Стояли уныло, с давних пор серые,
и, швыряя в небо черную кровь земли,
умоляли Москву: «когда же подпольное верую
станет свершилось, станет великим пришли!..»
Чугунные баки залоснились от жирных праздников
и стали похожими на тучные банкирские животы.
Шли пиры в покоях бакинских лабазников,
а в Черном Городе – умирали от нищеты.
Осажденная Астрахань питалась одним клевером,
считала роскошью смешанный с рожью саман.
Тщетно Каспий молил о баржах с севера,
разбивая в щепки наглые суда Островитян.
Волга гноила в пристанях тысячи закромов,
не имея сил увезти в голодный Центр.
Мастерские молчали, депо глядели бараками
для котлов, неспособных пройти и один метр.
Суровый Питер пух от гнойной падали.
Последние корки доедала старуха Москва.
Как было весело им, – не правда ли? –
забыто, что зимою в печи кладут дрова…
Там, на Юге, – пшеничный хлеб вагонами.
Там – Баку, где нефть бурлит рекой.
Здесь – гибель. Здесь – у Тулы – агония…
…Эй, босячье! А ну ка – в последний бой!..
Двинулись вперед сермяги:
голодному – черт не брат! –
через реки, болота, овраги
туда, где Китеж град.
Туда, где степные кочевья,
где дороги в знойной пыли, –
Одиннадцать, Десять, Девять
за хлебом и нефтью пошли;
туда, где свинцовый Каспий,
где в степях – груды костей,
где Баку англичанами распят
на высоком тяжелом кресте.
Завершили буйные споры
меж Белым и Алым днем;
снова Кавказские горы
зажглись пунцовым огнем;
открылись высокие краны
сотен кольцевых вен,
хлынула нефть фонтаном
в сладкий чугунный плен;
помчалась подземной аортой,
выбивая струею марш,
на пристань Петровска-Порта,
в недра цистерн и барж…
Черную кровь погнали в депо профсожи,
и один за другим пошли паровозы в ход,
наполняя пакгаузы ячменем, овсом и рожью,
улыбаясь предкомам неслыханной графой: «на приход».
Стальные ленты покрылись быстрыми змеями
убегавших на Север по литере А поездов,
и узнали все, что дальше, – дальше сумеем мы
скалой на посту продержаться до вселенских костров.
Узловые станции не справлялись за день с дубликатами,
испещренными черным: Бензин, Мазут, Керосин,
в бескровных центрах щеголяли витрины плакатами,
кричавшими всем про праздник на Красной Руси;
широкая Волга зачернела грузными баржами,
пробивавшими путь на Царицын, Нижний, Казань;
везде, везде авто расставались с гаражами,
зажигая вновь электрические свои глаза;
маршрутный поезд привычным стал явлением
даже в тех уголках, где давно не козырял семафор;
не слышно стало на улицах Питера тления,
а в Москве воздух очистился от тифозных камфор.
Волшебная нефть напоила жизнью буйною
аорты и вены обескровленной голодной страны,
и снова стала Мужицкая Русь трибуною,
с которой голытьба скликает на кичку сарынь…
Петровск-Баку.
Сентябрь 1920,
Одежда – из мешечной рогожи,
на спине – седло цветное:
по всей зачерневшей коже
разбросаны пятна гною.
Поезда далеко от вокзала
встречает криком, свистом:
– «Эй, кому нужно амбала!
Дешево! Четыреста! Триста!..»
Склонит привычную спину
и, затянув веревку потуже,
этакую тащит махину, –
впору силе – верблюжьей…
Тащит верстою долгой,
укатанной свинцовой пылью, –
– бурлак с нерусской Волги,
но – с русской бурлацкой былью…
Баку.
Сентябрь 1920 г.
Сброшены под откос столбы.
Усеяны телами версты.
Сегодня – ничьи мольбы
не смягчат неслыханно черствых.
Тяжелый трупный смрад.
