II. СОВРЕМЕННИКИ О МЫСЛИТЕЛЕ

Голоса Зарубежья

С.Л. Франк. Новая русская философская система

В последнем, имеющем в ближайшее время появиться, издании «История новейшей философии» (в составе известного учебника «История философии» Ибервега), в которое нам удалось заглянуть до его выхода в свет, в главе о русской философии говорится, что Россия перестала существовать как культурное государство и что поэтому философское творчество в ней прекратилось. Это суждение редактора нового издания учебника Ибервега, проф. Österreicher’а, не только глубоко оскорбительно для нашего национального сознания, но, конечно, и по существу совершенно неверно. С таким же примерно правом можно было бы утверждать, что с концом государственной самостоятельности древней Греции прекратилась греческая философия, и на этом основании игнорировать или исключать из состава греческой философии грандиозное явление александрийской философии, которая творилась греческим духом в «рассеянии», в пределах римской империи. И русская философская мысль, как известно, живя в русском рассеянии, не собирается погибать, и есть все основания верить, что ее традиции переживут крушение России как «культурного государства»; об этом не мешало бы знать немецким обозревателям современной философии. Но вот, из недр самой советской России до нас дошли вышедшие там труды московского философа А.Ф. Лосева, свидетельствующие о том, что и там, несмотря на ужасающее давление казенного марксистского материализма, философское творчество еще не замерло и что плоды его – хотя, вероятно, и с величайшими трудностями – могут даже появляться в свет. А.Ф. Лосев издал (в «издании автора») сразу три обширных ученых исследования: «Философия имени», «Античный космос и современная наука» и «Диалектика художественных форм» (все в текущем 1927 г. Последняя книга до нас не дошла, и нам были доступны только первые две). Центральной работой является среди них, очевидно, «Философия имени», в которой изложена собственная философская система автора. Будучи первоначально, очевидно, последователем феноменологии Гуссерля, он, опираясь на диалектические построения Платонова «Парменида» и на дальнейшую их разработку у Плотина и Прокла, преобразует феноменологию в универсальную «диалектику», которая для него совпадает с философией вообще и которую он резко противопоставляет господствующей «метафизике» (разумея под последней, очевидно, по гегелевскому образцу, «рассудочную метафизику» и включая в нее же не только «метафизику» в обычном смысле слова, и даже не только материализм, но и позитивизм и критицизм). Вообще влияние духа Гегеля в этом построении чрезвычайно велико, хотя автор нигде не упоминает Гегеля и умышленно старается связать свои идеи только с принципами античной диалектики. Многие страницы «Философии имени», в которых категории диалектически порождают друг друга, поразительно напоминают Гегеля, – да и по трудности, сложности, но вместе с тем и тонкости работы абстрактной мысли после «Феноменологии духа» Гегеля едва ли найдется много примеров философских построений, подобных системе Лосева. Иногда даже искушенный в философии читатель вынужден в досаде прекратить чтение, переставая понимать автора. Достаточно указать, что анализ природы «имени» или «слова» приводит у автора к расчленению в нем 67 категорий, объемлющих всю систему бытия.

В этой громоздкости понятий и соответствующей громоздкости языка, местами для анализа тончайших смысловых различий действительно нужной, местами же и излишней, чувствуется какой-то задор отвлеченной философской мысли, который в наш век презрения к чистой мысли, философского огрубения и опрощения охотно прощаешь автору, в особенности потому, что за ней ощущаешь веяние истинно творческого философского пафоса, иногда достигающего высокого подъема и в самом литературном стиле книги. Здесь нет возможности разбирать саму систему автора. Кратко и популярно резюмируя его почти бесконечно сложное и абстрактное построение, можно сказать, что для автора имя, будучи как бы местом встречи между «смыслом» человеческой мысли и имманентным «смыслом» самого предметного бытия, есть в своем последнем завершении, выражение самого существа бытия. Все в мире, включая и мертвую природу, есть «смысл», и потому философия природы и философия духа объединяются в философии «имени» как самообнаружение смысла. Имя в своем завершении есть «идея», улавливающая и выражающая «эйдос», существо предмета. Последнюю полноту и глубину имя обретает, когда оно объемлет и сокровенный «апофатический» слой бытия; тогда оно раскрывается как «миф», который есть не вымысел, а напротив, последняя полнота, самораскрытие и самопознание реальности. Философия имени совпадает, таким образом, с диалектикой самопознания бытия и, тем самым, с самой философией, ибо «имя», пóнятое онтологически, есть высшая вершина бытия, достигаемая его имманентным самораскрытием.

Книга Лосева имеет явные точки соприкосновения с идеями Флоренского о «магии слова» и, очевидно, вышла из того же круга идей. Автор не делает последних конкретных выводов из своего построения, но они напрашиваются сами собой. Из всего контекста ясно, что для автора его идеи имеют не только отвлеченно-теоретическое значение, но и складываются в конкретно-жизненное миропонимание, в центре которого стоит идея света истины как живого сущего начала.

Вторая книга автора «Античный космос и современная наука» тесно связана с первой и есть, собственно, дальнейшая ученая разработка одного отдела первой книги, именно диалектики бытия. Заглавие книги не вполне соответствует ее содержанию. О «современной науке» в ней почти ничего не говорится, и даже тема «Античный космос» производна в отношении основной темы, которая есть именно античная диалектика Платона, Плотина и в особенности Прокла; привлечена также и литература христианского платонизма (в особенности Дионисий Ареопагит). Автор опирается на огромную и подлинную эрудицию, он обнаруживает себя едва ли не лучшим русским знатоком античной философии. Притом эрудиция эта – не внешняя, а служит целиком внутреннему, предметному усвоению и раскрытию идей античного миросозерцания.

В обеих книгах есть отдельные досадные места, в которых автор как будто платит дань господствующему «духу времени»; но эти места органически ничуть не связаны со всем остальным содержанием его идей. На них нет надобности останавливаться; «дань» эта есть, очевидно, дань невольная.

Своими книгами автор несомненно сразу выдвинулся в ряд первых русских философов и – повторяем еще раз – засвидетельствовал, что и внутри России жив дух истинного философского творчества, пафос чистой мысли, который сам есть в свою очередь свидетельство духовной жизни, духовного горения.

Д.И. Чижевский. Философские искания в Советской России

<…> Взявши в руки одну из четырех, появившихся в течение 1927 года книг А.Ф. Лосева, сразу чувствуешь, что перед нами работы совершенно иного масштаба. Дело тут, конечно, не в размерах, и не в том факт, что четыре крупных опуса выпущены автором в течение одного года (по признанию самого автора книги писались в продолжение последних десяти лет). – Работы Лосева – прежде всего – попытка целостной философской системы, но не прокламированной или декларированной только, но осуществленной, что значит – обоснованной и утвержденной на своеобразном подходе к миру и жизни. – Иными словами, Лосев начинает с проблемы метода, но не для того, чтобы этим и ограничиться, а для того, чтобы, оправдав свой методологический подход, построить при его помощи миро- и жизнепонимание. Философия не есть для него методология (притом тем менее методология «чужая», т.е. не философии, а других наук, – как в современном «методологизме»), но философия не есть и неметодическое мышление (а неметодическое мышление, собственно говоря, вообще не есть «мышление», а – «черт знает что такое» – фантазия и игра, пророчество и духовная гастрономия одновременно…); философия начинает со своей собственной методологии.

Постановка проблемы метода философии у Лосева, по нашему мнению, весьма удачно ударяет в центральный пункт философской проблематики современности. Отвергая метод формально-логический, Лосев пытается соединить два других борющихся между собой метода – феноменологический и диалектический.

Общее диалектики и феноменологии устремление против «формальной логики» в существе своем вытекает именно из этого желания передать в ритм развития основных понятий системы философии ритм, имманентный самой «жизни идеального бытия», – у диалектики и из стремления выявить содержание самого непосредственно-данного – у феноменологии. И с той, и с другой стороны формально-логические схемы ощущаются как насилие над реальностью, как втискивание ее в чуждые формы. <…>

* * *

Работы А.Ф. Лосева представляют собою редкое в русской философской литературе явление в том смысле, что в них с редкою полнотою и решительностью проведена определенная методическая схема. <…>

Схематика Лосева покоится на его философском методе. Метод этот, являясь попыткой сочетания феноменологического и диалектического методов, строится автором на основе философской традиции обоих периодов классической европейской философии – греческой античности и немецкой философии первой половины XIX века. Обоснование метода на философской традиции требует троякого исследования, направленного на проблему метода самого, на его разнообразную интерпретацию в истории философии и, наконец, на конкретное его приложение, которое должно выявить его плодотворность. В этих трех направлениях и развиваются мысли автора. <…>

Все изложение Лосева построено на анализе платоновских и нео-платоновских учений. И в этой исторической насыщенности – наибольшее обаяние его большой книги. Анализы платоновскаго «Парменида», Плотина и Прокла прежде всего обращают внимание на целый ряд мест и теорий, которые, несмотря на значительное оживление интереса к платонизму за последние годы, все еще остаются в европейской литературе неосвещенными. <…> Лосевым дана почти что первая за последние десятилетия синтетическая работа, в которой античная философия представлена как некое неслучайное единство, в которой развернута широкая картина греческого мировоззрения, а не просто дан обзор собрания ошибок и недоразумений, в котором правда лежала всегда на периферии, в том, что сами античные философы (неизвестно почему называемые «великими») считали для своих взглядов случайным и второстепенным. Иными словами – работа Лосева возвращает историографию философии к традициям Гегеля. – И самое поразительное – что в целом ряде пунктов выводы Лосева в существенном или в деталях совпадают с результатами работ европейских исследователей последних лет…

И это обнаруживает, что работа Лосева стоит в русле живого развития философской мысли современности. Ибо – всякая история философии есть интерпретация не только прошлого, но и настоящего, – и в этом не недостаток и ограниченность ее, а заслуга и смысл. Перекликаясь с иными исследователями (отчасти ему неизвестными), автор тем самым выявляет плодотворность, если не всей своей системы в целом, то, по крайней мере, весьма центральных и существенных ее моментов.

Не надо думать, что Лосев – дает только то, что mutatis mutandis[136] можно извлечь и из западноевропейской историко-философской литературы. У него очень много даже попросту нового для науки истории философии материала. Так, им привлечен в широких размерах Прокл, о котором после Гегеля серьезно, собственно говоря, не писалось, привлечены отчасти Дамаский и Симпликий, встречаются отдельные указания на Николая Кузанского. Благодаря этому диапазон интерпретаций автора расширяется на всю античную философию, т.е. на целое тысячелетие философского развития, а отчасти захватывает и новое время. Главным образом в «Диалектике художественной формы» к этому присоединяются анализы Фихте, Шеллинга и Гегеля. Автор пытается показать, что у всех их – общие исходные пункты и ряд основных общих категорий. В этом наиболее захватывающая сторона работ Лосева. <…>

Историческое содержание работ Лосева имеет во всяком случае первостепенное значение и не только для русской философской литературы.

<…> Конкретное приложение своеобразной диалектической методы Лосева не менее интересно, чем ее историческое обоснование.

Наиболее центральною из конкретных тем для автора темою является, очевидно, проблема языка – тема «Философии имени». Книгу, посвященную этой теме, местами нельзя читать без волнения. С чрезвычайною тонкостью анализа вскрывает<ся> то многообразие различных, так сказать, пластов, налегающих один на другой в языке и один в другой диалектически переходящих. <…>

Автор приходит к сложной системе категорий, которую возможно, конечно, разбирать только во всей ее детализации. Им дан – или возвращен философии – целый ряд основных категорий, забытых или снятых с порядка дня. – И здесь он как-то перекликается с тематикою современной европейской мысли. В основе своей мировоззрение, развитое в «Философии имени», есть мировоззрение символическое. И как таковое оно снова примыкает к тем же историческим традициям, которые Лосев сам подчеркивает в своих исторических замечаниях.

Работа о музыке, пожалуй, в известном смысле самое блестящее из произведений Лосева. Ярко в ней и во многом попросту классно введение в первую из четырех в книге объединенных статей. В этом вступлении с редкой яркостью и простотою показано, что музыкальный феномен не лежит ни в одной из тех сфер, где его обычно ищут, – ни в физических, ни в физиологических, ни в психологических процессах следов музыкального бытия нет. – Основная характеристика «эйдоса» музыкального бытия – его вне-пространственность, наиболее ярко эта вне-пространственность выражается в пространственной бесформенности и хаотичности музыкального бытия. <…>

Под скромным названием «Диалектика художественной формы» скрывается, собственного говоря, система общей эстетики. И здесь автор более тесно, чем в других своих работах, примыкая к традиционной эстетике (не эстетической традиции последних десятилетий, но традиции Шеллинга, Зольгера и Гегеля), дает ряд прекрасных характеристик антиномичности эстетического феномена. В диалектической системе выступают те основные эстетические категории, которые обычно являются перед нами в изолированном и уединенном виде. – За выведением эстетических категорий следует диалектическая систематика форм и видов искусств. – На страницах общего журнала так же трудно подробно говорить о работах Лосева, как было бы трудно рецензировать сочинение по чистой математике. <…>

Во всяком случае, книги Лосева приносят с собой столько свежести, порыва и истинной философской серьезности, что их нужно признать замечательными симптомами того философского кипения и тех философских творческих процессов, которые где-то под поверхностью жизни совершаются в России… Будем ждать и дальнейших плодов теоретической мысли, современной СССР.

Н. Даддингтон. Философия в России

<…> Дурные новости получены об одном истинном философе, которым Советская Россия могла бы похвалиться, – А. Лосеве, авторе «Философии имени», «Античного космоса и современной науки» и др. Он имел смелость открыто защищать духовную по своей сущности систему мысли и в результате его книги, мощные и глубокие метафизические трактаты, признаны «контрреволюционными, а сам он сослан на север Сибири».

В.В. Зеньковский. История русской философии. А.Ф. Лосев

Во всех книгах Лосева поражает его необыкновенная эрудиция (напоминающая Флоренского) – особенно это надо сказать о первой книге, где, между прочим, даны превосходные переводы из Плотина и Прокла, знатоком которых Лосев должен быть признан без всяких колебаний, – вообще применения к книге «Античный космос» сами образуют целое исследование.

Лосев является последователем Гуссерля, но восполняет его Гегелем; все своебразие Лосева определяется применением диалектики к данным феноменологического анализа. <…>

Лосев же, добавляя диалектику к феноменологии, делает это потому, что до всякого «строгого» метода он уже метафизик. Таков в сущности смысл утверждения Лосева, что

«диалектика есть подлинный и единственно возможный философский реализм».

Для советской цензуры по философии усвоение себе термина «реализм» обязательно, – но у Лосева, конечно, дело идет не о том «реализме» (чисто эмпирическом), какой освящен доктриной неомарксизма. <…>

Диалектический анализ ведет Лосева неуклонно к целому ряду дальнейших, чисто метафизических утверждений, которые раскрывают для нас смысл исходной у него интуиции «всеединства». <…> Когда вы читаете в той же «Философии имени» (которая есть вообще трактат по метафизике, написанный нарочито трудным языком, чтобы советские цензоры не поняли) ироническую защиту материализма, то из этих беглых замечаний (как ряда и других) становится совершенно прозрачной метафизическая позиция Лосева. <…>

Очень сложно и насыщенно разными побочными идеями учение Лосева об имени, об эйдосе, о логосе. <…>

Уже в книге «Античный космос» Лосев много раз обращается к проблеме имени… – но в этой книге отдельные замечания по философии имени звучат неясно. В книге же «Философия имени» взгляды Лосева выражены с предельной для него ясностью и выразительностью. Его анализы, часто утомительные по излишней тонкости, ведут в общем к определенной метафизике имени. <…>

Обращаясь к общей характеристике воззрений Лосева, мы должны прежде всего отметить их общую недоговоренность, объясняемую полным отсутствием свободы мысли в Сов. России. Лосев слишком явно вынужден прятать свои подлинные мысли, избегать ясной и прямой формы в изложении своей системы. Его метафизический идеализм прикрыт сложными, малодоступными феноменологическими анализами, а его религиозное восприятие космоса, его «софиологические» идеи выражены как бы «между прочим». Тем не менее сила мысли Лосева такова, что и прикровенная форма изложения не может ослабить впечатления, которое создается его построениями. <…>

С формальной стороны Лосев принадлежит к последователям феноменологического метода, – но этот метод не остается у него бессодержательным и бесплодным, как у Шпета, но изнутри восполняется живой интуицией «всеединства». Отсюда неизбежность для Лосева его диалектических изысканий, – однако устремленность его к раскрытию внутренней диалектической связности «смыслов», находимых в бытии, хотя и сближает его с Гегелем, но вовсе не делает его гегельянцем, как думает напр. Лосский. Диалектический метод Лосева более сближает его с Платоном, чем с Гегелем – с тем, однако, своеобразным отличием, что платонизм Лосева осложнен всей той проблематикой, которая выросла из христианской рецепции платонизма. Поэтому у Лосева учение о Боге (хотя имя это не названо нигде) нигде не подменяется учением об идеальном космосе, а восприятие космоса как живого целого (софиологическая концепция) решительно отделено от отождествления kosmos noetos с Абсолютом. <…> В лице Лосева русская философская мысль явила такую мощь дарования, такую тонкость анализов и такую силу интуитивных созерцаний, что всем этим с бесспорностью удостоверяется значительность того философского направления, которое впервые с полной ясностью было намечено Вл. Соловьевым.

Н.О. Лосский. История русской философии. А. Лосев

Лосев – страстный поклонник диалектического метода, который в его исследованиях имеет характер сочетания диалектики Гегеля (конкретной спекуляции) с эйдетическим видением (Wesensschau) Гуссерля. Обладая громадною эрудициею в области истории древней философии, Лосев в своей книге «Античный космос и современная наука» задался целью дать новое освещение истории античных умозрений, истолковывая их в духе конкретной эйдетической диалектики. Главная его задача – изучение

«античных учений о космосе и пространственном формообразовании в древнегреческой диалектике».

Для этой цели он подвергает анализу преимущественно «Парменида» и «Тимея» Платона, используя при этом особенно труды Прокла и привлекая на помощь всевозможных комментаторов – Симпликия, Дамаския, Филопона и т.п. <…>

Взглянув на умозрения Платона в «Пармениде» и на умозрения Прокла с точки зрения диалектики эйдоса, Лосев открывает перед читателем увлекательную задачу – научиться вúдению структуры духовного бытия, интуитивно созерцать эйдос вещи, смысл ее как органическую целость, содержащую в себе взаимопроникновение не только различных, но даже и противоположных категорий.

Многие трудные проблемы истории древней философии получают с этой точки зрения новое освещение: напр.,

· учение Платона в «Тимее» о душе как единстве тождественного себе и иного;

· учение Платона о стихиях, как содержащее в себе физико-математический, диалектический, мифологический и эстетический момент;

· античное учение о неоднородности пространства и времени как основа астрологии, алхимии и магии и как диалектическое условие современной теории относительности. <…>

«Философия имени» Лосева есть философия языка, представляющая собою набросок целой философской системы, диалектически построенной. Слово, согласно Лосеву, есть внешняя явленность эйдоса вещи, возникающая с диалектическою необходимостью в процессе развития бытия, приходящего к для-себя-бытию, т.е. к самосознанию. <…> Сущность, как эйдетический смысловой символ, есть внутреннее слово мира; оно необходимо дополняется внешним словом… и, став телесным фактом, здесь, в теле, достигается последняя осуществленность. Тело, говорит Лосев, есть

«движущий принцип всякого выражения, проявления, осуществления».

Таким образом, идеал-реалистический символизм Лосева есть вместе с тем пансоматизм, вроде того, что мы находим у стоиков[137].

<…> В своей книге Лосев почти не говорит о частных проблемах языкознания. Но, если бы нашлись лингвисты, способные понять его философию языка, а также философию языка о. С. Булгакова, они могли бы натолкнуться на совершенно новые проблемы и дать новые плодотворные объяснения многих явлений жизни языка. Они нашли бы тогда, между прочим, пути, чтобы освободиться от ассоциационизма и крайнего психологизма и физиологизма в теории языка.

<…> Из всех русских философов Лосев наиболее крайний сторонник диалектического метода, наиболее презрительно относящийся к закону противоречия и наиболее резко выражающий свои мысли в самопротиворечивой форме. Всякую философию, опирающуюся на закон противоречия, он упрекает в натурализме; он отвергает вообще всякую метафизику, ставя на ее место «диалектику». <…>

Лосев особенно настойчиво утверждает совпадения противоречий и, пользуясь примером диалектики «единого» и «многого», старается показать, что противоположные друг другу единство и множество даже в таком предмете, как шкаф, совпадают, и противоречие между ними не может быть устранено указанием различных отношений, в которых предмету принадлежит, с одной стороны, единство, а с другой, множество. <…>

Пример, приведенный Лосевым, заслуживает особенного внимания, потому что он открывает одну существенно важную черту мирового бытия, которая дорогá диалектикам и которой не замечают материалисты, позитивисты и другие представители упрощенных миропониманий. Лосев имеет в виду часто встречающееся в области духовных основ мира взаимопроникновение противоположных или вообще различных стороны бытия. <…>

Л.Ф. Ганчиков. А. Лосев

А. Лосев, русский мыслитель, опубликовал около 1927 г. четыре работы выдающегося значения. В них, побуждаемый своей личной интерпретацией философии и особенно античной мысли, Лосев стремится наметить линию собственного взгляда на мир, взгляда, который можно было бы определить как диалектико-символический реализм. К сожалению, однако, его первые и без сомнения гениальные утверждения были обречены остаться в Советской России без того развития, которого они заслуживали.

Архимандрит Евфимий (Вендт). Relatio religiae

<…> Вы [имеется в виду о. Сергий Булгаков. – А. Т.-Г.] возглавляли гуманитарную богословскую школу и Вы вели главный ее предмет, догматику, в пласте гуманитарного знания. – А это не есть ли ложе Прокрустово, отрубающее и саму голову Догмата. Вы, в числе трех: отец Павел [имеется в виду о. Павел Флоренский. – А. Т.-Г.], Вы и А.Ф. Лосев, перед самой бурей, в предустановление победы над ней, дали Научение Истины, – Вы с ними – Учители Церкви, представители русской Святоотечности. <…>

Интересно, и важно сказать, что отец Павел, в знаменитом своем труде, в содержательной его цельности тоже остался при литературно-гуманитарном его исполнении и вызвал восхищение даже «патрологов»; матемологическую же оснастку привел только для решения двух частных проблем. Очевидно, что и физика его была только знанием околоположным для Богословия. Только один А.Ф. Лосев дал Дедукцию, табличную показанность Действования Трех в Софийском Четвертом, при меональном начале и в одёжке Языка.

Любя отца Сергия, в это последнее его жизненное десятилетие заимствуясь от него в содержании, я восхожу к этой ранней страничке, там в России, когда три кита софиологической мысли имели свой взаимодополнительный голос. Когда издалась Философия Имени Лосева, престала, там в России, эта голосность. Издалась, просунулась в печать, при великих купюрах, при неупоминании слова Бог и слова Ангел, небо. И вот, этот момент Лосевского последнего вскрика в Софиологии, живой и в удушении, и есть для меня вершинка Учительного Действа. Три действователя, три кита патрологии отечественной, Святоотечности учительной. Жив восьмидесятилетний Лосев (на два лета старше меня) таится в основном своем Учительстве, имея алиби учительства в рамках античной философии, дозволенной. <…>

Дж. Скалон. А.Ф. Лосев. К девяностолетию

<…> Находя в работах А.Ф. Лосева последовательную критику субъективного идеализма, – да еще с блестящей аргументацией, которая им и не снилась, – а также ожесточенную критику буржуазного индивидуализма, «марксистские» философы вполне успокоились, причислив Лосева к «перековавшимся», к «своим».

А между тем А.Ф. Лосев в такой же мере «марксист», как, скажем, Фома Аквинский или Гегель. Он не только был, но и остался убежденным объективным идеалистом гегелевской школы.

Его монументальный труд «История античной эстетики» (термин «эстетика» – в данном случае – уклончивое определение всего объема античной философской мысли, употребленное, скорее всего, по издательским соображениям, но и – страха ради иудейска) – это глубокое, всестороннее исследование протохристианской философской и религиозной мысли, выполненное с четкой православной позиции. Это, по словам самого Лосева, – «протохристианство». А чтобы на этот счет не оставалось сомнений, стоит заглянуть в «Эстетику Возрождения», в научном и духовном плане тесно примыкающую к этим шести томам. Там Лосев с православной точки зрения дает критику католической и протестантской философско-религиозных и жизненных систем, хотя открыто и не декларируемую, но вполне четко прослеживающуюся.

К сожалению, за последние 25 лет ни один западный университет, ни одно западное научное общество не почтило А.Ф. Лосева каким-либо научным званием, и это – при столь впечатляющем объеме и высокой значимости его трудов! В СССР на Лосева тоже не сыплется град титулов. По его словам, он – «какой-то докторишко, заштатный профессоришко» сравнительно малоизвестного пединститута. В академики его так и не произвели и, судя по всему, не произведут. Ведь там есть молодые, цепкие, юркие и амбициозные. Им нужнее!

«Бог верен, а всякий человек лжив, – говорит апостол Павел, великий диалектик. – …Если верность Божия возвышается моей неверностью к славе Божией, за что еще меня судить как грешника?» (1, 3, 4 – 7).

Труд жизни Алексея Федоровича Лосева «возвышается к славе Божией». Он сам о себе говорит словами глубоко почитаемого им ап. Павла:

«Служу по силе, какую дает Бог».

И еще, цитируя того же апостола:

«Я должен и эллинам, и варварам, мудрецам и невеждам» (1, 14).

<…>

Э. Чаплеевич. Лосев, или Титанизм XX века

[138]

Алексей Лосев родился в незапамятные времена: в 1893 году. Невероятно давно, в 1916 году, он начал свою творческую деятельность. Здесь берет начало река его творчества, несущая свои воды вдоль дороги, по которой шумно марширует XX век. То она мчится, как бы соревнуясь со временем, отмеряемым стремительными шагами столетия; так было в 20-е годы. А в годы 30 и 40-е река эта струится узким, незаметным, скрытым где-то в зарослях ручейком, как бы прячущимся от бесцеремонного взгляда; во второй половине 50-х вырывается на открытое пространство, широко разливается, манит спокойствием, прохладой и чистотой. Потом ускоряет свое течение. Превращается постепенно в стремительный поток, ставший в последнее время едва ли не водопадом.

А сам автор? Великий Старец, незрячий, как Гомер, стоит над водой, вслушиваясь в голоса времени; он старается передать услышанное нам, зрячим, но глухим. И чем более приближается он к 100 годам, тем более слышит и тем более может рассказать. Ведь поток, над которым стоит Старец, безусловно не Река Забвения, а Река Памяти и творчество Лосева – одно из русел этой реки в XX веке. <…>

Изучение направлений интересов Лосева показывает важное свойство всех его работ. Он занят всегда целостными замыслами, которые складываются в еще бóльшие целостности. И всегда, исследуя источники, он начинает с основ. Это мы видели на примере категории языкового знака, символа и мифа, когда Лосев показывал, как возникают эти языковые значения. В этом можно убедиться на любом примере, взять хотя бы «Античную философию истории» (1977), которая de facto является философией времени.

Эти и подобные работы привели к возникновению обширной панорамы античной культуры и ведут в направлении образования некоего философского синтеза европейской культуры от древности до наших дней.

Чувство синтеза будит изумление у каждого читателя работ Лосева, поражает мышление большими целостями, как бы целым миром. Еще большего изумления заслуживает искусство (которое Лосев, как он сам говорит, взял от неоплатонизма) построения картины мира с помощью систематизации и упорядочения с одновременным насыщением ее деталями. Такое соединение дает потрясающие результаты. «История античной эстетики» является самой синтетической «историей» и одновременно самой детальной. Лосев создал образец синтеза, который сохраняет полную память о структуре и многомерности явления.

Но Лосев располагает еще одним необычным искусством: он способен совместить точную систематичность выводов с мышлением образным, художественным. Длинная цепь суждений, чем данный объект не является, а потом чем он является, – аппликация старого неоплатонического метода апофатического и катафатического – переплетается неожиданно с поэтическими картинами, рожденными то ли Платоном, то ли русским символизмом. Величайший писатель не стал бы стыдиться, например, портрета Сократа, который мы обнаружили в «Истории античной эстетики». Подобных настоящих шедевров у Лосева можно найти сколько угодно.

Приступая к рассмотрению «Основ теологии» Прокла, Лосев так характеризует великого неоплатоника:

«Прокл – рассудочность, доведенная до музыки, до пафоса, до экстаза. Это единственный и неповторимый в античности гений рассудочного экстаза».

Нам кажется, что эту характеристику можно с полным правом отнести к самому Лосеву.

<…> Соприкасаясь с теориями Лосева, нельзя обойти стороной вопросы принципиальные. Они возникают сами собой. Дело в том, что мышление Лосева не только выдвигает проблемы, но и предлагает пути их решения. А те открывают перед теорией литературы перспективы необычные, как бы не сегодняшние. Ибо мир Лосева – это сегодня уже недоступный никому мир всей европейской культуры, от древности до современности. Сам же Лосев выступает каким-то посредником, связующим звеном, соединяющим прошлое и современное: «русское Возрождение» рубежа веков и современную мысль.

Теория литературы – первая область знания, которая сделала из этого радикальные выводы. В Москве сформировалась теоретико-литературная школа с неоплатонической ориентацией (С. Аверинцев, М. Гаспаров, А. Михайлов), которая Лосеву во многом обязана. Без его помощи, вдохновения и воздействия она была бы немыслима. Неоплатоническое направление без Лосева в Москве было бы явлением невыразительным, совершенно неосуществимым. Это никак не еще одно «новое направление». Работы, которые там ведутся, отличает небывалый, поистине Лосевский, размах и масштаб. Они могут привести к переориентации всех советских гуманитарных наук, не только теории литературы.

Еще неизвестно, какие плоды даст польское восприятие Лосева. Пока оно ограничивается прагматической поэтикой, кругом теоретиков литературы. И здесь теория литературы оказалась более всего готова к восприятию его мыслей, хотя Лосев, как мы уже знаем, теоретиком литературы не является.

<…> Когда нормой становится «человек, делающий все маленьким», то на его фоне, на фоне данной эпохи трудно не назвать Лосева титаном. Это понимание неизбежно; даже и в уже существующей неисчислимой библиографии предметно имя Лосева неразрывно связывается с титанизмом. Другое дело, что связывается по-разному. Одни авторы бродят вокруг титанизма Лосева, как чем-то встревоженный зверь вокруг водопоя, к которому он боится приблизиться, описывают этот титанизм с разных сторон, никогда не называя его прямо. Другие хотя и называют его, но говорят о титанизме вообще, обходя молчанием титанизм Лосева. И те и другие избегают называть вещи своими именами, хотя и не подвергают сомнению самую сущность «феномена Лосева».

О титанизме Лосева нам приходиться говорить с робостью. Во-первых, потому, что, как можно судить, XX век замечает титанов неохотно, как будто он не верит в их присутствие или даже вообще в их существование, уж во всяком случае не сегодня и не в этих условиях. <…>

Фигура великого Старца с Арбата на фоне XX века будит тревогу за истинный, а не иллюзорный характер нашего столетия. Может быть, век XX титаничен в большей мере, чем сам готов признать? И титаничен в позитивном, а не негативном смысле? Может быть, этот титанизм принесет XX веку более почетное имя, чем имя человекоубийцы после смерти Бога в веке предыдущем? Феномен Лосева пробуждает предчувствия этого, хотя и не подтверждая их окончательно. Мы не знаем, существуют ли еще подобные феномены и можно ли их ожидать. Мы не знаем и отличительных черт титанизма XX столетия. Но уже само наличие подобных предчувствий – факт удивительный, ошеломляющий и – неудобный. Как с ним быть? Как жить с такими предчувствиями?

Проблемы, возникающие в связи с феноменом Лосева, не были бы так масштабны, если бы не приспело время. Наступающее тысячелетие заставляет оглянуться на тысячелетие уходящее, подвести итоги. И при этом мы не можем пройти мимо нашего столетия. Но каким оно было в действительности, что означает, что представляет собой? Ведь все это будет брошено на чашу весов целого тысячелетия.

Чтобы интеллектуально себя подготовить к этому окончательному подведению итогов, вскоре нас ожидающих, надо ближе ознакомиться с монументальными работами Лосева, которые он, подобно жрецу святыни, творил – и продолжает творить – в своем домашнем храме на старом Арбате как раз в течение всего этого последнего века.

М. Хагемейстер. О Лосеве

Впервые имя Лосева встретилось мне в словах посвящения книги о Канте, принадлежащей перу известного советского философа и переведенной на немецкий язык, – «Алексею Федоровичу Лосеву с любовью…». Многие прочли эту фразу – книга пользуется у нас широким успехом, – но немногие знают, кому она посвящена. Ибо Лосев в ФРГ известен только специалистам, и получить сведения о его творчестве не так просто. Лосев – философ, а русская философская мысль для нас грамота за семью печатями. Слависты не занимаются философией, а философы – за редким исключением – не владеют русским языком. Из огромного числа трудов Лосева на иностранные языки переведено немногое. Его главные работы – «История античной эстетики» и «Эстетика Ренессанса» изданы пока только по-русски.

Еще труднее добраться до ранних произведений Лосева, интерес к которым у меня возникал по мере того, как я знакомился с его творчеством. Как заманчиво звучат их названия – «Античный космос и современная наука», «Философия имени», «Диалектика мифа». Эти книги, изданные в двадцатые годы мизерными тиражами, – величайшая редкость. Некоторые из них удалось найти в университетской библиотеке Базеля. С первых страниц они захватили меня. Передо мной лежало сокровище, которое надо было сделать общедоступным. Приближалось 90-летие Лосева – удачный повод для популяризации его ранних работ. Вместе с поздравительной телеграммой Марбургского университета Лосев получил в сентябре 1983 года первые экземпляры фотомеханического переиздания его вышедшей в 1927 году работы «Диалектика художественной формы». Репринт был дополнен биографическим очерком (М. Хагемейстер) и очерком по теории искусства А.Ф. Лосева (А. Хаардт) на немецком языке. Мне было интересно и важно выступить в роли редактора этого издания. Книга встретила интерес и была вскоре распродана.

По роду моих занятий (я пишу диссертацию о русском философе Н.Ф. Федорове) мне приходится бывать в Москве. Как хотелось мне воочию увидеть Лосева – старейшего философа современной России. В одном из наших изданий утверждалось, что Лосев живет в строгом уединении и никого не принимает. Это не так. Без особых трудов удалось мне переступить порог его дома. Что поразило меня больше всего? Глубина мысли Алексея Федоровича в сочетании с ясностью и эмоциональностью изложения.

Вернувшись домой, я организовал в Марбурге семинар по Лосеву. В качестве темы мы взяли «Философию имени». Успех превзошел ожидания. Лосев увлек нас на стезю философствования. Вместо обычных полутора часов мы просиживали по четыре-пять часов, подчас до полуночи. Чтение текста шло с трудом, чужой язык требовал не только перевода, но одновременно и интерпретации: усилия, однако, оплачивались сторицей. Мы проникали в мир мировой мудрости, где знакомая нам традиция, идущая от Платона через Плотина и Николая Кузанского, немецкую классическую философию, Гуссерля и Кассирера, сочеталась с новой для нас специфически «русской» частью мысли Лосева, сопоставимой с имяславием и представлениями о магии слова в русском символизме. Нам становилось ясно, что Лосев возвел то понимание языка, которое лежит в основе поэзии Белого, Мандельштама, Вяч. Иванова, на уровень философского понятия. Мы руководствовались не просто историко-филологическими мотивами: лосевская теория символа оказалась плодотворна не только для понимания русского искусства XIX и начала XX века, но – это особенно видно на примере Вагнера – и для явлений западноевропейской культуры. Более того, мы увидели, что творчество Лосева дает плодотворные импульсы для решения современных философских проблем, например, теории имени и философии мифа. В этом году мы посвятим семинар специально «Диалектике мифа» и не сомневаемся, она найдет широкое признание.

В. Шетэля, М. Шетэля. А.Ф. Лосев – к столетию со дня рождения

Находясь в должности профессора кафедры общего языкознания Московского государственного педагогического института, А.Ф. Лосев печатал свои статьи в сборниках научных трудов этой кафедры. Авторитет многих сборников, особенно аспирантских, был поднят и озарен его именем. Нам, польским ученикам А.Ф. Лосева, особенно близка его статья «Аксиоматика теории языкового знака в плане его специфики», имеющая фундаментальное значение в развитии современой лингвистики. Перечитывая текст этого научного труда, мы вновь слышим неторопливый голос нашего Учителя, который на богатом, разнообразном материале терпеливо и доброжелательно поясняет нам древние истины о природе языковой деятельности человека.

Алексей Федорович Лосев оставил после себя целую школу последователей, ищущих в новой посткоммунистической российской действительности пристанище для своей научной деятельности.

М. Бристигер. Основной вопрос философии музыки у А.Ф. Лосева

Практически невозможно рассматривать философию музыки А.Ф. Лосева без того, чтобы не заговорить о нем самом. Несмотря на то, что он является одним из величайших философов послереволюционного периода, вне России он все еще остается довольно малоизвестным (как можно обойти молчанием этот исторический парадокс?). Лосева заставили замолчать на четверть столетия, поскольку ему не давали публиковать свои труды с 1930 по 1953 гг. В этот период его имя было вычеркнуто даже из русских библиографий и словарей. На вопрос о том, что он делал в этот период, Лосев ответил: «Думал». Его трагическая судьба заслуживает не только того, чтобы о ней узнали, но и тщательного изучения, поскольку она весьма характерна для всей этой эпохи, в которую традиционная русская культура подверглась планомерному уничтожению. Поскольку же я хотел ограничиться здесь его философией музыки, я изложу здесь некоторые предварительные наблюдения, связанные с публикациями Лосева по данному вопросу, а также с частью его работ по эстетике.

Прежде всего должно быть упомянуто главное произведение Лосева, а именно его «История античной эстетики», в 7-и томах общим объемом более 5000 страниц. Только в одном 1927 г. опубликованы четыре объемистых тома, в том числе и «Музыка как предмет логики» (Москва, издание автора тиражом 1.500 экземпляров), в которой были изложены теоретические воззрения автора на философию музыки[139]. Лосев написал свыше 400 научных трудов, из них около 20 монографий. Среди его работ, посвященных музыке, кроме уже упомянутых, имеется «Античная музыкальная эстетика» (Москва, 1960 – 1961), работы по Вагнеру, Верди, Римскому-Корсакову, Чайковскому и Скрябину, а в работах эстетического и философского характера – немало связанных с музыкой ссылок и отступлений. Важно подчеркнуть, что наш автор преподавал множество дисциплин, таких как классическая филология, логика, психология, история философии и история эстетических учений, и что некоторые из его трудов посвящены также лингвистике и теории литературы. В 20-е гг., перед арестом, Лосев занимал пост заведующего кафедрой музыкальной эстетики Московской консерватории. Его художественные произведения все еще остаются неизвестными. А.Ф. Лосев, который родился в 1893 г., скончался в Москве в 1988 г.

После смерти Лосева в России наблюдается постоянно растущий интерес к его колоссальному философскому, теоретическому и историческому наследию. В Западной Европе он был известен еще раньше – как через истории русской философии, принадлежащие перу В. Зеньковского и Н.О. Лосского (опубликованные в Париже на французском языке), так и по репринту его «Диалектики художественной формы», изданному в Мюнхене в 1983 г. с глубоким критическим предисловием Александра Хаардта. Затем не следует забывать статью «Лосев» в «Enciclopedia filosofica» (Флоренция, Сансони, 2-е изд. 1967), принадлежащую перу Л. Ганчикова, который определил философию Лосева как «диалектический и символический реализм», и ту самую статью, перепечатанную в «Dizionario dei filosofi» (Флоренция, Сансони, 1976). <…>

В музыкальной теории Лосева особое значение приобретает его система категорий. Речь здесь не идет о новых категориях, но лишь о новом понимании уже известных, их структуры и способов проявления, так что категории оказываются связанными между собой благодаря нашему рассудку, взаимно друг друга обусловливая. Однако именно это и следовало доказать. Благодаря счастливой случайности до нас дошло ясное изложение музыкальных категорий, которое было представлено самим же Лосевым в форме таблицы на одной конференции, состоявшейся в 1928 г., которую записал секретарь этой самой конференции:


Акцент Тон Определенный тон (звук) В Вес Определенный материальный тон Акцент
Р
Е
Ритм Мелодия Тональность М Громкость Каденция Долгота
Метр Гармония Высота Я Плотность Светлость Цвет

На основании этой таблицы можно получить принципы, в соответствии с которыми она основана. Два крайних столбца соответствуют идее (левая сторона) и материальным качествам (правая сторона). Она обнаруживает также различные степени абстракции и конкретизации. Например, уже сам звук обнаруживает два этих аспекта: идею и материю; светлость, же, с другой стороны, более абстрактна, чем цвет, который до крайности конкретизирован. Разумеется, число абстрактнее какой бы то ни было музыкальной фигуры; и все категории столбца: вес – громкость – плотность более абстрактны, чем любая категория, находящаяся от них справа. <…>

Категориальный анализ дополняется анализом «выражения». Этому последнему известны четыре принципа, проходящие от первого, связанного со структурой выражения (эйдос выражения), и до последнего, связанного с действительным фактом, равняющимся исполненной музыке. Средние же принципы, со своей стороны, касаются категорий созвучия и диссонанса (что соответствует мелодии, гармонии и тону), а также принципу, относящемуся к алогическому становлению. Как видим, анализ Лосева соответствует постулату его учения: необходимости соединить конкретную жизненность музыкального выражения со строгостью абстрактной мысли. <…>

Куда могли бы мы занести Алексея Лосева в истории музыкальной мысли XX столетия? История музыкального феноменологического движения еще не написана, но Лосев наверняка займет в ней важную и к тому же в высшей степени оригинальную роль. Он, вне всякого сомнения, был одним из первых последователей Гуссерля в области музыкальной теории и, быть может, первым – за пределами стран немецкого языкового ареала. <…>

Музыкальная теория А.Ф. Лосева коренится в антипозитивистской струе музыкальной мысли… Нити, связывающие Лосева с западными теоретиками, принадлежащими к тому же течению, совершенно несомненны. Прежде всего необходимо назвать Эрнста Курта и отчасти Г. Мерсманна. Среди современных ему философов следовало бы прежде всего отметить А. Бергсона, Э. Кассирера и русских мыслителей Вл. Соловьева (знаменитого неоплатоника, которому Лосев посвятил целую книгу, опубликованную в последний период его жизни) и П.А. Флоренского – прежде всего в связи с философией символа и мифа. Но для того, чтобы в полной мере оценить музыкальную философию Алексея Федоровича Лосева, следовало бы подвергнуть рассмотрению весь его громадный, «титанический» (как его определяли) духовный, философский, эстетический, теоретический и филологический мир. Тот мир, лишь частью которого явилась философия музыки, и который еще ждет своего первооткрывателя.

Дж. Скенлен. Лосев

<…> А.Ф. Лосев приобрел славу серией из восьми блестящих книг по античной философии, эстетике, философии языка и мифологии, опубликованных между 1927 и 1930 гг.

<…> Его монументальная восьмитомная «История античной эстетики» (1963 – 1994) – это исчерпывающее исследование греко-римской философии, которое поставило А.Ф. Лосева в число ведущих авторитетов России в этой области. Хотя работы А.Ф. Лосева после 1953 г. воодушевляли поколения учащихся и ценились за их исследовательскую оригинальность, но его философский облик затуманен вследствие требований, предъявляемых советской цензурой.

Дж. Клайн. Лосев

Алексей Федорович Лосев (1893 – 1988) – ведущий русский философ, религиозный мыслитель и ученый-классик XX века. А.Ф. Лосев внес значительный вклад в теорию языка, мифа, символа, в понимание древнегреческой мысли и культуры. Он решительно сопротивлялся таким главным направлениям современности, как «буржуазный», или «филистерский» секуляризм, позитивизм, материализм, атеизм, эгоистический индивидуализм и «машинная цивилизация».

Ученый потрясающей эрудиции, пронесший через всю жизнь страсть к античности и особенно к философии Платона, А.Ф. Лосев может выступать и как неистовый и даже оскорбляющий спорщик. Его отношение к Советской власти простирается от прямой враждебности к режиму в конце 20-х годов (что привело его в тюрьму и ГУЛАГ на три года) до формального принятия неких ключевых элементов марксистской идеологии и философии в период с 1953 по 1988 гг. <…> Лосевская диалектическая феноменология (как назвал ее Зеньковский), более диалектика, чем феноменология, более обязана Платону, Плотину и Гегелю, чем Гуссерлю. Лосев обогатил гуссерлианские структуры значения негуссерлианской интуицией «всеединства», навеянной Вл. Соловьевым. Это видно в его теории диалектики и языка. <…>

В. Хеллеман. А.Ф. Лосев – христианская философия в России XX века

Режим, для которого религия была делом прошлого и почти мертвым, не мог вынести философа, глубоко верующего продолжателя русской религиозной философии, восходящей к Вл. Соловьеву и даже далее, к Хомякову, Григорию Паламе, исихастам и христианским неоплатоникам. А.Ф. Лосев, по всей очевидности, оказался человеком вне своего времени. Более того – он шел против своего времени. За что и пострадал… Но он продолжал писать в те же самые годы, когда в Германии и Франции развивалась феноменология и экзистенциализм. Однако за исключением узкого круга знатоков много лет о Лосеве за рубежом знали мало – ведь он не мог публиковаться (после ареста) и связи с заграницей не было <…>. Последние тридцать лет жизни А.Ф. Лосев посвятил истории античной эстетики. Эстетика как бы прикрывала стремление автора исследовать античную философию. Но дело было не только в этом. А.Ф. Лосев оценивал эстетическое как основной компонент мировоззрения греков и римлян, их восприятия космоса. Эстетика приводила также к плодотворным результатам при изучении христианских писателей. Вот почему А.Ф. Лосев уделял особое внимание таким личностям, как Плотин, Прокл и другие, которые испытали глубокое влияние восточно-христианской мысли (ортодоксии) в самых разнообразных формах, в том числе и художественных, включая иконопись и церковную музыку, столь важных для богослужения. Исходя из этой перспективы, можно сказать, что А.Ф. Лосев продолжил то, что в малой степени было намечено у Вл. Соловьева.

С.К. Шаумян. Диалектические идеи А.Ф. Лосева в лингвистике

Алексей Федорович Лосев – замечательный мыслитель нашего столетия. Мир идей Лосева – это мир тончайших диалектических абстракций, мир сложных и глубоких идей, проникнуть в который не просто. Со времени Гегеля не появлялось ничего подобного с такой глубокой диалектикой, как философская система Лосева.

В философской системе Лосева мы различаем теорию и метод. Теория Лосева – это теория сущности, одна из самых оригинальных философских теорий XX в. Метод Лосева – строго диалектический. Этот метод применен к разнообразным областям: к онтологии и гносеологии, к проблемам религии, к математике, лингвистике, исследованию мифа, литературе, музыке. Сочинения Лосева требуют от читателя напряженного сопереживания с автором своеобразных и глубоких понятий диалектики. С обыденными представлениями абстракции теорию сущности никак невозможно осилить.

Каково значение работ Лосева? Лосев подытожил и существенно развил вековую работу мысли в области диалектики. Его теория сущности занимает исключительное место в современной русской и мировой философии как первая после Гегеля последовательная философская система, целиком основанная на диалектике, что резко отличает ее от других современных философских систем. Система Лосева усвоила ряд важных понятий феноменологии, которую Лосев высоко ценил. Но вместе с тем он подчеркивал принципиальное отличие его теории от феноменологии. <…>

Алексей Федорович Лосев не только создал глубокую философскую систему, но и показал замечательные образцы того, как его система проливает новый свет на концептуальные основы разных областей знания. Алексей Федорович много занимался лингвистикой. В результате он выдвинул ряд фундаментальных идей, составляющих эпистемологическое и онтологическое обоснование лингвистики. <…>

Лингвистические работы Лосева трудны для лингвиста не в меньшей степени, чем его математические работы – для математика. Добавлю еще, что как и на математиков, Лосев нападает на лингвистов, доказывая, что они не умеют мыслить, и разносит их за схоластику, формализм и т.д. И математики, и лингвисты должны ему это простить. Интересно, что у Лосева сложность идей и сложность их словесного выражения сочетается с необыкновенной эмоциональностью и мощью его стиля, с тем, что Лосев называет энергийностью выражения.

Одна из причин трудности работ Лосева состоит в том, что для философии Лосева характерны две тенденции – иррационализм и диалектика. В «Диалектике мифа» вся жизнь, все бытие, весь мир, вся наука превращены в мифологию. Мифология переплетается с рационализмом. Сущность мифа в интуитивном познании мира. Интуитивное познание дает то, чего не может дать рациональное познание. Оба вида познания дополняют друг друга. Лосев считал, что интуиция имеет первостепенное значение в работе ученого и что поэтому достаточно высказывать значительные идеи на интуитивном уровне, и не так уж важно фиксировать их терминологически и в виде четко формулированных принципов. Этот взгляд отразился на работах Лосева. Лингвистические работы Лосева трудны для понимания, между прочим, потому, что Лосев не заботится о терминах для своих интуитивных идей и ограничивается простыми примерами там, где необходимы словесные формулировки принципов. Ввиду этой особенности работ Лосева я не считал полезным излагать лингвистическую концепцию Лосева обязательно в терминах Лосева, хотя и стремился не отступать по возможности от его терминологии <…>

Начну с фундаментального понятия философской системы Лосева. Это понятие интерпретации, под которой Лосев имеет в виду понимание вещи с определенной точки зрения. <…>

Итак, всякая вещь всегда дана в какой-нибудь интерпретации. Что касается языка, то Лосев утверждает, что язык дан в коммуникативной интерпретации. Поэтому он вводит в лингвистику понятие коммуникативной интерпретации. <…> Лосев выдвинул закон полисемии в разделе 11 своей замечательной работы «О коммуникативном значении грамматических категорий». <…>

Теперь мы может ответить на наш вопрос: что нового внес Лосев в лингвистику и каково значение этого нового? Новое – это закон полисемии. Каково значение закона полисемии? Закон полисемии Лосева есть самое важное открытие со времени 1930-х годов, когда были сформулированы основные понятия и принципы классической семиотической парадигмы. Закон полисемии ведет к формулированию новых понятий и принципов, преобразующих классическую семиотическую парадигму в новую семиотическую парадигму. <…> Закон полисемии Лосева решает сложнейшие проблемы современной лингвистики. <…>

Лосев считал математические методы важными для науки и поэтому уделял большое внимание тому, чтобы выяснить условия успешного применения математических методов в лингвистике. <…>

Вместе с тем Лосев указывал, что язык имеет свою собственную форму, не зависимую от математики, и что математическая модель языка может быть полезной только в том случае, когда математическая форма отражает форму языка. <…>

Лосев решительно выступил против общепринятой практики механического перенесения математических форм в лингвистику. Языковая форма существенным образом отличается от теоретико-множественных и классических логико-математических форм математики. Языковая форма – это многоплановая коммуникативная форма, специфика которой состоит в сложном взаимодействии звука и значения, тогда как математические формы есть одноплановые математические структуры, которые пригодны для естественных наук, но не пригодны в качестве моделей языковой формы. <…>

Резкие слова Лосева против смешения лингвистики с математикой сохраняют свою силу и в настоящее время. Запомним их:

«Свести язык на теоретико-множественные, математико-логические и вообще математически-функциональные модели – это значит уничтожить язык как специфический предмет лингвистики».

<…>

Выводы.

Лосев создал новую философскую систему диалектики, ставящую диалектику в авангард современной философии. Труды Лосева убеждают, что диалектика в ее современной форме способна решать трудные и порою кажущиеся неразрешимыми проблемы современной философии и науки.

Лингвистические работы Лосева – образец применения диалектического метода в лингвистике. Заслуга Лосева перед лингвистикой состоит прежде всего в открытии закона полисемии: всякое коммуникативное значение инвариантно относительно изменений предметных значений, с которыми коммуникативное значение соотносится.

Закон полисемии Лосева есть самое важное открытие со времени 1930-х годов, когда были сформилированы основные понятия и принципы классической семиотической парадигмы. Закон полисемии ведет к формулированию новых понятий и принципов, преобразующих классическую семиотическую парадигму в новую семиотическую парадигму.

Закон полисемии Лосева есть фундамент новой теории инвариантности, основанной на эйдетической абстракции. Эйдетическая абстракция есть существенная сторона диалектического метода, а диалектический метод есть метод современной прогрессивной философии и науки. Новая теория инвариантности означает радикальную концептуальную реконструкцию классической семиотической парадигмы.

Лингвистические работы Лосева показывают, насколько важен союз прогрессивной науки и прогрессивной философии. И в прежние времена, и в настоящее время были и есть философские направления, которые занимаются эпистемологическими и онтологическими исследованиями, не заботясь о связи этих исследований с реальной практикой науки. Но ценность философских понятий определяется тем, насколько они полезны для лучшего понимания понятий науки. Философские понятия бесплодны, если они ничего не дают для науки. Сила диалектики в том, что понятия диалектики моделируют понятия науки. Диалектика есть философия для науки. Диалектика должна помочь ученому поднять уровень его теоретического мышления. Однако есть немало ученых, не только в лингвистике, но и в любой науке, которые полагают, что философия не нужна науке и, более того, даже вреда для науки. Эти ученые воображают, что они свободы от философии, когда игнорируют ее. Но так как для науки необходимо мышление, а для мышления необходимы логические категории, то они заимствуют логические категории из обыденного сознания или из некритического и несистематического чтения всякого рода философских произведений. В итоге они все-таки оказываются, сами того не сознавая, в подчинении у философии, и притом у философии самой скверной, главным образом, у всякого рода самых вульгарных обрывков позитивизма.

