Вавилон означает «Врата Бога». Его стены, имеющие девяносто локтей в высоту и четыреста стадиев в окружности, были воздвигнуты, как говорят, самим Навуходоносором. Сооружённая из обожжённого кирпича и битума крепость, к которой ведут ворота Иштар, возносится над Евфратом на высоту в триста локтей. Сам город расположен на великолепно ухоженной равнине, каналы, пруды, шлюзы и прочие ирригационные сооружения которой представляют собой настоящее чудо. Впрочем, ещё более удивительные чудеса творят здешние сборщики налогов и чиновники, под присмотром которых эта земля каждый год приносит по три урожая кунжута, проса, ячменя, пшеницы и риса. Не приходится сомневаться в том, что почва Вавилонской равнины является самой окультуренной на земле. Ты не сыщешь здесь ни единого цветка, который не был бы посажен рукой человека и не цвёл бы благодаря его уходу и заботе. Финиковые пальмы растут упорядоченными рядами, плотными, как сосновые леса Фракии. Их древесина не гниёт в воде, а из плодов, которые сами по себе пригодны в пищу, варят местное пиво. Оно такое густое, что пить его лучше через соломинку, но вкус имеет отменный, прекрасно пьянит, а поутру от него не болит голова.
Более двухсот лет назад Кир Великий захватил Вавилон, отведя русло Евфрата и двинув армию ночью по высохшему руслу. У нас это происходит легче. Перед Гавгамелами разведчики из нашей лёгкой пеонийской конницы захватывают в плен нескольких персов, включая чрезвычайно сообразительного молодого персидского сотника, прекрасно говорящего по-гречески и состоящего при особе самого Мазея, командующего правым крылом персидской армии и наместника Вавилонии. Я уверен, что этот превосходный молодой офицер попался нам в руки не по оплошности, но следуя приказам своего начальника. Я приказываю освободить его, чтобы он доставил Мазею моё послание. Там говорится, что я, как благородный человек, не призываю никого предать своего государя на поле боя, однако, если военная удача склонится на мою сторону, не буду таить зла против честных противников и с радостью предложу свою дружбу тем из них, кто будет готов её принять. При Гавгамелах и Мазей, и помянутый молодой сотник сражались с исключительной отвагой, однако бегство Дария избавило их от каких-либо обязательств по отношению к бывшему владыке. Я снова посылаю к Мазею, заверяя, что, приняв мою сторону, он не пожалеет.
— Мой ответ тебе принесёт ветер, — отвечает сатрап.
В Вавилоне бытует обычай запускать в торжественных случаях воздушных змеев. Летом жаркий, сухой ветер дует по равнине потоками, которые в хорошо известных местным жителям местах обеспечивают мощный подъём. Неудивительно, что здесь так любят развевающиеся на ветру полотнища: вымпелы и флажки украшают не только усадьбы знати, но и самые скромные жилища, и над многими городскими домами по праздникам реют разнообразнейшие змеи. Вавилонские мастера изготовляют их из высушенного, прессованного льна, ярко раскрашивают и придают им самую необычную форму. Над городом можно видеть бабочек и кузнечиков, воронов, карпов и окуней. Восходящие потоки воздуха возносят змеев на невероятную высоту, а по изощрённости и великолепию такого змея можно судить и о высоте положения его владельца. И вот по приближению к Вавилону нашу армию встречают тысячи парящих над городом красочных воздушных змеев. Солдаты радостно улюлюкают, а навстречу им уже валит толпа горожан. Дети осыпают марширующих воинов лепестками цветов и протягивают им сласти. Сам Мазей, с жёнами и детьми, поджидает нас на Царском канале, на борту разукрашенной барки. Как оказалось, он подготовил большой праздник с пирами и увеселениями. На пятьдесят стадиев вокруг города дороги украшены пальмовыми ветвями, а начиная с десяти стадиев — венками и гирляндами. По обочинам выстраиваются тысячные толпы, жрецы возжигают на серебряных алтарях ладан.
Всё это теперь наше. Табуны лошадей, стада домашнего скота, повозки, груженные благовониями и пряностями. Мазей не упустил ничего, выставив в качестве даров даже говорящих воронов и тигров в клетках.
Я выстроил армию в боевом порядке, чтобы продемонстрировать населению его новых хозяев. Впереди идёт фессалийская конница, ведомая отрядом закованных в сверкающую броню фессалийцев, далее агрианские и македонские лучники, а за ними фракийские метатели дротиков Балакра. Следом движутся половина греческой и наёмной конницы, солдаты Арета, Менида и Аристона, царские копейщики и конные разведчики. Раненые и больные, не способные ни маршировать, ни ехать верхом, остались в полевом лазарете к северу от города, но я переправлю их в Вавилон, как только позволят обстоятельства. За копейщиками движутся царские телохранители, отряды Гефестиона и Никанора (и те и другие в темно-красных плащах с прорезями цветов своих подразделений), потом лучники с Крита и союзные, греческие и наёмные, пехотинцы, ведомые «наёмниками-ветеранами» Клеандра. Позади — осадный обоз и военные механики, подчинённые Диаду. С флангов их окружают наёмная конница Андромаха и другая половина союзной греческой конницы. Полевой обоз, скромный в сравнении с осадным, демонстрирует бывшему противнику, сколь малым можем довольствоваться мы в походе, но в его хвосте, на захваченных нами роскошных персидских колесницах, едут в окружении свиты мать и жена бывшего владыки Персии. Юного сына Дария, Оха, я посадил на свою собственную лошадь, Корону, и он едет рядом со мной. Женщины скрыты за высокими бортами колесниц, но над их экипажами реют царские знамёна.
Позади полевого обоза, в доспехах и с поднятыми вверх сариссами, в том же порядке, в каком они победоносно сражались при Гавгамелах, вышагивают шесть отрядов фалангистов — Коэна, Пердикки, Мелеагра, Полиперкона, Аминты (под командованием его брата Симмия) и Кратера. Замыкают шествие фракийцы под командованием Ситалка, наёмники Андромаха, греческая конница под командованием Эригия, союзная кавалерия под командованием Койрана, одриссы под командованием Агафона и ахейская и пелопоннесская пехота под началом их местных командиров.
На следующий день я вступаю в город и совершаю жертвоприношение Ваалу, верховному божеству Вавилонии. При свершении священного обряда присутствуют, согласно обычаю, Мазей и халдейские жрецы. Я восстанавливаю ритуалы древней религии, запрещённой Дарием, и повелеваю отстроить заново Великий храм Эсагилии, который сровняли с землёй по приказу Ксеркса. Я не разрешаю царицам и женщинам из их свиты расположиться в их прежних городских покоях, но оставляю их в армейском лагере на равнине Ашай, к востоку от города. Мои отряды занимают крепость, разоружают персидский гарнизон и занимают посты на башнях.
На утро третьего дня я вступаю в Вавилон уже не формально, а чтобы сделать его своей ставкой. Месопотамская провинция Персидской державы столетия тому назад входила в состав древних царств: Халдейского, Ассирийского, Вавилонского, Ура, Шумера и Аккада. Этими землями правили Семирамида, Саргон, Синахериб, Хаммурапи, Навуходоносор, Ашшурбанипал. Сюда вторгались скифы, касситы, гититы, мидийцы, лидийцы и эламиты. Две сотни лет назад Междуречье Тигра и Евфрата подчинил своей власти Кир Великий, а теперь мы, уроженцы Македонии и Эллады, заставляем одно из древнейших царств мира покориться нашему могуществу.
Но где же Дарий?
В огромном пиршественном зале собирается совет. Слово предоставляется Гефестиону, в чьём ведении находится дальняя разведка. При Гавгамелах он был ранен копьём и держит речь с перевязанной рукой.
— Шпионы и дезертиры сообщают, что царь бежит на восток к Персеполю, столице державы, или на север, в индийский город Экбатаны.
Ползала представляет собой обширную карту державы. Гефестион переходит с точки в центре, обозначающей Вавилон, на восток, а потом к другим городам, в то время как наши военачальники, восседающие за огромным столом из чёрного дерева, смотрят и слушают с удовлетворённым благодушием победителей. Мы едим мясо врага, пьём его вино, и деловой разговор то и дело прерывается здравицами, которые я не могу да и не хочу прерывать.
— И до Персеполя и до Экбатан отсюда месяц с лишним нелёгкого пути, тем паче что добраться до обоих городов можно, лишь перевалив через крутые горные кряжи. Согласно донесениям, под рукой у Дария всё ещё остаётся не менее тридцати тысяч человек. Даже выступив в погоню сегодня, мы не настигнем его раньше зимы, но, если ты хочешь знать моё мнение, просить о чём-то подобном пехоту, только что понёсшую тяжелейшие потери, или кавалерию, чьи люди и кони пострадали ещё больше, недопустимо.
— Кроме того, — восклицает Птолемей, — мы победили!
— Людям нужно золото и время, чтобы потратить его, — добавляет Пердикка.
— Клянусь Гераклом, и мне тоже! — поддерживает его Клит.
Эти высказывания встречают дружными, одобрительными восклицаниями.
— И впрямь, — соглашаюсь я, — солдаты имеют право отдохнуть и развлечься. Они это заслужили.
Мы зазимуем в Вавилоне. В любом случае мне нужно время, чтобы переоснастить армию. Помимо серьёзных потерь в людях мы понесли ещё более серьёзные потери в конях — более тысячи прекрасно обученных боевых скакунов и вдвое больше запасных лошадей. Чтобы заменить животных и обучить их в соответствии хотя бы с минимальными требованиями, предъявляющимися у нас к кавалерийским коням, понадобится не один месяц.
Кроме того, нам придётся изменить структуру армии. Предстоит бросок на восток, и грядущие битвы состоятся не на открытых равнинах, а в пустынях, холмах и горах. Для этого потребуются более лёгкие, маневренные подразделения, а возможно, и совершенно новая тактика.
— Будешь ли ты охотиться за Дарием предстоящей зимой? — спрашивает Парменион.
— Охота бывает разной, это не обязательно гонка по горячему следу, — отвечаю я. — Царь может убежать, но не может скрыться. Так что пока, друзья мои, давайте приведём в порядок эту конюшню, — я указываю на изображение Вавилона на мозаичном полу.
Мы начинаем.
Наши завоевания научили нас искусству брать на себя управление страной. Мои командиры выучились этому по опыту Египта, Палестины, Газы и Сирии. Судя по всему, данный процесс проходит гладко и здесь, за исключением одного случая, который в то время казался пустяковым, но в ретроспективе приобретает привкус дурного предзнаменования. Он имеет отношение к Филоту.
После Гавгамел я поручил ему доставить в Вавилон захваченное в бою имущество Дария. Он доставляет все, в том числе коней и колесницы, включая и некое устройство, используемое персами при совершении церемонии, именуемой Процессией Солнца. Этот практикуемый монархами Персии ритуал требует участия огромного числа народа: колонна празднующих, включающая жрецов, магов, музыкантов, певцов и десять тысяч «носителей яблока», в полном вооружении и доспехах растягивается на пять стадий. Участвует в процессии и сам царь на блистательной Колеснице Солнца.
И вот Филоту вздумалось устроить комическую пародию на эту церемонию и провести по улицам Вавилона шутовскую процессию, желая не только польстить нашему тщеславию победителей, но и предать осмеянию варварскую напыщенность, к которой были склонны былые властители побеждённой нами державы. Филот делает это, не ставя меня в известность. Я узнаю о его затее, когда, работая во дворце с бумагами, вдруг слышу доносящийся с улицы шум и гам. Наши соотечественники вместе с принуждёнными к этому пленными сформировали глумливую потешную процессию, а толпы местных жителей вывалили на улицы, привлечённые поднятым ими шумом.
Я выхожу на галерею, со мной Парменион, Гефестион, Кратер и другие.
— Посмотри сюда, Александр, — кричит мне с седла Филот. — Что ты об этом думаешь?
Среди пленных стоят остатки царских телохранителей Дария, «носителей яблока». Однако я замечаю, что ряды благородных воинов, большая часть которых полегла при Гавгамелах, а немногие преданные остались с Дарием и при его бегстве, пополнены уличными оборванцами, головорезами и бандитами. С прославленной Колесницы Солнца содрали всю её золотую обшивку, оставив лишь голую раму, а поскольку из тысячи белоснежных скакунов царя царей уцелели лишь немногие, нехватку компенсировали обозными клячами, мулами и даже ослами. Мой взгляд привлекает один из командиров «носителей яблока», человек лет пятидесяти с благородной осанкой и многочисленными боевыми ранами. Нога его до середины икры в лубке, наложенном лекарем на месте перелома.
— Что я думаю, Фи лот? Я думаю, что ты подверг позору и осмеянию хороших, достойных людей. И я приказываю тебе немедленно прекратить это безобразие и предстать передо мной.
Филот явно ожидал совершенно другой реакции. Вспыхнув от обиды, он спешит к галерее, где стою я.
— И чего, Александр, хочешь ты добиться такими словами? — громко, во всеуслышание, спрашивает он. — Унизить других достойных людей, среди которых я занимаю не последнее место? Тех самых, кровь и труды которых обеспечили тебе победу!
Сгрудившаяся позади толпа подогревает его кураж.
— На чьей ты стороне? — требовательно спрашивает он у меня, забыв о вежливости и почтении.
Я выступаю вперёд.
— Проси прощения у своего царя! — приказывает Парменион своему сыну, мгновенно встав рядом со мной.
Гефестион и Кратер стоят наготове совсем рядом. Одного моего взгляда было бы достаточно, чтобы они зарубили Филота на месте.
— Благодари небо, — говорю я ему, — что ты совсем недавно пролил кровь на поле боя, иначе за такую дерзость тебе пришлось бы пролить кровь здесь и сейчас.
Потом, с глазу на глаз, Кратер укоряет меня:
— О чём ты думал, Александр? Унижать командира «друзей», причём публично, на глазах у побеждённого врага! Нам нужна не любовь персов, а их страх!
Он, конечно, прав. Его укоры во многом справедливы. Однако в моей душе что-то изменилось. Я больше не вижу в благородных воинах Персии своих врагов, а в её жителях — рабов, с которыми можно обращаться как заблагорассудится.
В сопровождении Гефестиона я объезжаю ячменные поля вдоль Царского канала. Время обеденное, и два солдата Мазея ухватили живого гуся. Крестьянин бьёт их граблями, а они смеются. Наше появление останавливает скандал. Солдаты указывают на меня, ожидая, что один вид грозного завоевателя устрашит земледельца, но старик не выказывает ни малейшего трепета.
