В тот день я впервые встретился и разговаривал с Пором, нашим соперником с противоположного берега этой индийской реки.
Ты, Итан, наблюдал за этим с берега, находясь при армии. Представители сторон встретились на царской барже Пора, на середине реки. Это была его идея, и предложение о встрече исходило от него. Как мне кажется, к переговорам индийского владыку подтолкнули наши быстрые и успешные работы по подготовке к отведению русла реки, а также прибытие девяти сотен наших транспортных судов, что были доставлены из Индии на подводах, в разобранном виде. Я встретил предложение о проведении встречи и переговоров на реке с удовлетворением. Я всегда восхищался величественным течением реки и, кроме того, надеялся, что на воде будет прохладнее. Правда, как ты сам видел, не всё прошло так, как было задумано: наше достоинство несколько пострадало из-за того, что канат оборвался и наш паром понесло вниз по течению, словно шлёпнувшуюся в воду кошку. Экипаж индийской ладьи, посланной нам на выручку, состоял из людей весьма почтенных, причём не только по положению, но и по возрасту: большинству было за семьдесят, так что раздеваться и нырять в воду, дабы поймать конец линя, пришлось представителям Македонии, включая меня самого. В конечном счёте канат был пойман, и наш паром с помощью индийской ладьи потащили к барже. К тому времени, когда мы добрались до места, и мы и индийцы вымокли до нитки, но это при такой жаре не создавало особых затруднений. Встретили нас весьма радушно, а после того, как и мы, и индийцы развесили свои одежды по поручням для просушки, встреча утратила церемонность и приобрела особую доверительность.
Пор имеет облик весьма внушительный и впечатляющий: ростом он превосходит меня больше чем на пол-локтя, а его мощные запястья в обхвате не уступают моим икрам. Его чёрные кудри покрывает безупречная льняная тиара, кожа столь черна, что, кажется, отливает синевой, а улыбка ослепляет, ибо его белые зубы инкрустированы золотом и бриллиантами. Улыбается же он, в отличие от большинства встречавшихся мне монархов и властелинов, часто и охотно. Он облачен в яркую жёлто-зелёную тунику, а вместо скипетра носит зонт, именуемый местными жителями «chuttah».
Насколько я смог понять, Пор — не личное имя, а титул, сопоставимый с саном царя или раджи. Настоящее имя этого правителя Амритатма, что означает «безграничная душа». Он смеётся, как лев, и поднимается со своего кресла, как слон. Воистину, такой человек не может не очаровать.
Он подарил мне ларец из тикового дерева, инкрустированный слоновой костью и золотом. Через переводчика мне объясняют, что на протяжении тысячи лет каждый новый правитель Пенджаба получает такой ларец на утро своего восшествия на престол.
— Что в нём хранят? — спрашиваю я.
— Ничего, — отвечает Пор. — Предназначение сего ларца в том, чтобы напоминать человеку об его истинном уделе.
Я, со своей стороны, преподношу ему в дар золотую уздечку, которая принадлежала Дарию.
— Почему ты даришь мне именно эту вещь? — интересуется он.
— Потому что это самая красивая вещь из всего, что у меня есть.
Пор принимает этот ответ с ослепительной улыбкой, а вот я ловлю себя на том, что испытываю некоторую неловкость. Связано это не с незнанием обычаев или этикета, ибо таковые схожи среди монархов всего мира; сам этот человек ставит меня в тупик своей непринуждённостью и полным отсутствием притворства.
О Дарии, которого он хорошо знал, Пор высказывается с уважением. Они были друзьями, и индийский владыка даже послал под Гавгамелы ему на подмогу тысячу всадников и тысячу царских лучников-кшатриев.
Я говорю, что помню этих доблестных воителей. Индийская кавалерия прорвала нашу двойную фалангу и ворвалась в наш передовой лагерь, а уже при отступлении, которое велось с ожесточёнными боями, эти отважные всадники едва меня не убили. Ну а индийские лучники были самыми грозными из всех, с какими нам доводилось сталкиваться.
Сам Пор при Гавгамелах не был. «Но зато, — говорит он, указывая на двух молодцеватых юношей, выглядящих почти столь же впечатляюще, как и сам владыка, — там побывали мои сыновья». По его словам, он свёл воедино все донесения о битве, внимательно изучил их и составил весьма высокое мнение о том, как осуществлялось мною командование. Я, как он выразился, являю собой «истинную инкарнацию полководца».
Я благодарю его и со своей стороны отзываюсь с похвалой о мужестве и воинском умении индийцев.
Поначалу всё складывается как нельзя лучше, но потом ситуация меняется.
Пор сидит напротив меня, на диване под красочным балдахином, отбрасывающим тень на нас обоих и на наших сопровождающих.