Лосев указывает путь к продуктивному теоретическому мышлению: единственная допустимая форма продуктивного теоретического мышления есть мышление в понятиях диалектики.

А. Юбара. Философия мифа Алексея Лосева в контексте «Русской философии»

В настоящей работе «Философия мифа» Лосева рассматривается в контексте постидеалистической «Русской философии». Для преодоления идеализма она реабилитирует миф и становится при этом, как и вообще «русская философия», философией-теологией. Лосев трактует восточно-церковную «абсолютную мифологию» как одну из обязательных форм философии. При этом он актуализирует византийско-древнерусское понимание действительности, развивавшееся в рамках «диалектики религиозно-мифологического сознания» (Кассерер), и противопоставляет его современному пониманию действительности.

Философия мифа исходит как из программных принципов «старших» славянофилов, так и из постулатов религиозной философии Серебряного века. <…>

Вслед за Иваном Киреевским мифология открывает новые возможности для философии, когда разум, по Киреевскому, обретает познание в определенных границах и обусловленную этим зависимость от мифа. Миф делает возможным осознание реальности через разум. Ссылаясь на Киреевского, Лосев реабилитирует наивный, в буквальном смысле слова, миф. Так как мифический образ представляет нечто «большее», чем его непосредственное значение, Лосев не преподносит идею для осознания, а обращается к категориям вне разума. Подобное «понимание» возможно в философии мифа потому, что сверхразумный принцип единства между рассудочным и (над-) вне-рассудочным является предпосылкой общего единства. Признание (над-) вне-рассудочного создает, таким образом, в полной мере присутствие «единого» в нем и подтверждается теологически. <…>

Мыслители религиозно-философского ренессанса в России противопоставляются нигилистам современности. После отрицания «религиозных принципов бытия» сущее теряет свой смысл. Для рационального, имеющего характер «воли к власти», – это чистый лист, которому может быть навязано любое значение. Мифическое осознание реальности, противопоставляемое Лосевым нигилизму, рассматривает сущее не потенциальным носителем значения, а преподносит как полное смысла «самобытие». В связи с наличием единого во всех категориях этому соответствует смысл, изначально являющийся разумом всех значений.

Ф. Осука, Т. Кибе. Трансформация концепции «символ» и «лингвистический поворот» в философии языка (Теория языка Г.Г. Шпета и А.Ф. Лосева)

В результате анализа позиций Шпета и Лосева, прежде всего, стало ясно, что они обращают внимание на систему слова как на «объективное», не «субъективное». Здесь отражается изменение философского течения. Они избрали не кантовский трансцендентальный идеализм, а неоплатоновский идеалистический реализм. Идеалистический символизм относится только к миру явлений в кантовском смысле, а неоплатоновский идеализм извлекает «объективную» идею из предмета.

Конечно, в построениях Шпета и Лосева существует разница. Исходя из критического исследования субъективности, Шпет обнаружил социальность как основу субъективности. Он признал самостоятельную систему смысла до субъекта и предложил построение, предшествующее семиотике и структурализму. Из этого следует, что индивидуальный субъект больше не может быть абсолютным исходным пунктом для понимания мира. А Лосев, наследуя традиционную христианскую мысль, синтезировал разные философские идеи и таким образом построил свою философскую систему. Его теория опиралась на диалектический анализ взаимоотношений между вещами и на своеобразное истолкование феноменологического ноэма-ноэтического построения. Она также объединила онтологический и гносеологический планы.

Хотя между философами существовала определенная разница, нам надо отметить, что оба они поставили вопрос о смысле и значении слова, не только для говорящего человека.

В их построениях мы можем найти:

· у Шпета – «смысл» как «объективную» идею предмета,

· у Лосева – «значение», определяемое соотношением говорящего субъекта и слова.

Таким образом, …они определяют мир как слово, включающее в себя «объективный» смысл; или как имя, одухотворенное идеей предмета. Установление ими «объективной» идеи способствовало пониманию мира не просто как… физического, а как… «осмысленного». Шпет обратился к самой структуре смысла, а Лосев – к структуре общения человека, слова и идеи. Обращая внимание на основную логику их мысли, можно сказать, что такая мысль близка к рассуждениям раннего Виттгенштейна, и она может развертываться в логическое понимание мира. Здесь вполне заметен переход от неокантианского гносеологизма к онтологизму.

Что касается отхода от кантианства, то росток этого был заметен уже в начале века. Немало философов критиковало отвлеченность неокантианства, например, присущее ему «сознание вообще». Чье это сознание? Русские философы того времени также стремились к объективному критерию истины, и для этого, например, ранний Бердяев попытался обосновать тезис о «тождестве мышления и бытия», гарантирующий правильность познания… Здесь нельзя не отметить самоочевидную предпосылку его тезиса: мышление может быть выражено философскими словами, и оно полностью совпадает с бытием. Следовательно, если мы будем считать, что на Западе «лингвистический поворот» произошел от широкого признания того, что мир понимается через слово, и потому должно анализироваться слово как орудие миропонимания, то нельзя забыть о том, что Шпет и Лосев также стояли у истоков современной философии.

К тому же в России под влиянием символизма и имяславия, возрос интерес к слову. Это тоже придало оригинальность русскому философскому построению. <…>

Западная теория языка обращала внимание на дифференциацию смысла в языковой системе и на ее логическое изложение для разрешения вопроса о соотношении слова и дела. В России же попытались понять их соотношение в онтологическом плане. Как мы отметили выше, Шпет считал смысл слова как бы самостоятельным и объективным бытием. Лосев считал слово местом проявления объективной идеи. Оба философа придавали слову онтологический статус, вместе с тем считая, что слово всегда относится к тому, что существует в человеческом мире. То есть слово относится и к идеальному, и к физическому миру. В этом смысле отождествление слова и бытия характеризует русскую философию языка.

В.Я. Лазарев. Стремление к новому синтезу. Лосевкак явление, развивающееся во времени

Алексей Федорович Лосев с молодых лет обладал живым чувством, сначала неопределенным, неосознанным, – становления исторического времени, становления самого духа истории. И потом, когда развивалось и зрело его миросознание и когда он достиг золотой зрелости мысли, непрестанно стремился осмыслить и описать именно само становление явлений, становление неопределенного, еще темного. Это предпочитал комментариям установившегося. В постижении целостности бытия ощущал как «счастье и ведение» – синтез (в пределе – «высший синтез»).

Это непреодолимое тяготение к «становлению» и «синтезу», вероятно, доставляло носителю такой пожизненной страсти радость пребывания на самом стержне жизни, возможность реально ощутить себя незаменимой частью становления бытия. Другими словами – принадлежать Логосу, а не расхожему, исчезающему, как дым, смыслованию (позволю себе употребить несловарное слово). Таково стремя жизни Лосева как мыслителя.

Пишу это как читавший Лосева и постигающий его по сей день, как человек, имеющий двадцатилетний опыт общения и бесед с ним и, как мне кажется, принявший от него частицу некоего «священного огня познания».

Еще и не зная сокровенных подробностей лосевского бытия, я интуитивно чувствовал в нем значительно большее, чем выдающуюся ученость и необыкновенную глубину памяти, большее даже, чем молодую свежесть всепроницающего ума, легко разжигающегося в живой беседе. Большее, чем его многотомник истории античной эстетики… Потому одну из первых моих статей о нем я озаглавил – «Подвиг профессора Лосева»[140], выбрав это определение не в обиходном для того времени значении. <…>

Однако и в прежние годы Лосев никогда для меня не был так называемым «советским философом», «советским ученым», пусть даже с прилагательным «крупнейший» (хотя и в начале девяностых его еще так называли: в аннотации книги «Страсть к диалектике», к примеру, он «патриарх советской классической филологии»), хотя, конечно, различные ссылки на «советские» авторитеты в своих поздних трудах ему делать приходилось.

Но сам тип ума у него был не советский и образованность совершенно иная. Его и Академия наук не считала советским: не принимала в свои членские ряды. Но он сам – Академия.

В восемьдесят восьмом году, когда Алексей Федорович умер, я опубликовал в газете «Московский литератор» некролог «Памяти русского философа». Аза Алибековна Тахо-Годи в своей книге «Лосев»[141] замечает, что он так впервые был назвал в советской печати без каких-либо оговорок: русский философ. Имя, соответствующее сути явления. Позже в «Советской культуре» появилась моя статья о нем[142]. Не помню, чтобы кто-либо писал о Лосеве в этом духе.

Но мои убеждения в отношении Лосева были устойчивы и последовательны: я ни разу не погрешил перед ними в печати. Тогда, заканчивая некролог, писал: «Ушел тихо, незаметно, так до конца и не узнанный»…

С тех пор прошло четырнадцать лет. Да ведь и сейчас до конца не узнанный… В России, в Москве, вероятно, в силу исторических причин и сложившегося психо-физического типа социума, всегда ждут чего-то, чуда, что ли… И вот перед взором широкого круга читающей гуманитарной и даже окологуманитарной публики в ранний период эпохи нового социального слома одним из чудес явилось имя Лосева, православного русского философа, пережившего гонения, идеологическую травлю, арест, внутреннюю тюрьму на Лубянке (семнадцать месяцев!), а затем и печально известный Свирлаг на строительстве Беломорско-Балтийского канала. <…>

Алексей Федорович Лосев в постоянно ломавшемся трагическом времени в силу разных причин и обстоятельств – личность выстоявшая. Огромные научные познания в живом движении, опыт религиозно-философской мысли и религиозного переживания, приверженность к православной традиции в христианской вере и пристальное освоение западной философии – соткали особый симфонизм лосевского мышления, ни с чем не сравнимый на советском и теперь на постсоветском пространстве. <…>

Лосев, философ имени (слова), числа, знака, символа, мифа, музыки, не склонен был к максимам, фрагментам, озарениям мимолетности, которые даже при всей прекрасности остаются все-таки мимолетностями. Его вечное стремление строить развитую философскую систему сказывалось во всем и было органично для его обширного наукоемого интеллекта, освоившего на всю глубину сущность культурной истории во взаимосвязях категорий и законов. Притом интеллект, не отягченный этой глубиной, наоборот, она придавала ему еще и некую элевацию, некое парение, в случае его духовности ставящее, что называется, на крыло.

Отметим, что и все новейшие достижения мировой философской мысли периода его молодой зрелости всегда интересовали его: к примеру, он не раз в беседах замечал, что эйдос по-настоящему понял через Гуссерля, и так далее.

Строгий и неукоснительный диалектик, он был так же неотступно строгий логик. То есть прирожденная страсть к диалектике сочеталась в нем с неменьшей страстью к логике, причем формальной логике. Его усердие в этом исследовательском структурировании может быть уподоблено усердию и филигранной работе нейрохирурга.

Пройдя уже многие испытания и оценивая себя как философа, осуществившегося в исследованиях, он не чувствует себя во всей полноте принадлежащим какому-нибудь одному направлению, то есть «ни мистиком, ни голым диалектиком и так далее». И подводит итог: «Я – Лосев».

В каких же координатах находится это «Я – Лосев»? На первой же конференции памяти Алексея Федоровича я высказал вполне взвешенную мысль о том, что, несмотря на насильственную прерванность его раннего творчества и трагическую прерванность в СССР всей русской религиозно-философской традиции, в лице Лосева, самой его личностью – в метафизическом смысле – была осуществлена в нашем отечестве непрерывность религиозно-философского и притом диалектического мышления. <…>

Одновременно с «Философией имени» Лосева в двадцать седьмом году в Германии выходит «Бытие и время» Мартина Хайдеггера, созвучная в своей устремленности к «синтезу» с лосевской. Это была заостренная мысль времени. Обжигающий дыхание, грозный, раскаленный, движущийся край новейшего исторического «становления».

И – парящая над ним интуиция философской мысли, прорицающая еще неоформившееся. Смутно вырисовывались призрачные контуры некоего нового синтеза, кажущиеся обманчиво близкими. Но, как выяснилось, по мере движения к ним они не приближались, а отдалялись, даже зримо, можно сказать, уменьшаясь за увеличивающейся отдаленностью.

Это возбуждало некую нервозную зыбкость в сознании философствующих личностей, погруженных в хаос социо-кризисных ситуаций. Лосев, например, признавался, что, ища смысловой опорности, в начале он буквально разрывался на части, бросаясь то к «интуитивизму» Анри Бергсона, то к «феноменологии» Гуссерля, пока не разглядел и не осознал основополагающей изглубинной традиции.

Надо сказать, что в тот период, да и, пожалуй, на всем протяжении XX века, на его изломах происходило какое-то сближение современного, изощренно новейшего с грозным, темным духом язычества, просветлявшимся в древнегреческом варианте античной философией, родившей диалектику, античными искусствами: скульптурной телесностью, архитектурой и так далее, через гармоничную красоту «абсолютной телесности» и культ геометрии, наметивших путь к гармоничной спасительной и, можно сказать, образовательной красоте.

Такое странное, на первый взгляд, сближение античного и современного в эпоху «бушевания бесов» и страшных, мглистых на полсвета, кровавых бурь, было знакомым. Указывало и на то, что путь к «новому синтезу» в направлении, взятом Лосевым, Хайдеггером и некоторыми другими, наиболее правилен уже даже потому, что наиболее устойчив. <…>

В начале нового века посчастливилось все-таки оживить… давнюю теперь уже идею. В Калифорнии, в небольшом городке Менло Парке (неподалеку от Стенфордского университета) при православном храме Рождества Пресвятой Богородицы, начиная с января 2001 года, вот уже около двух лет проводятся беседы с докладами, сообщениями, диалогами, иногда с показами любительских фильмов.

В беседах принимают участие филологи, философы, историки, богословы, физики-теоретики, биологи, геофизики. Собственно целый спектр живых умов, кровно заинтересованных в явлении «нового синтеза». Прибавлю еще сюда мою беседу с крупным физиком-теоретиком Леонидом Пастуром, работающим сейчас в Париже, во время которой я прояснил для себя некоторые вопросы теоретической физики.

Постоянное участие в наших беседах принимает настоятель нашей церкви о. Валерий (Буланников), имеющий высшее филологическое и духовное образование. Ранее «новые неоплатоновские беседы» благословил проводить его предшественник, священник о. Амвросий (Погодин). Правда, нам не хватает такого мецената, как Козимо Медичи. Но то был XV век!

Чистая философская мысль едва ли найдет себе сейчас крупного покровителя. Но обнадеживают координаты: то, что все это происходит в тишине, на окраине сверхдержавы, в начале третьего тысячелетия. Крупная мысль вызревает в провинции. <…>


2002 г. Old Mill (Старая мельница), Mountain View, Калифорния, США

Э. Клюс. Литературная шинель. Русские писатели и вопросы философии

<…> Лосевское стремление к высокому синтезу рационального и мистического знания колеблется между рациональной речью и меональной речью дословесной музыки. Лосев постоянно пытается преодолеть те трудности, с которыми столкнулся молодой Ницше в «рождении трагедии из духа музыки» – между дионисийством трагедии с ее укорененностью в музыке и оптимизмом научного знания, введенного Сократом и подавляющего силу музыки. Для обоих философов, Ницше и Лосева, музыка есть выражение чего-то первичного и дорационального. У Ницше это первичные страдания и ужас. У Лосева музыка достигает космического уровня хаотического бытия, не умеющего выразить себя в слове… Подобную же оппозицию можно встретить и в философской деятельности Лосева. В его трудах философский дискурс признает свою неспособность проникнуть в глубины и хаос великой музыкальной сердцевины. Как философ может воспринять не более чем технику в искусстве пианиста, а не страдания самого человечества во всей его целостности и сложности, так и философский инструментарий помогает только при анализе формы и не проникает в глубины ее сущности. Он не может исследовать бесформенное бытие того, что составляет самое ядро музыкального феномена. Вместе с Лосевым находит свое новое выражение надежда Ницше на появление новой трагедийной культуры после падения оптимистической веры в науку. Так и вместе с Соловьевым в лосевской философии никогда не преодолевалось напряжение между ученым размышлением, магически-метафизическим словом и музыкой. Это то самое напряжение в русской религиозной философии, которое столь отличает ее от современной западной философии и делает богаче в ее жанровых и языковых экспериментах.

<…> Лосев был необыкновенно эрудированной личностью как носитель культуры и несомненно один из лучших историков античной философии в XX веке. Он был светочем советской неофициальной философии. Его жизнь свидетельствует о разрушении культуры и вместе с ней своей собственной… И в его прозе мы являемся свидетелями падения и саморазрушения философии перед лицом громадных и враждебных событий, более мощных, чем философия… Философия как общественное явление мысли должна была умереть в сталинской России. <…>

X. Куссе. Метадискурсивная аргументация. Лингвистические исследования русского философского дискурса от Ломоносова до Лосева

<…> Вопреки голосам, что Лосев только последователь, если даже не эпигон Флоренского, мною выше уже было доказано отличие Флоренского и Лосева на примере раскола метафизики всеединства у Флоренского (попытка материального видения идеи) и той лосевской диалектической картины трансцендентности, высказанной в имманентном виде <…>.

Разница между Лосевым и Флоренским не проявляется, наконец, там, где мнимая общность терминологии могла бы выяснить их понятийное различие.

Так, например, Лосев употребляет, как и Флоренский, понятие «этимон». Однако оно не является для Лосева потусторонней идеей слова, как у Флоренского, но только голой абстракцией, с которой начинается история слова. Когда Лосев говорит в «Философии имени»:

«Слово – могучий деятель мысли и жизни»,

то здесь имплицитно выступает отличие Лосева от Флоренского. Для Лосева слово – двигатель мысли и жизни. Он не усматривает в словах действенность как только некую материальную энергию. Когда Лосев именует слово магическим и мифическим, то имеет в виду его социальное воздействие и самопроявление личности. Прежде всего в своей теории языка он выделяет коммуникативную универсальную направленность. Магически-мифической является возможность коммуникации вещей посредством имен.

<…> Из сравнения Флоренского и Лосева следует, что Флоренский, несмотря на внешнюю форму диалога в нескольких его произведениях, продолжает в основном метафизическую традицию философии Вл. Соловьева, между тем как Лосев привязывается к соловьевскому идеалу диалогики в смысле оппозиции и дискуссии различных мнений, хотя эксплицитную форму искусственного разговора он не использует.

Голоса России

X. Гарбер. Против воинствующего мистицизма А.Ф. Лосева

<…> Никогда идеализм не выступал в столь реакционной, претенциозной и воинственной форме, как теперь в лице Лосева.

<…> попытаемся выявить собственный идейный облик Лосева… Сам Лосев всячески стремится убедить читателя в своем философском превосходстве и никчемности всяких иных учений. Словом, замысловатая внешняя форма писаний Лосева не мешает ему ревностно пропагандировать самые реакционные воззрения.

<…> он сознательно идет от современности к раннему средневековью… Утверждение, что можно диалектически мыслить с одинаковым правом как о ведьмах, так и о действительных вещах, означает приравнивание первых вторым. <Тут Лосев> далеко отстоит даже от объективного идеализма, пребывая в сфере мистических сущностей. <…> Он развязно полемизирует с марксистами <…>.

<…> Для Лосева возможен один путь – от Гегеля назад, а не от него вперед. Впрочем, Гегель не является для Лосева даже временной остановкой. Да и философия Шеллинга его мало удовлетворяет. Чувствует он себя свободно лишь в обществе Плотина и Прокла. Себя он ставит в одном ряду с ними, так что сам Лосев, по-видимому, считает себя не то Плотином, не то Проклом наших дней.

<…> Это какая-то филологическая космология. В ней нет даже понятий. Слова и ничего кроме слов. Слова – вот подлинные кирпичи лосевского мироздания.

<…> Всегда и неизменно он пускает стрелы по адресу науки и издевается над учеными. Он делает это совершенно открыто. Его враждебное отношение к науке обусловливается христианским характером его философии… Русская философская эмиграция уже много лет проповедует то же самое… пожалуй, Лосев в отношении истоков своей философии их всех превзошел. Его реакционные идеи восходят к мистике Плотина <…>

В его лице господствующие классы оказываются вынужденными маскироваться в средневековые одеяния и пользоваться давно превзойденными идеологиями прошлых времен. Напрасно. Это не остановит всепобеждающей поступи социализма.

<…> На основании вышеприведенного анализа лосевского мировоззрения я позволю себе закончить доклад следующими словами: Лосев является философом православия, апологетом крепостничества и защитником полицейщины.

Л. Каганович. Организационный отчет Центрального комитета XVI съезду ВКП(б)

<…> А вот пример из области философской литературы. В «Правде» была помещена рецензия о семи книгах философа-мракобеса Лосева. Но последняя книга этого реакционера и черносотенца под названием «Диалектика мифа», разрешенная к печатанию Главлитом, является самой откровенной пропагандой наглейшего нашего классового врага (несмотря на то, что она была напечатана благодаря Главлиту, она не увидела света). Приведу лишь несколько небольших цитат из этого контрреволюционного и мракобесовского произведения:

«Дыромоляи, говорят, и сейчас еще не перевелись в глухой Сибири. А я по грехам своим никак не могу взять в толк, как это земля может двигаться. До сих пор никак не могу себя убедить, что земля движется и что неба никакого нет…»

«Католичество, которое хотело спасти живой и реальный мир, имело полное логическое право сжечь Джордано Бруно…»

«Диалектический материализм есть вопиющая нелепость…»

«Сжигать людей на кострах красивее, чем расстреливать, так же как готика красивее и конкретнее новейших казарм, колокольный звон – автомобильных воплей и платонизм – материализма…»

«Только монах один – не мещанин. Только монах понимает правильно и достаточно глубоко половую жизнь, и только он один знает глубину и красоту женской души…»

«Говорили: идите к нам, у нас полный реализм, живая жизнь вместо ваших фантазий и мечтаний. Оказывается, полный обман и подлог. Нет, дяденька, не обманешь. Ты, дяденька, с меня шкуру хотел спустить, а не реалистом меня сделать. Ты, дяденька, вор и разбойник…»

«Коммунистам нельзя любить искусство. Раз искусство, значит – гений. Раз гений, значит – неравенство. Раз неравенство, значит – эксплуатация…»

«Иной раз вы с пафосом долбите: „социализм возможен в одной стране“, не чувствуете ли вы в это время, что кто-то или что-то на очень высокой ноте пищит у вас на душе: не – ет!».

И это выпускается в Советской стране. О чем это говорит? Это говорит о том, что у нас все еще недостаточно бдительности. (Голоса: «Кто выпускает? Где выпущено?») Разрешено Главлитом. (Голоса: «Чье издание?») Это выпущено самим автором, но весь вопрос заключается в том, что у нас, в Советской стране, в стране пролетарской диктатуры, на частном авторе должна быть узда пролетарской диктатуры. А тут узды не оказалось. Очень жаль. (Голоса: «Правильно»).

XVI съезд Всесоюзной коммунистической партии (б). Стенографический отчет. Речь тов. Киршона

<…> Или вот, например, товарищи, место из книжки, которую цитировал уже здесь т. Каганович, «Диалектика мифа» Лосева, – она тоже вышла в 1930 г. и пропущена Главлитом. Этот Лосев, помимо всяческих других откровенно-черносотенных монархических высказываний, между прочим сообщает:

«Пролетарские идеологи или ничем не отличаются от капиталистических гадов и шакалов, или отличаются, но еще не известно, чем собственно они отличаются».

Коммунист, работник Главлита, пропустивший эту книжку, в которой нас в лицо называют капиталистическими гадами и шакалами, мотивировал необходимость ее разрешения тем, что это «оттенок философской мысли». (Смех. Голос: «Оппортунизм на практике»). А я думаю, нам не мешает за подобные оттенки ставить к стенке. (Аплодисменты. Смех).

М. Григорьев. Реакционная «диалектика». Эстетическая система Лосева

Марксистское литературоведение, последние годы занятое чисткой собственных рядов, не всегда уделяло должное внимание тем процессам, которые протекают в рядах буржуазного искусствознания. А там, между прочим, пользуясь некоторой передышкой, произросли столь откровенно махровые цветы, как «Диалектика художественной формы» А.Ф. Лосева, представляющая собою построение цельной эстетической системы реакционно-идеалистического типа.

<…> Лосев на своей книге вполне мог бы поставить не 1928 г., а 1900 г., например: содержание книги никак не выдало бы его мистификации. Если Г.Г. Шпет в своей «Внутренней форме слова» пытается заговорить современность псевдо-социологическими понятиями, маскирующими антиисторическую концепцию его, то антиисторизм Лосева выступает совершенно обнаженным…

<…> Если перевести эту «диалектику» на обыкновенный язык, то будем иметь следующее: поэзия порождается не бытием, как мы думаем, а смыслом (Смыслом – писал бы Лосев до революции, с большой буквы). Первообраз Лосева есть не что иное, как конкретно-идеальное бытие Платона… По Платону – всякое фактическое воплощение идеи меньше идеи. Отсюда неудовлетворенность художника, отсюда стремление его все к новому и новому творчеству: создав вещь искусства и сравнивая ее с идеальным образцом, художник видит, что это не то, и создает новое. Диалектика искусства определяется стремлением адекватно воплотиться. То же и у Лосева.

Но у Платона все это в разных диалогах по крайней мере увлекательно изложено, Лосев же бездарно заключил эту явно религиозную мысль в схоластические формулы.

Что сказать по поводу этой теории «социальных функций» искусства? Она не характерна даже для довоенной буржуазии, она не характерна вообще для какого-либо класса, еще не окончательно потерявшего чувство реальности. И лишь самодержавие, гибнущее дворянство, опиравшееся на поповщину и полицейских, в отчаянии производившее очень реальные бури, но стремившееся показать, что в стране «мир и в человецех благоволение», горячо приветствовало бы теорию Лосева. Вы опоздали, Лосев, со своей теорией десятка на два лет. Два десятка лет назад вы получили бы признание и вам уготовано было бы почетное место в «Новом времени» между Меньшиковым и Розановым! <…>

М. Горький. О борьбе с природой

<…> Среди буржуазных «мыслителей» есть группа особенно бесстыдных лицемеров, их ремесло – сочинять книги о великих заслугах христианства в истории культуры, причем они забывают о поразительном изуверстве церкви христовой, непрерывной пропаганде ею ненависти ко всем иноверцам, о садизме ее бесчисленных инквизиторов, забывают о неисчислимых ужасах «религиозных» войн, о том, что эта церковь освящала рабство и крепостное право. Наместники Христа на земле, князья церкви, епископы, религиозные философы и в наши дни остаются такими же «гасителями разума» и человеконенавистниками, какими они были всегда, а особенно с той поры, когда христианство было признано государственной религией. В рукописной копии нелегальной брошюры профессора философии Лосева «Дополнение к диалектике мира» сказано то самое, что ежедневно печатается в прессе политиканствующих эмигрантов, предателей трудового народа в прошлом, готовых предать его еще раз и завтра. Не считаясь с тем, что даже классовые враги Союза Советов признают факты культурного возрождения русской трудовой массы, философ Лосев пишет:

«Россия кончилась с того момента, когда народ перестал быть православным. Спасение русского народа я представляю себе в виде „святой Руси“».

Но что же такое, по мнению Лосева, представляет собою русский народ? Народ этот он характеризует так:

«Рабочие и крестьяне безобразны, рабы в душе и по сознанию, обыденно скучны, подлы, глупы. Им свойственна зависть на все духовное, гениальное, матерщина, кабаки и циничное самодовольство в невежестве и бездействии».

Нечего сказать – красивенький народ! И если б профессор был мало-мальски нормальный человек, он, разумеется, понял бы, что из материала, столь резко охаянного им, невозможно создать «святую Русь» – понял бы и повесился. Только идиот может оценивать «зависть к духовному» как порок. Но профессор этот явно безумен, очевидно, малограмотен, и если дикие слова его кто-нибудь почувствует как удар, – это удар не только сумасшедшего, но и слепого. Конечно, профессор – не один таков, и наверное он действовал языком среди людей подобных ему, таких же морально разрушенных злобой и ослепленных ею. Что делать этим мелким, честолюбивым, гниленьким людям в стране, где с невероятным успехом действует молодой хозяин, рабочий класс, выдвигая из среды своей тысячи умных, талантливых строителей социалистического общества, в стране, где создается новая индивидуальность? Нечего делать в ней людям, которые опоздали умереть, но уже гниют и заражают воздух запахом гниения. Я как будто уклонился от моей темы? Возвращаюсь к ней. <…>

П.В. Палиевский. К 90-летию А.Ф. Лосева

Есть знание; оно может лежать годами. К нему чувствуешь почтение, понимаешь издалека его значение, но подступиться к нему нет сил: косные, непроницаемые, обросшие научным аппаратом пласты.

Но вот эти пласты почему-то сдвинулись, стали понятны друг другу; предметы засветились, стали прозрачными… Это в знании проснулась мысль. Раз проснувшись, она начинает посылать свет далеко впереди себя, на трудно представимые расстояния. Она приносит весть, что разобщение преодолимо, что связь между предметами есть, что она достижима… В Алексее Федоровиче Лосеве мы с несомненностью видим такой источник мысли.

Но этого мало. Бывает так, что пробудившаяся мысль сама осознает свое место среди других, ищет и освещает общий порядок, служит ему и нас вовлекает в соучастие, в постижение этого порядка и в труд, желающий продвинуть его хоть на малый шаг вперед. Это – культура. В Алексее Федоровиче мы находим и знание, и мысль, и культуру.

Сочетание таких начал в одном человеке и в таком объеме, естественно, вызывает изумление. В каждой данной области, затронутой им, он выглядит другим, и его самого как будто не видно; в определениях источника теряешься, не можешь их собрать. Здесь многое обманчиво, начиная с самого внешнего облика Алексея Федоровича. Мне случалось, например, слышать от людей, впервые увидевших Лосева и не имевших возможности с ним поговорить: вот классический немецкий профессор откуда-нибудь из Геттингена или Фрайбурга, или из старого Берлина; словом, Гегель. А между тем, нисколько не открещиваясь от Гегеля, этот человек – донской казак, пришедший к нам из тех краев, откуда явились «Тихий Дон» и «Слово о полку Игореве», и не потерявший в душе ничего из того, что с этим связано.

И в самом складе ума. Говорят, – и это приходилось слышать тоже, – что ж, это хорошо известная диалектика, немецкая идеалистическая школа. И верно, как будто находим свободное соразмышление и с Гегелем, и с Шеллингом, и с Фихте, не говоря уже о разных ответвлениях их идей раньше и потом. Но попробуйте принять их в Алексее Федоровиче за основу – тотчас же обнаружится нечто совсем другое. Увидишь вдруг, что под ними открывается диалектика иная, какая-то первозданная, идущая из глубин, от начал, где она впервые зародилась, от греков. Видишь, что она отмечена не столько последовательностью и стройностью взаимовыведения, как у немцев, сколько заботой уместить несогласующиеся в человеческой голове показания в чем-то одном, целом; стремление охватить их единство. Словно наблюдаешь, – как тогда, когда Алексей Федорович разбирает Прокла, – эти шевелящиеся в исходном ядре первоначала. Один-два; первый шаг количества, откуда рождаются качества, – все как будто, которые вообще могут быть.

Радуешься, что обрел наконец ускользавший фундамент. Но не тут-то было. Отсюда же, в той же работе Алексея Федоровича, которую начал читать, или в другой, соседней, видишь, что опора ушла снова вперед. Туда, где впервые соединились Восток и Запад, к Константинополю с его колоссальными и еще не раскрытыми достижениями в разработке устойчивых, длительных форм мысли; к Возрождению, Просвещению и дальше – ближе к текущим дням, от которых, как выясняется, Алексей Федорович тоже никуда не отходил, был постоянно в них погружен!

И тут догадываешься, может быть, о самом замечательном. Видишь, что, о чем бы Алексей Федорович ни писал, чего бы ни касался, он возвращает нас к основному стволу человеческой мысли. Идет ли речь об античной классике, средневековом усилии создать нерушимый канон, о перевороте Возрождения, о напряженных отношениях художественного образа и философии в XIX веке, об их распаде, даже войне в XX веке и об образовании тут же новой исторической дороги, – всюду находишь это удивительное присутствие главного, объединяющего, – проходящего в глубине всех захваченных Лосевым областей. Впечатление от этого главного ствола мысли в трудах Лосева неизгладимо. Вероятно, эта особенность и позволила Алексею Федоровичу внести замечательный вклад в современное исследование разных эпох.

Слыша эту способность, этот масштаб, мы понимаем, какое значение имеют труды Лосева в борьбе, которая, как сказал поэт, идет «в невидимой области духа». Известно, что она бывает ожесточеннее иных шумных сражений. Происходит это потому, что ведущие эту борьбу против нас хорошо понимают, что не было бы ничего более важного, как сбить нас с главного направления, основного ствола. Отклонить с него, подменить – это особенно, – или создать впечатление, что не было развития его в России и уж, разумеется, в советское время, или еще лучше: сделать вид, что нет его вообще. Какой там ствол… есть плюралистический мир, где можно так, а можно и этак, а главного нет и быть не может, – «изобретение догматиков». Спокойствие и сила, с которыми Лосев отстаивает центральную историческую дорогу во всех своих трудах, есть нечто единственное, незаменимое, необходимое для разных специальностей и для всех нас вместе.

Тем более, что если нужно, он умеет сказать об этом прямо. Уроком таких разъяснений, я думаю, является для всех нас его послесловие к книге А. Хюбшера «Мыслители нашего времени», где по поводу этой книги, а вернее, по поводу всего того, что за ней стоит, Лосев говорит:

«Все еще думают, что Западная Европа – центр мировой мысли; и все еще думают, что только там существуют боги. Прогрессивное человечество смотрит на это совершенно иначе».

Да, мы благодарны Лосеву прежде всего за то, что массив его знаний, его культура и фундаментальная мысль во всей их обширности умеют делать нас участниками одного большого общечеловеческого дела, понять в нем свое место, определить позиции и при всей академической строгости и объективной полноте защищать их сознательно, быть лично активными. Не забуду надписи, которую сделал Алексей Федорович на оттиске одной его статьи – «Природа у Гераклита»:

«Природа природой, а сам не плошай».

В.Н. Щелкачев. Из воспоминаний о Лосеве и о его деятельности

Начну с воспоминаний о первых встречах. Мое знакомство с А.Ф. Лосевым и его женой, Валентиной Михайловной, состоялось в 1927 г. или в 1928 г., когда я встретился с ними, находясь в гостях у Николая Михайловича Соловьева, глубоко интересовавшегося проблемами философии математики и значительную часть своей жизни посвятившего апологии христианства. Непосредственно перед приходом Лосевых в гости Н.М. Соловьев рассказывал мне о впечатлениях о работах А.Ф. Лосева.

В то время я был студентом III или IV курса математического отделения физико-математического факультета Московского университета и уже был наслышан об А.Ф. Лосеве как об исключительно широко эрудированном философе. Знал я о научных связях А.Ф. Лосева с моими учителями – университетскими профессорами – Н.Н. Лузиным, Д.Ф. Егоровым. Н.Н. Лузин был выдающимся специалистом в области теории множеств и был избран членом Академии наук СССР первоначально по отделению философии, а затем переведен в отделение математических наук. Д.Ф. Егоров был президентом Московского Математического общества и почетным членом АН СССР. Известная для меня (через Н.М. Соловьева) близость мировоззрения этих математиков с А.Ф. Лосевым мне очень импонировала.

Как только А.Ф. Лосев с супругой зашли в гости к Н.М. Соловьеву, то сразу зашел длительный разговор о знаменитом «восьмикнижии» А.Ф. Лосева…

Мне стало совершенно очевидно, что А.Ф. Лосев не только философ, но и специалист по истории философии, филологии, лингвистике, музыковедению.

В 1930 г. последовали аресты. Сначала был арестован А.Ф. Лосев, затем его жена, Валентина Михайловна, а потом большая группа людей: Д.Ф. Егоров, известный искусствовед А.Б. Салтыков, палеонтолог А.В. Сузин, я и мой друг, с которым я учился в университете, – П.А. Черемухин, любивший А.Ф. Лосева и знавший его работы. Все мы оказались «уголовниками» и побывали в тюрьмах Лубянской и Бутырской. Нам было предъявлено обвинение по статье 58 Уголовного кодекса; инкриминировалось участие в церковной контрреволюционной организации. На самом же деле, конечно, никогда такой организации не существовало. Обвинение было ложным. Всем арестованным в конце сентября 1931 г. объявили приговоры. Приговоры распределялись «по ранжиру» – профессорам и протоиереям по 10 лет, доцентам по 5 лет, аспирантам, в частности, мне и П.А. Черемухину – 3 года. <…>

По окончании моей трехлетней ссылки (которой было заменено трехлетнее заключение в концлагерь по приговору) я не имел права вернуться в Москву и жить в больших городах. С начала 1934 г. я начал работать в должности доцента – зав. кафедрой теоретической механики в Нефтяном институте в гор. Грозном. Докторскую диссертацию я защитил в самом начале войны, и мне было присвоено ученое звание профессора теоретической механики. Учитывая проведенные мной гидродинамические теоретические работы и исследования на грозненских нефтяных промыслах, меня летом 1944 г. перевели на работу в Москву – в особую группу по интенсификации нефтедобычи, организованную при Наркомате нефтяной промышленности по указу Государственного Комитета обороны.

Обосновавшись жить с 1944 г. в Москве, я сразу возобновил знакомство с семьей Лосевых, вернувшихся в Москву в тридцатых годах после заключения в концлагерях.

Я был очень счастлив возможности общения с семьей Лосевых. Особенно мне запомнилось, что в начале 50-х годов А.Ф. Лосев с женой провели лето в гор. Звенигороде, сняв по моему совету дачу рядом с той дачей, в которой жил я с женою и детьми. Конечно, вместе с Лосевым я совершал частые прогулки по замечательным местам в окрестностях гор. Звенигорода. Из бесед во время прогулок и на даче мне довелось узнать о многих новых интересных идеях А.Ф. Лосева.

В один из дней, когда я был в гостях у Лосевых, пришла к ним Аза Алибековна Тахо-Годи, которую и Алексей Федорович и Валентина Михайловна представили мне как самую близкую и незаменимую сотрудницу и помощницу Алексея Федоровича, хорошо владевшую классическими языками и бывшую в полном курсе всех дел и идей Алексея Федоровича. Валентина Михайловна пояснила мне, что без такой помощницы Алексей Федорович не мог бы уже самостоятельно работать, так как после пребывания в концлагерях он почти ослеп. Азе Алибековне Алексей Федорович диктовал свои новые работы, и она читала ему необходимые для работы статьи, книги, рукописи.

Валентина Михайловна вскоре заболела и умерла; я принимал участие в ее похоронах на Ваганьковском кладбище. Еще до смерти Валентины Михайловны, во время ее болезни, мне была известна ее «завещательная» просьба о том, чтобы Аза Алибековна навсегда осталась помощницей и спутницей жизни Алексея Федоровича. Аза Алибековна достойно выполнила эту просьбу Валентины Михайловны, обеспечивая все условия для продолжения Алексеем Федоровичем его напряженной творческой работы.

Если учесть, что Алексей Федорович начал самостоятельную работу (опубликовав первые свои сочинения) еще до 1920 г., то получается, что его творческая деятельность продолжалась более 70 лет – вплоть до его кончины в 1988 г. <…> И в середине и в конце девяностых годов А.Ф. Лосев, прожив уже более девяноста лет, продолжал работать столь же интенсивно и продуктивно, как и в молодости. Свидетельством этого служат его многотомные книги по эстетике и другие работы, о которых упомяну далее.

Самые первые написанные А.Ф. Лосевым книги доказывали, что его исследования античной культуры не являются оторванными от самых современных достижений физико-математических наук. Уже в двадцатых годах в сочинениях Алексей Федорович использовал не столь давно появившиеся и продолжавшие развиваться идеи теории относительности. А ведь надо учесть, что в эти годы теория относительности в нашей стране в значительной степени замалчивалась и была как бы под запретом. Подтвержу это конкретным фактом. В середине двадцатых годов профессор Н.Н. Бухгольц, хорошо знакомый А.Ф. Лосеву, закончил чтение основного курса теоретической механики студентам, переходившим на III курс физико-математического факультета Московского университета. Группа этих студентов, и я в их числе, высоко ценивших эрудицию и педагогическое мастерство Н.Н. Бухгольца, обратились к нему с просьбой: прочитать для нас в новом семестре факультативный курс, посвященный теории относительности (в то время теория относительности не входила в основную программу университетского курса теоретической механики). Н.Н. Бухгольц выполнил просьбу студентов и прочитал такой факультативный курс. Оказалось, что вскоре после прочтения факультативного курса теории относительности об этом узнал декан физико-математического факультета профессор Аркадий Климентьевич Тимирязев (сын известного естествоиспытателя Климента Аркадьевича); он вызвал Н.Н. Бухгольца и объявил ему устный выговор, мотивируя это недопустимостью знакомить студентов с контрреволюционными идеями теории относительности. Кстати сказать, позднее я узнал, что профессор А.К. Тимирязев был в середине двадцатых годов автором или соавтором характерных лозунгов, написанных на транспарантах, которые несли участники проводившихся в то время «демонстраций трудящихся» в г. Москве. Например, один из лозунгов был таков:

«Пролетариату буржуазные сказки Эйнштейна не нужны».

Я не люблю термин «поп» и всегда употребляю только термины: «священник», «священнослужитель». А вот термин «антипоп» как раз очень уместен по отношению к тем идеям и философам, которые пользовались правительственными поощрениями в нашей стране и занимались воинствующим атеизмом, используя для этого гонения (и запрещения) на теорию относительности, генетику, кибернетику и другие разделы передовой науки.

Приведенные факты поясняют: как могли в то время восприниматься официальными кругами и признанными «правительственными философами» книги А.Ф. Лосева, в которых использовались и развивались философские идеи теории относительности.

Приведу еще один пример из сочинения А.Ф. Лосева («Диалектика мифа»), который мог истолковываться как наводивший читателя на «крамольные размышления». Известно, что безоговорочно справедливым и не вызывающим никакого сомнения признавалось основное утверждение классиков исторического материализма: «Бытие определяет сознание». Однако А.Ф. Лосев, ценивший строгость и дедуктивность построения математики, всегда считал необходимым обращать особое внимание на определения основных понятий, которые использовались не только в математике, но и в философских доказательствах и выводах. Поэтому, коснувшись утверждения о том, что «бытие определяет сознание», А.Ф. Лосев сразу оговорил необходимость предварительно определить сами понятия и толкования понятий «бытие», «сознание», «определить», которые входят в упомянутое утверждение, кажущееся очевидным и доходчивым лишь тому человеку, который над этим утверждением критически не задумывается.

Таков же был подход А.Ф. Лосева и к «просветительскому» утверждению о том, что, мол, «знание разрушает веру». А.Ф. Лосев и по этому поводу указывает: надо дать предварительное определение «знания», «веры» и лишь потом устанавливать соотношение между ними.

А.Ф. Лосев любил и использовал известное утверждение:

«Ex nihilo nihil fit»[143].

Любопытно отметить, что профессор К.А. Тимирязев в своей книге «Жизнь растений» посчитал необходимым отметить, что до сих пор «этого никто опытно не доказал». Мне кажется, что по поводу высказанной К.А. Тимирязевым необходимости опытного доказательства такого утверждения комментарии излишни. <…>

А.Г. Спиркин. О личных встречах и беседах с А.Ф. Лосевым

Много лет тому назад, когда я работал ассистентом в лаборатории корковой патологии Института неврологии АМН СССР, мне посчастливилось однажды вместе с аспирантами А.Ф. Лосева прийти к нему домой на очередное занятие по древнегреческому языку. До этого я много слышал об этом необыкновенном человеке. Но увиденное и услышанное при первом посещении, а потом продолжающееся более тридцати лет знакомство, при этом очень близкое (летними и осенними месяцами у меня на даче в «Отдыхе» – ежедневное), превзошли все мои ожидания.

Квартира на старом Арбате, в которую я впервые попал, произвела впечатление удивительного «кусочка» античности, перенесенной в современность и московское пространство. Переступив порог, я сразу же почувствовал, что как бы погрузился в загадочную пучину седой старины с ее своеобразным историческим ароматом. Мне казалось, что я пришел в гости к мыслителям Древней Греции – Сократу, его ученику Платону, Аристотелю и что вот-вот из-за старинных шкафов в пурпурно-красном одеянии выйдут софисты – Протагор, Горгий… Хозяин квартиры – крупный, высокого роста мужчина, с огромным лбом мыслителя, донской казак по происхождению, с утонченно-интеллигентными чертами лица, поражая сказочной эрудицией, говорил сочно, образно, с юмором, взмахивая правой рукой, словно желая придать своим словам особую убедительность.

Это были не просто занятия по лексике и грамматике, а емкий филологический анализ чуть ли не всего древнего мира с преинтереснейшими экскурсами в мифологию, религию, философию разных народов, в упоительное царство этимологии великого множества слов, уходящих своими корнями в глубины санскрита, старославянского, древнегреческого и особенно в граненую кристальность латыни. И воспринимая квинтэссенцию культурного творчества народов, выразившуюся в семантическом строе их языков, я невольно вспоминал глубокомысленное утверждение А.И. Герцена: кто не знает иностранных языков, не может по-настоящему знать и своего родного. Например, мне на всю жизнь врезалось в память, что, употребляя слово «паника», мы, оказывается, и не подозреваем его этимологическую связь с именем Пана, древнего мифологического бога леса, наводившего, согласно легенде, ужас на людей своим чудовищно страшным видом.

Слушая А.Ф. Лосева, трудно сразу сообразить, кто он по профессии: тут и языкознание – различные лингвистические модели, анализ грамматического строя языка в его соотношении с мышлением в их едином историческом развитии, фонетика, лексикология и грамматика древних языков; тут и филология в самом широком смысле слова, с анализом художественных памятников старины; тут и музыка, особенно Вагнер, разбираемый, как говорят, «по косточкам», во всех деталях собственно эстетического и биографического, а также мировоззренческого содержания, с анализом творений гениального композитора не только на профессиональном музыкальном уровне, но и с глубочайшим философским обобщением всего его творчества; тут и гражданская история с удивительными подробностями жизни господ и рабов в античном мире – когда Лосев говорит обо всем этом, в сознании слушателей возникают яркие наглядно-пластические образы живых, конкретных людей с их поступками, привычками, манерами и взглядами на жизнь; тут и философия – «Критика чистого разума» Канта, «Наука логики» Гегеля, диалоги Платона, произведения Николая Кузанского, щедро цитируемые на память. И все, о чем он рассказывает, стягивается в тугой узел, пронизывается сквозной мыслью, проходящей через всю лекцию или беседу. Иной раз А.Ф. Лосев с увлечением рассуждает о математических проблемах, увязывая их с историей развития философской мысли, ее категориальным аппаратом, со спецификой культуры данной эпохи, с методологическими принципами мышления, свойственными ей.

Однажды был такой случай. Редколлегия «Философской энциклопедии» объявила закрытый конкурс на лучшие статьи, в частности по диалектической логике. Члены жюри изучили присланные работы. Мнение оказалось единодушным – самой глубокой по содержанию была признана одна рукопись. И когда вскрыли конверт, где значилась фамилия автора, то оказалось, что это был А.Ф. Лосев, принявший потом самое активное участие – и как автор, и как консультант – в создании «Философской энциклопедии», написав для этого издания рекордное количество статей – около ста! Это было началом триумфального выхода Алексея Федоровича к широкому читателю. Правда, печататься он начал давно (первая публикация, статья «Эрос у Платона», вышла в свет в 1916 г.) и к этому времени издал немало фундаментальных произведений. Но теперь труды А.Ф. Лосева, подобно горной реке, хлынули бурным потоком; это были не только статьи, но и огромные монографические произведения по 40 – 60 печатных листов каждое.

Как профессиональному психологу, мне чрезвычайно интересно наблюдать за повседневной житейской, творческой, трудовой активностью А.Ф. Лосева. Как личность Лосев – явление уникальное: ему девяносто лет, но он сохранил удивительную силу памяти и логическую мощь светлого разума! Далеко не все знают, что вот уже более сорока лет он страдает сильнейшей близорукостью, возникшей от постоянного перенапряжения зрения, и ему приходится прибегать к помощи секретарей. Многие годы его мучит бессонница, порой очень тяжелая. Но сила духа поразительна по своей витальности.

Почти каждое утро – и летом, и осенью (а встает Лосев около одиннадцати) – наше общение начинается с моего традиционного вопроса: «Как сегодня спали, Алексей Федорович?». Ответы разные. Чаще всего: «Пожалуй, на тройку с минусом», или «на твердую тройку», или «плоховато», или «совсем плохо» – ночью он несколько раз принимал снотворное. Но вот что удивительно и поучительно. Каждый раз, независимо от того, как он спал, после легкого завтрака (овощи, фрукты, молочные продукты), который всегда завершается чашкой кофе, к двенадцати часам появляется кто-либо из секретарей (знающих языки), и невдалеке от дома, в кленовой роще, в тени Алексей Федорович усаживается в своей неизменной плетеной качалке (ведомой мне вот уже с 50-х годин), и начинается деловая жизнь – или ему читают, или он диктует, или и то и другое.

И так каждый день. Без отпусков, без суббот и воскресений. Безделье – невыносимая мука, страшнее, чем бессонная ночь.

Занятия продолжаются до шести часов вечера. Легкий полдник, скажем, чашка черной смородины или клубники или несколько яблок. Потом прогулка или «отдых» в постели. Но мысль не бездействует, она погружена в прочитанное, конструирует идеи, которые завтра почти без поправок лягут на бумагу. В восемь вечера обед. Эта многими десятилетиями сложившаяся включенность в строгий, можно сказать кантовский, распорядок дня, видимо, играет огромную роль (разумеется, при наличии прочих условий) в создании того психофизиологического гомеостазиса, который способствует гигантской трудоспособности и удивительной продуктивности А.Ф. Лосева.

Недаром говорится, что талант – это прежде всего трудолюбие. Если быть психологически более точным, можно сказать в назидание молодежи, что талант – это не только природный дар, но и упорный, целеустремленный, напряженный, а главное, систематический труд, постоянная погруженность в думы о своем предмете.

Обычно кропотливая работа противопоставляется энтузиазму, вдохновенному полету мысли. Полным опровержением этого является творческая деятельность А.Ф. Лосева, у которого скрупулезные филологические изыскания с их микроскопической точностью сочетаются с творческим энтузиазмом ищущей мысли. Тут слиянно действуют трудолюбие, терпение и свободная игра воображения, напряженный полет логически точной мысли.

Обращает на себя внимание такая психологическая особенность творческого процесса у А.Ф. Лосева, как феномен интеллектуальной включенности, своего рода действенная сила инерции постоянно погруженной в свой предмет мысли, ее разбег, который трудно остановить.

Работая в должности заместителя главного редактора «Философской энциклопедии», я в свое время заказал А.Ф. Лосеву ряд сравнительно небольших по объему статей о неоплатониках. Приступив к работе над ними, А.Ф. Лосев так вошел в тему, что уже никак не мог оставить ее. Мысль постоянно двигалась в глубь, и впоследствии это нашло свое выражение в специальном томе «Истории античной эстетики», посвященном неоплатонизму. Нечто аналогичное произошло и со статьей «Символ», которую он писал для той же «Философской энциклопедии», – впоследствии она разрослась в две книги, рассматривающие проблему символа в философском и эстетическом плане. Нужно сказать, что проблема символа и его места в системе культурных ценностей занимает думы А.Ф. Лосева почти всю его творческую жизнь. Несколько лет назад ему заказали предисловие к двухтомнику сочинений В.С. Соловьева. И вот я узнаю, что написана и вышла книга, посвященная жизни и творчеству русского философа, а кроме того, готов большой самостоятельный том «Вл. Соловьев и его время».

В общении с А.Ф. Лосевым обращает на себя внимание исключительная вообще, а для его возраста особенно сила памяти, ее удивительная сохранность, я бы сказал свежесть. Наряду с высокой культурой и незаурядными природными данными, воспитанностью памяти этого человека тут, видимо, сказалось и то, что он из-за большой ослабленности зрения, притом давнишней, лишен возможности передоверять бумаге свои мысли и вынужден бережно держать все в уме. С этим в какой-то степени связана и удивительная методичность его изложения, огромная сила обобщающей мысли – результат гигантского педагогического опыта.

Я часто задаю Лосеву вопрос: «Что произошло в мире за последние дни, Алексей Федорович?». Он, чуть задумавшись, начинает, загибая один палец за другим, перечислять события, располагая их по мере социальной значимости, и передает слова дикторов и содержание прочитанных ему газет почти дословно. Обычно к старости лучше помнят ранние впечатления и значительно хуже новые. А.Ф. Лосев одинаково хорошо хранит в памяти и старые и совсем недавние, свежие впечатления.

Целью моей заметки не является анализ научного содержания работ А.Ф. Лосева, но все-таки хочется привести несколько примеров того, как в нашем диалоге он порой самым неожиданным образом глубоко и ярко живописует синтез разнообразных понятий, которые многим кажутся несовместимыми. Однажды, сидя под кленами, мы вели разговор о диалектике. А на эту тему мы очень часто и много беседуем и даже вместе написали статью для Энциклопедии. Диалектика – это, пожалуй, самая любимая и стержневая тема всех лосевских размышлений.

Я спросил в ходе нашей беседы у А.Ф. Лосева: «Что такое точка?». Он ответил очень неожиданно и оригинально: «Это есть бесконечность, данная как неделимый факт». «А что такое бесконечность?» Ответ гласил: «Это есть любое конечное число, взятое как принцип становления». Алексей Федорович очень часто употребляет термин «идея» в необычном для моего сознания смысле. Однажды я спросил его: «Что такое идея вещи?». В ответ на мой вопрос он спросил: «А ты знаешь, что такое скорость?». Я сказал, что знаю. «А что такое бесконечная скорость, ты знаешь?» Я ответил, что представляю. «А если тело движется с бесконечной скоростью, не значит ли это, что оно занимает сразу все возможные точки своего движения и двигаться ему больше некуда?» И на это я ответил, что понимаю. «А если телу некуда двигаться, не значит ли это, что оно покоится?!» – «Верно», – замечаю я.