— Мне всё равно, какой разбойник наложит руки на мой урожай и мою живность, — заявляет он, — власть меняется, а я так и остаюсь бедняком.
Смелость простолюдина приходится мне по нраву, и я, остановившись, говорю ему, что намерен установить в покорённой стране порядок и он сможет спокойно возделывать свою землю.
— Ну конечно, — хмыкает он. — Весь твой «порядок» сведётся к тому, что ты отберёшь эту землю у знатного перса, владеющего ею сейчас, и передашь кому-нибудь из твоих сотников или тысячников. Я и перса этого в глаза не видел, и твоего командира не увижу. Что, скажи, изменится для меня? Я как трудился здесь, отдавая большую часть урожая в уплату за землю, так и буду трудиться впредь, под пятой у городского управляющего, который будет действовать в интересах нового хозяина.
Меня интересует, как распределяется урожай, и крестьянин, загибая пальцы, отвечает:
— Из каждых десяти мер я отдаю четыре царю, две управляющему, иначе он вышвырнет меня с участка, и четыре оставляю себе. Одну из них я жертвую богам, одну жрецам, одну семье моей жены и лишь из последней, если повезёт, пеку хлеб.
Я спрашиваю крестьянина, чего бы хотел он.
— Отдай мне эту землю, разреши оставлять урожай себе, а управляющего пришли из города ко мне, пусть-ка поработает на поле. Я заставлю попотеть этого жирного ублюдка.
Я предлагаю старику стать управляющим моими полями или взять из моей казны столько денег, чтобы он мог не работать до конца своих дней.
— Пожалуйста, не надо! — восклицает старик с неподдельным ужасом. — Не надо мне никаких денег! Если соседи прослышат, что у меня завелось хотя бы полмедяка, они проломят мне череп, а чего не заберут они, то вытрясут родичи моей жёнушки. Уж эти-то точно обдерут меня до костей.
— Что же тогда оставить тебе, мой друг?
— Мою нищету.
И он смеётся.
Мы с Гефестионом начинаем всерьёз изучать здешнюю систему хозяйства.
— В такой местности, как эта, — замечает мой спутник, — мелкие усадьбы свободных землевладельцев, такие, как у нас в Македонии, существовать не могут. Всё зависит от орошения, но и рытье каналов, и поддержание их в чистоте — ибо они очень быстро заполняются осадками и зарастают камышом — требует организованного массового труда. Принудительного труда. Здешняя земля, — заключает Гефестион, — взращивает не только пшеницу и ячмень, но и тиранию.
По возвращении во дворец я начинаю выслушивать прошения и сразу же понимаю, что реальная власть здесь принадлежит не царю, а тем, кто контролирует доступ к монаршей персоне. Мздоимство процветает не только у моего порога, но и на всех ведущих к нему дорогах. Мазей вместе со смышлёным молодым сотником Боасом и двумя евнухами, Фарнаком и Адраматом, становится моим наставником.
Как ты, надо думать, понимаешь, советники и казначеи из евнухов являются самими богатыми и влиятельными людьми в царстве. Они не только официально заправляют всеми государственными делами (это им положено по должности), но и составляют теневой синдикат с собственными вождями и обетом молчания, соблюдаемым строже, чем в любой банде или шайке преступников. Адрамат при Дарии был царским казначеем в Вавилоне, где, как я выясняю, под его началом состояли четыре помощника казначея, которые руководят сетью из нескольких тысяч других чиновников — сборщиков налогов, судей, управляющих и писцов. Мне доносят, что все эти люди состоят в тесном сговоре, и все они продажны и лживы, словно путь в ад. Главными звеньями в этой цепи обогащения являются так называемые bagomes, «солдаты», то есть лица, назначенные управлять землями представителей знати, которые сами находятся при дворе или в армии, но должны получать доход со своих владений. По существу, эти агенты, назначаемые не землевладельцами, а царём, и являются носителями истинной власти. Богатство евнухов заключается не в землях (ибо им запрещено владеть чем-либо, кроме их личного имущества) и даже не в деньгах, но в arcamas, «влиянии». Это, конечно, то же самое, что деньги. Великие полководцы и знатные военачальники вынуждены заискивать перед ними. Евнухи могут отобрать землю у любого человека, схватить его жену и детей, лишить его богатства, свободы, жизни. В их власти погубить даже сыновей и братьев царя.
— Как же Дарий контролировал их? — спрашиваю я Фарнака.
— Никак, — отвечает тот. — Лишить их власти можно, лишь проведя полную чистку, а на это не осмелишься даже ты. Ибо без них держава в один день развалится на части.
Я расспрашиваю Фарнака об уголовных преступлениях — воровстве, убийствах, уличных грабежах. Он отвечает, что таковых в Вавилоне не существует, ибо человек, укравший грушу, лишается правой руки, а хулящему своего господина урезают язык.
На третий день своего пребывания в городе я велю казначею показать мне монетный двор. В его сокровищнице хранится ошеломляющая сумма в двадцать тысяч талантов, главным образом в золотых и серебряных слитках. Лишь четыре или пять тысяч собраны в дариках и статерах. И это хранилище не заперто на замок и не имеет никакой стражи, кроме сидящих в каморке перед входом двух юных писцов и архивариуса, такого древнего, что он не смог бы отстоять это место даже от нашествия москитов. Я вижу, что это Восток. С одной стороны, достояние державы постоянно расхищается правительственными чиновниками, назначенными для того, чтобы оберегать и приумножать его, с другой — вы можете оставить всю государственную казну посреди Улицы шествий, и ни один человек не возьмёт ни монетки.
Мне рассказывают, что двести лет назад, когда Вавилонию завоевал Кир Великий, он разделил всю плодородную землю провинции на семнадцать тысяч участков, которые роздал своим победоносным солдатам и командирам. Эти пожалования подразделялись на наделы лучников, всадников и колесничих. Держатель имения платил ежегодную подать, зависящую от категории. Кроме того, с каждого надела лучника в царское войско направлялся пехотинец в доспехах, с оружием и со слугой, с каждого надела всадника — верховой со своим конём и в сопровождении конюха, а с надела колесничего — возничий с колесницей, упряжкой и оруженосцем. Поскольку многие из держателей наделов постоянно находились или в армии, или при дворе и не имели возможности вести хозяйство на своих землях, участки передавались в ведение управляющим из местных чиновников. Те заключали с владельцами договор, по которому должны были обеспечивать рачительное использование земли, а полученный доход, за вычетом царских податей и причитающегося им вознаграждения, перечислять землевладельцам. Эти управляющие, оказавшиеся фактическими хозяевами земли, составили kanesis, «сообщество» или «семью» заговорщиков, деятельность которых была направлена на подрыв власти и влияния персидской знати и, соответственно, расширение собственных возможностей. Евнухи, служившие царю, были посвящены в эти интриги и всячески способствовали их успеху, ибо сами были заинтересованы в ущемлении знати и укреплении собственного положения. В результате царские казначеи и сборщики налогов действовали в сговоре с мошенниками, обиравшими царских воинов, подрывавшими военную мощь державы и, стало быть, интриговавшими против самого царя. Однако, забирая себе львиную долю доходов, они тем не менее вынуждены были отдавать некую толику и в казну, и землевладельцам. Разумеется, все эти средства выколачивались из несчастных крестьян.
И вот теперь над этими землями воцарился я. Мне тоже предстоит поделить окрестности Вавилона на царские наделы и раздать их моим соотечественникам. А что ещё могу я сделать? Война зовёт меня дальше и дальше. Естественно, мне хочется, чтобы в моих владениях воцарились справедливость и всеобщее благоденствие. Но как этого добиться? В конечном счёте, у меня нет иного выбора, кроме как оставить дела точно в таком же состоянии, в каком они пребывают сейчас, в ведении тех же самых чиновников. Я вынужден поступить так, как поступал до меня каждый завоеватель.
Я заберу деньги и пойду дальше.
И всё же я не стал бы утверждать, что продажность составляет единственную суть здешней жизни. Я провожу памятную ночь в беседе с царицей-матерью Сизигамбис, ставшей для меня своего рода наставницей.
— На Востоке человека оценивают не как личность, по его заслугам, но исключительно по его положению, месту у кормила власти. Он не может самостоятельно «преуспеть» или «продвинуться». Наше общество, Александр, совершенно не похоже на твою армию, где доблесть уравнивает всех, позволяя бедняку обогатиться, а человеку незнатному достичь видного положения. У нас же ни один человек не существует вне подчинения другому.
Сизигамбис подробно рассказывает мне о сложнейшем механизме власти, том путаном лабиринте, в котором одна часть общества навязывает свою волю другой, но тем самым и сама ввергает себя в зависимость от чьей-то тиранической воли.
— Взаимная кабала представляет собой сеть, простирающуюся сверху вниз и из стороны в сторону, паутину, опутывающую всех и каждого. По нашим понятиям, человек не может и не должен иметь собственной воли, единственное допустимое желание — это желание угодить своему господину. Спроси любого, а чего именно хочет он сам для себя, и человек затруднится ответить. Само это понятие находится за пределами его понимания.
Это Восток. Справа видишь богатство, поражающее воображение, слева — нищету, которая не поддаётся описанию. Тяготы, выпадающие на долю крестьян, столь велики и нескончаемы, что любого из этих людей можно считать почти святым. Они держатся с достоинством, которому могли бы позавидовать и цари Запада, но это достоинство камня, столетиями противостоящего выветриванию, а не человека, спустившегося с небес.
Я говорю царице матери, что хотел бы видеть её сына, царя Дария, здесь, с нами.
— Зачем? — спрашивает она.
— Чтобы понять, как он управлял этим новым для меня миром. И попытаться выведать тайны его сердца.
Персидская царица со вздохом опускает глаза.
— Господин, из всех людей владыка Востока наименее свободен. Его роль состоит в том, чтобы быть живым воплощением всего великого и благородного, что есть в мире. Величие его сана наполняет жизни его подданных надеждой и смыслом. Однако сам он порабощён своим высоким положением. Мой сын Дарий не захотел бы рассказывать тебе о своей жизни, Александр, но спросил бы с завистью о твоей.
Что же до денег, то дело обстоит следующим образом. Поскольку всё богатство стекается наверх, к царю, люди придумывают множество махинаций, позволяющих укрывать доходы от всевидящих очей сборщиков налогов.
Вовсю процветают такие элементы чёрного рынка, как заменяющий куплю-продажу прямой обмен, но главное, в более крупных масштабах, achaema, «поручительство». Появляются и условные заменители денег, причём в одном городском квартале эту роль могут выполнять черепки, а в соседнем — свинцовые грузила. Так или иначе, устойчивость такого «платёжного средства» гарантирует уличный «казначей», который либо сам входит в одно из управляющих городом тайных обществ, либо действует под его протекцией.
Возьмём, например, сукновала, владельца мастерской и лавки, где изготовляют и продают войлочные изделия. В счёт налогов он отдаёт часть своего товара, но ему ведь ещё нужно платить жалованье работникам. Чем? Не монетами, которые он, можно сказать, в глаза не видит. Работники получают расписки, обеспеченность которых гарантирует achaemist — уличный казначей. Кто защищает его и обеспечивает его деятельность? Тайный синдикат, который находится под покровительством царских казначеев. Эта система хозяйствования сложна, как само мироздание, и постигнуть её почти столь же трудно, как проникнуть в помыслы Бога. Завоеватели и властители сменяют друг друга, не затронув и не поколебав её. Я уверен, что на широких просторах Вавилона, с его четырьмя миллионами душ, три четверти никогда не слышали ни моего имени, ни имени властвовавшего над краем долгие годы Дария. Однако следует признать, что данная система куда более пагубна не для завоевателя, а для населения. Да, при практическом отсутствии денежного оборота люди сводят к минимуму свои налоги, но какой ценой? Сама идея «поручительств», призванная освободить человека от тирании сборщиков податей, извращается, оборачиваясь другой формой порабощения. Каждый оказывается пленником своего квартала, живёт только его жизнью и не может иметь каких-либо интересов и стремлений за его пределами. Это одна из причин, по которым столь великий город может быть захвачен с такой лёгкостью, будто его стены возведены из паутины.
Не следует забывать и о том месте, которое отводится в жизни Востока плотским утехам.
В обществе, в котором дух человека сокрушён с рождения, где надежда отсутствует, страдание притупляет, где душу питает отчаяние и каждый является рабом, отдельный человек стремится к получению сиюминутного удовольствия, когда и где это возможно. При этом далеко не все довольствуются простыми, непритязательными радостями: в большинстве случаев пристрастия вавилонян отличаются извращённостью и жестокостью. Нигде в мире все мыслимые пороки не расцветают столь пышным цветом, как в Вавилоне, нигде более сам воздух не отравлен духом соблазна так, как здесь. Здесь доступно всё: дурманящие вещества и изысканные благовония, возбуждающие желания притирания и масла, питьё, пробуждающее похоть, равно как яды и целебные бальзамы. Девочек и мальчиков с малолетства обучают искусству утоления страсти, а всевозможные предметы, служащие удовлетворению извращённого вожделения, позволяющие добиваться покорности, причинять боль или облегчать её, продаются на каждом углу. Среди ассирийцев и вавилонян есть великие поэты чувственности, и я могу понять их, ибо лишь в этой сфере они свободны. Великолепнейшие на Востоке строения — это не храмы и не дворцы, а серали.
Но невзирая на всеобщую порабощённость и бьющую в глаза нищету многих и многих, Вавилон представляет собой целый мир, живой, трепетный и многоцветный. Женщины красивы, темноглазые дети проказливы. Торговля каким-то непостижимым образом процветает. Барки и ладьи курсируют по Евфрату, доставляя товары и пассажиров куда им угодно с удивительной лёгкостью и быстротой. Весёлые цвета набережных, хриплая суматоха многолюдного базара, запахи различных сортов жарящегося на вертелах мяса и свежевыпеченного хлеба прямо-таки кружат голову. Великий город раскинулся под палящим солнцем, изнемогая от зноя и исходя каплями пота от обострённой чувственности. Его невозможно не полюбить.
Вот в чём моё затруднение: я вдруг понял, что начинаю испытывать расположение к этим азиатам. Сердце моё разрывается, когда я вижу их такими несчастными и несвободными.
