Сейчас, рассказывая об этом, я не могу понять, как я могла вести себя настолько дико. Тогда же я просто делала, что он говорил, мгновенно вернувшись в состояние безвольной нирваны и нарастающего желания.
— Не в эту дырку, — уточнил француз, и я сделала, как он велел, хотя никогда не воспринимала данное физиологическое отверстие в отрыве от его гигиенического предназначения. Было немножко больно, но потом все получилось. Мне казалось, все идет как нужно. В другую дырку, значит, в другую.
И хотя теперь Калим опять повернулся к своему отражению и на меня не смотрел, я, возбуждая себя правой рукой, продолжала левой загонять в себя свечу все глубже и глубже, потом вытащила ее, снова вставила, вытащила, вставила, испытывая уже сильное возбуждение, и кончила даже быстрее, чем в первый раз, не сводя глаз с Калима и следя за его движениями. Шатаясь из стороны в сторону, со стонами я продолжала двигать свечу, уже как какая-то бездушная машина, я испытала сильнейший оргазм.
Но на этот раз не заплакала. Калим лениво оделся и ушел. Не сказав ни слова. Он так и не проявил никаких признаков возбуждения.
Едва он исчез, меня затошнило и вырвало на кухне, добежать до ванной я не успела. И чем больше всякой гадости из меня выплескивалось, тем яснее мне становилось, что, оказывается, я мазохистка, которой нужна не телесная, а душевная боль, разнузданное создание, не ведающее тормозов в том, что касается желаний…»
«Хочется на воздух, тяжело», — написал я и хотел убежать сразу, как только отослал сообщение. Я никак не мог разобраться в своих ощущениях: то ли из меня вынули душу, то ли разорвали ее на части, то ли попросту растоптали. Но Джун ответила мгновенно, пришлось прочитать.
Джун. Слишком жестко?
Барри. Наверное. Не понимаю, как быть с собственными чувствами.
Джун. А что именно ты прочел?
Барри. Первая ночь, второй акт.
Джун. И что за чувства?
Барри. Сострадание, ненависть к парню, стыд за то, что подсматривал за тобой, — все сразу.
Джун. Возбуждение?
Барри. Тоже.
Джун. Мне будет легче, если ты сумеешь продержаться до конца, Барри. Останься со мной. Пожалуйста.
Барри. Я с тобой. Только вот сбегаю опрокину парочку машин.
Джун. Ну, давай. Главное, читай дальше.
Барри. До скорого.
Джун. Пока.
Я пошел пешком к станции «Зоологический сад», оттуда через Тиргартен[37] к правительственному кварталу, дальше — к Потсдамской площади и в восточную часть: мимо церкви Святого Николая, по Александерплац к острову музеев. Неподалеку от площади Жандарменмаркт устроился в кафе. Только сейчас я немного пришел в себя и, кажется, был в состоянии выпить чашку кофе и что-нибудь съесть. Похоже, я всю дорогу бежал. Во всяком случае, теперь, воспроизводя в памяти свой маршрут, я понял, что обгонял остальных пешеходов.
Какая-то дикая смесь растерянности, сострадания и, что самое плохое, похоти — противоречивых чувств, вызванных рассказом Джун, по-прежнему бурлила во мне. И вот, несмотря на долгую прогулку, я сижу перед отелем «Хилтон» и ощущаю все то же. Бедная женщина. А я, скотина, готов был вообразить себя тем парнем, которого презираю, только бы увидеть то, что видел он: женщину, самозабвенно мастурбирующую для него. Я ненавидел себя. Ощущал себя свидетелем изнасилования. Ведь то, что описала Джун, по сути, самое настоящее ментальное изнасилование. А мой проклятый мозг не сумел придумать ничего лучшего, чем вообразить себя соучастником. И откликнуться эрекцией.
Мысль о том, что Джун заранее предвидела такую реакцию и даже санкционировала ее, немного меня успокоила. Надо возвращаться. Нельзя оставлять ее надолго. И потом, это не было изнасилование. Джун сама этого хотела. И столкнулась с презрением, заплатив за это отчаянием, — вот с чем невозможно было смириться.
«…Три дня я проболела. По-настоящему. Конечно, к врачу не обращалась, потому что сама знала, что со мной. Но стоило взять что-то в рот, и меня выворачивало наизнанку. В полной апатии я лежала на диване, не могла ни читать, ни смотреть телевизор, ни слушать музыку, ни думать. Мне с трудом удалось заставить себя выпить хотя бы немного воды. И плакала, плакала, пока не увидела, что на руке проступила соль, которую я слизнула, испугавшись, что сейчас потеряю сознание.
Отцу я сказала по телефону, что подцепила грипп и не смогу его навестить. И продолжала лить слезы. И слизывать соль.
На четвертый день взяла такси и поехала в Бэттери-парк полюбоваться на торговцев поддельными „Ролексами“ и на туристов, готовых выстаивать многочасовые очереди на паром, чтобы попасть на Эллис-Айленд.
До сих пор не понимаю, как я умудрилась настолько потерять стыд. Прежде в интимные моменты я всегда бывала одна, никогда ничего подобного не делала ни перед подружками, ни тем более перед мужчинами, — это была только моя тайна, и меня это устраивало. Никогда не замечала я за собой склонности к эксгибиционизму. Я совсем не кокетка, вызывающе не одеваюсь, не обладаю чрезмерной раскованностью и отнюдь не испытываю нереализованных сексуальных потребностей. Все, что мне нужно, у меня всегда было. По крайней мере до сих пор. Как же случилось, что я похотливой кошкой каталась по земле перед чужим мужчиной, и главное — откуда Калим заранее узнал, что все будет именно так?
Я не могла спокойно смотреть на прохожих. Кто бы ни попадался мне навстречу — крепенькая бабушка с голубыми волосами, юный свеженький брокер, опустошенная дневными заботами продавщица или секретарша, — в голове невольно крутилось одно и то же: „Ты ведь наверняка засовываешь себе вибратор и стараешься при этом попасться на глаза соседям; ты трахаешь дочку и за это помогаешь ей делать уроки, а ты глотаешь в туалете сперму немытого хлыща и трясешься от страха, что кто-нибудь услышит, как потом тебя рвет“. Видела вокруг лишь гримасы. И мысли рождались соответствующие.
Даже детей я избегала, потому что боялась своих мыслей. Так продолжалось несколько часов, ощущала какое-то бездонное отчаяние, пока меня вдруг не осенило, что на самом деле я просто испытываю стыд. Это все лишь игра, а вовсе не сумасшествие. И я могу оставаться потерявшим желания Ничто, пока мне этого хочется, снова став человеком с собственной волей и чувством стыда, когда это пройдет. Я испытала такое облегчение, что чуть не пустилась в пляс…»
«Вернулся домой, — написал я. — Прости, что так долго отсутствовал. Пришлось истоптать не одну пару сапог, чтобы прийти в себя».
Джун. И как? Получилось?
Барри. Прийти в себя?
Джун. Нет, другое.
Барри. Что же?
Джун. Удовольствие в одиночку. Онанизм. Мастурбация.
Барри. Нет. Мне стыдно оттого, что я этого хотел.
Джун. Жаль. Я знаю, что ты сейчас чувствуешь.
Барри. Откуда ты можешь знать?
Джун. Знаю и все. Сделай это.
Барри. Нет. Все, слава Богу, прошло.
Джун. Богу?
Барри. Ну или кто там еще бывает?
Джун. Продолжать?
Барри. Да.
«…Когда я пришла в себя настолько, что смогла навестить отца, я сама удивилась. Проходя мимо приемного отделения, я еще чувствовала слабость в коленках и тяжело дышала, но, войдя в лифт и оглядев оттуда больничный холл, вдруг успокоилась, совершенно перестав бояться холодного взгляда Калима. Это ведь часть игры. Его я увидела не сразу, успев поговорить с отцом. Ему стало хуже, теперь он иногда нес какую-то чепуху, и я не знала, воспоминания это или мечты. Иногда я понимала только обрывки фраз. Впрочем, я слушала не очень внимательно. Мои мысли парили над больницей в поисках Калима, однако я не чувствовала ни тоски, ни страха и ничего не ждала. Думала о нем с равнодушием, хоть и не без интереса. Трудно объяснить.
Пытаясь лаской компенсировать недостаточное внимание, я положила ладонь на руку отца, такую худую и дряблую. Мне показалось, ему сразу стало лучше. Он успокоился и заговорил яснее.
Когда вошел Калим — в капельнице нужно было сменить баллон, — он кивнул мне, и я сказала: „Привет!“ И все. Волнения я не испытала.
Наверное, его интуиция была настолько развита, что он это почувствовал. Во всяком случае, когда я собралась уходить, он догнал меня возле лифта и спросил:
— Что с тобой?
Было похоже на искреннюю заботу.
— Ничего. Я болела.
И развернулась, чтобы нажать кнопку первого этажа. Калим внимательно провожал меня испытующим взглядом, пока не закрылись двери.
Когда я через двадцать минут вернулась в свою квартиру, на автоответчике меня ждало сообщение: „Можно встретиться около шести возле Метрополитен-музея и погулять по парку. Возьмешь у меня интервью. Потом зайдем куда-нибудь поедим. В больницу не звони. Приходи, буду ждать тебя до половины седьмого“.
Послеобеденные часы я провела в Интернете в поисках порносайтов. И хотя вскоре мне до смерти надоели половые акты с животными, как и выделение определенных частей тела — иногда от их чрезмерного увеличения становилось противно, — я упорно продолжала. Я искала себя. Мне были интересны женщины, которые выставляли перед камерой (то есть перед глазами одного или нескольких человек) самые сокровенные части тела, засовывали в себя разные предметы во всевозможных позах, а потом как ни в чем не бывало шли к холодильнику достать йогурт для сына. Или пиццу. Все в полном ажуре. И я ничем не отличаюсь от них. Ну и что? Значит, я не одна. Нас не так уж и мало. Почему-то меня это утешило. Через пару часов я все-таки решила прекратить.
Что-то во мне изменилось. Я больше не испытывала шока от своего поведения. Просто игра. Игра, которой я обязана лучшими оргазмами в жизни. Все хорошо. Я опять ощутила уверенность. Страх перед сумасшествием или нервным срывом растаял. В дневные часы Джун-Джекил[38] нечего было опасаться, она знала, что тысячи женщин делают то же самое.
Калим сидел на ступеньках музея рядом с двумя парами роликовых коньков. Помог мне надеть одни — они сели как влитые. Шерстяные носки, которые он прихватил на всякий случай, не понадобились. Впервые в этом году я нацепила летнее платье, Калим был в черных брюках и белой рубашке (он выглядел фантастически!). Не надев ни наколенников, ни налокотников, мы проехались по парку вдоль Строберри-филдс, вокруг прудов, потом на север и назад, к зоопарку.
Вечер был теплый, все жители Манхэттена спешили в парк. Приходилось все время быть начеку, чтобы ни на кого не наехать. У меня не очень-то получалось, и Калим учил меня, обращаясь ко мне мягко и уважительно, что никак не вязалось с его давешним высокомерием. То и дело вежливо кивал, встречая знакомых, выписывал красивые фигуры, как только появлялось свободное место. Мы сняли коньки, только когда стемнело, и, голодные, потные, устроились в одном из уличных ресторанчиков.
Там я расспросила его обо всем, что мне нужно было для статьи, а он подробно и охотно отвечал. Совсем другой человек. Вежливый, настоящий джентльмен, не чуждый мечты и высокой цели и обладающий энергетикой человека тонкого и терпимого. Таким оказался Калим-Джекил. У него даже было чувство юмора.
У меня невольно вырвалось:
— А ты можешь быть очень милым и симпатичным!
Он уставился в тарелку и сказал:
— Одно дело — эротика, и совсем другое — жизнь. Одно не имеет к другому никакого отношения.
Утверждение показалось мне бесспорным, хотя я и сегодня не понимаю почему.
Расстались мы примерно в половине десятого, когда уже заметно похолодало и официант принялся энергично убирать уличные столики. Калим предложил проводить меня, но я хотела побыть одна и отправилась пешком вверх по Американ-авеню. И только вернувшись домой и подняв ноги на кухонный стол, я почувствовала, насколько сильно ноют у меня ступни и икры. Завтра, наверное, боль станет просто невыносимой.
Я прибавила температуру в системе отопления, села за компьютер и на одном дыхании написала статью, то и дело цитируя по памяти свой разговор с Калимом. Сохранив и распечатав текст, я обнаружила, что получилось семь страниц. Слишком много. Не важно, об этом пусть у редактора болит голова. На днях еще раз просмотрю, и со статьей будет покончено. Фотографии я заранее отправила авиапочтой, чтобы не тратить времени на поиски хороших специалистов по сканированию и избежать риска потом получить из Бохума известие, что данный формат их не устраивает.
Наверное, тебе скучно это читать (какая-то повседневная суета). Пишу лишь для того, чтобы ты убедился: я обрела внутренний покой. Не затерялась в безумном мире страстей, а вернулась к нормальной жизни, не опасаясь никаких демонов. Через двое суток Калим появился снова, где-то в половине пятого утра.
На этот раз я уже во сне знала, что это он, и открыла не спрашивая.
По сути, произошло то же самое, что и в прошлый раз, только теперь „мистер Хайд“ приказал „миссис Хайд“ делать все так, как если бы она была одна. Я принесла подсвечники, опустила шторы, разделась, побрызгалась духами и включила музыку. Светлую, спокойную музыку — „Гольдбергские вариации“[39] в исполнении Гленна Гулда.[40] Единственное, что изменилось, — я осталась сидеть в кресле, потому что была в гостиной. Обычно я занимаюсь этим в ванне или спальне. Закончив приготовления, я сказала: „Начнем“. Калим стал двигаться, а я принялась мастурбировать.
Действовала я не спеша, вполне в духе тантризма, чутко и осторожно, трогала не только соски и клитор, но и все тело, словно оно принадлежит другой и нужно прежде познакомиться с ним получше. Я ласкала себя, щипала, царапала то тут, то там, добиваясь гусиной кожи и мурашек, — оттягивать оргазм у меня неплохо получалось. Не знаю, чего я хотела добиться: продлить удовольствие или нащупать границы терпения Калима и отобрать у него крошечную порцию власти. Если верно последнее, то я не преуспела: он покачивался, гнулся и играл мышцами так, словно времени вообще не существовало. И был целиком поглощен собственным отражением в зеркале, совершенно не замечая меня.
