Между реками Гаронной, Роной и самыми южными склонами Центрального массива с одной стороны и Средиземным морем, Корбьерами и Арьежскими Пиренеями — с другой простирается обширная равнина, сложенная из аллювиальных отложений. По ней с глубокой древности то и дело шли купцы и солдаты. В доказательство этого упомяну лишь, что цитадель Ансерюн близ Ниссана, между Безье и Нарбонном, видела у своего подножия войска Ганнибала [27] еще до появления римских легионов. Затем появились вестготы и сарацины [28]. Край долго назывался Готской маркой, а многие местные географические названия хранят память о мусульманских набегах. Подобно Стране Басков на западе, это врата Франции, за которыми лежит Испания. По-другому край назывался Септимания, поскольку в Безье стояли ветераны седьмого легиона. Эта область, вместе с Нимом и Нарбонном, — самая романизованная в Галлии. Нарбоннский край называли Gallia togata — «Галлия в тоге», в противоположность остальной части, «Галлии косматой». Древняя Толоза, начало которой теряется во мраке времени, уже тогда была известным центром риторов и поэтов. Но много ранее, когда она являлась столицей вольков-текто-сагов [29], не в ее ли землю закопали похищенное в Дельфах золото, знаменитое золото Тулузы?
Эта земля располагалась прямо в центре Юга. Достаточно переплыть реку, и оказываешься в Гаскони, очаровательной, пересеченной ложбинами и холмами стране, где высится старинный город Ош, столица Новемпопулании, то есть Края девяти народов. Стоит лишь дойти по течению до низовьев, и мы на великолепной, покрытой фруктовыми деревьями средней долине Гаронны, у подножия известняковых обрывов Керси. Мимоходом поприветствуем красную цитадель Монтобана в нижнем течении Тарна и потом через Муассак и Кастель-Саразен подойдем к Ажену и Марманду — западной оконечности этой обширной территории. По другую сторону находится Борделе с совсем иной историей. К юго-востоку и юго-западу от Тулузы каждая пиренейская долина имеет собственный облик: Бигор, Комменж, Кусеран, край Фуа совершенно различны, но сходятся у Тулузы. На северо-востоке, севере и северо-западе притоки Гаронны открывают путь на Керси — от Кагора, еще испытывающего тулузское влияние, до Альбижуа и даже Руэрга.
Хотя эта земля гораздо более рассечена и раздроблена, чем Парижский бассейн, она тем не менее представляет собой целостность, естественной столицей которой является Тулуза. Характер этого края двойствен: есть равнины и горы — первые богаче, приветливее, населеннее, цивилизованнее, последние грубее, но более стойкие, убежище для побежденных, хранители традиций, родители отважных и стойких. Эти ловкие пиренейские и корбьерские пастухи, могучие и неотесанные люди Монтань-Нуар, гор Лакона и Руэрга в будущем составят силу южных войск. С другой стороны, есть средиземноморские и атлантические склоны, климат и растительность которых совершенно иные. Граница между ними пролегает в Лораге, между целиком средиземноморским Каркассоном, с его оливковыми деревьями, и Тулузой, часто туманной, щедро орошаемой океаническими дождями. От Лораге через проход Сен-Феликс мы прямиком, огибая Монтань-Нуар, попадаем в Альбижуа, а направляясь от Каркассона в долину реки Од — углубимся в горы Корбьера. Испания совсем рядом, графство Барселонское соприкасается с Тулузским, и обе столицы оспаривают друг у друга главенство; одна, опирающаяся на Монпелье, лучше расположена для того, чтобы доминировать в Средиземноморье; другая распространяет свое влияние к западу.
Что ж удивительного, что в этой точке слияния, пересечения многочисленных дорог смог возникнуть и укрепиться такой центр культуры, как Тулуза? При всем различии между горцами и жителями равнин, людьми Средиземноморья и людьми, тяготеющими к Атлантике, по меньшей мере их связывает один язык. Это романский язык «ок», и край мог бы за неимением лучшего называться Окситанией (Occitanie) [30] или Романией. Следует только заметить, что диалект «ок» выходит далеко за границы, которые мы попытались очертить. Землями языка «ок» являются Лимузен и даже Пуату. Самым первым трубадуром был Гильом IX Аквитанский [31], правивший в Пуатье, а некоторые из самых знаменитых трубадуров, в частности, Бертран де Борн [32], были лимузенцами в широком смысле слова. Наконец, не забудем о расположенном по другую сторону от Роны Провансе [33], имперской земле, судьбы которого совсем иные, но где также говорят на диалекте «ок», и большинство современных французов даже называет этот диалект провансальским. Что же до каталанского языка, то он в средние века мало отличался от окситанского.
Несмотря на широкую распространенность, с XI века этот язык отличается примечательным единством. От Борделе до Прованса, от Лимузена до Руссильона все трубадуры пишут на одном и том же диалекте, словно бы бесчисленные наречия, на которые он потом раздробился, слились тогда в общий язык. Общий язык предполагает общую культуру, и мы видим, что этот необычный феномен довольно внезапно возникает на заре XI века, ставшего почти для всей Европы временем обновления.
Но край, облик которого мы попытались обрисовать широкими мазками, — лишь среда развития этой культуры. Ее взлет — это завершение другой долгой истории, порой темной и запутанной. Известно, что меровингская Франция [34] в конечном счете разделилась на четыре больших области: на северо-западе, от Ла-Манша и Северного моря до Мааса — Нейстрия; на северо-востоке — Австразия, от Мааса до сердца бывшей земли германцев, постепенно завоеванной войсками Меровингов и Карла Великого [35]. Он сам был родом из Австразии, и ему удалось собрать под своим скипетром почти всю христианскую Европу, за исключением англосаксонских королевств. Юг Франции был поделен между Аквитанией [36] и Бургундией. Но Меровингам и Каролингам всегда было крайне трудно утвердить свою власть именно в Аквитании, где жили народности разного происхождения, но объединенные одной общей чертой: они намного меньше, чем все прочие, испытали германское влияние. Через Пиренеи они имели постоянную связь с соседней Испанией. Любопытная вещь: Пиренеи в средние века, по крайней мере на восточной и западной оконечностях, были вовсе не препятствием, а скорее мостом. По обеим склонам жили одни и те же народы.
Итак, Аквитания оставалась относительно независимой от Северной Франции почти все раннее средневековье. Когда в 843 году в Вердене великая империя была разделена между тремя сыновьями Людовика Благочестивого, Карл Лысый [37] получил Францию, то есть в основном бывшую Нейстрию и бывшую Аквитанию от устья Шельды до устья Эбро. Более вытянутая с севера на юг, чем современная Франция, эта каролингская Франция включала Антверпен и Барселону, но доходила лишь до Мааса, Соны и Роны. Две больших области, ее составляющих, сыграли неравную роль в ее истории. На Севере, между Парижем и Ланом, лежал центр ее тяжести и решалась ее судьба, в то время как края к югу от Луары были по сути дела предоставлены сами себе. Последний каролингский акт, касающийся Юга, датируется 955 годом, первый капетингский акт [38] — 1134 годом. В этот временной промежуток Юг был еще в большей степени, чем Север, оставлен на произвол феодальной анархии.
