нам приходят. Известно, что он прекрасный художник-карикатурист, работал в одной из парижских газет, активно участвовал в работе парижской кают-компании офицеров Российского Императорского флота. Внучка адмирала Старка Вера, учившаяся с Сашей Колчаком в одном классе, поведала об одном замечательном факте из его детства.
…Внуку двух русских адмиралов (Колчака и Развозова) было семь лет, когда в Париж вошли немцы. Отец попал в плен. Мама и бабушка жили в постоянном страхе за неугомонного мальца-пострела. А он вместе с другими парижскими гаврошами по-своему боролся с оккупантами. В Париже было немало людей, которых надо было вывести из города, минуя гестаповские облавы и жандармские посты: сбитые английские летчики, партизанские боевики и связные, потерявшие «крышу» подпольщики. В этом опасном деле маленький Колчак, превосходно владея тремя языками — французским, немецким и русским, — был бесценным помощником. Под видом сына глухонемого «отца» он сопровождал английского пилота или беглого русского пленного на окраину Парижа.
Эти два письма сошлись на моем рабочем столе случайно. Первое передал мне питерский историк Александр Смирнов. Второе — сотрудница Центрального государственного архива ВМФ Людмила Ивановна Спиридонова. Написали их отцы своим сыновьям — как своего рода завещания. Адмирал Макаров и адмирал Колчак.
Степан Осипович писал свое первое и последнее письмо Вадиму в Порт-Артуре — на борту эскадренного броненосца «Петропавловск», писал, словно предчувствуя свою скорую гибель. Колчак писал Ростиславу из Иркутской тюрьмы, зная почти наверняка, что скоро погибнет. Нет нужды комментировать эти письма, достаточно внимательно их прочитать…
Степан Макаров — Вадиму Макарову, из Порт-Артура в Санкт-Петербург:
«Порт-Артур. 31 марта 1904 года
Дорогой мой сыночек!
Это мое первое письмо, посланное именно тебе, а не в отрывках в письмах к маме, как бывало ранее. Ты уже подросток, почти юноша, но я обращаюсь к тебе с другого конца России уже как к взрослому мужчине.
Вадим, тут идет жестокая война, очень опасная для Родины, хоть и за пределами ее границ. Нет, не временный перевес неприятеля в силах тревожит меня. Русский флот, ты знаешь, творил и не такие чудеса. Но я чувствую (о чем ты пока никому не скажешь!), что нам — и мне в том числе — словно бы мешают. Не адмирал Того, нет, а как бы сбоку подталкивают, как бы подкрадываются сзади. Кто? Не знаю. Душа моя в смятении, чего я никогда не испытывал. Начинаю уже чего-то улавливать, но смутно пока. Вот Верещагин Василий Васильевич что-то мне пытается объяснить, но сбивчиво, как все эти художники и поэты (ты им не очень верь, публика эта шальная! Доверяй только людям основательным!). Вот такое у меня настроение, сынок. Но знаешь пока об этом ты один. Молчи, как положено мужчине, но запомни.
И еще. Объясню уж тебе, почему адресуюсь помимо нашей любимой мамы. Запомни на всю жизнь: на женщин никогда нельзя перекладывать тяготы нашей мужской доли. Иной болван и трус может заявиться домой чуть ли не в слезах и супруге своей с порога: вот на войну посылают вроде… стоит ли… Что скажет тут любящая мать, жена, сестра? „Ни за что, погибнешь, ты у нас один, уклонись уж как-нибудь!“ Ну, по-женски понятно, что с них взять. Но настоящий мужчина должен явиться домой бодрым и сказать: ну, дорогая, собирай меня в дорогу, тут на границе веселое дело предстоит! Она поплачет, соберет тебя и успокоится, положившись на волю Божию.
Обнимаю тебя, сынок. Учись старательно, помогай маме и сестре. Бога бойтесь. Царю служите.
Твой Макаров-старший».
Александр Колчак — Ростиславу Колчаку, из Иркутска в Париж:
«Дорогой милый мой Славушок.
Давно я не имею от тебя писем, пиши мне, хотя бы открытки по нескольку слов.
Я очень скучаю по тебе, мой родной Славушок. Когда то мы с тобой увидимся.
Тяжело мне и трудно нести такую огромную работу перед Родиной, но я буду выносить ее до конца, до победы над большевиками. Я хотел, чтоб и ты пошел бы, когда вырастешь, по тому пути служения Родине, которым я шел всю свою жизнь. Читай военную историю и дела великих людей и учись по ним, как надо поступать, — это единственный путь, чтобы стать полезным слугой Родине. Нет ничего выше Родины и служения ей.
Господь Бог благословит Тебя и сохранит, мой бесконечно дорогой и милый Славушок. Целую крепко тебя.
Твой папа».
О сыновьях Макарова и Колчака советские историки никогда не упоминали. Питерский публицист Александр Смирнов популярно объяснил, почему это произошло:
РУКОЮ ИСТОРИКА: «Имя единственного сына известнейшего русского флотоводца надолго было вычеркнуто из истории России. Словно его и не было в природе. Причина такой „забывчивости“ становится ясна, если узнать, что капитан 2-го ранга Вадим Макаров служил в Белой армии адмирала Колчака, бил большевиков в составе Камской и Волжской Белых речных боевых флотилий. А потом эмигрировал в США и там весьма критически оценивал руководителей покинутой им родины. Такого в СССР не прощали. И плохо „прощают“ до сих пор. Так, в 2000 году, при редактировании „Морского биографического словаря“, московский флотоводец вице-адмирал Ю. Квятковский вычеркнул биографию Вадима».
Впрочем, надолго «вычеркнули» из истории страны не только сына создателя ледокола «Ермак». «Бездетными» советские историки сделали и Нобелевского лауреата академика И. Павлова, черноморского революционера — лейтенанта П. Шмидта. Известнейшего русского историка С. М. Соловьева «лишили» внуков. Отчего? Причина одна — офицеры, воевали в Белой армии.
В составе Вооруженных сил Юга России, под командованием генерала Деникина, а потом в Русской армии барона Врангеля в Крыму сражался с красными офицер Русской Императорской армии Николай Шмит, пройдя перед этим фронты Первой мировой войны. Скончался в эмиграции, в США, не приняв большевизма, несмотря на «революционность» своего родного отца.