И вдруг, все-таки раньше, чем мне бы хотелось, моя расчетливость приказала долго жить — я понеслась по комнате и громко вскрикнула, как в прошлый раз. И снова заплакала.
Калим оделся мгновенно — я опять была в кресле — и вышел, не сказав ни слова. Перед тем как закрыть за собой дверь, обернулся и произнес: „Мне понадобится ключ“.»
«Пожалуйста, не давай», — подумал я и вдруг осознал, что у меня разболелась спина: читал, скрючившись перед экраном в неудобной позе. Меняя положение, даже вскрикнул от боли. Надо же, веду себя, как ребенок в кукольном театре, хоть и понимаю, что все мольбы и заклинания бессмысленны. Рано или поздно ключ он получит. События стремительно развиваются, увлекая меня за собой. До кульминации больше остановок не будет.
Тем временем стемнело. Весь день я потратил на чтение, если не считать беготню по городу, но ощущения, что конец близок, пока не возникало. Квадратик в правой колонке экрана еще не доходил до середины.
Я подавил желание подойти к окну, посмотреть на Джун или что-нибудь ей написать. Впервые за несколько недель вернулось ощущение, что с пальцами что-то не так: бледные, бесчувственные, словно ватные. Продолжив чтение, я принялся их разминать.
«В последующие дни, приходя к отцу, я не видела Калима, будто он знал: у меня все равно ничего с собой нет. Ключ я твердо решила ему не давать.
Как безумная я бросилась посещать театры, кино, концерты, больше, чем обычно, пила, потому что стала плохо спать. Просыпалась ровно в три и в половине пятого. Каждую ночь. В течение полумесяца.
Несколько раз я мельком видела француза в больнице, но он ко мне не подходил. Только молча кивал. Однажды эксперимента ради — захотелось проверить, действительно ли он обладает телепатическими способностями, — я прихватила с собой вторые ключи — от подъезда и квартиры. Интересно, почувствует он, что ключи у меня в сумке?
Просыпаясь ночью, я не мастурбировала — не видя его, в одиночестве, без полного ему подчинения, все получилось бы, как мне представлялось, слишком убого. И хотя всякий раз я испытывала возбуждение (только представь: каждую ночь в три и в половине пятого), я не давала воли рукам, а вставала с кровати, выпивала стакан воды или вина, подходила к окну и смотрела на улицу или переключала телевизионные каналы до тех пор, пока вновь не валилась с ног от усталости.
Я была преисполнена решимости выдержать, но поймала себя на том, что тоскую. Купила туалетную воду, которой он пользовался — „Арамис“, — натерлась ею и попыталась удовольствоваться воспоминаниями. Но потом поняла: ничего путного не выйдет, бросила это дело и убрала руку. Думаю, до конца оставалось совсем чуть-чуть. Но я чувствовала, что игра не стоит свеч.
Ясно, что так продолжаться не могло. Игра в эксцентричность рано или поздно теряет привлекательность, причем именно тогда, когда экзотика начинает восприниматься как норма. И что дальше? Еще большая эксцентричность? Это вполне соответствовало бы классическому определению наркотической зависимости. Так что же дальше? Словесная агрессия? Он станет меня осыпать бранью? Но ведь я рассмеюсь ему в лицо — слишком уж театрально. Или потребует, чтобы я засовывала в себя другие предметы, не только свечку? А потом? Других отверстий, кроме обычных и рта, у меня просто нет. Наверное, можно принести камеру и продать запись в какой-нибудь ночной клуб. Но тогда придется уехать из Нью-Йорка: на Манхэттене, насколько я знаю, порношоу больше нет.
С одной стороны, подобные мысли приносили облегчение, с другой — пробуждали страх. Я уже не так остро ощущала стыд и унижение, но взамен пришлось вернуться к привычным, довольно плоским эротическим переживаниям.
У меня было достаточно времени на размышления. Я по-прежнему не собиралась давать ему ключи и ради этого готова была прекратить наши отношения, но чем дальше, тем чувствительнее я становилась. Однажды, прибегнув к помощи „Арамиса“ и воспоминаний, мне удалось дойти до финала, но желание от этого только усилилось, и к нему прибавилась странная смесь презрения и жалости к себе самой. Похожее состояние я испытывала разве что в переходном возрасте. Тогда я почти все время пребывала в эмоциональном „похмелье“: была подавлена и стыдилась себя, полагая, что самоудовлетворение — это смешно, поскольку вызвано одиночеством, и низко, потому что эгоистично. А настоящий секс возможен, только если есть настоящая любовь.
Но после того как за спиной у меня остались уже несколько „единственных и настоящих любовей“, я вновь вернулась к самоудовлетворению. Сама себе я по крайней мере всегда останусь верна, всегда себя пойму. Сумею, когда захочу, быть нежной, грубой или страстной…»
«Чем ты весь день занимаешься, — написал я, — пока я сижу и читаю, читаю, читаю, и уши у меня красные как помидоры? Если бы мне сейчас измерили давление, я оказался бы в реанимации».
Джун. Делаю то, что хочется. Слушаю твои диски. Они мне очень нравятся. Итальянца прокрутила уже трижды, а Пола Саймона, наверное, раз семь. Жую чипсы и пью вино, а недавно приняла ванну, побродила по Интернету, что-то съела в обед и потом попыталась уснуть.
Барри. Иными словами, не тем, что ты так красочно описала?
Джун. Не тем.
Барри.?
Джун. Я жду, жду, жду, изо всех сил стараясь держать себя в руках, чтобы только не начать вырывать у себя волосы, кусать ногти или царапать лицо. Жду, как начинающая писательница, пока ее друг прочитает все до конца и скажет: «Вот здорово!»
Барри. Это и правда здорово. Ты умеешь писать. Пронимает до глубины души. Мне не доводилось еще испытывать на себе действие столь контрастного душа.
Джун. Глубокий долгий вздох облегчения и счастья. Вообще-то я писала все это только для себя. Ну и для тебя. Никому другому этого не читать.
Барри. Почему?
Джун. Когда дойдешь до конца, узнаешь. Каждый поймет, что это я. На чем ты остановился?
Барри. Ты не даешь ему ключи. И добиваешься оргазма своими силами.
Джун. Вот-вот. Глубокомысленный экскурс к основам мироустройства.
Барри. Не смейся.
Джун. Устал? Тебе, наверное, хочется спать?
Барри. Вряд ли смогу уснуть, не дочитав до конца.
Джун. Я тоже не буду спать.
Барри. Лучше ложись.
Джун. Все-таки не буду.
Барри. Тогда — до скорого. Ты стала мне очень близка. Возможно, даже слишком.
Джун. Слишком не бывает. До скорого.
«…Я понимаю, это нелепо, но как-то раз, направляясь в больницу, я опять сунула в сумку ключи. Обманывая себя, что это новый эксперимент: хочу, мол, проверить, обладает ли Калим телепатическими способностями, на самом деле я знала, что сдалась. Просто еще себе в этом не призналась.
В тот день с отцом разговаривать было нельзя. Я сидела у него в ногах и читала вслух, накрыв его руку ладонью. Щеки у него порозовели, и выглядел он довольным, но врач, заглянув на минутку, объяснил, что отец со вчерашнего дня получает морфий. Кажется, я заплакала. Врач обнял меня за плечи и сказал, что силы еще понадобятся мне — „американские горки“, мол, еще не пройдены до конца. Он так и выразился: „американские горки“. Вскоре, возможно, снова начнется подъем, но пока мы в самом низу. И не нужно чувствовать себя несчастной: отцу сейчас хорошо. Я совершенно забыла про ключи в сумке.
Калим стоял в лифте. Ехал сверху, будто дожидался меня. С облегчением приняла я его обычный кивок и отвернулась. Он уставился в газету, которую держал в руках. Никакой, значит, телепатии. Но вдруг — уже на выходе, — я услышала его слова: „Ты очень бледна“. И вдруг, сама того не желая, выпалила: „Мне тебя не хватает!“ И в панике помчалась прочь.
С какой радости я это сказала? Неужели я настолько тупа, что вот так сразу взяла да и выдала ему то, чего он добивался? Больше всего мне хотелось расколотить свою тупую башку о ближайший фонарный столб. Правда, одновременно я ощутила и облегчение: неизбежное наконец произошло — хотя и была в шоке от неспособности себя контролировать.
Калим догнал меня уже на улице. Я почувствовала его пальцы на своей руке (впервые он прикоснулся ко мне). Он держал меня крепко, и я остановилась. Но не обернулась. Стояла, глядя прямо перед собой, будто достаточно было просто не видеть его руки, чтобы она исчезла. Полные идиотки примерно так ведут себя с ублюдками, пристающими на улице.
Ничего не делая, француз только сжимал мою руку. Не тянул, не заговаривал, не кашлял, не шаркал ногами. У него оказалось больше терпения, чем у меня, и я все-таки к нему повернулась. И увидела, что он протягивает мне левую ладонь. Сторонний наблюдатель мог бы решить, что ко мне привязался бродяга, вымаливающий вожделенный доллар. Но наблюдателей не было. Люди спокойно шли мимо — в Нью-Йорке не принято глазеть на других.
Кажется, вынимая из сумочки ключи и опуская в его ладонь, я смотрела в сторону. Калим сомкнул кулак и отпустил меня.
Я проспала всю ночь. Он так и не пришел. На следующее утро я ощутила себя отдохнувшей, чего давно уже не случалось. Но все еще не могла разобраться со своими чувствами — с разочарованием в себе из-за неспособности ему противостоять и облегчением, что я его не потеряла.
В тот день у меня состоялся долгий разговор с врачом. Он собирался назначить отцу лекарство, целесообразность применения которого вызывала сомнения, хотя в некоторых случаях, как утверждал врач, оно могло привести к существенному улучшению состояния больного. Какой-то препарат из омелы. Если повезет, это продлит жизнь отцу еще на год, если не больше. Я согласилась.
Мне вдруг пришло в голову то, что как читатель ты, наверное, заметил давно: отцовским страданиям, его постепенному умиранию в моем сознании тогда была отведена второстепенная роль. Я с ужасом осознала это. Секс и безумный роман стали для меня важнее умирающего отца, которого я видела каждый день, и чьи муки, по идее, должны были глубоко меня трогать. Вместо этого я постоянно думала о Калиме, свечах и испытанном когда-то наслаждении. Стыдно. Я читала отцу стихи, хотя он не слушал. На самом деле я читала их себе, дабы убедиться в том, что я вовсе не такая уж бессердечная сволочь.
Но ведь „театр одного актера“ не может продолжаться долго. В детстве, например, когда еще веришь, что Господь временами посматривает на нас, он вообще теряет всякий смысл. Когда в палату к отцу вдруг вошел Калим, закрыл за собой дверь и сказал: „У тебя всего десять минут“, мне было не до притворства.
Ах, Барри, наверное, я все же комический персонаж. Я долго размышляла, что он способен еще придумать для усиления эффекта. И пришла к выводу, что больница — идеальное место: Калим мог привести меня в морг и там в жутком холоде заставить скакать верхом на трупе, пока он исполняет свои прямые обязанности по отношению к моему отцу. И я отрезала: „Нет!“
Некоторое время он смотрел мне в глаза, сначала строго, потом все более презрительно, затем сунул руку в карман брюк, вытащил ключи и бросил мне. Я поймала их в воздухе. Он повернулся, сделал несколько шагов по направлению к двери, открыл ее и как раз собирался выйти, когда я сказала: „Останься!“
Я положила ключи возле себя на кровать, задрала платье, стянула трусики, остальное ты можешь себе представить. Калим стоял в дверях, опершись о косяк, на этот раз он смотрел на меня, но в глазах его по-прежнему не было ничего, что можно было бы посчитать проявлением какого-то чувства. Все произошло очень быстро. Может, потому что мне было страшно и хотелось поскорее с этим покончить. И беззвучно. Если, конечно, не считать тех звуков, которые производят пальцы, двигаясь у девушки между ног, и предплечье, скользя по летнему платью. Я не кричала, лишь бесшумно, ну или по крайней мере очень тихо вздыхала, застыв на жестком дешевом стуле и широко расставив ноги, продолжая шевелить рукой.
Несмотря на мой страх, который не покидал меня ни на минуту, даже в самый последний миг, несмотря на то что Калим просто стоял и смотрел на меня (не раздевался и не танцевал), оргазм опять достиг такой силы, что невозможно передать словами. Калим знал меня лучше, чем я сама.
Я все еще сидела на стуле, когда он подошел, — я было подумала, что он хочет меня обнять, утешить, погладить по голове, но он быстро схватил ключи и отступил к двери. Потом повернулся ко мне, может быть, хотел что-то сказать, но тут дверь стала открываться, ударив его в плечо. Отшвырнув трусики под кровать, я сдвинула колени, и мне показалось, что сердце сейчас остановится, когда я услышала его слова: „Простите, минуточку“. Дверь открылась. На пороге стоял Эзра.
Дальнейшее было фарсом в чистом виде: я сижу без трусов на стуле, едва успев расправить платье, отец лежит на кровати в наркотическом полузабытье, а его старый товарищ Эзра с морщинистым лицом и философским складом ума, который, ввиду нехватки стульев (в палате находился только один стул, но я не могла ему его предложить, так как не была уверена, что он остался сухим), устраивается у него в ногах, на кровати, под которой лежат мои трусы. Я никак не могла до них добраться, но и просто оставить их там было нельзя — иначе мое нижнее белье обнаружил бы персонал. Теперь-то мне смешно, но тогда я даже не знаю, как смогла это пережить. Ужасно.
И как всегда в хорошем фарсе, стоит подумать, что самое плохое уже позади, как все становится еще хуже. Отчетливо и громко отец вдруг произнес: „Привет, Эзра“. Мне даже стало плохо от ужаса.
Только заметив, что отец отключился (скорее всего он произнес приветствие во сне или каким-то образом ощутил присутствие друга, во всяком случае, явно не отдавая себе отчета в происходящем), я понемногу снова пришла в себя и стала даже воспринимать трусики под кроватью как мелкую неприятность в сравнении с катастрофой, которая только что меня миновала.
Я оставила их в палате, а сама отправилась в кафетерий, погрузившись там в навязчивые размышления о Калиме. Что ему от меня нужно? Он нисколько не возбудился, глядя на меня, это я знала точно. Значит, он голубой? Но зачем гомосексуалисту заставлять женщину мастурбировать? Какого черта он со мной возится? Чтобы доставить мне удовольствие? Но зачем ему это все? Ведь в таком случае для него это просто потеря времени.