При этой анархии церковь долго являлась единственным элементом порядка и относительной стабильности. Земли объединяются вокруг больших архиепископств или епископств Нарбонна, Оша и Тулузы и особенно — вокруг крупных аббатств, среди которых аббатство Аньян, основанное при Людовике Благочестивом святым Бенедиктом Аньянским [39], сыном графа Магелонского. Именно он ввел на Юге бенедектинский устав. Позднее южные аббатства присоединились или к Клюни, или к Сито [40]. Фонфруад близ Нарбонна, Грансельв, Лаграс, Сен-Папуль, Сен-Пон-де-Томьер сияли тогда несравненным блеском; одновременно множились и епископства — Каркассон, Альби, Магелон и т. д. Но в отсутствие королевской власти, которая всегда поддерживала церковь на Севере, церковь на Юге намного сильнее срослась с феодальной системой. Знатные семьи оспаривают друг у друга аббатства и епископства, и Григорию VII [41] труднее всего будет провести свою реформу на французском Юге, где симония и порочные нравы остаются незаживающими ранами и мешают подлинной евангелизации края.
В самом деле, было бы немалым заблуждением полагать, что христианство очень быстро и легко преодолело бесчисленные препятствия, которые встречало на пути. Их было на Юге не меньше и даже больше, чем где-либо, по двум внешне противоположным причинам: с одной стороны, через этот край прошло множество завоевателей, среди которых были и ариане [42] — вестготы, и мусульмане — сарацины; с другой стороны, похоже, что население, особенно горское в Арьежских Пиренеях, но не только оно, прочно хранило память и более, чем просто память, о древних верованиях. Горы традиционно были хранителями прошлого, и весьма вероятно, что культ Митры и даже друидский культ [43] имели более или менее осведомленных приверженцев еще долго и в средние века. Добавьте к этому постоянные приезды купцов из-за моря или мусульманских стран, великое множество евреев, высоко уважаемых, имевших в Люнеле одну из своих самых процветающих школ. Большего и не нужно, чтобы объяснить религиозную пестроту Юга, столь отличного и в этом отношении от Севера, и всегда существовавшую там терпимость, возможно, окрашенную некоторым скептицизмом.
В момент, когда трагедия уже готова обрушиться на Юг, он почти достигает того, чего ему недоставало, — некоего политического единства. Графы Тулузские из рода Раймондинов, или Сен-Жилей, вели происхождение от некоего Фулькуальда, каролингского чиновника, имя которого упоминается в середине IX века, в эпоху Карла Лысого. Вторым сыном Фулькуальда был Раймон I. Домены Раймондинов с течением времени были разделены между различными ветвями этого дома до той поры, покуда на трон не взошел знаменитый Раймон IV [44] де Сен-Жиль, ставший настоящим предводителем первого крестового похода [45]. Он сосредоточил в своих руках все земли своих предков и присоединил к ним Прованский маркизат [46], полученный от жены. Трудно определить точную протяженность этого большого фьефа в конце XI века, впрочем, как и в какую-либо другую эпоху. Он и впрямь был составлен из отдельных земель, рассеянных между Ажене и Конта-Венессен. Эти земли то присоединяются к Тулузе, то ускользают от графа, чтобы в конечном счете вернуться к нему благодаря войне или браку.
Первоначальный характер этого Тулузского государства был до крайности нестабилен. Тем не менее здесь есть центр тяжести, подобный герцогству Франция в Иль-де-Франсе, которое простиралось от Орлеана до Суассона и было колыбелью династии Капетингов. Собственно графство Тулузское порой путают с епископством Тулузским — последнее является исключением среди южных диоцезов, так как почти лишено земли. Графы владели большим городом — это было их силой и слабостью одновременно. Он приносит им существенные доходы; он — истинная столица, могуществом и блеском превосходящая Париж. Но город населен богатыми бюргерами, учредившими свои собственные институты, и сам граф является хозяином Тулузы фактически в той мере, в какой это угодно горожанам. Таким образом, Тулуза предстает настоящей свободной республикой, во всем походящей на итальянские республики этой эпохи, но живет в относительном мире с графом, в чем заключается самое большое своеобразие ситуации.
Земля подле Тулузы богата, на ней хорошо родят хлеба. Тулузская округа занимает часть Лораге, и граница между диоцезами Тулузы и Каркассона в точности соответствует границе зон климата и растительности, разделяя атлантический Юг и Юг средиземноморский. Тулузское государство протягивает щупальца до Руэрга — все Альбижуа в северном течении Тарна находится в ленной завистшости от Тулузы. К западу и северо-западу графство, кое-где прерываясь, простирается до Марманда и Кагора. Там оно граничит с фьефами Плантагенетов. Жанна Английская, дочь Генриха II Плантагенета и Альеноры Аквитанской, сестра Ричарда Львиное Сердце и Иоанна Безземельного [47], стала одной из жен Раймона VI [48]. Именно она родила Раймона VII, последнего в роду. Это английское соседство порой опасно. Плантагенеты возобновили прежние притязания герцогов Аквитанских на Тулузу. Гильом IX Аквитанский дважды овладевал Тулузой: первый раз, воспользовавшись отсутствием Раймона IV, отбывшего в крестовый поход без надежды на возвращение, он занимал столицу Раймондинов с 1098 по 1110 годы; второй раз это случилось в 1114–1119 годах. Еще один раз Тулузе угрожал Генрих Плантагенет, осадив ее в 1159 году. На Раймона V [49] в это время напирали со всех сторон. Его враги были не только на западе, но и на востоке, где он столкнулся с враждебностью Транкавелей, виконтов Безье и Каркассона, а также с королем Арагона, графом Барселонским [50]. Тогда граф Тулузский призвал на помощь своего далекого суверена, Людовика VII [51], на сестре которого Констанции он был женат. Французский король почти без войска бросился к Тулузе, и город спасла только храбрость его собственного ополчения. 1159 год — очень важная дата, потому что именно тогда в первый раз французские короли третьей династии [52] вторглись на юг Центрального массива. Владычество английских королей в герцогстве Аквитанском действительно порой представляло угрозу, но помощь парижского двора поставила тулузский фьеф в прямую зависимость от него. Поэтому в 1173 году, воспользовавшись междоусобной войной между Генрихом Плантагенетом и его сыновьями, Раймон V перенес свой оммаж от Капетингов к Плантагенетам. Таким образом, он отделился от Северной Франции не только территорией герцогства Аквитанского, но также и графствами Жеводан, Беле и Виваре; последнее к тому же было землей Империи.
Но государство Раймондинов, как мы видели, граничит не только с этими приморскими владениями. Есть второе ядро, оно расположено далеко к востоку и отделено доменом Транкавелей, виконтством Нарбоннским и сеньорией Монпелье. Транкавели со столицей в Каркассоне владеют на севере альбигойскими землями до Тарна; на юге им принадлежит Разес с Лиму, на востоке их владения простираются до Агда. После государства Раймондинов транкавельский домен является самым большим владением Юга и в основном ориентируется на Арагонское королевство, которому принадлежат не только Каталония и Руссильон, но и часть Прованса и даже Монпелье. Между двумя домами в течение XII века бывали длительные войны и периоды примирения. Эти дома соединяли частые браки, которым не удавалось их помирить, потому что Раймондины, естественно, стремились достичь единства своего государства за счет Транкавелей. Титул герцогов Нарбоннских был почти бесполезен, но зато у ворот Монпелье Раймондины владели графством Мельгей (нынешним Могио), виконтствами Нимским и Арльским и графством Сен-Жиль, делавшим их хозяевами Роны. Наконец, за рекой Раймондины являются маркизами Прованса, что возвышает их, по крайней мере формально, над всем краем между Дюрансом и Дромом. Там они снова сталкиваются с враждебностью арагонских королей и графов Прованских, владеющих территорией южнее Дюранса. Однако маркизат — это земля Империи, и в силу этого можно обращаться к императору, даже с просьбой о помощи против французского короля. Не лишне повторить: нет ничего более сложного, чем этот раздробленный на куски феодальный комплекс от Гаскони и нижней Гаронны до подножья Альп. Чего больше всего не хватает государству Раймондинов, так это широкого доступа к морю. Оно отрезано с одной стороны Плантагенетами, а с другой — Транкавелями, Арагоном и Провансом.