Он только что пригласил нас совершить с ним поездку по его владениям: по его словам, для меня будет весьма полезно собственными глазами увидеть, сколь образцовый порядок установлен в его владениях, сколь плодородна земля, сколь счастлив народ и как любят подданные своего владыку.
Он поднимается, подходит к кушетке, где сижу я, и садится рядом со мной. Это обезоруживающий жест, поступок, свидетельствующий не просто о дружелюбии, но и об особой симпатии.
— Оставайся у меня, — вдруг предлагает он, жестом указав на дальний берег, за которым раскинулись его владения. — Я отдам тебе руку моей дочери и объявлю своим наследником и преемником. Ты будешь мне сыном и унаследуешь моё царство, — он указывает на двух прекрасного вида отпрысков, — получив преимущество даже перед моими родными детьми.
Подобное великодушие потрясает меня настолько, что я теряю дар речи.
Пор одаряет меня своей ослепительной улыбкой.
— Стань моим учеником, — с теплотой в голосе говорит он, положив руку мне на колено. — Я научу тебя быть царём.
В тот миг мой взгляд падает на Гефестиона, и я вижу, как его глаза чернеют от гнева. Кратер рядом с ним вздрагивает, словно от удара хлыста. Я чувствую, как, подобно дремавшему доселе льву, пробуждается мой даймон, и прошу переводчика повторить последнюю фразу.
— Я научу тебя, — провозглашает он на безупречном эллинском языке с аттическим произношением, — быть царём.
Теперь меня охватывает ярость. Теламон взглядом призывает меня к сдержанности. Я сдерживаюсь, но это удаётся мне с большим трудом.
— Неужели его величество полагает, — обращаюсь я к переводчику, не глядя на Пора, — будто я не царь?
— Конечно нет! — без промедления отвечает Пор, с дружеским смехом похлопывая меня по колену.
Мысль о том, что он нанёс мне оскорбление, даже не приходит ему в голову. Похоже, он считает, будто я и вправду готов признать свою неспособность царствовать и пойти к нему на выучку.
Гефестион делает шаг вперёд. Он напряжён, на его виске, словно верёвка, выступила вздувшаяся жила.
— Как можешь ты, государь, говорить о том, что этот человек не является царём? Кто же тогда царь, если не тот, перед кем до сего дня не мог устоять на поле боя ни один монарх мира?
Сыновья Пора выступают вперёд. Рука Кратера тянется к мечу; Теламон встаёт между ними, стараясь предотвратить столкновение.
Пор поворачивается к толмачу, который переводит с такой быстротой, насколько позволяет ему язык. На лице раджи появляется недоумение, на смену которому приходит величественный и ласкающий слух смех. Смех, какой может звучать лишь в обществе друзей и означать: будет вам, ребята, нечего ссориться из-за пустяков!
Величавым жестом Пор успокаивает своих сыновей и других знатных индийцев, а сам снова садится на диван напротив меня, но на сей раз подаётся вперёд, так что наши колени едва не соприкасаются возле столика, уставленного закусками и кувшинами с освежающими напитками.
— Твой друг бросается на твою защиту с яростью пантеры, — говорит Пор, одаряя Гефестиона очередной лучистой улыбкой.
Мой друг, неожиданно смутившись, отступает.
Пор извиняется перед ним и мной, заявляя, что он, возможно, не совсем точно выразился. Разумеется, все мои кампании, походы и битвы были изучены им с дотошностью, которая могла бы удивить и меня самого.
— Я ничуть не спорю, Александр, ты действительно являешься величайшим воителем, победителем, даже освободителем. Но царём ты так и не стал.
— Таким, как ты? — спрашиваю я, едва сдерживая гнев.
— Ты воитель. Я царь. Вот и вся разница.
— Но в чём разница между военачальником и царём?
— Она подобна разнице между морем и штормом.
Я смотрю на него с недоумением. Он поясняет:
— Буря великолепна, она восхищает и устрашает. Богоподобная, она мечет могучие молнии и, сметая всё на своём пути, проносится дальше. А вот море, в отличие от самого буйного шторма, глубоко, вечно и неизменно. Шторм разражается громами и молниями, а океан поглощает и то, и другое, не претерпевая изменения. Ты понял меня, друг мой? Ты — шторм. Я — море.
Он снова улыбается.
Мои зубы стиснуты так плотно, что я не мог бы ответить, даже будь у меня такое желание. Но желание у меня сейчас лишь одно: убраться с этих переговоров, пока я не опозорил себя, пролив кровь хозяина.