Вскоре после того, как мы вступаем в Вавилон, Буцефал заболевает. Рана, полученная при Гавгамелах, то ли из-за жары, то ли из-за какой-то заразы воспаляется, и заражение начинает распространяться со страшной скоростью. Мой конь немолод (ему почти восемнадцать лет), и коновалы предупреждают меня, что он может не пережить эту ночь. Я устремляюсь к нему и сообщаю всем, кто за ним ухаживает, что в случае его смерти они, не пройдёт и часа, последуют за ним. В конюшню созываются все лекари армии, не только коновалы, но и врачи, пользующие людей. Каждому, кто сможет спасти Буцефала, эллину или варвару, обещано отсыпать столько золота, сколько весит сам конь.
Глашатаи доводят это до сведения всего Вавилона, откуда весть разносится по окрестностям. Мир конников тесен, и через несколько часов ко мне прибывает гонец от Тиграна, героя Исса и Гавгамел, имеющего конюшни в шестистах стадиях вверх по течению Тигра, в деревушке под названием Багдад. На службе у Тиграна состоит Фрадат, один из знаменитейших коновалов державы. Гонец сообщает, что лекарь уже в пути, а на тот случай, если Буцефала придётся переправить в имение, где есть всё необходимое для выхаживания, в Вавилон послана баржа. Подобное великодушие и сострадание со стороны недавнего врага, сражавшегося со мной не на жизнь, а на смерть, поражает меня до глубины души.
Путь вверх по реке занимает два дня. Буцефал не может стоять, его вес необходимо поддерживать подведёнными под брюхо ремнями. Я ласково разговариваю со своим конём и поглаживаю его уши, как делал это в детстве, когда Буцефал был моим самым большим другом.
Персы — тонкие знатоки и ценители лошадей, а в имении Тиграна находится славнейшая в Персии школа наездников, коневодов и коновалов. Едва баржа касается причала, как поглазеть на Буцефала вываливает целая толпа народу: лекари, ученики, конюхи, мастера выездки и им подобные. Мой конь прославлен повсюду, и настоящие ценители рады возможности взглянуть на него даже в столь прискорбном состоянии. Буцефал похож на меня: он неравнодушен к славе, и внимание его окрыляет. Стоит мне заглянуть ему в глаза, и впервые за долгое время я позволяю себе вздохнуть с облегчением. Он выздоровеет.
В усадьбе Тиграна мы гостим пятнадцать дней. Это настоящее кавалерийское учебное заведение, где обучают всех, кому предстоит иметь дело с боевыми скакунами. Территория со множеством конюшен, амбаров, скаковых дорожек и арен для выездки содержится в безупречном порядке, однако повсюду витает дух поражения. Две стены ристалища увешаны уздечками товарищей, павших в бою, многие помещения забиты ранеными и увечными. Все исполнены страха и деморализованы.
Я немедленно даю обещание сохранить школу. Меня очаровывает красота персидских юношей, служащих Тиграну, так что я, отозвав в сторонку Гефестиона, говорю:
— Вот чем персы отвечают нам.
Тиграну настойчиво предлагается перейти ко мне на службу. Я хочу, чтобы он собрал собственный полк и вёл дальнейшую кампанию на моей стороне. Но благородный воин отказывается выступить против своего царя и родича: он заявляет, что я, как победитель, могу забрать его жизнь, но не вправе посягать на его верность. Это утверждает меня во мнении, что в Персидской державе найдутся честные и благородные люди, которым можно будет доверить управление.
А знаешь, Итан, как Фрадат вылечил Буцефала? С помощью небес. Этот лекарь, как и все лекари Персии, является знатоком магии и астрологии.
— Звёзды, о царь, рождаются и умирают, как и люди, — говорит он мне, — ни одна звезда не появляется на небесах в одиночестве. У каждой есть пара, её близнец. Такие звёзды светят в небе по отдельности, но, когда одна из них вспыхивает или тускнеет, это неизбежно затрагивает другую. Точно так же, Александр, обстоит дело с тобой и твоим конём. Буцефал страдает, потому что болит твоё сердце. Это великое чудо, но он — это ты, и он не сможет обрести покоя, пока неспокойна твоя душа.
При этих словах я разрыдался как ребёнок. Смысл сказанного лекарем был понят мною сразу, и мы — я, он, Тигран и Гефестион — проговорили об этом всю ночь.
Я признался, что более всего на Востоке меня огорчает жалкое положение людей и покорность, с которой они его терпят.
— Кто же безумен? Я, потому что мне тяжко видеть их горести, или они? Неужели свобода и целеустремлённость есть лишь пузырьки на поверхности безбрежного и вечного моря страданий?
Трудно пересказать, в сколь удручённое состояние повергали меня мои невесёлые размышления.
— Неужели Восток и Запад невозможно объединить? — спрашиваю я. — Неужели мы, пришельцы из Европы, не можем почерпнуть мудрость от Азии, а она — воспринять у нас свободу?
— В минуты растерянности, — говорит Тигран, — я часто находил ответы на самые сложные вопросы у детей и лошадей. Может быть, Александр, дети помогут найти ответ и на твой вопрос.
Я спрашиваю, что он имеет в виду.
— Для нынешнего поколения объединение невозможно. Люди Востока и Запада слишком разные, и им уже поздно менять устоявшиеся привычки и усвоенные с детства взгляды. Но со следующим поколением...
Я прошу его продолжать.
— Александр, пожени своих людей на наших женщинах. Возьми и себе супругу из персиянок. Пусть дочери Персии станут для новых хозяев страны не наложницами и шлюхами, но жёнами. Это позволит осуществить твою мечту. Отпрыски таких браков составят совершенно новый народ, который не сможет отказаться от наследия своих предков, как отцов, так и матерей, не отказавшись от себя самого. А пока, — утверждает Тигран, — тебе лучше не преследовать Дария, как охотник преследует добычу, но предложить ему примирение и согласие. Восстановить его на троне и сделать его своим другом и союзником. Не разрушай благородные обычаи, Александр, но включи знать и простых бойцов в состав своей армии, а для управления страной отбери среди обоих народов, персов и македонцев, тех, чья мудрость и справедливость позволят им справиться с этим наилучшим образом.
Тигран обещает, что, едва первое поколение потомков смешанных браков подрастёт, он сформирует из них великолепный отряд.
— Я почту за честь способствовать рождению этого нового мира, — заверяет герой, — и клянусь, что смогу призвать под твоё знамя многих благородных сынов Востока, ибо подобное видение грядущего развеет их отчаяние.
На четырнадцатый день из Вавилона приезжает Парменион. Каким-то образом он узнал о моём разговоре с Тиграном и теперь, отведя в сторону, увещевает по-отцовски. Неужто я не в ладах с разумом? Македонская армия не потерпит, чтобы я относился к персам как к равным.
— Покинь это место, склоняющее тебя к безрассудству, Александр, покинь немедленно. Каждый лишний час, проведённый тобою здесь, причиняет боль тем, кого ты любишь. Вспомни: это те самые жители Востока, относительно которых твой мудрый наставник Аристотель говорил: «Относись к эллинам как предводитель, но к варварам как господин». А спартанский царь Агесилай, хорошо знавший здешний люд, высказывался так: «Из них получаются хорошие рабы, но плохие свободные люди». Александр, выбрось из головы безумную мысль о смешении народов! Эти знатные персы, сколь бы ловко они ни сидели на коне, неспособны к самоуправлению. Они рождены для жизни придворных: это единственное, что они знают, и всё, что будут знать.
Как относятся македонцы к персам? Они презирают их. В их глазах эти щёголи в шароварах, обвешанные золотом, стоят меньше, чем женщины. С другой стороны, и сами персы ведут себя вызывающе. По возвращении в город мне приходится издать и довести до каждого сотника и даже десятника указ, запрещающий беспричинно избивать местных жителей, а также подвергать их публичному унижению. Люди, которых мы победили, не собаки. Но если этот вопрос хоть как-то решается, то праздность и избыток денег начинают разлагать армию в других отношениях.
На двадцать седьмой день я председательствую на играх в честь павших. Пройдя мимо ворот Мардука, я вижу, что улица менял за ними запружена солдатами, среди которых и мой давний знакомый, десятник Дерюжная Торба, нахватавший охапку всякого добра при Иссе. Он и его товарищи стоят в очереди перед столом уличного казначея.
— Что ты там делаешь, Дерюжная Торба? — окликаю я его, подъехав.
— Стою в очереди, о царь.
— Сам вижу, что стоишь. Но что это за очередь?
— Так ведь в этой проклятой стране везде приходится мучиться в очередях. Стоять в очереди, чтобы похавать, чтобы отлить, чтобы тебе заплатили.
Теперь я понимаю, что он хочет взять у здешнего заправилы взаймы.
— Неужели у тебя нет денег, десятник? — спрашиваю я, памятуя о том, что свою долю добычи стоимостью в трёхгодичное жалованье он получил всего двадцать дней назад.
— Всё спустил, — признается малый и указывает на дельца. — И не я один. Многие из нас уже по уши в долгу перед этим мошенником.
Я приказываю десятнику и его товарищам в тот же вечер явиться ко мне в военное казначейство. В назначенный час возле казначейства, как бы случайно прогуливаясь, собирается чуть ли не вся армия.
Как я уже говорил, в македонской пехоте самое маленькое подразделение состоит из восьми солдат. Эти ребята постоянно держатся вместе, по очереди дежурят, исполняют роль «носильщиков», перенося сариссы товарищей, вместе сражаются. Отдыхают и развлекаются они тоже вместе.
— Вижу, вы и деньги спустили все разом, — замечаю я.
— Ага, — признается Дерюжная Торба.
По его словам выходит, что, получив шальные деньжищи, его товарищи решили «расширить свой горизонт».
— Ну-ка выкладывай, каким это манером?
— Вообще-то мы хотели посмотреть город. Поэтому нам понадобился переводчик. Ты можешь это понять. И знаток местных достопримечательностей, чтобы мог показать нам всё самое интересное. Мы нашли обоих в одном лице, причём за умеренную плату. Но ведь не могли же мы ходить по городу оборванцами, как-никак победители. В походе все поизносились, так что новая одежонка да и обувь были нам нужны позарез, иначе неловко перед местными красотками. Толмач и проводник подыскал нам портного и мастера по изготовлению сандалий. Мы, конечно, понимали, что чужака всякий попытается обмишулить, но зять нашего проводника, очень кстати, оказался менялой, и мы позвали его с собой, чтоб нас не дурили. А он каким-то манером завёл нас в «весёлый квартал». К шлюхам, стало быть. Славные там девчушки, просто им малость не повезло. Мы, ясное дело, по доброте душевной решили им помочь, дать им заработать. Ну и попировать с ними, провести время как следует. А шлюшки-то там не какие попадя, они тебе и на флейте сыграют, и танцевать горазды. С такими зазорно сидеть в солдафонском обличье.
Как я понял, в весёлом квартале наших солдат обслужили как вельмож: умастили благовониями, завили им волосы, словно архонтам, выкупали, сделали массаж. Потом закатили пир с лучшими блюдами и винами, причём каждого солдата обслуживал отдельный слуга. Ну а для ночлега им предложили особняк на реке, который они сняли вместе со служками, домоправительницей, привратником и сторожем. Кроме того, наши ребята прикинули, что таскаться по городу в этакую жарищу пешком не больно приятно, а поскольку гуляли они широко и смекнули, что абы где просто так возницу не поймаешь, то наняли на целый день крытую повозку с возчиком и конюхом (должен же кто-то позаботиться о лошадках, покормить их, почистить и всё такое).
— Ну да, — неохотно сознается он под конец, — нас провели как младенцев. Обобрали. Мы ведь ещё и землю купили, причём с домашним скотом.
— Что, никаких скаковых коней?
— Всего-то двух. Но вот другое: трое наших парней женились.
— Только не говори мне, что вы берёте взаймы, чтобы поддержать их семьи.
Я не сержусь на своих братьев и соотечественников, но плохо представляю себе, что в сложившихся обстоятельствах могу для них сделать. Дать им ещё денег? Но это, во-первых, несправедливо, ведь они уже получили причитающееся, а во-вторых, бессмысленно. Сколько ни дай, эти молодцы промотают всё до медяка. Жизнь в Вавилоне предлагает много соблазнов, но, главное, расхолаживает людей. Те, кто не спустил всю добычу, начинают поговаривать о том, чтобы вернуться в края, где всё подешевле, в Сирию или Египет, а то и домой, где, по тамошним меркам, они будут считаться состоятельными людьми. В конце концов я издаю указ о том, что все деньги, потраченные на городские увеселения и выманенные у солдат местными мошенниками, будут возмещены им, драхма в драхму, но только столы армейских казначеев будут установлены на дороге, в четырёхстах стадиях восточнее города. Иными словами, друзья мои, поход продолжается.
Армия соглашается с таким решением: по подразделениям гуляют слухи о том, что в Персеполе и Сузах сокровищ накоплено ещё больше.
Покидая Вавилон, я оставляю Мазея на том же самом посту наместника, который он занимал при Дарии. Прежнюю должность сохраняет и его казначей Багофан, но теперь он будет работать под надзором македонского чиновника. Так же как и Фарнак с Адраматом. Гарнизон города составлен из ветеранов, наёмников и тех, чьи воинские навыки не подходят для будущей кампании, в которой мне потребуются быстрые, мобильные подразделения.
Можно сказать, что наше завоевание пробудило город к новой жизни. Та часть сокровищ Дария, которая была роздана мною солдатам и потрачена ими в Вавилоне, влила свежую струю, превратив застойный пруд городского хозяйства в изобильную реку. Все эти богатства долгое время лежали под спудом, не видя дневного света, а теперь наполняют страну, подогревая деловую активность. Вавилон не знал столь весёлых времён, когда кошельки развязывались столь охотно. Неудивительно, что, когда на тридцать четвёртый день армия Македонии собирается и выступает в путь, многие солдаты испытывают облегчение, а многие местные жители — сожаление. Захватчики уходят, но вместе с ними уходит и нечто великое и неповторимое. Два миллиона горожан выстраиваются вдоль Царского тракта и, охрипнув от криков, провожают марширующие колонны.