«Так вот, – сказал Алексей Федорович, – идея материальной вещи есть сама такая материальная вещь, которая движется с бесконечной скоростью, сразу обнимает все точки своего движения и, следовательно, покоится. А это значит, что такая вещь, которая все обнимает и ни в чем препятствия для себя но терпит, и есть идея вещи в смысле принципа ее бытия».

Мое общение с А.Ф. Лосевым в течение нескольких десятков лет, давшее мне массу самой разнообразной информации для размышления, делает характеристику этого человека задачей величайшей трудности. Но и то немногое, что я сказал, как мне думается, будет еще неоднократно и всесторонне дополняться другими тружениками науки и друзьями А.Ф. Лосева.

В заключение хочется подчеркнуть, что нравственно-психологический облик А.Ф. Лосева как ученого и человека являет собой поучительный пример того, что нельзя заниматься наукой походя, – она требует от человека всей жизни, всех его духовных и физических сил. Это и сознательная жертвенность и вместе с тем возвышенная, величайшая радость!

Я.А. Козловский. Из воспоминаний

<…> Но одного из шефов послал нам сам Бог. Ничем другим его негаданного появления объяснить не могу. То был профессор Алексей Федорович Лосев. Нет пророков в своем отечестве. Чада невольного невежества, что мы знать могли об этом мудреце, да еще пребывающем в опале? В черной академической шапочке, он поначалу показался нам пришельцем из прошлого века. А уж как деликатен был, учтив, обходителен:

– Очень, милостивые государи, я признателен случаю познакомиться с вами.

Взгляд чуть подслеповат, но старательно, с затаенным интересом сосредоточивается на наших лицах. Не любопытство, проницательное сострадание за очками. Ему надо что-то понять. Молодость – недостаток, исчезающий с годами. Мы молодые, да ранние, ибо чутье нам подсказывает: новоприбылой не из общей шеренги. И прозреваем знак избранности, венчающий его. Оказывается, предназначение свыше, дарованное человеку, разглядеть способны не только волхвы. Вот думаю нынче: Репин на одной из картин изобразил Льва Толстого шагающим за плугом, в мужицкой одежде, но мы отчетливо видим: то не пахарь, а – пророк. Милый, невзыскательный к нам Алексей Федорович даже не пытался вводить нас в мир любомудрия, обиталище мыслителей, прорицателей истины, чьим подданным был сам. Он представал нам лишь в одной своей ипостаси: упоительного толкователя древнегреческих мифов. Это были незабываемые часы. Многие ходячие соседи заглядывали в нашу палату, как на огонек. А солдат Семен Ситнев, щеголявший в офицерской фуражке, личность по-своему уникальная, если учесть, что пуля попала ему в лоб и вышла в затылке, но от этого смертельного ранения у него остался только неистребимый насморк… Даже главный нейрохирург Армии Николай Нилович Бурденко приезжал смотреть его и дивился: «Ну, ты, брат, рожден не в одной рубашке, а в ста, как шелкопряд в коконе»…

Так вот этот Ситнев, вытирая нос, обмолвился об Алексее Федоровиче красноречивее прочих:

– Он весь политотдел за пояс заткнет!

Мы сочувствовали Зевсу в его подвигах и любовных похождениях, корили в душе ревность и мстительность зевской жены Геры, восторгались проделками нимф и фавнов и все норовили узнать с полевой картой в руках, где на Кавказе был прикован к скале Прометей. <…>

Обычно Алексея Федоровича провожала целая свита из самых подвижных. В числе других в один из вечеров довелось его провожать Ситневу и однорукому Саше Червину, впоследствии известному московскому адвокату. Возвратясь, Червин с юмором поведал:

– Ситнев подал пальто Алексею Федоровичу. Тот поклонился: «Благодарю вас». А Ситнев в ответ взял под козырек и отчеканил: «Служу Советскому Союзу!»

Арчил поднял голову с подушки:

– Зачем смеешься? Ситнев правильно сказал…

А.А. Гарева. Гегелевский семинар А.Ф. Лосева

Более полувека назад мне посчастливилось слушать лекции Алексея Федоровича Лосева и участвовать в его семинарах. Он вел у нас на философском факультете МГУ спецкурс по логике и семинар по «Малой логике» Гегеля (в 1942 – 44 гг.).

После того как Алексей Федорович ушел из университета, я много лет общалась с ним. Это была светлая личность. Общение с Лосевым обогащало. У него была бесконечная эманация идей. Он действительно был гением.

Поначалу я робела перед ним, чувствовала себя скованно. Как по-настоящему гениальный человек, он был простой. Он был по-настоящему интеллигентный. Общаться с ним было легко и чрезвычайно интересно. Очень интересная манера изложения материала на лекциях у Лосева: он сам себе задаёт вопросы и здесь же стремится найти на них ответы. Мы как бы присутствуем в момент возникновения мысли.

Алексей Федорович не только философ, логик, филолог, эстетик и т.д. Алексей Федорович блестящий педагог. Он вёл семинары очень интересно. На семинарах студенты делали доклады. И хотя мы преклонялись, благоговели перед Алексеем Федоровичем, – мы чувствовали себя коллегами!

До Алексея Федоровича мы прослушали разных лекторов (и интересных, и скучных, и занудных и т.д.), но это была информация, монолог лектора: преподаватели «вещали», передавали нам информацию – и все. А на лекциях и семинарах профессора Лосева был диалог! Алексей Федорович с уважением относился к студентам, и мы росли в собственных глазах.

Сейчас модно говорить о «погружении» (при интенсивном изучении иностранных языков или других предметов), об активных методах обучения, о педагогическом общении и т.д. А мы, студенты философского факультета, более полувека назад испытали на себе все эти ныне модные методы обучения. Нам повезло общаться с Великим Философом. Мы были счастливы, нами владел философский эрос, мы становились любомудрами. И общались с Великим Лосевым на равных. Такое мог творить настоящий педагог!

Самые серьезные вещи Алексей Федорович преподносил легко и просто. Кто сказал, что Гегеля трудно читать, трудно изучать? Там было всё понятно, как в математике. (Прошу прощения, я сравниваю с математикой, потому что люблю этот предмет, серьезно занималась математикой. Еще будучи школьницей, посещала лекции академика Лузина в университете, и до философского факультета училась на мехмате).

Сейчас я перелистываю тетради полувековой давности; вспоминаю доклады студентов – Серцовой, Туровского, Новожиловой, Петрашик и других. Они прекрасно вписывались в занятия, которые вел Алексей Федорович: доклады интересные, серьезные, сделаны, так сказать, на большой высоте. Чем бы мы потом ни занимались, не знаю, достигли ли мы той высоты впоследствии.

Позволю себе небольшой экскурс в прошлое. Представьте себе: Отечественная война. Мы молодые (цветущий студенческий возраст!). Наши сверстники на фронте. Мальчики почти все ушли на фронт. На фронт ушли и многие девочки. (Я лично очень переживала, что не могу уйти на фронт, но, когда началась война, моему ребенку было 4 месяца. Пришлось остаться в тылу).

Часть университета была в эвакуации. В Москве учились в основном девушки и мальчики, освобождённые от армии (сердечники или вернувшиеся с фронта после ранения и т.п.). На факультете было мало студентов (был даже курс из трех человек). Но, когда преподавал профессор Лосев, – набиралась полная аудитория – приходили студенты со всех остальных курсов, аспиранты и студенты других факультетов.

В Москве голодно, холодно. Помещения университета не отапливались. Преподаватели и студенты в аудиториях в пальто, в шапках, в перчатках. Лекции записывали не всегда в тетрадях, часто на каких-то бланках, чернила не всегда бывали, многие лекции приходилось записывать карандашом.

Мы, студенты философского факультета, слушали положенные нам лекции в соответствии с учебным планом. У нас ещё в ИФЛИ в учебном плане были: математика, физика, химия, биология, преподавались они на высоком уровне. Историю мы слушали вместе с историками, античную философию читал Борис Степанович Чернышев, историю Новой философии – Валентин Фердинандович Асмус. А затем пошли: история партии, марксизм-ленинизм, диамат, истмат и т.д. – сплошное начетничество. И вдруг поступило свыше распоряжение: ввести преподавание логики. Тогдашний декан Б.С. Чернышев пригласил на факультет Бориса Александровича Фохта, Алексея Федоровича Лосева, Павла Сергеевича Попова, спецкурс по логике читал нам также Валентин Фердинандович Асмус. Мы были счастливы. Как будто глотнули свежего воздуха. Мы почувствовали себя философами. У нас как бы «выросли крылья». На занятиях у А.Ф. Лосева мы «погружались» (так теперь говорят) в Аристотеля, Николая Кузанского, Платона, Гегеля и т.д. Но мы не только учились мыслить. Мы становились эрудированными специалистами. Потому что Алексей Федорович преподносил каждую тему, каждый раздел чётко, системно, с приложением обширного списка литературы. Алексей Федорович требовал, чтобы мы читали не только Аристотеля, Платона, Гегеля, Канта, но и Чичерина, Ильина, Гуссерля, Лосского, Шпета и т.д. Он считал, что учитель не должен ограничивать себя узкой специализацией. Требовал также, чтобы мы знакомились с математическими исследованиями. Например, рекомендовал «Курс математического анализа» Пуссена, «Теорию множеств» Хаусдорфа, «Трансфинитные числа» Жегалкина, «Неэвклидову геометрию» Клейна, работы Колмогорова и Александрова и т.д.

Очень интересные темы предлагались студентам для докладов. Например:

1) Гегелевская триада и ее типы.

2) Роль отрицания в «Логике» Гегеля.

3) Роль противоречия в «Логике» Гегеля.

4) Принцип непосредственности и опосредствованности в «Логике» Гегеля.

5) Моменты «в себе», «для себя», «у себя», «внутри себя», «вне себя» у Гегеля.

Темы исторического характера:

1) Три изложения «Логики» у Гегеля.

2) «Логика» Гегеля и критицизм (Кант).

3) Критика «Логики» Гегеля у Адольфа Тренделленбурга.

4) «Логика» Гегеля и Б.Н. Чичерин.

5) «Логика» Гегеля в понимании И.А. Ильина.

6) Кроче – «Мёртвое и живое» в философии Гегеля.

7) Гегель и Фейербах.

И т.д.

По темам докладов, которые предлагались студентам, видно, насколько обширно, подробно, глубоко преподавался предмет.

Никогда не забуду потрясение, которое я испытала: я спешу на лекцию профессора Лосева, как всегда, с радостным чувством (философский факультет во время войны располагался на Моховой в помещении Института психологии на 3-м этаже). Поднимаюсь по лестнице, а навстречу спускается Алексей Федорович с рассеянным видом: его не допустили к занятиям со студентами, отстранили! Для студентов это был шок. Такая несправедливость и по отношению к Алексею Федоровичу, и по отношению к студентам! Кроме этого, нас, студентов решили наказать: заставили ещё раз прослушать курс диамата и сдавать зачет по нему, хотя мы все успешно сдали диамат ещё раньше (это же был основной, профилирующий предмет!).

Мы протестовали (в то время это было смело с нашей стороны), мы говорили: даже если Лосев идеалист, гегельянец и т.д. (в то время это считалось крамолой), за что же нас наказывать! Мы-то не стали идеалистами. Мы – материалисты, марксисты. Оттого, что мы читаем Канта, Гегеля и других буржуазных философов, мы не становимся идеалистами; мы сдали уже около 40 зачетов и экзаменов преподавателям философского факультета – материалистам. И в один день стали идеалистами потому, что прослушали Лосева!? А нам отвечали: «Это же Лосев!» Тем самым признавалось его обаяние, сила его интеллекта и т.д. Для студентов это была драма! Нам «перекрыли кислород». Лишили нас серьёзных и очень увлекательных занятий.

Я дала общую характеристику занятий, которые вел Алексей Федорович. Теперь несколько слов о содержании занятий.

Каждая лекция, каждый семинар сопровождались исчерпывающей библиографией по данной теме. Кроме того, указывались страницы и §§ , которые нужно прочитать к следующим занятиям. Каждая лекция – это цепь рассуждений, насыщенных интересными, глубокими мыслями.

В.Ф. Асмус сказал о Лосеве:

«Он был влюблён в красоту и мощь абстрактной мысли».

Приведу фрагменты из конспекта лекции, прочитанной студентам философского факультета МГУ 28 ноября 1942 года:

«Гегель – романтик, в смысле широкого, богатого, трепещущего мировоззрения… он удивительным образом совмещая лёд в мозгу и пламя в сердце. То есть, с одной стороны, он логик и диалектик, а с другой – романтик.

Нельзя Гегеля рассматривать односторонне. Чем больше Гегель думает, чем утонченнее и сложнее он думает – тем больше это его разгорячает. Гегель – эрос логики, пламя мысли и чувства. Разум и чувства как-то особенно совмещены у Гегеля. (Аналогия с Платоном, у которого целые диалоги посвящены эросу, любви)…

Этот великий эротик и романтик был ужасно педантичным. Тройное деление на бытие, сущность и понятие он производит в каждом отделе, подразделе и в каждом члене. Получается очень механистическая философия, очень сухая, бухгалтерская, счетоводная философия. Но это ему не мешает писать восторженно, глубоко, романтически. Бесконечная триада нанизывается одна на другую…»

Много потеряли мы, тогдашние студенты, и все последующие оттого, что нас лишили лосевских семинаров и лекций. Когда Алексею Фёдоровичу запретили преподавать философию, бывшие студенты МГУ вскоре после войны посещали его лекции по античной мифологии в МГПИ им. Ленина.

Вообще, какой бы предмет ни читал профессор Лосев, – всё было очень интересно, ново, ни с чем не сравнимо, всё подавалось глубоко научно и в широком диапазоне.

Прошло почти четверть века после философского факультета. Алексей Фёдорович занимался с аспирантами, студентами, читал много спецкурсов, написал много обширных статей в философской энциклопедии.

И вот в конце 1968 года впервые после долгого молчания заговорили вслух о Лосеве – когда отмечали 75-летие Алексея Фёдоровича.

На расширенном заседании Учёного Совета факультета русского языка и литературы МГПИ им. Ленина собрались видные ученые из многих институтов и научных учреждений Москвы. Были прекрасные речи и официальные поздравления (от «треугольника» Института, от Министерства высшего образования, от Министерства просвещения, от Института философии АН и т.д.). Было сказано много тёплых, добрых слов в адрес юбиляра.

Впервые открыто, громогласно чествовали Лосева! Но хотелось, чтобы о Лосеве знали не только старые философы, логики, филологи и молодые студенты и аспиранты-филологи. Хотелось, чтобы о нем узнала вся страна, народ. Для этого нужно было рассказать о Лосеве в прессе.

Я воспользовалась своим знакомством с Сергеем Наровчатовым, который тогда входил в редколлегию «Литературной газеты», получила согласие одного из учёных Московского университета написать статью об Алексее Фёдоровиче (статья была помещена под псевдонимом). Теперь это кажется невероятным, но тогда ещё опасались говорить громко о Лосеве: Наровчатов боялся говорить о Лосеве в кабинете, он вышел со мной разговаривать в коридор.

И наконец через полгода, довольно сдержанная (иначе нельзя было) статья об Алексее Федоровиче появилась в газете в середине лета 1969 года. В то время это было событие!

Д.А. Рачков. Философ

Скажи нам тогда, студентам МГПИ начала 50-х, что он крупнейший русский философ, мы наверняка не поверили бы. Как это философ? Разве есть еще философы и какая-то философия, кроме марксистско-ленинской? Лингвист, критик, литературовед – понятно, но философ… Это что-то нереальное, эфемерное, из далекого прошлого. Дело, разумеется, было и в том, что в ту пору все претензии на роль философа-современника ревниво пресекались идеологическим отделом ЦК, полагавшим, что вся философия сосредоточена именно там.

Сейчас, когда опубликованы труды Лосева, прочитаны письма из лагеря и постепенно осознаются масштабы его личности, ах, как соблазнительно написать, что и тогда в 50-х, мы, хотя бы и «смутно», но догадывались об этих масштабах, «интуитивно» их чувствовали. Не было этого и не могло быть. Даже информация Миши Ландора, раскопавшего, что с Лосевым в начале века полемизировал Ленин, задержала наше внимание лишь на время и не обернулась желанием вникнуть в суть полемики.

Мы часто видели его прогуливающимся по фойе в сопровождении дамы значительно моложе его, позже узнали, что это Тахо-Годи – жена, спутница, подвижник. Она приводила его на занятия и уводила после звонка. По толщине стекол очков можно было предположить почти полную слепоту, серый, немного помятый костюм, один и тот же в течение нескольких лет галстук, какие-то странные высокие ботинки, больше смахивающие на боты, – все говорило о забвении быта, отрешенности от него. И еще трость с набалдашником, и академическая шапочка, в ней он на всех фотографиях. Эта шапочка бросалась в глаза, будоражила любопытство, в самом деле необычно, попробуй, представь в ней кого другого, хотя бы декана нашего, проф. Ф.М. Головченко, тоже немолодого – смех, да и только! Потом, много позже, подумалось, что и не академическая она вовсе, эта шапочка, а скорее просто шапочка или тюбетейка, ему было холодно, волосы сошли подчистую, наверно, еще в лагере.

Он преподавал нам латынь. Мы были недовольны: все как-то путано и бессистемно – то вдруг привяжется к какому-нибудь глаголу и проговорит о нем до конца занятия, то замолчит надолго, постукивая пальцами по краешку стола, как бы забыв о нашем существовании, мы уже и переглядываемся – не слинять ли в буфет? В других группах занятия вела доцент Сонкина, хороший методист, там встречались и энтузиасты латыни.

Непонятно! Мутно!.. Интересно, были б довольны ученики музыкальной школы, если бы начала музыки им преподавали Рихтер или Ростропович?

Впрочем, это не мешало нам его беспомощность и добродушие использовать на всю катушку: мы даже и не писали шпаргалок, а просто отбарабанивали по открытому учебнику, благополучно получали свои «пятерки» и «четверки» на экзамене, и латынь отлетела от нас, как отлетают лишние знания, оставив в памяти разве что «Гаудеамус».

– Ребята, айда в буфет, пиво привезли!

Мы неслись по лестнице, чуть не отталкивая его, согбенного, осторожно спускающегося по ступенькам, поддерживаемого Тахо-Годи.

Потом все реже и реже видели мы его странную, как бы извиняющуюся улыбку…

Еще одно воспоминание уже из других лет, аспирантских. Профессор Федор Харитонович Власов, мило улыбаясь и сознавая важность момента, толкуя о высоких материях, бережно ведет под ручку Алексея Федоровича Лосева на заседание ученого совета. Два профессора, со стороны и впрямь – добрая академическая сцена. На самом деле сцена орвелловская.

Федор Харитонович, «Харитоныч», иначе мы его не называли, – невежда и неуч, знавший литературу хуже любого выпускника, не раз и не два сажаемый в лужу Мишей Ландором, позорно спутавший однажды на кафедре название леоновской вещи, впрочем, главное другое. На лице его, хмурилось оно или улыбалось, всегда было написано только одно: госбезопасность. К тому времени мы уже достаточно верно знали об этой стороне его деятельности.

И вот он ведет под ручку его, измученного в Гулаге, главного, может быть, «хранителя древностей» нашей культуры, заботливо усаживает на свободное местечко, не исключено, что между тихим седеньким старичком в больших роговых очках, членом-корреспондентом АН СССР А. Еголиным, изгнанным из цековского рая по срамному «Александровскому делу» и «сосланным» на кафедру русской литературы под крылышко Ф.М. Головченко, и другим старичком, В. Друзиным, бодрым и энергичным, знатоком поэзии, одним из самых ярых гонителей Анны Ахматовой…

О чем думал он, подремывая на совете, когда защищалась кандидатская диссертация по Лебедеву-Кумачу? Или докторские по Демьяну Бедному или Павленко? Отдыхал, расслаблялся от мысли, что не дал Господь пропасть и сгинуть? Нет, скорее всего, его мозг работал, созидал. Лосев, как никто другой, знал цену времени. (И когда конец этой галиматье, этому бреду, домой бы, чтоб записать, ах, что я – продиктовать созданное сегодня.) Сидевшим рядом лжеакадемикам, дутым профессорам, скороспелым кандидатам – им и в мысль не вошло бы, сколько этим «чудаком» задумано, а может, и завершено во время этих «подремываний».

На этом заканчиваются мои краткие заметки. Больше, к стыду моему, вспомнить нечего. Его книги? Но это уже другой разговор.

Прости нас, мудрец, что не замучили тебя вопросами, да и какие же вопросы мы могли тогда задать, чтоб хоть приблизиться к ступенькам твоего Храма?

Прости нас.

Г.Д. Гачев. Русская дума. Лосев

<…> А думы эти натекли – из чтения вчерашней «Диалектики мифа» Лосева, бурно-пламенного его сочинения в год (1929 – 1930) великого перелома станового хребта жизни России, когда удар сокрушительный по ее Земле (коллективизация крестьянства) и его Духу (процесс Промпартии и разгром интеллигенции, оставшейся «старой») был нанесен, а светлейший Лосев, как «мракобес-идеалист», был осужден на десять лет лагерей, а жена его, астроном, – на пять.

Но потрясающий эффект от вчерашнего чтения: вдруг раскупорилась внутренняя жизнь этого академического «олимпийца», каким он уж нам представал в свои поздние годы, отчего и я робел приступать к нему, как бы полированно-гладкому в своей совершенной эрудиции и мудрости, – и страстно-жизненный пафос его излился и пронзил и возжег. <…>

О какое счастье, что сохранил, упас Господь этот сосуд – Алексия Лосева – в некоем подспуде и подвале нашей жутко тра-та-та-кающей истории, в доме на Арбате (хоть и бомба попала туда в войну в ночь с 11 на 12 августа 1941 г., но в Кратове тогда, за городом оказались супруги Лосевы); когда косяками ложились трупами молодые да ранние, этот подслеповатый (в лагере на лесоповале потерял зрение) постепенно вырастал в полубога! Представим, что его б не было, – тогда не протянулась бы до нас живая традиция могучей русской интеллектуальной культуры, которой он – «последний из могикан», и нечем было бы окормляться той нашей первостатейной культурологии, что после войны, на базисе лосевских исследований в античной философии и эстетике, а также трудов по всем отраслям культуры: и по музыке, и по математике, – так пышно развилась (как и питаясь Бахтиным, другим из «последних могикан»…). Лосев, десятки его книг и сотни исследований, – и есть, собственно, храм этой культурологии, а прочее – пристройки и отпрыски.

Это же так важно – живой мудрец, старец и пример! Значит – можно! Значит – не сказка это прежних времен, что бывает боговдохновенный мыслитель, что шествует по облакам, не затрагиваемый суетой и злобой мира сего, питаясь небом и светом, идеями, как реальнейшей жизненной едой. И вот «Аридовы веки» прожил – 95 лет, век целый провел – и совсем иной, нежели тот, что разгуливал на поверхности, на площадях истории. Он именно провел корабль Духа и живой Мысли – собою, как Николай Мирликийский, держа храм на руках. Собор республики Духа, три тысячелетия строившийся (по меньшей мере). <…>

Итак, взгляд на эллинскую античность из духа музыки, изнутри и души, – он, естественно возженный в германстве (Ницше и Вагнер: его «музыкальная драма» уповала продолжать собой традиции трагедии античной, где и текст, и хор, и хорея, и пантомима – как философия наглядная), максимально развит оказался именно русским мыслителем – Лосевым. И в 1927 году вышла его книга «Музыка как предмет логики» в издании автора, а в 1961-м в государственном издательстве «Искусство» (принят уже в истеблишмент советский!) – его книга «Античная музыкальная эстетика».

Но тут еще есть акцент. Интерес и увлечение Элладой на рубеже веков и русскую интеллигенцию захватили. Тут прежде всего Вячеслав Иванов – великолепный знаток и дышавший античностью в пластике стихов своих и в эссеях. Тут и переводы Еврипида Иннокентия Анненского, и Фаддея Зелинского университетская школа. Но тут все – пластика, поэзия, трагедия, ну – Платон, которого переводили и зачитывались уже (его диалогами про Эрос – «Пир» и «Федр»), но понимали более как художника, а не философа, гения диалектики. А она как раз есть музыка в мышлении, в дискурсии (= «пробеге», франц. – мыслию пространств Духа, интеллектуальные ритмы и фигуры выплетая). А этого-то как раз не слышали телесно-пространственно-зрительно ориентированные любители античности. И вот Лосев первый мощно-ритмическим сердцем расслышал и умом понял дионисийство диалектики Платона – то, что даже Ницше не уловил.

<…> Лосев осуществляет синтез мышления, пластики и музыки. Потому-то его тексты – это не просто академически-научные компендиумы для нашего образования в античной культуре, но сами суть творческие, мыслительно-художественно-литературные сочинения, где он в тигле своего духа сплавляет эти пласты и элементы Всеединого, так что они глядятся одно в другое и соузнаются – каждое, как символ каждого из прочих и обо всем сказ.

Но такая мощь вещи – именно в мифе была, есть. Вещь веща: ведьма она, ведунья – ведает тайну как истину. А ты уж, мыслитель и совопросник мира сего, – повопрошай у нее, у вещи, как у ведуньи и пифии, – может что и повыведаешь…

Но на пути к такому Всебытию и Всемышлению много препятствий должен был одолеть наш Геракл Духа. И главные тут два: наука современная и философия, очень развитые, специализированные, соблазны и искушения уму потонуть в ее самовосхитительных играх и пасьянсах категориями, как картами, – и наша грубая и жуткая советская действительность с ее «дионисийством» кровопусканий революционных, военных, лагерных, где страх и трепет гноили сердце даже в мирное время – в ожидании, что вот ночью позвонят – и поволокут в подземелья Лубянки, где с тобой орфические мистерии и разъятия производить начнут. Так что Лосев – как меж Сциллой науки, ее выморочным «аполлоновым» началом разума, перетекшего в рассудочность, – и Харибдой советчины, с ее адским «дионисийством». <…>

Вникаю дальше в Лосева – и все сложнее задача: много возможных линий открывается в толковании его дела и облика. Может, набросаю сразу несколько, а потом связывать-объединять их начну.

Долго и много. «В России надо жить долго – тогда что-нибудь получится», – Корней Чуковский говорил. И вот по пространству России – и время жизни человеку надо пространнее, чем на Западе. И 95 лет жизни Лосева, век почти целый, – дар Божий сему богатырю Духа. Пропорционально простору жил. Медведь белый. И в берлогу на спячку (= перерыв жизнедеятельности) уходил-зарывался. И зарываем был (в ГУЛАГ-берлогу лагеря), но и сам затем в некоем анабиозе замирал, не выходя наружу, напоказ, в печать, по-кутузовски уклоняясь от сражений, отступая, зато сохраняя армию = себя, жизнь и ум творческий. Так что да: в лице Лосева Фило-София России вела именно Отечественную войну с апокалиптическим нашествием грубого материализма и зла, – вела ее русским манером, оттягиваясь в глубь свою бесконечную, бездонную, пересиливая пространством и временем – этих бесенят без году неделя, все ускоряющихся в мельтешении…

<…> Сам уже находясь-обретаясь в совершенности, вознеся себя в тот континуум, что им представлен выше (коли тело движется с бесконечной скоростию, тогда наступает вечность и совершение всего, и устанавливается уровень-мир Платоновых идей), – он занят тем, что все вещи, мысли, идеи, произведения культуры, явления истории, сюжеты жизни и проблемы духа описывает-констатирует «суб специе» совершенства: свой род, в коем они совершенны, напрягаясь умом и воображением и словом, – воспроизвести. И в такой оптике чего ни коснется его ум, на что ни направит взор, все предстает приподнятым, как бы в нимбе, торжественно бытующим, как символ и миф самих себя (а значит, и всего прочего, ибо в поле всесмыслов вещь-идея выносится и толкуется). <…>

И вся творческая жизнь Лосева в культуре – это освоение собственного нам, человеку каждому, дома бытия – как космоса всесмыслов. Прохаживается в нем – как Господь Бог, садовник по Эдему духа и культуры. <…>

З.А. Каменский. А.Ф. Лосев в «Философской энциклопедии»

<…> Приступая к составлению словника и подбору авторов, мы с А.Г. Спиркиным, а затем и Л.Ф. Денисовой, на короткое время – еще до А.Г. Спиркина – ставшей заведующей редакцией философии издательства, решили, что главным нашим консультантом, а затем и автором по циклу истории античной философии и эстетики будет А.Ф. Лосев. А.Г. Спиркин хорошо понимал, кто такой А.Ф. Лосев и какое значение он может иметь для проекта «Философской энциклопедии». Я также понимал это. Впервые мы встретились с Алексеем Федоровичем еще в 1943 году на философском факультете МГУ. Но знакомство наше не закрепилось – я не прижился на факультете, а Алексея Федоровича в том же году уволили из МГУ. Настоятельная необходимость привлечения А.Ф. Лосева в авторский состав «Философской энциклопедии» была для нас несомненной. В какой-то мере понимал это и Л.С. Шаумян, идеологический руководитель издательства, будущий автор статьи в III томе «Философской энциклопедии» «Культ личности», которой были недовольны в ЦК КПСС. Сопротивление таких членов редколлегии «Философской энциклопедии», входивших в партноменклатуру, как ее главный редактор Ф.В. Константинов, как М.Т. Иовчук и некоторые другие, ловким маневрированием удавалось нейтрализовать А.Г. Спиркину, вскоре ставшему заведующим редакцией, а затем и заместителем главного редактора.

<…> Мы послали Алексею Федоровичу наметки раздела словника по истории античной философии с просьбой внести коррективы и сообщить, какие из намеченных статей он согласен написать. Это обращение оказалось чрезвычайно эффективным – Алексей Федорович значительно пополнил словник и ввел в него имена, о которых мы и не слыхивали. Так завязались наши связи, в осуществлении которых на всем протяжении издания «Философской энциклопедии» помогала Аза Алибековна Тахо-Годи, без нее участие Алексея Федоровича в нашем издании было бы просто невозможным.

Алексей Федорович был поистине виртуозом энциклопедического жанра, особенно жанра короткой статьи, каковых в Энциклопедии было едва ли не большинство. Особенно в первых двух томах, которые готовились во время, когда предполагалось по нашим тогдашним наивным предположениям (как это и было объявлено в упомянутом первом буклете о выходе «Философской энциклопедии», подписанном к печати 21.XII.1957 г.), что Энциклопедия выйдет в трех томах и «издание будет завершено в 1960 г.». Издание было завершено только в 1970 г. и в пяти томах, причем последние три, а особенно 4 и 5, – в значительно увеличенном по сравнению с первыми томами объеме. В связи с увеличением объема издания увеличивались и объемы статей Алексея Федоровича. В моем архиве сохранилась запись об изменении объемов его статей. Так, статья «Неоплатонизм» по словнику предполагалась в объеме 9.000 знаков, а была сдана в объеме 23.750, статья «Нус» соответственно 1.500 и 13.700, статья «Платон» 24.000 и 55.300, «Плотин» 4.500 и 21.450 и т.д. В целом статьи 4 и 5 томов были увеличены почти на 100 тысяч знаков (2,5 авт. листа), что по энциклопедическим масштабам было увеличением огромным.

Даже и миниатюрные статьи Алексея Федоровича поражали информационной насыщенностью, обобщенностью характеристик, к тому же включенных в контекст истории античной философии и истории античности вообще. Поражал также и аппарат. Алексей Федорович ссылался на редчайшие первоисточники и огромную специализированную литературу. Не будет преувеличением сказать, что читатель получал в этих статьях многие сведения впервые, к тому же часто о мыслителях и фактах, ранее не известных. С этой точки зрения интересно отметить, что в библиографиях ко многим статьям вообще нет указаний на русскоязычную литературу, даже и обзорно-учебную, вроде I тома «Истории философии» (М., 1940), в то время главного сводного труда по этим вопросам, и I тома упомянутого шеститомника (М., 1957). Таковы, например, статья II тома «Клеанф», статьи III тома «Нигидий Фигул», «Олимпиодор» (младший и старший), «Секстин» и другие. Энциклопедические статьи Алексея Федоровича, особенно краткие, написаны особенным стилем, который сам достоин специального лингвистического анализа.

Что касается статьи «Диалектическая логика», то с этой статьей связана довольно «темная» история. В буклете об издании «Философской Энциклопедии» под заголовком «Конкурс на лучшие статьи для I и II томов „Философской энциклопедии“» сообщалось, что на конкурс выдвигаются восемь статей и среди них статья «Диалектическая логика». Далее говорилось, что статьи представляются под девизом и что

«статья, получившая 1-ю премию, публикуется в „Философской энциклопедии“. Статьи, получившие 2-ю премию, и другие наиболее интересные статьи будут рекомендованы для опубликования в философских журналах и сборниках, издаваемых в СССР. В случае неприсуждения 1-й премии будет печататься (в „Философской энциклопедии“. – З.К.) статья, получившая 2-ю премию, после ее доработки по указанию редколлегии».

Однако статья А.Ф. Лосева на эту тему, получившая вторую премию, не была напечатана ни в «Философской энциклопедии», ни, насколько мне известно, в каком-либо другом издании. Статья на эту тему вообще была исключена из словника, точнее говоря, была дана отсылка – «см. Логика. Диалектический материализм»[144].

Расскажу о двух эпизодах, связанных с моим редактированием статей Алексея Федоровича. Как правило, они превышали первоначально рассчитанные размеры, даже и те, которые предназначались для последних томов с увеличенным объемом. Тем более это касалось статей первого тома, в частности – статьи о Гераклите Эфесском. Представленная Алексеем Федоровичем статья значительно превосходила заданный объем, и я был вынужден ее сокращать. Но мой грех состоял в том, что я при этом существенно внедрялся в ее содержание, подгоняя его под канонический стандарт, который сам я усвоил некогда под влиянием преподавания М.А. Дынника в МИФЛИ, где я учился, и его книги «Диалектика Гераклита Эфесского» (М., 1929), а также комментария Маркса на книгу Ф. Лассаля «Философия Гераклита Темного из Эфеса». Алексей Федорович смирился с этой моей акцией, и, думаю, потому, что не хотел в самом начале нашей работы, с первого тома обострять отношения. Но этим он достиг важного результата: с тех пор, поняв со временем, что я наделал, я никогда более не позволял себе совершать подобное, хотя сокращать статьи все-таки приходилось – с санкции Алексея Федоровича. Рассказываю я это не только для того, чтобы зафиксировать факт неаутентичности статьи о Гераклите, напечатанной в I томе «Философской энциклопедии» ее авторскому варианту (и это делает чрезвычайно важным публикацию именно этого последнего), но и чтобы связать этот эпизод со следующим.

Когда я увидел, что статьи Алексея Федоровича неизбежно приходится сокращать, даже и при увеличении объема статей 4 и 5 томов, я к моменту, когда уже готовились статьи 4 и 5 томов, предложил эти его статьи напечатать отдельной брошюрой (макетом), так сказать в натуральную величину и безо всякого редактирования. В эти тома входили сложнейшие и совершенно не исследованные (как потому, что мало доступны были труднейшие источники на древнегреческом и латинском языках, так и потому, что сюжеты этих статей были трудно проводимы через всякого рода идеологические и цензурные препоны ввиду их религиозно-идеалистического содержания) циклы платонизма, неоплатонизма, стоицизма, а также обзорные статьи – «Перипатетики», «Римская философия», «Элидо-Эретрийская школа». Чтобы провести свой замысел через начальство, я, ссылаясь на сложность статей и неизученность материала, на их значение для углубления знаний об античной философии, выдвинул аргумент (который воспроизвел в коротеньком предисловии к макету), что статьи эти нуждаются в широком обсуждении прежде, чем их можно «пропустить» в тома. С этой целью и для ослабления цензурного внимания на брошюре был сделан гриф «Рукопись для общественного обсуждения». Аргумент мой был совершенно «липовый», и я это понимал. К мало-мальскому серьезному обсуждению макета во всей стране были способны несколько человек, которые к тому же, как я думал, вряд ли приняли бы участие в обсуждении. Так оно и получилось, и я не помню, чтобы хоть кто-либо откликнулся на призыв обсуждать макет. Зато подлинный замысел – опубликовать статьи в несокращенном и нетронутом виде и тем двинуть вперед нашу историографию античной философии, а также впервые дать возможность Алексею Федоровичу после стольких лет выступить по истории философии с отдельным изданием – был реализован полностью. Правда, объем для такой сложной, огромной и разнообразной по содержанию и длительной по хронологическим рамкам темы был сравнительно небольшой (около 16 авт. листов), а тираж был попросту ничтожен (250 экз.), – но дело было сделано. И здесь хотелось бы внести одно предложение. Надо было бы в таком же нетронутом, аутентичном виде, в каком мы издаем сегодня статьи А.Ф. Лосева для 4 и 5 томов «Философской энциклопедии», издать и статьи 1 – 3 томов. К сожалению, архив «Философской энциклопедии» (как сообщили мне в теперешнем издательстве «Российская энциклопедия», преемнике издательства «Советская энциклопедия»), где были собраны оригиналы всех статей Алексея Федоровича (и, конечно, всех других авторов), уничтожен. Но, как полагает А.А. Тахо-Годи, они должны были сохраниться в еще не разобранной части архива Алексея Федоровича.

Алексей Федорович остался крайне недоволен технической стороной издания макета. Тексты, естественно содержащие большое количество указаний на иностранных, в том числе и классических языках, были сильно искажены. Можно было добиться здесь и лучших результатов. Но это было опасно, такое издание вообще-то было неординарным, и его удалось осуществить только с санкции и при поддержке Л.С. Шаумяна, понимавшего его значение. Так что с недостатками издания пришлось примириться. Получив значительную часть тиража, Алексей Федорович проводил корректорскую работу и рассылал экземпляры с соответствующей правкой. Прислал он такой выправленный экземпляр и мне со следующей выразительной надписью:

«Дорогому Захару Абрамовичу Каменскому с извинениями за макулатурный подарок. 28/III 66 г.

А. Лосев».

Поскольку я привел эту надпись, скажу, что Алексей Федорович дарил мне и тогда, и позже свои книги, часто с не менее выразительными автографами. Так, на экземпляре «Ученых записок, том LXXX, кафедра классической филологии, вып. 4. Московский Государственный педагогический институт им. В.И. Ленина, М., 1954», где были напечатаны две его работы: «Эстетическая терминология греческой литературы» и «Гесиод и мифология» (из 301 страницы книги тексты Алексея Федоровича занимают 244, так что это, в сущности, была его первая монография после публикаций 20-х годов), – Алексей Федорович написал:

«Глубокоуважаемому Захару Абрамовичу Каменскому от участника этого сборника.

Прими, внимательный Захар,

Моих античных завываний

Филологический угар

И плод бесплоднейших мечтаний.

Москва 3/VI-62».

Острый, настойчивый, нелицеприятный, подчас злой в научных делах и спорах, Алексеи Федорович был чрезвычайно мягок и добр в личных отношениях. Он очень любил музыку, особенно Вагнера (зная это, я подарил ему альбом долгоиграющих пластинок с записью всего «Лоэнгрина»). За годы нашей совместной работы наши отношения подчас выходили за пределы чисто рабочих. Я бывал у Алексея Федоровича дома и на даче. Я удостоился его речи на латинском языке при защите моей докторской диссертации, хотя прибыть на защиту ему было очень непросто. По-моему, почти никто, и я в том числе и к моему глубокому огорчению, речи его не понял, а как было бы мне интересно узнать, что же сказал Алексей Федорович по этому поводу. В доме Алексея Федоровича и Азы Алибековны царило чисто русское, но оформленное с каким-то особым античным духом и изяществом хлебосольство и гостеприимство.

Все то, что я рассказал в этих заметках, – от изощреннейшей всечеловеческой культуры до самых простых и трогательных человеческих проявлений, – все эти своеобразные черты его личности сливались в какой-то совершенно неповторимый синтез, и те, кому посчастливилось встретить на своем жизненном пути этого выдающегося человека, хранят его образ в каком-то только ему отведенном уголке сердца.

Э.Р. Атаян. Рецензия на «Историю античной эстетики»

Шеститомник «Истории античной эстетики» – дело жизни нашего выдающегося ученого Алексея Федоровича Лосева – воистину принадлежит к числу трудов, которыми может гордиться наша наука и на которых будут и будут учиться поколения специалистов разных отраслей.

Трудно даже перечислить – каких именно отраслей, столь обширен диапазон ее «отнесенностей». Неисчерпаемо фактическое богатство работы, проистекающее из самого бережного отношения к философскому наследию, мастерского сопоставительного филологического анализа несметного количества философских текстов и тысячелетних к ним комментариев, и все это уже само по себе может служить не только источником исключительного познавательного значения, но и школой методики работы – одновременно точной и заинтересованной – над текстами для представителей всех специальностей, для которых такая работа неизбежна. «История античной эстетики» – и труд, и руководство по филологии, взятой во всем многообразии ее аспектов.

Это, далее, важнейший источник и глубокое исследование по истории античной философии в целом, поскольку эстетический ее аспект послужил здесь лишь стержнем, на который оказалась нанизана практически вся и центральная, и производная проблематика античной философии и ее дальнейших оценок в их системности и живой пульсации. Но именно потому эта проблематика оказалась в результате освещенной в новом для истории философии ракурсе, позволяющем свежим взглядом посмотреть на античный мир и античную мысль и учащем такому же свежему взгляду на широкий круг других – философских, и не только философских проблем: это, преимущественно, эйдетико-эстетическое воззрение, и даже простое прочтение книги А.Ф. Лосева, несомненно, может вдохновляюще и воспитывающе воздействовать на искусствоведов и даже на самих творцов. Наконец, это – несметный клад идей и толкований идей, намечающих эффективные пути для дальнейшего развития этики, лингвистики, литературоведения, логики, психологии, музыкознания и т.п., всего, к чему одушевляюще прикасалась античная мысль. Все это проистекает из того, что книга эта – не обычная «история философии», хотя бы и необычайно эрудированная. Раскрытая в ней сокровищница античной мысли ожила потому, что предстала в свете концепции автора, значительной, целостно-охватывающей, гибко-динамичной. И то, что в ином изложении могло бы быть с почтением возвращено на книжную полку и забыто, здесь становится – при адекватном, не-догматическом прочтении даже взятых наудачу фрагментов – неотторжимой частью будущих знаний, и переживаний, и работ.

Значительность этого труда, однако, не только в охвате материала и даже не только в глубине и своеобразии анализа, она связана с его уже указанным свойством: с тем, что это менее всего академический трактат, а нечто органическое, образец истинной научности, которая менее всего отвлеченно-схоластична и «объективистична». Это еще раз доказывает, что в науке, как и в искусстве, чем значительнее индивидуальность – «субъективность» – творца, тем глубже объективная проникновенность и значимость произведения. Эстетическая и этическая стихии пронизывают научную стихию «Истории античной эстетики» полностью. Книга Лосева – оживший Логос, логос пластики и патетики в лучшем стиле высокой античной философии, целый пантеон изваяний – не только философов, но и идей, покойный и, вместе с тем, трепетный мир переливающихся эйдосов мысли, возвращенных к нам из прекрасного «детства человеческого общества» (К. Маркс). И книга Лосева – напряжение страстной мысли, полыханье мыслительной страсти человека, для которого мысль и жизнь не отгорожены друг от друга, как дом и работа, или работа – и каникулы. Как для его античных героев, мысль для него – дело жизни, дело судьбы, дело любви, ненависти и… незатухающего удивления; всего, кроме безразличия.

Данная монография А.Ф. Лосева – все его необозримые и вносящие в науки неповторимо лосевское труды – будь это мифология или семиотика, диалектика или лингвистика, Вагнер или Николай Кузанский – образец того, какой не может не быть высокая, т.е. подлинная (и подлинная значит высокая) наука, даже посвящаемая отдаленным и отвлеченным с обыденной точки зрения материям: не отмежевывающаяся от других форм познания, от форм жизненного воздействия, от активной жизненной позиции, а такая, где мысль, подчинив себе этическое, эстетическое и фактическое начала, сама же в них себя всецело не только обнаруживает, но и решительнейшим образом и плодотворно утверждает.

В свете вышесказанного остается повторить: рецензируемой монографией можно гордиться и на ней нужно учиться.

Л.А. Гоготишвили. Ранний Лосев

<…> Мы предложим такой условный магический ключ (хотя условность всегда, в свою очередь, тоже условна) к работам Лосева 20-х годов, ключ, который вместе с тем подойдет и к его текстам 60 – 80-х годов, но здесь его придется поворачивать в замке дважды: сначала осуществить отсылку к двадцатым годам, и только затем можно непосредственно подойти к реальному смысловому наполнению этих текстов.

Ключ этот – проблема соотношения сущности и энергии. Эта, казалось бы, абстрактно-диалектическая проблема, имевшая свои разнообразные толкования уже в античности, неизменным образом сопровождает в лосевских текстах все центральные для него темы: и православную догматику, и теорию мифологии, и диалектику музыки, и философию имени, и учение о художественной форме, и принципы историзма, и классификацию основных социальных типов мифологии, начиная с античности, кончая самими двадцатыми годами. С этой же антиномией так или иначе связаны все специфические лосевские термины, отражающие своеобразный ракурс его видения мира: выражение и становление, личность и лик, символ и миф, чудо и таинство, диалектика и реализм.

В максимально обобщенной форме лосевское разрешение антиномии сущности и энергии может быть редуцировано до следующей формулы: энергия причастна сущности, но сущность не есть энергия. Дело, конечно, не в самой этой формуле, но в том, как она разворачивается, наполняясь конкретной смысловой плотью, в той или иной области человеческого знания. Так, например, для православной догматики эта формула преобразуется в

«имя Божие есть Бог, но сам Бог не есть ни имя Божие, ни имя вообще»;

для философии языка эта формула приобретает вид:

«Слово несет в себе энергию своей предметной сущности, но не отождествляется с нею ни в словаре, ни тем более в своих субъективных употреблениях, где энергия сущности встречается с энергией субъекта»;

а для теории познания в целом эта формула звучит следующим образом:

«Все, что ни познается в сущности, есть ее энергия, хотя через энергию мы утверждаем и саму сущность»[145].

Список таких трансформированных соответственно каждому интеллектуальному запросу формул можно было бы продолжить (у Лосева аналоги этих формул присутствуют практически в каждой затрагиваемой теме), но важнее установить первопричину всех этих формулировок.

Эта формула у Лосева не просто удачная иллюстрация, скажем, возможностей диалектики и не просто аббревиатура выбранного им интеллектуального метода. Первотолчком для развернутого обоснования всех сторон этой антиномии было стремление Лосева к диалектическому обогащению православной догматики с тем, чтобы на этой основе точнее выразить свое отношение к истории культуры и к современной действительности. Тема эта, как видим, настолько обширна и серьезна, что мы можем лишь буквально скользнуть по ней мысленным взором, не больше. <…>

Само появление книг о музыке и языке предстанет перед нами по-особому закономерным, если мы вспомним, что к числу своих основных выводов о сущности православной духовности Лосев относит вывод о ее «музыкально-словесном» характере в отличие от «скульптурности» католичества и античного язычества. Отзвук учения паламитов и вся проблематика православного энергетизма в целом пронизывает и все другие сочинения Лосева 20-х годов, и – не только явно, но не менее отчетливо – более поздние работы Лосева (например, статьи, посвященные разработке аксиоматики знака[146], не говоря уж о той глубинной позиции, с которой Лосев скрупулезно рассматривает античность в своей восьмитомной «Истории античной эстетики»). <…>

Лосев не приемлет ни материализма, деградирующего до позитивизма, ни символизма (идеализма), деградирующего до декадентства. Эта позиция часто именуется реализмом, в том смысле этого понятия, в котором существо этой позиции афористически емко выражено у П. Флоренского:

«Я хотел видеть душу, но я хотел видеть ее воплощенной»[147].

Подыскивая уже в семидесятые годы термин для определения существа аналогичной (мы отвлекаемся здесь от деталей) позиции Вл. Соловьева, термин, который бы «звучал» как можно ближе к аудитории, Лосев находит такое оксюморонное определение, как «материалистический идеализм»[148].

Если вернуться теперь к лосевскому «реализму», к его точке зрения, что предметом философского знания должно быть не мифологическое по своей природе выяснение субординационных отношений между выдвигаемыми в центре категориальной системы понятиями, но – анализ различных форм энергийного проявления сущности в их иерархии, то становится понятным, почему Лосев сосредоточивается в дальнейшем на, во-первых, самой категории «выражение» и, во-вторых, на символе, понятии и мифе как высших формах выражения сущности. Это понимание предмета философского знания относится не только к 20-м годам в творчестве Лосева, но и ко всем последующим периодам. Так, свой основной восьмитомный труд Лосев назовет «Историей античной эстетики», а не историей философии, отнюдь не по причинам внешнего характера, связанным с необходимостью терминологического ограничения области своих исследований, но – в полном соответствии с выработанным в 20-е годы кредо. Уже в работах 20-х годов можно найти тезис, который ляжет впоследствии в замысел этого глобального труда:

«…принципиально не может быть у греков такой философии, которая не была бы эстетикой»[149],

а «эстетика» и есть, в лосевском понимании, теория таких форм выражения сущности, которые ориентированы на телесно-космическую, вещественную воплощенность (в отличие от идеально-личностной воплощенности сущности в религии). <…>

К родной для Лосева философской традиции относятся прежде всего Прокл, Шеллинг и Кассирер, а также религиозно-православное учение, как оно было зафиксировано к этому времени у П. Флоренского. Если вкратце затронуть вопрос об оригинальных сторонах лосевской теории мифологии, то они сводятся к следующему.

· В отличие от пантеистических устремлений Прокла Лосев считает мифологию не субстанциальным, но только энергийным воплощением Единого;

· в отличие от Шеллинга он не рассматривает в качестве высшего мифического бытия искусство, ставя на это место миф per se;

· в отличие от Кассирера отрицает в мифе антитетизм (противопоставление кажущегося и мнимого, внутреннего и внешнего, образа вещи и самой вещи), утверждая, что в мифе все эти антитезы диалектически погашаются.

· Что же касается П. Флоренского, то, помимо уже упоминавшегося различия в толковании соотношения языческого, по Лосеву, платонизма и христианства, Лосев оспаривает пренебрежительное отношение П. Флоренского к логико-диалектическим процедурам при исследовании мифа[150]. <…>

Лосевская теория мифологии сохранилась в его работах 50 – 80-х годов, хотя и ушла с авансцены в глубь историко-философских рассуждений. Достаточно указать в этом отношении хотя бы на VI том «Истории античной эстетики», где обосновывается совмещение диалектики и мифологии в неоплатонизме с приведением параллельных мест из тех же Гегеля и Шеллинга и где фактически воспроизводится сама структура рассуждений о мифе, как она была выработана в 20-е годы. В VIII томе «Эстетики» Лосев возвращается и к темам христианской догматики в их отношении к идеям православного энергетизма, хотя эти темы и даются здесь через призму генезиса христианства. Логико-диалектический каркас теории мифологии с незначительными отклонениями воспроизведен Лосевым в книге «Проблема символа и реалистическое искусство» (М., 1976) и специально в связи с языком в книге «Знак, символ, миф» (М., 1982), причем здесь тоже, как и в «Диалектике мифа», хотя и в более осторожном виде, содержится попытка описать мифологическую символику современного мышления. <…>

В рассчитанных на широкого читателя трудах 20-х годов Лосев искусственно воссоздает как бы внутренний монолог различных типов мифологического сознания, в том числе и возрожденческого, интонируя его с позиций средневекового православия. В восьмидесятых годах в «Эстетике Возрождения» Лосев ищет иные стилистические приемы для выражения сущности возрожденчества, которые были бы формально и терминологически адаптированы ко времени, но даже и в этом почти нейтральном по сравнению с 20-ми годами варианте идея о трагической обреченности не опирающегося на христианский онтологизм возрожденческого индивидуализма, а с ним вместе и всех порожденных им мифов (например, мифа об абсолютной и благостной силе науки), была довольно болезненно воспринята академическими кругами.