На сей раз я не ощущала душевной опустошенности, как прежде. Возможно, из-за пережитого ужаса, который настолько меня придавил, что для постэротических переживаний просто не осталось места.
Не исключено, что самому Калиму время от времени необходимо вести себя бездушно и агрессивно. Может быть, он в какой-то степени душевный садист? Раз уж я оказалась душевным мазохистом… Ну не может же он делать это, только чтобы доставить мне удовольствие. Если он совершенно не возбуждается, тогда зачем? Я прокручивала в голове разные варианты, пока меня вдруг не осенило: скорее всего он просто импотент. Не голубой. У его желаний вообще нет цели, и для него возможен только такой ущербный вариант: смотреть, как женщина занимается онанизмом, и что-то внутри себя ощущать.
В первый момент я испытала облегчение. Но потом решила, что это не очень похоже на правду. Ведь ни в первый, ни во второй раз он на меня не смотрел. И дал мне почувствовать: все, что я делаю, вызывает у него лишь скуку. В конце концов я все-таки остановилась на том, что по каким-то неведомым мне причинам он играет в мою игру. Для него это тоже игра. Скорее всего. В парке он был со мной очень мил и сказал тогда, что одно дело — эротика и совсем другое — жизнь. На самом деле он нежный и добрый и устраивает этот театр для меня, потому что я схожу с ума от желания. Так и есть. Впрочем, импотенция не исключена. Теперь я посмотрела на него другими глазами. Мне стало жаль его…»
«Да ты с ума сошла! — крикнуло что-то внутри меня. Так ребенок в кукольном театре предупреждает героя о приближении дьявола. — Выгораживаешь парня только потому, что он каким-то извращенным способом доставляет тебе удовольствие, и забываешь о цене, которую приходится за это платить. Он разрушит тебя как личность. Полностью уничтожит твое самоуважение».
Когда я встал, у меня кружилась голова.
Приготовив кофе, я подошел к окну. Свет был выключен, а рядом с компьютером, перед которым она сидела, опершись подбородком о ладонь, стояла свечка. Джун то ли играла, то ли работала в Интернете. Ее вид напомнил мне репродукцию с картины одного художника-символиста, которую я повесил в своей комнате, когда мне было шестнадцать. «Что поделываешь?» — написал я. Она тут же отозвалась.
Джун. Веду поиски. Пыталась найти Женевьеву, но пока не получается. А ты? Еще не устал?
Барри. Устал, но все равно читаю. Вот сварил себе кофе.
Джун. Я вовсе не хотела пытать тебя, заставляя читать свою историю.
Барри. В самую точку.
Джун.?
Барри. Прости. Плохая шутка. Сотри.
Джун. Для меня тогда это не было пыткой. Если счел Калима злодеем, ты ошибся.
Барри. Счел. Может быть, из ревности.
Джун. Завуалированный комплимент?
Барри. Догадайся.
Джун. Он самый.
Барри. Догадалась. Поздравляю.
Джун. Спасибо.
Барри. Я, пожалуй, продолжу чтение.
«…Пролетел почти весь апрель, все время шли дожди. Мы с Калимом изредка обменивались дружелюбными кивками да раз в две-три недели перебрасывались парой слов. Папе немного стало лучше, боли уменьшились, в конце месяца я даже несколько раз вывозила его в кресле-каталке в парк погулять. По ночам я спала, днем чувствовала себя покинутой, но твердо знала: Калим должен ко мне прийти. И не так уж важно, когда именно он придет.
Из Бохума ко мне неожиданно приехала бывшая коллега — Бигги. В один прекрасный день она свалилась мне как снег на голову вместе со своей подружкой Сюзанной, актрисой, и потребовала, чтобы я показала им город.
Я оказалась хорошим экскурсоводом, старалась и уделила им достаточно времени, хотя Бигги еще в Германии не очень-то мне нравилась. Она из тех, кто преисполнен собственной значительности и вечно смешивает с грязью других. С губ ее почти все время срываются колкости и резкая критика всех, кто имел несчастье попасться ей на глаза. Глупая корова. Подружка понравилась мне больше — спокойная девушка, к тому же с юмором, — но вряд ли я могла сблизиться с одной, держа на расстоянии другую, поэтому Сюзанной я решила особенно не увлекаться.
К тому же я допустила серьезную ошибку: пару раз пригласила гостей в свою квартиру, и теперь они искренне не понимали, почему я не предложу им пожить у меня — в доме четыре комнаты, зачем же платить бешеные деньги за гостиницу? Конечно, я скрыла, что ночи должны оставаться в моем распоряжении, так как в любой момент мог появиться Калим.
Впрочем, однажды я им его показала. Как-то раз он заменял кого-то в ансамбле классического танца на Бродвее и пригласил меня. Он танцевал совсем не так, как в своем авангардистском театре, и меня удивил профессионализм, с которым Калим исполнил небольшую роль в балете „Ромео и Джульетта“. Я не сказала девицам, что мы знакомы, а они не обратили на него внимания. Бигги сосредоточила внимание на исполнителях главных ролей, чтобы потом раскритиковать их, а Сюзанна была очарована Ромео, от которого не могла отвести глаз. Это меня тронуло. Я представила, что было бы, окажи Ромео на нее такое же воздействие, как на меня Калим. Я смотрела на руки девушки, но они неподвижно лежали у нее на коленях.
Что касается меня, то, добравшись до дома, я вернулась к старой привычке. Свечи, духи, Эрик Сати,[41] ну, ты уже знаешь.
Во время одной из наших прогулок в парке отец заговорил со мной о Калиме. Я ужаснулась, но он задавал общие вопросы, был достаточно деликатен и лишь спросил, не выяснила ли я что-нибудь насчет Калима.
Я сказала: он, мол, не голубой, и папа надолго замолчал. Мы прошли еще три дерева, и я снова услышала его голос:
— Он приятный парень и, наверное, даже красивый. Только никогда не давай ему денег.
Я страшно разозлилась, но постаралась не показать вида. Спросила отца, неужели он думает, что у нас с Калимом близкие отношения. Отец сухо произнес: „Да“. Я промолчала. И покатила кресло вперед по аллее.
К счастью, Бигги и Сюзанна вскоре уехали. Но предварительно облазили снизу доверху с 32-й по 34-ю Западные улицы, побывали на всех распродажах и во множестве магазинов секонд-хэнд.
Отец опять стал раз в неделю играть в покер с друзьями. Те приходили в больницу, потом они все втроем шли в кафе и перебрасывались картами, как в прежние времена. Это было трогательно — я могла в них влюбиться.
Как-то раз в парке отец снова озадачил меня, выпалив как из пушки:
— Скажи, это из-за моих рыданий на могиле?
Я ответила утвердительно и остановила каталку, потому что захотела увидеть его глаза.
— Нет-нет, вези дальше, — быстро сказан он, угадав мои мысли. — Трудно говорить, глядя в чье-то разочарованное лицо.
Он помолчал, я мужественно катила его вперед в ожидании продолжения. И он наконец произнес:
— А из-за чего конкретно? Я никогда не понимал до конца.
Я попыталась объяснить, что чувствовала тогда, — тебе я уже все это описывала, — никак, мол, не могла свести воедино его обращение с матерью в последние годы и то, как он по ней убивался.
— Я больше не любил твою мать, но все равно оплакивал и ее, и себя, — тихо сказал отец и добавил: — Жалел ее. И себя тоже.
А потом заговорил о матери каким-то совершенно неожиданным, очень душевным тоном.
— Наверное, ей больше подошел бы художник, — вздохнул он. — Она была одной из самых одухотворяющих женщин, каких я когда-либо встречал. Творческий человек благодаря ей, возможно, создал бы что-нибудь стоящее. У нее рождались тысячи идей, в любой мелочи ей виделось ядро пьесы или рассказа. Но я только кивал или улыбался, стараясь побыстрее сменить тему. Думаю, рядом со мной твоя мать высохла душой. А ведь могла стать настоящей музой. Но дипломату нужна не муза, а ухоженная, самостоятельная женщина-автомат, которая может переброситься несколькими словами с его более или менее скучными гостями. Ей подошел бы такой человек, как Эзра. Вернее, она бы ему подошла. С ней он, возможно, стал бы писателем, а не угробил свой талант, защищая мошенников. Наверное, именно поэтому я и разлюбил в конце концов твою мать. Понял, что разрушаю ее личность, причиняю ей вред. Никто ведь не любит то, что разрушает. Или прав Оскар Уайльд, и это всеобщий закон: „All men kill the thing they love“.[42]
Мы долго молчали. Редко отец бывал таким многословным. Я погладила его сзади по волосам, хотя он терпеть этого не мог. Но и помешать мне тоже не мог. Ему оставалось только ворчать, а я, стоя сзади, довольно улыбалась.
Калим явился в середине мая. С меня посреди ночи стянули одеяло, но я не испугалась, хотя в полной темноте видела лишь смутный силуэт. Я почувствовала облегчение. Голод, который мной давно уже ощущался между ног, будет утолен, и я была готова без лишних разговоров снять пижаму.
Потом я услышала голос Калима откуда-то от двери:
— Раздевай ее.
Вот тут мне стало страшно! Значит, мужчина у моей кровати не Калим? Зажегся свет, я наконец полностью проснулась и инстинктивно снова натянула на себя одеяло. Калим стоял возле двери с сигаретой во рту, крутя в руках дешевую желтую зажигалку, но сигарету не зажигал. До сих пор я не видела, чтобы он курил.
На моей постели сидел юноша, довольно красивый, с голубыми глазами, темными короткими волосами, в футболке с логотипом какой-то фирмы под тонкой кожаной рубашкой. Он вопросительно смотрел на меня, будто ждал согласия. Я приподнялась и сняла пижамные штаны. То ли от застенчивости — чтобы чужой парень не увидел того, что ему не положено видеть, — то ли потому, что я хотела как можно скорее приступить к делу, — сама не знаю почему, но я тут же положила руку себе между ног.
Калим закурил. Он показался мне не таким, как всегда. Может, он выпил или находился под воздействием кокаина: глаза его бегали, ни на чем не задерживаясь подолгу. Он был рассеянным и нервозным, и голос его тоже звучал не так, как обычно, — тихо и слегка хрипло.
Парень расстегнул на мне пижамную кофту, я выскользнула из нее, а он подхватил ее сзади. Это было трогательно. Словно выпускник школы танцев, помогающий даме снять пальто. Он еще не произнес ни слова.
Когда Калим сказал: „Возьми ее“, — юноша снова вопросительно посмотрел на меня, я кивнула и убрала руку. Он разделся, одежду бросил на пол, снова сел на мою кровать и хотел сразу же приступить к делу, но тут раздался нервный хрипловатый голос Калима:
— О своей п… она сама позаботится. Ты трахнешь ее в задницу.
Мне стало смешно. Такие выражения были вовсе не в его духе. Слишком грубо. Но все-таки я встала, повернулась к парню спиной и отважно опустилась на четвереньки. Теперь мое поведение тоже казалось мне смешным: обернувшись, я наблюдала, что же там происходит. Как корова, следящая за действиями ветеринара.
Вскоре я почувствовала боль. Было гораздо больнее, чем со свечкой, потому что парень не вел себя так осторожно, как я сама. Но когда он проник в меня и стал медленно двигаться, боль исчезла.
В голове крутились сумасшедшие мысли. Что я ела на ужин? Когда? Что творится сейчас у меня в кишечнике? Он это чувствует, достает до содержимого? Сама ситуация казалась такой постыдной, что в какой-то момент я услышала свой голос:
— Не хочу!
— Нет, хочешь, — возразил Калим, и я повернулась к нему.
Тем временем парень положил руки мне на ягодицы и дружелюбно смотрел на меня. Полный бред. Идиотизм. Я решила немедленно покончить с этим и вышвырнуть обоих вон, но тут Калим приказал:
— Начинай, займись собой.
Наверное, это полное безумие, но, возможно, власть надо мной имел именно его голос. Знаю только, что, позабыв обо всем на свете, я опустилась на плечи, высвобождая руку, и выполнила его приказ. Смелое решение. Через некоторое время я действительно обо всем забыла — и о собственном идиотизме, и о содержимом кишечника — и довольно быстро достигла такого же результата, как и парень позади меня. В голове был туман, но я чувствовала, как он вышел из меня, запачкав мне спину спермой, и удовлетворенно вздохнул. Мне было все равно, потому что я сосредоточилась на себе, выпрямилась, опершись на пятки, и вскоре добилась желаемого. На этот раз, кажется, я не кричала.
Когда я снова пришла в себя, юноша был уже почти одет, а Калим курил следующую или не знаю какую по счету сигарету — все время ощущался запах дыма.
Сев на кровать, я натянула на себя одеяло. Калим вышел из комнаты. Те два или три шага, которые он сделал, были не такими, как всегда. Калим был другим.
Парень оделся и улыбнулся.
— Пока, — сказал он мне и хотел было выйти, но тут я снова услышала голос Калима из-за двери:
— Заплати ему. Дай пятьдесят баксов.
Готовая ко всему и слишком измученная, чтобы дать волю нараставшей во мне ярости, я, как была, без одежды, снова встала, подошла к письменному столу и вытащила из ящика пятьдесят долларов. Мне показалось, что парень смутился, но деньги взял, быстро засунул в карман кожаной рубашки и вышел.
Остаток ночи я прорыдала. Меня опять выворачивало наизнанку и даже — не знаю, нужно ли тебе это рассказывать, — несколько раз пронесло. Все мое тело пребывало в смятении. На этот раз, правда, не от неожиданности, а от гнева, нестерпимой, жгучей ненависти по отношению к Калиму, ибо на этот раз спектакль разворачивался целиком и полностью за мой счет. Оргазм не стоил того, чтобы подставлять задницу какому-то гомику, точно паршивая деревенская шлюшка, желающая угодить своему сутенеру.
Но помимо ярости меня охватил ужас. Парень был гомосексуалистом, это ясно, и он не использовал презерватив. Он мог просто-напросто меня заразить. Возможно, он сидит на игле, проводит время в подвалах и готов обслуживать всех голубых в этом городе, а значит, мне угрожает реальная опасность. Калим подставил меня под удар. И это уже не смешно.
Злость приоткрыла мне глаза. До меня дошло, что именно стало иначе. Калиму изменило хладнокровие: на этот раз он не скучал. Презрение, равнодушие были просто маской, игрой, причем не очень профессиональной. Сразу я этого не поняла, но теперь почти не сомневалась. Тихий голос, сигареты, вульгарная речь — он был возбужден. Неужели только так он способен испытывать возбуждение?