К сожалению, нашему уходу предшествует очередная ссора между мною и моими военачальниками. На тридцать третий день мы совершаем поминальный обряд, и я приказываю захоронить пепел сожжённых тел персидских командиров в том же кургане, что и пепел македонцев. Возмущению армии нет предела. В последний вечер нашего пребывания в городе я устраиваю для своих командиров пир в большом пиршественном зале Дария, том самом, где на полу из малахита и мрамора выложена мозаичная карта державы. Но то, что доступ ко мне теперь преграждается евнухами и старые боевые товарищи, прошедшие со мной два континента, больше не могут запросто ко мне подойти, воспринимается ими как оскорбление. Чёрный К лит и раньше бесился при виде того, как я разговариваю с Тиграном, Мазеем или любым другим персом, но в тот вечер, напившись пальмового вина, он уже не может сдерживаться.
— Александр! — кричит он, выйдя на середину зала. — Неужто теперь ты предпочитаешь нам варваров? Клянусь чёрным дыханием ада, я не потерплю, чтобы эти щёголи в шароварах беседовали с тобой, тогда как мне придётся ждать или испрашивать их дозволения!
Я направляюсь вперёд и протягиваю руку.
— Клит, друг мой. Не твоя ли десница спасла мне жизнь при Гранине? Разве могу я забыть об этом?
Он уклоняется от моих объятий и обводит зал взглядом в поисках поддержки. Я знаю, что многие на его стороне, хотя, боясь моего гнева, не рискуют высказываться открыто.
— Это Восток, Александр. Здешние жители всегда были и будут рабами. Ты хочешь понять их? Да самый тупой десятник давно уразумел, как тут всё устроено. Воровство и взятки — вот основа здешней жизни. Любой обладающий хоть какой-то толикой власти обирает нижестоящего и платит тому, кто выше его. Сокровища стекаются на самый верх, к царю, но, пока эта река течёт, каждый стоящий рядом окунает в неё руку. Так было, есть и будет: ты ничего не сможешь изменить. Клянусь Зевсом, я предпочёл бы быть собакой, чем одним из здешних бесправных подёнщиков или земледельцев. Но ты пытаешься превратить разряженных лизоблюдов в свободных людей и дни напролёт проводишь, запёршись с облачёнными в пурпурные мантии льстецами, тогда как любящие тебя и проливавшие за тебя свою кровь остаются в небрежении. Мы солдаты, Александр, а не придворные. Позволь же нам солдатами и остаться!
Я не сержусь. Я не поддаюсь гневу, но в то же время осознаю, что в этот момент, пожалуй, сталкиваюсь с самой серьёзной угрозой для осуществления моих замыслов с того момента, как мы покинули Европу.
Взгляд, брошенный мною на Гефестиона, Теламона и Кратера, даёт понять, что они думают о том же самом.
— Солдаты ли вы? — восклицаю я. — Или мне померещилось, что по пути к Гавгамелам многих охватил столь безумный страх, что они жались ко мне, как потерявшиеся во тьме детишки? А теперь, насладившись плодами победы, вы начинаете дерзить! Скажи, Клит, — обращаюсь я к своему обвинителю, стоящему в самом центре зала, на том самом месте, где мозаикой выложен знак Вавилона, — ты покорил этот город или он тебя?
Клита мои слова смущают, ибо он знает, что и мне, как и всей армии, известно о его связи с дворцовой блудницей, ублажая которую мой полководец за считанные дни спустил целое состояние.
— Вот что скажу я тебе, мой безрассудный друг. По моему разумению, распущенность и блуд лишили тебя рассудка. Да и не тебя одного. Всех вас! Ибо вы, называющие себя солдатами, забыли, что главные солдатские доблести — это дисциплина и повиновение. Не я ли ваш царь? Будете ли вы повиноваться мне, или же нежданно свалившееся богатство, обретённое, кстати, благодаря мне, управляет вами, толкая вас к бесчинству и своеволию? Неужели вы усомнились во мне? Неужели я потерял ваше доверие?
В зале воцаряется мёртвая тишина. Мои шаги гулко отдаются под сводами, когда я направляюсь к восточному концу мозаичной карты — к Греции и Македонии.
— Менее четырёх лет назад, когда мы покинули родину, кто из вас мог предположить, что мы зайдём так далеко?
Я пересекаю Геллеспонт, указываю на Трою и северную часть Эгейского побережья.
— Однако мы победили здесь, при Гранине. И здесь, и здесь, и здесь.
Я шагаю по побережью мимо Милета и Галикарнаса к Иссу.
— Здесь вы чуть не повернули назад.
Ещё шаг, и подо мной Тир и Газа.
— Здесь вы тоже хотели остановиться.
Я делаю ещё шаг.
— Вот Египет, вот Сирия. И здесь вы советовали мне не идти дальше. Разве я говорю неправду? Скажите! Пусть выйдет вперёд тот, кто осмелится опровергнуть мои слова!
Все затаили дыхание. Никто не шелохнулся.
Я сдвигаю Клита с мозаичного круга, обозначающего Вавилон.
— Теперь мы стоим здесь, куда не мечтали попасть даже в самых дерзких мечтах. Но мы не намерены остановиться на достигнутом, а собираемся идти дальше. Сюда, в Сузы! Сюда, в Персеполь! Сюда, в Экбатаны! Разве не такова должна быть цель тех, кто называет себя солдатами? Но если так, то ответьте, кто поведёт вас?
Я выпрямляюсь.
— Назовите его! Назовите человека, которому вы верите, и я отойду в сторону. Если вы считаете меня недостойным, пусть другой полководец ведёт вас от победы к победе.
Я обвожу взглядом лица присутствующих. Глаза потуплены. Никто не решается встретиться со мной взглядом.
— Намерены ли вы подчиняться мне? Смею ли я назвать себя вашим царём? Ибо мне кажется, что сейчас самое подходящее время сообщить вам о том, что я не собираюсь задерживаться здесь, пройдя лишь половину этой карты.
Я шагаю через Персию и Мидию. К Парфии, Бактрии, Арии. К Иранскому нагорью и пустыням Афганистана.
— Будете ли вы покорять эти земли со мной, братья? Или, удовлетворившись обретённым богатством, остановитесь на пол пути, чтобы предаться обжорству, пьянству и блуду?
— Нет! Никогда! — восклицают командиры.
Я смягчаю тон: имея дело с хорошими, смелыми и честными людьми, не стоит давить на них слишком сильно.
— Друзья мои, я признаю, что, возможно, слишком уж рьяно склонял вас к новизне, испытывая тем ваше терпение. Но позвольте, во имя всех тех благ, каковые до сих пор приносило вам моё руководство, попросить вас оставаться со мной. Доверьтесь мне, как делали это всегда. Ибо когда мы выйдем за пределы Персии, в земли, в которые, как известно, не вступал ни один эллин...
Я пересекаю Афганистан и приближаюсь к Гиндукушу, за которым лежит Индия.
— ...нам понадобятся все надёжные солдаты, какие только есть. И настройтесь, друзья мои, на ещё более дальний путь. Ибо в тех землях, которые будут покорены, я наберу новые войска, и они будут сражаться под моим командованием бок о бок с вами. Так должно быть. Да и как оно может быть иначе?
В первый раз я чувствую, что люди поворачиваются ко мне. Они поняли или начинают понимать. А те, кто не понял, просто доверяют моей прозорливости.
— Задумайтесь о том, друзья мои, сможем ли мы изменить мир, не изменившись сами? Нам предстоит создать совершенно новый мир. Кто последует за мной? Кто верит мне? Пусть тот, кто любит меня, пожмёт мне сейчас руку и поклянётся в своей верности, ибо робкие, слабые сердцем и сомневающиеся не смогут сопутствовать мне в осуществлении моих планов.
Я пересекаю Индию и шагаю дальше, пока не оказываюсь на самом краю зала, в сумраке, которого не достигает свет множества свечей. Возле побережья Океана, что на Краю Земли.
— Объявите же своё решение, братья, и соблюдайте данный обет отныне и вовеки. Тот, кто идёт со мной, должен будет идти до конца.
Все как один встают из-за столов.
— Александр! — восклицают мои командиры, и эхо вторит им под сводами огромного зала.
Путь до Суз занимает у нас двадцать дней. В здешней сокровищнице Дария хранится пятьдесят тысяч талантов, или двенадцать сотен тонн золота и серебра, так много, что мы не в состоянии увезти всё это с собой. Спустя ещё сорок дней боёв и форсированных переходов наша армия оказывается в пределах броска от Персеполя. Теперь мы находимся не в одной из провинций, а в самой Персии, в сердце державы. Дарий бежал на север, в Экбатаны, но его сатрап Ариобарзан предпринимает попытку самостоятельно вывезти казну. Мы пресекаем её, преодолев за два дня и ночь восемьсот стадиев. В царской сокровищнице Персеполя хранится 120 000 талантов золота. Доставка только части этой казны в Экбатаны требует пяти тысяч верблюдов и десяти тысяч пар ослов. Обоз тянется на сто семьдесят стадиев. Это богатство столь ошеломляющего масштаба, что никто и не помышляет его разворовать. Люди сидят вокруг походных костров, примостившись на серебряных слитках, и садятся на лошадей, перешагивая через мешки с золотом.
С Гавгамел прошло девять месяцев. Армию почти не узнать. Наши подкрепления, пятнадцать тысяч конницы и пехоты, наконец-то догнали нас, но половина из них уже совращена излишествами, которые они видят вокруг. Кажется, что в Персеполе нам навстречу вышла половина мира. Явились актёры и акробаты из Афин, искусные повара из Милета и парикмахеры из Галикарнаса, сёдельщики и портные из Сирии и Египта. Помимо них нас осаждают толпы танцоров и фокусников, звездочётов и предсказателей, флейтисток и жриц любви. Птолемей замечает, что количество отирающегося возле армии сброда уже превысило численность кавалерии. Каждый день прибывают свежие караваны. Войско превратилось невесть во что. Создаётся впечатление, что каждый ветеран держит в лагере не только жену или любовницу, но и половину их родственников. Мой отец запрещал иметь при подразделениях повозки, а в моей армии подводами обзавелись полусотенные и даже десятники. Филипп разрешал держать одного слугу на десять человек; в моём корпусе слуг больше, чем солдат. Мы возим за собой гору имущества. Лошадей, принадлежащих одному Филоту, хватило бы на целый отряд в армии моего отца, а его личной обуви достаточно для крупного соединения. В Персеполе он находит человека с точно такими же волосами, как у него; он нанимает этого малого только для того, чтобы отращивать свежие локоны (солдаты прозвали его «волосяная грядка»), из которых парикмахер Филота (да, он возит с собой и парикмахера) делает вставки, маскирующие его редеющую шевелюру.
При всём том, что неподобающие солдату излишества вызывают у меня отвращение, общая распущенность затронула и меня. Ещё в Дамаске я взял в постель вдову Мемнона Барсину. Сделано это было по предложению Пармениона, чтобы держаться подальше от гарема Дария, но его план принёс и неожиданные плоды. С одной стороны, я стал заботиться не только об армии, но и о женщине, а с другой — сам стал зависеть от некоторых её услуг. Барсина защищает меня. Если бы не она, всякого рода просители и жалобщики не оставили бы мне и минуты времени. Барсина закрывает мою дверь и не пускает никого, давая мне возможность работать, и не разрешает мне чересчур напиваться (есть у меня такая слабость).
На её день рождения я устраиваю пир, на котором публике предлагается представление. Акробаты, вооружённые мечами (настоящими, остроту лезвий которых они демонстрируют, жонглируя плодами айвы и рассекая их в воздухе), исполняют пантомиму завоевания Персии. Это должно польстить македонцам, но, когда оно завершается, Тигран, успевший стать моим другом, заявляет, что оскорблён увиденным, и обвиняет Барсину в бесстыдном низкопоклонстве.
И тут, ко всеобщему удивлению, встаёт Парменион.
— На что ты жалуешься, перс? — вопрошает он Тиграна. — Ведь в этой войне победили не мы, а вы!
Никогда прежде я не слышал, чтобы Парменион говорил столь возбуждённо и с такой горечью. В огромной палате воцаряется тишина. Парменион обращается ко мне.
— Да, мы потерпели поражение! — заявляет он. — Мы побили этих персов на поле, но они перехитрили нас во дворцах. Посмотри, во что мы одеты, что мы едим, что за свиты нас окружают. Ты не уничтожил Дария, Александр, а превратился в него сам. Что же до этой женщины, опутавшей тебя, словно паучиха, то признаю, что, указав тебе на неё, я поступил как недальновидный глупец.
Некоторые из гостей пытаются заглушить его, опасаясь моего гнева.
— Ну а теперь, — говорю я ему, — тебе остаётся только сказать, что мой отец никогда бы не повёл себя таким образом.
— Да, он бы себя так не повёл.
— Я не мой отец!
— Конечно, — отвечает Парменион, — это мы всё ясно видим.
В другое время подобная дерзость заставила бы мою руку потянуться к мечу. Но сегодня я чувствую лишь отчаяние.
Гефестион возвышает голос в мою защиту.
— Действительно, — соглашается он, — Александр не Филипп. Ибо Филипп никогда не ставил перед собой столь грандиозных задач и даже не догадывался об их существовании! Будь во главе нас Филипп, мы так бы и торчали в Египте, предаваясь праздности и порокам...
— А чем мы занимаемся сейчас? — вопрошает Парменион.
— ...вместо того, чтобы переделать окружающий мир в нечто смелое и новое!
Парменион смеётся Гефестиону в лицо. Старому полководцу за семьдесят. Он уже отдал походу одного сына, Гектора, и потеряет другого, Никанора, спустя всего два месяца после нашего выступления. Он помнит меня ребёнком, а мой отец был другом его юности, с которым они вместе мечтали... о чём? Не об этом, это уж точно.
Он обращается к Гефестиону:
— А тебе, валяющемуся в царской постели, лучше бы помолчать. Мне зазорно находиться с тобой рядом!
Он имеет в виду, что от Гефестиона зависит, кто из полководцев получит ко мне доступ, однако мой друг приходит в ярость.
— Что ты хочешь этим сказать, сын шлюхи?
На защиту отца устремляется Филот. Он взбешён и готов броситься в драку, но стража, по указке Локона, хватает его.
— Что за шум и гам? — с деланным удивлением говорит Локон. — Или у нас тут собрались философы, спорящие о сущности бытия?
Смех помогает несколько разрядить обстановку. Слуги устремляются к своим господам с влажными салфетками и наполненными вином кубками. Когда шум утихает, Гефестион поднимается на ноги. Никогда в жизни не испытывал я большую гордость за него, чем в тот час, при виде того, как он, являя образец терпения, отвечает на враждебные выпады дружелюбием и великодушием.