В «белом» Черноморском флоте служили и с ним ушли во французские порты в 1920-м капитан 2-го ранга Борис Всеволодович Соловьев и старший лейтенант флота — Юрий Всеволодович Соловьев. Борис — выпускник Морского корпуса («царский выпуск» 1904 года), участник Цусимского сражения. Крейсер эскадры адмирала Небогатова «Изумруд», на котором служил внук русского историка, был единственным кораблем, который не сдался в японский плен. В Мировую войну Борис — командир подводной лодки Сибирской флотилии, затем на Черноморском флоте. Новый командующий черноморцев адмирал Колчак назначил его начальником офицерской школы подводного плавания в Балаклаве. В годы гражданской войны Соловьев-старший — офицер связи с французским командованием, награжденный орденом Почетного легиона. В эмиграции в Париже — активный член Союза морских офицеров и Военно-морского исторического кружка. Несмотря на трудности эмигрантской жизни, по воспоминаниям многих товарищей, «был безупречен в своем благородстве при всех обстоятельствах жизни».
Юрий Всеволодович, его младший брат, окончил Морской корпус в 1911 году. В Мировую войну — офицер-подводник Черноморского флота. В гражданскую — офицер штаба «белого» флота на Черном море. В эмиграции — председатель Общества офицеров русского флота в США.
Дети, носившие фамилии, известные в России и за рубежом, они после ноября 1917 года без колебаний встали на «белую» сторону «русской Вандеи». Почему? Да иначе они и не могли бы поступить. Иначе их и не воспитывали прославленные отцы и деды. Русский философ Иван Ильин дал психологический портрет их и таких, как они, сыновей русской интеллектуальной элиты. Ставших «белыми»:
«…Белая идея — есть идея волевая. Пассивный мечтатель, колеблющийся, сентиментальный, робкий — не шли и не пойдут в белые ряды. Белый — человек решения и поступка… Белый живет чем-то таким, чем поистине стоит жить, стоит потому, что за это стоит и умереть… Люди слабохарактерные и бесхарактерные, ни в чем насмерть не убежденные, с двоящимися мыслями и нецельными желаниями — или не шли в ряды белых, или скоро уходили из них. Напротив, человек с характером всегда находил себе здесь братьев по духу. Характер белого состоит в том, что он предан своей святыне, из нее вырастает его жизненное слово, а за словом его следует его дело».
Характер сына адмирала Макарова выковывался именно по такому «рецепту».
СТАРОЕ ФОТО. Три молодых и явно не советских человека, хотя снимок 1940-х годов. Это сыновья трех русских адмиралов: Колчака, Старка и Развозова — Ростислав, Борис и Александр. В центре — недавно рукоположенный православный священник Борис Старк, справа — разительно похожий на своего отца Ростислав, в идеально отглаженном костюме, новомодном парижском галстуке, с небольшими залысинами и внимательным взглядом грустных умных глаз; слева — в форме французского офицера — Александр. Все трое оказались в родственных отношениях: сестра Александра Развозова Екатерина, она же двоюродная тетка Бориса Старка, вышла замуж за Ростислава Колчака. Жаль, на снимке нет Вадима Макарова — он в США. Три молодых человека, трое ровесников, на лицах их — дворянское достоинство и тень трагедии отцов. Все трое до последних дней жизни пронесли эту горделивую и скорбную память, все трое прожили так, что и отцы могли бы ими гордиться.
Прохожие с удивлением оборачивались: на набережной лейтенанта Шмидта прямо против парадного входа в Морской корпус Петра Великого стояла гранитная доска с барельефом адмирала Колчака. На доске было выбито: «В 1894 году Морской корпус окончил адмирал Александр Васильевич Колчак, выдающийся флотоводец, полярный исследователь». Мемориальную плиту собирались вот-вот внести в Корпус, но входные двери были заперты. Напрасно перед ними стояли приглашенные накануне и прибывшие из Москвы депутаты Госдумы, журналисты, телерепортеры, гости, оповещенные газетой «Известия», что «первый в России памятник адмиралу Колчаку будет установлен 17 мая на территории Военно-морского института Морского корпуса Петра Великого. В торжественной церемонии примут участие депутаты Госдумы, представители командования ВМФ России, а также депутаты ЗакС’а и представители городской администрации…»
Однако за несколько часов до назначенного срока торжественная церемония была отменена. Ее запретили. Кто? Как? Почему? Об этом наверняка знал заместитель начальника Морского корпуса по воспитательной работе капитан 1-го ранга Николай Рыжих. Однако главный воспитатель моряков старейшего морского учебного заведения России даже не потрудился выйти к собравшимся, объясниться, принести свои извинения. Хотя именно он отвечал за проведение подобных «воспитательных мероприятий». Вот и воспитнули курсантов, преподнеся им очередной «ленинский урок» — долой Колчака!
Понятно, что адмирал Колчак фигура для большевиков, для коммунистов совершенно неприемлемая. Но при чем здесь Морской корпус? Он что — филиал ВПШ? Прошло более десяти лет, как было провозглашено отделение Вооруженных Сил России от партийного контроля и выведение их вне поля политической деятельности. Однако то тут, то там являются примеры партийного влияния на войска в духе сусловско-брежневского Главпура.
Наверное, товарищу капитану 1-го ранга Рыжих было бы небесполезно знать мнение о Колчаке ведущего научного сотрудника Института военной истории Министерства обороны Российской Федерации Валерия Краснова:
«Ничто и нигде не напоминает о его существовании. Словно и не было. Жил человек, служил России, не имея никаких богатств, кроме орденов и оружия. Служил, как понимал, как считал нужным. И один год перечеркнул его жизнь.
И забыто, что этот человек в свое время немало сделал для России. Забыто, что он возрождал российский флот после поражения в Русско-японской войне. В том, что во время Первой мировой войны вражеские корабли не могли приблизиться к русским берегам и в Балтийском, и в Черном морях, огромная заслуга адмирала Колчака.
Забыто то, что его научные разработки широко использовались во всем мире. Даже остров, названный его именем, переименовали».
Но речь сейчас не о заслугах полярника и флотоводца Колчака перед Россией. Она бесспорно воздаст ему должное не только в виде памятной доски, изготовленной, кстати говоря, безвозмездно, скульптором Александром Добровольским.
То, что произошло в Санкт-Петербурге 17 мая, — это вовсе не административный «прокол» Морского корпуса. Это идейный рецидив гражданской войны, который произошел несмотря на все президентские указы о примирении красных и белых и гражданском согласии. Как не было его, так и нет, хотя для этого и немало было сделано. Примирились даже с крестами на восстановленных могилах солдат вермахта. С копией иерусалимской Стены Плача в сердце Москвы. С незахороненным Ильичом на Красной площади. С чем только не примирились. Вот только адмирал Колчак по-прежнему «враг народа».