Вопрос о тех изменениях, которые претерпели лосевские тексты после того, как они пересекли границы серебряного века культуры, сложен и многоаспектен. После ареста и лагеря он встал в полный рост. Об эмиграции речи для Лосева быть не могло, о какой бы то ни было ломке позиции или о прекращении работы – тоже. Ситуация должна была решиться изнутри самой лосевской философии. Лосев прибегает к новым для себя выразительным формам в полном соответствии со своей же теорией иерархийности процесса выражения, согласно которой сущность может получать неполное или ущербное выражение, но тем не менее она, если эти формы выражения имеют реальную питательную почву, будет в них энергийно проявляться. В качестве одной их таких форм Лосев использует, в частности, и символико-выразительные потенции материалистической философии. Это был для него естественный шаг: материализм, по Лосеву, согласно его взглядам раннего периода, это одна из наиболее устойчивых и жизнеспособных мировых мифологий, обладающих не только непосредственной, но и диалектически разработанной выразительной силой. <…>

Лосев, представитель последнего поколения «серебряного века», уже рос в предчувствии нового мышления, и потому его целью было не просто формулировать это предчувствие, но прямо работать на него, соединяя несоединимое ранее, выпрямляя запутанные культурные лабиринты, осознавая историческое предчувствие далекого будущего в постепенно проступающем лице действительности. <…>

Если пользоваться специальными терминами, то лосевская философия языка обращена прежде всего к семантике и когнитологии, т.е. к взаимоотношению между словом и миром и к учению о мышлении, поставленному в связь с философией языка. Эта сторона лосевской философии языка 20-х годов резко выделяет ее из других лингвистических направлений того времени, в которых язык еще брался по преимуществу в традициях кантовского дуализма и потому рассматривался либо как внешний технический момент по отношению к смыслу (отсюда в целом критическое отношение Лосева в этот период к русскому формализму, хотя впоследствии он признал проделанную ими работу «полезной»)[151], либо, наоборот, языковая проблематика тяготела к выявлению прежде всего субъективных моментов речевых выражений с разной степенью обобщенности этой субъективности вплоть до классовой. Несмотря на формальную близость к мифологическому подходу самого Лосева, эти последние направления оспаривались им как позитивистские на том основании, что в них не находил отчетливого решения центральный для имяславия вопрос о доказательствах самой возможности выражения на языке сущностных моментов бытия и что поэтому за точку отсчета в них неизбежно брался все тот же разросшийся до противоестественных размеров возрожденческий субъект, пусть и в своих типологически обобщенных формах. Когда впоследствии – во многом, видимо, в связи с возникшими перед Лосевым трудностями адаптации к речевой практике общества – сам Лосев начинает перестраивать свои лингвофилософские исследования в том направлении, которое мы сегодня назвали бы «прагматическим» («конкретные грамматические категории суть категории понимания, а не мышления»)[152], это последнее обстоятельство дало Лосеву очевидные преимущества. За счет имевшегося у него изначально имяславского по своему происхождению решения всех возникающих перед прагматическими направлениями частных проблем, связанных с опасностью релятивизма, Лосев на несколько десятилетий опередил поворот лингвистики в сторону коммуникативно-прагматических аспектов языка. <…>

Несмотря на глубокий стилистический перепад, вызванный историческими обстоятельствами, А.Ф. Лосев в отличие от многих представителей русской культуры, начавших свою деятельность в начале века, не испытал на своем пути какого-либо серьезного внутреннего – духовного или интеллектуального – кризиса. Эта бескризисность обеспечивалась тем, что сам Лосев называл своим «объективизмом» и что обычно в истории обозначалось иначе. Восприятие всеединства, первосущности или – в другой терминологии – абсолютной истины сопровождается для этой духовной установки такой уверенностью и неопровержимостью,

«что в этом смысле даже человеческий субъект гораздо менее очевиден и достоверен… Я еще не знаю, – писал Лосев, – существую ли я сам; но я уже знаю, что существует абсолютная истина»[153].

Мысль, движущаяся по этому руслу, может разочароваться лишь в самой себе, но не в предмете мышления. Мир еще не совершился, но это лишь обязывает нас

«всем своим существом содействовать его свершению… готовить… себя самих и окружающий мир подвигом нашей воли»[154].

К Лосеву рано относиться как к истории.

С.С. Хоружий. Арьергардный бой

<…> В основе всего здания философии Лосева – его собственный философский метод. Не надо считать это само собой разумеющимся: тут важная отличительная черта этой философии, далеко не типичная для русской мысли. Философия может начинаться совсем не с метода, а с некоторой идеи или же комплекса идей, с какой-либо сокровенной интуиции… И для русской философии скорей характерно как раз последнее. Долгое время ей свойствен был фатальный уклон к тому, что Федор Степун иронически называл «нутряной философией style russe», – к философствованию глубокомысленному, но малочленораздельному, не умеющему придать своим утверждениям даже попросту точный смысл, не говоря уж о строгой доказательности. Это – не голословная инвектива, за конкретными примерами, от Григория Сковороды до Николая Федорова, тут дело не станет. Техника же современного философствования, строгие философские методы остались прерогативой западной, в первую голову германской, мысли; а когда русские философы западнического уклона выдвигали на первый план овладение этою техникой, то всего чаще из этого выходила противоположная крайность – ученичество, не добирающееся до самостоятельных творческих задач. За примерами не станет и тут, от раннего русского шеллингианства и до позднего русского неокантианства. Решительное преодоление затянувшегося ложного конфликта между философскою самобытностью и философским профессионализмом началось с Владимира Соловьева – и это, можно с уверенностью считать, одна из важных причин, которые с самого начала вызвали тягу Лосева к Соловьеву. О собственной же философии Лосева мало сказать, что в ней уже нет следа былой технической отсталости русской мысли. Ее отличает пристальное внимание к методу и особая любовь к сложным философским конструкциям, а в лосевском письме, в стиле, наряду с необычайной энергией, налицо и дисциплина аналитического и диалектического мышления. Подобные качества русская философия начала обретать лишь к концу своего оборванного пути развития, и рядом с Лосевым тут можно поставить совсем немногих.

Философский метод Лосева – метод логико-смыслового конструирования философского предмета. <…>

Занимаясь в согласии с установкой феноменологии узрением смыслов, диалектическая феноменология достигает существенно возросшей степени интенсивности, выразительности смысловой картины и в пределе диалектического усилия приходит к узрению смыслов не только как эйдосов, но и как символов. Тем самым она представляется как некоторая разновидность философского символизма. Стремясь, по-лосевски, к вящей выразительности, представим сей вывод формулой:

Феноменология + диалектика = символизм

Если назвать эту формулу «уравнением Лосева», название будет оправдано сразу в двух смыслах: оно равно указывает и на автора уравнения, и на описываемый им умный предмет. <…>

Переходя к непосредственному обсуждению этой особой книги, мы прежде всего отметим в ней одну черту, которая прямо связана с разыгравшимися событиями. «Диалектика мифа» – не обычная научная монография. Она наделена специальною двойной композицией, двойным движением. С одной стороны, у нее есть четкая задача и тема – построить концепцию мифа, именно концепцию, а не целую теорию: речь идет лишь о том, чтобы выявить содержание и сформировать философскую дефиницию мифа, но не пытаться, скажем, развить классификацию мифов или проанализировать их строение; рассматривать же, как живет и работает миф в сознании и в обществе, предполагается лишь эпизодически, для иллюстраций. И тема решается самым последовательным образом: каждый раздел книги привносит очередной пункт в искомую дефиницию, в сводную философскую формулу мифа. Однако наряду с этим образцово научным построением в книге идет и другая линия, а сказать вернее, пунктир, цепь вставок и отступлений совсем иного рода и содержания. В своей совокупности обе линии создают в точности ту композицию, которая замышлялась героем Пастернака:

«Он мечтал о книге… куда бы он, в виде скрытых взрывчатых гнезд, мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидеть и передумать»[155].

Взрывчатые гнезда! Это наилучшая характеристика того, что представляют собой авторские отступления в «Диалектика мифа». В них он отводит душу, говоря напрямик обо всем, что его волнует как

«философа, строящего философию не абстрактных форм, а жизненных явлений бытия»[156],

– т.е., в первую очередь, о своем времени и об окружающей действительности. Он обличает то, что ему чуждо и дико, защищает, что ему дорого, на чем он стоит. А так как самое дикое для него – догмы официального атеизма и коммунизма, а самое дорогое – православная вера и подвижничество, то, в пересчете на 1930 г., взрывчатой силы этих гнезд более чем хватало, чтобы разрушить судьбу философа.

Вместе с тем само присутствие в философской книге разных тем и мотивов неакадемического свойства, выражающих личные убеждения, душевные переживания автора, совершенно традиционно для русской мысли. Философия Серебряного века вырастала «в тени», под влиянием русской литературы, наследуя ее экзистенциальный, исповеднический характер, учась у нее художественному чутью, высокой культуре стиля и слога. «Столп и утверждение истины» Флоренского, «Свет Невечерний» Булгакова, уже не говоря о книгах Розанова или Шестова, это, помимо всего, еще и хорошая литература; и это также личные документы, где читателю, не скрываясь, предстает сама личность автора. И Лосев – прямой продолжатель этой линии, он тоже отличный стилист и тоже не мыслит себе того, чтобы на западный манер стеной отделять философию от жизни. Но как преобразило привычную черту время! Раньше эмоциональный, экзистенциальный элемент привычно выражался в доверительности, в теплоте тона, в возникающем у автора образе друга-читателя, читателя-единомышленника… Но атмосфера лосевских книг – полнейшая противоположность, в ней поражает прежде всего – сгущение и напор отрицательных эмоций. Автор кипит, задыхается, он запальчив и агрессивен, и читатель явно рисуется ему не в образе друга, а в образе врага. Все его «взрывчатые гнезда» – это взрывы негодования, язвительности, безадресных яростных упреков в тупости и недомыслии… Сталкиваясь с подобным, сначала, конечно, спросишь: а надо ли винить время? Дело, может быть, в самом авторе, в его душевной стихии? Однако на этот вопрос Лосев недвусмысленно ответил сам:

«В условиях нормальной общественности… не могло бы быть этого, часто нервного и резкого, полемического тона, который я допускал»[157].

В том, стало быть, и корень взрывов и агрессивности, что кругом – ни намека на «нормальную общественность», на такую фигуру, как старинный «читатель-друг». Кругом – невежество и враждебность. И автор ополчается на них как боец.

Написав последнее слово, вдруг понимаешь, что в нем – вся суть ситуации. Разрыв, расхождение с окружающим, ощутимые в позиции автора, нисколько не меньше, не менее остры, чем, скажем, у Кафки; но автор, в противоположность Кафке, себя утверждает не отщепенцем, не жертвой, а – бойцом в окружении. Вне этого стратегического или, что то же, историко-культурного плана не понять феномена Лосева. Его деятельность для него – арьергардный бой русской христианской культуры. Она ушла, отступила, но он волей судьбы остался, и он не складывает оружия. Арьергардный боец – вот образ автора в «Диалектике мифа». И это же – образ для фигуры Лосева вообще. До великого перелома. Образ для следующего периода тогда напрашивается уже сам: пленный боец. «Миф Лосева» начал вырисовываться. <…>

Лосев выделяет четыре базисные методологические позиции, или же уровня осмысления: миф, догмат, догматическое богословие, религиозная философия; и, когда он покидает первую из них, его изложение вполне объективно и аналитично. Однако миф – конкретен, и настоящее Я мифическое не вообще мифично, а всегда отвечает какому-то определенному мифу. Происхождение мифического Я, обличающего новоевропейскую бездуховность на страницах «Диалектики мифа», не вызывает и тени сомнения. Устами автора о темном мифе говорит – светлый миф. Это и есть арьергардный бой Алексея Лосева, его одинокая героическая контратака в пору, когда всюду вокруг него светлый миф был яростно преследуем темным мифом. И собственный его миф обретает определенность, опознаваясь как часть жизни светлого мифа Православия. <…>

Уже давно мифы массового сознания стали модною темой для самого этого сознания. Что же касается теоретического осмысления, то его главным руслом, также уже давно, утвердилось русло семиотики. И в лосевских экскурсах без всякой натяжки можно увидеть немало общего с этим руслом. По сути, под «мифологией» он понимает здесь именно семиотику, и «мифологичность» разбираемых явлений означает их семиотическую нагруженность, означенность. <…>

Однако близость Лосева к семиотике не следует и преувеличивать, памятуя то, что мы недавно сказали о его отношении к структурализму. В своих поздних работах по лингвистике он не раз касался семиотического подхода – и неизменно утверждал некоторую дистанцию, проводил грань между ним и собственными позициями[158]. Довольно сходным образом соотносится лосевская «мифология повседневности» и с другим широко признанным подходом, что развит был Юнгом и его школой. Здесь также присутствуют немалые черты общности. В юнгианском подходе также утверждается вездесущее символа и мифа и, пожалуй, здесь могли бы даже принять, пусть с оговорками, кардинальное лосевское положение: миф не принадлежность некоего раннего этапа или примитивного уровня сознания, но непременный источный слой любого миросозерцания и в любую эпоху. Однако за этими сближениями стоит коренное различие философских и, сказать шире, духовных основ. Подход Юнга психологичен, Лосева – последовательно онтологичен. Изобилующие и у юнгианцев, и в «Диалектике мифа» примеры мифологизмов повседневности иногда сходны между собой (скажем, при обсуждении мифологизмов в идеологии и политике), однако в их интерпретации – ничего общего. Лосев утверждает именно не привносимую человеческой психикой, но внутреннюю, имманентную мифичность человеческого опыта, начинающуюся с мифичности самих первоэлементов этого опыта, восприятий цветов и звуков. Он утверждает мифичность самой ситуации человека. <…> Уже и здесь, в философии Лосева, которую мы неизменно квалифицировали как символизм, имеются явные элементы персонализма, философии личности. Собственно понятие личности, как мы отмечали, еще остается у него малоразработанным и довольно неясным; однако уже в самом присутствии этого понятия, равно как и в разработке понятия интеллигенции, и в зрелой освоенности учения о божественных энергиях (что самое важное) – во всех этих своих чертах философия «Диалектики мифа» отходит от ортодоксального символизма и обнаруживает эволюцию в направлении христианского (православного) персонализма.

Полезно сопоставление: скажем, у Флоренского в конкретной метафизике есть только символы, они же лики, и нацело отсутствует концепция личности, будь то Божественной или человеческой; его позиция – законченный и взвешенный символизм. Но у Лосева поры восьмикнижия

«ничто еще не завершено и ничто не успело стать»,

как писал Рильке в «Часослове»; и в том кипении идей и страстей, в той философской протоматерии, которая нас здесь встречает, можно найти все. Диалектико-феноменологический символизм стал на этом этапе принципом единства и языком его мысли; однако с самого начала, с соловьевских и православных истоков, в этой мысли действовали и иные импульсы, не находившие в нем полного выражения. Поэтому он не должен был остаться окончательной формой лосевской философии. Набросок этой окончательной формы дан в проекте абсолютной мифологии, и из него (как, впрочем, и без него, пускай не столь явственно) мы видим: «символический синтез», как мы определили выше философский замысел Лосева, должен был стать, в потенции, православно-персоналистским синтезом. Сложным и кружным способом, через теорию мифа, через многие древние и новые философии, мысль Лосева прокладывала путь возвращения к собственным духовным истокам, к православному умозрению и философской традиции Соловьева. Путь этот обещал немало, ибо он вел его не к подражанию уже известным примерам, а к новому этапу православного философствования, впитавшему – чего еще не было в русской мысли – опыт аскетической традиции и паламитского богословия. Однако проторить его до конца философу не было суждено. «Если дадут», – с едкой горечью оговаривается он в «Диалектике мифа», сообщая об одном из будущих своих планов. Если дадут! Эта заповедь подневольных вновь напоминает о том же: с его жизненным мифом прочно соединен образ плененного православного воина.

С.Л. Кравец. От века до века

В Москве, в одном из когда-то тихих арбатских переулков, живет автор только что прочитанной вами статьи, оригинальный русский мыслитель, профессор Алексей Федорович Лосев. Понимаю, что определение – оригинальный мыслитель – звучит сегодня непривычно, да что там, просто может быть принято за своеобразный эпатаж. Что ж, это наша с вами беда, особенности нашей с вами культуры, и к фигуре Алексея Федоровича Лосева они отношения не имеют. Правда, мы сами себя обедняем, но и это, в общем-то, наше дело. Одно лишь волнует – обедняем мы не только себя, но и детей наших.

Кто такой Лосев? Ученый, пронесший через многие десятилетия традиции уникальной (и по обилию талантов, и по глубине постановки проблем) отечественной культуры начало, уже подходящего к концу, века. То, о чем мы читаем в историко-литературных или историко-философских исследованиях, – для него события его собственной творческой и житейской биографии. Для нас, например, Вяч. Иванов – поэт-символист и теоретик литературы, оставивший нам в наследие… и так далее, для Лосева – учитель, или, выражаясь языком университетским, – научный руководитель; Флоренский, Челпанов и многие другие, кого мы вполне свободно наделяем высоким званием мыслитель, – его собеседники. Нет, я не сравниваю, не сопоставляю, – в истории духовных поисков всякие сопоставления по принципу: кто больше, кто величественнее – бессмысленны. Я о другом – о том, что утеряли мы способность и потребность видеть в современнике нашем – личность, призванную сказать миру свое собственное, только ей данное слово. Но что же тогда мы передадим дальше, в будущее, как духовные открытия своего времени?

Предвижу возражения и потому сразу поясню: конечно, профессор Лосев не обделен ни славой, ни признанием его научного авторитета. Книги его становятся библиографической редкостью сразу по выходе в свет (часто не доходя еще до прилавков) – и ведь речь идет не о беллетристике, и даже не о столь любимой в нашей стране популяризаторской литературе – такова была судьба и многотомной «Истории античной эстетики», удостоенной Государственной премии СССР, и «Эстетики Возрождения», и книги по теории мифа «Знак. Символ. Миф» и многих, многих еще; по образному выражению А. Гулыги, ученые практически всех гуманитарных наук спорят о том, кому принадлежит право называть профессора Лосева своих корифеем. Все это так. Но вот его книги и работы 20-х годов, где Лосев наиболее ярко и недвусмысленно высказывает свое мировоззрение, до сих пор еще не переизданы.

Поэтому-то столь важна именно эта публикация, в которой молодой Лосев рассказывает о своих современниках. У этой статьи есть своя очень интересная история. О ней я и расспросил Алексея Федоровича.

– Ну, что тебе говорить об этой моей давнишней работе. Ты же ее читал. Тем более, что напечатали вы ее в сокращении. Я на это согласился, и вот почему: тогда, в восемнадцатом, Запад почти что не знал нашу философию. Писал-то я ее для сборника «Russland», т.е. Россия. Поэтому и цитировал много, чтобы они слушали не только меня, но самих наших русских мыслителей. Теперь же и они, и мы знаем их, хотя и понаслышке, но все же знаем. Вот почему я разрешил цитаты сократить.

– Алексей Федорович, как все же случилось, что Вы нигде до недавних пор об этой статье не говорили?

– Да я о ней просто забыл. Тогда, семьдесят лет назад, я ее написал и отправил (как и через кого, уже не помню). У меня даже и русского текста ее не сохранилось. Потом связь с заграницей прервалась, узнать о судьбе статьи было невозможно. И со временем я о ней забыл. А вот когда немцы издали мою книгу «Диалектика художественной формы», тоже, как ты знаешь, давнюю, я ее издал лет шестьдесят назад, а немцы переиздали пять лет назад – к моему девяностолетию, они и разыскали эту статью, и я узнал, наконец, что она тогда, спустя год, вышла все-таки в Цюрихе в этом самом сборнике. Но по-немецки. Так что сейчас напечатали уже двойной перевод. Я-то писал по-русски, потом она была переведена на немецкий, а теперь ее опять перевели на русский.

– Алексей Федорович, Вы – современник Розанова и Бердяева, Флоренского и Вяч. Иванова. Вас часто называют патриархом отечественной гуманитарной мысли. Почему же мы так мало знаем от Вас о нашей собственной культуре?

– Ну, во-первых, не делай меня старше, чем я есть на самом деле. Я все-таки, если и современник отцу Павлу Флоренскому и Вяч. Иванову, то – младший. В то время, когда они были признанными фигурами, я еще только начинал. Был юнцом, с которым, правда, они и занимались, и беседовали. Что же до моих исследований по русской философии, то дело не за мной, за издателями. Мне удалось всего-то выпустить маленькую книжку о Владимире Сергеевиче Соловьеве, да еще статью о его литературном окружении в журнале «Литературная учеба». Теперь вот эта статья. А у меня ведь есть целая книга о Вл. Соловьеве. Хотите ее прочитать – пусть ее издадут.

– Алексей Федорович, а как Вы представляете себя в традиции русской философии?

– Трудный вопрос. Но отвечу так: для меня абсолютная истина есть свобода. Может быть, в этом проявился русский момент в моем философствовании – ведь идея свободы, пожалуй, центральна для нашей культуры. Конечно, поиски свободы характерны для любого народа и во все времена. Вся человеческая история есть стремление к свободе. Это – жизнь, стремящаяся к свободе, хотя в каждый исторический момент и по-разному. Но у нас в России этот вопрос, вопрос о свободе, был прежде всего и важнее всего остального. А что такое свобода? Это же совпадение того, что есть, с тем, что должно быть. И вот еще одно, что надо знать и понимать: свобода – не только какой-то идеал в неизмеримо отдаленном будущем. Это – жизнь. И даже не только вся жизнь, но и каждое отдельное мгновение человеческой жизни невозможно без ощущения свободы. Часто говорят, я слышу, что главное – труд. Но вот я, всю жизнь трудившийся как ломовая лошадь, хочу сказать: самое главное – это не труд, а свобода в результате труда, то есть всякий труд осмыслен и свободен только тогда, когда он осознается, с одной стороны, как стремление к всеобщечеловеческой свободе, а с другой стороны – как моя собственная, чисто личная потребность. Исповедуя эту мысль, я тружусь всю свою жизнь. Поэтому я и сейчас скажу: давайте трудиться, но не ради самого труда, а ради освобождения самой нашей жизни от всякой ее скованности и ограниченности.

В.В. Бычков. О Лосеве

Сказано:

«Мнози бо суть звании, мало же избранныхъ».

К этому малому принадлежит и А.Ф. Лосев – человек-символ, человек-миф, живое воплощение непресекающейся связи времен. Судьба избрала его в число немногих подвижников для выполнения труднейшей миссии – сохранения духовной традиции. После мощного взлета его гения в конце 20-х – начале 30-х годов, даровавшего нам целую серию прекрасных и мудрых книг, до сих пор еще ждущих своего читателя, ему пришлось надолго замолчать. Однако дух его, призванный к сохранению самих основ гуманитарной (то есть жизненно важной для человека) культуры, продолжал неустанно работать. И результаты этой работы, прорвавшиеся к людям в 60-е – 80-е годы, поистине колоссальны. 8 огромных томов «Истории античной эстетики», не говоря уже о десятках других книг и сотнях статей, – плод титанической, непосильной для одного человека работы действительно избранного духа.

Но почему античность!? Ведь Лосеву, философу-феноменологу, тонкому стилисту, филологу, музыковеду, культурологу, свободно доступна вся европейская духовная культура от ее истоков до наших дней. Эстетика Возрождения и эстетическое сознание Вагнера, философия Соловьева и современная символология, блестяще проанализированные им, – яркие свидетельства этого. Так почему же именно античная эстетика заняла главное место в духовном космосе позднего Лосева? Сам патриарх нашей науки лукаво усмехается и не дает прямого ответа, отчего тайна его почти вековой любви становится еще глубже и притягательнее. Так в чем же она? Ответ, почти неожиданно, дает сегодняшний день. Он просто кричит о ней со страниц газет и журналов, с экранов телевизоров, с высоких и не очень высоких трибун. Мы вдруг «всем миром» прозрели, увидели, что погрязли в болоте бездуховности, безнравственности, бескультурья, всеобволакивающей серости (в науке, искусстве, культуре), что почти прервалась нить духовной традиции и попирается прах «отеческих гробов»; мы почти захлебнулись в затхлой тине мещанства и потребительства. И здесь-то почти 95-летний Лосев бросает нам спасательный круг своей «Античной эстетики» – этот живительный глоток свежего воздуха древней Эллады, спасительное напоминание о мудрых и прекрасных мечтах «детства человеческого», о бессмертных идеалах истины, добра и красоты, слитых воедино, о неутилитарных устремлениях человеческого духа, о бесконечной радости земного бытия, пронизанного любовью к прекрасному. Забыв обо всем этом, растеряв истинные духовные ценности, человечество обрекает себя на гибель – пророчествует подвигом своей долгой и многотрудной научной жизни Лосев. «Красота спасет мир» – страстно верит он вместе с великим Достоевским и стремится оттуда, из тоже своего конца XIX, пробудить в нас, людях конца XX столетия эту веру.

А.В. Гулыга. О Лосеве

Попытаемся выразить в одной фразе суть лосевского философского творчества. Я бы сказал (на первый случай!) – «дерзание духа». Такова формула Лосева. Слово «дерзание» многозначно, как богата и многообразна мыслящая и чувствующая душа Лосева. Здесь и юношеская дерзость и дерзновение мудреца. «Юношеский» – не оговорка. Юн и дерзок лосевский творческий задор. А дерзновение Лосева-мудреца проявляется в удивительном историзме мышления.

Лосев идет наперекор догме и моде. Нынче в моде увлечение прошлым, которое подчас приводит к примитивной апологетике. Каждый выбирает себе по вкусу объект подражания. Иной античник мнит себя эллином, примеряет тогу и готов в ней разгуливать по московским улицам. Иной знаток Ренессанса готов именовать себя Пиком Мирандольским и воображает, что взобрался на пик интеллектуального титанизма.

«Детство, детство, не впадайте в детство!»

– одергивает таких энтузиастов Лосев. Он любит детей – образованных афинян и воинственных спартанцев, юных италийцев Возрождения, но говорит – мужание духа человеческого надо искать в другие эпохи. Далее Лосев показал, что вся русская классика пронизана духом высокого народного мифа. Анализу мифа посвящены лучшие страницы Лосева – и в первых его работах, и в одном из последних трудов «Знак. Символ. Миф». В теории мифа, развивая идеи Шеллинга, Лосев добился нового принципиального результата, что в философии в наши дни происходит крайне редко, всесторонне исследовав бытие индивидуального мифа. Сейчас на Западе философы начинают рассуждать о мифе индивида, не ведая о том, что полвека назад у нас об этом сказано Лосевым.

Миф многообразен, и Лосев говорит о диалектике мифа. В мифе – единство противоположного: мишура обыденности и непреходящие ценности. И мне хочется дополнить уже найденную формулу Лосева – «дерзание духа» еще одной – «диалектика мифа». В этой второй формуле открывается более глубокая сущность Лосева: за привычной повседневностью вдруг проступает дыхание абсолюта.

Лосев – русский мыслитель и писатель. Называя Лосева писателем, я имею в виду то широкое понимание границ литературы, которое давно сложилось в русской словесности. Киреевский определил их так: от Гоголя до Гегеля, точнее, от «Миргорода» Гоголя до «Науки логики» Гегеля простирается литература. Лосев, разумеется, ближе «Науке логики», которую, кстати, он считает «простейшим и предельно ясным произведением».

Философы привыкли считать до трех, трижды на разные лады повторяя одно и то же. Поэтому к двум формулам – «дерзание духа» и «диалектика мифа» – необходимо прибавить третью, к тезису и антитезису найти синтез. Синтез звучит – «служение истине». Такова окончательная формула Лосева. Семьдесят лет служения истине! К этому уже прибавить нечего.

А.В. Гулыга. Абсолютная мифология (Лосев)

24 мая 1988 года, вдень святых Кирилла и Мефодия, когда в Новгороде торжественно отмечалось тысячелетие русской письменности, в Москве скончался, не дожив четырех месяцев до девяносто пяти лет, Алексей Федорович Лосев – «последний из могикан» русского религиозно-философского ренессанса, один из наиболее колоритных его представителей.

<…> Калошин переулок. Старый, так хорошо знакомый дом. Двери распахнуты настежь. Лестница запружена людьми. Протиснуться можно только до площадки второго этажа. Щемящий душу, заупокойный речитатив священника, которому вторит хор. На следующий день – погребение. Алексей Федорович в гробу – строгий, неизменившийся, как бы уснувший. Снова отпевание. Последнее прощанье. Крест…

·

<…> Одна из первых работ Лосева – «Русская философия» – была отправлена за границу и увидела свет в 1919 году на немецком языке. Автор о публикации не знал и забыл о самой статье. Недавно немецкий почитатель Лосева М. Хагемейстер разыскал ее, и она была снова напечатана (по-немецки и в обратном переводе на русский) в московском журнала «Век XX и мир». В этой статье Лосев назвал характерную черту русского философствования – «апокалиптическую напряженность». Эта напряженность присутствует во всех трудах молодого ученого – многочисленных книгах и статьях, глубоких по содержанию, блистательных по форме. Апокалипсис уже приблизился, может быть, наступил, ученый ему противится, хотя не страшиться не может; только что закончилась гражданская война, из страны высланы все крупные умы, последовать за ними в эмиграцию у Лосева нет намерений, молчать он тоже не может, и вот апокалиптическая действительность рождает новый «эзоповский» жанр философской прозы. Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли, – этот афоризм приписывали Жозефу Фуше. Но в данном случае речь идет о другом: мысль надо высказать, но так, чтобы поняли тебя только те, кому надо. Так рождается под пером М. Бахтина «полифоничность» у Достоевского, мыслителя монологично христианского, а у Лосева рассуждения о диалектике и о мифе, также однозначно утверждающие православие. Россия вползала в Апокалипсис, звериная действительность рождала новые условия «игры», только усвоив их, можно оценить Лосева.

«В лице Лосева, – пишет В. Зеньковский, – русская философская мысль явила такую мощь дарования, такую тонкость анализов и такую силу интуитивных созерцаний, что всем этим удостоверяется значительность того философского направления, которое впервые с полной ясностью было намечено Вл. Соловьевым»[159].

В «Диалектике мифа» (1930) при внимательном чтении открываются три слоя:

1) апологетический, главный для автора – обоснование христианского мировоззрения,

2) аналитический – рассмотрение особенностей мифа как формы сознания,

3) полемический – разоблачение марксистской мифологии.

Апология (защита) православия – в конце книги (расчет на то, что цензор устанет, запутается в терминологических тонкостях). В доброе старое время Шеллинг, рассуждавший о мифологии, мог завершить свои мысли словами об откровении как явлении истины. Лосев лишен такой возможности и вынужден говорить об «абсолютной мифологии». Его книга выходила в Государственном издательстве (хотя на титуле стояло «Издание автора»), приходилось хитрить. Абсолютная мифология есть

«абсолютное бытие, выявившее себя в абсолютном мифе, бытие, достигшее степени мифа, причем ни этому бытию, ни мифу не может быть положено, никогда и никем, никаких препятствий и границ… Диалектика абсолютного мифа есть, в сущности, самая обыкновенная диалектика, ибо всякая диалектика говорит именно о последних, т.е. абсолютных основаниях знания и бытия»[160].

<…> Почему Лосев обратился к античности? Не только потому, что окружающая действительность бездуховна и безнравственна, и нам следует вернуться к тому, с чего начинала мировая культура. Нет, Лосев как раз выступал против некритического отношения к древности (как в книге «Эстетика Возрождения» против излишних восторгов по поводу ренессансного рационализма). Античность – «детство человечества», ее культура слишком телесна, ее мифология примитивна, «относительна». Абсолютная мифология пришла с христианством, на родной земле, в родной культуре искал и находил Лосев свои идеалы. Именно поэтому в конце своей жизни он снова обратился к творчеству Соловьева. <…>

А пока Алексей Федорович овладевал искусством «демагогической логики», без которой в те годы было нельзя. Я впервые увидел его в 1966 году (он уже мог меня только слышать). В серии «Философское наследие» готовился Платон, издательство устроило совещание по поводу вступительной статьи, написанной Лосевым. Редактор требовал от автора критики «ошибок Платона». «Каких ошибок?» «Но ведь Платон был идеалист!» Слепой старец, невозмутимо выслушивавший все благоглупости, вдруг взорвался, стукнул об пол палкой, на которую опирался. Успокоившись, ответил:

«Ну и что? Умный идеализм ближе к умному материализму, чем глупый материализм, кто это сказал?»

Ссылка на авторитеты порой помогала. В книге о символе Лосев процитировал даже одиозного Митина. Многие удивлялись, но поддержка влиятельного академика была обеспечена.

«Я – не великомученик, а боец, мне подавай победу, а не посмертное почитание»,

– сказал он однажды. И выходил победителем в трудных ситуациях.

Такая ситуация сложилась в 1983 году при публикации долгожданной книги о Владимире Соловьеве. Я был в числе «внутренних» издательских рецензентов книги и знал, какие барьеры ей приходилось преодолевать. Прочитав в «Книжном обозрении» о ее выходе, позвонил автору, чтобы поздравить. К телефону, как обычно, подошла Аза Алибековна.., тон ее был нерадостным: кто-то кому-то что-то донес, и Госкомиздат распорядился весь тираж пустить под нож. Что делать?

По совету одного знатока закулисных дел Алексей Федорович обратился с жалобой на издательские инстанции к всесильному тогда Андропову. <…> И принято беспрецедентное в истории книжного дела «соломоново» решение: книгу выпустить, но в городах и за границей не продавать. Весь тираж философского произведения ушел в отдаленные районы страны (смертная казнь заменена ссылкой!). Затем начались «обратные перевозки»: из глубины «сибирских руд», таежных сел, горных аулов Кавказа, кишлаков Казахстана возвращался «Соловьев» в стольный град Москву, где спекулянты продавали его со стократным увеличением цены. Но до читателя книга дошла.

Мне был презентован авторский экземпляр с выразительной надписью:

«Дорогому Арсению Гулыге – праотцу, свидетелю мук рождения и чудотворному охранителю этой книги. 2.11.83.

А. Лосев»…

Лосев не случайно обратился в конце жизни к творчеству Соловьева. Это было возвращение к истокам, к роднику, который всегда утолял духовную его жажду. Между Соловьевым и Лосевым целое поколение замечательных мыслителей… Лосев всегда отмечал синтетический характер своего мировоззрения:

«В моем мировоззрении синтезируются античный космос с его конечным пространством и – Эйнштейн, схоластика и неокантианство, монастырь и брак, утончение западного субъективизма с его математической и музыкальной стихией и – восточный паламитский онтологизм и т.д., и т.п.»[161].

Цитата взята из сугубо личного письма, но выражает суть дела: «русская идея» чужда партикуляризму, она сливает мировую культуру в единый общечеловеческий поток.

А.Л. Доброхотов. Мир как Имя

На прошлой лекции шла речь о месте Алексея Федоровича Лосева в философской традиции русского символизма. Мы обозначили основные этапы эволюции идеи символа: личность как персонифицированный символ у Достоевского; символ как явленное всеединство у Соловьева; учение Вяч. Иванова о творческой силе восхождения и нисхождения символа; осознание разрушительной силы символа у Андрея Белого; натурфилософская магия символа у Флоренского. Мы также рассмотрели в целом систему Лосева. Теперь попробуем подвести итоги и определить ее новизну.

Уже Вяч. Иванов и Андрей Белый осуществляют переход от традиционной темы «символ и мышление» к теме «символ и язык». Флоренский концентрирует эту тему вокруг философии имени. Лосев продолжает их дело, и главная его заслуга – это построение системной философии имени. Имя как сверх-символ – особый вклад Лосева в эту традицию. И можно чуть шире сформулировать основную заслугу Алексея Федоровича: это – выяснение способности символа к бесконечному саморазвитию. В своих первых теоретических шагах философия имени – это, собственно, и есть раскрытие способности любого знака (а знака языкового – в первую очередь) к бесконечному саморазвитию.

По сути дела, механизм этого бесконечного саморазвития был уже достаточно детально описан немцами – Фихте, Шеллингом и Гегелем. Понятие «я» у Фихте – это как раз типичный символ: пра-символ, или перво-символ, который своим существованием уже полагает все остальные события мира. Таким же является понятие «бытие» у Гегеля или «мышление о Боге» у позднего Шеллинга; у раннего Шеллинга это, видимо, принцип тождества природы и духа. Так что, конечно, традиция была достаточно фундаментальная.

В русской философии ближе всего к лосевскому подходу Флоренский и Вяч. Иванов. Хотя то, что я рассказывал об Андрее Белом, здесь должно быть учтено, ибо его последний неопубликованный труд «История становления самосознающей души» также дает картину бесконечного развития двух символических полюсов вселенской души: мирового и индивидуального. <…>

Русский символизм, начиная с традиционных установок, переходит к сознательному философствованию о языке. Изучается и структурная, математическая его сторона (у Белого); и мифологическая этимология языка, связь его с сознанием и с подсознательным (у Флоренского); поздний Сергей Булгаков построит своего рода философию грамматики, – это завершится книгой, которая, как и лосевская, будет называться «Философия имени». (Она вышла в Париже в 1953 г., но, по сути, это эхо тех же событий.)

Я уже говорил вам об историческом событии, которое спровоцировало в русской философии особый всплеск интереса к языку, – это разгром в 1913 г. имяславческого направления (ономатодоксия) в российском монашестве. И это отчасти объясняет то, что русская философия языка вообще тесно увязана с богословской тематикой. Но есть и более фундаментальная причина. Язык в русской культуре был пространством, относительно свободным от вмешательства властей. Поэтому он стал хранителем всего, что в западной культуре хранилось в благополучно распределенных областях богословия, философии, права, морали, и т.д. Выраставшая из языка литература взяла на себя роль «культур-казачества»: убегая в сферы, которые в других культурах почитались окраинами, предназначенными для приватного наслаждения изящным, русская литература обрела некоторую независимость, но в то же время (с сознательного или бессознательного благословения властей) взяла на себя роль хранителя границ от вторжения чужой духовности. И это полностью согласовывалось с национальным чувством языка. Поэтому народ спокойно относился к нововведениям, пока они не вторгались в глубины, где духовность срослась с языком (показательный ответ на вторжение – Раскол). Отсюда же и глубинная связь языка, литературы и веры, на поверхности принимавшая весьма парадоксальные формы (например, многократно отмеченная религиозная природа русского атеизма)[162]. Философскому символизму «серебряного века» пришлось «отрефлексировать» эту связь, сделать ее явной, и спор вокруг имяславия сыграл в этом роль фермента.

В теории символизма Лосев ставит перед собой следующую задачу. Ему нужно показать, что в мире явлений, здесь и теперь, есть некие элементы или крупицы абсолютного мира, которые, в принципе, могут быть зафиксированы без особых сверхчеловеческих интуиций: их можно поймать, ухватить простыми логическими усилиями. И дальше мы будем включены в стихию диалектического развития, которое, рано или поздно, приведет нас к раскрытию абсолютного через относительное. Мы попадем в стихию смысла. Как любил говорить Лосев, пересказывая на свой лад Аристотеля, «мир чреват смыслом».

Попробуем сейчас проследить общую последовательность эволюции знака от абстрактного понятия к абсолютной личности, как это изображает Лосев. Естественно, жанр лекции не позволяет мне рисовать здесь диалектические переходы и сложные схемы из пятидесяти пунктов (как в «Философии имени») – это исключено; но основные ступени я попытаюсь нарисовать, и затем мы о них поразмышляем. Я пропущу также все, что говорится о чисто языковой материи, и мы сразу начнем с эйдоса. Задачу, стоящую перед Лосевым, можно сформулировать по-кантовски. Кант говорил: как возможна математика, как возможно естествознание? И лосевскую задачу можно сформулировать так: как вообще возможен язык?

В качестве исходного материала Лосев берет простой физический факт наличия некоторого материального носителя значения в человеческой среде: колебание воздуха, фонема, морфема, – т.е. некий материализованный, искусственно созданный предмет, который наделяется особыми функциями – функциями носителя смысла. И тем самым он становится репрезентантом какой-то группы значений. Но потом с этим носителем смысла происходит принципиальное превращение.

Для любителей Гегеля могу привести параллельную гегелевскую схему. Какое-то время идеальный комплекс содержания развивается внутри самого символа, это так называемое в-себе-бытие, или уровень бессознательный. А потом вдруг что-то происходит, и в-себе-бытие становится для-себя-бытием; т.е. это уже структура, которая знает, что ей подходит и что не подходит. Сначала она слепо соединяется с материалом, а теперь она сознательно отбирает некий внешний материал и то, что ей нужно, делает своим строительным материалом. В философии языка Лосева тоже наступает момент, когда бессознательная фонема и морфема становятся еще не совсем сознательным, но хотя бы телеологическим или, как Гуссерль сказал бы, интенционально направленным выражением какого-то смысла. Появляется эйдос, с которого, строго говоря, и начинается бесконечное развитие самого символа.

На всякий случай напомню, что вообще такое эйдос. Это некий умопостигаемый образ, умопостигаемый смысл, который мы получаем, когда индуктивно анализируем разные феномены (вещи или процессы) и видим, что там есть момент устойчивости, момент качественной определенности и момент структурности. Мы все это собираем воедино, и на первом этапе перед нами некоторый идеальный образ вещи самой по себе, с однозначно выраженным смыслом. Это те эйдосы, о которых говорил Платон. И в самом деле, слово, любое слово, подводит нас к тому, чтобы мы нашли такой эйдос. Лосев, как, впрочем, и Платон, очень тонко чувствует диалектику обыденного слова.

<…> Но эйдос сам по себе, строго говоря, это всего лишь абстракция. Или лучше так сказать: если мы представим себе, что эйдос есть последняя инстанция объяснения всего, что может быть, мы тут же столкнемся с тем, что в таком случае это просто абстракция – мы отвлеклись от фактов и строим некую теорию. Тут возникает ряд парадоксов, которые я не буду описывать сейчас.

И Лосев показывает, что на самом деле эйдос укоренен в более сложных мирах и гносеологических полях. Первый шаг, наиболее очевидный, следующий. Если эйдос желает быть определенностью, желает быть самим собой, он должен иметь жесткие границы. Но если есть граница, то есть нечто, что не является эйдосом. <…>

Но главное происходит с самим эйдосом. Лосев очень много сил и внимания уделяет тому, что с ним случается в момент его выхода в инобытие. И это действительно важно для понимания того, что такое символ, потому что эйдос, как только он перестает быть абстракцией, начинает воплощаться. Возникает сфера выражения. Выражение, с точки зрения Лосева, – это некая смысловая идентичность двух полей: материальной инаковости и идеальной тождественности себе. Это два разных поля; но если у них есть некоторая смысловая идентичность, значит, она воплощена в материи. Это очень важно, потому что на самом деле это и есть символ (с маленькой буквы). Простой, первичный случай символа – это потребность эйдоса выразить себя в ином. И это не праздная потребность, а очень важная, потому что тем самым осуществляется важнейшая космогоническая функция идеального мира. Мир двоится. Двоение мира – это выражение идеального через материальное.

Еще, возможно, древние пифагорейцы произнесли два слова, которые выразили совершенно конкретно всю эту магию: ΣΩΜΑ – ΣΗΜΑ «тело – знак» (но с такой паронимической игрой это трудно перевести). Любое тело есть, по природе своей, знак, через него выражается идеальный мир. Кроме того, у пифагорейцев был каламбур: любое тело – это еще и надгробный камень (ΣΗΜΑ), могила. Не только потому, что тело хоронит душу, но и потому, что оно обозначает:

«Здесь покоится такая-то душа, которая считает себя живой, а на самом деле она является инобытием действительно живого. Каждое тело – это такой камень, на котором написано: здесь скрыто что-то, что может стать душой».

Итак, значит, перед нами тайна космогонии – когда идеальное должно себя выразить. И очень важно, что оно не может себя не выразить. Отказаться от отношения к инобытию – это значит тут же превратить себя в мертвую абстракцию. Об этом любили рассуждать греки; мы знаем, что у греков не существовало идеального и материального в отрыве друг от друга, что их сознание пластично, вещественно. Но это все-таки символическая вещественность. <…>

Дальше Лосев делает интересный шаг, который несколько выделяет его из символической традиции. Он очень находчиво и удачно выражает следующую мысль: раз перед нами не просто явление, а символ, то тут надо рассмотреть все возможности этой ситуации. Если бы перед нами был мир иллюзий, все было бы просто. Если бы перед нами был мир чистого бытия, – тоже. Но вот как возможно, что бытие, не являясь самим собой, тем не менее все же выражает себя? Ведь если простодушно сравнить мир выраженного и мир содержания, смысла, – они все-таки совершенно разные: идеальное не похоже на материальное, слово не похоже на его значение. И возникают серьезные вопросы. Как вообще возможно понимание? Как вообще возможно, чтобы нечто выражало то, на что оно непохоже? Действительно, это вещь загадочная. Откуда берется возможность трансляции смысла?..

Лосев опирается на всю историю споров вокруг этой проблемы. И ближайшие здесь примеры – это гносеологические споры Нового времени. Лосев привлекает и очень важные для него богословские споры, прежде всего паламитский спор, возникший в Византии в XIV веке. Как Лосев решает эту антиномию выражения самого бытия через иное? Он говорит, что символизм как путь объяснения возможности эйдоса стать иным и остаться при этом самим собой – это единственный путь. Поскольку европейская культура от него отказалась, она впала в глубокий кризис. И в XIX веке возник, с одной стороны, вульгарный материализм, который говорит, что окружающий нас мир является последней действительностью. Мы просто не можем докопаться до дна этой действительности и найти самое материальное из всего материального, но в принципе это – сама по себе действительность. С другой стороны, возник скептический иллюзионизм, который говорит, что весь мир – это видимость, что все относительно и бытие не дано нам непосредственно. Вот тупик, в котором находится именно европейская, подчеркивает Лосев, цивилизация. Этим он хочет сказать, что это не гносеологическая проблема, а что отсюда следует и определенный тип психологии, определенный тип общества, отношений между людьми, эстетики и т.д. В зависимости от решения этой дилеммы люди каким-то образом строят жизнь.

Есть выразительный пассаж, где Лосев пытается показать, что если человек принимает за реальность мир материи, то этот мир обязан являться предметом поклонения. Или человек поклоняется высшему, или из мертвого мира создает себе идола, и идол тут же потребует себе жертвоприношений, а косвенно, значит, тоталитарного общества как идеального воплощения поклонения материальному трупу. Но удержаться на середине нельзя. Человек будет втянут в миф так или иначе; он создаст себе кумира. Либеральная иллюзия о том, что он может быть просвещенным скептиком, который держится в стороне от всех крайностей, это – ошибка. Лосев плохо – слишком плохо – относится к либералам. Он даже предлагает расстреливать их из пулемета. Конечно, это – высказывание человека, уже живущего в кромешной адской тьме, это – уже крик, хотя и построенный в форме холодного рассуждения и силлогизма. Но при всем при том мы должны учесть, что за этим стоит определенная культурологическая концепция, определенное видение культуры. (Хотя культура-то, в отличие от культа, как раз и есть для Лосева продукт либерализма.) Либерализм для него – это свобода разрушительным и только разрушительным системам, потому что все остальное – это живой организм, которому не нужна культура. А значит, культура – это уже позволение сосуществовать несовместимым элементам. Культуре надо противопоставить истинный миф.

Миф, с точки зрения Лосева, так или иначе втянет в себя человека – никуда от этого не денешься. Просто все дело в том, какой выбирать миф. Или мы выбираем миф, в котором свободно раскрывает себя символическая сущность, или выбираем два оставшихся мира, где символическое выражение невозможно, а значит, возможен или иллюзионизм, мир отчаявшегося субъекта, или материализм и это будет мир жертвоприношений, и жертвой будет являться тот же самый субъект, отдающий себя объекту, – в лице государства или еще чего-то. Только символизм, настаивает Лосев в «Философии имени», спасает нас от этих двух чудовищ, потому что с точки зрения символизма сущность на самом деле является, и является собой…

Итак, отличие символа от любой аллегории или знаковой системы в том, что он тяготеет к максимальной выраженности, он не останавливается в однозначной связи знака и обозначаемого; и дальше, чем более он разворачивается, чем более он становится как бы катафатическим, тем чище становится его апофатический смысл. Сохранить невыразимое в его невыразимости – это значит стараться максимально выразить это невыразимое. Это единственный адекватный путь. Можно это опять же перевести на богословский язык. Скажем, непознаваемая тайна Троицы. Чтобы сохранить эту тайну Троицы в чистоте, нужно не запретить мысли работать, а наоборот, максимально пытаться ее объяснить. Но тем самым, если мы это делаем правильно, необъяснимое в его чистоте будет сохраняться.

Ежели мы не будем мыслить, то за необъяснимое мы будем выдавать объяснимое, а это и есть профанация. Рано или поздно, она будет разоблачена. Итак, чем символ больше раскрывается, тем он становится таинственнее. Но это не значит, что от нас уходит вдаль бытие, выраженное в символе, – оно приближается к нам. Это легко понять еще и на языке человеческих отношений. Внешний и далекий, дальний – он всегда более понятен; чем человек нам ближе, тем он загадочней и проблематичней; неформальные отношения вообще создают мир невыразимого, непознаваемого. Дальние люди всегда исчислимы, понятны, им легко приписать, по крайней мере, какие-то простые мотивы.

Итак, бытие в символе к нам приближается. А дальше с символом происходит следующее: символ становится интеллигенцией. Не надо путать с общепонятым значением этого слова, – речь идет не о социальном классе, хотя связь здесь тоже есть. Латинское слово intelligentia обозначает такое идеальное бытие, которое обладает самосознанием. Есть много разных типов идеального, и среди них – идеальное самосознание. В схоластическом богословии это мир ангелов. Специальный уровень бытия, тоже называемый интеллигенцией, есть и у Шеллинга. Так вот, символ, начиная с какого-то момента, вдруг осознает сам себя. Нам это дано в факте человеческого бытия. Если бессознательный мир символов – это язык, то сознательный мир символов в мире материи персонифицирован в человеке. Как человек это делает, – никто из нас не знает. Мы видим как бы только материального носителя этого сознания. А вот что там в нем? Мы всегда что-то подставляем: высшую нервную деятельность, или поведение, или знаковую систему; но вот где гнездится это странное самосознание, – мы не только не знаем, но и, легко понять, никогда не узнаем, потому что самосознание – это и есть сам человек. Все остальное – это то, чем человек пользуется, чтобы быть феноменом: это его тело, это его нервная система, это его уже не пространственная, а психическая, но все-таки материя души. Но наше «я» здесь неуловимо. И вот выход в это измерение некоего «я», пусть даже не в чистом виде данного, делает человека интеллигенцией.

Символы становятся миром, в котором на самом деле коммуницируют отдельные интеллигенции. Внутри символа рождается мир интеллигенции, который постулирует мое «я» и другие «я». Это очень интересный момент, потому что возможность вообще общества и связи человека с человеком постулируется именно из самосознания, больше ни из чего. Не нужно допускать другие «я». Само по себе «я» полицентрично, если угодно…

Если говорить огрубленно, развернутый символ, выстроенный в некий сюжет и предполагающий работу в этом сюжете многих интеллигенций, есть миф. А дальше –

«миф, несомый фактом (т.е. реальной наличностью), – личность, „я“. Личность естьсимволически осуществленный миф».

Миф как бы опять собирается в себе; и, когда носителем мифа становится некоторый факт, – а вообще каждое собирание в себе порождает определенный фактический мир, – миф опять собирается в себе, порождает новый факт, или, другими словами, порождает носителя мифа; и тут перед нами уже имя.

«Символ, ставший интеллигенцией и превратившийся в демиургийную энергию имени, превращает сущность уже в живое существо или миф».

То есть миф обретает носителя, а носитель имеет лицо и имя. На самом деле у Лосева здесь две стороны такого персонального носителя мифа: образная его сторона – это лик, а умопостигаемая сторона – это имя. И как религия создает иконы, чтобы видеть лики идеальных существ, высших интеллигенций, так же религия должна создавать и умопостигаемую икону. Через философию мы подходим к имяславческому богословию, которое, по идее, должно быть умопостигаемой словесной иконой Бога. Образный мир, преодолевая соблазн иллюзионистской живописи, приходит к иконе, прозревает лик, а языковая стихия, т.е. смысловая другими словами, тоже преодолевая иллюзионистский соблазн научного или чисто эстетического мира, приходит к умопостигаемой словесной иконе, которая концентрируется в имени: это – имя Бога. Но само имя Бога легче понять как сверх-имя, потому что есть просто имя человека.

Лосев, конечно, подразумевает некое идеальное имя…

И последний шаг – это когда символ, ставший интеллигенцией, а интеллигенция, ставшая мифом, и миф, собравшийся в имя, понимают, что их первоисточник – это имя всех имен, имя Бога. Отсюда – магическая сила Иисусовой молитвы, когда, в общем, ничего кроме имени Бога не произносится или говорится: «Господи, помилуй!». Это, по сути дела (даже если учесть сложную технику исихастской молитвы), просто обращение к Богу – произнесение имени во спасение, если угодно.

Так выглядит иерархия символического восхождения. Она может быть прорисована и сверху вниз – как делали, скажем, неоплатоники. Перво-единое имя излучает тогда последовательно все ступени, которые мы с вами перечислили. Но для нас здесь особенно важен мотив перехода апофатического, т.е. отрицательно данного, в положительно данное, т.е. в катафатическое. Именно здесь – вклад Лосева в общую традицию символизма. Он показал, как вообще возможен символ и почему он способен к бесконечному развитию. Символ возможен, потому что возможен язык, изначально и бессознательно связавший факт со смыслом, опираясь при этом не на внешнюю связь, данную в каком-либо «оно», а на энтелехию, заданную в «я». Язык таким образом бессознательно повторяет акт Творца, создавшего мировую связь ex nihilo[163]. Символ бесконечен, потому что он последовательно, звено за звеном, включается в уровни бесконечности, охраняя при этом апофатическую дистанцию и катафатический контакт с абсолютом. И, в общем, совершенно все равно, с какой стороны мы схватимся за эту цепочку, ведущую в бесконечное. Любой идеальный знак, факт, событие, как только мы его переводим в план символической явленности, будет нас постепенно вести вверх. Можно, правда, бесконечно долго идти окольными путями, если мы неудачно начнем; поэтому лучше, разумеется, идти путями, прочерченными философией, богословием, культурой, этикой и т.д. Хотя здесь, как сам Лосев отмечает, увеличивается и уровень опасности, ибо мы включаемся в сюжет, который представляет собой, по сути, мировую войну двух сил. Но зато, в случае успеха, и рывки вверх будут гораздо более интенсивными.

Таковы возможности символа, коренящиеся в возможности языка. Язык, в свою очередь, оказывается возможным тогда, когда существует его основа, коренящаяся в способности полагания смысла. Но это уже «безначальное начало», потому что дедукция одного смысла из другого здесь невозможна по определению. В этом отношении естественный язык является прекрасным аргументом в пользу права метафизики на существование. Ведь он уже проделал то, что метафизика ставит перед собой как задачу: осуществил смысловой синтез частичного и бессвязного опыта, опираясь только на внутренние собственные основания. Но этот «стихийный синтез» подсуден критике сознательного синтеза, который может «прояснять» язык и переосмысливать его. Язык же не может прояснить сам свои предпосылки. Таким образом, «философия языка» отсылает нас к мышлению об абсолютном смысле, что и продемонстрировал Лосев своей «Философией имени»…

В.И. Постовалова. Штрихи к портрету А.Ф. Лосева

<…> Прежде всего для А.Ф. Лосева был характерен глубинный онтологизм в миропонимании и отношении к жизни, т.е., говоря его словами, особая внутренняя устремленность на объективные основы бытия, а не на субъективно-человеческое их преломление при всей важности второго момента (такое миропонимание было в высшей степени свойственно как античности, так и средневековью, и эта общая устремленность обеих эпох была родственна жизненной и интеллектуальной позиции А.Ф. Лосева). В какие бы стихии чистой мысли и движений духа он ни погружался, какие бы тонкие моменты гносеологии, науки и эстетики он ни исследовал, его никогда не покидало чувство реальности, ощущение ее самоценности; с действительности он начинал и к действительности возвращался. Излюбленными философскими идеями Лосева были мысли о действительности как свободном проявлении абсолютной истины, а также о действительности как глобальной и в то же время единораздельной целостности.