— И всё же, — продолжает раджа, хотя уже менее дружелюбно, — по обиде, написанной на твоём лице, по тому гневу, который тебе едва удаётся сдерживать, я вижу: быть истинным царём для тебя очень важно, и слова мои глубоко тебя задели, хотя, положа руку на сердце, ты должен признать, что они жалят лишь своей справедливостью. Между тем, — Пор мягко улыбается, — у тебя нет оснований для огорчения, ибо ты ещё очень молод. Кто может стать настоящим царём в тридцать или даже в сорок лет? Я потому и предложил тебе стать моим учеником, что мои годы позволяют мне стать твоим отцом, ментором и наставником.
Кратер встречается со мной взглядом и, поняв всё без слов, выступает вперёд.
— Со всем должным почтением, господин, — говорит он, обращаясь к индийскому царю, — должен уведомить тебя о том, что переговоры закончены.
Все македонцы встают. Подзывают наши лодки.
С лица Пора исчезает улыбка. Глаза его наливаются кровью и мрачнеют, на щеках выступают желваки.
— Я предлагал тебе руку своей дочери и честь стать наследником моего царства, но ты ответил на это лишь гневным и угрюмым молчанием, — заявляет он. — Поэтому я делаю тебе другое предложение. Вернись в завоёванные тобой земли и постарайся сделать своих подданных свободными и счастливыми людьми. Пусть каждый из них станет хозяином своего дома и вольным владыкой своего сердца, а не жалким рабом, каким он является сейчас. Сделай это, и, если ты вернёшься ко мне, тогда я сам стану учиться у твоих ног. Ты научишь меня, как быть царём. А до тех пор...
Я повернулся к нему спиной. Все мои спутники перешли на нашу ладью, и лодочник отталкивает её от индийской баржи.
Пор высится над поручнем, величественный, как крепостная башня.
— По какому праву дерзаешь ты вторгаться с оружием в мои владения? Почему угрожаешь насилием тому, кто никогда не причинял тебе вреда и даже имя твоё всегда произносил не иначе, как с похвалой? Ты поставил себя выше закона! Неужто у тебя нет страха перед небесами?
Меня обуревает желание ударить его, но не стану же я перепрыгивать для этого с борта на борт, словно пират.
— Я сказал, что ты не царь, Александр, и повторю это. Ты не правишь землями, которые завоевал. Ни Персией, ни Египтом, даже Элладой, откуда ты пришёл и жители которой, появись у них хоть малейшая возможность, сожрали бы тебя живьём. Какие законы ты принял, какие указы издал во благо подвластных тебе народов? Да никаких! В большинстве земель ты оставил у власти прежние династии, продолжающие, как и прежде, угнетать и обирать население, в то время как твоя армия безостановочно движется всё дальше и дальше, подобно кораблю, лишь рассекающему поверхность океана, волны которого смыкаются за кормой, едва он проплывает. Да что там земли, ты не обладаешь подлинной властью даже в собственном лагере, который бурлит недовольством и в котором зреет мятеж. Да, Александр, я знаю и это! Всё, что происходит в моей стране, становится известно мне, даже если речь идёт о происходящем в твоей палатке!
Я в гневе, я выпрямляюсь на носу своего судна. Кровь каждого из моих спутников кипит от ярости. Воины обеих армий с обоих берегов реки обмениваются гневными возгласами.
— Ну что ж, Александр, мы будем воевать. Я вижу, что ничем другим ты не удовлетворишься. Возможно, ты одолеешь. Возможно, как утверждает весь мир, ты и вправду непобедим.
Его мрачные глаза через разделяющее нас водное пространство встречаются с моими.
— Но даже если ты переступишь через моё мёртвое тело и поставишь свою пяту на горло моего царства, это не сделает тебя царём. Пусть тебе и вправду, как ты мечтаешь, удастся дойти с армией до самого побережья Восточного Океана, царём тебе всё равно не стать. И ты знаешь это.
Однажды, в возрасте четырнадцати лет, будучи всего лишь одним из юношей отцовской свиты, я застал Филиппа расхаживающим по его покоям в ярости и раздражении. Присутствовали при этом и Гефестион, и Локон, и Птолемей: то был наш день дежурства при царской особе. Дело было после встречи с афинским посольством, и отца поверг в бешенство тот факт, что Афины желают мира.
— Мира! — вскричал Филипп, срывая свой плащ. — Так нет же, они получат у меня ад! Мир нужен только женщинам! Мы никогда не допустим, чтобы он воцарился в наших краях хоть сколь-нибудь надолго! Царь, который стоит за мир, никакой не царь!
Потом, обернувшись к нам, юношам, мой отец разразился столь пылким и язвительным монологом, что мы просто остолбенели, изумлённые и зачарованные его страстью.
