Станислав Курашев — поэт, писатель и музыкант из Екатеринбурга. Участник рок-группы «Синдром Бетелыейзе», написавший музыку и тексты для множества песен. Участник аудиопроекта «Голоса в голове», начитавший для него несколько аудиокниг. Как автор прозы сотрудничал с несколькими журналами, особенно часто с московским журналом «Опустошитель». Выпивал, лечился от алкоголизма, получил диагноз МДП, любил русский рок (и не только), посещал Лондон… У него было две жены (в разные времена) и две собаки (к концу жизни). Кого он любил больше — неясно…
16 января 2016 года, в возрасте сорока лет, Станислав умер в больнице с диагнозом «пневмония». После себя он оставил огромное творческое наследие. В нашу редакцию попал небольшой цикл химерной прозы Станислава и, начиная с текущего номера, мы начинаем его публикацию.
Впервые я увидел Чебурана в начале декабря.
Было около одиннадцати вечера, мне хотелось осмотреть несколько новостроек на той стороне реки — у себя дома, в своём районе, я уже примелькался, — и я решил оставить его на пару месяцев в покое, так как я — потомственный рабочий, сборщик меди, специализирующийся, в основном, на лифтах.
Я шёл пешком, особенно никуда не торопясь. Недавно перестал падать снег, а снег — это вечная юность, не кончающееся детство, то чёрное, грязное — это уже не снег, лёд становится водой, а снег вот этой мерзкой грязью.
Мне было немного грустно — люди моей профессии, как ни странно, вообще склонны к меланхолии пополам с алкоголизмом. Уж не знаю, почему — может быть, от того, что меня, по большому счёту, никто и нигде не ждёт, и в моей пустой квартире, если я не вернусь туда сегодня, никто не будет бодрствовать всю ночь, смотреть в окно…
А может, от всего этого мерзопакостно-фантастически красивого декабрьского антуража, от всех этих тусклых фонарей, от этой ватной тишины белого-белого снега как-то сладко болело внутри, и хотелось придумывать всякие истории про какие-нибудь совершенно бессмысленные Любови, безнадежные, без — надежды, допустим, о любви кондуктора к какой-нибудь незнакомке, которая каждое утро едет куда-то, а вечером — откуда-то, и она всегда одна, и всегда молчит, и так слишком красива, а ему уже под сорок, или за — сорок, и он, чувствуя, что все его попытки — обречены, даже не пытается с ней заговорить, и я знаю, что так можно сойти с ума… Да, а в чём весь смех-то — если вдруг однажды утром она не появляется — у него всё как-то начинает мутиться в голове, и под конец дня ему уже становится так плохо, именно физически плохо, что он почти умирает… Представьте — заметка в три строки: вчера в трамвае такого-то маршрута на своём рабочем месте скончался от инфаркта кондуктор такой-то…
Жалкий, старый, некрасивый дурак, умерший — от чего?
Да нет, конечно, он не умирает; после смены напивается страшно, вспоминая — о, сколько раз он касался её руки, когда она платила за билет, и это было прикосновением электричества, а тот какой-нибудь омерзительный урод, с которым эта незнакомка проводит ночи, да что он может знать про электричество…
И он живёт в каком-то сплошном тумане, и по его внешнему виду уже невозможно определить — то ли он не ел ничего со вчерашнего дня, то ли уже пьян с утра. А у него на самом деле просто беспрестанно болит сердце…
Или что-нибудь о любови какой-нибудь женщины, тоже уже далеко не молодой, сидящей за кассой в каком-нибудь платном туалете, к одному постоянному посетителю, молодому, да симпатичному, да вечно пьяному, который, бывает, заходит даже раза по три за вечер и даже иногда говорит ей какие-нибудь нейтральные фразы, а она, почти уже отупевшая от этого сидения, от этих запахов и вообще от всей этой сраной жизни, вдруг — уж не знаю почему — кто вообще знает почему, отчего это бывает? — чувствует к нему какую-то чуть ли не материнскую любовь вперемешку с самой открытой, животной страстью, и все её мысли — это тёплая нежность грубой порнографии…
Дорогие мои, хорошие, разумные, да что вы можете знать об этом…
Но я что-то заболтался, хотя, может, начало воспоминаний о Че буране и должно быть именно таким, не знаю.