У Лосева было глубинное ощущение целостности мира, стремление к достижению единства мировоззрения и образа жизни, знания и веры, науки и жизненной практики. Он жил в гармонии с «космосом» и доверял ему. Дух его избегал разрушительных «космических» бунтов и мятежных скитаний, всякого рода «духовного приключенчества» (термин Гегеля). На вопрос, к какому литературному направлению Алексей Федорович себя причисляет: романтизму, символизму или реализму, он отвечал, что определить самого себя очень трудно. Если он и романтик, то без духовного приключенчества, если и символист, то без декадентства, если и реалист, то без натурализма. В Лосеве уживались социальная непримиримость и примиренность, любовь к жизни и обида на нее. Но при всем осознании и переживании трагизма своего времени («Я жил в дикую эпоху») и своего личного бытия («Как философ я проявил себя только на одну десятую») на самом глубинном уровне своего бытия он не имел страшного чувства окончательной и необратимой расколотости мира. Ощущение высшего смысла жизни, глубокое осознание своей жизненной миссии давали ему силы на борьбу и творчество. <…>

Идеалом А.Ф. Лосева было диалектическое видение бытия в целостности и соразмерности всех его планов и аспектов. С позиций такого идеала он последовательно выступал против различных форм субъективизма (возведения человеческого субъекта к абсолюту), редукционизма (сведения бытия к отдельным его сторонам), метафизического дуализма (раскола мира на не связанные друг с другом стороны и планы). Не принимая субъективизма западной культуры, он считал его тупиком мысли, мировой хлестаковщиной и декадентством. Равным образом он не принимал и чистого эстетизма, при котором объективное бытие отходит на второй план в сравнении с его эстетической данностью.

<…> А.Ф. Лосев не признавал также метафизического дуализма формы и содержания. Для него не существовало формы отдельно от воплощающегося в ней содержания. Он всегда подчеркивал их диалектическую взаимосвязанность. В своих собственных исследованиях Лосев отдавал приоритет скорее содержанию, идеям и общественно-историческому плану, чем чистой форме. Поэтому он не мог симпатизировать позиции формалистов в поэтике, а в лингвистике – крайностям асемантического структурализма и стремлению к предельной (а по Лосеву, беспредельной) формализации языка, хотя и понимал принципиальную важность таких исследований как момент более полных подходов.

Выступая против крайностей чистого формализма и формалистической метафизики и признавая приоритет содержания над формой в диалектике формы и содержания, Лосев не был равнодушен к форме. Он высоко ценил сложные формы в искусстве и философских рассуждениях, отрицал примитивизм и вялость формы. <…>

Стремясь привнести в русскую манеру философствования системность и логическую упорядоченность, он сохранял конечную практическую ориентацию интеллектуального движения. А.Ф. Лосев был практик в высочайшем смысле этого слова – участник жизни, борец с ее несовершенствами, учитель, воспитатель, ученый, обращающий свои теории к жизни.

Категория жизни (наряду с категорией действительности) была центральной и исходной в его концепции. <…>

Портрет, даже самый реалистичный, запечатлевает в себе не только изображаемый лик; в нем всегда присутствует явно или неявно и изображающий. Портрет Алексея Федоровича, созидаемый нашими общими усилиями, неизбежно несет в себе черты нашего времени, нашего духовного и душевного опыта, нашего миропонимания. Воссоздание образа Алексея Федоровича в нашей памяти – это продолжение нашего общения с ним, это новая встреча с нашим духовным учителем, встреча с будущим нашей культуры, а не погружение в минувшее, ушедшее навсегда…

В.И. Постовалова. Бог, ангельский мир, человек в религиозной философии А.Ф. Лосева

<…> Специфика философского образа реальности у Лосева проистекает из основной установки его философии – соединения веры и разума в целях разумного оправдания веры и шире – разумного осмысления жизни, ее «диалектической разгадки». Философия, в его понимании, это встреча разума с тайной, но не в плоти и крови жизненного подвига, как это происходит в религиозной жизни, а в творчески растущем понятии. Полнота философии – в единстве мистики и диалектики, которое им интерпретируется как динамическое отождествление диалектики и мифологии. <…>

Христианская мифология двусоставна. В ней отдельно дается триадическое деление в сфере Божества (Пресвятая Троица) и отдельно – «мифическая история» твари. Принцип двусоставности лежит и в основе философской модели Лосева, в которой отдельно производится конструктивное развертывание первосущности как диалектического аналога Божества и затем в свете соотношения с первосущностью осуществляется диалектическое развертывание первозданной инобытийной сущности как диалектического аналога творения («твари»).

В пределах первозданной («мифической») сущности Лосев различает три сферы, моделирующие все разнообразие «твари»:

1) сферу, которая воплощает чисто умную, интеллигентную стихию первосущности: умные силы, или ангельский мир;

2) сферу, осуществляющую и воплощающую материальную сторону сущности: видимый мир, космос, природа, неодушевленный мир, растения, животные;

3) сферу, отождествляющую две предыдущие: человек, который включает в себя и ангельское, небесное бытие, и земное бытие, или, выражаясь на языке антично-патристического учения, является микрокосмом.

<…> Умная триада в ангельском мире есть преимущественно «умный пламень» в отношении прочих чинов, равно как все премирное ангельское чиноначалие есть умный пламень в отношении мира и мировых сущностей.

Ангельский мир – бесконечно обширное бытие, наполненное «одним только славословием Бога»… Это непрестанное славословие имени Божия, или умное отождествление с Богом, по Лосеву, есть самая последняя субстанция ангельских сил, без чего они не могли бы даже и существовать. Принятие всей полноты славословия как умного отождествления с Богом позволяет ангелам быть «вестниками» Божьих решений, «вестниками» воли Божией. Функция ангельских сил – осмыслять («охранять») тварь. Бесплотные силы как «идея» всего дальнейшего инобытия осмысливают и оформляют все инобытие (тварный мир), в котором не только человек, но и все существующее, даже самая мельчайшая пылинка, имеет своего ангела-хранителя.

Ангельский мир – царство умных сил – есть оформленное, устойчивое, самодовлеющее блаженство вечности. Поскольку чистый ум и смысл не могут пребывать в становлении (они – вне протекания), то при грехопадении ангел как сила умная может отпадать от перво-сущности (в отличие от человека) только один раз и навсегда. В одно мгновение ангел становится или ангелом света, или ангелом тьмы, «на всю вечность».

Ангельский образ, по Лосеву, человекоподобен. Как и человеку, ангелам свойственны органы чувств. Однако, поскольку ангелы принадлежат не физическому, а умному миру, их органы чувств имеют умный характер. Монашеский опыт свидетельствует о существовании особого умного зрения, умного слуха, умного обоняния, умного осязания, равно как и особого умного пламени, ощущаемого духовными чувствами подвижника при «умном делании» (сведении ума в сердце). Но что человеком достигается чрезвычайно редко, в результате многолетнего строжайшего аскетизма, то ангелам дается без всякого усилия и составляет самую их субстанциальную природу. Вот почему, замечает А.Ф. Лосев, монашество и зовется «ангельским чином». <…>

В основе понимания человека в концепции Лосева лежит представление о том, что человек есть тварная личность – личность «в условиях природы и материи». Человек как свободное личностное существо волен «спасаться» или же «погибать», «ускорять или же замедлять темп всемирной истории». Он свободен утверждать себя в Боге, обретая в нем источник жизни, смысла, истины, красоты и любви, или же утверждается в инобытии. Высочайшая и величайшая из сообщаемых человеку Божественных энергий для его спасения – имя Божие, наивысшая конкретность, выражающая встречу Божественной и человеческой энергий. По образу его в мире как имени существует, по Лосеву, всякое человеческое слово и имя.

Категория личности в философии Лосева, опирающейся на развиваемый в школе всеединства принцип «духовной телесности», определяется как субстанциальное единораздельное тождество души и тела в одном неделимом лике. Личность для Лосева конкретная осуществленность всего внутреннего – познания, воли, чувства…

Личность как осуществленность самосознания и самочувствия человека неразрывно связана со словом: приходя в слове к самосознанию, человек впервые приходит к подлинному знанию себя и к подлинному знанию иного. С именем и словом человек – личность…

В.В. Бибихин. Двери жизни

По нашей общей привычке к схемам, по недостатку внимания и, главное, потому, что А.Ф. Лосеву помешали высказаться до ясности, нам могло казаться, что он так и остался внутри орбиты русского идеализма и принадлежит, таким образом, платоническому музею. Новые рукописи, настойчивостью и верностью Азы Алибековны Тахо-Годи извлеченные на свет из архивов государственной безопасности, тревожат нашу успокоенность, показывают, что А.Ф. не только заглянул в провал 20 века и был захвачен им, но и успел ответить на вызов времени. Он не укрылся в традиции, в истории культуры и тысячелетнем богословии, а сам сделал попытку дать им новую опору, тем более надежную, что найденную на самом дне.

1.

В свете этих новых рукописей, которые мы читаем напечатанными старой машинкой на больших листах бумаги давнего формата 220×350, становится ясно, что А.Ф. Лосев принадлежит великому взлету европейской мысли 1920-х годов, и не номинально, через внешнее знакомство с гуссерлианством, а по сути и от себя, своим развитием, ведет ту же феноменологическую и герменевтическую работу, что совершалась на Западе в те годы. Оказывается также, что Лосев гораздо ближе, чем можно было бы подумать по отсутствию прямых связей между двумя мыслителями, к тогдашнему Бахтину, которому тоже не дали договорить свою «философию поступка» и который тоже ушел после сталинского разгрома России в иносказательное слово.

В рукописи, возвратившейся спустя почти 70 лет после своего ареста в архив Лосева с оборванным началом, сразу бросается в глаза слово «факт», стоящее как раз посередине первой (49-й) страницы.

Фактом Лосев именует то, чего «непререкаемой диалектической триаде», которую составляет «одно – сущее – становление», недостает, чтобы осуществиться. Благодаря факту появляется известная лосевская «тетрактида», вводящая в заблуждение якобы добавлением четвертого элемента к старинным трем. Однако факт не элемент триады и ничего к ней не прибавляет кроме того, что дает ей быть.

Факт – злое и свежее слово эпохи. У Лосева так же, как у Гуссерля, Макса Шелера, Хайдеггера и Витгенштейна, оно вырывается из комбинации смыслов, выводит мысль из замкнутости, жестко закорачивает ее на свирепой обыденности. С фактом ведущая мысль 20 века заглядывает в сырую реальность ничуть не меньше, но без сравнения зорче и рискованнее, чем революционный матрос.

Из факта, поднятого философией 20 века, Лосев осмысливает энергию от Аристотеля до св. Григория Паламы, а не наоборот, поэтому энергия звучит у него с полнотой, включающей, между прочим, и всю современную актуальность этого слова. Соответственно другие имена факта-энергии, «выражение, образ, символ, имя», подлежат переосмыслению. Ни одно из их значений Лосев не будет искать в словаре, он их слышит и потребует от других слышать в полноте настоящего. Сакральные и божественные черты языка лосевской мысли на фоне современной ему западной философии и рядом с лексикой Бахтина, зависящего в большей мере, чем обычно думают, от немецкой школы, бросаются в глаза, но они продиктованы не зависанием Лосева в устарелой метафизической традиции, не пристрастием к отвлеченностям, а, наоборот, трезвым принятием живой реальности России, библейской и верующей страны. То, что на Западе станет политикой и экономикой, у нас будет высказано в терминах правды, веры, подвига и подобных.

Лосевская «диалектика самих вещей» по слову и по сути то же, что возвращение Гуссерля «назад к самим вещам», и, в противоположность марксистскому приложению диалектического остова к любой реальности, означает, наоборот, слом этого остова. Переосмысленное понятие диалектики призвано у Лосева впредь только поддерживать внимание к свойству вещей, и к своей жизни.

«Диалектика не есть метафизика и даже не нуждается в ней, и потому связывать себя какими-нибудь условно-метафизическими теориями и хотя бы даже критикой их нам… совершенно не к лицу» (с. 382)[164].

Имеет смысл спросить, стоит ли удерживать слово после подобного переосмысления. Но что о чертах диалектики Лосева нужно узнавать у него самого, а не из справочников, остается обязательным правилом для всякого читателя его текстов.

Можно ли в лосевских факте и энергии видеть уважение к мощи и власти? Безусловно, но только пугливое сознание заподозрит здесь соблазненность веяниями или идеологиями эпохи. Все эти веяния и идеологии были только слепыми шевелениями в ответ на историческое землетрясение, «изменение десницы Господней», которое у партий и их учителей не было никаких шансов понять. Конечно, Лосев дышит парáми из того же исторического разлома, который задел в начале века всех в Европе и в мире, но у него, думавшего о происходящем, надо спрашивать, вчитываясь в него, о смысле того, что тогда случилось, а не у идеологов, создателей газетных схем для массового употребления.

Можно и нужно видеть, что лосевская тетрактида вобрала в свое существо факт эпохи, энергия указывает на ее историческую мощь и темп, вокруг «Одного» сосредоточено раздумье мыслителя о монархии и новой революционности, которая освежала ветхую монархию под именами «идеологического единства», «сплоченности рядов», «сжатости в один кулак». Но если судорожные усилия слепых обновителей должны были вскоре кончиться надрывом и отчаянием, то взгляд философа словно заново видел те самые простые вещи, от которых вялые умы бежали к своим фантазиям, и возвращал всему ту новизну, о которой напрасно мечтали «революционеры».

Ошеломленный, изумленный их непостижимой явью, он видел вещи словно впервые. Например, хлеб, вода.

«Из того, что я умею есть и пить и понимать, что хлеб и вода – не я, а я – не хлеб и вода, – из этого еще не вытекает, что я – философ и имею философское представление о „я“ и о хлебе и воде. Непосредственно ощущаемое для меня мое „я“ и такие вещи, как хлеб и вода, суть для мысли отвлеченнейшая данность…» (с. 383).

Хлеб и вода конечно для того, чтобы не умереть с голоду. Но сам голод и смерть что такое? Изумление лишь возрастает, оно перебивает, подсекает нужду, оказывается острее ее. Этот единичный опыт изумления на грани небытия весит больше, чем бурление сбившихся, притупленных умов, которые дали себе проскочить мимо первого спасительного, всех и все спасающего, изумления и утонули в мыслительных вначале, потом «практических» операциях с материей, закончившихся неизбежно ее обветшанием.

До того, как перебирать и описывать разработки Лосева, важнее всего или приобрести, заимствовав у него, или хотя бы заметить главное, почву, откуда все у него. Это – его зрение, дарящее, т.е. возвращающее всему, что оно видит, бездонную глубину. Лосев по своим причинам не любит слова «созерцание», которое

«давно уже потеряло четкость своего значения и почти ничего не говорит большинству занимающихся философией».

Интеллигенция, которую он предлагает взамен созерцания, не намного лучше. Пусть тогда то, как загораются под его взглядом вещи, останется без названия. Гераклит это называл молнией, огнем и обменом вещей на золото. Надо научиться сначала как-то видеть все вокруг таким зрением, чтобы потом понять, для чего Лосеву нужны его сложнейшие диалектические постройки. Мощь простых вещей увлекает его. Он смеется над психологами с их «творчеством». Зачем творчество, вглядимся в отломанную ножку стола, покрашенную палку, кусок дерева.

«Чем она отличается от деревянной палки просто?.. в ней есть особая смысловая активность…» (с. 386).

Отломанная ножка действует, она кричит о целом, тянется к разломанному единству.

«Значит ли это, что данная деревянная палка проявляет ту активность, которую можно было бы, напр., сравнить с мощностью, развиваемой в паровой машине?» (там же).

Да, и больше того, потому что сила поршня нуждается во внешнем разогреве, а тяга к целому всегда сама ломится изнутри. Активность ножки стола, в отличие от паровой машины, телеологическая, целевая и идет не от паровой тяги, а от никогда не устающей тяги мира. И «Одно», мир, диктует по преимуществу, да еще как.

Эта мощь размечет, расшвыряет «партию», неосторожно захотевшую прицепиться к силе «единства», распылит и могущественное государство, на эту силу захотевшее положиться. Философ в стойком упрямстве своей мысли один, пусть и под всеми ветрами, и чуть не сбитый с ног, не играет шута перед единственной невидимой мощью именно потому, что знает, что она опрокинет любую попытку тягаться с ней.

А что поможет отважной мысли? Как парус и лодка в ее волшебном океане, по которому машины не ходят, у нее слово. Языка всегда недостает, потому что скажи «единое», скажи «бездна», всё будет мало; добавь к этому приставку «сверх=» и уже рискуешь инфляцией и срывом, необходимостью начинать всю работу сначала. У лосевского зрения есть русский язык, чьи ритмические возможности он использует с театральным мастерством и к чьему философскому богатству он начинает подбираться. В количественной массе его терминология все еще принадлежит общеевропейской и всемирной беспочвенной философской латыни, но вкраплениями, точками опоры получают прописку надежные свои слова.

«Хотя мы сейчас и занимаемся чистой логикой, мы, чтобы не впасть в гегельянский рационализм и логицизм, должны, однако, постулировать необходимость и сверх-логических обстояний (!) бытия» (с. 379).

Обстояние бытия, заставляя думать, одно перевешивает собою звон всей оставшейся части фразы. Подобные слова очерчивают пространство мастерской, где идет работа мысли, и приглашают к переосмыслению всего. Или другой случай, напоминание об ангелах.

«…Не забудем: в ангелах „тело“ и „душа“ взаимопронизаны до последней глубины и суть одно и единственное умное обстояние» (с. 509).

Или в лосевском догмаписании, веском и грозном, как его анафематствования:

«Божество и человечество обстоят (!) в Христе неслиянно, нераздельно, неизменно и неразлучно» (с. 482).

Высокая церковнославянская лексика, родная Лосеву, легко показывает у него свое преимущество перед философским жаргоном, его в свою очередь освещая и обновляя, как во фразе об энергии:

«…надо вспомнить, что это есть Выражение Невыразимого, Образа Неведомого, Имя Неименуемого и Преименитого» (с. 379, курсив наш. – В.Б.).

Где ходы лосевской мысли всего сильнее, там они прочерчены словами из самых прямых, на какие способен язык. Так в догадке о том, что сознание возникает вместе с изначальной парностью сущего:

«Одно первого начала… не есть смысл и не имеет смысловой активности, оно не мыслит… Абсолютное Одно, будучи лишено двойства (!), лишено мысли».

Как было замечено об энергии, что ее надо осмысливать из факта, а не наоборот, так и все лосевские термины, обманывающие свой лексической принадлежностью к школьному дискурсу, требуют сплошного продумывания заново в свете особого лосевского зрения: ведь даже когда он их произносит точно, как мы, видит он их все равно по-своему, как иначе не может. Его «абсолютная» диалектика – это не в меньшей мере, чем у Гегеля, упрямство, доупрямившееся до конца, выстоявшее, вытерпевшее, вынесшее огонь сквозного зрения[165]. Или еще: абсолютная диалектика та, которая оставила вещам быть самими собой вполне так, как они есть и движутся, и добавила от себя только внимательность к тому, как они показывают себя. Для такой новизны мысли никакого языка, конечно, не хватит, и недоразумения будут неизбежны. Но с этим придется мириться тому, кто решил дарить; бездны будут открываться не в одной далеко воображаемой точке «первоединого», а, как мы уже заметили, в любом куске хлеба и во всякой оставленности без хлеба. «Одно» в этой диалектике – имя чего угодно сколь угодно большой или малой величины, на чем остановилось это особое зрение и что оно прожгло до уникальности, единственности, «бездны». Все, большое и малое, на чем остановится взгляд, одновременно и просто вплоть до ускользания от «двойства», т.е. от осознаваемости и осмысления, и – именно поэтому – заряжено бесконечными интеллектуальными конструкциями.

«…В силу той же самой диалектики мы должны с абсолютной настойчивостью требовать, чтобы абсолютное Одно было выше интеллигенции, и исповедовать, что сама интеллигенция, чтобы быть, должна требовать сверх-интеллигенции, той абсолютной единичности и единства интеллигенции, где она уже потухает в качестве разветвленной системы и где все предстоит как неразличимое и неотличимое первоединство… и здесь мы должны различать сверх-интеллигенцию как абсолютную апофатическую бездну и как начало интеллигентного ряда» (с. 389 – 390).

В середине интеллектуальной бури таким образом покой. Но для того, чтобы просто увидеть его, нужен весь размах вырывающегося из рук движения. Кто начал с искусственной умиротворенности, получит в конце, наоборот, бурю. Брожение, даже на худой конец бесцельное[166], вначале так или иначе неизбежно. Если оно не закиснет, то вспомнит о цели, разогреется и уже не сможет остановиться. На пределе активности, но не раньше откроется неожиданная перспектива безмятежности.

«Возьмите… всю сумму реальных, мыслительных и возможных смысловых активностей. Получится некая общая универсальная активность, которая сама по себе уже не будет содержать в себе активности…» (с. 392).

Сказано парадоксально, и Лосев ощущает надобность в иллюстративном объяснении, говоря об океане света, тонуть в котором значит уже не отличать свет от тьмы. Сравнение помогает мало, но правда, на которую только намекают все слова, работает и так, и для подтверждения ее нужен не экскурс в аристотелевскую энергию покоя, а что-то вроде «самоопыта» Дильтея и графа Йорка[167].

Не случайно упоминая эти имена, мы, однако оставляем на потом необходимое исследование о настоящей, поверх внешних заимствований, близости Лосева к герменевтико-феноменологической немецкой мысли, через Дильтея и Гуссерля вплоть до Хайдеггера. Вот для «заправки» (слово Лосева; так он называл приступ к работе) первое попавшееся совпадение с фрейбургским философом: «во мгновение ока», говорит Лосев,

«ум дан сам себе сразу… и сразу весь целиком» (с. 398).

В том же смысле у Хайдеггера в «мгновение-ока» происходит собирание присутствия в целость:

«Сдержанное в собственной временности, тем самым собственное настоящее мы называем мгновением-ока.

Этот термин надо понимать в активном смысле как экстаз. Он подразумевает решительный, но в решимости сдержанный прорыв присутствия в то, что из озаботивших возможностей, обстоятельств встречает в ситуации»[168].

Разыскание внешней литературной близости А.Ф. Лосева к феноменологическому движению, конечно, имеет свое основание и свою важность, тем более что издавна в Лосеве склонны замечать не это, а только вообще его античность и в лучшем случае ее связь у него с новоевропейской мыслью[169], причем ни детальных разборов отдельных лосевских работ, ни общих обзоров его мысли пока еще просто не существует[170]. Для историка лексических заимствований Лосев не знает Гуссерля в 1916 году, приближается к нему в 1920 – 1921 («Феноменология чистой музыки») годах и постепенно к концу 1920-х оттесняет феноменологию на служебное место[171]. На деле Гуссерль, подтолкнув Лосева в его работе, не должен был и не мог перевести в свою колею этот самобытный русский ум, тем более что ведь и главные немецкие ученики Гуссерля тоже, встав на ноги, скоро пошли своей дорогой.

Отсюда кажущийся откат Лосева[172] снова в платонизм и его критика «феноменологии», точнее, самого же Гуссерля, к тому же узко понятого. Но опять же и лучшие немецкие ученики Гуссерля поняли учителя, как он жаловался, криво: им, как и нашему Лосеву, надо было думать свое. Да, от бергсоновско-гуссерлевского «переживания и опыта» времени русский ум возвращается к живой «душе космоса» с ее внутренней формой времени, но это не обязательно означает упущение феноменологии и «переживаемого (феноменологического) времени»[173], а надо сначала спросить, вычитывает ли Лосев у неоплатоников, как надо понимать космос и мировую душу, или ему так же тесно в камере отдельного субъекта с его частными переживаниями и, как в те же годы Хайдеггер и Витгенштейн с их радикальным «солипсизмом», он напрямую привязывает Я к миру и не видит опоры для индивидуального сознания иначе как в целом. Какую цену имеет знание, не вышедшее на мировой простор, тем более для русского ума?

«Неправда субъективистских теорий знания заключается не в имманентизме как таковом, а в узости субъекта, который им известен, в самоослеплении и самоотсечении от бесконечных просторов бытия вообще. Признавая в качестве действительного бытия маленькое и узкое сознание среднего человека, эти теории… приходят к тому, что весь мир и все бытие мыслятся вмещенными в это узенькое человеческое сознание и даже порожденными им» (с. 396 – 397).

И Лосев объявляет программу для умов 20 века, которая уже и выполнялась именно в те годы с отчаянной решимостью двумя неизвестными ему молодыми людьми из Германии и Австрии, только Лосев был беззащитен на насквозь продуваемой восточноевропейской равнине, а те были лучше защищены в своих северных Альпах:

«Истина была бы достигнута тогда, если бы перестали думать о человеческом субъекте и вообще о всяком субъекте (курсив наш. – В.Б.) и начали бы строить диалектику интеллигенции вне какого-нибудь определенного субъекта» (с. 397).

Но первооткрывательская книга Хайдеггера, в которой «субъект» фигурирует действительно уже только в кавычках и вместо него говорится о «бытии-в-мире», только что вышла весной 1927 года и когда еще доберется до московских библиотек, а на русском выйдет вообще только через 70 лет; а «Логико-философский трактат» еще не расшифрован в своей якобы формально-логической символике, и его автор, общепризнанный сумасшедший, учит детей в сельской школе. Даже если бы Лосев знал их, он все равно был бы прав:

«Только немногие теории доходят в настоящее время до идеи высвобождения понятия сознания от понятия субъекта, и только такие теории и достигают полной независимости философии от метафизики и определенного вероучения» (там же).

Другое дело, что неодинокий ум мог бы шагать еще смелее и увидеть проблему в концепции не только субъекта, но и сознания вообще. Мир втискивается в него, или, наоборот, человеческое присутствие есть только в той мере, в какой раскрываются двери, окна, стены, чтобы отдать миру, и значит вобрать, всё. Лосев делает именно этот шаг, когда от имени «диалектики» требует (!) «антисубъективистского имманентизма», т.е. такого «самосознания ума», которое «и есть объективность осмысленного бытия вообще» (там же). Гегельянская терминология сковывает, однако, движение. Характерные гневные и анафематствующие жесты Лосева[174] чаще всего вызваны раздражением все-таки от этих невольных колодок своего же языка, разбить которые в почти полном одиночестве было трудно или даже невозможно.

Можно ли сказать, что А.Ф. Лосеву не хватает техники, как и вообще России, особенно в те годы? Пожалуй, да. Притом, что вся мыслимая тонкость техники намечена в остроте его мысли, например, когда совпадение высшей подвижности и покоя явно имеет у него черты, знакомые ему вблизи по собственному опыту мистика и духовидца:

«В неуловимое, вне-временное мгновение ум сразу и целиком, раз навсегда, осознает себя как такового, так что тут сразу дано и обтекание смысла по всем бесконечностям ума, и покой самосознаного ума в себе, покой как умная быстрота…» (с. 400 – 401).

Стремительная легкость ума этим совпадением движения с покоем отделяется без всякой возможности примирения от бурления толпы, которая знает свои восторги, только безысходные и непокойные.

«Чистая жизненность есть… своего рода экстаз, но… доумный… не напрягающий до максимума мысль… максимально расслаивающий и размывающий ее, растягивающий и рассеивающий ее до степени животно и слепо ощущаемой и ощущающей туманности» (с. 411).

Прав ли Лосев, отдавая жизнь слепому разброду и противопоставляя ее уму? Мы так мало знаем о жизни. У породистых животных она отчетливо строга. Скорее всего под туманностью имеется в виду все же не жизнь в ее тайне, а сбивчивое состояние все того же ума.

Лосев явно спешит завершить свои главные разборки, оставляя в захваченности успехом все подчистки на потом, которое так никогда и не наступит. Из того, что жизнь не знает себя, еще не следует, что она еще не вышла из власти Софии. Лосев это и говорит:

«Жизни нет без ума и без Одного…» (с. 411).

Что в жизни помимо «ума и Одного» затуманивает ее? Разве она сама? Разве не путаница в головах, к которой, конечно, схематические представления о жизни могут только прибавить тумана?

Там, где у Лосева намечены только заделы, должны додумывать мы сами. Для этого он предупреждает читателя не понимать его слова, «как он понимает их в своей обыденной речи и жизни, со всей неразберихой и смутной сентиментальностью». В «кристально-ясной систематик[е] мысли» эти диалектические слова

«ничего общего не имеют с обыденным их пониманием, полным всякой непродуманной спутанности и замутненности» (с. 421).

Они у Лосева питаются своей логической энергией и ничего не хотят брать на стороне. Он говорит с вызовом и гордостью, что один среди всех людей возвращает словам их настоящую суть:

«Я не знаю, да и в настоящей работе не интересуюсь знать, что понимает толпа, напр., под „умом“ или „рождением“. Однако я не выдумываю новых терминов, а привлекаю старые, лишь вкладывая в них чисто феноменолого-диалектическое содержание» (там же).

2.

Жизнь, Живое Существо наполнится у Лосева «более глубоким содержанием», когда выступит как история и судьба Личности, понятой как «лик». Она станет тогда опорой и началом всех величин и поднимется выше Одного и Ума. Умное рождающее существо – Бог.

Означает ли это, что в философский разбор вводится богословская величина или что с самого начала лосевские анализы имеют христианско-догматическую ориентацию? Мы попробуем показать, что подход и направленность Лосева остаются едиными, цельными и не отстают в эту эпоху, 1920-е годы, от решающих шагов европейской мысли. Они остаются феноменологией не по принадлежности к школе Гуссерля, а в том широком смысле, в каком феноменологией называют ведущую философию нашего века, условно видя ее специфику

«в отказе от любых идеализаций… и приняти[и] единственной предпосылки – возможности… укорененной в самом сознании и человеческом бытии… описания спонтанно-смысловой жизни сознания (Гуссерль) или истолкования фундаментальных структур человеческого существования (Хайдеггер)»[175].

Что означает тут укорененность в жизни и человеческом бытии, мы попробуем с помощью Лосева прояснить.

Сам Лосев ошеломлен верховной Личностью, словно видя ее впервые. Она

«только сейчас начинает немного приоткрываться для нашего изумленного взора» (с. 433).

С расширением взгляда изменяется глядящий. Вернее, его способность вместить Лицо и есть собственно он сам. При встрече с Личностью он приходит, или возвращается, к своей полноте. Божественная Личность поэтому собирает в себе начало и конец истории человека во всем ее мыслимом размахе. Такая полнота, вбирающая в свое настоящее все прошлое и будущее человека, не может быть вмещена одним простым понятием, ее имя Троица. Сказать: Троица, значит уже выйти из молчания, которое пристало непостижимому Одному, и открыть пути для множества имен Бога. Как божественную, Личность нечем вобрать – не логическим же рассуждением! – кроме как всей мыслимой для человека полнотой, так для именования Бога неоткуда взять другие имена, кроме как из собственности именующего в той мере, в какой он возвращается к своему богатству. Его богатство немалое: он просыпается в своем изумлении к могуществу-ведению-любви, добру-истине-красоте, довлению (довольности своей мощи)-мудрости-святости, силе-свету-благодати. Не упустим это из виду: вспышка божественной Личности происходит даже не одновременно с возвращением человека к своей полноте, а оба возрастания, или оба рождения, Отца и Сына, слиты в одно и имеют одну общую меру в Духе.

Это богословие? По звучанию слов – да. Можно осуществить перенос говоримого Лосевым в привычные всем богословские схемы. Мы вернемся тогда в христианско-платонический музей. Он имеет свою ценность и выполняет свои функции, но наша задача другая. Ведь Лосев не вычитал свои конструкции из истории богословия. Перед его «изумленным взором» открылось тождество человеческого осуществления (истории человека) и божественного становления. Поэтому Лосев говорит странным образом одновременно о начале и конце пути:

«…теперь мы пришли… к концу в смысле первоначального заданияи только теперь мы можем ставить реально вопрос о том, что такое абсолютная мифология» (с. 434 – 435, курсив наш. – В.Б.).

Абсолютность, т.е. найденная Лосевым безусловная окончательность его данных, касается только уверенности в нужности своих ходов и дает право встать на путь, но и только. Сам путь очень долог. Окончательно, с абсолютной достоверностью найден только, так сказать, методологический принцип искания. Он один: полнота постижения равна полноте постигающего.

Лосевские тетрактида и пентада не прибавляют ничего к содержанию Троицы, они несут в себе заявку на названный методологический принцип.

«Четвертое начало есть начало осуществления, реализации, овеществления смысла… Пятая категория… предполагает первые три начала и только определенным образом выявляет их вовне» (с. 436 – 437).

Здесь Лосев говорит целиком от себя, он вряд ли тут помнит о Гуссерле и, возможно, даже не знает, что попал не в лексику, а в суть его феноменологии, «назад к самим вещам». Сами вещи просят человеческой полноты для своего обеспечения.

Процитируем место, где всего отчетливее высказана безусловная база искания, опора на факт, единственно обеспечивающая абсолютность постройки:

«…чтобы вообще утверждать реальность чего бы то ни было, нужно иметь соответствующее ощущение этого предмета… Человек ощущает и имеет объект для ощущения – в зависимости от того, как он живет… Чтобы воспринять и ощутить Божество, нужна соответствующая жизнь, не только внутренняя, но внешняя… Итак, логика триединства имеет под собой некоторый вне-логический опыт, который нельзя насадить и воспитать никакой логикой…» (с. 437 – 438).

Здесь подразумевается еще одно, что Лосев уже говорил и еще скажет: «соответствующая жизнь», о которой идет речь, есть и единственно достойная. Она же и забытая. Из-за ее утраты – гнев Лосева на «возрожденство» и измельчание человека, на

«мелкий салонный блуд Вольтра и Дидро»[176].

Широкой мысли мало что помогает, все на нее готовы прикрикнуть и «топнуть ногой», люди сознательно хотят удушить сознание.

Лосев одинок, он хочет опереться, строго говоря, на то, чего нет. Но полнота бытия, на которую он делает ставку и которая в реальности отсутствует, одна только стоит усилия, если человек не хочет закоснеть в своей ущербности. Отсюда определение души, она есть стремление (ср. у Гегеля: личность как воля),

«неугомонное и вечно напряженное алогическое становление» (с. 442).

Оно алогическое в указанном выше смысле, т.е. не частное, мыслительное, а захватывающее всю мыслимую широту существа, выходящего в мир. Вместо «ум и душа» Лосев говорит поэтому «ум и стремление». Их общее названо «точкой» в смысле сосредоточенной собранности целого[177]. Эта

«точка абсолютной интеллигентности есть Сердце, тот неисповедимый и неисчерпаемый источник всякой интеллигенции, из которого проистекает и чистый ум, и чистое Стремление» (с. 443).

Для тех, кого Сердце в ряду категорий абсолютной диалектики, или абсолютной мифологии, еще может удивить, подчеркнем еще раз главное: Лосев перечисляет, собирает условия, без которых нет полновесного человеческого существа, которое одно только может иметь опыт вещей самих по себе. Сила, мощь, умный экстаз должны восстать против

«тепловатого, сыроватого, недалекого существования» (там же).

Иначе даже то, что хотят увидеть, казалось бы, в чисто интеллектуальном искании, просто вообще не появится на горизонте.

Скажут, Лосев слишком многого ждет от человека. Но он потребует и еще большего:

«Необходима такая модификация Любви, чтобы она оказалась объективной характеристикой личности… Это есть Святость… Святость есть осуществленная, овеществленная Любовь… Истинно любит только святой» (с. 499).

Только в предельном горизонте, не в статическом болоте, у вещей появляются отчетливые очертания. Если обыденные вещи лишены четких контуров, то ясно прочерчено по крайней мере то, к чему вещи тяготеют.

«Злобное вырожденчество, не способное ни на любовь, ни на святость, смеется и издевается над этими категориями. Но, несмотря ни на что, жизнь вся состоит из стремления к Любви и Святости» (там же).

Или просто: Лосеву скучно говорить о меньшем, чем Сила, Свет, Благодать. «Софийной сферы» не существует, даже и догматически, но в этом, для всякого критического взгляда, небытии

«образецнормамодельцельмаяк для всякого бытия, которое, исходя из тьмы небытия, хотело бы приобщиться к божественной жизни, требуется и многое, и в каком-то смысле не требуется ничего, лишь бы не подавлять, не топтать самодвижную мощь мысли. Выбор приходится делать не трудный между тем и этим, а легкий между бытием и небытием. …Инобытие должно или принять эту Субстанцию-Личность на себя, т.е. подчиниться ей, или – смерть и гибель самого инобытия… эти энергии таковы, что в своем излиянии они не могут не утверждать…» (с. 455).

Личность, таким образом, одновременно и всего дальше от любого человека, и она же всего ближе к нему. Собственно мы сами – это она, хотя, конечно, мы большей частью ходим сами не свои. Нам поэтому приходится предполагать «абсолютную личность», чтобы не терять контакт с самим собой, насколько мы сами собой бываем. Отсюда трудная, без проведенной подготовительной работы, фраза Лосева:

«В религии должно сохраняться простое и естественное самочувствие человеческой личности» (с. 464).

Мы склонны это место или понимать в смысле обыденной доходчивости религии для среднего человека, или уж тогда вообще не понимать. Речь идет о том же феноменологическом правиле: понять что бы то ни было в каком угодно бытии можно только в меру нашего возвращения к полноте нашего существа. Ближайшее нам – «личность», душа как стремление, т.е. мы сами, оно же и «самое свое», мое «самое само»; только через него является нам Бог, который поэтому должен иметь «форму» человека, если открытость миру можно называть формой. Все остальное будет обломками человека, осколками познания.

Именно поэтому «абсолютная диалектика» справедливо требует, даже если богословие до этого еще не додумалось,

«чтобы в Боге была и личность, и общество, чтобы Божество было и личным, и социальным… Удивительное и странное бытие, но – ничего не поделаешь; этого требует жизнь» (с. 465 – 466).

Напрасно эстеты от элитарного богословия будут воротить нос от «социологизма Лосева» или еще, может быть, от его «марксизма». Ничто из человеческого содержания не должно быть упущено, чтобы идти к Богу от нашей полноты, а не от нашей частной изоляции. Сейчас Лосев, вслед за Розановым и Флоренским, только продуманнее и на более основательной феноменологической базе, включит в свою онтологию и пол и деторождение.

«Далее, жизненное ощущение каждого из нас, несомненно, выдвигает на первый план стихию родства и стихию жизненного процесса. Родное, родство – глубочайшая основа жизни. Что реальнее всего и конкретнее всего для меня? То, что я могу назвать родным… Когда я сквозь марево становления, сквозь родной лик, увидел личность, родную мне именно как личность, – это и значит, что я встретился с реальнейшим бытием… Родство… есть имманентная стихия самого Божества. Поэтому-то Оно и Отец, потому-то Оно и Сын…» (с. 466 – 467).

«Абсолютизация мифологии», русская феноменология Лосева, идет путем возвращения к самому моему, и это та же работа и тот же взлет мысли, что у Хайдеггера и Бахтина тех лет. Человечество, взятое в целом, включив полноту богатства, и сыновство и отцовство[178], включит тогда и материнство[179]; и, мы догадываемся, не порядок и детальность перечисления бытийных величин тут важны, а разбор человеческого бытия: Лосеву надо разобрать, в чем его необходимые составляющие, анализ здесь ведет к синтезу. Важно знать, что именно собирает человека. Здесь укоренена важнейшая тема имени, которую мы оставляем на потом, решительно настаивая только на том, что от именности как собственно существенности[180] Лосев идет к имени, а не от эмпирических именований – к обобщенной концепции имени.

Один из ранних критиков хайдеггеровского «Бытия и времени» увидел там бытовую прозу, мир домохозяйки. Той же близости к житейскому не боится и Лосев.

«Возможна ли нормальная (!) человеческая жизнь без сознательного общения человека с другим человеком или с вещью?» (с. 499)

– спрашивает он, и, едва спросив, отвечает: общение есть и в Абсолюте и с Абсолютом. Думать иначе

«было бы странным, нарочито-несерьезным искривлением реального жизненного самоощущения. Тут весь секрет в том, что людям не хочется переносить эти житейские отношения и чувства на Абсолют, т.е. не хочется попросту и реально, я бы сказал даже житейски, воспринимать Абсолют» (там же).

Опора на повседневность как ближайшее подтверждает, что гуссерлевская ориентация на сознание Лосевым была преодолена и выход к миру через «ближайшее житейское» определенно наметился.

К сожалению, здесь рукописное продолжение «Далектики мифа» обрывается так же, как на обещании дальнейшей работы была оборвана и опубликованная часть этой книги. Но теперь мы уже знаем достаточно, чтобы не делать больше ошибки, принимая лосевские системы категорий за дедукции и конструкции[181]. Недостаточно и видеть за конструкцией критическое разыгрывание метафизических схем, их преодоление и прорыв к свободе[182]. «Абсолютная мифология» и «абсолютная диалектика» были названиями, пусть не вполне адекватными, опыта оригинальной феноменологии в России, библейской стране. По размаху и мощи этот прерванный опыт мало уступал философским открытиям, которые в те же годы были сделаны в двух других европейских империях, распавшихся в первой мировой войне.

Вопрос, почему А.Ф. Лосев называет «мифологией» почву «реального и непосредственного чувственного восприятия», остается нерешенным. Обязательное включение «абсолютн[ого] же опыт[а]», так чтобы не пропадал

«ни один момент – ни чувственный, ни сверхчувственный» (с. 499 – 500),

и подавно далеко от наших представлений о мифологии. Следует ли отсюда, что мифологию надо научиться понимать как-то иначе? Безусловно, и первой неожиданностью здесь будет ее переход в диалектику цвета, в отношении которой Лосев предупреждает:

«Тут мы касаемся очень важной области, которой, кажется, не касалась еще ни одна диалектическая мысль» (с. 505).

Лосев тут принципиально прав в том, что касается известной ему гегельянской и кантианской традиции вплоть до Гуссерля. Но к этому времени тема цвета была уже намечена в «Логико-философском трактате» Витгенштейна, который, в отличие от Лосева, успел развернуть ее по-разному во всех своих рукописях (при жизни, кроме «Трактата», он ничего не публиковал), и особенно в «Заметках о цвете»[183]. Не знать о своем тайном и намеренно таящемся попутчике Лосеву было тем более простительно, что усилия Витгенштейна и уж подавно его, Лосева, собственные усилия понять свет и цвет остались в основном незамеченными[184]. Разбор учения Лосева о цвете, прежде всего в новых найденных Азой Алибековной рукописях, и в частности анализ перекличек этого учения с «Farbenlehre» Гёте, приходится, прежде всего из-за важности дела, оставить на потом. Возможно, в свете лосевских прозрений удастся по-новому прочесть и книги Гёте о цвете. Лосев сходно с Гёте объясняет видимую нами цветность «объективной природой Неба и объективным отпадением Земли от Неба». Близко к Гёте он говорит об «энергиях» цвета. Трактат Лосева о цвете, сам по себе много чего стоящий, написан с космическим и духовидческим размахом, когда видимое Небо оказывается в промежутке между раем и адом.

Для будущего понимания лосевской «абсолютной мифологии», на что мы сейчас претендовать не можем, будет важно и внимание к тому, что мифологией вообще оказывается для него всякое знание о мире, не только фольклорное и религиозное, но в том числе и научное. Тогда к «естественной» мифологии будет относиться вообще всякая система сведений, и в этом отношении физико-математическая теория поля не будет принципиально отличаться от любой сказки о сотворении мира. Принципиальная и единственно важная граница будет проходить между частным и полным вниманием к бытию, между явным (или тайным) ограничением поля зрения – и выходом к открытой полноте мира. За этой границей начинается та «абсолютность», к которой направлено все стремление Лосева.

«Большинство различений и установок понятны нам сейчас только в их греховном состоянии, т.е. в том их виде, который в науке считается вполне нормальным и естественным и который поэтому и наилучше известен. Мы же, изучивши этот „нормальный“ миф и этого „нормального“ человека в их естественной мифологичности, сможем легче изучить и то „нормальное“ и „естественное“ состояние мира и человека, которое уже не современная наука, т.е. один из видов относительной мифологии, считает таковым, но которое является нормальным и естественным уже с точки зрения абсолютной мифологии» (с. 514).

Так, постановкой задачи возвращения к норме и естеству заканчивается рукопись, которую 70 лет хранило в тайне наше прежнее государство.

Другой слой новых лосевских документов составляют записи под названием «Вещь и имя. (Опыт применения диалектики к изучению этнографических материалов)». Они выходят далеко за рамки истории имени в разных культурах и имеют важный философский смысл потому, что Лосев строит здесь чисто формальное учение об имени, безотносительное к содержанию, какое может вкладывать в свои имена религия, поэзия или мифология. Из-за того, что тема имени интенсивно исследуется в философии и науках 20 века, источники, из которых делает выписки Лосев, и отдельные наблюдения могут требовать уточнения. Может быть, не обязательно относить практику перемены имени к архаическому прошлому в свете того, что, например, наш современник Мишель Фуко требовал для всякого пишущего права называть себя как автора с каждой своей книгой иначе[185]. Важно внимание Лосева к существенности имени, которая обеспечена интенцией именности. В свете этой ориентации на именно именуемое в имени

«мы должны утвердить полное тождество имени и именуемого»[186].

Имя, конечно, перестает здесь быть знаком. Сильная поддержка, которую Лосев дает здесь имяславию, заслуживает внимания в связи с общей историей имяславия в России.

«Имя Божие… ни в коем случае не может быть отделяемо от Существа Божия… Имя Божие есть Сам Бог… энергия сущности божественной, или явленный и познанный лик Божества»[187].

Здесь невольно вспоминается такое же заключение книги о. Сергия Булгакова об имени:

«„Имя Божие“ есть не только слово… но и Божественная сила и сущность. „Имя Божие есть Бог“ в смысле богоприсутствия, энергии Божией…»[188]

Разница, однако, в том, что для о. Сергия Булгакова это последний тезис его работы, а для Лосева – лишь обобщение рассмотренного материала и станция на пути, который должен был иметь продолжение.

Г. Адельшин. Хайдеггер и Лосев: психология отдельной тропы и светоносное тело бытия

Планеты, как до Коперника, так и после него, блуждали и блуждают по замысловатым траекториям на небесной сфере: то убыстряясь, то замедляя ход, то останавливаясь, то поворачивая вспять. Эти траектории всегда умели предсказывать и рассчитывать.

С Коперником наступило одно: стало ясно, что причудливый ход планет – не их каприз. Раскрылись глаза, и обозначился новый центр, вокруг которого все планеты движутся по овальным, гладким кривым (безостановочно, без всяких изломов и петель, скачков и т.п.). Движение, сложно-запутанное, когда его рассматривали только на поверхности (небесной сфере), приобрело простоту и единообразие, когда его развернули в пространстве (все траектории планет описываются одной конической поверхностью: ее разными сечениями). Визуально же ничего не изменилось.

Возможно, то же и так же незаметным для глаза образом уже произошло с хайдеггеровскими «лесными тропами». Рассмотрение этих троп не в спутанном виде, на плоскости, со всеми возникающими там непонятными, а главное – индивидуальными тупиками, – а в пространстве, можно назвать (философским) выходом в открытый космос. Что и говорить, движение по этим тропам не отменяется, а лишь обретает новый смысл, когда в человеческом бытии открывается новый центр: личность бытия.

Если с Бэконом Веруламским философия обнаружила себя в новом (научном) теле и если с Декартом бесконечный «кубический» космос Нового времени стал отыскивать свой центр, свое начало координат (греческий «сферический» космос был естественно геоцентрирован) в человеке как в res cogitans[189], то Хайдеггер, а затем (хотя лучше, быть может, следовало бы сказать: до него) и Лосев, как уже говорилось, этот центр по-разному центрировали: Хайдеггер перемещает этот центр в вещь, а Лосев, еще более углубляя, – в личность.

Так что поворот бытия, которого ожидает Хайдеггер, видимо, уже состоялся. Но насколько он, этот поворот, осознан?

Личность по (Флоренскому –) Лосеву – это сброшенная маска с лица бытия, открывшийся лик: раскрытая в себе самой и для себя самой идея, феерия (теория), предельная зрелищность бытия. Открывшийся вид бытия довольно неожиданен и малоприемлем: многие согласились бы сбросить со своего лица и, более того, действительно сбросили с себя свою маску? Не оказалась ли под маской – только новая маска, или, напротив, что-то вовсе неузнаваемое?

Идея у Платона и Аристотеля – это просто зрелищность, а идея в немецкой классике – сверхзрелищность бытия. И что же, между ними (этими двумя идеями) нет ничего общего? Этого общего, может быть, и не было бы, или это общее было бы в чем-то другом (не в зрелищности), если бы только абсолютная идея (как это зафиксировано, а не надумано у Гегеля) не вернулась в бытии к себе самой (т.е. к своему началу, к зрелищности). Идея есть все то, что можно каким-либо образом «увидеть», а личность – только фиксация так открывающегося себе самому бытия.

Итак, открытый Космос есть зрелищность бытия, все светоносное тело такового. Светоносность задает характер, а телесность – суть того подчинения, которое являет собой открытый космос. (И светоносностью отличался вовсе не только платоновско-неоплатоновский, или пифагорейский, или гераклитовский, но и парменидовский космос).

Но в каком таком смысле открывшийся (открытый) Космос есть личное всем бытие? Что значит вообще, что идея кому-то обща?

Выход в открытый космос может рассматриваться в узком и широком смысле.

Для того, чтобы выйти в открытый космос, сознание должно осуществить в себе самом четыре переворота.

Это, во-первых, когда из ситуации, когда каждая вещь (в том числе – тело человека) предстоит для него как внешняя, перейти в ситуацию, когда сознание оказывается у вещи «изнутри».

Это, во-вторых, поскольку и отношение «снаружи», и отношение «изнутри» являются лишь только различными сторонами «внешней рефлексии» (термин Гегеля), то сознание вообще должно осознать эту внешность как слитую (адекватно, т.е. как говорят: «символически») с внутренним. Здесь сознание в вещи и, разумеется, для себя же самого, обнаруживает свое лицо.

Это, в-третьих, такая ситуация, когда сознание таково, что как только что-то для сознания выступает как объект, оно же это что-то немедленно становится субъектом для сознания (в лице открывается лик бытия – его личность).

Это, в-четвертых, когда все возможное для сознания оборачивается, переворачивается невозможным, а невозможное – напротив, единственно возможным (сознание становится мифом для самого себя и для космоса).

Открытый Космос – личное всем бытие лишь постольку, поскольку сознание сбросило с себя свою личину.

Сознание для выхода в открытый космос должно пройти восемь ступеней.

Во-первых, зафиксировать в себе самом и в чужом себе ситуацию «выражения».

Во-вторых, выразить это выражение в понятии (каждой вещи).

В-третьих, в этом (вообще говоря, по смыслу, внешнем) выражении суметь пойти вглубь (вещей).

В-четвертых, постичь в вещи (в том числе, в человеке, этой «вещи мыслящей») ее личность как новый центр бытия.

В-пятых, осознать ситуацию такого проникновения в вещь как (указанную выше в форме четырех «переворотов» сознания) тетрактиду.

Такую тетрактиду сознание само выводит в объекте, и она же (тетрактида) «выводит» само сознание в субъекте, или же, в-шестых, – тетрактида – это двойная тетрактида.

Но субъект и объект здесь – только разные повороты одной и той же тетрактиды, а таковая тетрактида, в-седьмых, оказывается пентадой (она оказывается свидетельством уникального события: обретения бытием – личности, а личностью – бытия, или же оказывается «именем»). Эта пентада «выглядит» как поворот сферы Космоса вокруг одной фиксированной оси (данной личности, данного сознания, данного имени).

Но поэтому, в-восьмых, является в действительности также и всеми другими возможными осями с их возможными вращениями, «двойной пентадой», или же декадой.

Окончательное «выражение» сознания преодолевает как ограниченность идеи (ее проблемы внешнего и внутреннего, т.е. «видимого»), так и ограниченность бытия – «различными» объектами и субъектами.

М.М. Гамаюнов. У истоков творчества философа

Платон говорил, что правдивый философ представляется ему

«…в самом деле музыкантом, проявляющим прекраснейшую гармонию не на лире, не на музыкальных инструментах, а в жизни, в которой у него слова созвучны с делами».

Это высказывание в полной мере относится к творческой личности Алексея Федоровича Лосева (1893 – 1988), чья жизнь, отданная служению красоте, уже сама по себе являет символ красоты о «прекраснейшей гармонии» осуществленных философом трудов. Но, будучи философом, А.Ф. Лосев проявлял эту «прекрасную гармонию» не только «в жизни», но также и «на лире», то есть был музыкантом в профессиональном смысле слова. В предлагаемой ранней работе А.Ф. Лосева вдумчивый читатель может не только обнаружить взаимопронизанность и даже целостную слитость философских и музыкальных интуиций начинающего ученого, но и узреть изначальную духовную направленность будущего великого мыслителя.

При всей необычайной многогранности научного наследия А.Ф. Лосева он известен в первую очередь как исследователь античной культуры, особенно Платона и неоплатоников. Учитывая эту «платоническую доминанту» лосевского творчества, его исследователи обычно подчеркивают, что ученый дебютировал в печати статьей «Эрос у Платона» (1916) и, следовательно, хронология лосевского платоноведения, как и всего творчества философа, берет начало с момента публикации названной статьи. Но при этом невольно остаются в тени вышедшие в том же году статьи «Два мироощущения» и «О музыкальном ощущении любви и природы», посвященные музыке. Понять же раннего А.Ф. Лосева можно лишь при условии рассмотрения трех первых статей именно в нерушимом триединстве.