— Мирная жизнь годится для мула или осла, — вещал он, — мне же угодно быть львом! Кто процветает в мире, кроме трусливых писцов да лавочников? Что же касается якобы подобающей владыке заботы о благополучии и процветании подданных, то я скажу так: провались они в Аид, эти подданные, если они хотят наживать барыш или ковыряться в земле, а не следовать за своим царём по пути чести! Победа и слава — вот единственные цели, достойные настоящего мужчины! Счастье? Плевать я на него хотел! Когда Македония была счастливее: прежде, когда наших соломенных границ не замечал ни один недруг, или ныне, когда перед нами трепещет широкий мир? Я помню время, когда моя страна была игрушкой врагов, и никогда не допущу, чтобы это повторилось. Так же, как не допустит подобного мой сын!
После неудачной встречи с Пором мы причаливаем к берегу. Я так и не высказался. Мои полководцы желают не мешкая обсудить ситуацию. Я отказываюсь и вместо этого отправляюсь на инспекцию хода работ по изменению русла реки. Диад, механик, прибывает по вызову к нам, и мы спускаемся в канал на механической подъёмной платформе, мощном устройстве, способном выдержать вес здоровенного быка.
Само сооружение впечатляет: глубина котлована составляет шестьдесят локтей, а шириной он с площадь маленького города. У перемычки, там, где будет открыт шлюз и откуда хлынет вода, установлены две плиты песчаника, по тридцать локтей каждая. Резчики и каменотёсы трудятся на лесах, высекая в камне рельефы.
— Чьё это лицо? — интересуюсь я.
Диад смеётся.
— Царя, чьё же ещё?
— Какого царя?
— Твоё, повелитель. Как может быть иначе?
Я смотрю снова.
— Это не моё лицо.
Механик бледнеет и, словно моля о помощи, смотрит на Гефестиона.
— Но это ты, царь...
— Хочешь сказать, что я лгу?
— Нет, мой господин.
— Это лицо моего отца. Каменщики высекают профиль Филиппа.
Механик бросает очередной испуганный взгляд, на сей раз на Кратера.
— Кто велел тебе изобразить здесь лицо моего отца?
— Пожалуйста! Посмотри, господин...
— Я смотрю.
— Филипп носил бороду. Смотри, это изображение гладко выбрито!
— Лживый ублюдок!
Я бью его в лицо. Взвизгнув на женский манер, он падает, как заколотая свинья.
Кратер и Теламон хватают меня за руку. Тысячи людей на строительных лесах и вышках таращатся на меня, разинув рты.
Гефестион прикладывает руку к моему лбу.
— У тебя жар, — шепчет он, а потом уже громко, для всех, возглашает: — У царя жар! Он весь как в огне!
Птолемей помогает Диаду встать на ноги. Подъёмник завис, опустившись в ров на двадцать четыре локтя.
— Поднимите нас! — приказывает Гефестион.
Наверху нас встречает стена вытаращенных глаз.
— Царь выпил речной воды и подхватил лихорадку, — разъясняет налево и направо Гефестион. Он призывает моих врачей, и меня уводят в шатёр, подальше от солнца.
Оказавшись внутри, я охотно разыгрываю больного: пью во множестве снадобья и валюсь в постель. Гефестион отсылает свиту и не отходит от меня всю ночь.
Поутру, проснувшись, я мучаюсь стыдом и раскаянием. Первая мысль о том, чтобы компенсировать бесчестье Диада золотом, но Гефестион говорит, что об этом уже позаботился. Мы идём со жрецами на рассветное жертвоприношение, а я чувствую себя так, будто мне в лоб вбили гвоздь. Неужели я потерял контроль не только над армией, но и над самим собой? Могу ли я править державой, если не в силах совладать со своим сердцем? Эта мысль терзает меня так, что мне даже не сразу удаётся заговорить.
— Ты помнишь, Гефестион, что ты сказал накануне Херонеи?
— Что к концу сражения мы станем другими людьми. Будем старше и более жестокими.
Наступает долгое молчание.
— Становится легче.
— Что?
— Действовать.
— Чепуха! Ты просто устал.
— Раньше я мог отделить себя от моего даймона. Теперь это сложнее. Порой я не могу сказать, где кончается он и где начинаюсь я.
— Ты и твой дар — это не одно и то же, Александр. Ты просто используешь свой дар.
— Правда?
— Конечно.
— Когда мы выступали в поход, — говорю я, — я ценил в своих друзьях мужество, мудрость, умение посмеяться, силу духа и честность. Теперь меня интересует только их верность. Я слышал, что в конечном счёте человек не может доверять никому, даже самому себе. Только своему дару. Только своему даймону.
В тот день, когда я достигну такого состояния, я стану чудовищем. Ведь даймон — это даже не существо, к которому можно обращаться. Это сила природы. Назвать его нечеловеческим будет верно лишь наполовину. Оно внечеловеческое. Ты заключаешь с ним сделку, и оно одарит тебя могуществом. Но ты должен знать, что вступаешь в союз с ураганом и превращаешься во всадника на спине тигра.