Небо в рдяном оттенке.
Сегодня – в каждом Марат,
и приказ один: – «К стенке!»
Брызнул взорванный гнев
тюльпанно алеющим горнем:
горячая красная нефть
сегодня – нужнее черной…
Васильков.
Июнь 1919.
Ленивое солнце краем раскрашенной рожи
тихо взглянуло на высокий бурьянный камыш:
сразу раскисли взбитые ночью дрожжи, –
утром туман боязлив, как летучая мышь.
Режется четким квадратом янтарное просо
в контур бугров, окаймивших Юг и Восток;
сталью мечей задрожали зеленые росы,
Днепр переливчатый взыбил зеркальный каток.
Жизнью не дышат до тла сожженные хаты;
руины печей закоптились в пожарном дыму
и даже на солнце смотрят в черном закате,
надолго познав неверящею Фому;
вернулся б Христос. – не узнают Его улыбку,
дымные пальцы вложат в запеки ран
и тихо оплачут сказку про Золотую Рыбку,
затаив безверье в маске свинцовых румян.
Триполье.
Июль 1919.
Река не станет пред устьем,
не затихнут буйные вьюги,
коль Красного Петуха пустим
на Востоке, Западе, Юге.
Сделаем глухие тропы
широкой вселенской дорогой;
бросим старуху – Европу
в Днепровские пороги;
северным сияньем нашим
растопим льдины норда;
красным флагом замашем
на самом далеком фиорде.
В студеные избы гренландцев
проведем аппараты Юза
Обнимет индус британца,
немец простит француза.
Впалым взглядом глотая
солнце в багряном восходе,
в далекой фанзе Китая
улыбнется впервые ходя.
Сбросим оковы с негра.
Взбуравим пески Сахары.
В странах вечного снега
нетленные разведем пожары.
Могучим вселенским циклоном
бушует наше восстанье.
Это нам, это нам, непреклонным,
земля – матерью станет.
Баку.
Сентябрь 1920.
Высокие серые кубы
обросли квадратное поле;
в середине – круглые срубы,
точно в храме – престолы.
Дремлют тяжелые ветки
случайной хилой березы.
И в этой каменной клетке
скучилось три обоза.
Отпрягли лошадей сердито,
все – точно обижены;
ткнули их морды в корыта,
наполненные грязной жижей;
потом на вшивых шинелях
обнялись с ласковой дремой
и, мечтая о теплых постелях,
заснули, точно – дома…
Всю ночь громыхали грузы,
двигались ряды солдат.
Москва получила на Юзе:
«Город (имя рек) взят!..»
Баку.
Сентябрь 1920.
Низкие облака, разрываясь на мохнатые клочья,
стаями птиц несутся в заезженный путь;
быстрый туман шустрым разухабистым кочи
в западне переулков нижет разбойную жуть.
Парапет моргает на арку работы Кавроста,
не в силах скрыть непростительный свой конфуз;
одинокий Маркс, дрожа от порывов норд оста,
в беспокойном сне мечтает о Коммуне Блуз.
Державный Каспий воет звериным криком,
точно древний Ксеркс отхлестал его бичем;
электрический шар пронырливым тифлисским шпиком
щупает даль холодным скользким лучом.
Вьюжный ветер резвится в замученном сквере,
словно эта ночь для него привычный шарж.
По безлюдным улицам идут на вокзал аскеры,
бросая в осень знойный восточный марш.
Баку.
Сентябрь 1920.
Марс швырнул в Нептуна ядром;
тот – ответил гранатой.
Вихрем помчал по небу гром
радугу гулких раскатов.
Круглое Солнце домой понеслось, –
тщетно: лихая комета
ведьмой вскочила к нему на ось,
срывая с хвоста ракеты.
Донес владыке про бунт Уран;
взвыл Юпитер фальцетом
и гневно стегнул голубой океан
снятым с Сатурна браслетом.
