Роберт Сильверберг СКАЗКИ ВЕНСКОГО ЛЕСА

Это случилось давным-давно, в первые десятилетия Второй Республики, когда я был еще мальчиком и жил в Верхней Паннонии.

В те времена жизнь была очень простая, во всяком случае у нас. Мы жили в лесной деревушке на правом берегу Данубиуса: мои родители, бабушка, сестренка Фрейя и я. Мой отец Тир, в честь которого назвали и меня, был кузнецом, мать, Юлия, учительницей в школе, располагавшейся прямо у нас дома, а бабушка — жрицей в маленьком храме Юноны Тевтоники неподалеку.

Жизнь у нас была очень тихая. Автомобилей тогда еще не изобрели — дело было году в две тысячи шестьсот пятидесятом, мы еще ездили в конных экипажах или повозках и почти никуда не отлучались из деревни. Только раз в году, в день святого Августа (тогда еще праздновали день святого Августа), мы все наряжались в лучшие костюмы, отец выводил из сарая большую, обитую железом повозку, сделанную его собственными руками, и мы отправлялись в Вену, крупную муниципию, до которой было два часа пути, — послушать, как имперский оркестр играет вальсы во дворце Веспасиана. Потом нас ждали пирожные и взбитые сливки в большой гостинице неподалеку, взрослых — громадные кружки вишневого пива, ну а потом мы отправлялись в долгий путь домой. Теперь, конечно, и леса уже нет, и нашу деревеньку поглотила все расширяющаяся муниципия, и от того места, где мы когда-то жили, автомобилем Двадцать минут езды. Но в то время это было грандиозное путешествие, главное событие года для всех нас. Теперь-то я знаю, что Вена — всего лишь небольшой провинциальный город, не идущий ни в какое сравнение с Лондоном, Парижем или Римом. Но тогда для меня это была столица мира. Ее великолепие изумляло и потрясало до глубины Души. Мы забирались на верхушку огромной колонны царя Андроника, которую греки воздвигли восемьсот лет назад в честь победы над Цезарем Максимилианом в Гражданской войне, в те дни, когда Империя была разделена на две части, и глядели сверху на город, а мама (она выросла в Вене) показывала нам все: здание Сената, оперу, акведук, университет, десять мостов, храм Юпитера Тевтоника, проконсульский дворец (куда роскошнее того, что выстроил для себя Траян VII в те головокружительные времена, когда Вена была, по существу, второй столицей Европы) и так далее. Долго еще потом мои сны окрашивались воспоминаниями об увиденном в Вене, и мы с сестрой мурлыкали себе под нос вальсы, кружась в танце на укромных лесных тропинках.


Был даже такой замечательный год, когда мы побывали в Вене целых два раза. Это был две тысячи шестьсот сорок седьмой, мне тогда было десять лет, и я запомнил это с такой точностью, потому что тогда умер Первый консул, Ц. Юний Сцевола, основатель Второй Республики. Отец мой сильно разволновался, когда пришла весть о его смерти.

— Мы на краю пропасти, помяните мои слова — на краю пропасти, — все повторял он.

Я спросил у бабушки, что это значит, и она сказала:

— Твой отец боится, как бы теперь не восстановили Империю, без старика-то.

Я не понимал, что тут такого страшного — мне-то было совершенно все равно, Республика ли, Империя ли, консул или император, но для отца это было важно, и когда позже, в тот же год, новый Первый консул приехал в Вену (он объезжал все свое огромное государство, провинцию за провинцией, демонстрируя всем, что Республика по-прежнему незыблема), отец запряг повозку, и мы поехали смотреть триумфальную процессию. Вот так и вышло, что в тот год я дважды побывал в столице.

Говорили, целых полмиллиона человек собралось тогда в центре Вены, чтобы приветствовать нового Первого консула. Это был, разумеется, Н. Марцелл Туррит. Вы, когда слышите это имя, должно быть, представляете себе толстого лысого старика, чей профиль отчеканен на монетах конца двадцать седьмого века — они еще попадаются иной раз в россыпи мелочи. Но человек, которого я увидел в тот день (я и видел-то его лишь мельком, на долю секунды, когда колесница консула проезжала мимо, но эта картина и теперь, через семьдесят лет, как живая стоит перед глазами), был худощавый, мужественного вида, с выступающей челюстью, огненными глазами и густыми кудрявыми волосами. Мы вскинули руки в древнем римском приветствии и крикнули ему во всю силу легких: «Привет Марцеллу! Да здравствует консул!» (Кричали мы, надо заметить, не на латыни, а по-германски. Меня это очень удивило. Отец объяснил потом, что таково было распоряжение самого Первого консула. Так он хотел показать свою любовь к народу — поощряя использование местных языков даже на публичных торжествах. Галлы кричали ему по-галльски, бритты — по-британски, японцы — на своем языке, не знаю уж, на каком они там говорят, а когда консул проезжал по тевтонским провинциям, он хотел, чтобы мы выкрикивали ему приветствия по-германски. Я знаю, сейчас некоторые из наиболее консервативных республиканцев считают это роковой ошибкой, которая и привела к возрождению всевозможных сепаратистских движений в стране. Тот же самый регионалистский пыл, напоминают они, двести лет назад привел к распаду Империи. Но для таких людей, как мой отец, это был блестящий политический ход, и он приветствовал нового Первого консула со всем германским воодушевлением и энергией. При этом отец умудрялся оставаться одновременно и убежденным регионалистом, и убежденным республиканцем. Не забудьте, что, вопреки горячим возражениям моей матери, он настоял на том, чтобы назвать детей именами древних тевтонских богов, а не стандартными римскими именами, какие предпочитали тогда все прочие жители Паннонии.)