Под вечер мы с Гефестионом возвращаемся к котловану. Лицо, высеченное на каменной плите, это, конечно же, моё собственное лицо.
На следующее утро мною созван совет.
— Я передумал отводить русло реки. Соберите все лодки, судёнышки и плоты, доставленные с Инда. Мы форсируем реку и атакуем противника прямо с воды.
С захватом при Иссе персидского лагеря в мои руки попала некая дипломатическая корреспонденция, в том числе и адресованные Дарию послания от некоторых эллинских полисов, содержавшие предложения о союзе и заговоре с целью свержения моей власти. Помимо документов мы захватили и живую добычу: послов Спарты, Фив, Коринфа, Элиды и Афин, находившихся в персидском лагере, дабы претворить этот изменнический план в жизнь.
Я не новичок в политике и если и пребываю во власти иллюзий, то лишь весьма немногих. Фактически каждый аспект Эгейской кампании, как то: необходимость вдвое уменьшить армию вторжения и оставить восемь пехотных и пять конных соединений с Антипатром в Греции, дорогостоящая и утомительная нейтрализация морского побережья, даже явная снисходительность, не раз проявлявшаяся мною по отношению к моим недоброжелателям в Афинах, — был продиктован необходимостью умиротворить тыл, сведя к минимуму возможность выступления эллинских полисов против меня как поодиночке, так и в союзе с Персией. Разумеется, перспектива открытия в Греции второго фронта меня отнюдь не прельщала.
И всё же где-то в глубине души я, должно быть, сохранял наивную веру в то, что смогу заставить их полюбить меня, проникнуться величием моих планов и во имя общего прошлого и славного будущего принять в сердце если не Македонию, то меня лично.
Когда я читал эти письма, полные вкрадчивой лести, гнусного вероломства, бесстыдного интриганства, кровь в моих жилах закипала от ярости. Заговорщики рассматривали возможности отравить меня, заколоть кинжалами, забить камнями, повесить, застрелить из луков, пронзить копьями, сжечь, утопить, затоптать. Предлагалось также задушить меня ковром или удавкой, бросить в море в мешке с камнями, убить во время жертвоприношения, во сне и даже в отхожем месте, во время отправления естественных надобностей. Из многих относившихся ко мне бранных прозвищ мне особенно запомнились слова «этот зверь» и «чудовище», что, по моему глубокому убеждению, было бы более справедливо по отношению к моему коню. Гнусные эпитеты, которых удостоились мой отец, сестра и мать, я приводить не стану.
— Мои поздравления, — говорит Кратер, откладывая свитки в сторону.
Птолемей с усмешкой называет всё это «попыткой осоки высечь дуб».
— По крайней мере, мы теперь знаем, кого вешать, — замечает Парменион.
Более всего меня бесит тот факт, что эллины, расположения которых я силился добиться всеми мыслимыми и немыслимыми способами, предпочли союзу со мной сговор с варваром-персом.
Зная, что он подойдёт к этому вопросу практично, я показываю депеши Теламону и спрашиваю, какой именно предмет следует выбросить из моего солдатского вещевого мешка в первую очередь.
— Тот, который больше всего уязвляет тебя лично, — отвечает Теламон. — Александр, — говорит он, — неужели тебя удивляет, что они ненавидят человека, лишившего их свободы?
Я смеюсь.
— Я не знаю, зачем я держу тебя при себе.
— А как думаешь, — не унимается он, — полюбят тебя эти греки, если ты их освободишь?
Я смеюсь снова.
— Александр, они считают тебя землетрясением. Извергающимся вулканом.
— Но я ещё и человек.
— Нет. От этой привилегии ты отказался, приняв венец и встав во главе народа. Быть государем — это страшная участь. Ты думаешь, что отличаешься от своих венценосных предшественников? Но почему? Власть есть власть, и она всегда предъявляет к властителю свои требования. У тебя есть враги. Ты должен действовать. И действовать тебе придётся так же жестоко, как действовали другие цари, причём руководствуясь теми же самыми суровыми причинами. Парменион говорит, что невозможно быть одновременно и философом, и воином. Я добавлю: ещё менее возможно быть и человеком, и царём.
Я спрашиваю Теламона, как бы он поступил с вероломными послами.
— Казнил. Причём не откладывая это ни на минуту.
— А что делать с эллинскими полисами?
— Как и раньше, ничего. Просто принять случившееся к сведению и послать Антипатру золота, чтобы хватило на набор дополнительных войск.