Здесь уместно напомнить, что А.Ф. Лосев родился 23 сентября 1893 г. в Новочеркасске, и начало становления его как ученого связано с Новочеркасской гимназией, которую он окончил в 1911 г. Уже в гимназические годы он был основательно знаком с произведениями Платона и Вл. Соловьева, что в целом способствовало росту интереса к проблеме единства человека и Вселенной. Параллельно с гимназией А.Ф. Лосев окончил и музыкальную школу по классу скрипки у итальянца Ф. Стаджи – лауреата Флорентийской академии, прекрасного музыканта, «неисповедимыми путями» осевшего в Новочеркасске. (Факт многолетнего общения с представителем итальянской культуры надо иметь в виду при чтении рассуждений А.Ф. Лосева об итальянском мелосе.) Занятиям музыкой в сочетании с изучением Платона А.Ф. Лосев и обязан определившимся уже в юности стремлением к музыкально-философским обобщениям. Мысль Платона о том, что «философия есть величайшая музыка», была А.Ф. Лосеву очень близка.

Философско-музыкальные интуиции, пробудившиеся во время обучения в гимназии, продолжали развиваться и в годы студенчества в Московском университете (1911 – 1915). Обобщения, к которым пришел юный мыслитель, оказались столь глубоки, что развитию идей, возникших на основе этих обобщений, А.Ф. Лосев посвятил всю свою дальнейшую жизнь. Но уже в первых трех работах философа обобщенно-смысловая мощь интересующей его предметности проявляется весьма ярко.

А.Ф. Лосев есть изначально русский философ – вот в чем основа смысла всей его деятельности. Как писал ученый в статье «Русская философия» (в 1918 г. – см.: Век XX и мир. 1983, № 2 и 3),

«русская философия никогда не занималась чем-либо другим помимо души, личности и внутреннего „подвига“».

Эти три понятия представляют смысловой центр работ 1916 г. Весьма ощутимо здесь сказывается и влияние Вл. Соловьева, философия которого есть

«учение о духовной телесности, о преодолении мирового зла посредством богочеловеческого подвига, о введении и созидании универсального всеединства» (там же).

Так, например, в «Эросе у Платона» А.Ф. Лосев замечает, что Платон хотя и

«…хочет такого преображения мира, в котором плоть была бы чистой и плотью именно духа, а не злым началом»,

он, однако, не знает, что это

«путь не человеческий, а богочеловеческий… Еще не наступило время простоты галилейских рыбаков, и еще не знал мир о Слове Божием».

«Наш» же Эрос,

«Эрос истинно и жизненно человеческий, есть Эрос подвига…».

Духовный подвиг ради любви, которая, согласно Вл. Соловьеву,

«должна восстановить универсального человека, его внутреннее живое единство со всей природой мира»

(«Русская философия»),

– тема, глубоко волнующая А.Ф. Лосева. Как связывает философ эту тему с музыкой?

Дело в том, что русская философия, по А.Ф. Лосеву,

«представляет собой чисто внутреннее, интуитивное, чисто мистическое познание сущего, его скрытых глубин, которые могут быть постигнуты… только в символе, в образе посредством силы воображения и внутренней жизненной подвижности» (там же).

Музыка, по мысли ученого, как раз содержит в себе возможность подобного рода познания: в статье о «Снегурочке» говорится о

«необходимости признать за музыкой полное право на объективное познание или по крайней мере… не ставить интеллектуальное познание выше музыки».

Когда музыка «напрягается» «до степени образа», она

«готова обручиться со светом и последней гармонией истинного и вселенского Слова, Логоса».

При этом важнейшая роль принадлежит мелодии, поскольку именно мелодия «напоминает о мире порядка и меры», в противоположность хаосу «чистого музыкального бытия». Философ утверждает даже, что мелодия может явиться символом преображения:

«когда обновится и преобразится мир, когда в душе нашей, подвигом добрым подвизаясь, преодолеем мы мировую тьму и ужас нашего бытия… тогда водворится… мелодия… просторная и прозрачная…»

(«Два мироощущения»).

Но теперь становится ясным, почему А.Ф. Лосев уделил такое внимание именно «Снегурочке» Римского-Корсакова. В этой «символической драме» «все совершается уже в царстве достигнутой блаженной жизни»; «Снегурочка» – это «необъятный и бесконечный мир весны и весенней любви» – любви во вселенском смысле; здесь средствами музыки «уже достигнуто всеединство и достигнуто преображение». И это возвышенное «царство-красоты» доставляет А.Ф. Лосеву наивысшую радость.

Примечательно, что статья об Эросе также проникнута музыкальными интуициями:

· в античной философской мысли истина впервые «слышалась из глубин человеческого духа»;

· трагедия Еврипида «Ипполит» есть «симфония Эроса»;

· Эрос «поет» «прекрасную песнь»;

· душа Платона «вслушивалась в новые созвучья», «рождаемые» Эросом;

· «душа запоет и зазвучит при виде красоты»;

· мы – «вслушиваемся в затаенную мглу мироздания, взыскующего красоты»;

· «Что удалось увидеть нам, то повествуем; а расслышали мы у Платона благовестие новой любви…»

– в последней цитате далеко не случайно «видение» сопоставляется со «слышанием»: в «Двух мироощущениях» А.Ф. Лосев отмечает именно феномен «слышания как особого узрения наряду с видением». Значения же «узрения» и «видения» уже связаны с платоновскими терминами «идея» и «эйдос», исследование которых сыграло огромную роль в процессе создания трудов А.Ф. Лосева, вышедших в 20-е гг. (см. краткий обзор этих трудов в нашей работе «Творчество А.Ф. Лосева двадцатых годов: структура и смысл». – Известия СКНЦ ВШ. Общественные науки. 1988. № 1). Вообще статьи 1916 г. представляют ослепительный фейерверк идей, успешно развитых потом к трудах 20-х гг., однако главенствует здесь мысль о том, что во вселенском единстве музыка и любовь невозможны друг без друга, и на пути к всеединству необходимо

«в одиночестве приять Эроса и под его сенью понять и выстрадать всю гнусность бытия».

Идее преображающей силы любви А.Ф. Лосев был верен до конца. В 1931 г. он, строитель Беломорканала, писал жене в лагерь на Алтае:

«Старайся на злобу отвечать любовью и лаской».

И замечательным образом сама красота, «рождающая» Эроса, помогла А.Ф. Лосеву спастись: когда (уже после лагеря) мыслителю запретили заниматься философией и он, по его словам, оказался «закован в цепи», – оказалось возможным в античной эстетике сделать

«…то, что ему запретили сделать в философии, так как античность оказалась лучшей моделью мира, для осуществления всеединства»

(Тахо-Годи А.А. А.Ф. Лосев. – Лит. газета, 1988, 26 окт.).

А на склоне лет, возвращаясь к Вл. Соловьеву, философ указал, что

«…всеединство есть живая личная сила, а не только идея как предмет созерцания ума»

(Вл. Соловьев. М., 1983. С. 148),

а также напомнил о значении такой любви,

«которая далеко уходит за пределы понятия пола»

(Наше наследие. 1988, № 2. С. 69).

В 1916 г. А.Ф. Лосев характеризовал начало века как «нервную и растрепанно-импрессионистскую эпоху». Для «эпохи» же конца века, – времени псевдомузыкальной пошлости и обывательски-разнузданного звукового вандализма, – особый этический смысл обретают слова мыслителя о «Снегурочке» Римского-Корсакова:

«Это наша русская глубина, и это наше место в мировом целом».

Прислушаемся же к «звучанию» «русской глубины» в ранних работах А.Ф. Лосева и попытаемся распознать в своей душе отзвуки всеединства. Пусть не все в этих работах начинающего ученого отличается тем философско-филологическим блеском и филигранной отточенностью деталей, что мы находим в его зрелых трудах. Пусть некоторые мысли юного Лосева покажутся кому-то даже наивными, – существо предмета от этого совсем не страдает, ибо это та наивность, о которой сам Лосев сказал, что она есть «начало и конец мудрости». Начало же и конец творчества великого русского мудреца есть русская философия.

С.М. Сигитов. О трудах Алексея Лосева «Диалектика художественной формы» и «Музыка как предмет логики» Павел Флоренский и Алексей Лосев (Краткая сравнительная характеристика)

Павел Александрович Флоренский и Алексей Федорович Лосев, при всей близости их универсальных творческих интересов (например, развитие и тем и другим идеи всеединства Владимира Соловьева, в его Софийском аспекте), создали философские концепции музыки, прямо противоположные или даже, можно сказать, полярные.

О. Павел мыслил конструктивно: для него главной онтологической категорией была категория «пространство – время», хотя он и не гипостазировал эту мысль. Присущая о. Павлу антиномичность мышления порождала часто почти неразрешимые парадоксы в его высказываниях. Например:

«Пространство и реальность или вместо нее – дальнейшее разложение, причем реальность строится из вещей и среды, – таковы эти основные образования мысли»[190]. <…>

Напротив, в трудах Алексея Федоровича Лосева ведущей художественной категорией является «время – пространство» в его изменчивости, текучести, неуловимости (вплоть до, в некоторых случаях, аннигиляции и меонизации пространственности как таковой). Здесь несомненно сказывались принципиальные различия в подходе Флоренского и Лосева к реальной действительности.

Флоренский – прежде всего физик, энергетик, геометр. Его описание действительности более обобщенно, суммарно. Лосев – логик, мифолог, он растворяет действительность в тончайших узорах своего виртуозного диалектико-феоменологического метода.

Есть и принципиальное сходство в их работах – это постоянный интерес к символической природе знака, который (знак) и у того и у другого понимается антиномично, в предельном напряжении скрытых противоречий. В сущности, сами системы Флоренского и Лосева взаимодополнительны. Главное же сходство их незаурядных личностей – это проходящая через всю жизнь каждого из них страстная любовь к музыке. Они оба получили глубокое профессиональное музыкальное образование, оба прошли искус светской музыкальной культуры и оба, в конце концов, считали музыку своим истинным призванием. Расхождения в методах подхода к предмету музыки, в данном случае, не так существенны: священник и теолог Флоренский и монах и мифолог Лосев вполне понимали друг друга в вопросах высокой духовности музыкального искусства. Возможно, здесь сказались роковые трагические параллели их судеб. <…>

Особо необходимо отметить высокий уровень Лосева – скрипача-исполнителя. Параллельно с классической гимназией он окончил там же в Новочеркасске по классу скрипки школу известного в то время педагога-итальянца, лауреата Флорентийской музыкальной академии Ф. Стаджи. На выпускном концерте школы Лосев исполнял Чакону И.С. Баха.

Первые его музыкально-философские работы, написанные в 1916 – 1919 гг., посвящены таким корифеям позднего романтизма, как Вагнер («Философский комментарий к драмам Рихарда Вагнера») и Скрябин («Мировоззрение Скрябина»). А.Ф. Лосев пишет также замечательные очерки общего музыкально-эстетического характера («О музыкальном ощущении любви и природы», «Два мироощущения», «Очерк о музыке»). Эти работы впрямую подготавливают шедевр Алексея Лосева из первого его восьмикнижия: «Музыка как предмет логики» (более точное название – «Феноменология абсолютной, или чистой музыки с точки зрения абстрактно-логического знания»), работу обнажающую «мягкий» антиномизм автора, в противовес «жесткому» антиномизму Павла Флоренского. Но язык музыки и для Лосева, и для Флоренского по чистоте своего мышления «равносилен» языку математики.

<…> Уже говорилось, что время А.Ф. Лосева было временем политической мимикрии, эзопова языка, использование которого дало возможность Лосеву в послевоенные годы творить, дало возможность ему, полуслепому (в тиши и в дали от общественности), создать свое второе восьмикнижие («Историю античной эстетики»). Этот грандиозный труд, уникальный в мировой эстетической литературе, – подвиг великого ученого. Алексей Лосев понимал трагедию своей судьбы и своего эзопова «двуязычия». Непримиримый дух бесстрашного ученого и религиозного мыслителя прорывается, когда он описывает «холодность» античного искусства или порнографический слой позднеримской имперской культуры.

Но самые яркие страницы сарказма религиозно мыслящего и чувствующего ученого мы находим в его отдельной монографии «Эстетика Возрождения» (раздел «Обратная сторона титанизма»). <…>

О книге А.Ф. Лосева «Музыка как предмет логики»

Эта замечательная книга – пример конкретного применения диалектико-феноменологического метода Лосева к определенному виду искусства. В данном случае этот метод применяется к музыкальному искусству, наиболее сложному с точки зрения логики. Напомним, что Лосев отверг понимание музыки с физической, физиологический и психологической точек зрения. Выдающийся, замечательный логик А.Ф. Лосев в данном исследовании предпринял отчаянную попытку объяснить феномен музыки с логической точки зрения. И здесь он натолкнулся на непреодолимые препятствия. Уже в первом параграфе («А») Лосев дает беспрецедентное в истории эстетики «снятие категории рассудка». Более того, подчеркивая алогическую природу музыки, он был вынужден обратиться к новой области описания художественных явлений (в музыке, в частности) – к феноменологии Э. Гуссерля, предполагающей непосредственное интуитивное видение смысла вещи. В данном случае, как и в диалектике, Лосев «снимает» с феноменологии Гуссерля момент логически-абстрактный, ибо считает, что нельзя описать сплошную текучесть, алогизм в какой-либо мере застылыми категориями (с его точки зрения). Лосев ставит перед собой почти невыполнимую задачу – дать адекватное описание сплошной алогической текучести музыкального становления. <…>

Совершенно очевидно, что А.Ф. Лосев в своих трудах значительно расширяет артикуляционные возможности звука. В этом он придерживается устоявшихся у самых выдающихся музыкантов 20-го века (в частности, у Шенберга и Стравинского) творческих принципов по отношению к музыке как искусству артикуляции. Приведенные высказывания А.Ф. Лосева свидетельствуют о нем как о новаторски настроенном музыканте-мыслителе 20 века, выводы которого и в настоящее время побуждают к новым размышлениям.

Ю.Н. Холопов. Философия А.Ф. Лосева и перелом в музыке XX века

<…> А.Ф. Лосев может относиться к философам, разделявшим концепцию «цивилизационного слома», пусть и в несколько ином ключе, чем Данилевский – Шпенглер – Тойнби.

Г.А. Давыдов, разбирая эсхатологию вещи у Лосева (а «вещный прогресс» XX века связан с его технологизмом), пишет:

«Лосев как раз и был великим философом великого перелома в человеческой культуре, перелома, заключающегося в смерти традиционной, пожалуй, для всего человечества, лингвистической, филологической культуры и торжестве культуры технологической. Лосев <…> и как личность являлся непримиримым противником технократической цивилизации. Он очень точно уловил „пошлый пафос новых вещей“ и обличил, высмеял, изничтожил этот пафос».

В лосевском понимании

«мир неподлинных вещей <…> это мир антихристова владычества, цивилизации духовного Антихриста, проступающей на фоне христианской цивилизации как все затеняющая чернота»[191].

Всемирный перелом XX века А.Ф. Лосев ощутил в музыке, первоначально в тетралогии Р. Вагнера «Кольцо нибелунга», последняя опера которой заключается грандиозной картиной всемирного пожара, пламя которого пожирает собрание всех богов и героев. Лосев писал:

«Именно Вагнер (а может быть, еще русский композитор Скрябин) формировал для меня то мое глубочайшее настроение, которое сводилось к чувству надвигающейся мировой катастрофы, к страстному переживанию конца культуры и чего-то действительно вроде мирового пожара».

Ал.В. Михайлов, процитировав мысли Лосева, справедливо констатирует, что

«такая „предвоенная“ точка слышания А.Ф. Лосева закрепилась у него навсегда»[192]

и пишет далее об

«„общем сломе“ в музыке XX века, который <…> охватил в 1910-е и особенно в 1920-е годы всю европейскую музыку»[193],

то есть по-нашему, период первого авангарда. Всемирный перелом наиболее наглядно и полно выражается, прежде всего, в сущности и формах музыки. Здесь надо полностью согласиться с Лосевым.

Наконец, еще один аспект, на сей раз уж чисто музыкальный. Алексею Федоровичу Лосеву принадлежит философская теория музыки, представляющаяся сейчас самой лучшей в XX веке. Как теория музыкальная она изложена, прежде всего, в двух крупных трудах. Это книга «Музыка как предмет логики» 1927 г. (есть и ее переиздания) и работа в двух книгах «История античной эстетики. Итоги тысячелетнего развития», 1992 – 94 гг. Именно такого плана широкая концепция в состоянии дать нам наиболее глубокое общее объяснение пестрой груды новаций современной нам новейшей музыки, которые выглядят чрезвычайно разрозненными.

Надо все же заметить, что А.Ф. Лосев, будучи и музыкантом по образованию, владея музыкальной терминологией и замечательно глубоко ощущая содержание музыки, свою концепцию излагает не как музыковед-теоретик, а именно как философ. А между высотами философской мысли и нашей художественной эмпирией остается широкое почти пустое поле. Философия и музыка-практика – как сталактиты и сталагмиты. И философия музыки А.Ф. Лосева дает нам верную перспективу плодотворного заполнения этого поля.

К.В. Зенкин. Искусство в свете мифа (Изучая философию А.Ф. Лосева)

<…> Мысль о конце искусства была высказана еще Гегелем в начале XIX века – то есть как раз в начале конца громадной исторической метаэпохи, когда романтизм (как предел творческой свободы в условиях традиционного хронотопа) вывел европейское искусство классической традиции на «финишную прямую», и понадобилось всего каких-нибудь 100 – 200 лет, чтобы от классической концепции искусства, державшейся веками, не осталось и камня на камне. Конечно, сразу стоит отметить, что сила притяжения классической концепции искусства была и остается столь велика, что культура не может (а возможно, и не сможет) расстаться с ней полностью. Отсюда существование мощного неоклассического слоя в искусстве XX века, который особенно значителен в музыке. Но сейчас меня интересует не этот «средний», а скорее крайние пути, на которые вступало искусство. Один из этих путей, коренящийся в романтической традиции, – путь мистерии, нового превращения искусства в реальную действующую силу, так, как это представлял себе Скрябин (а до него – Вл. Соловьев и Вяч. Иванов). Именно неосуществленная скрябинская мистерия должна была, по мысли ее автора, стать орудием преображения материального мира и утверждением торжества духа. Конечно, на практике искусство не достигало столь радикального вторжения в реальный мир и не перерастало в действительный миф (как чудесный факт самой реальности). Гораздо чаще бывало так, что только содержание искусства становилось мистериальным и мифологическим, само же искусство не переходило своих собственных границ.

Другой путь выхода искусства в реальность связан с его сознательным как бы самоотрицанием. То, что провозгласил Гегель в начале XIX века, в середине ХХ-го стало, как будто бы, получать реальное воплощение, и как будто бы образное мышление готово было отступить перед чистой мыслью. Если, например, взять деятельность такого крайнего авангардиста, каким был американский композитор Джон Кейдж, то многие и в самом деле отказывают его произведениям в праве принадлежать искусству. В самом деле, Кейдж нередко составлял свои произведения из звуков окружающей жизни и фактически ставил знак равенства между музыкой и действительностью. Он так и говорил:

«Все, что мы делаем, это музыка».

Или, например, готовность Кейджа принять любые случайные сочетания звуков. Это особенно резко противоречит привычным представлениям: ведь под произведением искусства всегда понималось нечто сделанное, причем сделанное с применением максимального мастерства (все это заложено в самих словах: «искусство», ars, «технэ»).

Впрочем, мне бы хотелось остановиться на одном и, пожалуй, самом известном произведении Кейджа под названием «4′33″». Эта музыка без звуков вроде бы наглядно демонстрирует некий конец, предел, «0», ничто, к которому пришло творческое сознание. Вспомним, что идея «нуля» неоднократно и не случайно появлялась в искусстве XX века, что еще Малевич на самой заре авангарда говорил применительно к своему «Черному квадрату» о «нуле форм» – (хотя там до действительного нуля было еще далеко). Скорее о нуле можно было говорить в связи с белыми холстами Р. Раушенберга, демонстрацией которых сопровождалось первое исполнение пьесы Кейджа «4′33″». Само время (начало 1950-х годов), когда были написаны «4′33″», было определено Штокхаузеном как «час нуль авангарда» – в смысле начала чего-то совершенно иного в искусстве, точки отсчета его новейшей истории. Кейдж, понимая весь масштаб новизны того, что он делал, нередко называл себя не композитором, а «декомпозитором», выпускающим звуки на свободу. Попробуем, однако, взглянуть на беззвучную музыку Кейджа с позиций эстетики Лосева. Если художественная форма – это «личность как символ», тогда «4′33″» – это манифестация личности как «ничто». Это безусловно входило в намерения Кейджа – автора «Лекции о Ничто», прочитанной тогда же, в начале 1950-х годов.

Далее, беззвучный отрезок времени – в силу полного отсутствия каких-либо элементов музыки в традиционном понимании – это, прежде всего факт самой жизни (ибо между музыкой и действительностью в данном случае стерта граница). Но тогда это уже не просто музыка, а миф в специфически лосевском понимании. Ведь это реальный факт молчания (в течение четырех минут тридцати трех секунд), отрешенный от своего реального смысла и поданный как музыкальное произведение. В самом деле, могут найтись люди, отрицающие принадлежность «4′33″» к музыке, но то, что это – миф как реальный факт, миф, который музыка создает сама о себе, – тут вряд ли возможны какие-либо логические возражения. Далее, оказывается, что Кейдж, создавая «4′33″», сначала предполагал назвать ее «Молчаливой молитвой» и вдохновлялся идеями Мейстера Экхарта о Божественном ничто. Но тогда это была бы уже не только музыка и не только миф, но и религиозный акт. В конце концов, этот религиозный аспект оказался снят, но в любом случае осталось понимание «ничто» и как полного отсутствия чего бы то ни было, и как бесконечности возможностей апофатической неизреченности и бесконечной свободы. В своих лекциях Кейдж постоянно подчеркивал именно этот последний аспект.

Итак, мы видим, что искусство не исчезает и не перестает быть самим собой, а вновь приобщается сфере мифа, откуда оно когда-то вышло – так же, как и личность в XX веке, не утрачивая исторически достигнутой свободы и самоопределенности, раскрывает границы, отдалявшие ее от мира (Кейдж, например, слова «остальной мир» ставит в кавычки!). Однако остается еще один вопрос – почему «4′33″» – это именно музыка, а, например, не театральное действо, что в нем собственно музыкального? Я уже отметил, что никаких элементов музыки в общепринятом понимании здесь нет – но только в общепринятом, а не в лосевском! Ведь, по Лосеву, музыка – это «выражение жизни чисел». Лосев в кратких определениях и не говорит, что в музыке должны быть обязательно какие-то звуки, а вот без чисел музыки быть не может. И что же мы видим у Кейджа? Единственное, что оформляет безмолвный отрезок времени, – это число – 4′33″. Причем, в полном согласии с музыкальной эстетикой Лосева, мы слушаем время как «алогическое становление числа», мы переживаем это время и живем вместе с жизнью этого числа.

Этот пример, как и многие другие, может свидетельствовать, насколько универсальна философская система Лосева. Она создавалась, в первую очередь, как обобщение предшествующей истории человеческой мысли, но, будучи обобщением универсальным, она таит неисчерпаемые, еще далеко не раскрытые потенции.

А.В. Михайлов. Памяти А.Ф. Лосева

Умер Алексей Федорович Лосев. Тяжелая утрата, и она ощутима почти всеми. Наша общая беда. Вот уже сколько дней ум пытается осмыслить беду.

И замечает неслучайное. Алексей Федорович скончался в канун празднования тысячелетия русского христианства. Он скончался в день высоко чтимых им святых Кирилла и Мефодия, сердечная любовь к которым пробудилась, была пробуждена в подростке на далекой заре нашего, теперь истекающего века, в городе Новочеркасске, гимназию которого Алексей Федорович не уставал хвалить и через почти восемьдесят лет, после того, как окончил ее. Окончил, да и с каким успехом! – вихри живых смысловых связей, единственным в своем роде способом накрепко сочетавшихся в личности Алексея Федоровича, вихри, в единое напряженное пространство мысли обращавшие античность, необозримые горизонты христианского мудрствования и Германию философов, начались отсюда, с молитв и с уроков чешского преподавателя греческого языка, – все пошло из городка, который, однако, не был окраинной провинцией, а был столицей. И так прошли эти восемьдесят лет почитания славянских первоучителей – почитания тихого, незаметного, неведомого никому. И не пропавшего без пользы: разве не был Алексей Федорович тем праведником, которым держался город? И разве эта тишина, которой пренебрегли, тишина, не ведомая никому, не была постоянством в эти чуждые постоянства времена, не была опорой, не относилась к тому совсем малочисленному, что стояло твердо?

Решусь высказать свои догадки, предположения робкие, но и при этом, вероятно, все еще слишком дерзкие. Берусь не за свое, но не в силах сдержать себя…

Вспоминается первое мое посещение дома Алексея Федоровича. Наверное, это было в 1964 году. Хорошо помню, что молчал сам, и помню, что Алексей Федорович не говорил ничего особенного – важного или глубокого. Да и что особенное надо было говорить ему перед незнакомым молодым человеком?! И тем не менее остался в душе особенный след. Лучше сказать: след особенного, не понятого еще, непонятного, но заданного наперед – поначалу как загадка, потом как задача. Безвременная смерть Алексея Федоровича помогает ее решить – своей резкой чертой. Яснее становится, что жизнь Алексея Федоровича была погружена в молчание и в каком именно смысле. И именно потому была окрашена в трагические тона. Вернее даже, есть три смысла молчания, к какому был причастен Алексей Федорович в выпавшем на его долю бытии.

Вот – коротко – эти три смысла.

Один самый высокий: это silentium mysticum, то молчание, какое означает проникновенное углубление в известные смыслы, созерцание их и вместе с тем восхищение души в горние пределы.

Второй смысл рождается от несоразмерности обретенной внутренней душевной полноты и человеческих возможностей высказывать, выговаривать ее, – он-то и рождает трагизм, вынуждая с болью в сердце ощутить и все время ощущать как бы «технические» ограничения, положенные человеческому существу, способному выговаривать в сущности невыговариваемое. Итак, на одном уровне – молчание, на другом – невозможность досказать до конца, на одном – абсолютное и единство, на другом – многоликость человеческого слова как преломившегося луча света, на одном – Ум, на другом – ум, на одном – Слово, на другом – слово и слова. Слова, следуя за лучом к истокам его, могут даже стремиться к единству, даже до непостижимости. А все сказать все равно нельзя; вздохнем простодушно: сколько еще книг мог бы написать Алексей Федорович! Но ведь все равно не написал бы всех… Накопленное богатство было неисчерпаемым. Как близко к лучу света стоял такой человек…

И есть третье молчание, которое еще пониже, совсем на земле, это земное противодействие слову. Внешнее, но довершающее несовершенство человеческого…

Вот к каким трем смыслам молчания был причастен Алексей Федорович. И теперь можно понять наивно-первоначальное впечатление загадочности: след особенного – он происходил от весомости молчания и не высказанной в слове полноты. В словах, между словами, за словами – везде отыскивал себе путь этот смысл, с которым личность слилась… До такой степени слилась, что Алексею Федоровичу не надо было искать особенных, высоких, возвышенных слов; все, что он говорил, обыденное и мудрое, он мог произносить естественно, просто. Причастный к молчанию, он был причастен к благодати. Об этом не смею судить, а смею судить лишь о своем впечатлении, о том толковании, какое подсказывается мне, когда пытаюсь разобраться в этих своих впечатлениях. И вот что еще приходит на ум: в своей редкостной сосредоточенности на смысле, на свете, Алексей Федорович по меркам человеческим был все равно что безгрешен…

Крепший в неизреченных безднах молчания, Алексей Федорович был значительно моложе большинства из нас. И крепче была его память. Смерти его не ждали. А она наступила в канун праздника и в праздник. Смерть праведника. От этого праздник стал скорбным и светлым. Нет соблазна радоваться поверхностно. Алексей Федорович умер в воскресение русской культуры, которому был верен всегда. В воскресение душа не гибнет, а возрождается. Освещенное душевным богатством, накопленным в нем, воскресение остается с нами. Как радость, надежда и тоска. Но нет Алексея Федоровича. Нет праведника, которым стоял град сей.


Москва

19881989

Памяти А.Ф. Лосева. Из выступлений на Татьянинском вечере

Священник Максим КОЗЛОВ, кандидат богословия, выпускник филфака МГУ:

Лосев по своему наследию скорее философ, а не богослов. Ощущение сакральности, которое является априорной посылкой для всякого богослова, вряд ли было всецело присуще Лосеву. Однако нельзя не заметить и другое. Сопоставляя письма, написанные профессиональным философом – Лосевым и столь же профессиональным богословом – Флоренским, примерно в одни годы – тридцатые, нельзя не заметить, как глубоко религиозно, как глубоко проникнуто церковной жизнью, чредой служб и молитв содержание писем первого, и как мало христианского содержания в письмах второго. Естественнее было бы ждать от священника, человека, написавшего фундаментальнейшие труды по богословию, проявления своего христианского миросозерцания в экстремальных условиях. Но нет, Флоренский больше занимается в эти годы техническими, естественнонаучными проблемами, а в письмах жене из лагеря если и дает рекомендации нравственного характера, то они носят самый общий характер. Письма Лосева жене из лагеря – это письма православного христианина, сознающего свою немощь, сознающего, как тяжело оставаться православным человеком в ужасе окружающей его жизни, видящего, как слаба его вера, но понимающего, что ему без этой веры не прожить.

Лосев в своих философских построениях, конечно, продолжал традиции русской религиозной философии. С другой стороны, Лосев принципиально оспаривал те разнообразные варианты компромисса с католичеством или протестантством, которые вслед за В. Соловьевым предлагались русской философией. Лосев считал, что именно различного рода конфессиональные компромиссы, явные или скрытые отступления от православной догматики были одной из причин исторической пассивности православной философии. И проблема для Лосева была не в том, чтобы оправдать православие, развить его философские возможности, хотя и это – существенный компонент, но в применении принципов православия для выработки основ цельной христианской культуры, включая искусство, науку и т.д. Прежде всего, необходимо было реконструировать православный тип исторического мышления, осознать специфику заложенного в православии понимания социального бытия, в отличие от католического или протестантского, которые, по Лосеву, в открытой или завуалированной форме привели к формированию господствовавших тогда европейских концепций истории и социальности.

Есть еще один важный момент, отличающий его от большинства современных ему русских философов, – это отношение к догматике. Лосев сознавал и постулировал важность догматических определений, конфессиональных различий, существующих в христианском мире. И центральное место в этом отношении занимает, по его мнению, Filioque, эта реальная граница, разделяющая православие и католичество. Лосев был первым, кто сделал попытку выведения всей специфики западной мысли и западной Церкви из лжеучения о Filioque как в католичестве, так и в протестантизме. Посвященные этой проблематике страницы «Очерков античного символизма и мифологии» и сейчас можно считать классическим богословским текстом…

Юрий ШИЧАЛИН, директор Греко-Латинского кабинета, выпускник филфака МГУ:

Есть две черты, без которых вообще не имеет смысла говорить о Лосеве. Алексей Федорович был православным христианином платонической ориентации, хотя иногда сочетание православия и платонизма ему самому и многим другим западным и отечественным философам прошлого и уходящего века представлялось сложным и даже прямо проблематичным…

Платоническая линия в России прямо угасла бы, перерезанная «линией Демокрита», не будь этой самоотверженной и безупречной философской преданности Лосева Платону и платонизму, глобальное уничтожение которого проводилось как официальными идеологами, так и серьезными учеными, каким был, например, С.Я. Лурье, материалист и атеист, разоблачавший и клеймивший Платона совершенно искренне. Когда мы читаем в его «Истории Греции», что

«в религии Платон видит прежде всего средство одурачивания народных масс»,

что тех,

«кто оказался бы склонен… сомневаться в существовании богов, нужно одурачивать рассказами о том, будто не было ни одного атеиста, который на старости не покаялся бы и не вернулся в лоно религии»,

что

«Платон всегда был знаменем мракобесов и богословов»,

что таково было вполне искреннее выражение взглядов атеистической интеллигенции, немало при этом пострадавшей от коммунистического режима. И под таким объединенным напором «научного мировоззрения» и коммунизма было очень непросто сохранить идеалиста Платона в нашей культуре.

Почти так же непросто, как сохранить православие в стране воинствующего атеизма.

Олеся НИКОЛАЕВА, писатель, преподаватель Литинститута:

Я хочу подчеркнуть то, о чем уже шла речь, – особое место Лосева в русской культуре XX века. Представим себе этого философа, идеалиста, можно сказать, реакционера – в том смысле, какой вкладывали в это слово Леонтьев и Достоевский, – монархиста, оказавшегося в самом вихре красной вакханалии, претерпевшего на себе руку гэпэушного террора. Представим себе этого философа на Беломорканале, где он, просидев 3 года, практически потерял зрение. Понятно, что это фигура, чрезвычайно важная для русской православной интеллигенции, в каком-то смысле ключевая, это действительно культурный и нравственный авторитет для нас.

И этот человек не мог быть обойден вниманием тех сил, которые хотели бы уничтожить все ценности, имеющие отношение к русской православной государственности и духовности. Словесный погром философа в демократической печати неудивителен. Мы видим, как на страницах средств массовой информации поливается грязью Русская Православная Церковь, и вполне логично, что комья этой грязи долетели и до Лосева, и будут лететь и дальше в людей, которые являются носителями нравственного, церковного идеала.

С.С. Аверинцев. Памяти Учителя

Редки, очень редки люди, которым дано не просто воздействовать на ту или иную сторону современной им общественной или культурной жизни, но как-то изменять простым своим присутствием окраску времени в целом. Как всякая другая тайна, и эта тайна может быть выражена разве что совсем простыми, ненаучными словами. Мы говорим: «Нам довелось жить в их времени». Или мы скажем чуть торжественнее: «Им дана была власть». Все это чувствуется сильнее всего, когда такие люди уходят и мы слышим непривычную, пугающую тишину.

Умер Алексей Федорович Лосев – это звучит, как слова из античной легенды: «Умер великий Пан!» Словно мы выглянули утром в окно и видим, что гора, на памяти поколений замыкавшая горизонт, за ночь исчезла.

Его хочется сравнивать именно с явлением природы. Немецкий философ Освальд Шпенглер говорит где-то о людях, мысль которых сильна, а кровь – слаба; Лосев был совершенно не таков. В самой его мысли ощущалась кровь, живая и очень густая. Недаром он был родом с Дона. Да, он прожил жизнь как умственный труженик, изощривший свой ум десятилетиями кабинетного затворничества, принесший в жертву работе свое зрение; как подвижник, избравший мысль и не оставивший для своих дней никакого другого наполнения. Но за такой сосредоточенностью – не утонченная худосочность, а, скорее, избыток стихийных сил, устремившийся в русло единой страсти. Мышление было для него не престижным профессиональным занятием, даже и не добронравным профессиональным долгом, а именно страстью. Он как будто пришел напомнить, что «философия» есть по этимологическому смыслу слова «любомудрие», влюбленность в мудрость, что Платон связал философствование с импульсом Эроса – демона страсти. Кстати, «Эрос у Платона» – заглавие первой публикации Алексея Федоровича, появившейся более семидесяти лет назад. Когда у него диалектика названа «чудным неистовством мысли», это не красóты слога, а признание, почти неосторожная проговорка. Когда он настаивает на том, что для подлинного диалектика предельно абстрактное и есть самое конкретное, иначе говоря – самое кровное, мы хорошо сделаем, если поверим ему на слово, потому что он по опыту знает, что говорит. По опыту интимному, позволительно сказать – выстраданному; ибо всякое «неистовство», да еще «чудное», бывает оплачено болью, всякая настоящая, невыдуманная страсть знает надрыв, даже срыв. Тут не до благоразумия, не до умеренности. Каждый, кто читал «Очерки античного символизма и мифологии», помнит неожиданно безоглядные выпады против Платона – того самого Платона, с которым, несмотря на все это, Алексей Федорович прожил всю свою долгую жизнь, который был ему ближе близкого… Мы распознаем голос лично уязвленного, лично задетого человека, мы чувствуем, до чего измучили, измаяли его душу какие-то моменты психологической несовместимости между античным и христианско-европейским духовным складом. Со времен Василия Розанова и Павла Флоренского не было, кажется, никого, кто отважился бы с такой последней откровенностью говорить на темы, которые принято называть отвлеченными. Каждое слово плотно и весомо, каждое слово имеет запах и вкус – это между прочим, очень сильная проза, не вопреки, а благодаря своей угловатости, неприглаженности. Трудно забыть такие пассажи, как описание душевной атмосферы вокруг новоевропейского образа космоса в «Диалектике мифа»; они врезаются в память и мучают воображение. Эмоциональная интонация уместна, ибо тема Лосева – история философии не как безболезненная «филиация идей», а как трагедия. По его части – не какая-нибудь иная, а трагическая история философии (такое восприятие имеет очевидные биографические причины, хотя не должно быть к ним сводимо). Мне кажется, я до сих пор слышу, как зазвучал его голос, когда он по ходу обсуждения старой темы, волновавшей еще Владимира Соловьева, – как Платон пришел к своим «Законам», – со страшной силой заговорил о философе, стоящем перед неумолимой стеной действительности и последним сознательным движением разбивающем об эту стену свою мыслящую голову… И рядом с этой личной интонацией, с употреблением слова как чувствительнейшего инструмента для схватывания самых острых интеллектуальных аффектов – небывалый в наше время навык к логико-диалектическим построениям, воспитанным гегелевско-шеллинговской выучкой, но также, конечно, неоплатоническими образцами. «Лед и пламень» – но одно требовало другого.

Русская безудержность – и греческий порядок мысли. Испытываешь интеллектуальное удовлетворение, вспоминая, что его жизнь окончилась в день, посвященный памяти Кирилла и Мефодия, которые впервые подружили славянское слово с константинопольским любомудрием. Считанные дни оставались до празднования тысячелетнего юбилея событий, введших и Русь в круг той же традиции.

С благодарностью вспоминая, как много сделал Алексей Федорович Лосев, мы не смеем забывать, в каких условиях ему пришлось работать. Почти четверть века он не имел возможности напечатать ни единой оригинальной работы; его имя было предано забвению, он был отлучен от того, что в 30 – 40-е годы считалось философской жизнью. У другого опустились бы руки; но его трудового упорства не могло одолеть ничто. В уединении он продолжал свое дело. И в конце концов выяснилось то, что выясняется всегда: что времени нужны не те, кто ему, времени, поддакивает, а совсем иные собеседники.

О силе А.Ф. Лосева… Беседа Ю.А. Ростовцева с С.С. Аверинцевым

Сергей Сергеевич, прошу вас вспомнить о взаимоотношениях с Алексеем Федоровичем, рассказать нечто такое, что вкладывалось бы в некое Слово о Лосеве

Аверинцев:

– Первое, что чувствовал человек, навстречу которому из своей комнаты выходил Алексей Федорович, первое, что чувствует читатель, когда раскрывает его книги, – это то, что мы встречаемся с некой силой. У Алексея Федоровича в высокой степени было это качество силы.

Я предпочел бы не ограничивать, не уточнять понятие силы, не говорить ни о силе интеллекта, хотя таковая, конечно, была; ни о силе характера, хотя таковая также в высшей степени была…

И телесная сила Алексея Федоровича была для нас очевидной; как иначе вынести такую жизнь и оставаться работоспособным в таком истинно легендарном возрасте. Для этого надо было иметь от природы еще и не легко поддающееся ударам судьбы тело и жизненную энергию.

А как-то еще более развернуто содержание этой жизненной мощи, отваги, устойчивости, которые вы в совокупности назвали силой, не попытаетесь раскрыть?

После паузы С.С. Аверинцев отвечает:

– Но вот – сила. Очень таинственная вещь. Сила не сводима ни к силе ума, ни к силе воли, ни тем более к телесной силе. Это скорее что-то вроде сана, который кто-то от природы имеет, а кто-то не имеет. Сила, которая проявляется в человеке, подобна силам природы. Причем не всегда, – не гарантировано, что она будет небезопасной.

Переживание встречи с силой – всегда довольно трудное переживание. Настоящая сила – не невинная вещь. Но вот саму эту силу дает Бог, дает природа. Она либо у человека есть, либо ее в человеке нет.

Ее можно не всегда употребить на благо. Но чего нельзя, чего никому не дано – это подделать, имитировать силу. Мы чувствуем ее сразу же: дано этому человеку говорить с властью или он просто разыгрывает перед нами зрелище. Но его, зрелище, опытный глаз легко сможет различить.

Помню, как слушал один из последних докладов Алексея Федоровича рядом с одним очень хорошим сообщением одного из лучших наших исследователей. Мне было обидно, как мало слушали того, второго докладчика. Все были под впечатлением от выступления Лосева. Но потом я понял, что это не просто действие имени, известности, знаменитости…

Если бы никто из присутствующих никогда не слышал о Лосеве, может быть, тогда присутствующие были бы возмущены и даже скандализированы ситуацией… Они обязательно бы насторожились, стали бы внимательно слушать. Даже полудремавшие – сразу бы проснулись и оживились, потому что воздействие силы, прорыв силы – это как непреодолимое воздействие стихии.

Алексей Федорович был человеком, который говорил и писал о самых абстрактных материях как о кровном деле, где мыслимы интонации горя, радости, смертельной обиды, задора и так далее. Впрочем, он настаивал на том, что самые отвлеченные понятия – это в конечном счете самое духовно-конкретное, что мы имеем.

В нем была колоссальная опытность в делах отвлеченной мысли, да и в жизненных делах.

И наряду с этим в нем проявлялась резвость и жизненная сила; реакции, которые присущи нам обычно в отрочестве. Взрослый человек их обычно теряет. У Алексея Федоровича все это было именно так, в целостном единстве.

Сергей Сергеевич, а бывали ли между вами споры, разница взглядов в подходах к тем или иным явлениям бытия, в трактовке сущностных понятий?

– Вспоминается следующее. Я только что написал для четвертого тома «Философской энциклопедии» статью под названием «Православие». Чуть ли не первую мою статью на такие сюжеты… Или уж во всяком случае – первую для печати. Да, увы, она готовилась для печати. И была написана таким языком, чтобы возможно меньшее число людей могло понять, что там говорится. Это – стало быть – 60-е годы…

Алексей Федорович очень оживился. Наш разговор кипел до часа ночи или до половины второго, затем я все-таки ужаснулся, что отнимаю силы, ночные часы у человек столь преклонного возраста и почтительно распрощался. Но затем сначала из прихожей, потом уже с лестницы услышал его требовательный голос:

«Сергей! Вернись! А ты читал такую-то статью? Сергей! А ты внимательно прочитал Флоренского?»

Так повторялось несколько раз. Я возвращался, садился за стол, и беседа продолжалась. И если бы не энергичное вмешательство Азы Алибековны, разговор грозил продлиться, может быть, до рассвета…

Но это был разговор единомышленников или у вас было разное понимание и трактовки столь важной темы энциклопедической статьи?.. Спорные точки обозначились?

– При том нашем разговоре не помню почвы для спора. Он просто хотел меня максимально подготовить, оснастить материалом для написания такой важной статьи.

Но мы не являлись абсолютными единомышленниками во всех вопросах.

Должен сказать, что я в моей жизни встречал и встречаю людей, которыми хочется восхищаться.

Я встречал и встречаю, – слава Богу! – единоверцев. Это другой вопрос. Но полных единомышленников, пожалуй, пока что в моей жизни просто не встречалось.

Наверное, встреть я полного единомышленника, не пережил бы неприятного смущения вроде как от общения с двойником? Единомышленниками мы не были, хотя при обсуждении этой моей статьи не упомню, чтобы у нас обнаружились расхождения.

И все-таки, когда-то ведь споры возникалиИз-за чего, каких проблем и мнений?

– Однажды был не то чтобы спор, но очень длинный монолог Алексея Федоровича. Но, во-первых, монолог, однажды услышанный, рискованно пересказывать. Во-вторых, разговор все-таки был весьма доверительный, и даже теперь…

…Здесь для меня есть нерешенные вопросы. Мы живем в такую эпоху, когда уже несколько веков мемуаристы позволяют себе – и чем дальше, тем больше – пересказывать самое интимное. Я из-за этого сильно сомневаюсь, буду ли когда-нибудь писать мемуары…

Самым общим образом Алексей Федорович склонен был в большей степени связывать идентичность православия с найденной, наличной, переданной в предании формой, вплоть до мелочей. В какой-то момент разговора он мне сказал:

«А ты знаешь, я считаю, что старообрядцы правы».

И всякое изменение, отчасти неизбежное в движении во времени, представлялось ему не только печальным, не только некоей убылью, потерей, но и просто разрушением, после которого говорить не о чем, которым идентичность православия как православия уничтожается. С этим я не могу так легко примириться.

Вот стихотворение, которое навеяно лосевскими реалиями:

Да, в хрустале разумном ока

Огонь пылает, но ведь он

Над нашей головой высоко

Уж был от века разожжен.

Сойди в глухие колыханья

Осенних вихрей, – и дыши,

Колебля волнами дыханья

Круговращения души.

Ведь округленный череп-сфера,

Где мук вершится поворот,

И правит мысли нашей мера

И рост камней, и токи вод.

Тех волн морских, чья соль от века

Струится по извивам жил,

Чтоб в утлом теле человека

Весь мир расчисленный ожил!

На такой вот, поэтически возвышенной, ноте завершился один из разговоров с Сергеем Аверинцевым, в котором он размышлял и вспоминал об А.Ф. Лосеве.

Другие сужденияв другой раз.

Протоиерей Алексий Бабурин. Из общения с А.Ф. Лосевым

В 1980 г. Алексею Федоровичу по состоянию здоровья понадобился массаж. Аза Алибековна стала искать массажиста, и ей рекомендовали меня. Вскоре я стал бывать в доме А.Ф. очень часто, и постепенно наши отношения приобрели глубоко личный характер. А.Ф. стал для меня духовным наставником. Я восхищался отношениями А.А. с А.Ф. Они были нежными, чистыми, в высшей степени тактичными, преисполненными самой искренней и светлой любви. Благодарю Бога, что Господь меня соединил с семьей Лосевых и их друзьями, ставшими также моими. Благодаря А.Ф. я пришел к осознанию необходимости вступить на путь непосредственного служения Богу и людям, путь священства.

За 8 лет интенсивного общения с А.Ф. мне посчастливилось говорить с ним на самые разные темы. Сегодня, в день памяти преподобных Андроника и жены его Афанасии, в честь которых при пострижении в монашеский чин были названы А.Ф. и жена его Валентина Михайловна, я бы хотел рассказать вам о некоторых религиозных переживаниях монаха Андроника. <…>

В 20-е годы А.Ф. имел духовного отца со святой горы Афон. Это был знаменитый архимандрит Давид, известный имяславец, делатель умной Иисусовой молитвы, настоятель Андреевского скита на Афоне и строитель Андреевского подворья в Петрограде. В Москве о. Давид служил в часовне на Таганке, он 3 июня 1929 г. и постриг А.Ф. и В.М. Умер о. Давид в 1930 г. в возрасте 90 лет. В последующем духовником А.Ф. становится о. Досифей, служивший сначала в Смоленской Зосимовой пустыни (находится в трех с половиной км. от станции Арсаки Ярославской ж.д.), а затем в Борисоглебском Аносином женском монастыре (на берегу реки Истры, в 6 км. от станции Снегири Рижской ж.д.). После закрытия Аносина монастыря о. Досифей служил некоторое время в скиту на Никольской улице в Москве, а затем был сослан в Караганду, где и умер от малярии в 1936 г. Из Зосимовой пустыни А.Ф. хорошо знал и даже одно время скрывал у себя в доме от преследования под видом родственника архимандрита Митрофана (после закрытия пустыни служил в Петровском монастыре в Москве и в храме преподобного Сергия при этом монастыре, умер в 1941 г.)[194].

Надо сказать, что для А.Ф. вера и добрые дела были неразделимы. Мало кому известно, что А.Ф. после смерти в лагере о. Александра Воронкова долгое время материально поддерживал его многодетную семью.

А.Ф. любил монастырские службы. Как правило, первую седмицу Великого поста, Страстную, а затем Светлую седмицы он проводил в монастырях. Он любил бывать в Гефсиманском скиту, Зосимовой и Аносиной пустынях.

Бывшая насельница Аносиной пустыни схимонахиня Леонтия[195] рассказывала мне о том, как А.Ф., приезжая в монастырь, всегда привозил с собою для монахинь гостинцы и как он подолгу беседовал с о. Досифеем. Кстати говоря, в этой обители действовал устав общежительных монастырей св. Феодора Студита.

В 20-е годы у А.Ф. был в Москве свой приход, где он, будучи уже профессором Московской консерватории, регентовал, пел, читал и звонил в колокола. Этим приходом была церковь Воздвижения креста Господня на Воздвижинке (в это время здесь служил о. Валентин Свенцицкий). В этой же церкви подвизались друзья А.Ф.: Николай Васильевич Петровский, Александр Борисович Салтыков, Владимир Николаевич Щелкачев, Петр Черемухин. Как вспоминали друзья, А.Ф. звонил в колокола так, что за душу хватало.

А.Ф. строго соблюдал посты. Он рассказывал мне, как однажды его нещадно ругал о. Давид только за то, что он во время Великого поста съел кусочек селедки.

Чтобы настроиться на глубокую молитву, А.Ф. нередко ходил в Москве в церковь во имя Ржевской иконы Божией Матери, где в то время пели около 30-ти соловецких монахов. Из церковных распевов А.Ф. особенно любил знаменный и соловецкий. Партесное пение в храме он не признавал, считая, что его «мучительно слушать с точки зрения строгой веры». Слушая записи современного церковного пения, А.Ф. говорил, что «они рассчитаны на художественный эффект, что это не молитва и не церковь».

А.Ф. любил церковно-славянский язык. Он считал, что его нельзя в богослужении заменять русским языком по той простой причине, что церковно-славянский язык «сохраняет благоговение у верующих».

Многие молитвы и песнопения А.Ф. знал наизусть.

Вспоминаю, как 13 апреля 1987 г. он оживленно делился неизгладимыми впечатлениями о богослужениях на Страстной седмице…

А.Ф. особо чтил святых равноапостольных Кирилла и Мефодия, просветителей славянских, в день памяти которых он преставился ко Господу.

Позвольте теперь представить вашему вниманию некоторые рассуждения А.Ф. о вере и разуме, об идеальном и материальном, о предвéдении и предопределении Божием, о жизни и бессмертии, добре и зле, всемирной истории и путях к спасению.

«Вера – утверждение факта как именно факта, без каких-либо умозаключений о нем».

Исходя из этого определения, А.Ф. считает, что всякий человек неосознанно и осознанно верит в фактическое существование Бога, души. Каждый знает, что такое Бог, что такое душа, а если даже кто-то и пытается отрицать свою веру, то тем самым обманывает себя и других или просто притворяется. Спорить тут можно только по поводу определений Бога и души. Но это есть уже наука о факте. Слепая вера – предзнание. Веру и разум уместно противопоставлять в структуре, но не в познании предмета. Предмет же мы постигаем и с помощью веры, и с помощью логики, разума. Сама по себе вера не нуждается ни в какой логике, ни в каких доказательствах, хотя доказательства предмета веры, например, бытия Божия, могут быть. Бог является нам и в разуме. У Гегеля такое доказательство есть. Он называет Бога абсолютной идеей. Это понятие у Гегеля есть предельно обобщенная действительность, бытие. В этом смысле Гегель пантеист.

Обычно говорят:

«В душе я верю в существование Бога, но ум мой, сомневаясь в этом ежечасно, мешает мне искренне верить».

«У меня, – говорит Алексей Федорович, – все наоборот: душонка пищит, сомневается, а разум неумолимо свидетельствует – Бог есть!»

«Я только и живу разумом. Разум выше всякой логики, он не признает капризов душонки, рассуждений рассудка. Разум видит непосредственно, он созерцает. Рассудок говорит: разве совместимо существование Бога с неисчислимыми страданиями людей? Разум отвечает: молчи, жалкая бренная душонка, Бог есть!»

«Доверие выше веры. Вера в Бога – теория. Доверие Богу – практика. Доверять значительно тяжелее, чем верить. Мы должны полностью полагаться на волю Бога, несмотря на самые невыносимые условия существования».

«Вера в богочеловеческую личность Христа есть требование предельно развитого разума».

·

Как-то раз заговорил я о предвидении и предопределении. Я процитировал св. Иоанна Дамаскина:

«Должно знать, что Бог все наперед знает, но не все предопределяет».

А.Ф. тут же, не раздумывая, ответил:

«Это неверно. Бог все предвидит и все предопределяет. Бог не только знает о существующем зле. Он его допускает. Человеку непонятно это допущение, т.к. он не может быть советником Бога. Бог за все, что происходит, отвечает. Только не перед человеком, а перед Собой. Все происходит по воле Бога. Иначе: это – судьба, предопределение. Бог сотворил человека из ничто, из небытия по образу Своему и подобию. Бог свободен, т.е. ни от кого не зависит. Он утверждает Себя в Себе.

В человеке свобода предопределена Богом. Человек свободен в выборе. Он может утверждать себя в Боге или в инобытии.

Утверждаясь в меоне (небытии), человек становится его рабом, полностью подчиняя себя ему. Меон же есть стихия бессодержательная, пустая, мертвая.

Утверждаясь в Боге, человек обретает в Нем источник жизни, смысла, истины, красоты и любви. Однако выбор человеком Бога еще не спасает его. Требуется исполнить волю Бога.

