Чары Киприды. — Елена. — Об одном кулачном поединке. — Конец Тесея. — Хитрость Агамемнона. — Женихи. — Страсть и бегство.
Было еще утро, но солнце уже поднялось чуть выше, и теперь зной начал понемногу заползать даже сюда, в грот. Клеон подал знак рабыне, она смочила холст холодной водой и занавесила им вход. Пока, поутру, это помогло — жара стала отступать.
— ...А изображена тут, на амфоре, Афродита, дорогой Профоенор, — продолжал после этого Клеон, обращаясь к своему гостю, — потому, что вино это — киприйское. Как ты знаешь, в пене вод как раз у берегов Кипра она, Афродита, и родилась, прекраснейшая богиня, дарящая нам величайшую из радостей — радость любви. Киприйское вино сразу унимает все печали, взбадривает душу, и кровь от него начинает сладостно пульсировать в жилах... Отведай-ка...
Ну и как тебе вино?..
То-то же!..
Только пей его не особенно много — оно быстро пьянит, даже разбавленное водой. Это, верно, ее чары, Афродиты-Киприды: все пьянит, чего хотя бы мимолетно коснулась она. Пьянит земля Кипра своими виноградниками, пьянят кипрские женщины (я бывал там; о, если б ты, Профоенор, знал, как утонченна и как пьяняще сладка тамошняя любовь!), пьянит даже то, чего коснулось проклятье Афродиты. Говорят же, что на некоторых красавицах лежит ее проклятье — богиня наложила его, позавидовав их красоте. Но в этом случае — как должна быть пьяняще прекрасна такая красавица, если прекраснейшая из богинь позавидовала ей!
Тебе трудно поверить, что такие бывают? Я и сам бы не поверил, если бы одну такую не привелось увидеть. Сколько бед принесла она всем, кто был ею очарован! Однако ж — как была хороша! Воистину — как богиня, хороша! Я, разумеется, говорю про Елену. Да, да, про ту самую, из-за которой, как у нас повелось считать, началась Троянская война. Хотя не в ней одной, конечно же, было дело. Любим мы порой сваливать вину за собственную глупость на кого угодно — на богов, на женщин, только не на самих себя!
Видишь этот давний рубец у меня на лбу? Тоже, можно сказать, получил из-за нее, хотя, по правде-то, лишь себя одного надо бы винить...
Сейчас, глядя на меня, возможно, и нелегко в это поверить, — но был я в молодости очень даже славным кулачным бойцом, и наслышаны обо мне как о бойце были не только в Микенах. И тут вдруг приходит известие, что спартанский царь Тиндарей в честь уж не помню чего устраивает в своем городе кулачные бои, на которые созывает бойцов из всех царств. Награда победителю — доспехи ионической работы. Разумеется, бойцы тут же начали стекаться в Спарту. Надо ли говорить, что и я сразу помчался туда? Был я силен, уже весьма опытен в подобных боях, — поверженным меня еще никто не видел, — и выиграть эти дорогие доспехи, признаться, очень крепко рассчитывал.
И судьба поначалу оказалась ко мне благосклонной — раз за разом жребий выпадал драться не с самыми сильными соперниками: из какого-нибудь неприметного городка Сикиона, известного разве что своими петушиными боями и каким-то якобы родившимся там двухголовым уродцем, или из забытого Зевсом городка Эпидавра, настолько нищего, что мясо там едят лишь на праздники Деметры и Диониса, два раза в год. Нисколько поэтому и не горжусь, что из схваток с их доморощенными бойцами быстро выходил победителем, быстрее, чем ты сейчас допьешь эту чашу с киприйским вином.
Но вот настал час выходить против сильного по-настоящему бойца — Филакида из достославного города Пилоса. Может, не столько он был и силен в кулачном бою, этот самый Филакид, сколько опытен и хитер. Вначале боя — вроде бы совсем слаб; а когда соперник уже не думает о защите, а только нападает — тут-то он встает, будто, подобно Антею, силы набрался от матери-Земли, и наносит этому сопернику единственный точный, хорошо рассчитанный удар, да такой, что никто после такого удара уже не поднимался.