Если запас жидкости в моем организме вскоре иссяк: я больше не плакала, меня перестало рвать, то моя ярость к рассвету только усилилась. Когда настал день (ясный и солнечный), я уже твердо знала — с Калимом покончено. Никогда больше не позволю вытворять с собой что-либо подобное.
Ощущая сильную слабость, я не пошла в больницу и до вечера проспала. Потом позвонила отцу и извинилась. Но и на следующий день была полна решимости потребовать у Калима свои ключи. А если не захочет отдавать, сменить замки. Я была сыта по горло.
Но Калим не появился — словно догадавшись о моих намерениях. За все время, что я просидела у отца (в тот день мы не выходили, потому что у него вновь были спазмы), Калим не показывался, а ближе к вечеру, когда я спросила у медсестры, где он может быть, та ответила, что француз здесь больше не работает. Насколько ей было известно, он со своей труппой отправился в турне по Европе».
Несмотря на неимоверные усилия, глаза слипались. Я старался не поддаваться сну, как иногда за рулем среди ночи, но это не помогало. Буквы расплывались. Я написал: «Кажется, придется все-таки поспать. Только не думай — вовсе не из-за того, что история недостаточно увлекательная. Просто мозг отказывается работать».
Джун. Давай поспим. Ты не против, если я представлю, что ты держишь меня за руку?
Барри. Нет.
Джун. Спокойной ночи. До завтра.
Барри. Тебе тоже.
Выключив компьютер, я подошел к окну, чтобы не упустить последние передвижения Джун, — возможно, мне посчастливится даже увидеть, как она ложится в постель. Но свечи уже не горели, а окна спальни лишь слабо отражали уличное освещение.
Что-то мне снилось, но к исповеди Джун это отношения не имело. Я проснулся около пяти утра, все еще тяжело дыша, и, припомнив сон, рассмеялся: кажется, я нанес оскорбление Петеру Маффею,[43] и члены его группы собирались меня убить. Думаю, так, с усмешкой, я снова и уснул.
«Положить тебе под дверь свежие булочки?» — написал я на следующее утро, увидев ее за кухонным столом: перед глазами книжка, в руке — стакан апельсинового сока. Похоже, она установила звуковой сигнал, потому что тут же подняла голову и поехала к компьютеру.
Джун. Спасибо, не надо. А вот молоко действительно заканчивается. Ты все равно пойдешь в магазин?
Барри. Могу сходить и специально для тебя.
Джун. Ну что ты, не стоит.
Барри. Я все равно пойду. Что-нибудь еще?
Джун. Ничего. Вечером мне привезут заказанные продукты. Только молоко.
Барри. Я постучу.
Джун. Отлично.
Не поддаваясь желанию просто пройти мимо почтового ящика, я открыл его, хоть и опасался опять обнаружить там письмо от настойчивой дамы-психолога. Нет, только счет за телефон и две рекламы.
В магазине пришлось очень долго стоять в очереди в кассу, слушая оживленную дискуссию об испорченных продуктах: кассирша отказывалась принимать назад цуккини, потому что покупательница не могла предъявить чек. Когда я добрался до кассы, возле нее собрались уже почти все служащие магазина. Менеджеры, кассирши, покупатели орали наперебой, совершенно не слыша друг друга. Заплатив наконец за молоко, я помчался домой.
Дверь ее подъезда была заперта, недавно установили новый замок. Пришлось звонить: на какую-то секунду я даже растерялся, услышав в динамике голос Джун. К этому мы не были готовы. Голос ее звучал чище, чем я себе представлял. Совсем не так, как у Шейри. Впрочем, она сказала только одно слово: «Да». И я произнес: «Молоко».
На площадке возле ее двери я боролся с противоречивыми желаниями: подождать и посмотреть ей в глаза или поскорее умчаться прочь. Я постучал и поспешил вниз, прыгая через две ступеньки.
У себя я первым делом бросился к компьютеру и прочитал: «У тебя приятный голос».
Барри. Но я сказал только «Молоко».
Джун. И одно слово можно сказать как приятным, так и неприятным голосом.
Барри. Твой голос мне тоже понравился. Он, правда, выше, чем я думал. Мне представлялось — у тебя контральто. А оказалось сопрано.
Джун. Вообще-то в интернате мой голос считали чем-то вроде милицейской сирены. Уроки пения мне после третьего занятия разрешили не посещать.
Барр и. У тебя разговорное сопрано.
Джун. Спасибо за молоко.
Барри. Мне и вправду кое-что приснилось. Но не ты.
Джун. Что же?
Я рассказал ей сон и подошел к окну. Джун смеялась, откинув голову назад. И была очень красивой.
Джун. Шикарно. Подобный сон может присниться только музыканту, верно?
Барри. Но я не музыкант.
Джун. Разумеется, музыкант. Кто же еще? Ведь именно ты добиваешься нужного звучания.
Барри. Моя профессия — звукоинженер.
Джун. Нет, музыкант. И не спорь со мной!
Барри. У тебя все в порядке?
Джун. Скоро ко мне придет массажист, займется моими мышцами.
Барри. Кстати, тебе бы начать с гантелей поменьше.
Джун. Хочется побыстрей достичь результата. Кто знает, вдруг до конца жизни придется обходиться одними руками.
Барри. Поверь мне, эти гантели великоваты, такие понадобятся через полгода, не раньше.
Джун. Что за материнская забота!
Барри. Скорее, братская. В крайнем случае отцовская.
Джун. Не стоит. У меня своя голова на плечах. А ты мне ближе, чем брат. И тем более отец.
Барри. Я смущен.
Джун. Почему?
Барри. Потому что это был комплимент.
Джун. Был. Мне нужно в туалет. Пока.
«…У меня не было ни адреса, ни номера его телефона, да и фамилию я только что узнала от старшей медсестры. Дьерам. Калим Дьерам. Звучит как музыка. Имя это подходило человеку, которого я страстно желала, а вовсе не тому негодяю, которого я разыскивала сейчас, чтобы забрать у него ключи.
В театре на Бликер-стрит мне дали лишь телефон Кристофера. Я позвонила, ответил какой-то немолодой женский голос, сообщив, что Кристофер вчера улетел в Европу. Вернется, мол, только в сентябре, такое вот длительное турне.
Мне пришлось продиктовать пожилой женщине мой номер телефона и передать Кристоферу мою просьбу поскорее позвонить. Она пообещала. Я пребывала в растерянности.
Так это была сцена прощания? Последний щелчок перед исчезновением? И зачем он скрыл от меня предстоящее турне? И где мой ключ? Ездит с ним по Европе или валяется в одной из квартир Нью-Йорка? Я позвонила в мастерскую, велела сменить замок. Калим ведь вполне способен отдать ключ тому придурку, да и сам тоже мог вернуться в любой момент на несколько дней, а я не хотела стать жертвой его следующей выходки. С меня довольно.
Несколько дней спустя я нашла в почтовом ящике конверт без обратного адреса и взвесила его в руке, думая, что там ключ. Но в конверте лежали пятьдесят долларов и записка, написанная по-английски неловким почерком:
„Во всем действе что-то было не так. Возвращаю ваши деньги. Простите. Джефф.
P. S. Я не инфицирован“.
Я была тронута прежде всего тем, что он подумал о моем опасении и попытался его развеять. Правда, банкноту я двумя пальцами сунула в карман куртки, собираясь при первой же возможности отдать какому-нибудь нищему. И больше к ней не прикасалась.
Три недели спустя я все-таки сдала анализ на СПИД и до получения результатов три дня дрожала. Слава Богу, реакция оказалась отрицательной.
Втянувшись в прежнюю жизнь, я снова все дни проводила с отцом, который чувствовал себя неплохо (даже утомлял меня болтовней о сексе), а по вечерам ходила в кино, на концерты, в театры или просто читала. И по-прежнему писала статьи для журнала. Мне даже удалось подружиться кое с кем из художников, которые давали мне интервью, и теперь они настойчиво зазывали меня на свои новые выставки. На одной из них я познакомилась с консулом Германии, который стал приглашать меня на вечеринки, время от времени устраиваемые им у себя или в каком-нибудь ресторанчике для немецких и швейцарских художников, приехавших в гости или живущих в Нью-Йорке.
Однажды на такой вечеринке я разговорилась с ударником, преподававшим в Бостонском колледже Беркли. Я приятно провела с ним время, а потом он проводил меня домой. Услышав, что я собираюсь в Сохо пешком — больно уж ночь выдалась красивая, — он настоял на том, чтобы довести меня до дома. Все-таки большой город, сказал он, а Джулиани[44] — не Господь Бог. Мы зашли поужинать, продолжая болтать: темы у нас не кончались, но в какой-то момент я спросила себя, а не назло ли Калиму я завязала это знакомство.
Когда перед моей дверью музыкант мужественно стал прощаться, я пригласила его войти и попыталась заманить в постель. Но ничего не вышло. Он уже почти разделся, когда я сказала, что мне придется еще кое-что преодолеть, дело, мол, совсем не в нем, я с радостью его снова увижу, если он вновь отважится пойти на риск. Он воспринял это с юмором, и мы принялись одеваться.
Когда зазвонил телефон, я как раз застегивала ему рубашку. Это был Калим. По голосу я догадалась, что снова говорю с „Джекилом“, и поэтому не бросила трубку. Калим сообщил, что сейчас в Париже, а завтpa едет дальше, в Брюссель, он надеется, у меня все в порядке и, конечно, у моего отца тоже. Он, дескать, часто обо мне думает и носит мои ключи повсюду как талисман.
— Выброси их, — сказала я и, воспользовавшись его растерянным молчанием, повесила трубку.
Потом молча подошла к Сиднею (так звали ударника) и опять стала его раздевать. Все получилось прекрасно, он мне действительно нравился, и я старалась, чтобы все произошло именно так, как произошло.
— Тебе достаточно было минутного разговора по телефону, чтобы „преодолеть“ твои трудности? — спросил он потом, когда мы, уже сонные, лежали друг возле друга.
Я ответила правду:
— Достаточно.
Сидней стал моим другом, и нам было хорошо вместе. Мне совершенно не мешало, что он женат. Когда он приезжал, я радовалась, когда его рядом не было — тоже. Бывают любовники, по которым не скучаешь, но все равно радуешься им. Сидней был таким. А Калим никогда больше мне не звонил…»
Я прервался, потому что захотел принести себе еще кофе, но замер у окна, увидев, что над Джун колдует массажист. Она лежала голая на массажном столе, а чьи-то волосатые руки терли и разминали ее тело. Массажист стоял возле стены, и я видел ее целиком. Точнее, только спину — потому что Джун лежала на животе. Мне она показалась очень красивой.
Когда массажист взялся за ягодицы — он занимался ими весьма обстоятельно, то и дело возвращаясь к ним в процессе работы над позвоночником, плечами и руками, — я заметил, как они двигаются под его руками, и подумал вдруг, что сама она никогда так не сможет. И удовольствие Джун вряд ли получает, ведь она не чувствует его рук.
Я подождал, пока она с помощью массажиста перевернулась на спину: он подхватил ее под мышки, легко приподнял, положил на стол и стал массировать. Ее груди слегка свешивались набок. Хотел бы я быть массажистом. Уж я бы постарался, поскольку то, что он делает сейчас, она скорее всего ощущает.
Груди он тоже массировал. Правда, сосков не касался, но, надавливая большими пальцами на ключицу, сдвигал их книзу. Потом возвращал на место, отчего они шевелились, и я догадался: это он делает для себя. Вряд ли такому учат: слишком уж неприлично. Но Джун, лежавшей с закрытыми глазами, это, похоже, нравилось, и я мысленно выдал ему разрешение. Должен же он, доставляя ей удовольствие, что-нибудь с этого поиметь? Как минимум эрекцию.
Не отходя от окна, я наблюдал за ними до конца сеанса. Он помог Джун сесть, — когда она садилась, ее взгляд упирался прямо в мои окна. Она потянулась, подняв руки над головой, и улыбнулась. Быстрым движением, так, чтобы массажист, занятый в это время креслом, ничего не заметил, Джун взялась обеими руками за колени и развела ноги. Для меня.
Массажист обошел вокруг стола, подхватив сзади, усадил ее, по-прежнему обнаженную, в инвалидное кресло и завернул в купальную простыню, подсунув свободные концы под плечи и ягодицы. Очень заботливо и профессионально.
Сварив кофе, я снова сел за компьютер. Массажист внизу запихивал в свою машину складной стол — я видел его, возвращаясь из кухни. Замигало имя Джун: «Ты здесь?»
Барри. Да. Тебе понравилось?
Джун. Очень. Я снова чувствую себя живой. Ты смотрел?
Барри. Да.
Джун. И это все, что ты хочешь сказать?
Барри. Не понял.
Джун. Считаешь, что наблюдать за другими нехорошо?
Барри. Честно говоря, да. Я ведь не знаю точно, хочешь ты, чтобы я смотрел, или просто принимаешь как данность.
Джун. Прочитав мою историю, ты должен был понять.
Барри. Я знаю теперь, чем ты с ним занималась и что тебе это доставило мало радости. У меня с ним ничего общего. Я не хочу того, чего хотел он. Я его ненавижу.
Джун. Знаю. Однако я-то все та же. И я хочу, чтобы на меня смотрели. Видел, как я раздвинула ноги?
Барри. Видел.
Джун. И как?
Барри. Что — как?
Джун. Мне бы хотелось, чтобы ты считал меня красивой.
Барри. Я считаю тебя красивой. Очень. Завидовал массажисту.
Джун. Не стоит. У тебя есть то, чего нет у него.
Барри. Что же?
Джун. Мое доверие. Засыпая, я представляю, что держу тебя за руку. И радуюсь, зная, что ты живешь в доме напротив. И я флиртую с тобой.
Барри. Растерянное молчание.
Джун. Удовлетворенная улыбка.
Барри. До скорого. Продолжаю читать.
«…Осознав, что Калим далеко, с помощью Сиднея я наконец вернулась к нормальной жизни. Правильнее даже сказать, к роскошной жизни, потому что я все сильнее втягивалась в процесс траты денег. Я стала постоянной клиенткой в дорогих бутиках, а мой гардероб вскоре сделался столь обширен, что я начала раздаривать вещи. Время от времени я летала в другие города: в Денвер, потому что билеты на концерт Кейта Джаррета[45] в „Карнеги-холл“ были распроданы, в Сент-Луис, чтобы послушать Мадонну, и в Бостон на концерт группы Сиднея (туда, правда, я всегда ездила на поезде), один раз даже в Чикаго — на концерт Филиппа Гласса. Но нигде я не оставалась больше чем на одну ночь, потому что не хотела надолго оставлять отца. Я жила полной жизнью.