Как тут не вспомнить строки Бориса Галкина:
Что теперь с нами стало?..
Как Россия устала!
И какая еще ждет Россию война?
И не хочется крови, и не надо нам славы.
Нас так мало осталось.
А Россия — одна!
Нынешние власти, вышедшие из-под портретов Дзержинского на стенах служебных кабинетов, впечатленные образом Чапаева, сыгранного обаятельнейшим актером Борисом Бабочкиным, впитавшие с пионерских, комсомольских, партийных времен ненависть к одному только имени Колчак, конечно же, не в состоянии ни признать за русским адмиралом его бесспорные заслуги перед Россией, ни простить его ошибки.
Комментируя очередной отказ в реабилитации адмирала Колчака, «Российская газета» справедливо замечает: «Нельзя не отметить, что Александр Васильевич Колчак не был осужден судом, ни военным, ни гражданским. К смерти его „за организацию военных действий против Советской России и массовые репрессии в отношении мирного населения и красноармейцев“ приговорил Иркутский военно-революционный комитет, следуя телеграмме Ленина с указанием о ликвидации адмирала ввиду „опасности белогвардейских заговоров в Иркутске“».
Руководитель инициативной группы по реабилитации адмирала А. В. Колчака питерский юрист Александр Смирнов с полным основанием утверждает: «Следственная комиссия, допрашивавшая Александра Васильевича в Иркутске зимой 1920 года, и Революционный трибунал, заседавший в мае в Омске и осудивший адмирала Колчака посмертно, так и не смогли доказать личную причастность его к расправам над мирным населением. В борьбе с красными партизанами военно-полевые суды белой Сибирской армии нередко были быстрыми на расстрелы, но по масштабам и жестокости им было далеко до исполнителей доктрины „красного террора“ — чекистов и чоновцев. До репрессий по сословному происхождению ни в одной из белогвардейских контрразведок не опускались».
Военный суд Забайкальского военного округа в составе трех подполковников юстиции в своем «Определении № 312-Н» от 26 января 1999 года сказал новое слово в юриспруденции, определив: «Хотя уголовное дело непосредственно в отношении Колчака А. В. не возбуждалось и специальная следственная комиссия в связи с резким осложнением в г. Иркутске военной и политической обстановки не успела в полном объеме допросить его лично о конкретной деятельности в период пребывания Верховным правителем, в имеющихся архивных материалах содержится достаточные доказательства, подтверждающие выдвинутые против него обвинения». И это пишут профессиональные юристы, и не в разгар классовой борьбы с ее революционным пониманием права, а в конце двадцатого века в стране, которая настолько гуманизировалась и усвоила «общечеловеческие ценности», что отменила смертную казнь. Вдумался ли кто-нибудь из авторов этого юридического шедевра, как дико звучит это «определение» в переводе на нормальный язык? Получается так: хотя вина и не доказана следственными органами и суда не было, но человека расстреляли, и это правильно, потому что потом где-то в каких-то архивах (где и в каких именно, они и сами не знают) обнаружились документы (кто их составлял, эти документы?), в которых «содержатся достаточные доказательства». Это значит, с точки зрения современных военных юристов России, вполне допустимо расстреливать обвиняемого исходя из «осложнения политической обстановки», чтобы потом, когда-нибудь задним числом найти в архивах документы, «подтверждающие выдвинутые обвинения».
И вот таким судьям, с таким уровнем правосознания, московские коллеги доверили решать посмертную судьбу одного из лучших сынов России.
Да и в Москве военные прокуроры шарахаются от «дела Колчака», как лукавый от ладана. Ладно бы прокуроры, лишенные чувства историзма, но ответственный секретарь Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий сотворил такую отписку: «…По вопросу о реабилитации адмирала А. В. Колчака сообщаем, что порядок индивидуальной реабилитации лиц, подвергшихся политическим репрессиям на территории России с 25 октября (7 ноября) 1917 года, определен Законом Российской Федерации „О реабилитации жертв политических репрессий“. На лиц, подвергнутых уголовным репрессиям по решениям внесудебных органов, заявления рассматриваются органами прокуратуры. Комиссия не наделена правом рассматривать вопросы индивидуальной реабилитации, поэтому не может принять решение о реабилитации адмирала А. В. Колчака». Что же получается: существует Комиссия при Президенте по реабилитации жертв политических репрессий, существует специальный Закон по этому поводу, а Комиссия по реабилитации «не наделена правом рассматривать вопросы индивидуальной реабилитации». Она что — рассматривает вопросы только «коллективной реабилитации»? Зачем она вообще существует, такая Комиссия, если она не то что решать, а даже «рассматривать вопросы» не наделена правом?
Вот еще один образчик понимания проблемы: ответ Русскому Географическому обществу на ходатайство разрешить установку мемориальной доски в Санкт-Петербурге подписал В. Яковлев в бытность заместителя губернатора: «…Мы не можем поддержать Ваше предложение в связи с противоречивой исторической оценкой его (т. е. Колчака. — Н. Ч.) политической деятельности в период гражданской войны». Позвольте спросить, а деятельность какого вождя или политического лидера в «период гражданской войны» оценивается однозначно, «непротиворечиво» положительно: Тухачевского? Троцкого? Сталина? Буденного? Ленина? На наши головы обрушилось за последние десять лет столько закрытых доселе архивных материалов, свидетельств и прочих документов, что давно пора понять: нельзя судить деятелей гражданской, братоубийственной войны только по праву победившей стороны.
«Реабилитация Верховного правителя России, — утверждает Алесандр Смирнов, — это акт исторического примирения между потомками участников гражданской войны, как это сделано в США, во Франции, в Испании. Это доказательство того, что личные заслуги человека перед Отечеством теперь для потомков важнее его политических убеждений. Это доказательство того, что нынешняя власть в России не является духовным наследием большевиков».
Под этими словами, облеченными в форму «Открытого письма России и Флоту», о том, что «пришла пора гражданского согласия и примирения между нами — политическими наследниками участников гражданской войны, пришла пора воздать почести павшим по их заслугам перед Отечеством», подписались и академик Дмитрий Лихачев, и первый вице-губернатор Санкт-Петербурга контр-адмирал Вячеслав Щербаков, и писатель Виктор Конецкий, и директор Музея Арктики и Антарктики Николай Ягодницын, и начальник Пушкинского военно-морского училища контр-адмирал Юрий Халиулин, и множество других видных деятелей культуры, науки, флота. С тех пор прошло столько лет, но ничего в сознании чиновников обеих столиц не изменилось. «Противоречивая оценка» прочно засела в их мозгах.