В конечном счёте послов я прощаю: это отважные люди и патриоты, выполнявшие поручение своего народа. Но мною принято решение удержать их при себе в качестве заложников: надеюсь, это побудит их соотечественников к большей осмотрительности.
Что может быть более естественным, чем стремление заслужить добрую славу? Мы все хотим, чтобы нас любили, а завоеватель, возможно, стремится к этому даже более прочих, ибо жаждет признания не только от современников, но и от потомства. Когда мне было восемнадцать, после победы при Херонее мой отец послал меня с Антипатром в Афины. Мы привезли пепел афинян, павших в битве, и предложили вернуть без выкупа их пленных: столь благородным жестом Филипп намеревался умерить и ужас афинян, и их озлобленность.
Замысел удался, Афины встретили меня как благодетеля. Я признаю, что эта удача малость вскружила мне голову. Но вечером, на пиру, я подслушал фразу о том, будто бы всем обязан лишь рождению да случайному везению. Настроение моё резко переменилось. Антипатр заметил это и отвёл меня в сторонку.
— Сдаётся мне, маленький старый племянник (он использовал македонское выражение, означающее высшую степень дружеского расположения), что ты возвёл этих афинян в сан арбитров твоих достоинств и добродетелей. Между тем для этого нет ни малейших оснований: Афины не более как небольшое государство, пекущееся исключительно о собственной выгоде. В конечном счёте, Александр, о твоём характере и трудах будут судить не афиняне, сколь бы ни был славен и знаменит их город, а сама история, ибо лишь ей одной дано оценивать истину беспристрастно и объективно.
Антипатр был прав.
С того дня я решил не прикладывать ни малейших усилий для того, чтобы составить о себе хорошее мнение. Да горят они все в аду. Ты, конечно же, слышал о моей воздержанности по части пищи и плотских утех. Причина проста: я наказывал себя. Стоило мне поймать себя на желании произвести на кого-то хорошее впечатление, и я отправлялся спать без ужина. В одинокой постели. Мне пришлось пропустить много трапез и лишить себя многих маленьких радостей, прежде чем я взял этот порок под контроль. Или уверовал, что взял.
Итан, ты провёл, служа в моей свите, уже девять месяцев. Как думаешь, не пришло ли время появиться из чрева?
Да, ты непременно получишь назначение. Очень скоро ты поведёшь людей в бой. Но не ухмыляйся так радостно: помни, что за тобой, как за человеком, обучавшимся воинскому искусству в моём шатре, я всегда буду следить с особым вниманием.
Все эти месяцы, с того момента как ты был принят на службу в Афганистане, тебе была предоставлена несравненная привилегия внимательно прислушиваться к речам полководцев, равных которым трудно сыскать в анналах истории войн. Каждый из командиров, для которых ты разрезал мясо и которым наливал вино, — Гефестион и Кратер, Пердикка, Птолемей, Селевк, Коэн, Полиперкон, Лисимах, не говоря уж о Филоте, Парменионе, Никаноре, Антигоне Одноглазом и Антипатре, которого ты не имел счастья знать, — каждый из них уже заслужил право на вечную память потомков как великий стратег и несравненный герой.
Теперь я требую от тебя той же верности, какую требую от них. Ты должен твёрдо усвоить все те правила и принципы, которыми руководствуется наша армия в бою. Почему? Потому что, как только начинается битва, я с того места, где буду находиться, смогу контролировать разве что действия соединения под моим непосредственным началом, да и то, в неизбежном хаосе схватки, далеко не в полной мере. Тебе, мой юный друг, придётся принимать самостоятельные решения, но самостоятельные — это не значит произвольные или случайные. Они должны соответствовать моим замыслам и моей воле. Вот причина, по которой я и мои полководцы проводим ночи напролёт, обсуждая стратегические вопросы, а вам, юношам, лишь готовящимся занять командные должности, дозволяется внимать этим беседам. Вот причина, по которой мы вновь и вновь возвращаемся к основополагающим принципам нашей тактики и стратегии, добиваясь, чтобы для каждого из нас они стали второй натурой.
Я попросил Эвмена, моего военного советника, скопировать мои письма, адресованные полководцам, дабы они стали доступными для изучения молодыми командирами. Эти письма должно изучать, как изучают в школе тексты поэтов или философов, но с одним существенным отличием. Ученик может расходиться во мнениях с учителем, но младший командир со старшим, подчинённый с начальником — никогда! То, что я вложил в ваши умы и руки, есть непреложный закон. Следуйте ему, и никакая сила не устоит перед вами. Но стоит вам презреть его, и мне уже не придётся вмешиваться, дабы навести порядок, ибо за меня это сделает неприятель.