В Чикаго у меня неожиданно наступил рецидив. К тому времени благодаря естественности и жизнерадостности Сиднея я совсем выкинула из головы Калима и вспоминала о нем лишь изредка, пожимая плечами и констатируя, что мой гнев постепенно сходит на нет. Но однажды, услышав во время концерта музыку, под которую танцевала труппа в театре на Бликер-стрит, я вдруг вновь ощутила острую боль. Оглушенная своим вернувшимся чувством, я сидела в четвертом ряду и не могла дождаться окончания концерта.
Свечей у меня не оказалось, и, вернувшись в отель, я завесила лампы полотенцами и улеглась на кровать так, чтобы видеть себя в зеркало. Взгляд Калима заменила собственным. Это, конечно, не совсем одно и то же: мне не под силу было (к счастью) воспроизвести его презрение и равнодушие. В отличие от Калима я смотрела не в сторону, а прямо на свою руку, но, видимо, благодаря музыке мне удалось достичь состояния почти уже забытого неистовства, которого мне так не хватало. Но теперь все изменилось — ведь это касалось не только меня, но и Сиднея. Я его чего-то лишала. „Мистер Хайд“ вернулся.
Я попыталась удержаться от падения, но то и дело ловила себя на том, что думаю о нем с воодушевлением. Даже если я изо всех сил гнала Калима прочь из своих мыслей, они то и дело возвращались к нему, зеркалу, свечам и моей руке. И когда я встречалась с Сиднеем, отчаянно пытаясь сосредоточиться на нем одном, это все наваливалось на меня, и я ненавидела себя за то, что постоянно их сравниваю. И в один прекрасный момент, поначалу тайком от Сиднея, а потом и в открытую, я прибегла к помощи руки. Он никогда не возражал, но, думаю, считал, что мне его мало. Да так оно и было.
С тех пор как я снова начала думать о Калиме, Сидней воспринимался мной как своего рода интермедия. Он был нужен, чтобы заполнить пустоту.
К середине сентября я уже научилась использовать вместо Калима собственное отражение. И чтобы чаша моего терпения переполнилась, не хватало последней капли. Ею стала жена Сиднея — я впервые увидела ее на одном из концертов в Бостоне, и она показалась мне настолько милой и очаровательной, что я в тот же вечер прямо в дверях порвала с ним. Теперь он по крайней мере может думать, будто я разорвала с ним отношения, потому что мне стало стыдно перед его женой, а вовсе не потому, что он не выдержал сравнения с вернувшимся злым духом. Сидней был подавлен, я тоже, да еще поезд, на котором я должна была возвращаться, оказался страшно грязным, в вагоне ужасно воняло, и до самого Нью-Йорка шел дождь.
Калим вполне уже мог возвратиться. Кристофер так и не объявился. То ли его мать, или уж не знаю, кем ему приходилась та старая женщина, забыла передать мое сообщение, то ли он оказался настолько плохо воспитанным, что просто проигнорировал мою просьбу. Впрочем, это довольно скоро стало мне безразлично, потому что речь ведь, собственно, шла лишь о том, чтобы Калим вернул ключи. Теперь мне хотелось самой позвонить Кристоферу и спросить, не вернулся ли Калим. Но я этого не сделала. Ведь вполне могло быть, что именно Калим запретил Кристоферу звонить. А значит, ему было что-то о нас известно, и я не хотела выглядеть в его глазах наивной дурочкой.
Вскоре замена — собственный взгляд из зеркала — перестала меня удовлетворять, и я поймала себя на том, что, достав из ящика старый дверной замок, качаю его в ладони. Боюсь, ты догадался, что я его так и не выбросила. Конечно, я положила его на место, но сам факт, что мне приходит в голову мысль вставить его на старое место, поверг меня в состояние полной растерянности и ярости одновременно. Объектом ярости являлась я сама: за время отсутствия Калим в моих воспоминаниях превратился в легенду, обрел ореол. Грязь, отвращение, ярость и стыд хоть и не были вовсе забыты, занимали теперь в моих мыслях не слишком много места. Правда, я все еще понимала, что искать его не стоит. И на этом спасибо.
Я держалась. Хотя жизнь стала какой-то однотонной, я скучала, убивала время в дорогих магазинах, в больнице или дома, читая, пялясь в телевизор или занимаясь в спортзале с тех пор, как однажды, рассматривая себя в зеркало, обнаружила следы целлюлита.
Отец заметно сдал. Разговаривая со мной, врач делался все серьезнее и однажды сказал: „Это конец“. Быстрее или медленнее, но ему, мол, осталось совсем немного. Я слушала его внимательно, но вдруг ощутила полную опустошенность и страшную усталость, хотя мне было жаль, что я не могу сейчас по-настоящему быть с отцом. Он не жаловался, просто однажды впал в кому, из которой ему уже было не выйти. Я брала его за руку и плакала вместе с Эзрой или Джеком, когда они приходили, отец же с каждым днем все больше напоминал обтянутый кожей скелет.
Пришлось увеличить нагрузку в спортзале. Теперь я ходила туда каждый вечер. Возвращаясь из больницы, шла прямиком на Вторую авеню и тренировалась чуть ли не до потери сознания. К сожалению, сознание я не теряла, несмотря на изнеможение, пустоту и депрессию, оно глухо трепыхалось внутри, словно жаждало вырваться из моего тела.
За окнами крупными хлопьями падал снег, и вдруг я, с усилием разведя ручки тренажера, услышала робкий голос: „Привет“. Это был Джефф, приятель Калима.
Мокрый от пота с головы до ног — наверное, поднимал штангу, — он широко улыбался. Более худой, чем в моих воспоминаниях, и волосы острижены очень коротко, как у новобранца. Он спросил: „Ты видела его с тех пор?“
Я помотала головой, не зная, о чем с ним говорить. Джефф ведь тоже был частью злого духа, причем именно той его частью, которую, как мне казалось, я выбросила из головы. Хотя о другой, главной части — Калиме я вспоминала даже слишком часто.
Он немного постоял рядом со мной, потом, поняв, что больше ничего не услышит, поднял руку, прощаясь, и развернулся, чтобы уйти. Но потом тихонько произнес:
— Тебе повезло, теперь меня и в самом деле прихватило.
Когда сообразила, что он имел в виду, я пролепетала: „Сожалею“, он успел уже отойти на несколько метров и не слышал меня. Мне действительно было его жаль. Я тут же пошла в раздевалку, оделась, позабыв принять душ, выскочила на улицу и отправилась по заснеженному городу домой, решив никогда больше в этот спортивный зал не ходить.
Рождество я провела в одиночестве перед телевизором, а Новый год встретила на крыше Эмпайр-стейтбилдинг. И когда отгремел фейерверк, подумала, что если сейчас шагну вниз, буду первой. Насколько мне известно, отсюда еще никто не прыгал. Впрочем, мне вовсе этого и не хотелось. Так, подумалось просто. Но я вдруг поняла, насколько одинокой, чужой ощущаю себя среди собравшихся здесь людей, празднично одетых, как и я, с бокалами шампанского в руках, которые радуются друг другу и счастливы, оттого что встречают Новый год в столь экзотическом месте. Или по крайней мере пытаются быть счастливыми. Я даже не пыталась. Просто стояла и смотрела на фейерверк, словно это был спектакль провинциального театра, который я, будучи бургомистром, сенатором или кем-то в этом роде, обязана посетить. Дочка Нерона, попросившая отца поджечь ради нее город, — он поджег, а ей скучно, и нет ни желания, ни сил любоваться пожаром. Тут я заметила в толпе Сиднея с женой, и настроение испортилось окончательно. Из-за них и немножко из-за себя.
Последние ночи перед смертью отца я провела у него. Мне там поставили кровать, завтракала и обедала я в больничном кафе, а душ принимала в душевой для персонала. На этом свете отца отныне удерживали лишь питательные вещества, вводимые внутривенно, и приборы, контролирующие сердечную деятельность. Еще находясь в сознании, отец в присутствии Эзры и меня запретил любые мероприятия по искусственному продлению жизни и теперь двигался навстречу смерти.
Несколько раз за ночь я просыпалась с ощущением, что слышу его предсмертный вздох. Он храпел, иногда довольно громко, но попискивание монитора не умолкало. В ту ночь, когда отец умер, меня разбудил пронзительный монотонный звук, и я тотчас поняла, что это — конец. Закрыла ему глаза, скрестила на груди руки, еще до того как в палату пришла медсестра, а почти сразу за ней — врач. В тот момент я не чувствовала горя. Просто мысленно попрощалась с ним и сказала, что люблю его. И сразу ушла домой — не хотела видеть, как отца перекладывают на каталку и везут вниз, словно вещь. Вещь, прежде бывшую человеком.
Джек и Эзра помогали мне во всем. Точнее, они-то и делали все, что нужно, а мне только время от времени приносили какие-то бумажки на подпись. Оба чуть ли не радовались тому, что самое тяжелое позади. Друга не вернешь, и теперь следовало решить практические вопросы. Меня это не раздражало, я ведь и сама, признаться, ощущала облегчение, а тоска, что периодически накатывала на меня, была в значительной степени замешана на моей жалости к себе, отец — содержание и смысл моей жизни в последние месяцы — лежал в гробу, и отныне мне самой предстояло решать, что делать дальше и где жить. Я казалась себе очень одинокой. Но не так, как с Калимом. С ним к этому чувству примешивалась боль. А сейчас только страх перед пустотой.
В день похорон друзья отца утратили вдруг свою энергию. Эзра, казалось, вот-вот заплачет, Джек молча застыл у могилы и внимал проповеди священника с отсутствующим видом. Когда гроб опустили в землю, Эзра громко взвыл, его отчаяние передалось мне и вывело из оцепенения: все поплыло перед глазами, я зарыдала.
От могилы нас уводил Джек. Одной рукой обнимал Эзру, другой — меня, поддерживая и направляя, показал путь к выходу.
— Хочется побыть одной, — сказала я через несколько шагов и ощутила его руку на своем на плече.
Эзра поцеловал меня в лоб и попросил в ближайшие дни зайти к нему по поводу завещания. Джек вежливо протянул руку и проговорил:
— Тебя он любил больше всего на свете.
Я осталась на кладбище, наблюдая за могильщиками, как они забрасывают могилу землей, и в какой-то момент перестала плакать. Может, просто иссякли слезы, но скорее всего их равнодушная работа вернула меня к реальности, где отныне не было отца.
Могильщики уехали, я снова подошла к могиле и села на скамейку. Не знаю, сколько времени прошло, и не могу сказать точно, о чем тогда думала. Но кое-что все-таки помню. Я думала, что вот отец лежит сейчас на глубине метров двух подо мной, словно какая-нибудь вещь, которая вскоре сгниет. А ведь еще совсем недавно он был моим последним родным человеком на этой земле. И когда он еще не был вещью, то любил меня больше всего на свете…»
Джун спала. До сих пор мне не приходилось видеть, как она спит. Я встал, чтобы ополоснуть лицо, по пути в ванную бросил взгляд на ее окна и остолбенел, поняв, что она, по-прежнему без одежды — купальная простыня не в счет, — лежит на своей кровати. Коленки ее едва не касаются подбородка, а ничем не прикрытые ягодицы обращены прямо ко мне. Я видел тень, где начинаются ноги, будь у меня подзорная труба, не устоял бы и воспользовался ею. Интересно, это опять специально для меня или просто простыня задралась кверху, обнажив ее бедра? С большим трудом я все-таки отвел взгляд.
«Я почувствовала, что у меня затекли ноги, — пришлось помассировать, похоже, я их отсидела. Потом наконец поднялась и обернулась. И увидела Калима. Он стоял метрах в двадцати — тридцати, опершись рукой о надгробие, и смотрел на меня. Не знаю, что я почувствовала: мне хотелось и убежать, и плюнуть ему в лицо, и позвать на помощь, и в то же время упасть в его объятия. Помню только, что он подошел, очень серьезно на меня посмотрел, положил ладони на мои плечи и сказал:
— Мне очень жаль.
Я не заплакала, не кивнула, не произнесла ни слова, просто стояла и ощущала тепло его ладоней на своих плечах. Потом он предложил: „Пойдем“, и мы пошли.
Дома я легла на кровать и закрыла глаза. Я слышала, как Калим что-то пьет на кухне, потом он пришел ко мне, разделся и сел на кровать. Не открывая глаз, я его остановила: „Не хочу“.
— Знаю, — отозвался он и стал меня раздевать. Я не сопротивлялась, даже помогла ему, потом снова легла. Он вытащил из-под меня одеяло, лег сзади, укрыв нас обоих, обнял меня и затих. Я чувствовала его тело, грудь Калима прижималась к моим лопаткам. Потом я заснула.
Когда я проснулась, было темно, Калима рядом не было. На кухонном столе я обнаружила его ключ на тонкой золотой цепочке и записку, написанную по-английски: „Я нужен тебе, я здесь“.
Было около трех. Я засунула руку между ног, чтобы понять, чувствую что-нибудь или нет, даже провела пальцами снизу вверх, но ничего не произошло. Не было возбуждения, не было тела. Это меня утешило. Разве можно совместить скорбь по отцу с сексуальными желаниями?
Я убедилась, что сейчас здесь был другой Калим. Калим-ангел, который оказывает мне поддержку, потому что я в этом нуждаюсь, и не создает неприемлемую для меня ситуацию.
Порывшись в книгах отца, я остановилась на антикварном издании Рильке и просидела над ним до утра, пока снова не почувствовала усталость.
Конечно, я знала: кое-что я получу по завещанию. Отец позволял мне тратить деньги без счета, но все равно я просто онемела, узнав о размерах причитавшегося мне наследства: квартира, страховка, ценные бумаги, Тулуз-Лотрек в банковском сейфе и крупный счет в банке. „Youʼre a rich girl“,[46] — сказал Эзра, с улыбкой глядя на меня. Оказывается, отец играл на бирже, о чем мне никогда не рассказывал. Имея квартиру и солидную дипломатическую пенсию, он сделал себе состояние на ценных бумагах, и теперь я могла до конца своих дней не работать.
Эзра оставил меня одну, чтобы я могла собраться с мыслями, и вернулся через несколько минут с двумя бокалами виски.