С этим вот самым Филакидом и свел меня жребий в последнем отделявшим от заветных доспехов испытании.
Что ж, бой — так бой!.. И так я его бил, и эдак, он у меня уже крутился, как загнанный лис. Нанес я еще удар — и он повержен: лежит — едва дышит, мyка во взоре, кровавая пена изо рта. Сидящие на скамьях уже кричат: "Клеон! Клеон! Слава Клеону из великих Микен!.."
Так я уже уверовал в свою победу, что повернулся в сторону царя и руки воскинул, славя Зевса...
И тут...
Тут я вдруг увидел девочку, подошедшую к царю Тиндарею... Это была его дочь Елена, и было ей в эту пору всего двенадцать лет, я знал... И она — она тоже взглянула на меня... Нет, не с восхищением, как все, а просто с любопытством ...
Боги, боги!.. Эти белые, как пена, волосы!.. Эти глаза цвета полуденного неба!.. Этот девичий стан!.. Но главное — это лицо!.. В нем одновременно и невинность, и какая-то изнутри идущая многоопытность... И стыдливость, и одновременно похотливость... И любовь... И недоступность... Боги, боги, какое лицо!..
И вот, пока я, забыв, где нахожусь, вообще забыв обо всем на свете, взирал на эту девочку,— тут заслуженная кара богов меня и настигла. Окончательно, казалось, поверженный мною Филакид поднялся-таки с земли... Понятно, я этого не видел, только знай себе пялился на Тиндарееву дочку...
Все-таки успел обернуться на звук его шагов — лишь это меня и спасло от верной смерти, лишь потому сейчас и разговариваю тут с тобой. Удар-то он свой метил мне в висок, а его кулак, обтянутый дублеными ремнями, пришелся мне всего лишь в лоб. Рухнул я — на том и бою конец. Так и достались доспехи спартанского царя хитрому Филакиду.
Очнулся я только на другой день. Кожа на лбу разошлась так, что ее мне потом сшивали нитями наложницы Тиндарея, — потому и рубец сейчас не такой большой, какой мог бы остаться.
И винил я потом только эту девочку в своем постыдном поражении. Что, как ты понимаешь, весьма скверно говорит о моем тогдашнем уме. Вини только себя! Не будь дураком! Не пялься во время боя по сторонам, не подставляй при этом лоб под удар — и все будет при тебе: и победа, и слава, и призовые доспехи!..
...Ах, это вино, это пьянящее чарами Афродиты кипрское вино! Испил — и та девочка словно вновь перед глазами! И душа песен просит!.. Эй! — (он обратился к слепцам, которые тем временем дремали стоя), — ведомы вам, надеюсь, песни про прекрасную Елену? А ну давайте-ка!
Те мигом вздернулись из дремы, один тотчас ударил по струнам, а другой запел:
Не было женщины смертной, что красотой
превзошла бы Елену!
Разум теряли мужи,
тебя издали даже завидев:
Страсть закипала в их жилах, лишая рассудка.
Статью и ликом подобная
пенорожденной Киприде,
Зависть
даже прекрасной богини ты навлекла на себя.
Горд был тобою даже отец твой
бессмертный, великий
Зевс-громовержец, повелевающий миром...
На сей раз их пение прервал Профоенор. Он остановил их мановением руки и, обращаясь к Клеону, спросил:
— А насчет того, что она была дочерью Зевса, — веришь ли ты в это?
Клеон на миг лукаво улыбнулся, но прежде, чем ответить, дал распоряжение рабыне:
— Накорми-ка, Фамария, этих почтенных старцев. Да непременно угости их этим же киприйским вином — пусть и в их дряблых жилах поиграет забытая ими страсть. Потом приведешь обратно.
После того, как рабыня увела певчих, та же улыбка снова обозначилась на лице Клеона, и, повернувшись к Профоенору, он сказал:
— Была ли она дочерью Зевса, ты спрашиваешь? Гм... Во всяком случае, так уж у нас поведено считать. И попробуй-ка оспорь! Это что ж — усомниться в детородной силе самого громовержца?!..