Если превосходство графов Тулузских между Мармандом и Авиньоном бесспорно, то от транкавельского фьефа, над которым Раймондины не обладают даже настоящей феодальной властью, исходит угроза, а на все их средиземноморские территории притязают арагонские короли. Следует признать, что в этой трудной ситуации графы Тулузские вели достаточно последовательную политику. Они пытались придать своему государству сколь возможно прочную структуру, и если их институты и не обладали устойчивостью капетингских, то по крайней мере к концу XII в. мы видим в Тулузе зачатки государственной организации, которую никак нельзя считать слаборазвитой. Если бы не катастрофа, которая уничтожила их, графам Тулузским, вероятно, удалось бы создать государство на юге Центрального массива. В самом деле, ни Англия, ни Арагон в силу различных причин не представляют для них чересчур серьезной угрозы. Иоанну Безземельному приходится защищать свои северофранцузские владения от Филиппа Августа [53], в то время как Педро II Арагонский [54] сражается с Альмохадами, а сами его победы уводят его все дальше от Пиренеев.
Настоящая опасность, но пока относительно далекая, находится на Севере. Никогда Филипп Август не уступит свои сюзеренные права на французский Юг. Можно было предвидеть, что рано или поздно, после того как ослабнет английская угроза, французские короли обратят внимание на другую сторону Центрального массива. Но должно было пройти много времени, чтобы появилась возможность создать прочное Тулузское государство, способное успешно защищать свою независимость. Конечно, нет ничего неблагодарнее попытки восстанавливать после краха историю того, что никогда не существовало. Во всяком случае, мы можем представить себе мысли и расчеты Раимона VI Тулузского в тот момент, когда он в 1194 году наследует своему отцу и оказывается во главе государства обширного и мощного более, чем когда бы то ни было.
Трудно беспристрастно судить об этом умном, блестящем, добром, здравомыслящем, но непостоянном и слабом государе. Он сделал больше, чем кто-либо другой, чтобы избежать трагической ситуации. Он умел ловко маневрировать между арагонским королем и королем английским, между императором и королем Франции. Несмотря на обвинения, позднее выдвинутые против него Иннокентием III, Раймон VI не мог быть плохим администратором, поскольку всегда пользовался большой популярностью у своих подданных, а его несчастья только укрепили ее. Но он совершенно не привык к иным сражениям, нежели те, которые сталкивали его с графом Прованским. Это были мелкие феодальные войны, которые велись незначительными контингентами, по большей части иноземными, и уж никак не ставили под вопрос существование государства. Когда он увидит выступившее против него огромное войско Севера, то будет искать спасения лишь в унижениях и хитрости. Он очень быстро устанет от напряжения затянувшейся войны и будет готов платить самую высокую цену за малейшую отсрочку.
Но мог ли он думать, что опасность, грозившая ему, была настолько серьезной? Ведь он — один из наиболее могущественных христианских государей и принадлежит к одному из самых знаменитых родов, какие только существуют в Европе. Если он и не носит титула короля, то не перестает быть сыном французской принцессы, мужем принцессы английской. Он происходит от того Раймона IV, который победно руководил первым крестовым походом; его дед [55] принимал участие во втором крестовом походе, а для южной знати помощь испанским христианам против мавров является прочно установившейся традицией. Как можно серьезно сомневаться в его ортодоксальности, даже если он и выказывал катарам подозрительное благоволение? Правда, иногда он грабит епископства и аббатства, но кто среди государей, равных ему, не делал того же? Случается, при других обстоятельствах он покровительствует церкви и обогащает ее. Какой римский папа осмелился бы лишить земель законного властелина?
Когда Раймон VI не скачет к Провансу, где ведет вечный спор с Раймоном Беренгьером [56], он наслаждается прелестями своей прекрасной и богатой столицы. Он дружит с литературой и искусствами. При своем дворе он содержит самых известных трубадуров своего времени. Он заключает брак за браком, повинуясь своей фантазии и интересам. Он развлекается, сталкивая католических монахов и катарских священников, отмечая с элегантным скептицизмом удары и в конечном счете признавая, что катары много добродетельнее и образованнее. Этот сластолюбец действительно смыслит в добродетели.
Полагаю, ни один правитель никогда не подходил своему народу больше, чем Раймон VI, и, несомненно, именно здесь следует искать секрет его долгой популярности, но нельзя сказать, что он был государем-демократом. Благодаря тулузским капитулам он знал чаянья и желания населения и ничего не предпринимал, не посоветовавшись со своими глашатаями истины. Это богатые горожане, а ниже их и даже порой против них — простой люд. Графу приходится поддерживать последних против первых к вящей пользе своего личного авторитета. Но эти конфликты никогда не оборачиваются трагедией, и Раймон VI может безбоязненно прогуливаться чуть ли не в одиночку по улицам своего доброго города. В ту пору на тулузском Юге воцарились радость и легкость жизни, почти уникальные для всей Европы той эпохи.
Это уже изысканный плод некой культуры, развивавшейся почти два века. Около тысячного года во всем христианском мире произошел как бы резкий подъем. В это время Герберт Орийякский сделался папой под именем Сильвестра II [57], а Отгон III [58] стал императором. Впервые христианская идея отряхнула обломки каролингской империи. Казалось, наступает новый период мировой истории. Мечта Сильвестра II и Отгона III о гармоническом единстве обеих властей не осуществилась, но оставила по себе долгую и неистребимую тоску. Однако пути, которые внезапно открылись, не закрылись вновь. Города начинают выходить из своих тесных каменных поясов. Возобновляется торговля. По тому, что осталось от римских дорог, движется все больше и больше купцов и паломников. И сразу же расцветают искусства и литература.
Нигде это не происходило столь блестящим образом, как на Юге, который мы исследуем. Последние нашествия сравнительно пощадили его. Если мавры малость и потоптали Юг, то норманнских вторжений и венгерских набегов он избежал. Здесь, несомненно, сохранились некоторые римские традиции. Во всяком случае, разрушенных и покинутых памятников древности здесь можно было увидеть больше, чем где-либо. Но главное — через Средиземное море и Испанию Юг поддерживал постоянный контакт с мусульманской цивилизацией, находившейся тогда на вершине своей славы. Я не собираюсь здесь обсуждать здесь своеобразие этой культуры. Несомненно то, что арабская империя, даже расколотая на испанских Омейядов и багдадских Аббасидов, сохраняла прочное единство и объединяла испанский Запад с сирийским Востоком. Потоки товаров, мыслей и людей беспрестанно текут через Внутреннее море и вдоль его берегов, и Запад оказывается связанным с весьма отдаленными странами вроде Персии и даже Индии. Тулуза — это, естественно, одни из «ворот», куда стекаются все эти экзотические продукты, идеи, сопровождавшие их, и люди, их везущие. Левантийские торговцы или евреи привозят сюда толедские клинки, кордовские кожи, мосульские шелка. Евреи пользуются особым уважением и чувствуют себя на нашем Юге почти как дома, в мусульманской Испании. Они завозят в Тулузу, Нарбонн, Монпелье и прочие города идеи, которые бродят в арабском мире, и прежде всего, конечно же, философию Авиценны [59], столь отличную от философии Аверроэса [60]; первый — последователь Платона, тогда как второй — Аристотеля. Безусловно, именно это расчищает путь для стремительного вторжения катарских доктрин.