Успокойтесь, господа! Адмирал Колчак не нуждается в вашей реабилитации! Не нуждается потому, что он никогда не был гражданином Российской Федерации, потому что он легитимный Правитель Российского государства, избранный членами законного Учредительного собрания, незаконно разогнанного теми, кто пытался его осудить и продолжает делать это до сих пор; он не нуждается в вашей реабилитации, потому что он не совершил ни одного военного преступления или, как сейчас принято говорить, преступления против человечности, несмотря на весь бесчеловечный характер любой гражданской войны.
Почему высокое начальство так боится имени Колчака? Да потому что честность адмирала многим колет глаза, особенно бывшим партократам-казнокрадам, которые так ловко умудрились поменять свои партийные билеты на кредитные карточки элитных банков.
Когда-то именно адмирал Колчак повелел перенести прах лейтенанта Шмидта с острова Березань в Севастополь и торжественно перезахоронить черноморского бунтаря. Теперь, по иронии истории, памятному знаку адмирала Колчака было отказано в «прописке» на набережной лейтенанта Шмидта.
…Постыдно то, что корпусное начальство укрылось от журналистов и депутатов за спинами дежурных курсантов, несших вахту у входных дверей. Тем более что «торжественная церемония» вовсе не была неожиданностью: в Минном дворике Корпуса был давно подготовлен постамент для памятной доски. Теперь другая доска — та, что висит у парадного подъезда с названием учебного заведения, — красна в прямом и фигуральном смысле, красна от стыда за свое начальство. Гранитную плиту уложили в багажник попутной машины и увезли на Лиговку — в мастерскую, где ее и изготовили.
Но нет худа без добра. Пока доска стояла близ памятника Крузенштерну, я познакомился с пожилым человеком, который назвался… племянником Колчака… Я не сразу в это поверил, и Михаил Владимирович пригласил меня к себе на Дачный проспект. А там за скромным, но хлебосольно накрытым столом пошли альбомы, документы, старые фотографии…
Как бы удивилось начальство Ленинградского торгового порта, узнав, что боцманом на борту паровой землеотвозной шаланды служит блестящий выпускник старейшего в России Морского корпуса, дипломированный крейсерский штурман, более того — троюродный брат Верховного правителя. А впрочем, не удивилось бы; тогда, в двадцатые годы, подобные метаморфозы встречались на каждом шагу… Пилил же по дворам дрова бывший морской министр адмирал Григорович…
Все политические штормы — от Февральской революции до октябрьского переворота — мичман Владимир Колчак-1-й пережил вместе со своим кораблем — крейсером Гвардейского экипажа «Олег». Далекий от каких бы то ни было политических партий, он признавал только одну партию — экипаж родного корабля. Но в 1919 году крейсер «Олег» был потоплен на Кронштадтском рейде торпедой с английского катера, и молодой моряк (23 года) сошел на берег, став флагманским штурманом Кронштадтской морской базы. Многим не нравилось, что оперативные документы Красного флота подписывались Колчаком. Пусть и не Верховным правителем, но все же… Глаз резало. Поэтому в октябре 1919 года флагманский штурман Владимир Колчак-1-й был вызван в реввоенсовет Морских сил Балтийского моря, где ему предложили сменить фамилию на любую другую.
Предложение шло противу всех дворянских понятий о чести, да и не только дворянских. Шутка ли — отречься от тех, кто вызвал тебя к жизни сквозь череду веков, кто прославил твой род в военной истории Отчизны, да и само понятие Отчизны шло от отчичей, которые отсекались именем-псевдонимом. То была казнь фамилии. Но деваться некуда. И стал Владимир Александрович Колчак-1-й гражданином Александровым, дабы затеряться в огромном сонмище однофамильцев.
Однако же не затерялся… И военмор РККФ Александров, честно служивший на кораблях новому правительству, вынужден был раз в две недели отмечаться в Большом доме, как называли в Питере здание ВЧК на Шпалерной; если б только отмечаться, но при том надо было отвечать на всевозможные вопросы с подковыркой — не имели ли вы все-таки каких-либо контактов с адмиралом Колчаком? А в бытность вашей общей службы на Балтике в 1915–1916 годы? А с членами его семьи? А где скрывается его родная сестра Екатерина Васильевна Крыжановская? А не пишет ли вам кто-нибудь из его родственников из Франции?
С этих расспросов-допросов Владимир Александрович возвращался белее снега, мрачнее тучи.
Не давала питерским чекистам покоя мысль, что по «городу Ленина» разгуливает брат Верховного правителя (даром что троюродный) — мало того, так он еще и затесался в кадры Рабоче-Крестьянского Красного флота под прикрытием чужой фамилии. Уж очень кому-то хотелось заработать орденок на таком легком и громком деле, как выявление вражеской деятельности родственника самого Колчака. Так легко было упечь его в лагерь — ну просто руки чесались. Сейчас только диву даешься — как он уцелел и после «красной мести за товарища Урицкого», и после «кировского дела», и в 1937 году…
Конечно же, на морской карьере Владимира Колчака-1-го был поставлен крест. Не веря в столь жесткий перст своей судьбы, он все же отчаянно пытался стать командиром корабля — в том был смысл избранной им профессии, в том был и смысл его офицерской жизни. Порой казалось, что вот-вот и он поднимется на заветный мостик. И он дважды поднимался, пусть не надолго, пусть это были небольшие корабли — тральщик «Кубань» в 1921-м да посыльное судно «Коршун» в 1922-м. Но в том же 1922 году его, 25-летнего военмора, уволили с флота якобы «по расстроенному здоровью». Могли бы и вовсе «волчью» статью подобрать — «как классово чуждый элемент», например.
Так Колчак-Александров оказался на осушке жизни. Все же подался он поближе к морю — в контору дноуглубительных работ, что в Петроградском торговом порту. И стал бывший штурман крейсера, бывший командир боевого корабля боцманом паровой шаланды. Потом вырос до помощника капитана и даже стал ее капитаном. Грустная это была карьера для бывшего боевого офицера, но все же он делал работу весьма нужную не только торговому, но и военному флоту: мелководье Маркизовой лужи надо было углублять по всем необходимым для обороны и торговли фарватерам. Разве о должности техника по промерам или помощника багермейстера мечтал он под парусами учебного гардемаринского корабля? Разве каютка техника по землечерпальному каравану грезилась ему на мостике крейсера «Олег»?