— Если потребуется совет, обращайся ко мне, — произнес он. — Я пообещал отцу заботиться о тебе.
Я попросила его взять на себя управление ценными бумагами, но он сказал, что выдающимся мастером биржевой игры из них был некий Билл, и сам он не раз получал прибыль, следуя его советам. По мнению Эзры, следовало оставить все как есть, просто каждые полгода забирать прибыль и надежно ее размещать. Так поступал мой отец, и пусть так все и останется.
— Вот еще что, — выговорил он наконец. — Непрошеный совет: не сообщай никому, каким состоянием располагаешь.
Наверное, он прочел вопрос в моем взгляде, потому что пробормотал смущенно:
— Билл намекал на какого-то молодого человека, с которым, на его взгляд, что-то неладно.
— Хорошо, — пообещала я. — Никто ничего не узнает.
Барри, я сдержала слово. Ты первый, кому я рассказываю про свои деньги. И если ты мне сделаешь предложение, я тебе откажу».
Она еще спала. Но полотенце теперь снова скрывало ее бедра. Больше всего мне хотелось перейти через улицу, подняться в «аквариум», лечь рядом с Джун и пробраться в ее сны со словами:
— Моих денег тоже хватит нам на жизнь.
Мне вдруг захотелось ее защитить. У этой одинокой парализованной девушки, чей рассказ пробудил во мне бурю эмоций, должен быть человек, на которого можно рассчитывать. Друг, брат, любовник, если угодно… Естественно, я задавался вопросом, какую роль в ее жизни секс играет теперь, когда нижняя половина тела парализована. Ведь она флиртует со мной, — значит, какие-то формы любви по-прежнему ей доступны. Но одновременно, как мне показалось, держит дистанцию, оставаясь вне зоны досягаемости. Иначе она бы уж давно сказала: приходи, мол, и прихвати свечи.
«Тулуз-Лотрек оказался небольшой картиной, написанной маслом. Эпизод скачек: три всадника и одна лошадь без седока. Я не осмелилась спросить о ее цене, испытывая неловкость от того, что вынуждена прятать от всех в сейфе произведение искусства. Эзра предложил передать ее в дар музею „Метрополитен“, и я попросила его все устроить. Он понимал меня, поскольку и сам часто ссорился с отцом из-за картины.
Когда я вернулась домой, на ступеньках сидел Калим, он молча последовал за мной наверх. Прежде чем я успела спросить себя, закрутит ли нас прежний водоворот прямо сейчас или чуть позже, хочу я этого или нет, он, как обычно, прошел к холодильнику, отпил немного из бутылки с минеральной водой и произнес:
— Поехали со мной в Берлин.
Я ничего не ответила, и он рассказал, что танцевал там в „Немецкой опере“, после чего получил длительный контракт на текущий сезон. Он пробудет здесь всего две недели, станцует в трех последних представлениях „Синопсиса“, а потом отправится в Берлин, где уже снял комнату в общежитии, и сразу же приступит к репетициям.
— Все будет так, как ты решишь, — сказал он. — Хочешь, будем просто друзьями, хочешь — не только. Выбирать тебе.
— Не знаю, — уклончиво ответила я. — Я вообще пока не знаю, чего хочу.
— Подумай. Я тебе позвоню. — Он обнял меня на прощание и ушел.
Калим предложил мне путь к отступлению. В самом деле, что мне было делать в Нью-Йорке? Писать никому не нужные статейки? Болтать со знакомыми художниками? Мне не понадобилось много времени, чтобы понять: я хочу вернуться. Здесь я просто туристка. В Берлине же я смогу придумать, зачем мне жить, — слава Богу, вопрос, на что жить, утратил для меня актуальность. Я решила сохранить квартиру, — вдруг мне потребуется тайное пристанище или убежище в Манхэттене в случае, если опять придется спасаться бегством.
Думаю, я обманывала себя, потому что единственной причиной, которая могла вынудить меня покинуть Берлин, был сам Калим, способный причинить мне такую боль, что я просто не смогла бы оставаться в одном городе с ним. Но этот фактор я почему-то в расчет не принимала. Мы будем друзьями. И даже больше, если мне захочется.
Когда он позвонил, я ответила „да“. К тому времени я уже перевела в Германию деньги, купила билет и попрощалась с Эзрой и Джеком. Я собиралась улететь заранее, подыскать там квартиру и через две недели встретить Калима в аэропорту. Нет, я не собиралась жить с ним и даже давать ему свои ключи. И уж тем более сообщать, что у меня есть деньги. Но он будет поблизости, и когда-нибудь я пойму, что же мне все-таки от него нужно. Да и от жизни вообще.
Я прилетела в Берлин, устроилась в гостинице и стала искать подходящую квартиру. Было приятно, что не приходилось считать деньги, и поэтому маклеры относились ко мне с почтением. А я все медлила, выбирала: хотелось подобрать именно то, что нужно. А на это требуется время. Между встречами с маклерами я бродила по Берлину, как прежде по Нью-Йорку, с трудом привыкая к тому, что люди здесь гораздо менее дружелюбны, понемногу занялась своим гардеробом, поскольку большую часть прежнего оставила в Нью-Йорке, и с нетерпением ждала дня, когда Калим наконец выйдет из самолета. Да-да, с нетерпением. В моем номере повсюду стояли свечи, я купила стереомагнитофон, в ход снова пошло зеркало.
Наверное, он догадался сразу, еще в аэропорту. Едва встретив его взгляд, холодный и рассеянный, я поняла: он вновь превратился в раздраженного бога. А я, как и прежде, стала преданной собачонкой.
Не знаю, можно ли заметить, что на женщине нет нижнего белья, и видно ли это по ее поведению. Калим, похоже, заметил. Получив багаж и сунув его в мою взятую напрокат машину, он тут же, не спрашивая согласия, бросил:
— Едем к тебе.
И прежде чем я успела тронуться с места, втянул в нос через соломинку какой-то порошок из пакетика, потом протянул мне и то и другое и приказал:
— Давай!
Раньше я не пробовала кокаин и не имела никакого желания это делать, но без возражений взяла трубочку и втянула немного порошка.
— Теперь поезжай, — велел он, и я отважно встроилась в поток мчащихся машин.
Поначалу я ничего не замечала, но потом желание нахлынуло на меня со всей мощью. Мы въехали в город, и я ощущала себя ангелом, с которым ничего не может случиться. Калим прекрасно знал, что я чувствую, и повторил:
— Давай.
И я начала ласкать себя, продолжая вести машину. Мне ведь достаточно было только поднять платье, подвинуться вперед на сиденье и позволить правой руке (машина была с автоматической коробкой передач, и рука не требовалась мне для переключения скоростей) делать то, в чем она здорово поднаторела в последнюю неделю. Меня совершенно не волновало, что мои действия чреваты опасностью, а пассажиры автобусов могут заметить, чем я занимаюсь, равно как и то, что Калим зевал, со скучающим видом глядя в окно. Такова была его роль в этой игре. Он должен был вести себя именно так. Потому что мне это было нужно.
Я свернула на улицу Кайзердам. Дорога была свободна, после остановки перед светофором я тронулась с места, хорошенько нажав на газ. А дальше все было как в замедленной съемке. До сих пор не знаю, был ли оргазм причиной того, что я вдруг круто вывернула руль, или важней оказалась внезапная мысль, что так продолжаться не может и надо покончить с этим раз и навсегда. На нас с бешеной скоростью надвигалась стена. Вот и все.
Когда я очнулась в больнице, мне сказали, что Калим мертв, а я до конца жизни останусь парализованной. Такая вот история.
Есть и послесловие. Через несколько недель, когда я была уже в состоянии отвечать на вопросы, мне удалось избежать обвинений в убийстве: я сказала полицейскому, который допрашивал меня, что Калим вдруг схватился за руль и вывернул его. К тому времени его труп давно доставили в Тулузу и кремировали. Опровергнуть мои слова никто бы не смог, потому что у полиции не было отпечатков его пальцев. В случае проверки на руле их бы, конечно, не нашли. Ну вот, я призналась тебе в убийстве.
И еще: они не обнаружили у нас в крови кокаина. Не знаю почему. Просто повезло, иначе полиция вряд ли стала бы со мной церемониться».
Некоторое время я сидел неподвижно, уставясь в последние строчки. Вот так история! Теперь мне ясно, почему Джун не хочет, чтобы ее прочел кто-нибудь еще. Я долго думал, потом написал: «Необходимая самооборона».
Джун. Ты дочитал?
Барри. Да.
Джун. Нет. Это была попытка самоубийства, которая вылилась в убийство.
Барри. Необходимая самооборона. Если бы не трусость, я бы ради тебя прикончил этого типа.
Джун. Спасибо. Все уже произошло.
Барри. Мне хочется для тебя что-нибудь сделать. Есть идеи?
Джун. Никаких. Я рада, что ты снова со мной. Целых два дня без тебя. Если не считать коротких замечаний и ничего не значащих фраз.
Барри. Может, музыка? Купить тебе что-нибудь еще?
Джун. Да, это было бы здорово. Только повеселее. Я не хочу грустить.
Барри. Что может в искусстве тот, кто не грустит?
Джун. В искусстве? А что, оно от этого утрачивает величие? Или ты просто дерзишь? Что на тебя нашло?
Барри. Так, рефлекс. Не собирался дерзить. Самые сильные чувства — печаль и боль, а поп-музыка для меня — тоже искусство.
Джун. Я уязвима. Ты знаешь мою историю и можешь теперь воздействовать на меня, например, заставить сделать что-нибудь, чего я не хочу.
Барри. Не надо со мной ссориться. По крайней мере сейчас. Может быть, завтра. Или послезавтра.
Джун. Оʼкей.
Барри. Ты спала. До сих пор я не видел, как ты спишь.
Джун. После массажа я так разомлела, что сразу уснула.
Барри. А ты специально?
Джун. Что?
Барри. Приподняла простыню.
Джун. Нет, это одна из тех редких ситуаций, когда намерения не было. Надеюсь, тебе понравилось.
Барри. Я пожалел, что у меня нет подзорной трубы.
Джун. А у тебя ее нет?
Барри. И никогда не было. Я ведь не занимался спортивным ориентированием и не рыскал по лесу. И до твоего появления не страдал вуаеризмом.
Джун. Чувство неловкости?
Барри. Немножко. Ведь это извращение.
Джун. Да никакой ты не вуаерист! Ты мой свидетель. И друг. Никакого извращения здесь нет. Я твержу тебе это каждый день, но до тебя все никак не дойдет. Ты что, тупой?
Барри. Хочешь поссориться?
Джун. Нет. Хочу посмотреть тебе в глаза.
Барри, И так смотришь. Причем не только в глаза. В другие места тоже.
Джун. В какие, например?
Барри. Под кожу. Да куда угодно.
Джун. Ты так и не завершил свое «любовное переживание»?
Барри. Нет.
Джун. Ну так давай! От меня будет хоть какая-то польза.
Барри. Ты уж и так разбила мне сердце, о какой еще пользе идет речь?
Джун. Риторический вопрос. Прекрасно знаешь, о какой. Смотри на меня и делай это. И будет здорово.
Барри. Нет. Я не могу.
Джун. Ты что, импотент? Досадно.
Барри. Нет, не импотент. Просто не верю, что тебе это нужно. Скорее всего у тебя какая-то другая причина — может, ты хочешь, чтобы я чувствовал себя обязанным тебе или что-нибудь подобное. Не верю и все. Пережив то, что пережил я, чувствуешь себя слишком разочарованным и приземленным.
Джун. Глупости. Не бывает общих правил — есть только отдельные люди. Ты сам мне это объяснял.
Барри. Не хочу иметь ничего общего с этим парнем. Ничего.
Джун. Умолять не стану. Просто говорю что думаю.
Барри. И я этому не верю.
Джун. Тогда иди к черту!
Барри. Хочешь поссориться?
Джун. Только если ответишь тем же.
Барри. Нет. Лучше поищу веселую музыку, хорошо?
Джун. Хорошо. Жду с нетерпением.
Веселой музыки, которая бы мне нравилась, я отчего-то никак не мог припомнить. Потом в памяти всплыло несколько песен: «Magic Bus», «Mighty Quinn», «Free Man in Paris», «Good Day Sunshine».[47] На удивление мало. Все, что я люблю, звучит торжественно или трогательно, пронизано тоской или меланхолией. Сам я никогда не увлекался веселой музыкой. Поэтому так и отреагировал на ее пожелание.
Я стоял между стеллажами, не зная, что выбрать. В какой-то момент на глаза мне попался диск Джулиана Доусона, с которым мне несколько раз приходилось работать. Интересно, что он делает теперь? На всякий случай я взял его диск в двух экземплярах: вдруг действительно окажется веселым. Потом я направился туда, где была выставлена классика, и купил кое-что из фортепианной музыки. В классической музыке настроение все время меняется, даже Шуберт не всегда печален. Может, Джун со мной согласится. Иначе придется признать свою полную несостоятельность в подобных поручениях. Взял в руки «Sacre du printemps»,[48] но положил обратно. Ведь это музыка к балету, и я не хотел терзаться сомнениями, вспоминает она о том парне или нет. Мне вдруг пришел на ум Кейт Джаррет, и я пошел в отдел джаза, чтобы прихватить еще его Бременский и Кельнский концерты. В конце концов, зажав под мышкой Доусона, Джаррета, три диска Шуберта, два — Моцарта и один концерт Бетховена, я направился к кассе. Не исключено, что большой симфонический оркестр может подойти Джун.
Раз уж я вышел из дому, то еще купил себе мобильный телефон и заехал за продуктами. Пока я тащил вверх по лестнице тяжелую сумку, мне пришло в голову, что неплохо бы владельцам квартир скинуться на постройку лифта.
Пробормотав в домофон: «Музыка», я сложил диски у нее под дверью. Когда я вернулся к себе, она еще оставалась в прихожей, рассматривая диски. Потом махнула мне рукой и подъехала к компьютеру.
Джун. Спасибо. Хорошая музыка. Кто такой Джулиан Доусон?
Барри. Нечто новенькое. То есть я знаю его, и он мне нравится, но этот диск я не слышал.
Джун. Послушаем вместе?
Барри. С удовольствием. У тебя есть наушники?
Джун. Нет. Я люблю, чтобы музыка заполняла все пространство.
Барри. Когда ты сама внутри музыки, еще лучше.