Да вот, шёл я, и вдруг — улица в том месте была ярко освещена — увидел странные следы, одни следы были самые обычные, но рядом с ними шла цепочка следов словно бы от гусениц очень-очень маленького танка. Помню, что меня это почему-то крайне поразило; я дошёл до перекрёстка, следы поворачивали направо, мне нужно было прямо, но я тоже повернул направо и метрах в ста впереди увидел одинокую, сгорбленную, нескладную фигурку, бредущую куда-то. Я прибавил шагу и начал понемногу приближаться к ней, и вскоре увидел, что рядом с этой фигуркой действительно ехал маленький, игрушечный, радиоуправляемый танк Вдруг он неудачно попытался объехать сугроб и застрял, человек наклонился к нему, взял его на руки и с неожиданной нежностью сказал:
— Ну что, опять застрял, малыш?
Он стряхнул с танка налипший на него снег, поставил его на ровное место, и они продолжили свой путь. Я почти поравнялся с ними, когда он услышал мои шага. Он обернулся, и меня поразила какая-то ужасная затравленность в его взгляде, словно бы он ожидал, что я сейчас засмеюсь ему в лицо иди ударю его, просто так, без всяких причин.
— Ух ты! — сказал я. — Это же ведь «Пантера», да? Можно посмотреть?
— Да, «Пантера», — тихо сказал он, — смотрите, пожалуйста…
Я присел на корточки и увидел, что это была отлично сделанная модель немецкого танка, кажется, 44-го года.
— У меня дед в такой же вот «Пантере» сгорел, ему ещё Железный Крест посмертно дали… — сказал я.
— Вы шутите, — слабо улыбнулся он.
— Конечно, — согласился я, — не дали ему никакого креста, не до того уже в 45-м было… Как вас зовут?
— Чебуран, — ответил он.
(Господи, прошло уже столько лет, но вот сейчас начал писать, и всё так ярко, отчётливо встаёт перед моими глазами.)
— Какое странное имя… Это прозвище, что ли?
— Да нет, не прозвище… ну почему странное…
— смутился он, — ну вот такое имя… А вас?
— Да я не люблю своё имя, — сказал я, — лучше зовите меня просто — Джаном.
Чебуран помолчал немного и вдруг сказал:
— Вам не грустно, Джан, от всего вот этого? — с жестом, означавшим — от всей этой красивой, ночной тоски.
— Ну, не знаю… — ответил я. — Солнца нет, но зато — луна, зима — холодная, но эго не ядерная зима…
— Вы — поэт, — тихо сказал он.
— Да нет, — криво улыбнулся я, — самый обычный пролетарий — гайки медные по лифтам тырю…
Мы замолчали и пошли дальше, и молчали довольно долго; я навсегда запомнил то моё странное ощущение, словно бы мы — последние люди во всём этом долбаном городе, и от этого нам так спокойно, потом}7 что нам нечего больше ждать, и всё, что скажет один, — непременно поймёт другой.
— Я люблю гулять ночью, — вдруг сказал Чебуран, — ночью даже самые мерзкие улочки так красивы. Даже эти древнеримские развалины.
Мы как раз проходили мимо типичного для нашего города полуразрушенного дома с колоннами и тому подобной хренью, которая когда-то, вероятно, выглядела шикарно.
— А вы видели, Чебуран, — спросил я, — ту ротонду, что в парке за Дворцом Ппонэров, ну ту, которая одна сохранилась от амфитеатра, который раньше стоял там, где сейчас пруд и где три миллиона лет назад было море? Там когда-то переодевались певцы хора, и один совсем съехавший бомж как-то рассказывал мне, что все призраки в качестве места дуэли выбирают только её…
Чебуран взглянул на меня, и в его глазах снова проступила болезненность, потом он отвёл глаза и сказал:
— Я когда-то был в ней счастлив, потом уже — нет.
Мы опять замолчали.