Старший техник по промерам и бурению, зав. производственной группой… Он карабкался по этим непрезентабельным должностям, как по перекладинкам шторм-трапа, надеясь выбраться к настоящему флотскому делу, в большие моря, на большие корабли. У его фортуны был ведьминский оскал: она жестоко била по рукам, и именно в тот момент, когда цель была так близка…
Так, после десяти лет дноуглубительных работ его снова призывают на военный флот и назначают флагманским штурманом сначала дивизиона эскадренных миноносцев, а потом отряда учебных кораблей Балтийского флота. Это случилось в апреле 1932-го. Казалось, жизнь снова стала улыбаться моряку. Тем более, что после специальных курсов ему светила должность командира новейшего эсминца. Но в роковом 1937 году его неожиданно увольняют в запас. Не нужен советскому флоту бывший Колчак. И отправляется Владимир Александров начинать жизнь заново в новую контору — в трест «Ленводпуть», прозванную смелыми остряками «Ленвоньмуть». Но именно этой непрезентабельной конторе он обязан жизнью своей жены и своего сына. Тогда, в августе 1941-го, когда над Ленинградом уже сгустились черные тучи подступающей блокады, Вера Николаевна с сыном Мишей вместе с другими семьями работников треста была отправлена на барже «Ленводпути» (какое счастье, что у треста был свой ведомственный транспорт, даром что простая баржа!) на «большую» землю. Из-за густой завесы дождя немецкие летчики не заметили баржу, которую тянул буксирчик, и не разбомбили ее, как пускали до того на дно многие подобные «плавсредства». Баржа эта доползла аж до города Горького.
Там, на «большой» земле, в медвежьих углах Удмуртии и Поволжья, бывшая адмиральская дочь самоотверженно боролась за выживание своей маленькой семьи: бралась за любую работу, преподавала в сельских школах, печатала на машинке…
От мужа еще приходили поначалу письма. Всего их хранится в семейном архиве 18. О том, каково пришлось Владимиру Александровичу в блокадном Ленинграде, они узнали вовсе не из его нарочито бодрых строк. Много лет спустя — от уцелевших соседей и сослуживцев. А пришлось ему худо. С первым же днем войны он пришел в военкомат и попросил призвать его на флот как командира РККФ. Но ему отказали. Бросили капитан-лейтенанта запаса на «оборонные работы» — рыть противотанковые рвы. Поначалу подкармливала «рабочая карточка». Но в самое голодное время — в ноябре — его уволили из треста. Пришлось идти в ученики токаря на завод. Но тут его наконец призвали. Прослужил он несколько дней и свалился от истощения с тяжелейшим воспалением легких. Капитан-лейтенант Владимир Александров (Колчак) скончался 16 декабря 1941 года в военном госпитале. И где он погребен, не скажет ни камень, ни крест.
Сын его, Михаил, дерзнул продолжить морскую стезю отца, стезю старинного рода…
Могу представить этот никогда не звучавший диалог. 1946 год. Ленинград. Он — Михаил Александров, 19-летний паренек, выбирающий свой жизненный путь. Она — судьба, фортуна, в общем, та сила, которая ведет нас, повелевает нами.
Он: Мой отец, мой дед, большинство моих предков и родичей были военными моряками, офицерами флота… И я хочу быть, как они!
Она: Ты никогда не будешь морским офицером. Прошу не забывать, что ты живешь в советской стране, а дед твой был царским адмиралом, отец — офицером царского флота, все твои родичи служили тоже в Российском Императорском флоте, а дядя твой был ни много ни мало — Верховным правителем России — адмиралом Колчаком. И сам ты природный Колчак, даром что фамилию сменил на Александров. Тебе никогда не носить погоны офицера советского флота. Это невозможно. Забудь об этой красивой, но немыслимой мечте, найди себе другое занятие!
А он не забыл. А он наперекор судьбе надел черную флотскую фуражку и черную офицерскую шинель, а он получил-таки морской кортик, почти такой же — черно-золотой, какой носили его отец, дед и его дядя — адмирал Колчак. Знать бы нам всем, чего это стоило Михаилу Владимировичу Александрову, по первой — исконной — фамилии Колчаку-1-му.
А куда же глядели кадровые органы, наши бдительные чекисты?
О, сколько раз приходилось отвечать на этот коварный вопрос моему собеседнику!
Да, он — Колчак, троюродный племянник Верховного правителя, расстрелянного большевиками, он не только сумел выжить в стране, где существовали лагеря даже для членов семей врагов народа (Колчак — едва ли не враг № 1), но и посмел пойти по стопам своих предков. А предки у него были древние и именитые. Объяснить непростое родословие Колчаков лучше всех, на мой взгляд, удалось питерскому историку и юристу Александру Смирнову, главному инициатору сооружения мемориальной доски:
«По семейным преданиям, род Колчаков имеет сербские или хорватские корни. Возможно, так и есть, но в России Колчаки оказались в связи с очередной Русско-турецкой войной.
В 1711 году в сражении с войсками Петра I отличился болюбаша (турецкий эквивалент полковника) Колчак, за что султан пожаловал его чином трехбунчужного паши. В 1736 году Колчак-паша становится визирем (министром), а спустя год на короткое время — Главнокомандующим турецкими войсками на русском фронте, после чего назначается комендантом крепости Хотин, держащей под прицелом своих 183 орудий междуречье Днестра и Прута.
В августе 1739 года русский фельдмаршал Миних в Ставучанском сражении разбивает турок и подступает к Хотину, в котором оставалось всего 990 человек, чего было явно недостаточно для обороны. Миних поступает разумно: предлагает капитуляцию на весьма почетных условиях. Илиас-паша-Колчак соглашается и вместе со старшим сыном Махмет-беем с почетом препровождается в Петербург. „Коль скоро Толь тебя, Колчак, учит российской сдаться власти, ключи вручить в подданства знак и большей избежать напасти“, — писал по сему поводу Михайло Ломоносов в оде на взятие Хотина.
Известно, что императрица Анна Иоанновна была человеком непредсказуемым: могла казнить, могла и миловать. Колчакам повезло, они были обласканы, а Махмет-бей даже пожалован шубой с царского плеча. Тем не менее после подписания мирного договора между Россией и Турцией престарелый паша решил вернуться на родину. Ему снова повезло: весть о том, что в Стамбуле его ждет смертная казнь, настигла в дороге. Илиас-паша-Колчак в Турцию не поехал, а остался в Польше у своего старинного знакомого графа Потоцкого, где мирно скончался в 1743 году, сын же паши перешел на русскую службу.