Джун. Все равно не хочу. Меня раздражает эта штука на голове. У тебя-то все по-другому: это твоя работа, ты привык.
Барри. Я просто предложил. В качестве следующего подарка.
Джун. Начнем?
Барри. Давай.
Как и в прошлый раз, я подождал, пока она вставит диск и нажмет на «пуск», и сделал то же самое. Потом разгреб место перед компьютером и стал раскладывать пасьянс, поглядывая на экран, — на тот случай, если Джун захочет мне написать.
Это было удачное приобретение. Музыка просто замечательная. С каждым новым треком мое восхищение росло. Помимо хорошо задуманных песен и отличного исполнения, мне доставили удовольствие некоторые фокусы звукорежиссера, вполне профессиональные.
Джун. Мне это что-то напоминает.
Барри. «Битлз». Сейчас — «Everybodyʼs got something to hide except for me and my Monkey».[49] Перед этим — «Taxman».[50] Партия гитары.
Джун. Говорит профессионал.
Барр и. Достаточно жизнерадостно?
Джун. Прикалываешься?
Барр и. Спрашиваю. Мне кажется, весело.
Джун. Пожалуй, мне тоже.
Больше она не писала, пока не закончился диск. Тем временем стемнело. Джун не стала зажигать свет, а поставила возле компьютера две свечки: слева и справа. Надеюсь, она не станет опять говорить о сексе.
Джун. Хорошо бы прослушать этот диск еще раз.
Барри. Я так никогда не делаю и сохраняю впечатление от стоящей музыки лет на десять.
Джун. Ого, железная самодисциплина. Вписывается в образ.
Барри. Объясни.
Джун. Ты все-таки слегка сумасшедший. Во-первых, по каким-то возвышенным причинам не принимаешь мои безобидные эротические авансы; во-вторых, никогда по два раза не слушаешь диски; в-третьих, твой автопортрет сводится к тому, что ты не слишком молод, — по-моему, это становится смешным.
Барри. Ты обиделась, когда я отказался принять приглашение к дистанционному сексу?
Джун. Думаю, да.
Барри. Не хотел тебе врать. Даже если бы я выдавил из себя все внутренности, ничего бы не вышло.
Джун. Ты не врешь. Ты воздерживаешься от вранья?
Барри. Пожалуй, да.
Джун. Только вот эту чушь про внутренности расскажи кому-нибудь другому.
Барри. Я в этом уверен.
Джун. Просто нам обоим стало бы лучше.
Барр и. Ты что, собираешься сделать из меня то, чем был для тебя он? Объектом страсти, доступным лишь визуально?
Джун. Глупый вопрос. Не хочу отвечать.
Барр и. Мы только ходим вокруг да около. Все время.
Джун. Вокруг чего?
Барри. Вокруг того, что ты пережила ужасную трагедию и написала об этом мне, а я прочел и все еще пребываю в подавленном состоянии. Ведь ты чувствуешь свою вину в смерти этого кретина, мучаешь себя и не хочешь нормально жить.
Джун. Ты говоришь как работник социальной службы. У нас просто дружеские отношения, а не клуб взаимной заботы.
Барри. Мне не нравится слово «отношения».
Джун. Мне тоже.
Барри. Но ты его употребляешь.
Джун. За неимением лучшего. Что-то пошло не так. Мелодия не совсем верная. Давай прервемся и завтра проснемся прежними.
Барри. Согласен.
Только разок я бросил взгляд через улицу и увидел, что она посреди комнаты тренирует мышцы. Я раскладывал пасьянс, снова слушая диск Доусона, пока не ощутил усталость. Во мне боролись упрямство и чувство вины. Когда я ложился, она уже спала.
Я сижу в инвалидном кресле. Мне приходится крепко держать колеса, потому что кресло стоит на слегка наклонной поверхности, а тормоза не работают. На мне черный костюм, ширинка расстегнута. Ноги полностью обнаженной Джун лежат на подлокотниках моего кресла, обеими руками она держится за его спинку и медленно опускается на меня сверху. Я застонал, почувствовав, что соединился с ней, наслаждение пришло сразу, как только она начала двигаться. Я пытаюсь схватить губами ее грудь, но Джун двигается слишком быстро, и у меня ничего не выходит. Моя партнерша не издает ни звука — ни стона, ни кашля — и довольно сильно давит на меня своим весом. Мне больно, я прошу ее перестать, но она не реагирует. Боль становится невыносимой, и я сталкиваю ее на пол: Джун падает навзничь, я слышу глухой удар. Кресло катится вниз, потому что я отвлекся и отпустил колеса. Проехав полметра, оно останавливается, уткнувшись в ее тело, с виду мертвое…
Я проснулся мокрый от пота. И пожалуй, не только. Встал, принял душ, надел чистую пижаму, перестелил постель. Что я испытывал во сне? Страх? Облегчение? Во всяком случае, не стыд, но и настоящего удовлетворения тоже не было. Скорее, растерянность. Или злость.
Посидев еще немного и разложив пасьянс, я вдруг осознал, что сон мне нравится. Похоже, я слишком много на себя беру, строя из себя героя, — вот моему телу и пришлось решать проблему самостоятельно.
Джун. Не понимаю, почему вчера у нас все пошло наперекосяк? Может, сдали нервы? Во всяком случае, сегодня я уже такая, как прежде.
Барри. Случилось нечто забавное. Я сделал это. Во сне. Ты неукротимо скакала на мне, и когда я проснулся, все уже свершилось.
Джун. Поздравляю. Сон лучше, чем мозг, знает, что тебе нужно.
Барри. Но ведь сны-то видит мой собственный мозг.
Джун. Значит, он и знает лучше. Только не говори, что мозг — это ты. Наяву Барри даже не кудахтал, а во сне снес яйцо.
Барри. Джун, я хотел бы задать деликатный вопрос. Ты не против?
Джун. Нет.
Барри. Ты чересчур много говоришь о сексе. Я не про твой рассказ. Просто когда мы болтаем. Как у тебя сейчас с этим? Ты что-нибудь чувствуешь? Знаю, вопрос нескромный — пожалуйста, не сердись.
Джун. Все чувствую. Просто ноги не двигаются. Я могу ходить в туалет, заниматься сексом, и все такое. Правда, не могу шагать, стоять и танцевать. Если хочешь, могу продемонстрировать.
Барри. Что именно?
Джун. Секс.
Барри. Нет. Не хочу. Сказать, что мой сон все изменил, было бы неправдой. Сон — это сон, а жизнь — это жизнь.
Джун. Хорошо. Я так и думала. Только не скрывай, если возникнет такое желание.
Барри. Ты винишь себя в его смерти?
Джун. Я действительно виновата.
Барри. Нет. На самом деле это — геройский поступок. И потом, ты же была под кайфом.
Джун. Нужно выбрать что-то одно. Или утешаться, что совершен геройский поступок, или признать, что нанюхалась всякой гадости. И то и другое одновременно принять невозможно.
Барри. Согласен. А жаль. Не хочется, чтобы ты себя мучила. Мне подойдет любой аргумент.
Джун. Не так уж я себя и мучаю. Гораздо больше я озабочена тем, чтобы научиться жить на колесах. И из-за чего именно мне придется так жить, не слишком меня волнует. Калим уже превратился в облачко воспоминаний, не имеющее четких очертаний. Пока я записывала мою историю, он чуть было не воскрес, но теперь опять растворился в тумане.
Барри. Ты хочешь всю жизнь обходиться своими силами, без помощников?
Джун. Не забывай: у меня есть деньги. И я могу рассчитывать на любую помощь, которую можно оплатить. Мне не нужно самой делать уборку, ходить по магазинам, в банк и в другие места. То, что нельзя приобрести по Интернету, можно заказать по телефону. Либо просто нанять в агентстве медсестру или помощника. Все совсем не так сложно, как кажется.
Барри. Ты мужественная.
Джун. А ты расскажешь мне о себе?
Барри. Я подумаю, хорошо? Напишу, когда пойму, хочу или нет.
Джун. Доверься мне. Я тебе доверилась.
Барри. До скорого.
Внезапно у меня возникло чувство, что я должен ей рассказать о своей жизни. Пробежав глазами все написанное еще до того, как она появилась в доме напротив, и после незначительной редактуры я отослал ей файл и сразу же написал в окне «Токера»: «Тебе письмо».
Сначала я собирался наблюдать, как Джун читает, но даже беглого просмотра текста мне хватило, чтобы Шейри вновь ожила у меня перед глазами, и я почувствовал: невозможно, думая об одной, наблюдать за другой. Я разделся и принял ванну.
Несколько раз я пытался представить, как мы с Шейри в один прекрасный момент стали бы вдруг так же яростно ссориться, как ссорились с Сибиллой. Наверное, я ожидал своего рода терапевтического эффекта. Вот только никак не удавалось представить. Мы с Шейри не смогли бы с такой легкостью причинять друг другу боль, помня, что любая ссора оставляет рубец. Сказки? Да. Конечно, однажды мы с ней тоже оказались бы там, где почему-то рано или поздно оказываются все: крутили бы пальцем у виска, язвили по любому поводу, обижались на шутки и смеялись, когда второй говорит серьезно. Но каждый раз, когда я хотел навязать себе эту картинку, Шейри все еще была со мной.
Я редко принимаю ванну, но уж тогда лежу в воде часами, пока не сморщится кожа на кончиках пальцев. На сей раз я не продержался и четверти часа.
Вошел в чат и написал: «Ухожу на часок. Кажется, на меня опять все это навалилось». Не хотелось просто ходить из угла в угол в ожидании того, какое впечатление моя история произведет на Джун. У меня-то были ноги. Я мог сбежать.
Джун. Читаю. Узнаю тебя. Вот бы взглянуть на твою квартиру. Судя по описанию, это настоящий шедевр.
Домой я вернулся часа через три. Джун сидела перед компьютером, закрыв глаза и склонив голову набок.
Барри. Ты плачешь?
Джун. Да.
Барри. Прости. Теперь я разбил тебе сердце.
Джун. Это была настоящая любовь?
Барри. Думаю, да. Только уж слишком недолго продлилась.
Джун. У нас похожие истории. Только ты ни в чем не виноват.
Барри. Тебе известно, что я об этом думаю.
Джун. Значит, мы с тобой наподобие близнецов? Обоих тянет в квартиры под самой крышей, мы письменно исповедуемся друг другу в самом сокровенном, находясь на расстоянии прямой видимости? Случайность?
Барри. Разумеется. Счастливая случайность.
Джун. Я бы хотела что-нибудь для тебя сделать.
Барри. Ты и так много делаешь. Не думай об этом, иначе тебе снова взбредет в голову что-нибудь из области эротики.
Джун. Не шути так. Я все еще плачу.
Барри. Может, это пошло и не стоит выеденного яйца, но, прочитав твой рассказ, я словно от всего абстрагировался. Оказывается, я не единственный, кто не знает, зачем он на этом свете, и борется с тенями прошлого, кого одолевают воспоминания, от которых невозможно спастись.
Джун. Теперь я понимаю, почему ты против секса. Не хочешь изменять своей мертвой возлюбленной.
Барри. Не знаю.
Джун. Ладно. Буду читать дальше. Пока я только в больнице.
Барри. Читай. Мысленно я с тобой.
Пришлось выудить из Сети новую игру, потому что тишина в квартире была невыносимой. Мне хотелось звуков: писка, щелчков — чего-нибудь. Желание достать из шкафа колонки и подключить их стало почти непреодолимым. Но я ведь поклялся никогда больше не делать из музыки шумовой фон. Поэтому предпочел отыскать игру, где было много звуков, и отдавался этому занятию до тех пор, пока на экране не замерцало имя Джун.
Джун. Никогда не думала, что можно называть женщину хорошенькой, вложив в свои слова столько презрения.
Барри. Тогда я был настроен против тебя.
Джун. Считал, что я обожаю музыкальные фестивали. Эх, мальчик, мальчик!
Барри. Прости.
Джун. Матиас больше не появлялся?
Барри. Нет. Я снял с него груз, а потом стыдился себя.
Джун. Да. Ужасный сон. Твои сны, как правило, трагичны.
Барри. Последнее время — да.
Джун. Даже тот, где мы занимаемся любовью?
Барри. Вспомни: ты упала и лежала на полу как мертвая.
Джун. Я сделала тебе больно?
Барри. Немного.
Джун. Сны иногда выдают то, в чем человек не хочет себе признаться. Не лучше ли держаться от меня подальше?
Барри. Нет. Сны — просто вспышки в мозгу. Они не выдают ничего. Игра с обрывками впечатлений.
Джун. Ах да. Забыла, что ты рационалист. И потом, я всерьез думаю, не повесить ли мне у себя парочку картин? Но только не Климта, которого я, кстати, очень люблю.
Барри. Я его тоже люблю. Просто он не подходит к интерьеру.
Джун. А все подходить и не должно.
Барри. Верно.
Джун. По-твоему, я красива?
Барри. Да. Разве я этого не говорил?
Джун. Не исключено. Женщина забывает комплименты так же быстро, как люди вообще забывают со временем вкус пищи, которую недавно принимали.
Барри. Ого! Точное замечание.
Джун. Удалось преодолеть то, что на тебя свалилось?
Барри. Нет. Но надеюсь, когда-нибудь боль утихнет.
Джун. А меня спрашивал!
Барр и. Думаешь, глупо?
Джун. Со стороны такого человека, как ты, — глупо. Если не веришь, что во всем есть свой смысл, остается только ждать, когда станет не так больно.
Барри. Но если ты не такой человек, как я, значит, не стоит задавать тебе вопросы. Лучше задавай их сама.
Джун. Нам обоим все еще больно. Твой рассказ тоже разрывает мне сердце. Я хочу помочь тебе, как ты помог мне.
Барри. Нет слов.
Джун. И не надо. Хорошо и так. А что ты чувствуешь сейчас?
Барри. Переполнен жалостью к себе.
Джун. Джон Уэйн! Скорбь — не то же самое, что жалость к себе.
Барри. Употреби ты выражение «скорбная работа», я послал бы тебе вирус, который уничтожил бы твой компьютер.
Джун. Таких слов не употребляю. Не раздражайся и не уходи в сторону. Ты же не такой идиот, чтобы считать самообладание проявлением мужества.
Барри. Аминь.
Джун. Пауза.
Барри. Ты сердишься?
Джун. Пауза.
Все снова пошло вкривь и вкось. Мы вспыхивали, как горючие вещества. Почему? Слишком сблизились? Или просто знали теперь друг о друге многое, что нас пугало и делало уязвимыми? В чем причина? Неизвестно.