Хотя... Не нам, конечно, смертным, судить — но не многовато ли стало у нас в последнее время Зевсовых детей? Эдак ему, за другими занятиями, и некогда было бы метать с Олимпа свои молнии... Нет, я, конечно, верю охотно... И все-таки — не слишком ли надолго уходят порой наши цари в военные походы, невесть на кого оставляя своих жен и везя с собой целые обозы с наложницами? Возвращаются — а у них уже, гляди-ка, дети! Успели и родиться, и даже подрасти. А от кого дети-то? Ясное дело, от Зевса. Ну, на худой конец — от Посейдона... Вот и отец Елены, царь Тиндарей, ушел на войну с фесалийцами года за три до ее рождения. Вернулся — а у него уже дочь, да какая пригожая!.. Но не подумай, что я сколько-нибудь сомневаюсь. От Зевса — так от Зевса, в конце концов, почему бы и нет?
Говорят, ее матушка, Леда, увидела Зевса во время купания. Он будто бы в облике лебедя подплыл к ней. Потому сама Елена, как говорят, вылупилась из снесенного Ледой яйца... Не знаю, не присутствовал... Но будем считать, что в точности так все оно и было, как рассказывают, — звучит, во всяком случае, красиво. Если даже сам Тиндарей поверил — стало быть, так оно и было.
А вот насчет проклятья Афродиты... Об этом стали говорить уже после той истории с Тесеем. Неужто не слышал? Ну послушай тогда.
Было это через полгода после моего неудачного боя с Филактидом. Елене еще не исполнилось тринадцати, а Тесей был тогда примерно в моих нынешних летах. Правда, говорят, был крепок достаточно. Еще бы! Последний из героев той же поросли, что и Геракл! Сын бога Посейдона (к слову сказать). А какой шлейф славы за ним тянулся! Победитель критского Минотавра! Усмиритель кентавров! Участник похода аргонавтов! Соблазнитель царевны Ариадны (которую, кстати, бросил потом так же легко, как и соблазнил). Что там еще за ним было? Марафонский бык, калидонский вепрь, — и не перечислишь всего.
А о том, как он избавил мир от злодея Прокруста, ты слыхал?
О, когда-то, в мое время, об этом даже дети были наслышаны! Чудовищный разбойник Прокруст с радостью принимал у себя путника, как и повелевает нам Зевсов закон гостеприимства, а ночью нападал на него, подвергал страшному надругательству, а затем укладывал на свое знаменитое ложе — и либо растягивал его лебедкой, если гость был для ложа слишком короток, либо отрубал ему ноги, если, наоборот, ложе оказывалось слишком коротко для него. Потом уже где-нибудь в овраге находили труп несчастного — либо вытянутый, как змеиная шкура, либо с отрубленными ногами, однако никто не знал, чьих это рук дело.
Давно это было, лет, пожалуй, сто, а то и больше, назад. Тесей, в ту пору еще юноша, только-только стал царем Афин, и решил он избавить окрестности своего города от всякой такой дряни. Сам обрядился путником и начал бродить по окрестным горам, просясь, во имя Зевса, на ночлег к тамошним жителям. Не знаю, долго ли он так бродил, пока в конце концов не набрел на обиталище злодея Прокруста... Уж не знаю, что там произошло между ними, но только нашли в овраге на другой день труп этого самого Прокруста с отрубленными ногами — и больше уже никогда не случалось ничего подобного вблизи Афин.
Да, смел был Тесей! Смел и силен! Даже когда ему семьдесят стукнуло, не было, говорят, никого во всем ахейском мире, по силе равного ему.
Но что такое мужская сила рядом с Афродитиными чарами? Всего однажды побывал в Спарте, всего один раз увидел двенадцатилетнюю девочку, дочь царя — и вконец обезумел могучий старик.
Уже, наверно, никто не узнает, как он ее умыкнул из Спарты. Но почему-то думаю — тут не обошлось без ее согласия. Что она там, у себя в Спарте, видела? Учения эфебов да попойки отца? А тут — хоть и старец — но какой! Овеянный славой, воспетый в песнях!
Ну, о чем не знаю, о том не буду говорить. Только в Спарте все сбиваются с ног в поисках царской дочери — и тут вдруг доносит кто-то: она уже в Афинах.