В годы царствования Елизаветы Петровны Колчаки получили русское дворянство, подданство и герб. Род Колчаков служил своей новой Родине не за страх, а за совесть. Известно, что в годы правления Павла I и Александра I Лукьян Колчак в чине сотника Бугского казачьего войска участвовал в войнах с турками и был за доблесть награжден земельным наделом в Ананьевском уезде Херсонской губернии. У Лукьяна было два сына: Иван, который предпочел гражданскую службу, и Федор, оставшийся в армии и доросший до чина подполковника. Прямые потомки Ивана сегодня живут в Париже. Потомки Федора — в России, в Петербурге. Но об этом чуть позже.
У Ивана Лукьяновича Колчака было три сына: Василий (отец легендарного адмирала), Александр и Петр. Все служили на флоте. Петр скончался в 1903 году в чине капитана 1-го ранга. Василий участвовал в обороне Севастополя, о чем впоследствии написал мемуары. После войны георгиевский кавалер Василий Колчак окончил Горный институт и дослужился до генерал-майора флота, став известным специалистом в области металлургии и крупнокалиберной артиллерии, даже написал „Историю Обуховского сталелитейного завода в связи с прогрессом артиллерийской техники“… Кстати, именно на Обуховском заводе и родился его сын Александр, будущий Верховный правитель России. Супруга Василия Ивановича Ольга Ильинична также происходила из военной семьи. Ее ближайшие родственники контр-адмирал Сергей Андреевич Посохов и генерал-майор Андрей Андреевич Посохов после революции сумеют эмигрировать. К ним во Францию и приедет впоследствии семья Александра Васильевича Колчака…
Средний брат Василия, Александр, также был генерал-майором флота и специалистом по корабельной артиллерии. Биография его заслуживает целого романа: в Крымскую войну находился на Балтике, на редуте генерала Дена, совершал дальние плавания по Амуру, на клипере „Всадник“ крейсировал у берегов США в 1868–1871 годах, вновь служил на Балтике на плавбатареях „Не тронь меня“ и „Кремль“. Сын контр-адмирала, Александр Александрович пошел по стопам отца: окончил Морской кадетский корпус, защищал Порт-Артур, был награжден орденом Святой Анны IV степени с надписью „за храбрость“. (Любопытно, что через японский плен прошло двое Колчаков: лейтенант Александр Васильевич и мичман Александр Александрович.)
24 мая 1915 года старший лейтенант русского флота Александр Александрович Колчак-1-й погибнет на минном заградителе „Енисей“, торпедированном немецкой подлодкой в десяти милях от острова Оденсхольм; жениться он не успеет. Его дядя Аркадий, подполковник жандармерии, будет убит в 1907 году революционером-террористом, а двоюродный брат Петр Аркадьевич погибнет в 1918 году в Киеве в чине штабс-капитана Белой армии. История любит парадоксы: в адской круговерти войн и революций из всей „старшей ветви“ Колчаков судьба сохранит именно сына Верховного правителя».
Чекисты, конечно же, не дремали и бдительно следили за всеми шагами родственника Колчака.
Ох, как трудно было шагать по жизни, зная, что за каждым твоим новым знакомством, за каждой поездкой, встречей следят люди, не знающие ни сантиментов, ни истории твоей страны. Что им с того, что все сыновья, внуки и правнуки Лукьяна Колчака, сотника Бугского казачьего войска, верой, правдой и кровью служили России, рубились за нее в боях, заслоняли ее грудью под Севастополем и Порт-Артуром, глотали смерть вместе с соленой морской водой на Балтике и в Черном море.
Не знали на Руси такой ветхозаветной жестокой мести, когда преследованию подвергался весь род ослушника.
Итак, в 1946 году Михаил Александров поступил в Ленинградское Военно-топографическое училище и успешно окончил его спустя три года. Почему военно-топографическое?
— Папа был штурманом, — отвечает на этот вопрос Михаил Владимирович, — в нашем доме всегда были морские карты, и я читал их, как книги, — запоем… Поэтому, когда на распределение приехали люди во флотской форме и спросили, есть ли желающие служить в Морском картографическом институте, я, конечно же, вызвался первым.
Так он стал флотским офицером, увы, — ненадолго. В 1951 году на лейтенанта Михаила Александрова поступил донос в парторганизацию института. Сосед по коммунальной квартире некий подполковник Иванников уведомлял парторганы, что в режимном институте служит под чужой фамилией близкий родственник «кровавого адмирала Колчака».
Открылась ему эта «страшная тайна» так: бабушка Валентина Яковлевна, вдова отставного контр-адмирала Александра Федоровича Колчака (двоюродного брата отца легендарного адмирала) решила перед уходом в лучший мир почистить свой архив. Письма, дневники и прочие бумаги она жгла в печи на общей кухни. Вот тут на глаза бдительному соседу и попались дореволюционные открытки, адресованные Колчакам… Подполковнику очень хотелось улучшить свои жилищные условия за счет семьи Александровых, и он проявил завидную настойчивость — бомбардировал своими «сигналами» и командование училища, и «органы», и Картографический институт. Комсомольца Александрова вызвали на парткомиссию. Напрасно он объяснял, что фамилию менял не он, а отец «по рекомендации реввоенсовета», что отец сложил голову в блокадном Ленинграде… Исключили из комсомола, уволили из рядов Вооруженных сил. Еще бы чуть-чуть, и на радость соседу арестовали. Однако Михаил Александров написал письмо Сталину с подробным объяснением всех биографических околичностей. Письмо попало «куда следует», и вскоре бывшего лейтенанта вызвали в Москву на парткомиссию Военно-Морского министерства (было тогда такое). На счастье, один из адмиралов, разбиравший персональное дело, узнав, что Колчаки родом из казаков, заметил во всеуслышание: «Да у нас полстаницы Колчаков!» Похоже, что его реплика все и решила (даром что в той станице жили не Колчаки, а Кольчаки, но никто не стал вдаваться в орфографические детали). Лейтенанта Александрова восстановили в кадрах ВМФ, но вместо Картографического института, где открылась тайна фамилии, ему предложили найти новое место службы. Он выбрал Север, гидрографию.