— Братья, — говорит он, — когда люди совместными усилиями стремятся, преодолевая невзгоды, к великой цели, они с готовностью подавляют порывы собственного тщеславия. Во всяком случае до тех пор, пока эта цель не достигнута. Но когда намеченное осуществилось, каждый желает получить свою долю добычи. Сейчас для нас настало самое опасное время, ибо все мы неожиданно для себя превратились в богачей и вельмож. Каждый считает, что его вклад в общее дело больше, чем у товарищей, и негодует, видя, как другие получают то, что он считает по праву принадлежащим ему. Что случилось со всеми нами, друзья? Клянусь Зевсом, когда мы проливали кровь и умирали на поле боя, нам приходилось только мечтать о возможности пировать, развалившись на подушках, как мы делаем это сейчас. Однако теперь, пребывая в безопасности и довольстве, мы дерёмся, словно амбарные коты. Неужели мы отвергли прежние добродетели и утратили свои достоинства? Думаю, пока это не так. Однако теперь перед нами открылись широчайшие горизонты, неведомые прежде никому, кроме царей Персии, и мы должны соответствовать высоте, на которую вознеслись. Мы взошли на вершину столь великую и недоступную, что у иных из нас не хватает дыхания. Её грандиозность подавляет нас, даже когда мы считаем её своей.
Гефестион призывает богов помочь нам и призывает нас, его товарищей, не оступаться и вместе стремиться к общей цели.
— Друзья, давайте здесь и сейчас вновь подтвердим нашу верность друг другу и нашему царю и поклянёмся связующими нас священными узами сохранить эту верность перед лицом удачи, так же как хранили мы её, преодолевая невзгоды, и навсегда остаться отрядом друзей и братьев. Готовы ли вы, мои товарищи, принести эту клятву вместе со мной? Это необходимо, ибо ныне мы уподобились пловцам, дрейфующим в море успеха, которых, если они не возьмутся за руки, волны разнесут в стороны. А в глубинах этого моря нас подстерегают опасные чудовища, готовые вырвать любого из братских объятий и увлечь на дно.
Призыв Гефестиона находит отклик в сердцах товарищей, и кризис удаётся преодолеть. К середине лета мы добираемся до Экбатан, откуда Дарий всего за несколько дней до нашего прибытия бежал на восток. Под конец с ним осталось тридцать тысяч пехоты, включая четыре тысячи уцелевших при Гавгамелах греков Патрона, и пять тысяч лучников и пращников, а также тридцать три сотни конников из Бактрии, возглавляемых Бессом и Набарзаном. Треть Азии всё ещё остаётся под властью царя, а людей и коней на этих землях вполне достаточно для того, чтобы собрать и выставить против нас войско, не меньшее, чем любое из тех, с которыми мы уже сталкивались. Но меня пугает не это.
С Дарием всё кончено. Я боюсь того, что его собственные приближённые обратятся против него раньше, чем я успею догнать его и спасти ему жизнь.
В Экбатанах меня ждёт письмо, оставленное царём. Его слуга, которого я сохранил в своей свите, подтверждает, что продиктованный текст заверен подлинной царской печатью.
Александру от Дария, привет.
Я пишу тебе, как человек человеку, опустив все царские титулы и обращения.
Знай, что я буду вечно благодарен тебе за доброту и заботу по отношению к моей матери и моей семье. Если этим поступком ты хотел показать, что твои человеческие достоинства не уступают достоинствам победоносного полководца, тебе это удалось. Я восхищаюсь тобой. А теперь, друг мой, если позволишь так обратиться к тебе (ибо мне кажется, что наше долгое противоборство, равно как и бремя царского сана, позволяет нам понять друг друга ), я позволю себе обратиться к тебе с просьбой. Не обращай меня в пленника. Когда судьба снова сведёт нас на поле боя, дай мне с честью сложить голову. Не надо оказывать мне милостей, сохраняя жизнь или возвращая трон, который в таком случае стал бы для меня седалищем позора. А ещё прошу тебя воспитать моего сына, как своего собственного. Твоему же великодушному попечению вверяю я и всех своих близких, ибо ведаю, что ты отнесёшься к ним как к родным.
Прямота и благородство Дария трогают моё сердце. Несмотря на его пожелание, я больше чем когда-либо хочу сохранить ему жизнь, ибо чту его не только как царя, но и как человека. По моему приказу из «друзей», копейщиков, агриан, наёмной конницы и тех фалангистов, которые не остаются охранять колонну с сокровищами, формируется быстрый отряд, устремляющийся на восток с поражающей воображение скоростью. И вот мы в Гиркании, в краю, лежащем между Парфянской пустыней и Каспийским морем.
Погода здесь неустойчивая, и местность являет нам множество знамений. Над нашей колонной вьются орлы и вороны. Каждый день после полудня разражается гроза. Небеса рассекают огромные огненные стрелы, хлещут проливные дожди. След бегущего врага, ясный и отчётливый поутру, к вечеру полностью смывается водяными потоками. Мы чувствуем, что это знаменует собой конец державы.
На шестой день от Патрона, греческого командира, который, надо отдать ему должное, остался верным Дарию, прибывает посланец. Патрон сообщает, что царские вельможи готовятся предать царя, и просит меня не щадить усилий ради спасения бывшего властителя. Своего гонца вождь наёмников предлагает нам в проводники. Сам он, по его словам, останется с Дарием, чтобы защищать того от его собственных сатрапов, однако без нашей помощи ему долго не продержаться.
Выжимая из коней всё, что возможно, мы на одиннадцатый день добираемся до города Раги, что в дневном переходе от Каспийских ворот. Пехотинцы больше не в состоянии выдерживать такой темп, даже кавалерийские кони валятся с ног. Дезертиры от Дария прибывают теперь к нам сотнями, говорят, что остальные просто разбегаются по домам.
Мне приходится дать отряду пятидневный отдых, после чего погоня возобновляется. За Каспийскими воротами возле деревни под названием Ашана мы подбираем Дариева толмача, брошенного своими из-за болезни. От него становится известно, что Дарий обезоружен и взят под стражу Бессом и Набарзаном. Бесс, командовавший правым крылом персидского войска при Гавгамелах, является сатрапом Бактрии, той самой страны, куда теперь устремляются дезертиры. Вся оставшаяся у царя кавалерия подчиняется ему, а следовательно, он если не номинально, то фактически изначально являлся хозяином положения.
Я беру с собой лишь «друзей» и копейщиков, а из пехоты только самых молодых и крепких парней: прочие остаются позади, под началом Кратера. С нами оружие и двухдневный паек. Стремительный ночной бросок к следующему полудню приводит нас к деревушке под названием Тири, где мы находим двух воинов Патрона, оставленных на попечении местных жителей из-за полученных ран. Они сообщают, что эллины, не имея сил оборонить царя и опасаясь за собственные жизни, ушли в горы. Дарий остался один, без защитников.
Намного ли они нас опережают?
На шестьсот стадиев.
На преодоление сорока из них у нас уходят весь день и ночь. Двигаться приходится по ухабистой, безводной пустыне, а кони наши измотаны до предела. Однако нам удаётся снова найти след, а потом и брошенный боевой штандарт Дария, золотого орла с распростёртыми крыльями.
Вечерней прохлады наш отряд дожидается, отдыхая в деревушке, настолько бедной, что у неё даже нет названия. Когда мы разводим костры и готовим скудный ужин, из жалкой мазанки выбираются скрывавшиеся там сын Мазея Антибел и вавилонский аристократ Багистан. От них мы узнаем о том, что Дарий ещё жив и находится в двухстах пятидесяти стадиях впереди, его везут на закрытой повозке, под стражей.
Я сокращаю отряд ещё больше, сажаю самых молодых и лёгких на последних коней, которые ещё в состоянии скакать, и к середине утра в пятидесяти стадиях перед нами мы видим предателей. Они тоже видят нас: их колонна рассыпается, и все пускаются наутёк кто куда.
Тело Дария мы находим в канаве в трёх фарлонгах от главной дороги. Живот царя был пронзён насквозь несколько раз, из чего видно, что он был связан или его держали за руки. Раны смертельные, но не из тех, что убивают мгновенно: перед смертью Дарий претерпел страшные муки. Теламон склоняется над телом, чтобы расправить скомканный плащ и укрыть им поруганный труп бывшего владыки.
— Те, кто убил его, — замечает аркадец, — по крайней мере, соблюли приличия и напали спереди.
— Да, — добавляет Гефестион, — но добить его, чтобы избавить от страданий, им не хватило духу.
Столь гнусное предательство пробуждает во мне приступ безумной ярости. Я снимаю свой плащ и накрываю им тело. Да, игра «Убить царя» велась мною долго и упорно, но я отдал бы всё, чтобы она закончилась по-другому. Царской тиары Дария нет, и это наводит на мысль о том, что цареубийца вознамерился сам претендовать на высшую власть. Рядом с дорогой разбросаны обломки повозки.
— Они держали его в цепях. — Гефестион указывает на оковы, прикреплённые к обломку рамы. — Должно быть, во время подъёма на холм ось колесницы сломалась, и Бесс решил пересадить Дария на лошадь. Но тут царь отказался выполнить какое-то требование узурпатора и был убит.
— Отказался-то от чего? — спрашивает Теламон. — Отдать тиару?
— Нет, к тому времени изменники наверняка уже забрали её. Может быть, он просто не захотел ехать дальше.
— Хватит глазеть да судачить, это недостойно.
Я приказываю обмыть и запеленать тело, дабы передать его царице-матери для погребения в Персеполе, в царской усыпальнице.
— Несите его на носилках завёрнутым в мой плащ, — говорю я, прочитав вопрос в глазах десятника. — Несите так, как если бы это были мои собственные останки.
В Гекатомпиле я снова присоединяюсь к армии, однако оказываюсь во власти меланхолии, какой никогда прежде не испытывал. Передо мной встаёт непростая задача: по иному сформулировать для армии цель похода. Теперь, когда Дарий мёртв, многие сочтут, что задача выполнена, и захотят вернуться домой. Разумеется, остаётся ещё погоня за Бессом, который наверняка подкрепит свои притязания на трон формированием на востоке новой армии. Но что потом? Как удержать войско от распада?
Но моё отчаяние сильнее, чем простая озабоченность. Я ищу уединения и прошу оставить меня всех, кроме Гефестиона, Кратера и Теламона.
В своих покоях, в обществе ближайших друзей, я всё же чувствую себя так плохо, что не могу не только говорить, но даже пить вино. В глазах моих дорогих товарищей угадывается тревога, они опасаются за состояние моего ума. Каждый по очереди пытается как-то объяснить моё удручённое состояние, как будто определение и озвучивание оного способно избавить меня от его хватки.
— Смерть царя ужасна, это всё равно что конец мира, — говорит Кратер.
— Однако, — добавляет Теламон, — это показывает, что и царь всего лишь человек. Он истекает кровью, как простой смертный, и умирает так же, как любой из нас.
— Но тот, кто сам является царём, — подхватывает Гефестион, — не может не увидеть в уходе из жизни своего собрата указание на неизбежность собственного конца.
Нет. Не в этом дело.
Друг мой между тем продолжает:
— Для человека столь благородного склада, как ты, Александр, зло может видеться не столько в самом факте смерти Дария, сколько в том, как он её встретил. Беглецом, закованным в цепи и преданным собственными вельможами.
По его словам, случись нам захватить Дария живым, поддерживать порядок и управлять державой было бы гораздо легче: он мог бы взять на себя исполнение ритуалов и обязанностей, которые не годятся для македонцев. Сохранение Дария в качестве номинального владыки способствовало бы улучшению обстановки и в стране, и в армии.
— Мы потеряли нашего врага, — замечает Кратер. — Его поимка провозглашалась целью наших усилий, но этой цели более не существует, а заменить её нам нечем.
Воцаряется молчание.
— Успех, — говорит Теламон, — есть самое тяжкое бремя из всех возможных. Теперь мы победители. Все наши мечты сбылись.
— Это тоже своего рода смерть, — соглашается Гефестион. — Может быть, самая суровая из всех.
Ночь приходит и уходит.
— Простите, друзья, — говорю я, нарушив наконец молчание. — Идите отдыхать. Со мной всё в порядке.
Требуются минуты, чтобы убедить их, и ещё минуты, чтобы выпроводить за дверь. Распахнув створы, я мельком замечаю тысячи обеспокоенных моим состоянием людей, собравшихся вокруг здания. И хватаю Гефестиона за руку.
— Это из-за него, — срывается с моих уст. — Несомненно.
— Я не понимаю.
— Из-за Дария. Мне хотелось поговорить с ним. Услышать его мнение. Видишь ли, он единственный человек, который занимал ту вершину, на которой теперь должен стоять я.
Мой товарищ внимательно вглядывается в мои глаза. Всё ли со мной в порядке?
— Я хотел слишком многого, — сознаюсь я. — Хотел, чтобы он стал моим другом.
Проходит год. Наша армия продолжает своё всепобеждающее шествие. Как и в результате предыдущих кампаний, под моей властью оказываются огромные территории. Но всё это уже не овеяно прежним духом славы. Славы и справедливости.
Это чувство месяцами донимает меня, когда я остаюсь в своём шатре в окружении юношей из свиты. Со смертью Дария цель нашего похода была достигнута. Мы разграбили столицу Персии и сровняли царский дворец, символ преступлений, совершенных персами против Эллады и Македонии, с землёй. С этим покончено. Царь мёртв.
Теперь наши войска преследуют Бесса, присвоившего царскую тиару и провозгласившего себя владыкой Азии. По вступлении в афганские пределы я с почётом отпустил домой половину наших ветеранов. Несравненная фессалийская конница, все восемь отрядов, с богатыми дарами отбыли в свою Фессалию. Семь тысяч солдат македонской пехоты, получив заслуженное, отправились на родину. Союзники из полисов Эллады, равно как многие из наёмников, тоже получили возможность вернуться, а вместе с этим — больше сокровищ, чем они могли унести. Из ветеранов со мной остались добровольцы, которым повысили жалованье, ядро же наших сил теперь составили греческие и македонские подразделения, недавно прибывшие из Европы или эллинских полисов Малой Азии. Осенью, после смерти Дария, к нам присоединились три тысячи всадников и пехотинцев из Ливии, зимой мы нанимаем ещё одну тысячу сирийских всадников и восемь тысяч пехотинцев. Из Эллады и Македонии прибывают ревностные добровольцы. А почему бы и нет, если в моём распоряжении находятся все деньги мира? В Задракарте, в Гиркании, к армии присоединяется отряд воинов, обученных Тиграном, первое наше боевое подразделение, состоящее исключительно из персов. Теперь у нас есть египетские копейщики, бактрийские, парфянские и гирканские наездники. Знатные персы являются ко мне и приносят обеты верности из ненависти к презренному узурпатору Бессу. Вождь греческих наёмников Патрон, ранее служивший Дарию, приводит ко мне пятнадцать сотен закалённых бойцов, которые встречают самый радушный приём. В армии появляются новые командиры и новые подразделения, формируемые из уроженцев здешних мест. Преследуя Бесса по горам и пустыням, без них не обойтись.