Спартанские старейшины собрались, поразмыслили, порешили: большое для славной Спарты бесчестие. Тут уж ничего Тиндарею не оставалось делать — собрал войско, двинулся походом на Афины.
Но уже и по Афинам прошелся ропот: не по чести поступил их царь Тесей, рассорив Афины со столь могущественным городом, как Спарта, ради своей старческой похоти. И так вышло, что, когда спартанцы приблизились к стенам Афин, желающих биться за своего царя там, в Афинах, не оказалось.
К подобному непослушанию своих подданных Тесей не привык. Не знаю, что там произошло, сам ли он захлебнулся насмерть собственным гневом или все же афиняне помогли ему поскорей покинуть сей мир, — но в тот же день отбыл наш многославный Тесей в царство мрачного Аида. А уж афиняне, чтобы далее не испытывать судьбу, подобру—поздорову вывели девочку к Тиндарею и вынесли вдобавок богатые дары — во искупление обиды, нанесенной их почившим царем.
С тем спартанцы и вернулись восвояси. Победы, сколь я знаю, не праздновали. Вообще в Спарте про всю эту историю как-то не принято было вспоминать.
Но другим-то городам не воспретишь — Тесея, как-никак, знали во всем ахейском мире и даже за его пределами. И стали поговаривать: что ж это за спартанка такая, если даже столь великий герой из-за нее сошел в Аид! Вот когда слухи-то и поползли о проклятии, которое будто бы из зависти наложила на нее Афродита. Мол, из-за этого проклятья страшные беды ждут всякого, кто когда-либо возжелает ее.
Беды бедами, но чтобы такая страшная, такая многолетняя война, какой потом была Троянская!.. Такого, полагаю, все же никто не ожидал...
Никто — кроме нашего славного Агамемнона!
Уверен — тогда уже он предчувствовал, что, благодаря Елене, сбудется его давняя мечта — обрушиться всеми данайскими царствами на ионический берег. Мудр, мудр на такие дела был наш славный царь!..
Теперь, правда, ясно — однобокой была его мудрость. Разжигание войн, захват чужих царств — тут ему равных не сыскать, а вот свою судьбу предчувствовал не дальше ближайшей пирушки. Мог бы догадаться, добром это не кончится — то, что на время войны оставил свою молодую жену Клитемнестру. Вернулся — она его со своим дружком Эгисфом и отправила к Аиду. Они его зарубили топорами во время омовения, едва он вернулся из троянского похода... А потом уже тех двоих, и Клитемнестру, и Эгисфа этого смазливого, зарезали дети Агамемнона, Орест и Электра. А убийство, матери, как ты знаешь, — злодеяние, которого не прощает Зевс. Вот и стали после того чахнуть наши Микены. Где, где нынче их былое величие?..
...Ну, это к слову. А тогда, после всей этой истории с Тесеем, прибыл наш Агамемнон к Тиндарею, приходившемуся ему тестем, кстати... Да, да, — ибо его Клитемнестра приходилась старшей сестрой Елене. Красотой она, не в пример своей младшей сестре, не блистала, но — видишь, тоже дело добром не кончалось для тех, кто связался с ней...
Да, так вот! Агамемнон-то и подал тестю эту мысль: наперекор молве об этой истории с похищением, спешно выдать Елену замуж. Кстати, сыновей у него, у Тиндарея, нет; посему обещать женихам, что муж Елены станет наследником спартанского царства. При таком-то приданом даже про позор ее, связанный с этим похищением, любой жених забудет. Кому быть мужем Елены, уверен, тогда же и уговорились: разумеется, брату Агамемнона, Менелаю. Так наш Агамемнон, далеко глядючи, уже и воинственную Спарту готовился в будущем вовлечь в свой союз.
Но того ему было мало, поэтому придумал еще одну хитрость...
Принято считать, что она придумана была Одиссеем, так у нас повелось после его придумки с троянским конем: если что хитрое — стало быть, родилось, конечно же, в голове у Одиссея, у кого же еще! Я, однако, точно знаю — Агамемноном было замыслено, а Одиссей потом лишь огласил с его слов.