Я попытался заглушить беспокойство с помощью музыки, но никак не мог выбрать подходящий диск. Что-то поставил, но на первой же песне отвлекся и погрузился в мысли о Джун, о Шейри и ее матери, о стенах в клинике «Шарите», на которые я смотрел в течение долгих недель, — слушать музыку не получалось. Я выключил плейер и сел за пасьянс.
Раскладывать пасьянс меня научила медсестра Карина. Совсем молоденькая, лет двадцати, говорившая на саксонском диалекте. Я ей нравился, она советовала мне, что почитать, и даже покупала для меня книги. Может быть, именно ее я должен благодарить за то, что после многих лет рутинной работы в студии я снова пристрастился к чтению. Ее рекомендации свидетельствовали о хорошем литературном вкусе, мне нравилось почти все. Пока я был в больнице, она давала мне и собственные книги.
Всего три раза успел я разложить карты, когда зазвонил телефон. Мужской голос спросил, я ли тот самый Бернхард Шодер, который недавно пережил несчастный случай. Я сказал «да», не успев даже подумать, с кем говорю: с полицейским или с продавцом телефонов. А потом оцепенел.
Из водопада слов, тут же на меня обрушившегося, я понял, что это водитель «хонды». Он был совершенно согласен с госпожой Лассер-Бандини: ему необходимо поговорить со мной, чтобы преодолеть, как он выразился, свою проблему.
Наверное, он назвался, но я не успел вовремя отреагировать. Пока он говорил, говорил и говорил, я пребывал в состоянии оцепенения, мне хотелось удрать, все равно куда, подальше от его болтовни. Перед глазами опять возникла черная «хонда», выруливающая с кукурузного поля, я услышал знакомый фальцет и почувствовал, что на лбу выступает пот, а левая рука так сильно сжимает трубку, что еще чуть-чуть — и раздавит ее.
— Вы согласны? — спросил мужчина.
— С чем?
Мои слова прозвучали пусто и плоско, словно штемпель шлепнулся на лист бумаги.
— Мы поговорим?
— Ни за что, — ответил я. Голос по-прежнему был механическим, словно я не человек, а что-то другое. Например, магнитофон. Или служба точного времени. — Не смейте ко мне приезжать и больше никогда не звоните.
Я положил трубку.
«Ушел, объявлюсь позднее», — написал я Джун и так резко сдернул куртку с крючка, что оборвалась вешалка.
Они стояли на лестнице. Юноша все еще прижимал к уху мобильник, возможно, опять набирал мой номер. Так и есть: в моей квартире зазвонил телефон. Женщина была хорошо одета, с длинными темными волосами, ее лицо выражало озабоченность и участие. В других обстоятельствах она могла бы мне понравиться. Красивая женщина с умными глазами. Увидев меня, непрошеные гости преградили мне путь.
— Господин Шодер? — спросила она.
Парень в новехонькой кожаной куртке с маленьким до смешного воротничком всем своим видом изображал покорность: поднял плечи и опустил голову, засовывая мобильник в сумку. И старался спрятаться за ее спину.
— Моя фамилия — Лассер-Бандини, а это господин Шпрангер. Простите, что пришлось предстать перед вами столь внезапно, но иной возможности не было. Это очень важно. Вы не можете отказаться с нами поговорить. Пожалуйста.
Я сунул руку в карман в поисках ключа, но тут же понял, что возвращаться в квартиру нельзя, они возьмут ее в осаду.
— Пропустите. — Я сделал шаг, к сожалению, не слишком уверенно, в их сторону.
— Нет.
Она расставила руки в стороны, а парень распрямил плечи, сбросив маску робости. Мне пришлось бы оттолкнуть их, возможно, даже ударить, чтобы пройти мимо. И кстати, уходить я раздумал. Я чувствовал, как нарастает во мне холодная ярость, захотелось казнить их обоих, столкнуть с лестницы. Не кулаками. Словами.
— Вы, кажется, психолог? — Я сел на ступеньки и достал из кармана сигареты. — И при этом вам совершенно наплевать на мое душевное здоровье, если речь заходит о здоровье вашего пациента.
— Мы понимаем, что нарушаем правила приличия, и я прошу у вас прощения, но ведь другого пути нет. А нам очень нужно с вами поговорить.
— Единственное, что вам сейчас действительно необходимо, это свести вашего шута горохового вниз по лестнице, пока я не отправил его туда, а заодно и самой исчезнуть как можно быстрее. И стоит поторопиться, потому что я собираюсь звонить в полицию.
Достав из кармана мобильник, я положил его на колено.
— Проваливайте, — произнес я. — Исчезните. Освободите пространство.
Они упрямо продолжали стоять. Психолог взглядом подбодрила питомца, который явно готовился произнести заученную речь. Я набрал номер полиции. Он заговорил:
— Господин Шодер, я чувствую себя виноватым в том, что с вами случилось, и молю вас о прощении…
— Полиция, — отозвались в трубке.
— Говорит Шодер. Улица Констанцерштрассе, десять. Меня осаждают двое торговцев: стоят у двери и не дают выйти из квартиры…
— …невозможно исправить того, что девушка погибла, понимаю. Я посадил на ее могиле розовый куст и тоже молил о прощении…
— Хорошо, мы пришлем кого-нибудь. Минут через десять, — ответили мне.
— Спасибо, — ответил я, — через десять минут — это здорово. — И положил трубку.
— …Но вы ведь живы, а я чувствую себя ответственным за тот ущерб, который вам причинил…
— Это твоя проблема, а теперь извини. Через три минуты копы будут здесь, и у тебя будет возможность посвятить их во все детали.
Психолог занервничала. Схватила парня за руку и попыталась увести. Но тот вошел в раж и ни за что не хотел останавливаться. Как видно, собирался произнести до конца этот текст, чересчур литературный для того, чтобы он сам мог быть его автором.
— …Я согласен выполнить любую работу для вас, или отдать некоторую сумму на благотворительность, или принять участие в общественно полезных работах. Назначьте наказание, и я с радостью…
— Пойдемте, — поторопила психолог, нервничая уже по-настоящему, и потянула его вниз по лестнице.
— …Я сделаю все, что вы скажете.
— Каждый день по четырнадцать часов слушай «Моден Токинг»! — прокричал я. Они уже скрылись, миновав лестничный пролет, и продолжали торопливо спускаться. Я остался сидеть на ступеньках.
Услышав, как внизу хлопнула дверь, я позвонил в участок и сказал, что все уладилось. Голос на другом конце не казался раздраженным, и я понял, что в полиции рассчитывали как раз на такое развитие событий и мой вызов никому не передали. А потом мне стало плохо.
Видимо, какое-то время я просидел на лестнице, потому что когда я на подгибающихся ногах вернулся в квартиру, то в руке оказалось два окурка. Физически я был совершенно здоров, но, пожалуй, вполне мог бы выпрыгнуть из окна. И все сразу бы прекратилось.
Я увидел, что Джун читает за кухонным столом, и представил, что вот сейчас этот мальчишка стоит здесь, посмотрев в окно, видит ее и что-нибудь говорит. И я сбрасываю его вниз.
Барри. Джун, мне не по себе. Помоги. Скажи что-нибудь, верни к жизни.
Я не подходил к окну. Просто ждал.
Джун. Что случилось?
Барри. Тот тип, который убил Шейри, был здесь. Вместе со своей врачихой. Стоял на лестничной площадке и нес возвышенный вздор о том, что я должен его простить. У меня сердце может не выдержать.
Джун. Ты плачешь?
Барри. Нет. Не могу. Хочется со всего размаху врезаться головой в стену.
Джун. Хочешь подняться ко мне, чтобы я тебя обняла?
Барри. Нет. Не стоит.
Джун. Наверное. Но я сделаю все, чтобы тебе помочь. Скажи только, что нужно сделать.
Барри. Ты говоришь со мной, и мне уже легче.
Джун. Что за самоуверенная дура эта врачиха! Разве позволительно вытворять подобные вещи! Можно ли быть такой бессердечной.
Барр и. Она ослеплена желанием помочь пациенту.
Джун. И что же он плел?
Барри. Посадил, мол, розовый куст на ее могиле. Чтобы она его простила.
Джун. Вырви куст.
На мгновение я потерял дар речи, а потом вдруг почувствовал огромное облегчение. Это предложение и было самым лучшим, что она могла сделать! Она просто спасла меня! Я вновь был полон энергии, растерянность превратилась в гнев, и я ощутил его чуть ли не как прилив счастья.
Барри. Ты гений! Так и поступлю.
Джун. Он не имеет права сажать на ее могиле цветы. Огради свою любовь от пошлости.
Барри. Спасибо. Ты фантастическая женщина.
Джун. Напишешь мне с дороги?
Барри. В первом же Интернет-кафе. Сейчас же собираюсь и уезжаю.
Джун. Я буду думать о тебе.
Хоть я и торопился, мне непременно хотелось раздобыть белую машину. Пришлось обзвонить три фирмы, и только в последней нашелся «БМВ» — единственный свободный автомобиль белого цвета.
Когда я выехал из Берлина, уже смеркалось. Я прибавил газу. Ни о чем не думая, мчался прямо в ярко-красное небо. В голове крутилось: «Белый конь, белый конь, белый конь…»
Я остановился выпить кофе в Михендорфе, и когда уже возвращался к машине, ко мне обратилась молодая женщина, не могу ли я се подбросить.
— Если вас устроит, что я буду молчать, — сказал я и открыл пассажирскую дверцу.
Со скоростью двести километров в час, а то и больше, мчался я навстречу последним темно-красным полосам на вечернем небе, мигая дальним светом, едва завижу кого-нибудь впереди себя в левом ряду, и не сразу заметил, что моя пассажирка сидит, судорожно вцепившись в дверную ручку. Косточки на пальцах побелели.
— Простите, — сказал я и сбросил скорость.
— Мне тоже молчать?
— Да.
Вскоре, правда, скорость опять выросла до двухсот десяти: «Белый конь, белый конь, белый конь». Когда впереди показалась турбаза в Пегнице, девушка попросила ее высадить.
— Простите, — повторил я и, когда она вылезала из машины, услышал: «Все равно спасибо», а потом снова нажал на газ.
Доехав до Остербуркена, я наконец почувствовал усталость и голод, к тому же мне страшно захотелось выпить. Ресторан в гостинице был уже закрыт, я пошел в город и устроился в первой же приличной пиццерии, где осушил целую бутылку вина, чего вообще-то никогда не делаю. Однако на этот раз я знал, что иначе не засну. На обратном пути в гостиницу я заблудился. Впрочем, мне было все равно. Я шагал с удовольствием, хоть дорога порой и уходила из-под ног. Ночь была теплой — совсем летней, как тогда, — и к тому времени, когда я все-таки нашел гостиницу, я уже протрезвел.
Похоже, я все-таки заснул. Во всяком случае, когда в ответ на стук горничной я заорал, чтобы меня оставили в покое, было уже светло, а часы показывали половину десятого.
Бросив взгляд в пустой зал для завтрака, уставленный стульями из светлого дерева с лилово-оранжевой обивкой, я расплатился за номер и вышел в город. Слева находилось кафе «Чибо», я миновал его, потом еще два кафе, судя по интерьеру, ориентированных на бабушек-сладкоежек, и в конце концов неподалеку от школы заметил заведение для тинейджеров. Меня потянуло туда, несмотря на доносившуюся громкую музыку в стиле хип-хоп. Лет пятнадцать назад здесь, возможно, бывала Шейри. Все называли ее Санди и мечтали с ней подружиться, потому что, бесспорно, она и тогда уже была особенным человеком. Способной и обаятельной. К тому же ее старший брат играл на гитаре. Мне вдруг захотелось зайти в школу, правда, я понятия не имел, в которой из трех здешних школ Шейри училась.
Возле школы я остановился, даже вышел из машины, но тут же залез обратно, заметив, что на меня таращатся несколько ребятишек. Не хотелось, чтобы меня приняли за извращенца, поджидающего своих жертв возле школы.
Шесть километров до Виддерна. Там только одно кладбище, небольшое. Скорее всего я не встречу ни дьячка, ни священника, ни сторожа, которые могли бы мне помочь в поисках могилы.
Две пожилые женщины боролись с сорняками, третья неподвижно сидела на скамейке. Пройдя еще несколько шагов, в глубине кладбища между надгробиями я заметил молодого человека. Тот смотрел себе под ноги и меня не видел. Я повернулся и пошел прочь. Если это Матиас, мне лучше уйти. Нам не пришлось делить Шейри, пока она была жива, не будем делить ее и после смерти. Сев в машину, я решил позднее поискать розовый куст именно там, где стоял сейчас молодой человек.
В Хайльбронне я отыскал довольно комфортабельную гостиницу, где я, возможно, сумел бы выдержать пребывание в этом городе, имевшем, по-видимому, важное стратегическое значение и потому состоявшем сплошь из архитектурных уродцев, не считая нескольких церквей и старых домов. Я попросил установить в номере компьютер и запустил программу переписки в реальном времени. Экран подозрительно мерцал, но проверять контакты не хотелось. Мне не терпелось пообщаться с Джун.
Барри. Ты на месте?
Джун. Разумеется. Привет. Где ты?
Барри. В Хайльбронне. Город производит удручающее впечатление: блеклый и угрюмый, хотя вовсю светит солнце.
Джун. Побывал там?
Барри. Да. Среди могил стоял какой-то молодой человек, и я вдруг испугался, что это может быть Матиас.
Джун. Как дела?
Барри. Тебе не обидно, когда я говорю о Шейри?
Джун. За тебя. Потому что ты страдаешь. За себя — нет. Я не ревнивая. Не волнуйся.
Барри. Странное чувство оттого, что я тебя не вижу. Мне этого не хватает.
Джун. А мне не хватает твоих глаз.
Барри. Что сейчас делаешь?
Джун. Пишу. О нас.
Барри. А тебе известно, что иногда, печатая, ты трогаешь свой сосок?
Джун. Выдумываешь. Избыток воображения.
Барри. Да нет, я видел своими глазами. Возможно, погрузившись в свои мысли, ты даже ничего не чувствуешь. Некоторые наматывают волосы себе на палец, неосознанно. Например, моя сестра.
Джун. Если ты не фантазируешь, должна признаться, что для меня это новость.
Барри. Забавно. Сейчас, когда я не могу встать и посмотреть на тебя, кажется, будто я тебя выдумал.
Джун. Значит, я тоже тебя выдумала.