Повседневное управление державой осуществляют чиновники, девять десятых которых персы. А кому ещё можно поручить руководство огромной, пёстрой и совершенно чуждой пониманию эллинов и македонцев страной? В иерархии управления находится место Артабазу, отцу Барсины (с которым я впервые познакомился мальчиком в Пелле, когда он с Мемноном нашёл убежище при дворе моего отца), и благородным Автофрадатам, братьям, до конца хранившим верность Дарию и явившимся ко мне после его гибели. Оба получают в управление провинции. В свою свиту, представляющую собой нечто вроде школы юных командиров, я зачисляю юношей из персидской знати, включая Кофена, сына Артабаза, двух сыновей Тиграна и троих сыновей Мазея. В конечном счёте получается, что из сорока девяти юношей свиты одиннадцать являются персами, а ещё семь — египтянами, сирийцами или мидийцами. Я не настолько слеп, чтобы не предвидеть недовольство, которое это вызовет, но, признаюсь, переоцениваю свою способность его сдержать.
Суть проблемы в следующем: численность свиты оговорена обычаем, и, принимая в неё азиата, я тем самым отказываю в приёме македонцу. Это вызывает недовольство и на родине, где родовитые семьи воспринимают подобный отказ как оскорбление, и в лагере, где начинаются разговоры о том, что я отдаю предпочтение чужакам в ущерб соотечественникам. Кроме того, свитские юноши обзаводятся любовниками. Это обычное дело. Пареньки тринадцати-четырнадцати лет, прибывающие из Македонии, охотно дают соблазнить себя высокопоставленным командирам, которые лет на десять-пятнадцать их старше. По большому счёту главное здесь не плотское вожделение, а своего рода политика. Политика — это всё. Юноши прибывают из дома, будучи знакомыми с командирами, которым предстоит стать их менторами, семьи же не только не возражают против подобных связей, но всячески их приветствуют. Такие узы скрепляют межродовые союзы, а юноши приобретают покровителей, способствующих их продвижению. Так, например, Клит, состоя в свите, был любовником Филиппа, что в немалой степени способствовало его назначению командиром царского подразделения «друзей». Теперь он делает своим подопечным паренька по имени Ангелид. Можно сказать, что каждый из юношей свиты предоставляет своему покровителю место в моём шатре.
Пока в свите состояли одни македонцы, всё шло прекрасно, но при появлении иноземцев казавшаяся такой устойчивой колесница опрокидывается. Македонские командиры не хотят брать под своё крыло азиатов, да и те, в свою очередь, боятся македонцев. Но что ещё хуже, так это взаимная ревность. Стоит мне оказать внимание сыну Тиграна, как Клит и прочие соотечественники начинают видеть в этом ущемление их собственных подопечных.
Всё это усугубляется и деньгами. Одно дело добиваться успеха и совсем другое — добиваться успеха небывалого, такого, какого добились мы. Это моя вина. Мне не удалось предложить армии перспективу достаточно впечатляющую, равную той, что была утрачена со смертью Дария. Кроме того, добиваясь сближения персов и македонцев, я в глазах последних зашёл слишком далеко, приняв и усвоив многое из обычаев недавнего врага.
Чтобы компенсировать это, я осыпаю соотечественников щедрыми дарами. Доблесть Арета, явленная при Гавгамелах, вознаграждается пятью сотнями талантов, сокровища Агамемнона меркнут в сравнении с богатством, дарованным мною Мениду. Назначив Пармениона правителем Экбатан, я дарю ему кровать из золота. Домой, матери, я шлю триремы с ладаном и сердоликом, корицей и кассией. С обратной почтой она меня укоряет.
Александру от Олимпии, привет.
Мой сын, твоя щедрость превратила некогда примерных командиров в мелких царьков. Пусть ты одаряешь друзей, руководствуясь добрыми намерениями, но это может повлечь за собой отнюдь не добрые последствия. Ты развращаешь их, ибо теперь каждый сотник мнит себя архонтом, а их родичи дома напускают на себя важный вид, претендуя на большее. Каждый военачальник, которому ты так благоволишь, преувеличивает свою роль в твоих победах и не только считает себя незаменимым, но и всякий раз, когда ты оказываешь честь кому-нибудь другому, мнит себя недооценённым и обойдённым. Они дуются, даже не пытаясь скрыть недовольство, а оставшиеся дома жёны и родичи подогревают его своими подстрекательскими письмами. Чем больше ты даёшь им, сын мой, тем больше ты подстёгиваешь их амбиции. Птолемей хочет воцариться в Египте, Селевк жаждет Вавилона. Но как могут позволять себе такие желания карлики, обязанные всем, что имеют, исключительно тебе?
Из того же письма:
Когда вы голодали, твои командиры были друг другу настоящими товарищами, а теперь каждый завидует другому и воспринимает чужой успех как личное оскорбление. Они более не товарищи, но соперники. Давая так много денег, ты делаешь их независимыми от себя. Давай им землю, сын мой, женщин или лошадей. Давай им в управление провинции, но не золото. Золото коварно: оно делает хороших людей дерзкими, а плохих и вовсе неуправляемыми.
Теперь у меня есть враги и в собственном шатре. Те, в чьи обязанности входит оберегать меня, превращаются в заговорщиков, чьи интересы расходятся с моими. И речь не о мальчишках из свиты, а о высших командирах, в которых пробуждается дух взаимной зависти и ревности. Каждый из них, зарвавшись, мечтает возвыситься над прочими и боится, как бы его не опередили.
Я знаю твоё сердце, сын мой. Оно слишком доброе. Любовь, которую ты питаешь к своим товарищам, ослепляет тебя, и ты не видишь их вероломства. Успех заставил каждого ревниво относиться к своему положению, и каждый боится, как бы другим не досталось больше, чем ему. Хочешь ты того или нет, но твой шатёр более не палатка командира, а царский двор, а при дворе царя окружают не воины, а льстецы и лизоблюды.
Однажды ночью (дело был в афганских землях) один из юношей свиты в сильном волнении врывается ко мне в купальню и сообщает, что против моей жизни составлен заговор. Его товарищ несколько дней назад сообщил об этом Филоту, в расчёте на то, что Филот немедленно уведомит меня. Но Филот этого не сделал.
Я созываю на совет македонцев. Филота приводят связанного. Его отец Парменион находится в шести тысячах стадиев к западу, командует сокровищницей в Экбатанах. Я предлагаю Филоту высказаться в свою защиту. Он говорит, что не воспринял известие о заговоре всерьёз и не захотел беспокоить меня по таким пустякам.
— Негодяй! — ревёт Кратер. — Как ты смеешь прикидываться тупицей перед лицом царя?
Допрашиваются четырнадцать юношей, у девяти из которых есть покровители, командиры «друзей» или царских телохранителей. Все юноши происходят из знатных семей. И все бесстыдно лгут.
— Надо подвергнуть их пыткам, как поступают во время войны с врагами, — предлагает Птолемей.
Всю ночь я совещаюсь со своими высшими военачальниками — Гефестионом и Кратером, Птолемеем, Пердиккой, Коэном, Селевком, Эвменом, Теламоном и Локоном, после чего решаю пытки к юношам не применять.
— Тогда отправь их домой, — предлагает Пердикка. Он полагает, что позор будет для них наихудшей казнью.
Гнусная измена повергает меня в отчаяние. Клянусь Зевсом, я начинаю жалеть о том, что мы победили в этой войне. Лучше пасть пронзённым копьём, чем дожить до того дня, когда те, кого я любил, начинают составлять заговоры и умышлять против моей жизни.
Более же всего меня страшит то, что вскрылась вина Филота.
— Как ты поступишь с Парменионом? — тут же спрашивает меня Гефестион.
Я не могу казнить сына и оставить в живых отца. Поступить так не может ни один царь.
А у Пармениона есть власть. Я сделал его наместником Мидии; теперь он командует Экбатанами, в его распоряжении двадцать тысяч солдат, многие из которых почитают его, и царская казна, 180 000 талантов.
Я приказываю подвергнуть Фи лота пытке, и он, едва затрещали кости, выдаёт сообщников. В заговоре замешаны семь человек. Совет решает дело менее чем за двадцать минут. Все будут казнены.
Но что мне делать с Парменионом?
Весь день и ночь после пыток Филота я совещаюсь со своими полководцами, моими генералами в своей ставке во Фраде. Гефестион верен, как солнце. Кратер принадлежит более мне, чем самому себе. Теламон чтит свой собственный кодекс, но этот кодекс не допускает измены. Пердикка любит царя; Коэн, Птолемей и Селевк — своего главнокомандующего. Клит горяч и своеволен, но он не станет плести интриги, а выскажет наболевшее в глаза. Кроме них, Эвмена и Певкесты, я не доверяю никому.
— Никто не говорит правду царю. — Час поздний, и я произношу свою речь, будучи пьян. — И чем более велик царь, тем меньше откровенности. Кто осмелится заговорить со мной без обиняков? А ведь прямодушие всегда считалось сильной стороной македонцев. Мы грубы, но правдивы. Никто не боялся предстать перед Филиппом и высказать всё, что у него на уме, да и вы, друзья, служа мне, прежде поступали так же. Но этого больше нет. Что говорят обо мне солдаты? Можете не отвечать, я и так всё знаю: «Александр изменился, завоевания испортили его. Это не тот человек, которого мы любили». Почему? Потому что я веду их от победы к победе? Потому что отдал в их руки целый мир? Потому что осыпаю их сокровищами?
Я сам чувствую, что говорю слишком высокопарно. И вижу это в глазах моих товарищей. Птолемей, самый энергичный из моих военачальников, берёт слово.
— Александр, позволь мне обозначить опасность так, как я её вижу?
— Пожалуйста.
До этого я метался из угла в угол. Теперь сажусь.
— А вы, братья, — обращается Птолемей к своим товарищам полководцам, — призовите меня к ответу, если сочтёте мои мысли неверными, но поддержите меня, если увидите в них правду.
Он поворачивается ко мне.
— Друг мой, теперь каждый из нас тебя боится.
Эти слова поражают меня как гром.
— Это правда, Александр. Поверь. Каждый командир чувствует то же самое.
Я обвожу взглядом лица моих товарищей.
— Но как же это, друзья? Почему?
— Мы боимся тебя — и друг друга. Ибо ныне очевидно, что ты, бывший некогда нашим товарищем и другом, вознёсся на недосягаемую высоту. Как братья, мы мечтали низвергнуть владыку Азии, но лишь возвели на престол нового. Теперь им стал ты.
— Но это не так, Птолемей. Я остался тем, кем и был.
— Увы, нет. Да ты и не мог бы, при всём желании.
Он обводит жестом палату, в которой мы собрались, прежде принадлежавшую Дарию.
— Клянусь богами, взгляни, где ты находишься. Колонны из кедра, свод из слоновой кости.
— Но под ним по-прежнему мы.
— Нет, Александр.
Он мешкает, и я вижу, что, дабы продолжить, ему требуется вся его смелость.
— Я говорю откровенно, рискуя вызвать твой гнев. А что, если ты воспримешь мои слова превратно? Завтра ты отберёшь у меня мои войска и передашь их Селевку...
— Неужели ты считаешь, что я способен на такое непостоянство?
В комнате воцаряется молчание.
Филот.
Мои полководцы вспоминают о нашем бывшем товарище, закованном в цепи и ожидающем казни. И не только о нём. О его родственниках и друзьях по всей армии: об Аминте Андромене и его братьях — Симмии, Аттале, Полемоне; о моём собственном телохранителе Деметрии; о тридцати сотниках, сотне полусотенных. Должен ли я отнять у них жизни? И жизнь отца Филота, Пармениона?
Слово берёт Пердикка, самый суровый из моих военачальников, не считая Кратера.
— Александр, мы беседуем здесь как братья. Никого не виним. Мы пытаемся найти решение. Когда высказывался Птолемей, я завидовал его смелости.
Он делает паузу, но потом продолжает:
— Люди говорят, будто ты считаешь себя богом.
Я хочу возразить, но Пердикка тут же меня останавливает.
— Я отметаю это, как и все мы. Но, Александр, кем бы ни мыслил себя ты сам, во всём этом есть момент, чреватый куда более серьёзной опасностью. Если уж совсем начистоту, так ты ведь и впрямь стал богом. Ты совершил то, во что никто не верил и о чём никто даже не мечтал.
Он указывает на полководцев, своих товарищей.
— Каждому из нас есть чем гордиться, каждый не лишён дарований, и каждый считает, что достоин величия. Однако все мы сходимся на том, что достигнутое тобою было бы не по плечу никому другому. Ни твоему отцу, ни кому-то из нас, ни всем нам, вместе взятым. Ни одному человеку или группе людей из когда-либо живших. Ты единственный, кто мог совершить это.
Он встречается со мной взглядом.
— Мы боимся тебя, Александр. Мы любим тебя, но боимся и уже не знаем, как нам с тобой держаться.
— Пердикка, — говорю я, — ты разрываешь мне сердце.
— Но это ещё не самое большое горе. Беда в том, что страх подталкивает к заговорам. С этим ничего нельзя поделать. Любой из нас думает о том, что будут делать другие, когда явятся за его головой, и мы спрашиваем друг друга: а не нанести ли упреждающий удар?
Слёзы туманят мой взор.
— Я предпочёл бы умереть, но не слышать этих слов.
— Эти слова правдивы, — говорит Кратер. — Мы в аду.
Как-то раз, в детстве, я вбежал в кабинет отца, когда он был занят написанием письма. Его слуги погнались было за мной, но Филипп махнул рукой и подозвал меня к себе.
Закончив писать, отец вручил свиток мне и велел прочесть. Послание было обращено к некоему союзнику, и доставить его должен был один из знатных приближённых Филиппа. Приписка под прощальными словами гласила: «Человека, вручившего тебе это письмо, надлежит убить».