А придумано было вот что. Дабы потом не говорили, что Елену после того позора выдали замуж за первого попавшегося, объявить на весь ахейский мир, что царь Тиндарей выдаст свою дочь, прекрасную Елену, за того, кого она сама себе изберет, а избранник ее получит еще и спартанское царство впридачу. Надо ли говорить, что тут же стали съезжаться в Спарту лучшие женихи — царьки из всех больших и малых ахейских городов!
Но как быть после того, как Елена выберет одного из них? Остальные затаят обиду, что может впоследствии привести и к большой войне.
И на сей счет все было Агамемноном придумано (а Одиссеем оглашено): надо, чтобы женихи, прежде, чем Елена изберет кого-то из них в мужья, принесли нерушимую клятву в храме Зевса, что каждый из них не только не будет никогда воевать со Спартой, а, напротив, будет затем всеми силами и всею мощью своего царства во всех делах поддерживать Елениного избранника.
Что ж, поклялись. Отчего не поклясться? Царьки были тщеславны, каждый нисколько не сомневался, что избранником Тиндареевой дочки будет именно он.
Далеко, далеко видел наш Агамемнон, подвигнув их на эту клятву! Уже видел, наверно, он те сотни кораблей из всех данайских царств, которые устремятся однажды к далеким ионическим берегам!..
Для виду устроили между женихами простенькое состязание, причем такое, чтобы победитель не мог быть так уж явно определен. Не кулачный бой, не стрельба из лука по цели, а так, дескать, — чьи эфебы лучшим шагом пройдут или кто коня обуздает половчее. Елена, мол, за всем этим наблюдает — только ее суд и решает все.
Я-то знаю, ничего она этого и не видела вовсе, ибо сидела все это время под замком: Тиндарей помнил историю с Тесеем и опасался, как бы беды не случилось, если ее кто увидит прежде времени.
Ну а кончились состязания между женихами — ее вывели, и она изрекла, как было ей строго-настрого велено отцом: "Победил Менелай. Желаю в мужья Менелая". Так и стал ее мужем Менелай, которого она и увидела-то лишь после того, как эти самые слова произнесла.
Что ж, остальные женихи, погрустив, разъехались по своим городам. А клятва-то, клятва уже принесена! Клятва именем громовержца, от такой никуда не денешься! Связала эта клятва те последние ахейские города, что оставались еще неподвластны Агамемнону. С этого часа большая война была уже совсем близка.
Вдобавок, не прошло и года — отошел к Аиду царь Тиндарей, — не буду, не буду делать сей счет свои предположения, но все-таки — не слишком ли быстро, согласись, при том, что был еще вовсе не стар, — и Агамемнонов братец Менелай сделался царем могущественной Спарты, отныне главной союзницы Микен.
Теперь, как это понимал Агамемнон, дело оставалось лишь за малым — за тем, чтобы смертельная обида была нанесена Менелаевой Спарте, и чтобы эта обида была нанесена не откуда-нибудь, а именно с ионического берега, из самой Трои. И повод для обиды ненадобно долго искать — ясное дело, Елена, Менелаева жена! К этому времени она из девочки превратилась в женщину, расцвела, еще более похорошела и стала уж так прекрасна, что и вправду, наверно, сама Афродита могла бы позавидовать.
Это дело, с обидой, тоже, как я сейчас понимаю, Агамемнон взял в свои руки, не полагаясь на одну только судьбу. Наслышан был, что в великой Трое, властвовавшей над всем ионическим побережьем, есть удивительно пригожий молодой царевич Парис, сын тамошнего царя Приама, и попросил своего братца Менелая: знаешь, мол, хочу я заключить с троянцами союз; но прежде, чтобы это подготовить, позвал бы ты к себе в гости их царевича Париса, а уж он, если примешь его хорошо, глядишь, потом поможет устроить мою встречу со своим отцом Приамом.
Сказано — сделано. Уже на другой день отправляется спартанский корабль в Трою, а еще месяц проходит — и приплывает в Спарту на огромном стовесельном корабле, с богатыми дарами тот самый царевич Парис.