Птолемею, в Эфес:
Всегда атакуй. Даже находясь в обороне, атакуй. Атакующий обладает инициативой и таким образом господствует чад обстоятельствами. Атака придаёт солдатам отваги, защита делает их боязливыми. Если я узнаю, что мой командир занял на поле оборонительную позицию, он более не будет служить под моим началом.
Птолемею, в Египет:
Составляя планы, думай не об отдельных сражениях, а о целых кампаниях, не о ходе войны, а о её цели и результате.
Пердикке, из Тира:
Стремись к решающему сражению. Какой прок будет нам, если мы победим в десяти стычках, не имеющих значения, но проиграем одну, стратегически важную? Я хочу сражаться в битвах, которые решают судьбы держав.
Селевку, в Египет:
Победить противника морально так же важно, как и разбить его на поле боя. Я имею в виду то, что наши победы должны сокрушать вражеский дух, дабы он не смел и помыслить о возможности противостоять нам снова. Я не имею желания вести войну за войной: за моими победами должен последовать такой мир, в котором не будет места бунтам и мятежам.
Коэну, в Палестину:
Цель кампании в том, чтобы навязать врагу сражение, которое окажется решающим. Мы производим обманные действия, мы маневрируем, мы провоцируем, и всё это с одной целью: вынудить противника столкнуться с нами на поле.
То, что мне нужно, это сражение: одна великая решающая битва, на которую Дарий выйдет в сиянии всей своей мощи. Помни, наша задача состоит в том, чтобы раз и навсегда сломить волю к сопротивлению, причём не только у царского войска, но и у всего народа.
Подданные персидской державы есть истинные зрители разыгрываемой драмы. Следует добиваться того, чтобы они, ошеломлённые масштабами и решительностью наших побед, поверили, что никакая сила на земле, сколь бы ни была она многочисленна и сколь бы мудро ею ни руководили, не сможет взять над нами верх.
Пердикке, в Газу:
Цель преследования после победы заключается не только в том, чтобы помешать противнику быстро переформироваться и восстановить порядок (это само собой разумеется), но в том, чтобы внушить всем врагам, и прежде всего их командирам, такие страх и растерянность, чтобы сама мысль о переформировании даже не приходила им в головы. Следовательно, преследуй бегущего врага всеми средствами и не успокаивайся до тех пор, пока ад или тьма не вынудят тебя остановиться.
Противник, единожды обратившийся в беглеца, уже не сможет снова стать настоящим бойцом.
Я предпочёл бы лишиться во время погони пяти сотен лошадей, лишь бы это помешало врагу переформироваться. Это лучше, чем потерять ещё на пять сотен больше во время второго сражения.
Селевку, в Сирию:
Как командиры, мы должны приберегать нашу безжалостную суровость прежде всего для нас самих. Намереваясь произвести какое-либо движение, мы должны, не предаваясь тщеславию и самообману, задаться вопросом о том, чем может ответить нам противник. Задумывая любой удар, позаботься о том, чтобы иметь такого рода ответ. И помни: даже когда тебе кажется, будто ты предусмотрел всё, в действительности многое остаётся упущенным. Будь безжалостен и суров к себе, ибо малейшая беспечность полководца оплачивается нашей собственной кровью и кровью наших соотечественников.
Пармениону, после Исса:
Кир Великий стремился оторвать от своего противника всех недовольных и не исполненных верности, как, например, новобранцев из покорённых народов и прочих служащих не по доброй воле, а по принуждению. С этой целью он оказывал почести армянам и гирканам и не щадил усилий, убеждая их в том, что под его рукой они будут несравненно счастливее, чем под властью Ассирии. По мысли Кира, цель победы состоит в том, чтобы оказаться более щедрым в дарах, чем противник. Если ему недоставало средств, дабы превзойти иных в щедрости, он считал это величайшим позором и всегда стремился давать больше, чем получал. Кир собирал сокровища с пониманием того, что они находятся у него как бы на доверительном хранении и предназначены не для него самого, но для друзей, когда те обратятся к нему в случае нужды.
Гефестиону, также после Исса:
Пусть щедрость станет твоим свойством. Если противник выказывает хотя бы малейшие признаки готовности принять дары, одари вдвое против ожидаемого.
Нам должно вести себя таким образом, чтобы все народы пожелали стать нашими друзьями и все боялись стать нашими врагами.
Нет большего преимущества в войне, чем скорость. Неожиданное появление твоих сил там, где враг меньше всего тебя ожидает, наводит на него трепет и обращает его в оцепенение.
Численность армии не должна быть избыточной. Оптимальная величина боевого соединения равна тому количеству воинов, которое способно совершить марш от лагеря до лагеря в течение одного дня. Большая численность является избыточной, ибо делает армию медлительной.
Суть традиционной военной тактики сводится к достижению единственного результата: прорыва вражеского строя. Это в равной степени относится как к сухопутным, так и к морским сражениям.