Таким образом, сама свобода выбора предопределена. Диалектически тут все можно объяснить. В жизни же это понимание можно только выстрадать. Зло торжествует, а ты веришь – Бог жив! – и ни один волос на голове без Его воли не выпадет и „сокровенная человеков яве предведый“ [молитва святого Василия Великого]. Ты не можешь победить зла, хотя и борешься с ним и продолжаешь эту борьбу вопреки отчаянию, всецело доверяя Богу. Доверие Богу – вот что заставляет терпеть всякие страдания. При этом ты сам не лишен греха. Однако ты веришь – Бог милосерд! Бог – Любовь! Ты продолжаешь каяться и молиться».

·

Однажды речь пошла об идеальном и материальном. Привожу на память слова К. Маркса:

«Идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней».

А.Ф.: Сплошная путаница. С одной стороны – субъективный идеализм (идеальное существует только в голове, в субъективной реальности), с другой – отрыв идеи от материи.

Цитирую В.И. Ленина:

«Идеи не бывают „ничьи“».

А.Ф.: Дальше своего носа они ничего не видят. А мир как целое? Разве жизнь возможна только на земле? А в мире? Неужели мир не развивается, не функционирует? Если мир живет, то, значит, есть и мировой разум. Всякий отличит живое от неживого. Каждый знает, что из неживой материи не может родиться живое. Понимание же материи как самодвижущейся субстанции есть уже признание в ней жизни. В таком случае понятно ее развитие до состояния «мыслящей материи». Если мы заявляем, что материя порождает дух, сознание, то тем самым мы утверждаем всемогущество материи. Таким образом, материя здесь есть Бог.

Материалистам не удается объяснить направленность движения материи. Каким образом из неживой материи появляется живая, и даже дух? Говорят о том, что миром управляют всякого рода законы. Так это же демоны какие-то, демонизм! Если бросают игральную кость и постоянно получают одно и то же число, то, как правило, предполагают, что в этой кости имеется какая-то подделка. Аналогично, если существует постоянный и непреложный какой-либо закон, значит, он замыслен. Материя сама себя приводит в движение. Стало быть, она не мертвый механизм, а живой организм. Но как объяснить тогда его структуру, упорядоченность, направленность развития? Так это скрытый пантеизм. Поздравляю вас, вы – верующий! Только вера ваша ограниченна и примитивна. Пантеизм – религия. Но бог его крайне несовершенен, бессодержателен. От пантеизма можно избавиться, только признав тварность мира. Для пантеиста подсознательно «все позволено». Он же часть божества – материи.

Ю.А. Ростовцев. Марафонец (Слово о Лосеве)

<…> Оценивая многообразную творческую деятельность А.Ф. Лосева, следует отметить универсализм его работ, для которых прежде всего характерно стремление к широким философско-историческим обобщениям, филологическая скрупулезность в отношении к каждому слову и понятию.

В лице Лосева мы имеем целый институт античной культуры, а его совокупный труд представляется тем материком, который еще предстоит осваивать филологической молодежи. Мысля и действуя, он неустанно стремится к своей цели. Какой? Научить читателей мыслить. Сделать для нас с вами ближе и понятней, даже слышнее голоса легендарного поэта Гомера и все подвергающего сомнению спорщика Сократа, первого диалектика Платона и одного из последних представителей античной мысли – Плотина.

Чтобы иметь право преподавать по столь широкому профилю гуманитарных дисциплин, ученому всю творческую жизнь приходится учиться самому…

И это не эффектный жест, а линия жизни, основанная на уважении к молодым, к идущим вослед. Поэтому-то мы и можем говорить о школе Лосева, которая утверждает нравственный авторитет бескомпромиссного научного дерзания и созидательно пульсирующей, смелой, ищущей мысли.

Давно замечено: кто ясно мыслит, тот ясно излагает. Старая истина при чтении работ Лосева тотчас приходит на ум, обретает реальное подтверждение.

Умение говорить с читателем на понятном ему языке – ценнейшее свойство мышления философа. Оно не только в мастерстве изложения, изящном владении словом как таковым, но прежде всего в глубоком знании, продуманности автором материала.

Конечно, заметит кто-нибудь, Лосеву легко писать. То, о чем он размышляет на страницах своих произведений, является предметом его забот, творческих переживаний более семидесяти лет.

Действительно, серьезный научный интерес к древним культурам возник у него еще в гимназическую пору, в самом начале века… А когда вопрос глубоко, всесторонне изучен, мысль до конца продумана, то она находит себе естественное и вместе с тем простое выражение. Вот и получается, что в руках читателя – фундаментальное теоретическое сочинение, а воспринимается оно свободно, без натуги. <…>

В то же время эта легкость далека от облегченности. Она вовсе не означает, что написанное в беллетристическом ключе исследование не требует напряжения ума, внимания. Считать так было бы весьма опрометчиво.

Но как он пришел к этой ободряющей читателя простоте?

Долгим, кропотливым, а порой изнуряющим трудом. Он не только постиг предмет, но воспринял его ощутимо, конкретно, личностно. Эти знания не заучены, они – пережиты. И лишь тогда стали его достоянием, убеждением.

Так оно и есть: подлинная мысль, развиваясь, становится вроде бы осязаемой. Еще до своего выражения и осуществления в слове она не просто продумывается, она переживается автором. Только в этом случае мы говорим о рождении идеи, о творчестве.

Занимаясь многие годы изучением античности в самых разных аспектах и проявлениях, А.Ф. Лосев изобразил в своих трудах неповторимость античного типа культуры в сравнении с другими эпохами, преимущественно со средневековьем и Возрождением. Выработав подход к изучению явлений культуры, ученый настаивает на важности рассмотрения материальной и духовной ее сторон в их совокупности. Они равно необходимы и значимы для целостного взгляда на исторический период, ибо несут в себе специфические особенности – первопринципы, по Лосеву, – являющиеся обобщением множества культурно-исторических фактов.

Вникая в открытия, сделанные Лосевым, я вдруг задумался вот над чем. Почему гуманитарные сферы, вроде бы столь далекие от переднего края НТР, вновь оказались столь важными для нас? Даже необходимыми – и жизненно-конкретно, и интимно. Это не просто ни с того ни с сего возникшая блажь познания прошлого. Нет, сформировалась потребность оглянуться в далекое, чтобы унести его с собой, в завтрашний день…

Свойство таланта – проявив себя, влиять и пробуждать интерес к своим исканиям. Настойчивая, многолетняя работа советской науки над классикой, творческим наследием прошлого сделала свое. Усилия Лосева и его замечательных единомышленников оказались той освежающей средой, которая разожгла интерес к древности. В баснословно далеких от нас эпохах ученые и писатели выявили близкий и необходимый нам смысл.

Всецело подчинив себя и все помыслы служению науке и истине, неостановимому творческому поиску, Лосев, таким образом, прожил множество жизней. В величественном здании истории он чувствует себя так же уютно и вольготно, как в собственном доме. Он там не гость, но полноправный житель.

Его труды не только несут читателю научное содержание, но они как бы сами собой в междустрочии отражают личность их создателя.

Вот почему этот человек, в чем-то по-детски трогательно-беспомощный, в то же время олицетворяет собой силу духа. Вот почему он, аналитик и интеллигент-романтик, представляется мне сам по себе не менее волнующей проблемой, чем те идеи, которые он выдвинул на протяжении своей пространственно обширной жизнедеятельности, совершая свой научный марафон. <…>

С.Б. Джимбинов. Слово о Лосеве

Значение А.Ф. Лосева для людей моего поколения можно выразить одной фразой: среди нас, в сталинской и брежневской Москве, жил гениальный религиозный философ, по какому-то почти чудесному недосмотру не высланный и не уничтоженный, – и можно было прийти к нему в Калошин переулок, что напротив театра Вахтангова, и пить с ним чай, смотреть на него и слушать его.

Философ был очень стар. Когда я первый раз пришел к нему в 1973 году, ему было уже восемьдесят, а ходил я к нему целых пятнадцать лет. За это время не помню ни одного случая, чтобы Алексей Федорович хотел бы что-то вспомнить и не мог, чтобы он спутал фамилию или дату. Это ему было несвойственно так же, как несвойственно еще было болеть, лежать в постели, кашлять. Дух торжествовал над телом. А мы уже и в сорок лет жалуемся на склероз.

Внешне Алексей Федорович был крупным человеком – настоящий богатырь; ходить ему было трудно, но ум от постоянной закалки и тренировки стал прямо-таки нержавеющим.

Глядя на Алексея Федоровича, невольно думалось о его казачьих предках. Каждый из нас с раннего детства, еще не зная толком, что такое «казак», при всякой детской беде (ушибе, ране) неизменно слышал от взрослых: «терпи, казак, атаманом будешь». А Алексей Федорович, в отличие от нас, был настоящим казаком, по роду и племени (станица Новочеркасская), он-то уж умел терпеть и молчать, когда больно. Но не только терпение казацкое было у Лосева, была и вольность, бесшабашность, безоглядность, которые и сейчас поражают каждого читателя «Диалектики мифа» – самой дерзкой книги по философии, вышедшей у нас за последние семьдесят лет. А рядом с этой казацкой дерзостью чисто немецкая основательность, методичность, продуманность: Лосев не мог работать без исчерпывающей библиографии по данной теме на всех основных европейских языках.

<…> На тяжелых лагерных работах Беломорско-Балтийского канала Лосев начал слепнуть. Лопались сосуды в глазах, почти не видел правый глаз. Потом война, раскопки гигантской воронки на месте бывшего дома на Арбатской площади, приходилось таскать сотни и тысячи ведер с землей: ведь там на дне рукописи и книги. В 1947 году Алексей Федорович ослеп совсем. Вспоминается гомеровский певец Демодок, которому «муза очи затмила, даровав за то песнопенье». Любой бы на месте Алексея Федоровича смирился: какая уж филология без глаз и без книг, с помощью секретарей! Но самый обширный труд Лосева и его подвиг только начинался.

Не хочу обходить и острых вопросов. Как совмещались в Лосеве глубокая православность и бесчисленные цитаты из Маркса и Ленина, многие выражения и оценки невольно сближали его поздние книги с официальной марксистской идеологией. Помню, как однажды (это было в начале 1977 г.), прочитав первую подаренную мне книгу «Проблема символа и реалистическое искусство», я не выдержал и спросил:

– Алексей Федорович, ну зачем эти бесчисленные ссылки на Ленина, от них прямо глазам больно. Ведь сейчас это не требуется, наоборот, умные редакторы в некоторых издательствах их даже вычеркивают.

Помню и горячий ответ Лосева:

«Ты ничего не понимаешь! Ты читал „Материализм и эмпириокритицизм“? Ленин там разносит Плеханова за его теорию иероглифов, или символов. Мне нужно после Ленина реабилитировать символ, снова ввести его в нашу науку. Это нельзя сделать без ссылок на Ленина…»

Значит ли это, что Лосева сломали, сделали марксистом? Никоим образом. Память подсказывает мне бесчисленные примеры, опровергающие марксистское «обращение» Лосева. Как-то в день его ангела я принес Лосеву просфору из Богоявленского собора. Лосев был тронут, размял ее в руке и сказал:

«Главное, ничего не бойся. Ничего они тебе не сделают. Не могут сделать. Если бы я не верил, что свижу своих родителей, – я бы не стал ни жить, ни работать. Да что родителей! Я уверен, что даже свою родную гимназию в Новочеркасске увижу своими глазами до каждой трещинки в штукатурке».

Такая вера и убежденность была в словах Лосева, что они запомнились мне навсегда. Лосев верил непоколебимо в иной нетленный мир и воистину «чаял воскресения мертвых».

Вспоминается и другой разговор. Я стал рассказывать, как марксистские литературоведы уже к концу 70-х годов просто упразднили, объявили несуществующим один из важнейших жанров русского фольклора – духовные стихи. В послевоенных учебниках и хрестоматиях их просто нет, а значит, и студенты не должны их знать. Помню ответ Лосева:

– Ты мне про духовные стихи не пой. Ты лучше скажи, откуда взялись Чернышевский, Ленин – вся эта нечисть, – это ты можешь объяснить?

<…> Подкосили его не болезни, а люди. Как радовался Лосев, когда ему заказали книгу о его философском учителе Владимире Соловьеве! В конце жизни вернуться к своим истокам… В 1983 году сильно общипанная по условиям серии «Мыслители прошлого» (восемь листов из написанных Лосевым двадцати пяти листов) книга была отпечатана. Но какой-то сверхбдительный внутренний рецензент Госкомиздата забил тревогу и рекомендовал невиннейшую книгу запретить, весь тираж пустить под нож. Почти чудом удалось ее спасти, Госкомиздат лишь запретил продавать ее в «обеих столицах», и брошюру везли в Москву с Сахалина… Но как подкосила вся эта история Алексея Федоровича! Впервые он несколько месяцев не мог работать. А тут еще всевозможные задержки с набором и печатанием очередного – седьмого – тома «Истории античной эстетики». Шесть лет провалялась рукопись в издательстве и типографии. Тут впервые я услышал от Лосева жалобу:

– Они забывают, сколько мне лет. Они ждут моей смерти.

Так и не удалось Алексею Федоровичу подержать в руках седьмой том. А потом и с восьмым не очень спешили… Между изданием шестого и седьмого томов прошло восемь лет. Но Алексей Федорович ушел от нас, только поставив последнюю точку в последнем, восьмом, томе (его объем – 80 печатных листов).

Смог ли осуществить себя Лосев? Импульс великого философа и богослова разрядился в восемь томов (десять книг) «Истории античной эстетики», почти пять тысяч страниц. Такого труда и у немцев нет. Близкого даже ничего нет во всем мире. Прочтите раздел о Сократе во II томе – и вы услышите живой голос молодого Лосева. И все-таки не покидает мысль: то ли это, для чего родился Лосев?

Какие же чудеса совершил бы этот Геркулес, если бы у него не отняли зрение, если бы вообще он мог писать то, что хотел и как хотел! Скованный Прометей…

Из газеты «Наука Урала»

В. Корюкин. Ни слова против совести

Он принадлежал к тем, кто хранит и обновляет золотой фонд памяти человечества.

Есть люди, не занимающие высоких постов, не осыпанные высокими званиями и наградами, по современной нашей «табели о рангах» им не положены некрологи с высокими подписями. Однако без этих людей, их деятельности, их позиции, их слова и даже молчания невозможно представить себе развитие науки или практики в тот или иной исторический период. Именно к таким людям принадлежал Алексей Федорович Лосев, многие десятилетия состоявший в скромной должности профессора Московского государственного педагогического института им. В.И. Ленина. Вклад А.Ф. Лосева в развитие отечественной и мировой науки масштабен и основателен, его работам предстоит долгая и плодотворная жизнь – лучший памятник для одного из крупнейших русских мыслителей XX века. Но значение имеют не только работы – важен, бесконечно важен и нужен пример бескомпромиссного служения истине, высокий образец которого давал от начала своей профессиональной деятельности и до самой кончины Алексей Федорович Лосев. Ни грана конъюнктурщины.

Осенью 1983 года автору этих строк довелось принять участие в собрании, посвященном 90-летию со дня рождения А.Ф. Лосева. Это собрание осталось в памяти как праздник разума, большой день отечественной культуры, проявление массового неформального и не стимулированного приказом неподдельного уважения к уму, таланту, чести, совести и деятельности, на них основанных.

Забыть – никогда не забудем. Глубже понять – постараемся.

Ко всем, кому дороги отечественная культура и философия

Нельзя допустить, чтобы громадное творческое наследие проф. А.Ф. Лосева осталось на положении семейного архива. Необходимы усилия всех заинтересованных лиц, широкой общественности, чтобы уже в самое ближайшее время читатель получил новейшие переиздания старых, давно ставших библиографической редкостью трудов А.Ф. Лосева. Ни одна его работа не была переиздана с 1916 г., года выхода в свет первой его работы. Громадный архив, видимо, содержащий большое количество оригинальных, ни разу не публиковавшихся работ, нуждается в научном изучении, описании, подготовке к изданию и полной публикации.

Мы предлагаем:

1. Создать Комиссию по описанию, систематизации и изучению архива А.Ф. Лосева.

2. Создать редакционную коллегию по изданию Полного собрания сочинений, отдельных работ, документов архива А.Ф. Лосева.

3. Создать Фонд А.Ф. Лосева.

4. Организовать ежегодные Лосевские чтения в крупных научных центрах и университетах страны.

Мы обращаемся к ученикам и вдове мыслителя с просьбой поддержать наше предложение и высказать свое мнение по его содержанию.

Мы обращаемся к Президиуму АН СССР с просьбой учредить названные выше организации при Академии наук.

Просим всех, кому небезразлична судьба творческого наследия А.Ф. Лосева, выступить в поддержку высказанных предложений.

ПОМНИТЕ! ОТ ВАШЕЙ ПОЗИЦИИ ЗАВИСИТ СУДЬБА УНИКАЛЬНОГО ЯВЛЕНИЯ МИРОВОЙ КУЛЬТУРЫ!


С. Бутин, В. Дюсуше,

выпускники Уральского государственного университета имени А.М. Горького (всего более 500 подписей студентов и преподавателей свердловских вузов).

М.А. Бутин. Программа исследовательских работ, организационных и прочих мероприятий по наследию А.Ф. Лосева

1. Выявление всей совокупности интересов А.Ф. Лосева. Описание наличных предметных и иных форм этих интересов: различные области деятельности, различные сопутствующие и выступающие в качестве результатов деятельностей предметы. Авторы, которых Лосев читал, формы отношения к ним. Люди, которых Лосев знал, формы отношения к ним. Описание архива, каталогизация и систематизация библиотеки. Систематический сбор воспоминаний, запись их, магнитофонная и письменная.

2. Подготовка и издание «Полного собрания произведений, писем, переводов, документов А.Ф. Лосева».

Принцип издания – историко-критический: публикация осуществляется в абсолютно-хронологической последовательности; каждый текст проходит апробацию на авторскую аутентичность; рукопись описывается с точек зрения:

· а) возникновения и места в традиции творчества Лосева и русле традиции, в котором творил Лосев (ближайший контекст традиции);

· б) архивного описания рукописи, ее сохранности, бумаги, чернил, характера письма, формата листов;

· в) вариантов и разночтений, конъектур, лакун, оговаривания всех корректур.

В дополнение:

· а) предметный указатель,

· б) именной указатель,

· в) литературный указатель,

· г) географический указатель,

· д) хронологии произведений тома.

Каждый том должен публиковаться в двух книгах:

· а) предисловие + тексты,

· б) научно-справочный аппарат.

Рукописи публикуются также и факсимильно.

Строки всех текстов нумеруются.

Все ошибки, допущенные в изданных томах исправляются в последующих. После выпуска всего издания проводится ревизия изданного и выпускается указатель поправок.

В дополнение к изданию публикуются:

· 1) словарь языка А.Ф. Лосева,

· 2) все документы, относящиеся к жизнедеятельности А.Ф. Лосева,

· 3) иконография А.Ф. Лосева,

· 4) каталог библиотеки А.Ф. Лосева,

· 5) письма к А.Ф. Лосеву,

· 6) список книг, составляющих круг чтения А.Ф. Лосева,

· 7) список произведений, посвященных А.Ф. Лосеву,

· 8) библиография библиографий произведений А.Ф. Лосева,

· 9) биохроника,

· 10) биография.

4. Перевод произведений А.Ф. Лосева на иностранные языки и издание этих произведений.

5. Издание «Лосевского сборника» или «Лосевианы».

6. Создание серии трудов по различным аспектам Лосевианы.

7. Создание музея А.Ф. Лосева, обществ им. А.Ф. Лосева в различных городах, обеспечение их произведениями А.Ф. Лосева.

8. Создание фонда А.Ф. Лосева, фонда, финансирующего исследовательские и прочие программы работ по наследию А.Ф. Лосева, создание отделений Фонда в различных городах.

9. Проведение семинаров, конференций по наследию А.Ф. Лосева.

10. В плане материально-технического обеспечения работ целесообразно приобретение мощной ПЭВМ, загрузка ее «лосевской» информацией, создание базы данных, базы знаний, экспертной системы. Все это – для целей координации лосевских исследований, иных работ по его наследию.

Для дополнения, координации, конкретизации, написания инструкций по работе или принятия альтернативной программы необходима встреча (например, в рамках конференции) единомышленников, чтобы можно было принять программу, распределить работы, установить сроки, выявить наличные материально-технические и творческие возможности, определить пути поиска дополнительных ресурсов, заинтересованных людей и специалистов, необходимых для выполнения работ и проч.

Б.В. Раушенбах. Алексей Федорович Лосев

На рубеже XIX и XX веков в России была удивительная интеллектуальная обстановка. У нас активно работали и творили замечательные философы, прозаики, поэты, художники, и это время вошло в историю под названием Серебряного века. Из философов мы чаще всего вспоминаем таких, как Соловьев, Флоренский, Трубецкой, но было и много других, не менее талантливых и самобытных мыслителей. Алексей Федорович Лосев также принадлежал к представителям Серебряного века, правда, он примкнул к нему позже по своему возрасту, что совершенно естественно. Но он был типичным и выдающимся деятелем Серебряного века русской философии.

Должен заметить, что в начале двадцатых годов прошлого столетия все наши лучшие интеллектуальные силы были «выставлены» за границу. Россия, если говорить о философах, опустела, остались еще кое-какие поэты, но философы исчезли. Алексей Федорович был единственным, кто уцелел по малой известности, его просто не заметили. Книги его еще не вышли в печати, он оказался слишком молод, чтобы его выслали, и в этом смысле нам очень повезло: один философ Серебряного века остался у нас в России, все остальные уже работали за рубежом. А работа дома все-таки имеет свои большие преимущества. Лосеву, конечно, было очень трудно пробиваться к читателю, ему почти не удавалось писать собственные книги так, как хотелось, не все печаталось из уже созданного, но мы привыкли к тому времени, к «эзопову» языку и понимали больше, чем было у Лосева формально написано. Читали между строк. Но тем не менее работать ему было очень трудно, и мы неизмеримо благодарны Алексею Федоровичу за то, что он сделал, – за те труды, которые сейчас лежат перед нами: его исследования по античной мифологии, эстетике, литературе; его переводы греческих мыслителей Прокла, Плотина; переводы трудов теолога и церковно-политического деятеля времен папы Пия II, кардинала Николая Кузанского…

Вероятно, многое осталось в его наследии, в его архивах – об этом мы еще не знаем, но догадываемся и надеемся узнать.

Как уже известно, Лосев пережил страшную катастрофу во время Великой Отечественной войны – дома его был уничтожен, библиотека и архив того времени погибли, ему тяжело было касаться тех рукописей, которые сохранились, и они просто лежали в ящиках. Совсем недавно эти документы стали разбираться, и обнаружилась крупная работа ученого, которая трактует об основах бытия и называется «Сáмое самó». Вот такое интересное наименование. Найдены работы, связанные с философией имени: рукописи, которые называются «Имя» и «Имя и Вещь». Очевидно, все это скоро будет опубликовано. Из этих работ и из знаменитой книги Лосева «Философия имени» многое может быть понято дополнительно.

Затем обнаружены части рукописи, которые указывают на продолжение его труда «Диалектика мифа», той книги, из-за которой Алексей Федорович попал в лагерь. Найдены его переводы средневековых византийских авторов, что при его жизни не могло увидеть свет и вообще не могло быть напечатано.

Все это доказывает, что сохранилось огромное литературное богатство, принадлежащее Лосеву.

Литературное наследие писателя (и это касается не только истории литературы, но и истории философии, и истории любой науки) можно понять в полной мере только тогда, когда имеешь перед глазами все, что он даже не опубликовал: и переписку, и незаконченные работы, и многое другое… Тем более, что в случае с Лосевым это имеет специфический акцент: человек писал, зная, что это нельзя публиковать. Это тоже оставило свой отпечаток на всем созданном им в те тяжкие годы.

Из писем на Арбат

Т.В. Розанова – А.Ф. Лосеву и А.А. Тахо-Годи

День Благовещения

Глубокоуважаемые Аза Алибековна и Алексей Федорович!

Простите меня за мое невежество, что я до сего времени не поблагодарила Вас обоих за чудесный подарок, за книгу Алексея Федоровича (которую мне так хотелось иметь) и за большую материальную помощь. Все вместе так меня тронуло, что я чуть не расплакалась. Спасибо и Людмиле Николаевне, она так много для меня сделала своей перепиской на машинке из архива моего отца.

Поистине, откуда не ждешь, бывает и помощь, и теплое утешение!

Спасибо Вам обоим за все добро и за ваше участливое внимание. Книгу Алексея Федоровича я до сего времени не читала, так как плохо со здоровьем и не могу приняться за чтение серьезной книги, а только держу ее в руках и на нее любуюсь.

Вам не сразу написала, тому причина, что я затеряла Ваш адрес. Сейчас его нашла и пишу Вам.

С глубоким уважением и благодарностью. Т.В. Розанова.

P.S. Прошу очень передать Людмиле Николаевне мой сердечный привет и извинение, что я до сего времени не была у Сони Комаровской, на днях зайду.

Пишу заказным письмом, так как не уверена в адресе, а мне было бы грустно, если письмо не дошло бы до Вас.

Т.В. Розанова – А.Ф. Лосеву и А.А. Тахо-Годи

Среда, Страстная неделя

Глубокоуважаемые Алексей Федорович и Аза Алибековна!

Год тому назад Вы прислали мне в подарок, через Людмилу Николаевну, Вашу книгу «Гомер». Я все болела и никак не могла ее прочесть, и очень этим огорчалась.

Но, как взялась читать, так и не оторвалась, – читала запоем, как самый увлекательный роман! Все в этой книге глубоко разобрано: о родовом и индивидуальном начале в поэмах Гомера, но особенно меня заинтересовали Ваши мысли и догадки о плоскостном изображении событий в некоторых частях поэм Гомера, о том, что это присуще древнему миру как детскому восприятию и отсюда его кажущееся противоречие во времени. Чудесно разобрано единство художественного стиля Гомера (что полезно знать о стиле художникам нашей эпохи). Интересны Ваши наблюдения над Гомером в его любовании мелочами быта, о четкости и числовом определении гомеровских изображений (интересны Ваши схемы).

Прекрасны Ваши фотографии с античных ваз! Заставляют задуматься Ваши домыслы о взаимосвязи судьбы и воли богов в античном мироощущении, о намеках на магию в поэмах Гомера.

Ваша книга так полезна и нужна нам! Мне интересно, как встретила ее общественность? Были ли отзывы в печати? Так заинтересована Вашей работой, что надеюсь достать и другие книги.

Я всюду говорю о Вашей книге, о пользе ее в наш особо легкомысленный век! Спасибо вам, Алексей Федорович за чудесную книгу, а также Вашей супруге, которая, наверняка, Вам много помогает.

P.S. В настоящее время Вам будет труднее работать в связи с общим положением на культурном фронте, но то, что Вы просвещаете молодежь в области древнего мира, уже должно приносить плоды!

Будем надеяться, что Ваше имя не забудется и вольется в общую сокровищницу культурной мысли русского общества.

P.S. Какой бледный слепок с Вашей книги – работа С. Маркиша «Гомер и его поэмы». Вы знаете эту книгу? Она неплохая, но она же дословно и бледно повторяет Вас без упоминания Вашей работы. По-моему, это напоминает плагиат.

Жива ли милая Людмила Николаевна? Передайте ей, пожалуйста, привет и поздравления с наступающим праздником. Вас и Азу Алибековну также поздравляю.

Эту открытку передайте, пожалуйста, Людмиле Николаевне Мундт.


С уважением, Т.В. Розанова.

4/17 апреля 1963 года

В.Д. Пришвина – А.Ф. Лосеву

29/VII73

Дорогой Учитель!

Ко мне приехала моя Ученица Тина и мы снова вместе с ней вспоминаем с любовью Вас. Читаем на этот раз, к сожалению, не Вас, но о Вас (все ждут от Вас обещанный «Контекст»). Прочли мы интересную главу о Вас в двухтомной истории русской философии. Если ее у Вас нет – сообщите мне поскорее, пока у меня работает магнитофон – и я для Вас ее (главу) начитаю.


Целую Вас и Азу. Ваша В. Пришвина.


Посылаю Вам свою книжку, потому что она мне нравится. Называется она «Сказка о Правде».

В.Д. Пришвина – А.Ф. Лосеву

7 августа 75 г. Дунино.

Дорогой Алексей Федорович, «я не отказала себе в удовольствии» (заимствую выражение у Вас со стр. 179) медленно, с наслаждением прочесть IV-ю часть Вашей «Эстетики» (и аристотелевской, конечно, но лишь отчасти). Читала ровно месяц наряду с другой работой, поэтому не удивляйтесь, что так долго.

Самого Аристотеля я не читала никогда, но уверена, что он, прожив после своей кончины еще два с лишним тысячелетия, до многого додумался за это время и теперь с благодарностью соглашается с Вами во всем.

В конце концов, дело, по-видимому, сводится к формулировкам: все, думающие самоотверженно, бескорыстно, думают об одном и том же.

Итак, я наслаждалась полной свободой, – Вы наконец-то могли себе позволить ее на труднейшем трагическом пути, исполненном борьбы, срывов, на котором Вам приходилось «изощряться на все лады» (снова цитирую Вас со стр. 714). И эта книга – окончательная Ваша победа, – простите мне категоричность, которую позволяет себе Неуч. Но Вы сами говорите снисходительно о таких «неучах» – о их мысленных исканиях, которые

«тоже являются плодами человеческого искания истины и являются самым обыкновенным достоянием самого обыкновенного человеческого общения». 718.

Этот «обыкновенный человек», пишущий Вам, наслаждался Вашим озорным:

«шарить по всему Аристотелю…» 87;

или

«он (Аристотель) часто любит щегольнуть…», 87;

или

«скандальная для Аристотеля „Метафизика“»,

в которой он

«вообще не признает чувственные вещи единственно существующими, ради которых он всегда только и критиковал платонизм», 83.

И, наконец, открытый вызов: Мы считаем для себя необходимым бороться с тяжелым вековым предрассудком банального реализма, игнорирующего

«ту относительность знания и мышления, которая играет не меньшую роль, чем логика категорического силлогизма» (731, 713).

А дальше Ваши мыслеобразы, не терпящие переложения. От них у меня радостно захватывает дух:

«Искусство как сфера чистой возможности». 396.

«При помощи искусства мы властвуем над тем, в чем сами бываем побеждены природой». 379.

«Топосы неожиданны, они разрушают ход событий, каким он должен быть по логике…». 719.

«…ставшие реальностью, но потому, что таковыми… их сделали поэты». 429.

«Для поэзии предпочтительнее невозможное, но вероятное». 370.

«Поэзия… философичнее и серьезнее истории». 428.

У Пришвина об этом так:

«К сказкам, поэзии все относятся как к чему-то несуществующему, обслуживающему отдых человека. Но почему же в конце-то концов от всей жизни остаются одни только сказки, включая в это так называемую историю?»

(«Незабудки», Гос. изд. 1969, 121).

«…Вся онтология оказывается не чем иным, как мифологией». 592.

«Мифология так же, как и вся философия, построена на удивлении». 392.

У Пришвина об этом так:

«Удивление покидает мир. Даже воздухоплавание, даже радио и телевидение больше не удивительны. И можно вперед сказать, что перелет на другие планеты не даст того счастья, той радости, о которой сейчас грезится.

Удивление связано с детством человека… Человеку надо вернуть себе детство и тогда ему вернется удивление, и с удивлением вернется и сказка.

– Невозможно? – Нет ничего невозможного.

…Внутри сказки, все мы понимаем, таится правда, но если сказку сломаешь, как игрушку дети ломают, то правды не найдешь.

Легенда как связь распадающихся времен – вот единственная реальная в свете сила… Только одно к этому запомните, деточки, что жизнь для игры и сказки трудней и больней». 122 – 123.

«Логика очищения не есть логика силлогизмов, но логика жизни»,

и вся эта божественная глава о «ноологическом понимании катарсиса» с Вашим властным заключением внутри текста:

«Такова античная эстетика Аристотеля» (203 – 207).

«Середина – живая и пульсирующая сердцевина».

И Ваше заключение:

«…Здесь мы имеем дело с последним содержанием». 635.

Как бы попутно говорится об общеантичных элементах

«неполной развитости философии личности, то есть… пассивности античных представлений о человеческом субъекте». 410.

В противовес этому мы находим:

«Художественное произведение… заряжено действительностью, является тем, что задано для действительности». 364.

У меня это выражено так:

«Пришвин показывает рождение высокой человеческой личности из безликой „человечины“, как бы прорываясь сквозь историческую необходимость к высшей для него эстетической ценности – к прекрасной личности человека, к тому, что по его словам „выжало“ из себя человечество на своем бедственном пути».

(Журнал «Север», 75 г. № 6, стр. 83.)

«Все новым и новым, особенным и бесконечно развивающимся различием является именно выражение вещи, а не сама вещь в ее субстанции. Сама же вещь во все моменты своего становления остается той же самой, то есть не становящейся». 700.

Нельзя ли мне к этому Вашему наблюдению отнести свой личный опыт: всегда чувствую себя в глубине своей неизменной, и так с детства до старости…

«Искусство – только одна из сторон абсолютной действительности, которая внизу начинается природой, далее продолжается художественной и практической деятельностью человека, сливаясь в единое целое в виде человеческой мудрости, а предел этой мудрости есть космический Ум… подобно тому как в нашей современной геометрии параллельные линии… сливаются в одной бесконечно удаленной точке».

«Мир чреват смыслом». 239.

Этими тремя словами (этим Образом!) можно бы исчерпать все книги по философии – и замолчать!

·

Дорогой Алексей Федорович, это совсем по-детски посылать Вам выписки из Вашего же текста… Простите меня!

Желаю Вам окончить V том и после того пожить на Полной свободе от обязательств перед наукой. Того же пожелайте мне и Вы. Может быть, тогда мы и встретимся?


Ваша Валерия Пришвина.

Самый сердечный привет Азе.

·

Мой сосед по даче Ян Рейзема, кандидат исторических наук, сорока лет, занимается семиотикой, просит приложить его письмо. Поскольку он ничего от Вас не просит и, значит, не собирается утомлять, я его просьбу выполняю.

Знаю я его давно, но мало.

·

Многоуважаемый Алексей Федорович!

Позвольте выразить Вам глубокую благодарность за Ваши труды.

Вы принадлежите к мыслителям, чье имя удостоено чести жить вместе с именами античных философов.

Моему поколению, воспитанному на немецкой классической философии, Ваше творчество открыло первоистоки. Ваш вклад в русскую культуру – целебен. Ее путь страдания и утешения каждый раз подтверждался личным служением Гармонии.

В мою жизнь я знал немногих людей, столь помогших ей в этом пути. Благодарю Вас.

С надеждою читать Собрание Ваших Сочинений


Сиверц ван Рейзема Я.В.

Дунино, 6 августа, 1975 г.

В.Д. Пришвина – А.Ф. Лосеву

18 декабря 1978 г.

Глубокоуважаемый и дорогой Алексей Федорович, внезапный сердечный приступ лишил меня возможности приехать на заседание факультета, посвященное Вашей многолетней деятельности. Я гордилась тем, что могу выступить как самый старший из всех присутствующих Ваших учеников. И вот, мне остается сейчас лишь продиктовать друзьям свои несколько слов, может быть, их прочтут от моего имени.

Говорить о Вас, Алексей Федорович, можно и должно очень многое, но сейчас это невыполнимо и потому я вынуждена упомянуть лишь о двух темах, на которых я бы остановилась в своем слове. Первая – это как Вы работаете (к ней я вернусь), а вторая – не покидающее Вас чувство современности, благодаря чему Ваше слово всегда впереди текущей мысли данного дня, хотя Вы как исследователь античности и средневековья говорите, якобы, о давно прошедшем. Ваше слово не столько подводит итоги, сколько раскрывает двери в Будущее. Вот почему мы, Ваши ученики, по праву всегда считаем Вас философом не Концов, а Начал.

Я нашла в неопубликованном дневнике писателя Михаила Пришвина несколько выразительных строк, написанных о Вас в самые страшные дни осенью 1941 года, когда мы жили с ним в глухих лесах Ярославской земли; с линии фронта доносилась канонада, со стороны Москвы пылало пожаром небо. И всем, казалось, было не до философских раздумий. И тем не менее 3 октября Пришвин пишет о Вас – человеке, которого он лично никогда не встречал, а прочел тогда лишь Ваши первые две книги, вышедшие в 1927 году. Запись Пришвина имеет подзаголовок: «Чувство времени». Пришвин далее пишет:

«Речь идет о том времени, которое делает человека современным не в смысле удовлетворения текущей потребности общества <…>. В этом смысле, например, философ Лосев современнее многих признанных светил, потому что он – личность. Так что современный человек, прежде всего, должен быть личностью».

Что значит у Пришвина его «быть личностью»? Это значит – сохранить верность своему призванию, своему природному дарованию и с этим неповторимым личным войти в общее дело, на общий путь. Вот почему для творческой личности нет остановки, она всегда в движении к новому, к лучшему. Это и был путь философа Лосева.

О том же пишет Пришвин много ранее еще в 1927 году. Он читает первую книгу Лосева «Античный космос и современная наука» и в связи с этим обращается к Эсхилу:

«Читаю Эсхила, и вот даже Эсхил не совсем тот самый: за эти трудные годы что-то и к нему наросло».

Теперь вернусь к первому вопросу: как работает А.Ф. Лосев. Тут я рассказала бы Вам о первой встрече студентки с начинающим ученым на его семинаре в начале 20-х годов. Все его философское будущее – все написанные позже им фолианты жили тогда только в его сознании и воплощались в живом слове – и как это было убедительно и прекрасно! Но и тогда поражала та же, что и теперь, особенность Лосева – чувство полного обладания мыслью, всем ее богатством: он ничего, будто бы, не ищет, не колеблется, не примеряет – он просто окунает свое ведро в некий глубокий колодец, и одним свободным движением поднимает его наполненным, и выплескивает нам.

Мы чувствуем его полную власть над Предметом, над стихией мысли и в конце концов видим, что жизнь этого удивительного человека – это и есть жизнь Мысли как Слова. Отличается его жизнь от нашей тем, что Лосев работает без отдыха. И работа его не просто Труд, а как гармоническое дыхание. Оно никогда не отдыхает и в этом его сила.

Я думаю, что значение сделанного А.Ф. Лосевым для отечественной и мировой культуры и самый опыт его работы нам предстоит еще изучать и разгадывать долгие годы, пока же будем ему радоваться и благодарить.


В. Пришвина.

М.Л. Гаспаров – А.Ф. Лосеву

Дорогой и глубокоуважаемый Алексей Федорович, большое спасибо Вам за бесконечно тронувший меня подарок – четвертый том той энциклопедии античной мысли, каждый новый выпуск которой становится новым праздником для ее и Ваших читателей и изучателей. А отсутствие слова «конец» при этом томе и тема Вашего последнего доклада в Институте славяноведения позволяют нам с надеждою ждать и эллинистического тома, который станет достойным завершением Вашего творческого подвига.


Восхищенный М. Гаспаров.

2.5.75.

М.Л. Гаспаров – А.Ф. Лосеву и А.А. Тахо-Годи

С Новым годом!

Дорогие и глубокоуважаемые Аза Алибековна и Алексей Федорович, насколько я понимаю, три красных пожелания, напечатанные на этом листке, означают по-гречески не что иное, как Ευ πραττειν, χαιρειν и σπουδατος ζην[196] – все три формулы приветов Эпикура, о которых пишет Diog. L. X 14 и 35. Я плохой эпикуреец, но позвольте мне от души подписаться под ними!


Ваш М. Гаспаров.

Москва. Декабрь 1977 года.


<Поздравительная открытка к 1978 году, в которую вложен листок с пожеланиями, напечатанными красным цветом:>

Сердечно поздравляю с Новым годом! Желаю доброго здоровья, личного счастья и успехов в труде!

Иван – А.Ф. Лосеву

Алексей Федорович!

Мысль о том, что Вы, может быть, познакомитесь с содержанием этого письма, вводит в мой ум и мои чувства какие-то сложные и глубокие в красоте своей структуры. Какая глубокая и еще не устоявшаяся благодать, обращенная всеми своими соками и искристым внутренним теплом к Вам, Алексей Федорович, не позволяет мне четко и аккуратно изложить то, что систематически обращает мой духовный взор к Вашему имени.

Трудно и сложно говорить и писать о тех правах, что позволяют одному человеку обращаться мыслями и чувствами своими к другому человеку.

Как мне думается, у меня есть право обратиться к Вам.

Алексей Федорович, наступило такое время в истории Земли, когда войти в Академию Платона можно, только постучавшись в Вашу дверь. Какие-либо попытки уклониться от Вашего общения с Платоном будут караться серьезными потерями для всей культуры Земли.

Спасибо Вам за то, что у меня есть возможность и право написать Вам об этом.

Алексей Федорович, мне очень нужно с Вами встретиться.

Ваше решение о встрече со мной я буду ждать 22 июня сего года с 8 утра до 9.00 у телефона 241-81-33.


С б<ольшим> уважением Иван.

20.VI.1976 г.

В.К. Бакшутов – А.Ф. Лосеву

<…> Ваши труды 20-х годов имеют непреходящую ценность для истории и теории научной диалектики именно потому, что в них Вы стоите на плечах диалектической мысли всех прежних эпох.

И отсутствие в ваших книгах узкой школярской системы – это не их недостаток, а их величайшее достоинство. Некоторые идеи в них изложены как взлет поэтического вдохновения. Поэтому их надо переиздавать без каких-либо изменений. Рука даже самого доброжелательного редактора, и даже автора, может ухудшить их звучание. Истинно философское, как и поэтическое произведение, может утратить свой смысл и значение от одного упущенного слова или «исправленного» выражения. А что касается главного судьи – времени, то надо сказать: полвека Ваши книги выдержали с честью, выдержат они пятьсот и тысячу лет. Ибо это не только творения А.Ф. Лосева, но и выражение русского национального гения. Нашу нацию часто упрекают в отсутствии чисто философских мыслителей. Действительно, наша философия, как у древних индусов, больше выражена в произведениях литературы и политики, чем в философских трактатах. Но среди очень немногих русских философских умов первой величины история поставит и имя А.Ф. Лосева, ибо Ваш анализ платоновской эйдологии, Ваш метод изложения диалектики – это пролегомены новой, научной теории диалектики, отвечающей требованиям теоретического мышления XX века.

В сборнике статей, который посвящен Вашему 85-летию, А.А. Тахо-Годи справедливо отмечает тот факт, что Вам очень хорошо удаются характеристики мыслителей переходного периода, таких как Сократ. И мы прекрасно понимаем, что это не капризная случайность философского вдохновения. Вы же, дорогой Алексей Федорович, сами принадлежите к числу таких фигур, творчество которых происходит на рубеже двух культур, и характеристика, данная Вами Сократу, во многом применима и к Вам. В своей диалектике Вы выразили противоречия нашего времени, дух нашей эпохи не с меньшей силой, чем это сделали применительно к своему времени Сократ, Плотин, Августин, Эразм, Лютер, Руссо и другие мыслители переходных эпох. <…>

И я еще раз смею утверждать, что не одна, а все восемь Ваших книг, изданных в 20-е годы, вполне выдержали испытание временем. Идеи, выраженные в этих книгах имплицитно, сейчас все больше и ярче начинают просвечивать сквозь толщу категорий диалектики. Свет их не угасает, а все больше и больше разгорается. Такова судьба всех истинных произведений поэзии и философии. <…>

Коллективное письмо из Вильнюса

Глубокоуважаемый Профессор,

Пользуясь случаем Вашего восьмидесятисемилетия, выражаем искреннюю благодарность и глубокую признательность за те ценные внутренние приобретения, которые стали возможны благодаря Вашим трудам. Ваши книги – это огромные окна, пропускающие целебное дыхание древности. Рады находить и убеждаться, что Ваш многотомник ИАЭ – событие не только в становлении нашего собственного мировосприятия, но также событие и в мировой культуре.

С нетерпением будем ждать VII-го тома ИАЭ, желая Вам и здоровья и благого расположения всего переменного.


(Савицкис В.В., политэконом)

(Артускас С.С., служащий)

(Б.И. Жилите, художник)

(Степанавичюс А.И., художник)

(Малюкавичюс И.А., философ)

(Дегутис А., философ)

(Кульванский М., инженер).


Вильнюс, 1980.IX.20.

В.Л. Каганов – А.Ф. Лосеву

Голубчик Алексей Федорович!

Простите, что беспокою Вас и отвлекаю от дел, но хочу Вас сердечно поблагодарить и выразить мою глубокую любовь и признательность за то доброе, что Вы сделали для меня и для всей русской культуры – может, это и простит мою дерзость.

Вот уже многие годы с восхищением и радостью читаю я все выходящие в свет книги Вашей «Истории античной эстетики». Трудно даже передать, что значит это чтение для молодого человека, выросшего и воспитанного в цитадели современного научного позитивизма. Это ведь не какая-нибудь Александрия и уж тем более не Платоновская Академия! Здесь языческий натурализм и математический рационализм воздвигнуты на таком монолитном фундаменте физико-математических наук, что и малой щелочки для какой-нибудь там мифологии не осталось. Мифология здесь может фигурировать только в одном качестве – как объект сравнительно-исторического и структурно-семиотического анализа. Так ведь и для этого ее надо все же знать и понимать!

А уж попробуйте здесь заикнуться о душе или, упаси Бог, о духовной и личностной основе бытия – вас не просто засмеют, а станут смотреть как на сумасшедшего. И вот в такой-то славной Академии я и прошел весь курс наук.

Скучно было бы останавливаться на подробностях, – но, поверите ли, очень рано почувствовал я, что пусть и холодно в этих сверкающих космических пространствах, в этом безликом квантово-релятивистском универсуме, замечательно хорошо продуманном и построенном – но пустом, пустом! Эстетика здесь и впрямь потрясающая – никаким пифагорейцам и платоникам не снилась эта прозрачная иерархия тончайших структур с ее нечеловеческой красотой. Пиршество ума, игра богов в бесконечных интеллигибельных пространствах вечных форм и структур. И главное – не просто какие-то чисто абстрактные построения, а безукоризненно подтверждаемая опытом структура законов природы, все честно, все на самом деле и с высочайшей точностью. Это вам не шутки! Но вот одна беда – не к кому обратиться в этом холодном сияющем великолепии, не у кого спросить, зачем и куда все это идет, зачем существует, и есть ли во всем этом какой-то смысл и назначение. Ладно, пусть эти вопросы к мирозданию нескромны и смешны, но уж о человеческой-то истории, уж о себе-то самом можно спросить? А спросить нужно многое, да не у кого. Наука на такие вопросы ответа не дает.

Философия? Как же, к ней-то я и обратился со всей серьезностью и пытливостью неполных двадцати лет. Само собою, начал я с Гегеля. Кого из русских мальчиков, ищущих Абсолютную Истину, не завлекал в свои диалектические хитросплетения этот великий ум? Кого не покорял этот мощный стиль, эта уверенность и бодрость духа? Не буду хвастать, но с Божьей помощью одолел я и Гегеля, и еще не менее дюжины философов совсем не худшего калибра. Да уж, конечно, и философии науки, и всех позитивистских и логико-семантических построений не миновал. А все чего-то самого главного не мог найти. Хотя, честно говоря, все мне по-своему нравились, и у всех можно было чему-то дельному научиться. Во всяком случае, силу диалектического метода я оценил, а в диалектическом синтезе крайности всегда приходили к разумному смыслу и внутреннему равновесию. Долго было бы рассказывать о моих поисках и блужданиях, о занятиях индийской и китайской философией, о трудных попытках по-настоящему проникнуть в суть различных религиозно-мистических учений. При том, что товарищей и наставников в этих занятиях у меня по сути не было, легко понять, что вся эта работа велась на собственный страх и риск. Конечно, какие-то живые стимулы и знаки свыше тоже как-то направляли мою деятельность и мое движение. Да и собственные озарения и находки поддерживали и укрепляли меня. Но чувства обретенной истины, найденного великого ответа все не было и не было. Какие-то намеки и знаки, многозначительные и молчаливые символы.

Честно говоря, и Вас я не сразу понял. Не сразу увидел главный фокус смысла всей Вашей колоссальной работы. Сказалась отчасти привычная познавательная установка на всякий новый материал, тем более такой обширный и глубокий, как тысячелетняя история античной философии и эстетики, охваченная в единой многоярусной перспективе со всеми модификациями и аспектами, и детальнейшим образом проработанная.

Но, право же, недолго я скользил по поверхности ближайшего и явного смысла текста. Да и сам стиль Ваш был так необычен своей страстной заинтересованностью и личной причастностью к «делам давно минувших дней», что и человека с меньшей чуткостью настроил бы на самое активное и серьезное соучастие в этом процессе contra gentiles[197]. А когда вышли в свет «Эстетика Возрождения» и 5-й том ИАЭ – великолепный обзор эстетики раннего эллинизма, – я и вовсе уверился, что стою на правильном пути.

И не то чтобы раньше я прямо так уж ничего не понимал и не чувствовал отблесков того духовного света, у которого, может быть, и есть только один источник. Но весь мой многолетний опыт какого-то чересчур книжного, чересчур умозрительного отношения к явлениям духовного порядка переводил их в идеально-отвлеченный и, прямо скажем, платонический план. И вот я, со своим доморощенным неоплатонизмом, услышал вдруг, как Вы со мной говорите и как Вы мне спокойно и обстоятельно растолковываете, что есть что и кто я есть такой. И я внял.

Не буду здесь говорить о своем опыте другого – духовно-личностного – порядка, который, конечно же, тоже во мне был и все эти годы тихо звал к своему истоку. Здесь как-то все сошлось вдруг разом, – но Ваша роль была бесценна и даже, может быть, решающа.

В математике это называется доказательством от противного. Предположим, что мир является в своей основе языческим и вполне безличным космосом, и рассмотрим его во всех модификациях – идеальных и материальных, объективных и субъективных, исторических и социальных, etc. – со всеми возможными синтезами. И тогда мы получим некоторый итог и некоторый урок.

И вот за этот итог и за этот урок я от всего сердца Вам благодарен и даже не знаю, как бы я мог выразить свою признательность. Я уже не говорю о том, как много нового я узнал из Ваших книг.

Ну вот, главное, кажется, я сказал. Простите, если утомил Вас этой исповедью, но я не мог не написать Вам. За многие часы мысленного разговора с Вами на протяжении десяти лет я, кажется, так хорошо узнал Вас, что говорю сейчас как с близким мне человеком, с полным доверием и искренностью. Мне даже кажется, что я вижу Ваше лицо и Вашу улыбку.

А.В. Чичерин – А.Ф. Лосеву

15.V.80

Дорогой Алексей Федорович! Я был глубоко тронут Вашим недавним письмом. Разница в возрасте между нами, теперь еле заметная, когда-то была очень значительной, тем более, что Ваш образ мыслей и духовные запросы рано и твердо определились, и книги вскоре пошли своим ходом, поражая читателя того времени открытым забралом. Мой путь определился значительно позже, когда я, наконец, нашел возможность действовать совершенно искренне и свободно, но не совсем в своей первоначальной сфере.

Свое восьмидесятилетие я проболел и довольно серьезно. Но недолго. С осени я иду на пенсию, но дал согласие остаться «профессором-консультантом», т.е. работать с половиной обычной занятости. Поэтому в Москву и ее окрестности, закрытые летом, я собираюсь в сентябре, и тогда рад бы был Вас навестить.

Не только старики вроде меня, но и здешняя молодежь добывает Ваши книги по истории античной эстетики, они читают с пристальным интересом. Еще недавно одна из моих учениц, ныне доцент, читает… курс античной литературы, говорила мне о Ваших книгах как об особенно ею ценимых.

Желаю Вам еще многое сделать и чтобы голос Ваш был все более слышен. Интеллектуальные сдвиги у поколений, следующих за нами, весьма ощутимы и весьма отрадны.


С благодарностью и искренним приветом А. Чичерин.

К.А. Свасьян – А.Ф. Лосеву

Дорогой Алексей Федорович!

Защита прошла очень удачно. Ваш отзыв аудитория выслушала, затаив дыхание, и я должен сказать Вам это: Вас здесь очень любят; спрос на Ваши книги необыкновенный; когда я собирался перепечатывать (на ротапринте) «Философию имени», меня просили об экземпляре очень многие, в том числе и люди, не имеющие к философии профессионального отношения, но любящие ее.

Очень хотелось бы встретиться с Вами. Ю.Н. Давыдов и П.П. Гайденко вселили в меня надежду на встречу. Недавно перечитывал Ваш «Античный космос…» и снова трясся от изумления. Ведь книга эта равновелика «Рождению трагедии»; но… мне горько вымолвить это – «специалисты» съели ее молчанием; книгу Ницше встретили они руганью и потому, что Ницше писал не для них (по крайней мере, не на их языке); Вы же сделали на их языке ТАКОЕ, что им оставалось подавиться молчанием… По существу же: книга Ваша – ужас, исчерпанность, безысходность. Только так постигнув античный космос, можно быть готовым к принятию космоса христианского, и разве же не есть весь античный космос в жутко-ослепительном Вашем рассказе путь в Дамаск! Так прочитан, провиден мною фон Вашей книги: гераклитовское дитя, склонившееся перед другим младенцем в миге пресуществления бесцельно-жестокой игры в таинство огромных и осмысленных глаз. Ведь это – круг, нашедший свое средоточье! Ведь без этой точки (звезды рождественской) он – просто круг или просто НУЛЬ: бессмысленно логический (= логика, выпавшая из Логоса, и она есть Логе); античный космос кульминируется в безответной бездне (Ваша поразительная имагинация!); после – либо Гелиогабал, либо Павел: либо оскал бездны (минотавра, но в нас, в нас самих!), либо Голос Безмолвия из нее (и да: из нас самих!): «Сын Возлюбленный – Ты!»


Ваш, мучимый невыразимостью благодарности, К. Свасьян.

3.6.81 г.