Следует ли приводить еще и доводы экономического и социального порядка? Действительно, в городах Юга, особенно в Тулузе, сословие купцов развивалось очень быстро. Эти купцы, в отличие от старого патрициата городов, не очень богаты землей на манер знати. Это одновременно предприниматели и денежные воротилы, доходы которых состоят главным образом в движимости. Они сталкиваются с резким противодействием церкви, запрещающей заем под проценты. Поэтому мы наблюдаем в Тулузе расстановку сил, хорошо известную по итальянским городским республикам: государь и знать опираются на старый патрициат против новых богачей и даже восстанавливают против них простой люд. На стороне первых и церковь — не только потому, что запрещает ростовщичество, но еще и оттого, что получает доходы в основном от земельных владений. Отсюда противостояние в Тулузе Сите, которая зависит от епископа и где живет старое бюргерство, и Бурга, населенного нуворишами. Аналогичной ситуация была и в Нарбонне, самом богатом торговом городе Юга после Тулузы. Однако конфликты между городом Тулузой и графами никогда не были очень ожесточенными, и это связано по большей части с мягкостью нравов и той утонченной атмосферой, в которой развилась куртуазная поэзия.
Ведь я не думаю, что поразительная оригинальность поэзии на языке «ок» была обусловлена только тем или иным влиянием или даже сочетанием влияний. Одни хотели видеть в ней возрождение римской любовной поэзии, нечто вроде продолжения Овидия, поскольку память о Риме была на Юге более живой, чем в любом другом месте. По мнению других, куртуазная поэзия уходит корнями в доисламскую арабскую лирику. Весьма возможно и даже, если угодно, несомненно, что эти и еще другие влияния сыграли свою роль. Но, в сущности, они ничего не объясняют. Для того, чтобы эта изощренная лирика внезапно появилась в странах языка «ок» в XI веке, ей надо было долго вызревать, а главное, должны были произойти социальные изменения, основным доказательством которых является сама эта поэзия. Но этого доказательства вполне достаточно.
Первая черта этих перемен — возвышение женщины, обязанное, быть может, своим появлением отдаленным германским влияниям, но скорее всего — безопасности и новому изобилию, которые начинают царить в этом крае. Если трубадуры и их куртуазная метафизика так быстро распространились по всему христианскому миру — это потому, что условия везде были аналогичны; но положил начало этому и задал тон Юг. Высшие слои общества зажили здесь в достатке и праздности. Замки — уже не просто уединенные крепости на скалистых вершинах; между их обитателями устанавливаются связи, объединяющие их в общество. В замки наносят визиты, там собираются ассамблеи, где женщинам отведено видное место. Кроме того, на французском Юге многие сеньоры покидают, хотя бы временно, свои замки и устраиваются в городских особняках. Здесь они встречаются не только с равными себе, но и с состоятельными бюргерами, как старыми, так и недавно разбогатевшими, а те все больше и больше по утонченности манер сближаются со знатью.
Так складывается изысканное общество с определенным набором общих ценностей. Они называются на диалекте «ок» pretz и paratge. Анонимный автор второй части «Песни о крестовом походе» неустанно повторяет, что pretz и paratge утрачены из-за французского вторжения. О чем же идет речь? Слова эти почти непереводимы. Pretz — буквально «цена», то, что придает цену не вещи, не предмету, а человеку. Это его оценка. То есть: человек одухотворен неким высоким идеалом, а внешне этот идеал воплощается в его поведении и манерах. Стоящий человек — это совершенный рыцарь. Как и на Севере, его отличают подвиги в защиту всех преследуемых и слабых. И если, к примеру, вы прочитаете южный роман «Джауфре», то увидите, что его дух не очень отличается от духа романов Кретьена де Труа [61]. Артуровский цикл не менее был распространен на Юге, чем на Севере Франции. Между Джауфре и Персевалем, однако, есть одно важное различие: первый много изящнее. Это не грубый галл, постепенно поднимающийся до совершенного усвоения законов рыцарства, но рыцарь с первой минуты.
Сей рыцарь столь же храбр, сколь и учтив (courtois), a в конечном счете если в человеке и ценилось что-то больше храбрости, то это, несомненно, учтивость, или куртуазность. Думаю, именно она обозначается вторым термином paratge, который переводился буквально как «род», что соотносится с семьей, где человек родился. В общем, это благородство происхождения. Но как же проявиться этой родовитости, если не в учтивости и изысканности манер? Простолюдин способен быть храбрым, примеры того существуют. Однако он не умеет быть учтивым. На основе подобных рассуждений можно было бы заключить, что южное общество отличалось более строгой иерархией, чем общество Севера. Однако, похоже, дело обстояло как раз наоборот. Южная знать более урбанизирована, чем северная, или, если угодно, менее воинственна и имеет более «штатский» характер. В результате силой вещей она удаляется от жесткой феодальной иерархии. Здесь ум ценится наравне с отвагой. Ум редко достается по наследству, и рожденный в самых низах может высоко вознестись в силу своих личных заслуг. Пример тому — кое-кто из самых знаменитых трубадуров. Они стали первыми писателями, которые почитались их покровителями и жили возле знатнейших лиц.
Если песни Гильома Аквитанского, самого первого из трубадуров, порой еще отличаются довольно грубыми шутками, то поэзия его преемников очень быстро меняет тон и наконец они становятся служителями чего-то вроде тонкого и изысканного культа, объект которого — женщина. Она прекрасна и слаба. Ее красота, которая, впрочем, является лишь внешним выражением умственного и духовного совершенства, вызывает почтительное преклонение; ее слабость нуждается в защите и должна быть компенсирована властью, которую великодушно признают за ней. Когда говорят, что она — идеальный образ, это значит, что она олицетворяет идеал. Ее красота — лишь видимый признак этого идеала. Если подобная красота будет принадлежать тому, кто ее лицезрит, это будет настоящим святотатством. Дама — это любовница (maltresse), но не в том грубом значении, которое обрело это слово в наше время, а в абсолютном смысле. Избравший ее становится ее «человеком» в феодальном смысле слова, ее вассалом. Она — сюзерен, имеющий право требовать все и от которого не ждут ничего взамен, находящийся в этом смысле в лучшем положении, чем настоящие сюзерены. Высочайшей наградой является улыбка, нежное пожатие руки, очень редко — поцелуй. Случается, что поклонник не получает ничего и красавица остается равнодушна к знакам почтения. Наши песни полны неизлечимых любовных страданий. Разумеется, не может быть и речи об утолении любви в форме брака. Как правило, Дама замужем, и именно это делает ее совершенно недосягаемой, потому что у девушки можно было бы попытаться просить руки. Здесь же это невозможно, и когда Джауфре Рюдель [62] влюбляется в далекую Даму лишь потому, что слышал о ее красоте и добродетели, то он просто доводит до логического конца теорию куртуазной любви. Конечно, дела не всегда идут в такой идеальной форме. Порой у мужей вызывает опасение подобная любовь, испытываемая к их женам, и они прогоняют вон дерзкого трубадура. Тогда трубадур поносит презренного ревнивца, прячется от него, скрывает имя любимой под вымышленным прозвищем. Нет ничего невероятного и в том, что в некоторых случаях любовь не оставалась платонической [63].