Статическая оборонительная линия всегда уязвима. Достаточно прорвать её в одной точке, и всё остальные участки перестают быть элементами боевого построения. Оружие в руках стоящих там людей оказывается бесполезным, и им, по существу, не остаётся ничего другого, как бессильно ждать, когда их сметут их же собственные товарищи, бросившиеся в паническое бегство после нашего флангового удара.
Проявляй сдержанность до критически важного момента. Когда же он настанет, наноси удар со всей мощью, стремительностью и яростью, на какие способен.
Помни: нам нужна победа не на всём поле, а лишь в одной его точке, именно той, которая имеет решающее значение.
Каждое сражение состоит из ряда отдельных схваток различной значимости. Для меня не имеет значения поражение в одной или даже во множестве таких схваток, если мы побеждаем именно в той единственной, которая решает дело.
Фронт нашего наступления разделяется на сдерживающее крыло и атакующее крыло. Задача первого в том, чтобы сковать противника, лишив его наступательной инициативы. Задачей же второго являются решительный удар и прорыв.
Мы сосредоточиваем наши силы на избранном участке и со всей стремительностью и мощью обрушиваем удар на одну точку во вражеской линии.
Я хочу чувствовать себя так, как будто держу в руках молнию. Под таковой я подразумеваю тот нанесённый по моему приказу удар, который отбросит врага, проломит его строй. Подобно кулачному бойцу, терпеливо выжидающему, когда соперник откроется для его разящего кулака, военачальник, заранее нацелив решительный удар, не спешит, но и не медлит, дабы не обрушить его слишком рано или слишком поздно.
Контрудар предпочтительнее обычного удара. Цель предварительного манёвра состоит в том, чтобы спровоцировать врага на преждевременные действия. Как только он начинает наступление, мы встречаем его контратакой.
Мы стремимся проделать во вражеском строю брешь, в которую сможет ворваться кавалерия.
Стоящий в шеренге солдат должен помнить только о двух вещах: держать строй и никогда не покидать свой штандарт.
Командир всегда должен быть впереди. Как можем мы просить наших солдат рисковать жизнью, если сами укрываемся от опасности за их спинами?
Война похожа на сухую теорию лишь на карте. На поле это буря живых чувств.
Верно выбрать позицию — это значит занять такое место, которое вынудит противника к движению. При виде неприятеля, выстроившегося в оборонительные порядки, мы первым делом должны задуматься: захватив какую позицию мы принудим его отступить?
Задача командира состоит в том, чтобы контролировать эмоции подчинённых, не позволяя им поддаваться ни страху, который сделает их трусами, ни ярости, которая обратит их в зверей.
Вступая на любую территорию, первым делом захватывай винные склады и пивоварни. Армия, лишённая хмельных напитков, склонна к недовольству и даже бунту.
Безводное пространство следует пересекать форсированным маршем, это позволяет уменьшить страдания людей и животных. Для двухдневного перехода через пустыню я разработал подходящую схему: армия выступает в поход с сумерками, марширует всю ночь, с наступлением дневной жары отдыхает в тени палаток и снова движется всю ночь. Таким образом, мы совершаем двухдневный переход за полтора дня. Если же оказывается, что к рассвету второго дня мы всё же не успели достичь цели, остаток пути можно будет проделать и при солнечном свете, воодушевляясь тем, что вода и отдых уже близко.
Сила кавалерии в быстроте и неожиданности. Всякого рода стратегические теории к кавалерии неприменимы.
Конь, чтобы считаться настоящим кавалерийским конём, должен быть чуточку безумным. Кавалеристу же это качество должно быть присуще в полной мере.
Сплочённость рядов, о которой чаще говорят, когда речь идёт о пехоте, в действительности ещё более важна для кавалерии. Пехотный боевой порядок может устоять против беспорядочной атаки любого количества всадников, но никогда не выдержит атаки сомкнутого кавалерийского строя.
Кавалерии во время атаки не стоит стремиться убить как можно больше врагов. Главное — осуществить прорыв. Сеять смерть мы сможем потом, когда вынудим противника к бегству.
Для того чтобы обучить солдата, требуется пять лет, чтобы обучить его коня — десять.
От необученной кавалерии нет никакого толку.
Что требуется от настоящего кавалерийского коня — это «порыв» или, как выражаются мастера выездки, «ретивость».
Чтобы сохранить навык ведения боевых действий в конном строю, требуется постоянная практика. Даже короткий перерыв оборачивается и для коня, и для всадника потерей их умения, что восполняется лишь с помощью упорных и долгих упражнений.
Конь кавалериста должен быть сообразительнее, чем его всадник. Но ни в коем случае нельзя допустить, чтобы конь об этом узнал.