Так, спустя ровно полвека, в тех же самых местах, где зимовал, штормовал и хаживал то на шхуне, то на лыжах лейтенант Александр Колчак, объявился его сродственник — лейтенант Михаил Александров (Колчак). Вот и не поверь после этого в переселение душ, если на одних и тех же Новосибирских островах почти след в след прошли они по белому безмолвию Арктики. По одним и тем же картам сверяли они свои курсы — один на шхуне «Заря», другой на гидрографическом судне «Мурман», ходили в одни и те же высокие широты. Именно ему, Михаилу, выпало исполнение несбывшейся мечты своего знаменитого сородича: побывать на берегах шестого континента — Антарктиды. И не просто побывать, а дважды зимовать, работать, исследовать эту самую загадочную часть планеты, перенести там хирургическую операцию. Правда, все это было потом, после того как в ходе «хрущевского сокращения» Вооруженных сил ему пришлось в 1955 году все же расстаться с военным флотом и в звании старшего лейтенанта запаса начинать жизнь заново, точь-в-точь как пришлось начинать его отцу в двадцать втором. Снова кадровики пугались его былой фамилии, снова бесконечное обивание порогов различных ленинградских контор. Только летом 1956 года повезло — приняли старшим техником в отдел географии Арктического НИИ. Оттуда открылись ему пути и на Северную Землю, и на Новосибирские острова, и на остров Шмидта, и в Антарктиду.
По итогам той воистину героической работы была написана кандидатская диссертация — «Ландшафтная структура земли Эндерби». Наверное, не случайно именно ему доверили давать названия новооткрытым в Антарктике горам, бухтам, мысам, островам. За труды на шестом континенте Михаил Владимирович был награжден орденом «Знак Почета».
Есть у него заветное «географическое» желание — восстановить на карте Арктики остров Колчака в Ледовитом океане, тот самый, что командор Русской Полярной экспедиции барон Толль нарек в честь своего сподвижника, открывшего и описавшего этот дикий клочок суши, окруженный льдами. А пока он бьется за восстановление своей родовой фамилии, принесенной в жертву гражданской войне.
Живет кандидат географических наук капитан в отставке Михаил Владимирович Александров (Колчак), как и большинство питерских пенсионеров, за чертой бедности. Растит внучку, пишет научные статьи, перебивается дачным огородиком. Старенький, купленный в лучшие времена «Запорожец» — на вечном приколе. Делит с мужем все былые и нынешние невзгоды верная подруга Вера Александровна. Она тоже из старого морского рода..
Неожиданно помог им в их нелегкой пенсионерской юдоли иркутский пивной комбинат, выпускающий пиво «Адмирал Колчак». Странно, что это сделали пивовары, а не российские моряки…
А вот первый в России музей адмирала Колчака, как ни странно, открылся не в Омске, не в Иркутске и даже не в морской столице России Санкт-Петербурге, откуда он родом, а в курортном городе Кисловодске, где адмирал, изъездивший всю Россию, никогда не бывал…
И все-таки в том нет случайности. В Кисловодске родилась Анна Тимирёва. Она и после смерти своей приютила память о самом любимом человеке — Александре Васильевиче, Сашеньке, в своем родном городе. Получилось так, что сначала именно ей, Анне Тимирёвой, решили посвятить уголок в музыкальной гостиной кисловодского театра «Благодать» его руководители — В. Интосими и Э. Стадниченко. Однако «уголок» очень скоро перерос в обширную экспозицию, теперь уже постоянно действующую на правах народного музея, где представлены уникальные документы и фотографии, рассказывающие не только об истории любви Тимирёвой и Колчака, но и о жизни, военной, научной и политической деятельности адмирала. Большинство из них совершенно не известны россиянам, поскольку лишь совсем недавно были переданы в дар Фонду культуры обществом русских эмигрантов «Родина» из американского города Лейквуда.
Поскольку театр «Благодать» существует при военном санатории, то первыми посетителями нового музея стали офицеры российской армии, для которых служение адмирала России, его верность воинскому долгу, его научные и ратные подвиги в Арктике, Порт-Артуре и в годы Первой мировой войны станут вдохновляющим примером. Кисловодский музей — первая в своем роде попытка сказать правду о том, каким на самом деле был адмирал Александр Васильевич Колчак.
А в восьмидесятую годовщину гибели Колчака омичи почтили память адмирала: в Казачьем соборе отслужили панихиду по «болярину Александру», потом члены военно-исторического клуба «Белая гвардия» пронесли портрет Верховного правителя по улицам его бывшей столицы, положили цветы к решетке особнячка на набережной, где размещалась резиденция Колчака. Эти цветы дороже всяких бумажных реабилитаций.
Было бы несправедливо не сказать о том, как сложились судьбы бывшего мужа Анны Васильевны Сергея Николаевича Тимирёва и их сына Оди, Владимира Сергеевича Тимирёва.
Жизнь контр-адмирала Тимирёва во многом схожа с жизнью Колчака, во всяком случае в первой ее половине: Морской корпус, Тихоокеанская эскадра, Порт-Артур, ранение, японский плен… Дальнейшая его военно-морская карьера не отмечена особыми подвигами — служил честно, за штабное кресло не держался и в конце концов добился назначения командиром крейсера «Баян». За две недели до большевистского переворота был произведен в контр-адмиралы «за отличие в делах против неприятеля» и вступил в командование 1-й бригадой крейсеров. Но то была чисто формальная вершина его служебной лестницы. Вскоре вышел в отставку. В январе 1918 года был направлен во Владивосток проводить в жизнь решения красных флотоначальников, но, похоже, эта командировка была для него легальным поводом оставить опасный Петроград, а затем и убийственную в своем междоусобном неистовстве Россию.
Там, в Порт-Артуре, они не боялись смерти, и оба — лейтенант Колчак и лейтенант Тимирёв — готовились к одной рисковой вылазке (ее потом отменил комендант крепости). Готовясь во всеоружии встретить смерть, они оказались совершенно безоружными перед силой любви. Стихия, которая называлась одним словом — Анна, разрушила их боевое братство; одного вознесла на своем гребне, другого отринула. И тут бесполезны были чины и заслуги, мольбы и уговоры. Анна выбрала Колчака. Семейный корабль Тимирёвых раскололся на три части. Глава семьи оказался за кордоном — в Китае, осев в Шанхае. Анна отправилась с возлюбленным вглубь Сибири, а сын Володя остался у бабушки в Кисловодске.
Сергей Николаевич Тимирёв на чужбине не пропал. И работу нашел себе по сердцу и флотской специальности. Только вместо русского крейсера командовал китайским торговым пароходом. «Это единственный случай в истории Поднебесной, — невесело пошучивал он, — когда китайским судном командовал русский адмирал».