Но сколь бы многочисленны они ни были, это только исключения и пренебрежение правилами. Куртуазная любовь по природе целомудренна, и одно из ее самых бесспорных достоинств — она возбуждает желание лить для того, чтобы его тут же подавить. Владение собой, своими поступками, словами — один из признаков куртуазности. Дама должна возвышать своего поклонника над ним самим. Ее взгляд способен преображать то, на что он падает. Достаточно увидеть ее, чтобы почувствовать себя лучше. «Слуги любви» в конце концов создали почти тайное братство, и, возможно, их любовные стихи, порой крайне утонченные, выражают совершенно не то, что, как нам кажется, в них сказано.
Действительно, в искусстве trobar, то есть «находить, слагать стихи», есть много стилей, и один из них — trobar dus, «темная», «замкнутая» или «закрытая» поэзия, чрезвычайно утонченная и изысканная как по содержанию, так и по форме. Одним из мастеров «закрытой поэзии» был Арнаут Даниэль из Риберака в Перигоре, имя которого гремело с 1180 по 1210 годы, как раз перед великой бурей, которая опустошит Юг. Он был одним из украшений двора Раймона VI, а Данте испытывал к нему такое глубокое уважение, что в «Божественной Комедии», в двадцать шестой песне «Чистилища» вложил в его уста восемь стихов на языке «ок». Наши современники относятся к великому трубадуру с меньшим восторгом. Конечно, потому, что мы не в состоянии вновь оценить то, что было ценностями в средние века. На первое место, бесспорно, надо поместить виртуозность. Арнаут Даниэль поражал редкими и трудными рифмами, и некоторые из его поэм были хитроумными загадками. Думается, что Петрарка, не менее, чем Данте, ценивший Арнаута Даниэля и уделивший ему место в своих «Триумфах», возродил приемы трубадуров старины.
Итак, куртуазная поэзия заключала в себе целую этику, составляя также и науку; в ней нет никакой наивности или произвольности. В биографиях большей части трубадуров рассказывается, как они обучались своему искусству у мастеров. Однако какими бы просчитанными ни были их песни, лучшие из них воодушевлены особым опьянением или, скорее, энтузиазмом, свойственным молодости, только что наконец нашедшей предмет, достойный себя, и охваченной восхищением. Будто распахиваются двери, и мы можем бесконечно восторгаться открывшимися нам богатствами, как в рыцарских романах, где выбившийся из сил рыцарь после долгого скитания в ужасных пустынях без питья и еды внезапно оказывается во фруктовом саду Монбрена, подле прекрасной Брюниссанды. Трубадуры открыли красоту, искусство и бескорыстие, и они беспрестанно испытывают и совершенствуют инструмент, позволивший им это сделать. Это жонглеры в средневековом и современном смысле слова, сами приходящие в восторг от собственных фокусов.
На Юге воскресла и мечтательная душа, которой наделяют древних кельтов. Его искусство нам кажется одновременно наивным и утонченным. Оно привлекает изящными чертами и сложными оборотами, но все это для того, чтобы выразить мечту, ставшую позднее мечтой всего западного рыцарства вплоть до безрассудств Дон-Кихота. Можно было бы сказать, что при всех красотах их края им его недостаточно и они думают о иной земле, то ли заморской, как Раймон IV, так никогда и не возвратившийся из Святой земли и не желавший оттуда возвращаться, как и многие другие, то ли о той, что находится по ту сторону видимого и реального Прекрасная Дама сулит то, чем она не является, предвещает некую большую красоту, толкает на приключения, которые приводят в иной мир Многие трубадуры станут монахами, и не только Фолькет Марсельский, так ценимый Данте и не им одним. Другие, несомненно, придут к религии иным образом, как Пейре Карденаль, весьма смахивавший на катара [64]. Когда-то они научились у святого Бернара воспевать Деву Марию, Госпожу Владычицу, высшую Госпожу. Главное же и самое оригинальное достижение поэтов земли языка «ок»: они показали, что за пределами земли существует иной мир, преисполненный очарования и чудес, мир, на который она с трудом силится походить.
Конечно, было бы ошибочным полагать, что окситанская лирика в точности передает истинное состояние нравов. Но она точно выражает стремление, порыв к неземному, воплощенный и в другом материале и форме, бесспорно, более приемлемых для нас — в романской архитектуре и скульптуре Юга. Трудно сказать, где именно родилось романское искусство и как оно постепенно освободилось от каролингских традиций. Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению — наивысшего развития оно достигло в южной части Франции, в соприкосновении с Испанией эпохи Реконкисты, на пути к монастырю Сантьяго. На Юге нет города, который бы не был этапом этого грандиозного паломничества, в которое отправляются со всех концов христианского мира.
В любом случае, идут ли люди из Северной Франции, Англии, Германии, Италии или еще более отдаленных мест, паломники направляются к Компостелле по дорогам земли языка «ок». Здесь они останавливаются в клюнийских монастырях, прежде всего в Сент-Фуа (монастыре святой Веры) в Конке в глубине Руэрга — это не только перевалочный пункт по дороге из северных земель в Компостеллу, но и старейший центр паломничества; далее — тулузский Сен-Сернен и, наконец, Сантьяго. Не будем касаться монастыря Сантьяго, который столько раз переделывали, портили, улучшали. Но Сент-Фуа и Сен-Сернен — два брата-близнеца. Трудно, да и бессмысленно задаваться вопросом, какой из них был возведен первым. Они рождены одним и тем же замыслом, сдержанным и великолепным. Здесь мы воистину — не скажу что у колыбели романского искусства (у него множество иных бесспорных истоков) — но почти сразу же на одной из его вершин.
Не менее удивительным феноменом Юга было и то, что религиозное искусство расцвело в крае, который несколько десятилетий спустя станет угрозой для единства христианского мира. Хотя, возможно, в этом и заключается определенная диалектика. Как катары смирились с пластическим искусством — они, страшившиеся телесного и видимых форм? Ведь и раньше, и даже во времена распространения по стране катаризма там еще работали скульпторы Муассака, Сен-Жермена в Тулузе, Сен-Жиля и Сен-Трофима. Все было так же, как позднее при Савонароле [65], свирепствовавшем в языческой Флоренции эпохи Кватроченто, как при Лютере и Кальвине в Европе эпохи Ренессанса. Впрочем, речь здесь идет вовсе не о Ренессансе, и нет ничего ошибочнее, чем искать в скульптурных или поэтических творениях Юга античные истоки. Конечно, там было много, гораздо больше, чем сегодня, памятников, напоминавших о минувшем расцвете галло-римских городов; но, видимо, их совсем не замечали — не больше, чем Данте, который двумя столетиями позднее не замечал античных монументов Рима, слава которого тем не менее увлекала его ум и воображение. Великие созидательные эпохи слепы ко всему, что не совпадает с их собственными устремлениями.