К.А. Свасьян – А.А. Тахо-Годи

Дорогая Аза Алибековна!

Посылаю Вам экземпляр моей книги с огромной радостью. Мысль о том, что ее будет дарить Алексей Федорович, – высшая награда за нее мне, как автору. Эта книга – еще одно свидетельство того, насколько глубоко проникло воспитание Алексея Федоровича, Дух Лосева в сознание, и верю твердо: я не один, скоро очистится атмосфера, и Платон – Гете победит Ньютона – Лойолу!

Болезнь Алексея Федоровича очень встревожила. Но слава Богу – как будто (так я понял из Вашего письма) все уже позади. Ведь вот уже верстка VII тома (чудо!). Вл. Соловьев (чудо!). Вы должны это знать: не будь философии Лосева, очень многие (легион!) вздохнули бы с облегчением; мне и ряду близких родных душ это было бы невыносимо. Я часто задавался вопросом: а смог бы Плотин вынести эти условия, скажем, журнал «Вопросы философии»? Я вынужден был отвечать себе: нет, это невозможно. Но certum est quia impossibile est[198] – вот весь Алексей Федорович!

Здоровья Вам и крепости. С бесконечным почитанием и любовью.


Ваш К. Свасьян.

21.06.87

М.С. Мельников – А.Ф. Лосеву

Могучий Алексей Федорович!

Если Вы читаете мое письмо, значит, мне уже повезло: ничтожна вероятность попадания письма в Ваши руки. Еще более ничтожна вероятность Вашего ответа. Но важно, что она есть.

Лет пять назад, к счастью (пока только к несчастью), я заразился античностью. Читал все подряд: историю, философию и т.д. Невероятное волнение вызывает Древний Рим. Начал исследование мифологии для составления генеалогического древа древнегреческих богов.

Сокращаю.

Осенью 1979 года, следуя неудержимому влечению, приступил к изучению наследия всех известных величайших философов, поэтов, писателей, ученых и т.д. Отражение – 14 венков сонетов, которые образуют венок венков.

Предварительное содержание венка венков:

· история философии – 4 венка;

· история поэзии – 2 венка;

· история прозы – 2 венка;

· история музыки – 1 венок;

· история скульптуры и живописи – 1 венок;

· история науки – 4 венка.

Посылаю Вам первый венок «Начало начал» и начало второго, который будет назван «Спуск на высоту».

Содержание второго венка:

· Сократ – 2 сонета

· Антисфен

· Диоген – 1 сонет

· Аристипп

· Платон – 2 сонета

· Аристотель – 2 сонета

· Пиррон – 1 сонет

· Эпикур – 1 сонет

· Зенон – 1 сонет

· Лукреций Кар – 1 сонет

· Сенека – 1 сонет

· Плотин – 1 сонет

· Прокл – 1 сонет.

Пишу венок так: записываю в виде тезисов общепризнанное плюс то, что я выделяю после работы над первоисточниками. Затем втискиваю все это в прокрустово ложе сонета. Затем корректирую, дополняю, «шлифую».

Посылаю «тезисы» о Платоне.

Убедительно прошу Вас высказать свое мнение обо всем, что я посылаю (max) или просто дать совет (min).


Искренне желающий Вам крепкого здоровья и дальнейших антично-творческих успехов Мельников.

Мой адрес: 281040 УССР, г. Шепетовка Хмельницкой области, <…> Мельников Михаил Сергеевич, инженер.

В.П. Троицкий – А.Ф. Лосеву

…пока я не сумел выразить сложнейшую философскую систему в одной фразе, до тех пор я считаю свое изучение данной системы недостаточным.

(Из интервью)

«Формула» Лосева:

Восходящий с предгорий Детали на вершину Смысла,

от Слова – к Человеку

или

алеф с индексом алеф, приземляющий небо

или

гость с планеты Певучей Незнаемости

или

акмэ – всюду, периферия – нигде

или

русский диалектик[199]

или

поедающий время

или

фило –


IX1986

В.П. Троицкий – А.А. Тахо-Годи

Несколько шагов от крыльца по аллее, потом, наискось и налево, еще три или четыре шага… Дальше ноги не идут, даже им ведомо, почему. Здесь – полюс, средоточие, Маковец. Здесь думал Лосев.

Чистоплотный коврик из хвои, сучков и шишечек аккуратно подсыпают сосны, их крутые бока врезаны по зеленой стене кленов, поверх живой ажурный полог исстаралась развесить Флора. Неприметен стол – делает вид, что не ему пристало свидетельствовать о хозяине. Здесь жил Лосев.

– Посидите пока, почитайте. Можно вон там, под кленами, это любимое место Алексея Федоровича…

Не читалось. Не хотелось уходить. Здесь легко дышится. Здесь остается Лосев.


1.VIII.89.

К.К. Иванов – А.Ф. Лосеву

Дорогой Алексей Федорович!

Пишет Вам (на машинке, потому что почерк неразборчивый) Константин Иванов, живущий в далекой Сибири, родившийся в 1949 году. Филолог, окончил местный университет в 72 г. Пишет, увы, поздно, – при Вашей занятости и возрасте Вам, может быть, с каждым днем все трудней вступать в новые контакты. Но лучше поздно, чем никогда. Даже если я не получу от Вас отклика, факт моей духовной жизни все равно состоится – отправив Вам письмо, я удовлетворю свое желание сказать Вам несколько слов от сердца. И факт культурной жизни нашего общества также состоится – ибо слова любви, адресованные такому человеку, как Вы, не могут быть уничтожены, и строки писем, даже оставшихся без ответа, входят в общее наследие нашего времени.

Прошу прощения, если письмо мое окажется несколько бессвязным: мысль написать Вам вспыхнула мгновенно и реализуется неотложно. В оправдание могу сказать только то, что лирика, может быть, и всегда немножко бессвязна, а письмо это к Вам – безусловно, лирическое…

Толчком к его написанию послужила беседа с Вами, опубликованная в последнем номере «Литучебы». (Несколько ранее другой разговор с Вами, кажется, в «ВЛ», я прочитал также с большим интересом.) Меня поразила чистота и ясность Ваших ответов на сложнейшие по сути вопросы, чистота и ясность, в наше время немыслимые. Там, где подлинно глубокий ум мощной волной перекрывает разноголосицу мнимо истинных суждений, открывая взгляду более широкую перспективу, духовный провинциализм, в котором погрязло наше время, барахтается в пляшущих барашках на поверхности явлений. Грек, созерцавший небо природы, или христианин, созерцавший небо человеческой души, поистине вправе были чувствовать себя венцом творенья и центром вселенной, ибо в этом взгляде человека на небо – вся тайна его величия и назначения. Нынешний же человек, сознав себя эмпирической и логической производной природы, подчинил себя заново фатуму физического детерминизма, возвеличив свою рассудочную способность и отказавшись от царственной цельности разума. Отведя взор от неба, он утратил ясность мысли и смысл жизни, мутным взором погрузившись в тину бытовых мелочей. Отсюда – все следствия… Перебирая бесконечную череду фактов, то есть ощупывая Хаос, современный человек снова мечтает о перпетуум мобиле – теперь уже некоем всеобщем механизме природы, открытие которого навсегда дало бы ему последнюю власть над ней. И он не подозревает, что столь долгим черепашьим способом и рабским природопоклонством он лишь пытается вернуть себе то, чем уже обладал раньше, тогда, когда еще почти не было науки – ибо высшая власть над природой дана человеку простым волеизъявлением его конечное подчинить бесконечному, смертное обратить в бессмертное. Эта воля уже содержалась в первом взгляде, обращенном к небу. Это знали греки, это знали христиане… И, может быть, человечеству посчастливится, и оно узнает это в новом духовном возрождении.

Серебряный век, взрастивший Вас, и был, мне кажется, последней эпохой высокой культуры, в которой шел поиск путей к новому возрождению. Он уже не имел той определенности и устойчивой близости к идеалу, что золотой XIX-й, но он дорог нам как новооткрытая и открываемая еще планета, не истоптанная школьными башмаками, не выхолощенная популяризацией и именно как таковая являющаяся для нас мостом к мировой культуре. Ибо обмузеенный XIX-й век, превращаемый в предмет национальной гордости (нечто вроде трофеев-штандартов), становится все более труднодоступным для живого чувства, наивно-прямо связывающего классику с сегодняшним днем, и человек даже мыслящий ныне способен обратиться к ней лишь после многих трудов – как к Библии, Монтеню или Софоклу…

Вечная гамлетовская задача культуры – соединять концы времен, разрываемых социальными бурями! Наводить мосты из видимого повседневья в невидимый внешнему глазу мир общечеловеческого…

Ваш труд – крепкий камень в новых мостах, которые вслед за Вами дерзаем продолжить и мы, младшие…

Это письмо, Алексей Федорович, – вступление к тому немногому из моего опыта, что я осмеливаюсь преподнести в дар Вашему таланту, Вашей культуре. Я старался выбрать то, что, как мне казалось, может быть созвучным Вашей душе. Моя цель будет достигнута, если хотя бы несколько моих строчек отразятся в Вас радостными ассоциациями, улучшат Ваше настроение.


Крепкого Вам здоровья и бодрости духа! К. Иванов.

24.1.1987.

Н.А. Померанцева – А.А. Тахо-Годи

8/VIII90 г. Москва

Дорогая Аза Алибековна!

Вчера с благоговением и печалью смотрела фильм об Алексее Федоровиче. Мне кажется, фильм удался – он получился удивительно насыщенным за счет напряженных пауз, безмолвия и звучащей тишины. Очень верно было найдено скупое музыкальное сопровождение fis moll’ной фуги Шостаковича, интонации которой договаривали все то, для чего нет слов. Выразительно использованы остановки кадра и диалог земного и вечного. По глубине и трагической силе наполненности этот фильм не имеет равных среди документальных лент. При всей недосказанности в слове шла постоянная внутренняя линия.

Интонации речи Алексея Федоровича, его размышления о смысле мироздания и Боге, гармоничных истоках христианства в античности – заставили вновь и вновь пережить все им написанное и доведенное Вами в текст высказанное Слово. Спасибо Вам за все великое и вечная память Алексею Федоровичу.

На протяжении фильма у меня все время вставал символ пещеры как некоего сакрального пространства с присутствием Бога и места хранилища жемчужины, сокровища, клада, младенца.

Очень бы хотелось еще и еще раз увидеть этот фильм.

Я недавно вернулась с Соловков. Впечатление грандиозное от моно-памятника – монастыря, единственного моно-игумена Германа, человека просветленной духовности, и величия лесов, озер и моря. Впервые ощутила себя островитянином, оставив там душу и возвратившись в Москву телесно.

В конце августа собираюсь на конференцию в Женеву, с докладом. Но пока не представляю, как мое тело переместится туда без духа.


Обнимаю и целую. С большой любовью Наташа Померанцева.

А.А. Виноградов – А.А. Тахо-Годи

Здравствуйте, уважаемая Аза Алибековна!

Набравшись смелости, Вам решил написать Александр Анатольевич Виноградов (с поправкой на не совсем еще солидный возраст – Саша Виноградов). Я закончил Ленинградский университет, сейчас учусь в аспирантуре Института радиотехники и электроники в Москве. В свои студенческие годы журнал «Студенческий меридиан» я не читал, поэтому, обучаясь на физическом факультете, к сожалению, об Алексее Федоровиче ничего не знал. Лишь в 1988 году (уже после переезда из Ленинграда в Москву) я взял с полки книжного магазина «Дерзание духа». С недоверием и подозрительностью я открыл политиздатовское издание в серии «Личность. Мораль. Воспитание». Однако после прочтения предисловия «Сокровище мыслящих» я остался в недоумении и восхищении. От «Политиздата» я такого не ожидал. Необыкновенное сочетание Мысли и Слова, самобытный стиль автора произвели на меня такое сильное впечатление, что я, не раздумывая, купил эту удивительную книжку. С тех пор работы Алексея Федоровича занимают центральное место в круге моего чтения. Безусловно, не все одинаково доступно и понятно. Я никогда не пытался читать все подряд. В области физики моя работа чисто теоретическая. В свое время был приучен строго и систематически двигаться в изучении того или иного предмета. Поэтому сейчас, испытывая не оставляющий меня интерес к вопросам мировоззренческого плана, считаю одной из основных своих задач приобрести сколько-нибудь систематические познания в области истории философии. При этом работы и сама личность Алексея Федоровича являются для меня одним из основных вдохновляющих моментов.

Я стараюсь следить за всем, что связано с именем Алексея Федоровича. Старательно «вылавливаю» в магазинах вновь выходящие его книги. В букинисте (главным образом в Столешниковом пер.) покупаю книги прошлых лет, издания, на которые хватает наличных средств, естественно. Ведь некоторые книги там стоят довольно дорого. Собираю публикации и из периодической печати. Правда, в этом случае основная проблема состоит в отсутствии своевременной информации. Всю периодику просмотреть невозможно, а когда узнаешь, что в таком-то издании была напечатана такая-то работа Алексея Федоровича, то обычно эти издания уже разошлись. Например, узнав из списка печатных трудов, который был опубликован в 10 выпуске «Вопросов классической филологии», о том, что в альманахе «Поэзия» печатают беседы с Алексеем Федоровичем, я поспешил в книжный магазин. Однако застал там лишь 58 и 59 выпуски. Все предыдущие уже были раскуплены, хотя эти издания после выхода в свет обычно лежат в магазинах по полгода и дольше. При наличии своевременной информации приобрести их не составляло бы труда.

Даже для интересующейся публики, вроде меня, сведений об Алексее Федоровиче, к сожалению, почерпнуть практически негде. Приведу еще один пример. Я постарался отыскать место, где был похоронен Алексей Федорович. Лишь в одном издании мне попалась подсказка по этому вопросу. В предисловии к книге «Страсть к диалектике» Виктор Ерофеев вспоминал о чувствах, охвативших его «на тесной аллейке Ваганьковского кладбища». В недавно вышедшем путеводителе по этому мемориальному кладбищу имени Алексея Федоровича я не нашел. Расспросы служащих на месте ни к чему не привели. Даже участливая работница киоска не смогла мне помочь. Она сказала, что составитель этого путеводителя регулярно приходит сюда, они часто разговаривают, сама она видела по телевизору передачу про Алексея Федоровича и что, если бы он был здесь похоронен, они наверняка бы знали об этом.

Надо отметить, правда, что один раз меня выручил «Студенческий меридиан» (в плане своевременной информации). В прошлом году за один день до начала «Лосевских чтений» пришел номер журнала с сообщением об этом мероприятии. Благодаря этому я с большим интересом прослушал выступления на конференции.

Подытоживая эту часть письма, содержащую эпизоды из жизни горячего почитателя таланта Алексея Федоровича, отмечу, что я с большим желанием принимал бы участие в «лосевских» мероприятиях, тем более, что приближается год юбилея. Ведь и самой разной работы в связи с этим должно быть немало. Если бы нашлась таковая по моим способностям, был бы рад принимать участие в общем деле в меру имеющихся возможностей.

Н.А. Мишина – А.А. Тахо-Годи

Дорогая Аза Алибековна!

В предчувствии многолюдства и невозможности перемолвиться, таким образом передаю Вам поклон и слова благодарности за внимание, память. Если все это время я и не откликалась на Ваши приглашения, значит, не было возможности. И потом, мое физическое не-присутствие не значит, что я отрешилась от всего, что связано с Алексеем Федоровичем. Наоборот! С появлением его новых книг, работ, каких-то передач о нем он мне становится все ближе. Не без его влияния определился мой новый жизненный путь. Теперь я не занимаюсь журналистикой, работаю в издательском отделе Троице-Сергиевой Лавры, по мере сил и умения причастна к выпуску духовной святоотеческой литературы. Алексея Федоровича пишу во всех поминальных записках, молюсь о нем каждый день на утреннем правиле и за Псалтирью. Вечная ему память! Кланяюсь Вам, дорогая Аза Алибековна. Помогай Вам, Господь, в Ваших великих издательских трудах, дай Бог Вам здоровья и сил одолеть все тяготы этой жизни.


С любовью Наталья Мишина.

23.IX.93 г.

Ю.И. Сватко – А.А. Тахо-Годи

17 апреля 1998 г.

Дорогая Аза Алибековна!

К сожалению, не имел возможности ответить Вам раньше: тому виной крайне неприятный грипп с разными отнюдь не улучшающими настроение осложнениями. Все это вкупе – так или иначе вылетевшие для работы полтора месяца, так что теперь предстоит очередной аврал с курсами, зачетами, экзаменами и прочей дребеденью.

Очень рад был получить весточку от Вас. Сейчас, когда вокруг что ни день открываются новые пустоты и зияния (воистину: «иных уж нет, а те далече»), а внезапно всплывшие на поверхность стойкие оловянные солдатики национального мифа (натурально, слегка оголодали, но личная сытость уже не за горами: ура, ура!) бодро влекут нас в растерявшуюся от эдакой напасти Европу, вообще хорошо смотрится норма. Работа, выходящие книги, Лосевские чтения – все это обустраивает слепой хаос бытия, сообщая ему зрячесть умного делания и надежность воплощенного смысла.

Ваш «Лосев» до Киева еще не доехал (хотя, быть может, сейчас ситуация иная). Что до «Хаоса и структуры», то он исправно прибыл и доставил мне массу удовольствия, ибо под одной обложкой здесь сошлось множество заветных, выжданных и в одночасье мужественно выговоренных (выпечатанных) лосевских (и шире – общеплатонических, конечно) идей. Наконец восполнено еще одно звено, и многие диалектические ходы проговариваются ныне со всей возможной определенностью. Та грандиозная общая диалектика вещи, которая выстраивалась ясным усилием лосевского ума и обретала особую ценность в самом факте его жизненного присутствия в пространстве нынешнего / здешнего века, с выходом «Хаоса» – вослед остро-живому богословию «Имени» – обнаруживает не только числовой исток всякой пробуждающейся мысли (синтез которой – как и вообще всякий возможный синтез – наперед обнадежен Абсолютом и впервые схвачен именно в категории числа), но и ее последние социальные измерения в «этом лучшем из возможных миров». Слава Богу, наследие А.Ф. потихоньку обрисовывается во всей полноте, утверждая истинный масштаб его гигантской личности. И остается только пожалеть, что белый свет за пределами отечества (да, что греха таить, зачастую и в границах родимых верстовых столбов) все еще до странности «глуховат», предпочитая не слышать своих ясных и мужественных голосов, которые умели всегда и везде говорить о своем (и о главном!) со всей возможной определенностью. Ну, да на все Воля Божия.

Однако ж замечательно, что в Могилянке – подлинный ренессанс Лосева и русской философии Серебряного века в студенческой среде (обвал курсовых, специальный рождественский диспут etc.). Особенно приятно, что к лосевским томам все больше обращаются с тем, чтобы определиться в методологических вопросах: метод, тип, стиль философствования, направления диалектических разверток, возможность и природа Меры в нашем напрочь относительном мире, общая характеристика культурно-философских эпох и пр. Многих ошарашивает эта упругая, обнаруживающая себя поверх всякой схемности, раздельности и формалистического логизирования диалектическая мысль, это истинное самопорождение категорий, этот изумительный переход от абсолютной надкатегориальности к столь же неумолимой необходимости тут же затребовать для себя всех вообще возможных категорий. Некоторые особенно прозорливые предчувствуют, однако, что тут является лишь логика философствования об Абсолюте, но никак не его Живая Тайна. И уж совсем единицы мечтают о том жизненном подвиге, который безусловно выше любого самого строгого философствования и который приобщает к сопричастному труду истинного Домостроительства с обещанием истинного же «веселия сердечнаго». К счастью, все это сегодня реально варится в том оригинальном бульоне, который именуется Киево-Могилянской Академией, и варится во многом благодаря именно лосевским текстам и лосевскому духовному опыту.

Таковы киевские новости. Огромное спасибо за приглашение на Лосевские чтения – для меня в нем своя особая отрада. Очень хотелось бы приехать. Но это уж – как Бог даст. Что до темы выступления, то, пожалуй, в докладные 15 – 20 мин. я сегодня мог бы попытаться конспективно уложить нечто в таком духе:

«Типология средневекового философствования на латинском Западе (Диалектические вариации на тему моделирования культурно-философских эпох у А.Ф. Лосева)».

С чудесным Праздником Вас, светлым Христовым Воскресением! В день, когда, по слову святителя Феофана Затворника,

«Ангелы поют на небеси, увидев светлость обоженного естества человеческого в предопределенной ему славе»,

доброго Вам здравия и крепости духовной в житейских Ваших трудах.


Всего Вам доброго. С уважением Ю. Сватко.

А.А. Альмишев – А.А. Тахо-Годи

2.11.88 г.

Уважаемая Аза Алибековна!

Здравствуйте сначала.

Очень Вас прошу: не отнеситесь к этому моему письму с подозрением. Во-первых, я – верующий, поэтому корысти никакой не преследую. Письмо это и портретик Алексея Федоровича это что-то похожее на вдохновение и рождены добрым чувством.

Заранее краснею за свои каракули. Вы филолог, а я…

Я – арестант. Досиживаю пятый раз. Мне 41 год. Когда не было и 30 (сейчас не помню точно, во сколько лет), в этой «системе» находясь, открыл для себя Великого Федора Михайловича. Он все мое сознание перевернул. А «Завещание Старца Зосимы…» это прямо для меня написано. Чтобы я путь в этом мире разглядел. С тех пор потихоньку меняюсь. Сначала стал верующим «умом», теперь начинаю и сердцем верить. Себя определяю: как Митя Карамазов, постепенно перерождающийся в Алешу.

Все это я написал, чтобы Вы знали, от кого эта записка.

Но продолжу.

Совсем недавно мне удалось почитать кое-что из П. Флоренского.

Какой человек… Настоящий!

А теперь вот Ваша статья в «Литературке» об Алексее Федоровиче. Читал я о Лосеве впервые. Спасибо Вам.

Я низко склоняю голову перед такими людьми, как Достоевский, Флоренский, Лосев.

Поверьте мне, Аза Алибековна! (Тогда только мне спокойно будет, когда я буду знать, что Вы верите. Нашего брата ведь доверием не жалуют.)

Но в этом мире все справедливо, и если у больших, совестливых людей много бывает черных дней, то и счастья им отпущено судьбой много. Ведь их очень любят. И что важно: любят их хорошие люди. И у них есть Дело. Наверное, они счастливы до тех пор, пока у них есть сознание. И других людей делают счастливыми наши Пастыри, отцы духовные (даже в неволе).

Аза Алибековна! И Вам огромное спасибо! За теплые слова о Валентине Михайловне, за Вашу преданность и любовь к Алексею Федоровичу.

Мне не приходилось бывать среди людей Вашего круга, Аза Алибековна. Наверное, я пишу не так, но зато искренне.

Людей, которым приходилось «отбывать», я разделяю на две группы.

На «сирот» и на тех, у кого где-то была «Родная душа».

Поэтому Светлая Память и Царствие Небесное Валентине Михайловне и еще раз большое спасибо Вам, Аза Алибековна.

Алексея Федоровича я рисовал «подпольно» (в колонии для себя рисовать запрещено. Называется «кустарить» и пресекается). Но я очень старался и хотел, чтобы получилось хорошо. Чтобы Алексей Федорович на портрете был таким, каким я его понимаю. Простым и Великим.

Не буду лукавить, мне интересно, как Вы портретик оцените. (То ли слово «оцените», я ведь не в смысле денег.)

Эту «картонку» я считаю как свое прочтение портрета Юрия Селиверстова и Вашей статьи об Алексее Федоровиче.

Аза Алибековна!

Если Вы найдете время черкнуть мне записку (размером с почтовую откр.), что Вы думаете о рисунке и моем письме, я буду счастлив.

У меня ведь тоже есть Дело. Дай Бог не остыть мне к нему. Я рисую, рисую. Я рисую не для денег и не для выставок. Рисую только для себя и для дорогих мне людей. Мои рисунки – это моя раскрытая душа и я не хочу, чтобы в нее заглядывали все. Это не от плохого отношения к людям, скорее от стеснительности. Впрочем, не знаю.

Если все же черкнете пару строк, то мой адрес: 661058 Иркутск-58, УК-272/19-1, Альмишев Анатолий Анатольевич. Или лучше моей матери (зэков ведь порой переводят): 664007 Иркутск-7, <…>.

Всего-всего Вам самого доброго, уважаемая Аза Алибековна. Крепкого Вам здоровья. До свидания.


Анатолий.

P.S. Обещаю больше Вас письмами не беспокоить.

Венок мыслителю

Благочестивое размышление к столетию А.Ф. Лосева

Лосевский век ни мысли объять не под силу, ни слову, –

А каково пережить? – Нет, то – вечность, не век.

Бой сей великой судьбой указал понимающим людям,

сколь бесконечна Его к грешному роду любовь.

Мы же, пытаясь извлечь уроки из лосевской жизни,

не позабудем, что путь к Богу – любая судьба.

αω

Елена Тахо-Годи. Памяти А.Ф. Лосева

Мятется дух, не кончив путь земной,

Но плоть слаба, она сдается смерти…

Но вы в разлуку ни за что не верьте,

Настанет час: я к вам вернусь живой.

Не надо горько плакать надо мной –

Бессильны ваши слезы и рыданья.

Вы говорите: мертвый и чужой,

Лежит он перед нами без дыханья.

Но вспомните, что есть иное знанье –

Не всем оно даровано судьбой –

И, независимо от вашего желанья,

Настанет час – я к вам вернусь живой.

В.В. Бычков. Эстетический космос Лосева

Эстетический космос Лосева – я давно задумываюсь над этой проблемой. И чем больше пытаюсь вникнуть в нее, тем яснее сознаю принципиальную трудноописуемость ее.

Крупнейший мыслитель XX века жил в этом космосе, постоянно размышлял о нем, и даже писал, и тем не менее нам этот космос открывается с трудом и далеко не полностью – даже в бесчисленных работах Лосева. Хотя они все – практически об этом и за всеми остается еще что-то неуловимое и, кажется, сущностное.

Лосев написал множество работ по эстетике, но практически ни в одной из них не изложил, не выразил предельно четко и ясно (как он умел) своей эстетической теории – не описал до конца тот космос, в котором жил… Он начал эту грандиозную работу в «Диалектике художественной формы», но не имел возможности довести ее до конца.

Его откровения, прозрения, дефиниции разбросаны везде, но как собрать их в нечто единое, если сам мыслитель не отважился в конце концов на это, сознавая очевидно ограниченность вербального выражения того, что превышает возможности такого выражения?

Да вот и сейчас, словарю

Предавши бессмертную силу –

Да разве я то говорю,

Что знала, – пока не раскрыла

Рта, знала еще на черте

Губ, той – за которой осколки… –

сетовала Марина Цветаева, прекрасно владевшая поэтическим, то есть в сущности сверхвербальным языком, и все-таки… сетовала. А о. Сергий Булгаков просто и ясно констатировал, что софийность мира (а софийность у него – сущность эстетического) недоступна «разуму философии», логическому мышлению…

Лосев хорошо сознавал достоинства и ограниченность, то есть антиномизм, словесного философского выражения и именно поэтому говорил – много, точно и по-разному, пытаясь многоуровневыми, многоаспектными, многоразмерными конструкциями и дефинициями, их совокупностью и почти схоластической упорядоченностью преодолеть ограниченность одномерной вербализации духовных феноменов…

К его эстетике это относится в первую очередь, и говорить о ней традиционно, одномерно и прямолинейно вряд ли результативно. Неуловимое, бесконечное богатство эстетического космоса Лосева требует каких-то совершенно иных путей проникновения в него.

Эстетика Лосева – целостная, живая и становящаяся, то есть открытая система, предполагающая возможность творческого понимания ее, вживания в нее на путях неоднозначной герменевтики…

Одна из попыток такого вживания – данные ПОСТ-адеквации[200]

·

…древний вздымается миф в глубинах заросшего сада

и сквозь потоки неясных каких-то звучаний,

и через узкие входы замшелых гробниц постепенно,

тайны старинной завесы молчанья слегка раздвигая,

в наше сознанье пытается тихо проникнуть и обрести

новую тонкую плоть для вторичных явлений

в мире, который давно и, увы, совершенно напрасно

знаки и символы, и архетипы, и тайные звуки

древнего космоса напрочь забыл

и живет лишь мгновеньем летучим…

·

тонкая нить никому не приносит несчастия, только

в сумрак ночной устремленная жизней прошедших

бесчисленных и проявлений неявных прочной делает связь

между космосом дальних эонов и устремленным

к основам всего бытия беспокойным и острым

взглядом и мыслью того, кто из хаоса непроявлений,

как из кудели огромной мыслительных умных потенций,

прочную нить выпрядает духовных движений и ценностей,

явленных нам в бесконечной реке эманаций –

то ли беспочвенных грез отдохнувшей стихии творенья,

толи прекрасных рядов строгих понятий, идей, дефиниций…

·

диалектика мысленных ярких феноменов света,

прорезавших тьму наважденья

каких-то клубившихся тучей неведенья

домыслов, самосмышленья презренного ложных пророков,

вдруг озарила для гностиков истинных древнее знанье

новым сияньем немыслимо точных созвучий,

и вожделеющий истины ум погрузился в неведомых струй

наслажденья духовный поток, неизбывно струящий

эйдосов дивных того, что когда-то

замыслено было Творцом в идеале, а ныне

только могучему в силе духовной уму

и глубинному взору доступно,

картины, чредой бесконечной

калейдоскоп суеты преходящей прервавшие

и утвердившие ум в беспрестанном стремленьи

к первоосновам вещей, к архетипам глубинным

всего бытия, беспрерывно несущему волны

к берегу нашей беспечной и суетной жизни…

·

В злом хаосе жизни пытливой душе не сидится, но тяжкие цепи

на крыльях и путы из липких земных наваждений нещадно гнетут

и к материи злой уж навечно ее прикрепляют, и нечем

дышать истомившейся в мраке стихий первозданных той птице,

которая к свету Единого издревле тягу большую имела;

·

Единое есть бытие, неподвластное

силам сознанья и всяческим мудрым конструкциям духа земного;

Единое есть бытие, неохватное

тем, что весь космос в познаньи представить единым пыталось;

Единое есть бытие, сгущенное

в точке одной бесконечно немыслимо малой, и имени нет у него;

·

только символов сонмом великим, почти бесконечным,

начало свое получившим в Едином,

может оно быть представлено в абрисе грубом, неясном

лишь миру земному, живущему в тесном союзе с материей косной

и мало имеющему всяких органов разных и тонких

для постиженья почти недоступных понятий о

неприступном Едином…

·

Эстетический космос развернут из Точки сверхсущностных непроявлений,

порождающей эйдос как замкнутый в собственном поле

абсолютно абстрактный и самодовлеющий сущностный смысл;

выражаясь во вне эйдос вдруг распускается мифом

многокрасочным веером интеллигибельных вспышек сознанья,

из которых впоследствии мир обретет богатейший источник духовных движений,

музыкальных гармоний, словесных плетений, поэтических вымыслов, образов и откровений,

для которых никто, никогда и нигде адекватных и точных

слов и формул, и разных конструкций словесных

не составит и не подберет, ибо

символу только подвластно явить в формах миф,

чтобы стал он доступен тех созерцанию,

кто обострил свое сверхвосприятие так, чтоб не внешние

лица вещей и всего бытия этой жизни презренной, но только

лики, иль символы, иль архетипы всего прозревать,

погружаясь умом в наслажденье духовных движений

и игр символических смыслов в ино-бытийных,

тончайших на уровне эйдосов, образований…

·

миф еще замкнут в себе и его эйдический облик неявен,

он – как бы кокон клубящийся в облаке смыслов неясных и

равных себе, и в себя устремленных;

не понимает еще, что в потенции он – не иной кто –

космос огромный содержит того, что когда-то

айстесис наш будет жадно искать, вожделеть и стремиться

через него к постижению в духовном соитьи

Первопричины всего –

не дано это мифу познанье (все ж остальное он знает!),

но символ

его порожденье и более плотное образованье

на той же духовной основе, –

призван как раз воплотить то, что мифу всегда имманентно,

и породить бесконечный и в собственном смысле прекрасный

космос того, что сегодня мы склонны назвать эстетическим,

или – κοσμοςμεν ο αισθητος…

·

но космос символов и холоден, и беззвучен, пока

он в личности не обретет осуществленья

и не создаст ее во славу бытия;

лишь в личности с ее энергией, и именем, и полнотою жизни

миф, через символ с эмпирией надежно и легко соприкасаясь,

вдруг обретает совершенство неописуемых гармоний бытия

и к вечности протягивает смыслы, рожденные уже на тех просторах,

где творческая личность воспевает на лирах, и псалтырях, и кифарах бесконечный

и вечно изливающийся в души поток сияний неземных и ненебесных,

но сущностного света отраженье

в чудесных и магически прекрасных зеркалах

бессмертного

Искусства.

* * *

…все эстетическое вообще обязательно возникает только на почве тождества субъекта и объекта.

(Лосев)

·

В мире особом живет человек изначально

и сам хорошо понимает:

космоса целого часть он, но, кажется,

часть не простая,

ибо и камни, и травы, и звери, и сами

великие боги Олимпа

в нем обитают во всей полноте своих

жизней, бытий, становлений;

и не на уровне эйдосов только, но

в самом реальном и плотском

виде своем – отчего человек ощущает,

и мыслит, и пере-живает

в тайных глубинах своих полноту бытия

и не знает,

что и во вне его может быть нечто иное,

не равное явно тому,

что издревле как-то привык он своим

почитать сокровенно-интимным…

·

В мире особом живет человек изначально,

и космос его обнимает

как свою часть, и дитя, и ценнейший, но хрупкий

сосуд уникальный,

который всей своей сложной, и тонкой, и

гармонично звучащей структурой –

тождество полное с тем Универсумом, что

бесконечно простерся, являет,

и этим ясно и точно дает нам понять,

что пред нами

во всей красоте эстетический космос

развернут и кроме

нет ничего, что достойно внимания

гностика или эстета…

* * *

полюса два эстетический космос имеет, меж ними

вечный процесс становленья всего, что прийти

в этот мир изначально замыслено было, вершится

из знаков и форм, воплощающих смыслы, текучести,

и возникает

новой прекрасной предметности облик, незримый доселе,

он-то и призван был то совместить, что извечно

полюса два несводимых являло:

материю, как бы не-сущую вовсе, и – Единое, то есть

над сущностью всякой вознесшее смысл свой Начало;

·

смысл этот логосом иначе мы называем, от века

он истекал из Ума, что источником вечным и верным

всех истечений духовных и ныне и присно является и

будет вечно так обстоять, весь порядок собой

знаменуя и бесконечность;

·

в чистом Уме смысловой зря рисунок возвышенным взглядом,

эйдосом точно и ясно его нарекаем и видим

в нем неземной как бы абрис объемлющей Ум красоты;

этот абрис, однако, в себе заключен и со-крыт

от любого узренья до тех пор, пока он

чрез тончайшие сферы того, чего уж древность звала

не без трепета мудростью, или софией,

творчества в ней усмотрев неземные основы,

не пройдет, воплотясь в идеально прекрасные формы,

взору доступные тех, кто свой дух уж давно

к созерцательной жизни готовил;

·

ведь софия – отнюдь не рассудка

погрязшего в играх бесплодных виденье, но,

если строго сказать, то – фигурность, которая

в недрах Ума самого отчеканена ясно и четко,

и Он, парадигмою этой всегда руководствуясь смело,

статуй духовных ряды бесконечные лепит, и ныне

вряд ли уже кто способен с них слепок,

хотя бы немного подобный, создать –

лишь Софии-Премудрости, вечной

водительнице мудрецов, мастеров и поэтов,

пра-архетипу бескрайне текущего инобытийного тока

бесчисленных дел и явлений,

и по плечу, и по силам, и по назначенью деянье сие…

* * *

·

…Космос великий театром античность, столетьями чтя, сознавала

и много прекрасных, смешных и трагических, и величаво-

возвышенных действий и действ созерцала, поняв,

что Судьба – постоянный, бессменный и главный

сценарист, корифей, постановщик и даже

средь актеров и хора ведущий

и актер, и танцор, и певец, и конечно –

главный зритель, ведь все мы –

и актеры, и зрители там, где идет постоянный,

нескончаемо долгий процесс вы-ражений и раз-воплощений

или мифов, иль эйдосов, или иных бесконечных

духовных начал, и структур, и любых оснований того,

что стремится на сцену попасть бытия и сыграть

свою роль, чтоб доставить

наслажденье духовное тем, кто способен

Космос великий театром осмыслить и ложу

в нем откупить для себя на мгновенье,

которое черточкой только совсем небольшой

в партитуре Судьбы обозначено, также –

и знаком словесным, который

по-русски звучит как «живот», или «жизнь»…

* * *

·

…эстетический космос Лосева софиен,

ибо София вдохновляла и освящала творческий гений могучего Слепца,

прозревавшего то, что в нашем столетии уже мало кому

открывается для созерцанья…

София – центр, и ядро, и духовное солнце, вокруг

которого и силой которого движется, и одухотворяется, и

живет эстетический космос Лосева…

но мудрый Слепец из Арбатской пустыни, старец и

схимник подпольный строго и ревниво охранял свою

сокровенную тайну – виденье предвечной Софии, и мало

мы знаем о Ней от него…

он лишь намекает, но часто, что, как истинный

любитель Софии, или философ, он слов не находит и

образов не прозревает, какими бы мог тонкую сущность Ее

описать или выразить – опыт свой внутренний нам

передать…

лишь весь эстетически значимый космос, созданный

Ею, и выразим, и достоин великих похвал, как творенье

великой Премудрости Божией – творческой силы, энергии,

некой едва уловимой посредницы между абсолютно

абстрактным Единым и миром, во всей красоте его яркой

бесчисленно многих феноменов и проявлений…

·

София – главный источник и накопитель, и творец всех

и всяческих средств выражения – форм, и идей, и ликов, и

фигур, и образов, и знаков многочисленных, но также – и

цветов, и звуков, и словесных единиц, и всяческих фонем,

короче – всех бывших, настоящих и будущих структурно-

мысловых элементов полей выражения, то есть – всего

эстетического космоса…

·

Константину-Кириллу-Философу – одному из святых

покровителей Лосева – являлась София;

Владимиру Соловьеву – духовному Учителю и любимому

Философу Лосева – являлась София;

Алексею Федоровичу Лосеву – подвижнику и последнему

русскому Философу XX века – являлась София!

Ее космосу посвятил он все свое творчество.

·

В.П. Троицкий. В мировом масштабе (Триптих)

А.Ф. Лосеву

Микро

Раскинут рядом дивный мир,

Где чудо фактом скреплено,

Дискретное где – тот кумир,

Во власть кому все отдано;

Там странности – хороший тон,

Там все должно быть набекрень,

Где в нашем мире светел фон,

Там инверсно – сплошная тень.

Туда с приборами ни-ни,

Там жители о многих лицах,

Там протекут века, не дни

За вспышку молниевых блицев.

Законов здешних кодекс чтя,

Лишится тела электрон,

Когда, с учеными шутя,

Волною обернется он.

Мезонный «волейбол» ядра,

«Дефекты» масс, фотонов ход…

Природы выдумка щедра,

Ее с лихвой нам достает…

(Но скажем – скобкой наперед:

Источник, может, всех чудес

Печать природы не несет

А месте с нами грубо влез.

Так по роялю кулаком

Есть метод звуки извлекать…

Агностик? Вынесу молчком

Упреков суетную рать.)

Макро

Эйнштейн, Коперник, Птолемей

Пастух Аркадии и, грешен – я

И прочих множество людей

Давно кляли загадки бытия.

Сии ловцы таинственных лучей,

Покинувших миры –

тем больше не сиять,

А только эхом жить среди ночей, –

Стремились необъятное объять.

А что – итог? Желанное сбылось:

Вдруг бесконечность съежилась яйцом,

Ей трудно, познаваемой, пришлось

Под человечьим домыслов резцом.

Сжимаема в скалистых берегах

Великих формул уравнений мира

Она течет, взбухая второпях,

И с ней поет моя земная лира.

Ее поток миры собой буравит,

Шумит немолчно мыслящий тростник,

Там зло непродолжительно всем правит,

Там радость расфасована на миг.

(Вселенная без дублей создана,

Но множена потугой представлений,

Но в бездну с головой погружена

Ошибок, спекуляций и прозрений.

Леметрово яйцо

в том самом первом дне,

Хрустальный свод

на сказочных китах…

Да что там классика,

когда вот нынче мне

Привиделась река

в заросших берегах…)

Хомо

Не будет холода камней,

Ни дня, секунды и ни века,

Ни сфер октав среди ночей,

Когда не будет человека.

Пусть флюктуацией судьбы

Посеян на планете разум,

Роман покоя и борьбы

Без нас нелеп и недосказан,

Без человеческих обид,

Без мук познания и лени

Никчемны правильность орбит

И жизнь кристаллов поколений.

Огни костров и пламя дюз

И вечное «люблю» над миром

Влекут живительный союз

Мышления с пустым эфиром.

А наша боль и маята

И радость в избранный момент

Есть для Вселенной теплота,

Всех уравнений компонент.

(«Антропоморфово нытье» –

Готов услышать приговор

На стихословие мое.

Тогда согласен и на спор.

А коль банальности изрек,

Рифмуя их бок о бок…

Что ж, покаяние облек

Привычный профиль скобок.)

1978

А.Н. Лобанок

Алексею Федоровичу Лосеву – в знак глубокого уважения его ума.

Ровно, 1973, А. Лобанок

XVI. «Постоянные эпитеты…»

Постоянные эпитеты:

Холод могильный,

Черная смерть,

Зима – умирание,

Снег – и все живое ожидает

Выжидает, Замирает

И т.д.

Почему забывают,

Почему не видят –

Необходимости?

Необходимость зимы…

Наверное, умрем не мы.

Неверными – ошибки немы.

И, разум получив взаймы,

Послушно возвращаем –

ВРЕМЯ!..

Чей разум временем не стал?

Чей разум временным остался?

Зима приходит –

Пей бокал

Нескáзанных и несказáнных стансов!

Всё верно:

Час, уходим мы.

Всё время –

Пред зимою немы.

Но – верим:

Это нас – из тьмы –

Как разум! –

Возвращает время…

XIX. «За окном – голубая симфония…»

За окном – голубая симфония,

Сам воздух и снег голубой.

И свет с бытием – омонимы,

Постой, бытие, постой!

Дай вдоволь в тебя наглядеться! –

Не двадцать, а двести лет.

В окно – нет,

Стучится в сердце

Вечернего сада свет.

Исконная льётся симфония,

И в сумерках мир с тобой.

И мысль – голубая гармония,

И сад – ее смысл голубой.

1971

Олег. «И в эту ночь космическая тьма…»

<…> Занятия Лосевым самым неожиданным образом послужили причиной к написанию стихотворения. Это стихотворение я посвящаю Алексею Федоровичу. Если Вам будет нетрудно, то передайте его при случае Алексею Федоровичу. Мне всегда хотелось каким-то образом выразить свое уважение и любовь к нему. Очень хорошо, что среди нас и с нами живет такой огромный человек.

Ваш Олег.

И в эту ночь космическая тьма

На землю ворвалась и умалила

Все сущее до инобытия

И в свете звезд себя же упразднила.

Непобежденной трепетной рукой

Седой старик пошевелил уголья –

Со всех сторон охваченная тьмой

Пылает золотом объятая жаровня.

Ю.А. Шичалин. «Каждая по три взяла от оливы, дуба и лавра…»

Дорогому Алексею Федоровичу Лосеву,

почитаемому наставнику,

в день его рождения

Каждая по три взяла от оливы, дуба и лавра

Муза побега венчать мудрость, которой свои

Лики являли Афина, Отец-Громовержец и ясный

Аполлон-Мусагет; мужество духа венчать

Неодолимое в век торжества стихии безумной;

Верность души венчать, памятливой посреди

Влагой летейской струи опьяненных, что Тартар покинув

В верхний мир излилась и затопила его.

И, сплетя голоса в хороводной торжественной пляске,

Музы, венков подняв нежную тяжесть, поют:

«Кто под привычным покровом классической ясности темный

Лик земли различил, тот и в сумрачный век

Духа явил, сохранив скульптурную ясность, которой

Дышит божественный мир древности мудрых мужей,

Вечности юной в лучах изумрудных поем небес славу,

Отблеск той славы несет имя твое на земле».

1974

С.С. Аверинцев. «Salve dux philosophorum…»

Salve dux philosophorum

Salve lux Philologorum,

Perscrutator arcanorum.

Iste mundus furibundus

Non est purus sed immundus,

Respice realiora,

Posthac et realia.

9 декабря 1976 г.

Ю.В. Шанин. Торжественная ода от классического народа

Дорогому и неутомимому

Алексею Федоровичу Лосеву

в день 85-летия

Торжественная ода от классического народа

Груз годов непринужденно сбросив,

Справедливый, как апостол Петр,

Алексей свет-Федорович Лосев

Вечно полон замыслов и бодр!

Новых тем проводите разведку

И всегда активны, как в бою!

Ведь семнадцатую пятилетку

Выполнили ныне Вы свою!

Шествуете гордо по Арбату

Маршалом (хотя и без погон).

Друг Вы – и Платону, и Сократу,

И стихия Ваша – лишь αγων!

Классики Союза дружным хором

Возгласят сегодня как девиз:

Sanus sis, magister magistrorum!

In doctrinā suā felix sis!

Говорим Вам дружное «Спасибо!»

Пусть от Вас в пространстве далеки,

Но считайте близкими нас, ибо –

Всюду есть у Вас ученики!

От сплоченных украинских курий

Шлем Вам нежный киïвский привiт!

Так Вас поздравляет Шанин Юрий –

Лосевского воинства гоплит.

Ваш Юра и вся кафедра латинского языка Киевского медицинского института.

1418 декабря 1978 года.

КиевМать городов русских.

Михаил Нисенбаум. Признание

Алексею Федоровичу Лосеву

Взметая бурый дым со дна,

Вода апрельская кружится…

О, как душа моя мутна!

Хотя взывает к Вам она,

Моля пред нею появиться,

Но солнце чуть разоблачится –

И муть весенняя видна.

Туманно все. Ясна осталась

Лишь греза робкая одна:

Пусть жарче б солнца разжигались,

И в душу так лучи вонзались,

Чтоб, очищаясь ото сна,

Вдруг отразила Вас она –

И Вы собой залюбовались.

Т.В. Васильева. «Quis potis est dignas laudes gratasque agere illi…»

Алексею Федоровичу Лосеву

Quis potis est dignas laudes gratasque agere illi

Divino festis moribus ingenio?

Non ego. Sed pleno de pectore perfugit ardor,

Interdictus amor carmina suppeditat.

In tacita mentis caligine lumina servans,

Laurus dum stupeat immineantgue nives,

Lampada postremam retinens, procede, viator,

Aetate infessise aut stadiis pedibus!

Et nocte obtrita ductos in luce serena

Signis, prime, tuis – di, facite – ut videas.

·

Кто бы восславить сумел благой и достойной хвалою

В этот торжественный день этот божественный дух?

Верно, не я. Но любовь не ведает мер и запретов:

Жар, переполнив грудь, в стих перелиться спешит.

Мраком и хладом тесним, немеет лавр, цепенея,

Ты же сквозь ветер и снег бережно факел пронес.

Свет высоко вознося, и далее шествуй, учитель, –

Пусть будет долог путь! – неутомимой стопой!

Ночь отступит – и ты у знамен своих в мирном сияньи,

Веришь, увидишь ряды тех, кто ведом был тобой.

Е.А. Кольчужкин.

Гнозис

А.Ф. Лосеву

I. (Зенон)

Движенья нет. Есть хмурый сторож праха –

Покой; незрячих стрел прозрачный лес

Покоится в полете. Ахиллес

Не побежит, – он знает: черепаха –

Мираж пространства, заговоры страха,

Щит призрачный, что посулил Зевес

Нам, не прорвавшим времени завес.

Нет времени. Есть медленная плаха

Существованья; есть невнятный шум

Предчувствия. В борьбу вступил твой ум

С роеньем копошащегося люда,

И тайны луч, рассудка пустоту

Пронзив, обрек тебя на немоту,

И ты не произнес: «Движенье – чудо».

II. (Евклид)

Упрямых линий строгий геометр,

Обманутый коварством параллельных!

Держал его в оковах мер скудельных

«Трудов и дней» неторопливый метр.

Трехмерных истин справедливый мэтр

Сухих лесов абстракций и бесцельных

Солончаков теорий беспредельных

Не знал, но слышал будущего ветр

И «не числом» назвал основу круга.

Зачем же волны, торопя друг друга,

Качают переменчивую вечность?

Нечислим мир, как шум кипящих крон,

И смутно брезжит в древнем «απερον»

Кощунственное слово «бесконечность».

«Когда бесшумно отступило море…»

Памяти А.Ф. Лосева

Когда бесшумно отступило море

И содрогнулся, тронув дно, ковчег, –

Нам не дал сна сиротский наш ночлег.

Глухую ночь в испуганном дозоре,

Забыв об утре, солнце, о фаворе,

Мы провели, кляня напрасный брег.

Лишь пустота из-под тяжелых век

Лилась, и клокотало в горле горе.

Нас, переживших новую зарю,

С рассветом созывает к алтарю

Святой огонь, нетронутый веками,

Но снова разойдется с братом брат

Среди холмов, а отчий Арарат

Уже укрыт чужими облаками.

Григорий Калюжный. «Растет из тучного навоза…»

Любимому Алексею Федоровичу Лосеву

и бесценной Азе Алибековне Тахо-Годи

на память о полете без рубежа

и возврата в аварийном мире

[201]

Растет из тучного навоза

Благоухающая роза

И миру дарит аромат.

Таков Гомер, таков Сократ.

Но Лосев рос из родников

Он – роза сорока веков.

Сияя скромными шипами,

Живет он мирно между нами

В Первопрестольной, на Арбате

В своей обители и, кстати,

Он никогда ни при какой погоде

Не изменял своей природе.

12 февраля 1987 г.

Л.Н. Столович. Алексею Федоровичу Лосеву

В ком многознанье с мудростью слились,

Век девятнадцатый и век двадцатый?

Чей дух в себя вбирает даль и близь,

Бесчисленные даты и цитаты?

Как перекличка сотен соловьев,

В том духе, вовсе не лишенном плоти,

Являются Платон и Аристотель,

И Вагнер, и Владимир Соловьев.

Сокровища своих несметных знаний

Он дарит, а не копит, как Кащей,

Пускай другие – мера всех вещей.

Он – мера духа, честности исканий.

А жизнь – отнюдь не праздничный парад.

Своим трудом одолевая косность,

Он выстоял достойно, как Арбат,

Как музыка и как античный космос.

Кто он, собой украсивший наш век,

Классический филолог и философ

И просто бесподобный человек?

Есть имя, что звучит как званье – ЛОСЕВ.

В.Я. Лазарев. Лосевские беседы

Я знал его. За пиршеством беседы

Меняло время форму

И свободно

В иное русло направляло бег.

Пространство начинало вдруг светиться

И наполняться зреньем.

Лик белел.

Зрачки его не видели округу,

Лишь видя очертания вещей,

Неосязаемых:

Каменоломни, амфоры, амфитеатры, свитки.

Колонны, подпирающие небо.

О, эта ионическая нежность животрепещет

Завершеньем

Колонн, парящих в сновиденьях моря.

И линии небесные он видел Афин и Рима,

Наслаждаясь ими.

Но как-то, подходя к его жилищу,

Я увидал его. Старик стоял,

Протягивая руки к древу ночи:

Гигантский тополь, расщепленный вихрем

Иль старостью, терялся, растворялся в бездне звезд.

Так бесконечно одинок и бесконечно слитен

С могучим струящимся теченьем ночи

Он стоял, в прогулке неподвижной.

Я понял: он погружен в созерцанье

Идей вселенских.

Меня не видя, он потрогал ветер.

Зашелестело древо.

Он шевелил губами. Что он шептал,

Молитву?

Внимал ли Богу? Кого он ждал?

Кто должен был придти,

Блаженный Августин?

Франциск Ассизский?

Или любимые его святые

Кирилл с Мефодием?

Таким навек запомнился мне Лосев.

1991 г.

А.И. Аргутинский-Долгоруков.

«Грозные силы земные…»

А.Ф. Лосеву

Грозные силы земные,

космос, ужели глух?!

Сущности глухонемые

наш разметают дух.

Тяжким векам расплата,

время крестить водой.

Это за смерть Сократа

суд над тобой и мной!

29.12.2002 г.

Воспоминание о разуме

А.Ф. Лосеву

Разума суть: закону –

царство над горем смут.

Славу воздай Платону!

Разум свободы – крут!

Пой Аристотелю славу,

слушай, афинский люд!

Дерзкий хранит державу,

робкие мир спасут!

Жалобой опостылю?

Ранам уместен жгут!

На подземельях стиля

страждет Верховный суд.

У олигархов право:

гении перемрут!

Где ты, былая слава?

Волей – высок маршрут!

28.02.2003 г.

Константин Кедров.

Алексей Лосев. Анаграммно-палиндромический портрет

Невесел Лосев

Сел в кресло

О лес крестов

Восстал окрест сел

Лосев – весло

Лосев – вес слов

Лосев весел

– Я им – Имя

Имя я им!

Логика аки гол

Муз ария и разум

23 сентября 2005

Сойди эйдос (А.Ф. Лосев)

Вес о Лосев

Логика аки гол

Иль символ лов мысли

Соло голос

Логос о гол

Сом Сократ стар космос

Платон о толп

Ни толп Плотин

Плотин ни толп

Ах Аристотель лет от Сираха

Корень не рок

Вея дребодан над о Бердяев

И икс не роль Флоренский

И диалектика аки ткала иди

Я мал Палама мала пламя

Ешь циник Ницше

Арт с утра Заратустра

Но Фавор или миров Афон

Имя Бог обя мы

Им я Бог об я мы

Схима в миру Рим вам ХС

2006

Загрузка...