Когда я прочёл послание и вник в его суть, Филипп, к тому времени вставший и начавший переодеваться к вечернему пиршеству, дал мне понять, что на пиру собирается встретиться с обречённым на смерть человеком, а также с его отцом и братом. Я в испуге спросил, как же он будет держать себя с этими людьми.
— Шутить, смеяться и пить с ними вино, — заявил Филипп. — Пусть он считает, что мы лучшие друзья.
В этот момент случайно вошёл Парменион, тоже собиравшийся на пир. Он вызывал моё восхищение тем, что презирал пышные наряды и даже на самые торжественные приёмы и великие празднества одевался по-военному просто. Отец обнял его, и я почувствовал, что эти двое любят и уважают друг друга. Потом Парменион увидел в моей руке письмо и, видимо, будучи осведомлён о его содержании, понял, что Филипп познакомил с ним и меня.
— Александр, — тихо промолвил он, стоя передо мной, и больше не добавил ни слова. Я его понял.
Десять лет спустя, когда Филипп был убит, я, унаследовав трон, послал такое же письмо Пармениону, велев ему взять под стражу и казнить за соучастие в заговоре его зятя Аттала. Он так и сделал.
Прошло ещё десять лет. На сей раз я напишу Пармениону об измене Филота и отправлю к нему гонцов на беговых верблюдах. Когда он станет читать депешу, его друзья по моему приказу лишат его жизни.
— Быть царём, — говорила мне Сизигамбис, — значит ступать босыми ногами по лезвию бритвы.
В Афганистане говорят на дари. На дари и ещё пяти тысячах других наречий. У каждого племени свой язык, совершенно непонятный даже для ближайших соседей. Впрочем, ты, Итан, прекрасно это знаешь. Речь идёт о стране, где я сражался с твоим отцом и откуда взял в жёны твою сестру.
Почему мы оказались в Афганистане? Потому что через него пролегает путь в Индию и к побережью Океана. И потому, что я не могу повести армию через Гиндукуш, в Пенджаб, оставив в тылу непокорённых вождей воинственных народов.
Изучи подённые записки, что велись в этот период, и ты увидишь, что на протяжении трёх лет армия с боями пробивалась через Арию, Парфию, Дрангиану, Бактрию, Арахозию и Согдиану, но при этом практически ни разу не встретилась с неприятелем в правильном сражении, на поле боя, лицом к лицу. Здешняя война — это бесконечные осады и операции против неуловимых местных бойцов, называющих себя «воинами-волками». Это не армия Бесса, который к тому времени уже сдался нам, а степные кочевники или горные племена. Первые, начиная военные действия, собирали по тридцать тысяч бойцов, вторые же, когда кланы объявляли всеобщее ополчение, могли выставить и втрое больше. Своим предводителем эти дикари провозгласили знатного перса Спитамена, прозванного Старым Волком за проседь в бороде и несравненное умение уходить от погони, скрываясь в горах.
Бороться с партизанами обычными средствами невозможно, тут приходится применять особые методы. Предвидя подобные затруднения, я ещё после Гавгамел провёл реорганизацию армии, сделав её более лёгкой и более мобильной. Сарисса была укорочена примерно на три локтя. У каждого солдата осталось двадцать фунтов походного снаряжения. Шлемы стали открытыми, от панцирей пехота отказалась полностью. Что же до кавалерии, то я удвоил количество «друзей», причислив к ним царских копейщиков, пеонийцев и лучших всадников из персов и иных азиатов. Мне нужны подразделения, способные совершать быстрые и дальние рейды по любой местности, находить пропитание по пути и самостоятельно действовать во враждебном окружении.
В соответствии с обстоятельствами пришлось менять и тактику. Имея дело с цивилизованным противником, полководец намечает стратегические цели (крепости, житницы, мосты, дороги и так далее), захват или уничтожение которых вынуждает врага сдаться. Но использовать подобные методы против диких племён бесполезно, да и невозможно. У них нет собственности, которой они опасались бы лишиться, да и жизни собственных сородичей значат для них очень мало. Им нечего терять.
В этом смысле они подобны диким зверям, войну с ними можно сравнить с охотой на опасных хищников, и жалость по отношению к ним уместна не более, чем по отношению к кабанам и шакалам. Воины из племён Афганистана оказались самыми свирепыми бойцами, с которыми мне вообще приходилось сталкиваться, а их вождь, Старый Волк, — единственным противником, которого я когда-либо боялся.
Воины-волки — фаталисты, они верят в судьбу и готовы умереть, отстаивая свою свободу. Разговаривать с ними бесполезно, им внятен лишь язык свирепой жестокости. Чтобы взять над ними верх, необходимо превзойти их в свирепости, наводя ещё больший ужас, чем они сами. При этом следует иметь в виду, что, будучи дикарями, они не считают за человека никого, кто не принадлежит к их клану и не связан с ними кровными узами: в их глазах он или зверь, или демон. Угроз они не боятся, на лесть не падки, а главная их черта — воинская гордыня. Подчинение для них хуже смерти. Они тщеславны, алчны, коварны, злобны, нечестны, малодушны, отважны, расточительны, упрямы и продажны. Они способны терпеть лишения превыше человеческих возможностей и могут вынести такие страдания плоти и духа, которые сломили бы каменную глыбу.
Называя войну с ними охотой, я имею в виду преследование, не прекращающееся до тех пор, пока последний враг не загнан в угол и не убит. Такие операции лучше всего проводить в зимнюю пору, когда снег выгоняет дикарей с гор. После реорганизации наши войска становятся пригодными для подобных действий. Мы поднимаемся в предгорья и, зная, что извести волков можно, лишь разрушив их логовища, не оставляем от вражеских деревень камня на камне. И ни единой живой души. Население подлежит поголовному уничтожению. Изгнание ничего не даст, дикари дождутся ухода войск и вернутся на прежнее место. О договорах и соглашениях можно забыть: подобной ерунде племена не придают ни малейшего значения. У них есть представление о чести и верности слову, но оно распространяется только на соплеменников. Обмануть чужака в их глазах не позор, а доблесть. Каждая их клятва — это притворство, каждое обещание — это обман. Я сотню раз присутствовал на переговорах с племенами, но если кто-то из них и произнёс там хоть слово правды, я никогда этого не слышал.
И всё же, несмотря на коварство и двуличность этих людей, ими невозможно не восхищаться. В каком-то смысле я даже полюбил их. Они напомнили мне о горных племенах нашей родины. Их женщины горды и красивы, их дети смышлёны и бесстрашны, они умеют искренне смеяться и быть счастливыми.
Приручить их до конца мне так и не удалось, и я решил вопрос иначе: породнился с ними. Твоя сестра, царевна Роксана, стала моей женой, а твой отец, Оксиарт, получил такой выкуп за невесту, какого ты не можешь себе представить. Мой отец наверняка одобрил бы эту сделку, которая вполне себя оправдала.
Что касается Спитамена, то в конечном счёте я одерживаю над ним победу не с помощью оружия, но силой золота. Вольным всадникам Афганистана — парфянам, арийцам, бактрийцам, дрангианцам, арахозийцам, согдийцам, даанам и массагетам — всё равно, за кого воевать. После двадцати с лишним месяцев безуспешных попыток затравить Старого Волка меня осенило, и я пустил в ход наличные. Поразительно, как быстро злейшие враги могут превратиться в лучших друзей. В считанные дни мы умиротворили огромную территорию. Я просто купил эту страну. Но не могу не признать, что, будь у Спитамена мошна потолще, мне бы его не одолеть. Взять его воинской силой я не смог, и дело решил только подкуп.
Драться за деньги афганские дикари готовы, но работать не желают ни за какую плату, считая наёмный труд занятием унизительным и недостойным воина. Предложить кому-либо сделать что-то за деньги значит нанести ему тяжкое оскорбление. Знаешь, как мы решали эту проблему?
Скажем, когда нам требовалось перевезти в Кабул сто кувшинов с вином, мы обращались к местному вождю с просьбой о ghinnouse, то есть об «услуге». Подходишь к нему и говоришь, что будешь весьма признателен, если он любезно согласится с ближайшим своим караваном, отправляющимся в Кабул, отвезти туда заодно и наш груз. Вождь соглашается, ибо, поскольку о плате никто и не заикался, никакого оскорбления не нанесено. Другое дело, что мы берём на себя «расходы по доставке».
Породнившись с твоей семьёй, я поручил своим людям проложить к горным владениям твоего отца дорогу, дабы он всегда мог рассчитывать на поддержку армии, как материальную, так и военную. Работы велись всё лето, а следующей весной, по возвращении из похода, я увидел, что дорога полностью разрушена. И сделали это, как выяснилось, не мятежники, а соплеменники твоего отца, с его ведома. Мне оставалось лишь покачать головой. Горные кланы предпочитают оставаться в изоляции, ибо это помогает им сохранить свободу.
Эту необычную войну, в которой всё делалось шиворот-навыворот, мы вели почти три года. Обычаи и правила, считавшиеся основой военного дела, приходилось отбрасывать, меняя на нечто прямо противоположное. Например, требование не дробить силы всегда считалось аксиомой, здесь же мне пришлось разделить три четверти армии на самостоятельные единицы, с собственной кавалерией, тяжёлой и лёгкой пехотой, лучниками, метателями дротиков, механиками и осадным обозом. Мы проводили «облавы». Две или три колонны вступали на определённую территорию, двигаясь параллельно и поддерживая между собой связь с помощью быстрых гонцов. Всем командирам ставилась задача при встрече с противником гнать его к соседней колонне. Только таким способом, зажав со всех сторон, противника удавалось вынудить к схватке лицом к лицу, но Старый Волк ухитрялся ускользать и из подобных тисков.
Другим способом достижения цели в такого рода войне является поголовное истребление. Увы, если ты хочешь победить, приходится учиться и этому. В подобных действиях нет благородства, и Теламон не без основания говорил о них, как о «бойне». Многие из наших товарищей так и не смогли к этому приспособиться. Я богато одаривал их и с честью отпускал в отставку, ибо ничего постыдного в такой, как называл это Кратер, «деликатности» не видел. Грязную работу выполняли другие, те, кому хватало на это духа.
Война против такого противника требует не только новых подходов, но и новых солдат и новых полководцев. Правда, иные ветераны оказываются способны не только приноровиться к новым условиям, но и проявлять самостоятельность и инициативу. Одним из них был Кратер, другим — Коэн.
Эти двое, наряду с Пердиккой, всегда являлись самыми жестокими и одновременно самыми изобретательными из моих военачальников, так что эта война без правил лишь позволила им как следует развернуться. Я со своими собственными силами предпочитал действовать во взаимодействии с ними, ибо уж их-то можно было послать в горы, не опасаясь, что они попадут в засаду и их попросту перережут. Птолемей и Пердикка тоже оказались готовыми к «волчьей войне». Первый проявил себя великолепным мастером осады, а второй — энергичным предводителем летучих отрядов лёгкой конницы и пехоты.
А вот Гефестион для этой кампании оказался непригодным: убивать женщин и детей он не мог. Я отнёсся к его позиции с уважением, однако не мог направить полководца с такими взглядами на войну со столь грозным противником, как Старый Волк. Слишком велик был риск того, что, пытаясь проявлять благородство, он погибнет сам и погубит вверенный ему отряд. Поэтому я перевёл его в ставку и сделал своим заместителем, то есть вторым по рангу человеком в армии. Другие военачальники восприняли это как оскорбление, да и сам Гефестион принял назначение без удовольствия, ибо оно ещё более отдалило его от многих заслуженных полководцев. Гефестиона обвиняли в том, что своим возвышением он обязан не военным заслугам, а лишь дружбе со мной, а все мои попытки заступиться за него лишь подливали масла в огонь. Гефестион и сам стал обижаться на меня, в результате чего между мною и человеком, которого я более всех любил и в понимании которого более всего нуждался, возникло горькое отчуждение.
В Афганистане вскрылся раскол между новыми людьми и старым корпусом. Правда, многих ветеранов, пришедших в армию ещё при моём отце, с нами уже не было: Антипатр и Антигон Одноглазый командовали гарнизонами в глубоком тылу, Парменион был убит, Филот казнён, Никанор, Мелеагр, Аминта сложили голову, десятки пали в боях, многие ушли в отставку или получили в управление города и провинции. Одного из немногих оставшихся, Клита Чёрного, я решил назначить наместником Бактрии. Он, однако, счёл это назначение унизительным, назвал его ссылкой в «собачью дыру» и взбесился настолько, что даже отказался пожать мне руку.
Как-то раз в Афганистане мне пришлось сформировать подразделение, которое было названо «недовольные». Его, как я уже говорил, составили в первую очередь ветераны старого корпуса, хорошие солдаты, многие из которых были старше меня лет на двадцать, помнившие Пармениона, любившие его и задетые тем, как я обошёлся с заслуженным полководцем. Будучи разбросанными по различным подразделениям, они сеяли заразу недовольства, и объединение их в один отряд стало своего рода карантинной мерой. Да и присматривать за ними стало полегче.
Разумеется, это было лишь временной мерой, откладывавшей окончательное решение вопроса, необходимость которого назревала уже давно.
Теперь большая часть командного состава армии представлена новыми людьми, молодыми (зачастую моложе меня) командирами, служившими только под моим началом и обязанными своим продвижением исключительно мне. Но Афганистан породил разброд даже среди них. «Волчья война» приучила их к самостоятельности и, соответственно, отучила от повиновения и дисциплины. Расхрабрившись и возомнив о себе невесть что, мои полководцы начинают тяготиться стычками с дикарями, мечтая о землях, подобных Вавилону и Египту, где есть деньги, слава и власть. Более того, чем более самостоятельно действовали отдельные отряды, тем в большей степени солдаты и младшие командиры начинали чувствовать себя не моими, а их людьми, ибо и продвижение, и награды они получали не из рук царя, а непосредственно от полководца. Дошло до того, что воины стали называть себя солдатами Коэна или Пердикки, а не Александра. Каждая победа, одержанная такими формированиями, приносит славу им, а не армии в целом, а каждый очередной акт жестокости в ещё большей степени обращает их в варваров.