Представления романских скульпторов Юга были совершенно иными, нежели представления вырождающегося классицизма, холодного и бездушного академизма, характерного для собственно галло-римских произведений. Их задачей не было сколь возможно верное воспроизведение действительности, идеализированной в соответствии с определенными эстетическими канонами. Ведь под поверхностным глянцем римского классицизма уцелела другая традиция — традиция галльских скульпторов. Она укрепилась в период, называемый обычно упадком. Скульпторы этой эпохи при кажущейся неумелости вновь обретают вдохновение великих мастеров Кейяве и Нина близ Лектура. Христианство взяло на себя нечто вроде покровительства этому вдохновению, пришедшему извне, а начавшиеся позднее варварские вторжения лишь утвердили и закрепили эту тенденцию, вернув ей плетеные и геометрические узоры, которые всегда были свойственны искусству континентальной Европы в противоположность искусству Средиземноморья.
Здесь при создании форм стремятся не к красоте как таковой и не к более или менее точному воспроизведению идеализированной действительности, а к экспрессии, осмысленности и декоративности. Обратимся, например, к статуе святой Веры на престоле в сокровищнице Конка, датированной 985 годом, то есть периодом, когда новое художественное сознание вот-вот пробудится. Это еще не романское искусство, и ничто не демонстрирует лучше широту и глубину пропасти, отделяющей нас от него, чем сопоставление этой святой Веры, еще целиком каролингской, с Христом-судией на тимпане 1130 года. Идет ли речь о декоративных складках его платья, его вознесенной правой руке, согнутой под прямым углом, или его лице — перед нами нечто очень древнее и одновременно полностью новое. Черты этого лица отнюдь не скрывают внутреннюю пустоту, напротив, они выразительны, и это выражение возникло на лице только что. Итак, об этом искусстве, декоративном и экспрессивном одновременно, можно сказать, что оно пользуется формой лишь для того, чтобы выйти за ее пределы, извлечь из нее смысл. И противоречие с катарским ригоризмом здесь, может быть, скорее кажущееся, нежели реальное. Муассак немного старше Конка. Скульптура датируется 1110–1120 гг., тем же временем, что и собранные в музее Августинцев в Тулузе изваяния из ныне не существующих построек. Посмотрите, к примеру, на святого Петра и Исайю с портала церкви в Муассаке. Разве не очевидно, что действительность здесь пронизана чем-то иным, единственно важным? Эти статуи должны играть прежде всего архитектурную роль. Они подобны затейливым и точным волютам, поднимающимся вдоль опорных столбов, заменяя геометрический или растительный орнамент. Но их причудливые и патетические позы преисполнены также и смысла, заключенного именно в том, какое место они занимают в архитектурном ансамбле. Ведь сама архитектура — и это относится также к Сен-Сернену и к Конку — вся исполнена церковной символики. Но нет ничего более волнующего, чем вид распускающегося в качестве ее вершины цветка человеческого лица. Вот что значат, в частности, старцы Апокалипсиса на тимпане Муассака. Задача в том, чтобы при помощи материи выразить в лицах еще от мира сего действительность, ему более не присущую. Разве нельзя сказать о подобной скульптуре, что она выражает невыразимое, то есть реальность преображения?
Здесь мы далеки от эстетического материализма греко-римского искусства. Можно сказать, что для этих художников действительность, доступная нашим чувствам, являлась лишь тонкой пленкой, которую следовало сделать прозрачной. Через низменные тела проступают тела во славе, те сонмы блаженных, которые займут такое важное место в катарской доктрине. Мне кажется, что все это — с одной стороны, пластическое искусство, а с другой стороны, искусство лирическое, о котором я уже говорил, и рыцарские романы, особенно циклы Круглого стола, Грааля [66], — свидетельствует об одном и том же. В то самое время, когда внешнее принуждение слабеет и можно бы, наконец, начать жить, в то самое время, когда оживают дороги и формируется бюргерство, когда урожаи становятся обильнее, душами овладела какая-то тоска.
Личность, подобная Раймону IV, который отбыл в Святую землю со столькими рыцарями и решил оттуда никогда не возвращаться, великолепно воплощает это всеобщее стремление. Он был самым богатым, самым могущественным из сеньоров, принявших крест, и однако же ничто в мире не смогло его удержать. Было ли это религиозным пылом или жаждой приключений, восточным миражем? Как знать? Весьма вероятно, что граф Тулузский и сам не знал этого и в нем брало верх то одно чувство, то другое. Впрочем, они не противоречили друг другу и не были взаимоисключающими. Но, несомненно, он не пожелал больше вернуться в Тулузу, слишком, на его взгляд, безыскусную. Он шел открывать диковины, начиная со Святого копья, чудесным образом найденного одним из его людей и спасшего Антиохию и крестовый поход [67]. Его расчетливый политический ум часто противопоставляют чистосердечной вере Готфрида Бульонского. На самом же деле оба они по отношению друг к другу — это Франция Северная и Франция Южная.
Конечно, язык был не один и тот же; бесспорно, и культурный уровень был также неодинаков. И тем не менее нельзя сказать, что это были две полностью противоположных культуры. Говоря, например, о шедеврах романского искусства, мы тут же вспоминаем Юг Франции; но с тем же успехом рядом со святой Верой из Конка мы бы смогли представить покрытую золотом статую Мадонны из Эссенского музея в Вестфалии, датированную началом XI века, а рядом с тимпаном Муассака — голову базельского архангела, находящуюся в музее Клюни, или же Деву Марию епископа Имада из епархиального музея Падерборна, или Успение из Везле. И тогда нам стало бы ясно, что при всех местных различиях романское искусство было единым во всех концах христианского мира. Так же труверы походили на трубадуров, и романы Кретьена де Труа на шампанском диалекте напоминали роман «Джауфре» на диалекте окситанском.
Конечно, есть различия; но порыв, дыхание, оживляющие эти произведения, в сущности, одинаковы. Скорее напрашивался следующий вопрос: где быть центру христианской культуры — на Севере, между Сеной и Рейном, или все-таки на Юге, между Гаронной и Роной? Какой город, Тулуза или Париж, станет городом учености, куртуазности и могущества? Французский «ойль» или французский «ок» будет первым разговорным языком? За этим скрытым соперничеством, толком и не осознаваемым людьми XII века, кроется другое — зародыш раздробления христианского мира на нации, возможность победы мирян над клириками.
Вплоть до конца XII века Север и Юг Франции соприкасаются относительно мало. Они ориентированы в разные и даже прямо противоположные стороны. Париж смотрит на север, на Фландрию, которой французским королям так никогда и не удастся завладеть, хотя она — королевский фьеф, с тем же статусом, что и графство Тулузское. Именно на Ла-Манше Капетинги впервые выходят к морю, хотя их и отделяет от него принадлежащая англичанам Нормандия. Нормандия, вместе с Шампанью, — ближайшая соседняя провинция. Горизонт Капетингов ограничен как раз Центральным массивом. Филипп Август (1180–1223) еще всецело поглощен соперничеством с Плантагенетом, которое порой осложняется, как во времена Бувина (1214 г.), предательством северных сеньоров и вмешательством императора [68]. Но вплоть до Альбигойских войн французский Юг интересует эту политику не более, чем Германия, Италия или Испания. Самое большее, чем он привлекает, — выходом к морю через государства Луары и Пуату, но для начала их надо вырвать у Плантагенетов. Что же касается пути по верховьям Сены, Соне и Роне, то его преграждала масса препятствий и, в первую очередь/ графство Шампанское. Время, когда политика Капетингов станет перекраивать христианский мир, еще не наступило.