В тот самый день, когда он сходил на берег, я как раз был в Спарте по поручению Агамемнона, — о котором непременно поведаю тебе после, — и тогда-то впервые увидел его... Да, скажу я тебе, Профоенор, нам, данайцам, никогда не сравниться с ионийцами в изяществе! У нас — как? Насколько ты силен как воин — настолько ты и хорош. Потом женился — и все дела: можно уже и бороду не подстригать, и пить неразбавленное вино, и слуг осыпать солдатской бранью. Таким и стал тотчас после женитьбы Менелай.
Нет, ионийцы — иные! У них победа в любви — большая доблесть, нежели победа в бою. И хорош ты лишь настолько, насколько можешь усладить свою возлюбленную. Оттого изящество почитается у них выше силы, и всегда благоухают они лучшими маслами, и волосы у них всегда завиты, и одежда из лучших тканей, доставляемых финикийцами.
Вот таким, утонченным, благоухающим, в роскошных одеждах, с вьющимися волосами, и сошел тогда на берег троянский царевич Парис... И какими глазами он взглянул в первый же миг на Елену!.. И какими глазами взглянула в этот миг на него она!.. Не я один — боюсь, что все в то мгновение почувствовали: ах, не кончится это добром!
Все — кроме, наверно, одного только Менелая, ибо, скажу тебе по правде, между нами, — в отличие от своего брата Агамемнона, был новоиспеченный царь спартанский не больно-то далек умом...
И потом уже, когда они от моря уже прибыли в Спарту, я видел, видел!.. Видел, как царица Елена украдкой коснулась рукою Парисовой руки!.. И так же украдкой он сжал ее пальцы своей рукой!..
Но что с него, с юноши, взять, если даже старый и многомудрый Тесей когда-то не устоял перед ней!.. Не знаю, видел ли все это кто-нибудь, кроме меня, но, помню, я в тот миг подумал: "Боги, боги! Быть скоро большой войне!"
А самое печальное, мой милый Профоенор, то, что предвестником этой войны был ни кто иной, как я, с того мига я это уже твердо знал... Да, да, я, — так уж было определено нашим царем!
Помнишь, я говорил, что находился тогда в Спарте с поручением от Агамемнона? Поручение это было таково: не сразу по прибытии Париса, а непременно лишь на второй день, передать Менелаю, что его брат, царь микенский, ожидает его у себя для спешных переговоров, судьбоносных для всего ахейского мира. Стало быть, Агамемнон хотел, чтобы Менелай надолго оставил свою красавицу-жену услаждать этого ионийского прелестника!.. Боги, боги!..
В первый день в честь гостя Менелай закатил роскошный пир. Я там тоже был как посланец Агамемнона и помню: Парис почти не ел, не пил, не слышал, что ему говорят, сидел мрачный, задумчивый. Может, он клял про себя злую судьбу, которая не свела его с Еленою раньше, а может, уже начинал вынашивать свой дерзкий замысел, противный воле богов...
Кто знает, кто знает!
Ликом он просветлел только на другой день — когда я с тяжелым сердцем передал Менелаю то, с чем прибыл к нему из Микен. Видел бы он, Менелай, каким светом синие глаза Париса вспыхнули в этот миг! И у Елены в небесно-голубых ее глазах — то же, что у Париса: будто вдруг солнце вышло из-за облаков...
Нет, ничего он такого, Менелай, не заметил! И даже был немало обрадован моим известием. Братец и прежде уже не раз эдак его к себе призывал — вроде бы для обсуждения судьбоносных дел, а в действительности — на хорошую пирушку с гетерами и своими многочисленными наложницами. Вот и теперь — должно быть, смекнул уже, что с этим скучным молодым троянцем все равно хорошенько не разгуляешься, и гетер не призовешь, когда жена рядом; с братцем-то будет куда как привольнее. Тем более — дела, дела. Да не какие-нибудь — судьбоносные! С тем и отбыл в Микены уже к вечеру другого дня.