Он оказался сильным человеком — не запил, не сломался в новой такой чужой и такой немилосердной жизни. Более того — возглавил шанхайскую кают-компанию русских морских офицеров бывшего русского флота, таких же товарищей по изгнанию, как и он сам. Именно на его квартире и собирались моряки-эмигранты, чтобы обсудить насущные дела, политические события, посовещаться, чем помочь бедствующим коллегам. Однако частые пребывания главы кают-компании в рейсах плохо сказывались на общих делах, и Тимирёв передал председательские полномочия, офицеру, следующему за ним по старшинству. Так он выкроил немного времени для работы над мемуарами, главы из которых читал сослуживцам вслух. «Воспоминания морского офицера. Балтийский флот во время войны и революции 1914–1918 гг.» вышли в свет через много лет после смерти автора. Сергей Николаевич скончался от рака горла 31 июня 1932 года (погребен в Шанхае), а его книга вышла в Нью-Йорке лишь в 1961 году. Она была переиздана в России в 1998 году. К чести Тимирёва надо сказать, что он не сводил посмертных счетов с Колчаком. Более того, отзывался о нем с подобающим моряку уважением к боевым заслугам своего бывшего сотоварища.
В годы послесталинской оттепели Анна Васильевна получила письмо из-за границы от бывшего капитана 2-го ранга Владимира Романова, того самого офицера, который пересылал письма Колчака из Севастополя Анне Тимирёвой по каналам Генерального морского штаба. Романов сообщал Анне Васильевне, что ее бывший муж в эмиграции «жил нежной мыслью о сыне своем», радовался тому, что сын оказался «не в потерявшей русское лицо эмиграции», а остался в России, где «будет полезен».
Увы, отцовская радость была слепа. Да и как он мог предвидеть столь ужасное будущее своего единственного сына?! Слава Богу, что он так ни о чем и не узнал и скончался в блаженном неведении. Хоть в этом судьба его пощадила.
С 1918 по 1920 год Володя жил в Кисловодске с бабушкой Варварой Степановной Сафоновой, а после ее смерти — с сестрой деда Марией Ильиничной Плеске.
В 1920 году Анна Васильевна, не будучи уверенной в своем ближайшем будущем, писала сыну из Иркутска:
«Дорогой мой! Я не знаю, где ты сейчас и что с тобой, но горячо верю, что ты жив, здоров и чувствуешь себя молодцом. Кто знает, увидимся ли мы с тобой когда-нибудь, но, если не увидимся, ты должен знать, что твоя мать никогда не забывала о тебе, хотя судьбе было угодно отнять тебя у нее в самую трудную пору ее жизни. Когда ты вырастешь, ты поймешь, не сможешь не понять, почему это случилось и какая беда развела нас…
Прощай, мой ненаглядный, кровь моя, любовь моя…»
Сухи, но точны слова биографа Владимира Тимирёва:
«После освобождения из тюрьмы в 1922 году Анна Васильевна перевезла его в Москву. У Володи рано проявились способности к изобразительному искусству. По окончании Московского архитектурного института он занимался в студии художника А. Кравченко. Первая персональная выставка его работ состоялась в 1934 году. Он получил заказы на книжные иллюстрации.
Из Тарусы, Поленова, Малоярославца, Вереи, Вышнего Волочка — мест высылок своей матери, он привозил много акварелей и карандашных рисунков.
21 марта 1938 года арестован и осужден по статье „за шпионаж“ на 10 лет без права переписки (то есть расстрелян).
Его произведения находятся в музеях Москвы, Перми, Брянска, Нукуса и других городов».
Ну что ж, хоть в этом он оправдал надежды отца — пригодился России в качестве художника. По одной из версий, причина ареста 24-летнего Владимира Тимирёва состояла в нежелании матери его невесты, чтобы ее дочь связала судьбу с «пасынком адмирала Колчака». Оберегая свою дочь от вполне вероятных опасностей, она написала в НКВД донос на молодого художника, и его тут же арестовали.
О жизни и творчестве Владимира Тимирёва снят в начале нынешнего века документальный фильм «Я к вам травою прорасту».
Прах его упокоен в гигантской братской могиле на Бутовском полигоне, где проводились массовые расстрелы в 30-е годы. Пепел его матери погребен на Ваганьковском кладбище в Москве. А останки отца лежат где-то в Шанхае. Вот так отцвела семья героя Порт-Артура, контр-адмирала С. Н. Тимирёва. И в этом скорбном финале она уподобилась сотням других семейств русских моряков на переломе эпох. Да только ли моряков…
19 июля 2003 года с центральной военно-туристской базы Терскол поднялись на безымянную вершину альпинисты ВМФ, космических сил и ВДВ и учащиеся Ногинской православной гимназии во главе с протоиереем Михаилом Яловым. В восхождении приняли участие более ста человек. Они назвали 3500-метровую вершину «Пик адмирала Колчака». Оставили там капсулу с посланием для будущих восходителей. С вершины пика альпинисты принесли гранитный камень для музея в Кисловодске.
Восхождение совершено после презентации книги Анны Тимирёвой «Не ненавидеть, но любить».
Вагон, в котором был арестован Колчак, уцелел и выставляется ныне в Новосибирске, как живой участник, но немой свидетель истории.
Как это ни странно на первый взгляд, но трагическая любовь Гришки Мелехова и Аксиньи из всемирно известного романа Шолохова «Тихий Дон» в какой-то мере отражает реальную историю не менее трагической любви — природной терской казачки Анны Тимирёвой и потомка бугского есаула Александра Колчака. Повторилось все, разве что на более высоком социальном уровне.
Адмирал Колчак проиграл Красной армии военные сражения, но он победил в другом измерении — в нравственном плане. Любовь Анны возвысила его над всеми большевистскими вождями, ибо ни один из них не ведал такой любви, любви жертвенной.
И все страсти Троцкого по Ларисе Рейснер, сданной им потом в объятия Федора Раскольникова, Владимира Ульянова-Ленина по Иннесе Арманд или роман Коллонтай с Дыбенко на фоне такой любви, какая связала судьбы Колчака и Тимирёвой, выглядят жалкими и пошлыми адюльтерами. Ни одна из этих большевистских метресс не смогла, подобно Анне Тимирёвой, швырнуть свою жизнь к ногам палачей возлюбленного: «Расстреляйте меня вместе с ним!» Александр Колчак был достоин такой любви, и он познал ее, заплатив за подобное счастье жизнью.