Я вдруг представил — у меня, наверное, какая-нибудь опухоль мозга, настолько у меня сильное, безумное воображение, иди вообще весь мозг закрыт опухолью — горящий, разрушенный, многоэтажный дом и следы маленьких гусениц на снегу, уводящие в подвальное окошко, а потом — Чебурана, сидящего в своей комнате, дверь закрыта на крючок, на столе чистая скатерть с длинною бахромой, а на скатерти — разобранный «Ягдтитр», части которого Чебуран аккуратно протирает замшевой тряпочкой или смазывает оливковым маслом, и душа его совершенно спокойна, а злая жена стучит в дверь — иди на работу, сволочь!., или — где деныи, тварь?., а он просто — не слышит её… За окном мутный апрель, и из старенького магнитофона — звук сильного дождя, любимая кассета из коллекции — полтора часа солнечного северобайкальского дождя, август 1988 года, «Ода радости» с помощью небесных инструментов, а когда совсем плохо — то екатеринбургский дождь, октябрь 1996 года, «Реквием», лишённый хора и оркестра, лишь дождь, в комнате, лишённой любви.
— Вот я и пришёл, — сказал Чебуран, когда мы остановились у замка высотой в пять этажей, выкрашенного в погасший серый цвет, — если хотите, Джан, можно зайти ко мне, я тут снимаю комнату на пятом этаже, у одной старухи, местной Эвридики, торговки семечками.
Я вспомнил свою квартиру, сплошь заполненную разными символами несчастья, и согласился.
Чебуран взял танк на руки, и мы в зоны и по тёмной лестнице на пятый этаж.
Дверь была закрыта изнутри на цепочку.
После долгах, истерических криков Чебурана — Зинаида Алексеевна! Зинаида Алексеевна! — в коридор выползла хозяйка, свиноподобная старуха с пьяными восковыми глазами, похожая на девочку которую заколдовал очень злой волшебник.
— Это чё за хрен с тобой? — спросила она. — Чё, туркмен, что ли?
— Нет, бабушка, не туркмен.
— Пидор? — задала следующий вопрос злая старуха.
— Да нет, Зинаида Алексеевна, не пидор, — так же покорно ответил Чебуран.
— Ну ладно, заваливайте, суки мусорские, — сказала Эвридика и сняла цепочку. — Только без этих штук, слышь, туркмен, курить есть? курить дай…
Я дал ей сигарету, и она ушла в свою комнату, к телевизору, бормочущему невнятные угрозы.
Комната Чебурана оказалась небольшой кельей, в которой стены по ночам движутся внутрь, а потолок — вниз. На обоях, посреди синих роз висел выцветший календарь на 1981 год, плакат «Летайте самолётами Аэрофлота» и политическая карта планеты Меркурий.
Над кроватью Че бурана висел какой-то странный холст, закрашенный коричневой краской. Я нагнулся и прочитал название — «Три из одиннадцати оттенков коричневого цвета, самого тусклого цвета в спектре Бетелыейзе».
Че буран вытащил из-под кровати большую картонную коробку от сигарет «ВТ» и достал оттуда несколько ампул Tinctura Crataegi, туманно пояснив:
— Гуманитарная помощь… из дружественной галактики.
— Гуманоидной? — спросил я, закуривая.
— Конечно, — ответил Че буран, выливая содержимое ампул в трёхлитровую банку и разбавляя холодной водой.
— Эликсир вечной молодости, — одобрительно сказал я, — кто его пьёт, тот не умирает, иными словами — живёт вечно.
Я пошарил в карманах пальто и, найдя мандариновую кожуру и яблочные огрызки, оставшиеся от позапрошлой ночи, когда я ходил на свой обычный промысел, забросил их в банку, чтобы хоть как-то заглушить омерзительный вкус эликсира.
Мы выпили с Че бураном на ридершафт и снова заполнили стаканы и снова выпили, у меня привычно заболел правый висок.
— А ведь её же бывший парень, — вполголоса запел Чебуран, — полковник-сука-мент…
За стеной вдруг чему-то засмеялась старуха, в телевизоре тоже кто-то смеялся самодовольным, жирным смехом.
Вакуумный барометр по другую сторону оконного стекла показывал ровно минус двести семьдесят градусов безумного Фаренгейта.