Почувствовав, какое воздействие оказывает на армию эта «бойня», я пытаюсь закончить её поскорее и призываю военачальников действовать энергичнее, чтобы поскорее умиротворить страну и двинуться дальше. Это порождает ещё большую жестокость, но мало ускоряет дело: вместо намеченного года мы задерживаемся здесь на три. Нашими стараниями территории, равные по площади Македонии, совершенно обезлюдели, там не осталось никого, кроме собак и ворон. Вот что писал я матери из Мараканды:
Мой даймон на такой войне чувствует себя как дома, а я нет. Мой гений не испытывает угрызений совести по поводу сожжённых деревень и истребления населения целых провинций. Для меня эти акции лишены благородства и граничат с преступлением. Они ненавистны мне.
В Афганистане мой даймон начинает говорить со мной. Он выступает заодно с «воинами-волками», против которых мы сражаемся. Как и они, даймон не знает жалости. Как и они, он не испытывает страха смерти. Ты спрашивал, Итан, можно ли соотнести даймона с душой. Нет, это не душа. Душа должна властвовать над ним, но случается, что даймон берёт верх. В такие моменты человек превращается в чудовище.
В Мараканде моё копьё сражает насмерть Чёрного Клита. Я убил его в приступе пьяной ярости. То был самый постыдный поступок в моей жизни. Более преступный, чем Фивы, более жестокий, чем Тир, гораздо более гнусный, чем казнь Филота (заслужившего смерть изменой), и устранение Пармениона (продиктованное государственной необходимостью и связанное с предательством его сына).
Тот вечер начался, как и любой другой в описываемое время, с вина, похвальбы и споров, становившихся всё более ожесточёнными с каждой новой опустошённой чашей. Коэн только что вернулся из похода в горы с победой, честь которой с ним по праву разделили поддерживавшие его отряды Пердикки и Птолемея. Похвалы этим новым людям льются так же обильно, как и вино.
И тут Чёрный Клит встаёт на защиту «старых вояк».
У Клита был любовник, юноша из свиты по имени Ангелид. Страсть полководца к этому юноше не знала границ, но паренёк, смышлёный и честолюбивый, понял, что звезда Клита на закате (о том свидетельствовало моё намерение назначить его наместником Бактрии), и, горько пожалев о столь неудачном выборе покровителя, стал тайком подыскивать другого. Клит прознал об этом и обозлился не только на любовника, но и на весь мир.
Кто лучше, новые люди или старый корпус?
Когда Птолемей и Пердикка стали защищать первых, Клит обратился ко мне как к арбитру. Я воздал хвалу и тем и другим, дав таким образом понять, что желаю закрыть эту тему.
Но Клит не угомонился, а принялся самым вызывающим образом поносить последними словами не только новых людей, но и всех тех, кто сражался под моим началом, не послужив перед тем под командованием Филиппа. Когда Любовный Локон велел ему или уняться, или уйти, Клит в ярости швырнул в него чашу с вином.
— И как ты поступишь со мной, если я этого не сделаю? Так же, как с Филиппом?
Из трёх телохранителей, схвативших после убийства моего отца убийцу и прикончивших его на месте, двое, Любовный Локон и Пердикка, были моими друзьями. Многим такое стремление поскорее заткнуть рот человеку, который мог бы выдать сообщников, показалось подозрительным, и эту парочку заподозрили в причастности к заговору. А заодно, учитывая нашу близость, и меня.
Такие перешёптывания я слышал тысячу раз и всегда ограничивался тем, что с горестным вздохом отмахивался. Но в тот вечер меня прорвало. Вскочив со своего места, я вырвал у церемониального стража, свитского юноши Медона, копьё и не своим голосом закричал:
— Негодяй! Как ты смеешь называть меня отцеубийцей?
Гефестион попытался остановить меня, Птолемей и Коэн схватили меня за руки. Помещение наполнилось громкими криками. Трое юношей, в их числе и Ангелид, удерживали Клита.
И тут, не в силах больше сдерживаться, ветеран даёт волю затаённой обиде. Он обвиняет меня в высокомерии, неблагодарности, тщеславии, чванстве и себялюбии. Сестра Клита Эллиника была моей кормилицей. Теперь Клит призывает в свидетели эту достойную женщину, вскормившую меня своим молоком, а равно и свою правую руку, спасшую мне жизнь при Гранине.
— А теперь, Александр, ни я, ни память Филиппа ничего для тебя не значим. Ты рядишься в персидский пурпур и отдаёшь приказы об истреблении отважных людей, без которых ты был бы никем, разве что мелким, захолустным царьком.
Локон с Пердиккой выволокли Клита из зала, в то время как я, дрожа от ярости, изо всех сил пытался совладать с собой.
Но тут раздались крики: Клит снова ворвался в палату. В центре помещения находилась бронзовая жаровня, к которой он и направился, как оратор к трибуне. Но открыть рот не успел.
Обеими руками, ударом снизу вверх, я вогнал остриё всё ещё остававшегося у меня Медонова копья Клиту под панцирь, прямо в живот, а потом вырвал его и нацелил второй удар в сердце. Мы столкнулись вплотную, как два горных барана. Я физически ощутил, как моё остриё пронзает его тело и, сокрушив позвонки, с отвратительным звуком рвущейся плоти выходит из спины. Клит ещё жив. Он несколько раз ударяет меня по шее рукоятью своего меча, но тут я наваливаюсь на него всем весом, сломав уже перебитый копьём хребет. В тот миг я не ощутил ни торжества, ни сожаления.
«Этот человек больше не будет поносить меня!» — такова была единственная моя мысль.
Толкуют, будто в тот момент я был охвачен таким раскаянием, что пытался обратить своё оружие против себя. Нет. Это пришло позже. Скорее, я мгновенно протрезвел и ощутил немыслимый стыд. Такой сильный, что едва не лишился рассудка. Позднее мне рассказывали, что я заключил тело Клита в объятия и, взывая к небесам, умолял о его воскрешении. Я кричал, призывая врачей — это запомнилось и мне, — и друзьям с трудом удалось вырвать мёртвое тело из моих рук. Ужас, написанный на их лицах, лишь удвоил моё отчаяние.
Пять дней спустя приходит весть о том, что Спитамен во главе девятитысячного конного войска переправился через величайшую реку Согдианы Яксарт и теперь буйствует у нас под носом. Оплакивать Клита и заниматься самобичеванием некогда. Я собираю пять летучих отрядов и, возглавив один лично, поручаю командование остальными Кратеру, Коэну, Пердикке и Гефестиону, чья гордость будет уязвлена, если его снова оставят в тылу.
Старый Волк уже приспособился к нашей тактике преследования параллельными колоннами, научился проскальзывать между ними и взял за обычай увлекать нас в погоню и изматывать, пользуясь своим знанием местности. Чем больше мы устаём, тем чаще он наносит удары: ночью совершает налёты на лагеря, днём устраивает засады на пути прохождения колонн. В открытом бою бактрийские лошадки не соперницы нашим мидийским и парфянским скакунам, но они отличаются невероятной выносливостью. Всадники Старого Волка часами удирают от нас по пересечённой местности, а когда наши кони начинают валиться с ног от усталости, поворачивают и нападают. Используя эту тактику, Спитамен к востоку от Кирополя вырезал македонскую колонну, включавшую шестьдесят «друзей» под командованием моего отважного Андромаха, который держал левое крыло при Гавгамелах, восемь сотен наёмной конницы и пятнадцать сотен нанятой пехоты. Уцелело лишь триста пятьдесят человек: остальных перебили, а трупы, ограбленные и истерзанные, бросили на съедение волкам.
Можешь представить себе, в какое бешенство пришли мои люди, получив эту весть. В ярости они клянутся истребить врагов поголовно, и я, разделяя их гнев, вовсе не собираюсь призывать солдат к сдержанности.
Всеми пятью колоннами мы преследуем Спитамена до Яксарта. У Небдары есть брод, через который Старый Волк ускользал много раз. Это удаётся ему и теперь: оседлав противоположный берег, он всеми силами препятствует нашей переправе. Даже женщины из его лагеря, взобравшись на повозки, осыпают нас стрелами. А когда мы, подтянувшись, предпринимаем решительный штурм, разбойники бегут в Скифию, чтобы затеряться на родных просторах.
Я снова разбиваю отряд на пять колонн, и мы прочёсываем степь. Даже у этих диких саков и массагетов есть деревни. Даже у них есть убежища, где они зимуют. На протяжении шести дней мы движемся на север через пустоши, по следам копыт и повозок. Моя колонна левая, далее, слева направо, движутся по порядку колонны Коэна, Гефестиона, Кратера и Пердикки.
К полудню седьмого дня примчавшийся галопом от Коэна гонец докладывает, что идущая в центре колонна Гефестиона напала на широкий след — противник заново собирает силы. Не дожидаясь подмоги, Гефестион устремился за врагом один. За день мы одолеваем пятьсот стадиев, устремляясь туда, где был найден след. За сто стадиев до цели мы видим дым, за тридцать настигаем пеших солдат Коэна, сообщающих, что его конница, как и конница Кратера, ускакала вперёд, чтобы поддержать Гефестиона в завязанной им схватке. Скифы Спитамена не выдерживают напора и на своих низкорослых лошадках уносятся на север, исчезая во мраке.
— Что это за дым?
— Лагерь Волка.
Моя колонна вступает в сумрак. Теламон и Любовный Локон едут рядом со мной. Оказывается, что это не просто лагерь, а несколько деревушек, растянувшихся на пять стадий под меловыми утёсами, вдоль широкого песчаного русла пересохшей реки. Все палатки, хижины, шалаши и повозки сожжены. Земля под нанесённым ветром снегом черна от золы.
— Прекрасное место, — замечает Теламон. — И дерево на растопку есть, и вода, и утёсы от ветра прикрывают. Скорее всего, скифы зимуют здесь каждый год.
Подъехав поближе, мы видим тела врагов, взрослых мужчин и юношей, защищавших лагерь. Всех их не перечесть, но ясно, что счёт идёт на сотни. В центре находится наспех воздвигнутое заграждение из примерно полусотни перевёрнутых повозок: за ним пытались укрыться женщины и дети. Чтобы восстановить картину случившегося, особого воображения не требуется.
Гефестион, прибыв на место первым и зная, что остальные македонские командиры по прибытии будут придирчиво оценивать его действия, предпринял против врага самые суровые меры из всех возможных. Мы видим, где враг сомкнул кольцо своих повозок и где люди Гефестиона набрали хворосту, чтобы развести огонь. Остальное довершил ветер. Видим мы и тела женщин и детей, которые выбежали из-за повозок, пытаясь спастись от пламени, но встретили смерть от наших копий и дротиков.
Колонна Кратера, справа от Гефестионовой, должно быть, прибыла незадолго до нашей. Сам Кратер, спешившись, стоит в толпе македонских воинов и явно одобрительно хлопает кого-то по плечу. Слов его с такого расстояния не расслышать, но это очевидная похвала.
В кои-то веки Кратер хвалит Гефестиона.
Мы огибаем почерневшее кольцо повозок. Оставшиеся там погибли не от огня, а от удушья, дым прикончил их прежде, чем до них добралось пламя. Однако то, что огонь пожирал уже мёртвые тела, не делает вид превратившихся в головешки младенцев и обугленных скелетов их матерей менее удручающим зрелищем.
Я приближаюсь к кругу, в центре которого Гефестион. Как и Кратер, он ещё не видит меня. Но я вижу его. На его лице написана такая горечь, что я отдал бы всё, лишь бы этого не видеть.
Заметив меня, он берёт себя в руки. Ни в тот вечер, ни в следующий Гефестион не заговаривает о произошедшей резне, но спустя два дня, на стоянке по пути в Мараканду, у него происходит стычка с Кратером.
Всегда, с того самого дня, как армия выступила из Македонии, считалось, что этот поход преследует самые высокие цели. Теперь же Гефестион называет войну, которую мы ведём, гнусной» и «нечестивой».
Кратер откликается незамедлительно и резко.
— На войне не бывает ни правых, ни виноватых, а есть лишь победители и побеждённые. У тебя не хватает духу признать эту простую истину, потому что ты не солдат и никогда им не станешь.
— Если солдат — это такой человек, как ты, то я впрямь предпочту быть кем-нибудь другим.
Я приказываю им обоим остановиться, но взаимная неприязнь, копившаяся десять лет, прорывается наружу. Сдержать её не может ни тот, ни другой.
— На войне законно и оправданно всё, что способствует достижению победы, — заявляет Кратер.
— Всё? Включая избиение женщин и детей?
— Такую меру возмездия, — объявляет Кратер, — враг навлекает на себя сам.
— Как удобно для тебя!
— Навлекает на себя, говорю я, отказываясь подчиниться нашей воле и не желая смириться с неизбежным. Можно сказать, что такие избиения совершаются рукой противника, а не нашей.
Гефестион лишь улыбается, его губы болезненно кривятся.
— Нет, друг мой, — говорит он спустя момент, обращаясь не к одному Кратеру, но и ко мне, и ко всем присутствующим, и к себе самому. — Это наши руки вонзают мечи в их грудь, и наши руки запятнаны невинной кровью, от которой их уже никогда не отмыть.
Мы возвращаемся в Мараканду на девятый день. Я предаю земле тело Клита. Погребение скромное: пышные воинские почести все восприняли бы как издевательство. Мы все — и я, и армия — достигли самой низшей точки упадка.
Моё отчуждение от Гефестиона, хотя и более мучительное, чем когда-либо, дошло до такого состояния, что мы, по крайней мере, можем разговаривать с полной откровенностью. Когда, снова оставшись со мной наедине, он называет эту кампанию «отвратительной», я цитирую великого Перикла из Афин, который, высказываясь о приобретениях своего города, сказал: «...может быть, присвоив это, мы поступили неправильно, но теперь, когда приобретённое стало нашим, возвращать его было бы опасно и неприемлемо».
— Ага! — восклицает мой товарищ. — Значит, ты, по крайней мере, в состоянии признать, что эта нынешняя «бойня», которую мы ведём, может быть гнусной и несправедливой.
Я улыбаюсь: он ловко обернул мой довод в свою пользу.
— Может быть, мы и гнусны, но сие зло порождено самим всемогущим Зевсом. Это он вложил жажду завоеваний в наши сердца, и не только в твоё или моё, но и в сердце каждого солдата как нашей армии, так и всех армий мира. Поэтому, Гефестион, со своими претензиями обращайся к Нему (я указываю на бронзовое изваяние Зевса Гефестиона), а не ко мне.
В ту ночь я принимаю решение. Этой резне следует положить конец, пока она не уничтожила нас окончательно. Я реорганизую войско, и мы двинемся в Индию.
Нам нужна другая, достойная война.
Нам нужна война, которая будет вестись с честью.