Но Капетинги — превосходные администраторы и в своих трудах будут получать мощную поддержку со стороны церкви, в конечном счете являющейся наследницей римской администрации. В середине XI века именно аббат Сен-Дени, знаменитый Сугерий [69], в течение многих лет станет выполнять функции первого министра, причем безо всякого антагонизма между обеими властями. Еще намного раньше, в 987 году, архиепископ Реймсский Адальберон и его секретарь Герберт, будущий папа Сильвестр II, окончательно закрепили победу Капетингов над последними Каролингами. Какие бы отклонения ни возникали в поведении их отдельных представителей, Капетинги принадлежат церкви, и именно коронация в Реймсе сообщает их власти сакральный, почти церковный характер. Вот почему по сравнению со своими анжуйскими соперниками, Плантагенетами, они кажутся настоящими королями правосудия и мира.
Совсем другое дело — южная квазимонархия Раймондинов. Единственное, что роднит их с Капетингами, — это непосредственное соседство с Плантагенетами. Но оно еще больше отдаляет обе державы, поскольку соперничество двух корон на руку графу Тулузскому, укрепляющему свою независимость и распространяющему притязания на другие земли. Ему не нужны ни Бордо, ни Пуатье, однако он тоже не прочь выйти к морю, только не к Бискайскому заливу. Он стремится к Средиземному морю, а для этого ему нужны фьеф Транкавель и арагонские владения. С кем он постоянно не ладит, так это с графом Прованским. Арагон, Прованс, виконтство Каркассонское и Безье для него то же, что для его далекого суверена Шампань, Нормандия и Фландрия. Но при этом по организации управления Тулузское государство сильно отстает от государства Капетингов. Причин тому довольно много, но одна из основных заключается в совершенно ином, нежели на Севере, положении южной церкви.
Теоретически различий нет. Север и Юг — христианские земли, такие же, как и вся христианская Европа, и церковь пользуется там массой иммунитетов и привилегий, являясь самым крупным земельным собственником. Но ее духовное и интеллектуальное влияние на Юге намного слабее. Как в Германии и Италии, здесь она гораздо сильнее интегрирована в феодальную систему. Не то чтобы эта система была на Юге прочнее, скорее наоборот. Но Северная Франция надолго станет для Европы непревзойденной моделью согласия между двумя властями, одинаково поглощенными общими интересами и действующими сообща против царившей анархии. Всякая победа церкви здесь становится победой короля и наоборот. Напротив, в странах Юга разделение обеих властей намного сильнее, что, впрочем, не делает церковь более независимой.
К примеру, церковные советники никогда и близко не занимали подле графов Тулузских места, подобного тому, которое им принадлежало у Капетингов. Грегорианская реформа имела на Юге весьма ограниченный эффект. Иными словами, в этой части христианского мира церковь если и не беднее, чем где-либо еще, то все-таки не так могущественна. В то время как к северу от Луары XII век становится временем глубоких теологических умопостроений, когда блистают имена святого Бернара и Гуго Сен-Викторского [70], ничего подобного не происходит на Юге, не давшем церкви ни одного теолога. Епископы и аббаты довольствуются тем, что управляют, скорее дурно, нежели хорошо, своими огромными владениями. Они ведут мирской образ жизни, проводя время в празднествах и удовольствиях. Если их бенефиции формально и остаются выборными и монахи избирают своих аббатов, а каноники — епископов, то на деле светские сеньоры беспардонно вмешиваются, навязывая силой или подкупом своих кандидатов. Симония, с которой так ожесточенно сражался Григорий VII, царит здесь повсюду. Разные сословия смешиваются. Мы видим, что феодальные престолы и церковные кафедры занимают представители одной и той же семьи. И сеньоры, и прелаты живут одинаково легко, не заботясь о простейших нормах морали. Но то, что простительно мирянину, возмутительно для церковника. Блага, которыми они пользуются, — это доля Бога, достояние мертвых, помощь бедным. Прелаты же цинично нарушают взятые на себя перед Богом и людьми обязательства. Какие же из них советники? Их повсеместно презирают и в конечном счете вместе с ними начинают презирать и то, что они столь недостойно представляют.
Так получается, что идеал, предлагаемый южному обществу трубадурами, мастерами веселой учености (gai saber), — идеал целиком мирской, в отличие от того, что существует на Севере. Так возникает тонкое различие, которое не стало бы явным, не подчеркни его альбигойская драма. Правда, народные движения против церкви происходили не только на Юге. Даже на Севере мы видим, как с XI века восставшие крестьяне обвиняют все церковное сословие и утверждают, что спастись можно и без церковных таинств, что человек не нуждается ни в каком посреднике, дабы прямо договориться с Богом. Они изобличают заинтересованность священников в обмане, противопоставляя богатство прелатов евангельской бедности.
Именно на эту настоятельную потребность в очищении, распространившуюся во всем христианском мире, должна была стать ответом грегорианская реформа. Столь незаурядный папа, как Григорий VII (1073–1085), хочет вырвать церковь из феодальной системы; с отчаянной энергией он повсюду борется с симонией и дурными нравами духовенства; он опирается даже на народные движения, которые были скорей антиклерикальными, чем антихристианскими. Так он выковывает духовную основу христианства, что сделает его позже способным организовать против ислама такую коллективную акцию, как крестовый поход. Из долгой борьбы за инвеституру папство вышло усилившимся, а церковь — очищенной, но сама эта победа таила в себе опасность, которой не избежит Иннокентий III (1198–1216).
Стало возможным, правда, не без труда, ужесточить процедуру выборов епископов и аббатов; тем самым удалось сделать их, с одной стороны, более независимыми от светских суверенов и более зависимыми — от Святого престола. Но с тех пор, как церковь обладает собственной властью, которую может использовать по своей воле, она только приумножает свою мирскую ответственность. Отныне именно она возлагает на себя ответственность за судьбы христианства. И если теперь прелаты более строго соблюдают дисциплину, зато попадают в западню жажды власти, отнюдь не менее разлагающей, чем даже симония, грандиозным выражением чего явился крестовый поход. Менее, чем когда-либо, церковь являет собой чисто духовное сообщество, ибо стремится отправлять функции обеих властей и равно разить обоими мечами.
Однако, прежде чем ее осуждать, важно вникнуть в эту полуреализованную мечту — средневековый христианский мир. О нем говорили как о мирском отражении церкви. Теоретически заботу о его наставлении разделяют папа и император: папа — как старший брат, берущий на себя самые высокие функции и смещаемый одним Богом; император — брат младший, получающий миропомазание от старшего и обязанный ему глубоким почтением, но формально независимый в делах мирских, хотя и почитающий религиозные и нравственные нормы, судьей которых в последней инстанции является папа. Но, даже если бы положение императора не было приниженным, игра между ним и папой все равно бы велась не на равных. В самом деле, императорскую власть признают далеко не повсюду. Французский король считает себя императором в своем королевстве, его титул — король милостью Божьей, равно как и у прочих королей. Практически император во всей полноте своего могущества властвует лишь над Центральной Европой от Северного моря до Сицилии.