Ах, Елена! Что, какое блаженство, она, должно быть, испытала в те дни! После Менелая, который в последний год пил вино только неразбавленное и к ночи, бывало, нетвердо стоял на ногах; после Менелая, от которого, думаю, и слов-то любви не слыхала вовсе, — у нас, у данайцев, это не особенно принято, к тому же супруг ее, как все люди недалекого ума, был не особенно речист; — после Менелая, который, даже вернувшись с охоты, не всегда совершал омовения и порой смердел диким зверем; после Менелая, отцовской волей назначенного ей в мужья, Менелая, которого, наверняка, она и не любила вовсе... После этого — вдруг — красивейший, чувственный юноша с ионических берегов, с пылким взором, с изящной, как у всех ионийцев, речью, с синими, как ионическое море, глазами, с рассыпанными по плечам великолепными черными кудрями, с нежной, как у девицы, кожей (а не опаленной солнцем в военных походах, как у нас, данайцев), с этой кожей, пахнущей не потом, а весенним утром... В общем, прекрасный, утонченный, подобный самому Аполлону Парис!
Едва ли надо говорить, что произошло между ними сразу же по отбытии Менелая. Называют это у нас по-разному — и "осквернением супружеского ложа", и "постыдным прелюбодеянием", и "постыдным утолением похоти". И моя в этом их соитии (а стало быть, и в последующей войне), видит Зевс, была вина, ибо невольно я сам выступил их сводником, помогая в том Агамемнону... И все-таки, все-таки, дорогой Профоенор... Все-таки — как это ни называй, а я тебе скажу: все равно было это у них, наверняка, прекрасно, ибо сами прекрасны, как боги, были они!
Может, слепцы наши напели бы об этом во славу Афродиты... Хотя — куда им! Давно позабыли, небось, как сплетаются в любви два молодых, прекрасных тела, — тут, пожалуй, нашим певчим уже не поможет даже наполненное чарами Афродиты киприйское вино...
А о чем думали в те мгновения они, Парис и Елена? Думали о том, в какой гнев придет Менелай? О том, что теперь уж точно двинет Агамемнон на Трою все данайские царства? Думали они о тех реках крови, которые вскоре, совсем уже вскоре потекут?
Ах, ни о чем таком они, конечно, не думали! Это, наверно, было для них обоих — как полет, совершаемый во сне, когда паришь — и не задумываешься о том, что под тобою — бездна. Пробудиться, задуматься — значит, рухнуть в нее. А они, эти двое, были во сне и вместе парили над раверзающейся бездной в своем сладком любовном сне...
О, Афродитины чары! Они просочились из спальни, где двое влюбленных предавались утехам любви, и наполнили собою весь воздух в доме Менелая. Что там делалось, в доме, наполненном этими чарами! Даже слуг — и тех эти чары богини вовлекли в такое же сладостное парение, в каком пребывали те двое, в парение над смертельной бездной. В те дни едва ли страшились того чудовищного гнева, который неминуемо обрушит на них по возвращении Менелай, а, захваченные чарами, тоже закружились в сладком омуте любовных утех. Как гимн Афродите, отовсюду доносились наполненные любовной страстью стоны. Стоны эфебов и юных девушек, с которыми они уединялись, стоны гоплитов, уединившихся со служанками, стоны рабов и рабынь, предававшихся утехам во всех закутках, стоны юных, стоны молодых, стоны людей в летах, стоны даже беззубых стариков и старух, вдруг помолодевших от этих чар, что даровали им Парис и Елена. Впрочем, помню все смутно, ибо и сам я, обо всем на свете позабыв, на протяжении тех дней и ночей, опьяненный чарами, постанывал так же истомно и сладостно, уединившись в одном из чертогов Менелаева дома с какой-то молодой рабыней.
Все это напоминало больше наваждение, чем явь. Сладчайшее наваждение, захватившее всех настолько, что четыре дня кряду, клянусь тебе, никто ни разу не вспомнил ни о еде, ни о питье. Да и не было в доме ни еды, ни питья, ибо все четыре дня кухарки и повара постанывали на кухне, охваченные тою же истомой, что и все.
И куры с петушками, уцелевшие из-за нерадивости поваров, истомно квохтали во дворе. И доносилось из конюшни истомное ржание жеребцов и жеребиц. И надо всем этим раздавалось истомное воркование голубок и голубей, спаривающихся на крыше...
Те дни! О, те дни!..
Лишь на пятый день, когда должен был вернуться из Микен Менелай, вдруг пришло тягостное отрезвление. А к этому времени троянский корабль уже мчался по морю, унося Париса и Елену к ионическим берегам.