Венера, услышав алый взрыв,
к Селене аэро послала;
обе, бриллианты свои зарыв,
закутались с головой в покрывала.
Завесив газом с кошки домов,
перепуганные на смерть звезды
ревмя заревели, что предвечный их кров
алые рушат борозды.
Живо, – раз, два! – собрались в полки,
пошли в бой метеоры,
завязывая на ходу голубые чулки,
к каблучкам прицепляя шпоры.
Что было! Свисты, шипенье бомб,
бури, ураганы, вьюги.
Должно быть, не один медный лоб
сошел с ума от испуга.
Узнал про событья старенький бог
и, кряхтя, вылез из рая;
но, услышав топот миллиарда ног,
сбежал, сокрушенно вздыхая;
и долго сидел на престоле свеем,
читая по служебнику требы.
А Марс чертил по лазури огнем:
«Всем. Бунт в Небе…»
…. На серой Земле небесный всполох
назвали прозой люди
и засели в дома, чтобы дождь не смог
замочить их свинцовые будни…
Нижний-Новгород.
Июль 1917.
Встречали их колокольные звоны соборов;
у нарядных женщин в руках дрожали цветы.
А там, на Подоле, у грязных еврейских заборов,
казаки десятками воздвигали кресты.
Одного за другим ловили во тыне подвалов.
Кричало небо от пощечин и свинцовых плевков.
Целый день во славу лихих генералов
убивал Крещатик рабочих и мужиков.
Сердцу моему ночью еще мертвее.
Озябшим огоньком фонарь в переулке дрожит.
Я долго читаю евангелие от Матвея
и становлюсь безысходным, как легендарный Вечный Жид.
Уйти бы прочь, уйти бы далеко от были,
бухнуться в Днепр плашмя с высокой горы,
хоть в смерти забыть про свежие эти могилы,
про сердца, покрытые слоем ледяной коры…
Но старый дворник не знает и сейчас покоя
и стережет меня, как самый лютый пес,
выстукивая о стены своей тяжелой рукою
повесть о том, что сегодня – распят Христос.
Я – один. Тоска зеленым взглядом
из каждого уголка бросает в сердце яд.
…Зачем я знаю, что сейчас, у Царского Сада,
двести рабочих расстреляет казачий отряд!..
…И – открылось мне, что вот эти тихие трупы
всколыхнут ужасом деревни и города.
Никогда не закроются их взывающие к мести губы.
Никогда не простят… Не забудут – никогда!..
И – открылось мне, что пройдет Страстная Неделя,
Воскресный день Революцию снимет с креста,
и к высокой чаше буйного алого хмеля
Украина моя снова приложит уста…
Белый Киев. Сентябрь 1919-
На земле – ночь туманная. Над нею – грязные тучи.
Серую изморозь сеет небо от зари и до зари.
На земле – ночь непрестанная, и в нее бельма пучат,
на нее лениво глазеют случайные фонари.
Растоплены в алом зное дерзкие наши желанья;
туманы на мелкие клочья медный набат разорвет;
в последнем великом бое девятым валом восстанья
на рубеж извечной ночи красная лава течет.
Петербург. Ноябрь 1917.
Это пришло. Пришло неожиданно, вдруг.
Они не познали в урочные дни приметы.
Земля совершала, казалось, обычный круг,
ничего не меняя во всех странах света.
Они не знали, что алел небесный шатер,
что пришли к концу все давно прогнившие сроки;
даже в войне, разжегшей мировой костер,
не прочли ничего их исшедшие в мелочах пророки.
Лишь немногим – чудно и жутко было знать,
что проходит Сегодня, ставшее навсегда последним,
что вещему Завтра суждено с Голгофы снять
веками распятые людские кошмары и бредни.
Это пришло. В огне октябрьских грехов
рассыпались в прах Вифлеем, Калькутта и Мекка,
и в мире настал навсегда и во веки веков
первый день самого первого века.
Владикавказ. Ноябрь. 1919