Потому если христианский мир и является мирским воплощением церкви, то у него, как и у самой церкви, только один глава — папа. Единственная слабость этого главы в том, что он сам полностью безоружен, и самым трудным для него является поддержание порядка в собственном государстве. Римские сеньоры оказывают ему прямое сопротивление и возводят в Вечном городе гордые феодальные башни. Это не относится к римскому народу, которого папа не боится, как бы слабо ни был от него защищен. Но в то же время в силу своей духовной власти он правит всем христианским миром. Папа возводит и низлагает королей, он смещает императоров, и никто не может воспротивиться ему без смертельного риска, ибо в его руках ключи, отворяющие и закрывающие врата рая.
И впрямь, христианский мир — это мир, в котором все люди разделяют одну и ту же веру. Она естественна для них, как солнечный свет или носящая их земля. Подвергать ее сомнению было безумием, и не только потому, что это могло стоить очень дорого, но и потому, что это совершенно нелепо, убедительных доказательств чего более чем достаточно. Религиозные чудеса поражают христианина не больше, чем нас сейчас чудеса науки. Некоторые даже не задерживаются, чтобы удостовериться в чуде. Они верят, не видя, потому что авторитет, убеждающий их в реальности чуда, является единственным интеллектуальным авторитетом, перед которым склоняются все. В христианском мире нет иной науки, кроме церковной. Конечно, евреи в своих гетто владеют другой наукой, но она слишком подозрительна и из-за непонятных канонов сродни проклятым наукам колдунов и некромантов. Могуществу Бога, которому почти равно могущество церкви, противостоит могущество демона, которым, разумеется, пренебрегать нельзя, но которое в конечном счете уступает высшей власти.
Неудивительно, что могущество церкви крепло вдвойне, но на Юге ей не удалось восторжествовать окончательно. Конечно, Юг, как и все прочие земли, является составной частью христианского мира; но христианство здесь в особом положении, поскольку у местной церкви меньше престижа, чем где бы то ни было. Несомненно, Раймон IV и даже Раймон V были государями благочестивыми, заботившимися о поддержании в своей земле ортодоксальной веры; однако их подданные — люди свободомыслящие, вникающие буквально во все до конца. Они ищут нечто вроде мирового совершенства и одержимы собственными идеями; им нравится оспаривать все истины, даже самые незыблемые. Их более тесное знакомство с исламом, который организован приблизительно так же, как христианство, наводит их на мысль, что другие люди, такие же ученые и цивилизованные, как и они, верят в иную истину. Ибо одна из самых замечательных реалий средневековья состоит в том, что нет ничего более похожего на христианство, чем его смертельный враг, дер-эль-ислам — такая же община, подвижная и разноликая, объединяющая людей лишь по их принадлежности к одной и той же вере.
Следует ли отсюда, что Юг не был христианским? Конечно, был; но он был им несколько по-иному. В доказательство сошлемся на то, что мы совершенно не видим там народных религиозных движений, в то время как Север дает нам массу подобного рода примеров. И крестовый поход бедноты с Петром Пустынником и Готье Неимущим во главе, и детский крестовый поход, и проповедь знаменитого Фулька из Нейи родятся не на Юге [71]. Именно в своей вере с ее наивностью и глубиной черпали северные крестьяне силу и отвагу для восстания против церкви, нарушающей свои обязанности. Когда подобные движения начнутся на Юге, станет ясно, что они — следствие движений на Севере, но их характер несколько иной. В целом южная церковь имела тот же облик, что и народ. Бесстыдные архиепископы Нарбонна и прочих городов относились к религии, пастырями которой были, без особого усердия, как и их паства. Они мало требовали от людей и многое им позволяли, больше заботясь о яростной защите своих прав и привилегий, чем о проповеди Евангелия. Они активнее занимались каноническим правом, чем теологией. Разумеется, в некоторых монастырях жизнь текла по церковным правилам, особенно в тех, которые, подобно Фонфруаду, входили в цистерцианский орден. Возможно, там даже были свои великие неизвестные мистики, во всяком случае, мы знаем, что именно из Лораге, из Мас-Сент-Пюэль вышел святой Петр Ноласко [72], родившийся в начале XIII в. и посвятивший свою жизнь освобождению христианских пленников на исламской земле.
Если требуется доказательство религиозности Юга, то разве мало столь яркого свидетельства, как восхитительная романская скульптура, о которой мы уже говорили? Однако сама эта религиозность имела тут особые оттенки. Здесь, как и повсюду, но раньше и активнее, чем где бы то ни было, зарождается нечто вроде самобытной культуры в недрах культуры общей. Это выражается в использовании во всех классах общества мирского диалекта, который оспаривает у церковной латыни некую универсальность, но на ином уровне. Уже само рождение и распространение разговорных языков становится одним из явлений, пока еще смутно угрожающих христианству. И впрямь, обширное христианское сообщество объединено не только общностью веры, но и ученым языком клира, понятным всем образованным людям разных концов Европы. Но это сообщество существует и в разнообразии языков, в целом положивших начало будущим нациям, еще не осознавших себя таковыми. В Франции два языка: язык «ойль» и язык «ок», и это — препятствие для будущего единства, препятствие, которое следует разрушить, сначала силой, потом длительной привычкой.
Нельзя сказать, как это зачастую и с легкостью делается, будто на Юге и в самом деле существовала уникальная культура, черты которой радикально отличались от культуры прочих областей христианского мира. Если, например, романское искусство достигло на Юге особого расцвета, то южный роман существенно не отличался от романа Бургундии или Оверни, двух краев, принявших активное участие в Альбигойском крестовом походе. Если лирическая поэзия на языке «ок» развилась первой, прославившись повсюду своими достоинствами, то это не значит, что подобные достоинства были неизвестны или недооценивались привилегированными классами других частей христианского мира. Кретьен де Труа и Вольфрам фон Эшенбах [73], уже не говоря о многих других, воплощают в облике совершенного рыцаря приблизительно ту же идею, что и наши трубадуры. Поскольку в средние века нет еще наций, то не может быть и настоящего многообразия культур. В 1209 г., уже в разгар крестового похода, Север и Юг, какими бы ни были гибельные противоречия, противопоставившие их в эту эпоху друг другу, еще не являются двумя соперничающими культурами, подобно Франции и Германии в 1914 г., какие бы опасные иллюзии они ни питали в то время. В некой всеобщей культуре акценты все же расставлены иначе. Своеобразие Юга бесспорно, и оно блестяще выразится в катаризме, занявшем здесь особое место.
Южная культура — культура главным образом светская, в то время как культура Севера — еще почти полностью церковная. Городская жизнь с ее новым торговым и ремесленным бюргерством гораздо более развита на Юге, чем на феодальном и землевладельческом Севере. Если северный клир в общем намного выше южного, то население Севера Франции много ближе к варварскому состоянию. В глазах среднего южанина крестовый поход был настоящим варварским нашествием. Именно поэтому современные историки часто видели в конфликте, противопоставившем обе части Франции, столкновение между цивилизацией и варварством. На самом же деле в недрах общей культуры мир церковный и феодальный противостоял другому — миру городской среды с преобладанием светских и народных ценностей. То, что мы наблюдаем на тулузском Юге — это не столько своеобразная культура, сколько рождение народа.
Такова среда, в которой зародился катаризм.