Менелай вернулся не один, а почему-то с Агамемноном. Вошел в притихший дом — и понял, конечно же, сразу все. Страшна и тягостна была эта тишина, зависшая перед ураганом гнева...
Что там было потом...
...Да вот и наши слепцы вернулись — пусть-ка они про это споют, может, у них выйдет лучше, чем у меня.
Ну-ка, почтенные старцы, спойте нам про Менелаев гнев, когда он, вернувшись, не застал Елену...
Вновь зазвенели струны под пальцами одного из старцев, а другой запел:
В ужас пришли
все, кто видел в тот миг Менелая!
Только Арес, бог войны
в ярости с ним бы сравнился.
В гневе он всех сокрушал, и рубил, и увечил,
Кровью смывая позор с оскверненных чертогов...
Страшен спартанец был
в гневе своем благородном!..
— Да все так, почти так, пожалуй, все оно и было, — кивнул Клеон. — Много крови пролил тогда Менелай "в гневе своем благородном". Первая волна гнева обрушилась на слуг, недоглядевших за Еленой. Он их рубил секирой, как мясник, не разбирая, кто перед ним, бесправный раб или свободный спартанец. Не сосчитать, скольких он тогда предал страшной смерти. Ох, крови тогда пролилось!.. Потом уже, пресытившись кровью, крушил столы, посуду, свое оскверненное супружеское ложе, было, было, все было!
Но, хочу тебе сказать, мой милый Профоенор, — до этого кровопускания был еще один миг, ничуть, по-моему, не менее страшный. Когда Менелай вместе с братом только-только появился в доме и тотчас уразумел, что здесь произошло, — а понять было нетрудно — хотя бы по тому, как слуги, изнуренные четырьмя днями любовных утех, при виде его опускали глаза; — так вот, едва уразумев это, Менелай, ни слова не говоря, взял дорогую чашу, выточенную из горного хрусталя, сдавил ее изо всех сил и раскрошил в руке. И заструилась на пол его кровь, унося с собой мелкие осколки хрусталя, сквозь обагрившую их кровь сверкавшие на солнце, как потом, под стенами Трои, будут сверкать обагренные кровью доспехи тысяч ахейских мужей.
Он не чувствовал боли, Менелай, глаза его застыли, как у мертвого, и лицо его было поистине страшнo. И всё, всё было в этих его застывших глазах — и надутые паруса наших кораблей, которые вскоре устремятся на восток, и кровавая поступь наших воинов по ионической земле, и стенания троянцев, когда их город будет наконец охвачен огнем, и сам этот огонь, полыхающий над величайшим городом ионического побережья, и шакалы, вьющиеся вокруг тел непогребенных, и костры, пожирающие тела убитых данайских царей, — вот что я увидел тогда во взоре Менелая. В этом взоре была смерть. Смерть и будущий трупный смрад...
А расправа над слугами — это уже потом. Повторюсь: не знаю, что было страшней — та кровавая расправа или этот его остановившийся взгляд...
Лишь затем рука Менелая поползла к рукоятке секиры, дабы свершить крохотную пока толику того, что он уже выносил в своих опьяненных мыслями о мщении мечтах, — и вот в этот самый миг его брат Агамемнон, стоявший рядом с ним, изрек...
Да, именно изрек! Вовсе не утешая брата, а так, чтобы всякий слышащий мог потом воспроизвести эти слова, разнести их по всему ахейскому миру.
Он тогда изрек:
— Троянский царевич Парис, — изрек он, — нарушив закон гостеприимства, дарованный нам великим Зевсом, — изрек он, — нанес непрощаемую обиду брату моему, царю Спарты Менелаю! — изрек он. — А поскольку подобную обиду можно искупить только смертью, то погибнет Троя, ибо она уже предрешила свою гибель!.. Смерть ей — за то, что Парис похитил жену брата моего! Его жену, а вместе с ней — спартанские сокровища: золото, серебро и все другие несметные сокровища спартанского царства!
Вот что изрек Агамемнон прежде, чем Менелай схватил свою секиру. А первые кровавые потоки, пока еще только в доме Менелая, — это потом, потом...