Не считая поездок в Вену раз в году (только в одном году — дважды), я никогда нигде не бывал. Я охотился, рыбачил, плавал, помогал отцу в кузнице, бабушке — в храме, а у мамы в школе учился читать и писать. Иногда мы с Фрейей ходили в лес — в те дни это был настоящий лес, темный, густой, таинственный. И вот там я встретился с последним императором.

Поговаривали, что где-то в чаще леса есть дом с привидениями. Мое любопытство раздразнил Марк Аврелий Шварцхильд, сын портного, пронырливый и довольно противный мальчишка, слегка косой на один глаз.

Он рассказывал, что во времена императоров там был охотничий домик и что окровавленный призрак императора, убитого на охоте случайным выстрелом, появляется там в полночь, в час своей смерти, и гоняется по всему дому за призраком волка.

— Я сам видел, — говорил он. — Призрак то есть. Он такой, знаешь, в лавровом венке и с ружьем, а ружье такое начищенное, сверкает, как золото.

Я ему не верил. У Марка Аврелия ни за что не хватило бы храбрости и близко подойти к дому с привидениями, и уж конечно, никакого призрака он не видел. Марк Аврелий Шварцхильд был такой — даже если скажет, что дождь идет, и то ему не поверишь, хоть бы и сам промок до костей. Во-первых, я вообще не верил в привидения — ну, не очень-то верил, по крайней мере. Отец говорил — это все глупости, будто после смерти можно пробраться обратно в мир живых. Во-вторых, я спросил бабушку, правда ли, что какого-то императора убили на охоте в нашем лесу, а она засмеялась и сказала, что такого никогда не было и быть не могло: если бы такое случилось, императорская стража и деревню бы с лица земли стерла, и лес сожгла.

Но сам-то дом, с привидениями или без, существовал, в этом сомнений быть не могло. Это вся деревня знала. Говорили, он стоит где-то в глухой чаще, где деревья такие старые, что все ветки у них крепко-накрепко переплелись друг с другом. Там, кажется, никто никогда не бывал. Говорили, что от дома остались одни развалины, и привидение там есть, это точно, так что лучше держаться от него подальше.

Мне пришло на ум, — должно быть, это и впрямь был когда-то императорский охотничий домик, и если его действительно забросили после какого-то несчастного случая и с тех пор туда никто не забредал, то там могли остаться от Цезарей какие-нибудь безделушки: маленькие статуэтки богов или камеи королевской фамилии. Бабушка как раз коллекционировала древности такого рода. Приближался ее день рождения, и мне хотелось сделать ей хороший подарок. Пусть себе деревенские жители боятся приближаться к дому с привидениями, мне-то какое дело? Я-то в привидения не верю. Правда, потом я подумал, что одному идти все же не стоит. Это была не столько трусость, сколько здравый смысл, которым я уже тогда был наделен в полной мере. Мало ли в лесу торчащих из земли корней, прячущихся под опавшими листьями, — споткнешься о такой, вывихнешь ногу, и будешь там лежать неизвестно сколько, пока тебя не найдут. Да и заблудиться вдвоем не так легко — двое всегда лучше запомнят дорогу.

Да еще, кстати, и про волков иной раз поговаривают. Я, конечно, догадывался, что встретить волка немногим вероятнее, чем увидеть привидение, но все же мне казалось, что будет разумнее отправиться в лес не одному, а с попутчиком. И я взял с собой сестру.

Должен признаться, я не стал ей рассказывать, что в доме якобы водится призрак. Фрейя, которой было тогда девять лет, была очень храброй для девчонки, но все же я подозревал, что перспектива встретиться с привидением ее не обрадует. Я сказал ей только, что в старом доме могли сохраниться императорские сокровища, и если это так, она сможет выбрать себе любые украшения из тех, что мы найдем. Для верности мы сунули в карманы статуэтки богов: сестра — Аполлона, чтобы он освещал нам путь, когда будем пробираться через темную чащу, а я — Одина, поскольку это был особо чтимый бог моего отца. (Бабушка всегда хотела, чтобы он молился Юпитеру Тевтонию, но он не соглашался — говорил, что Юпитера Тевтония придумали римляне, чтобы усмирить наших предков. Бабушку это, конечно, сердило. «Но мы же и есть римляне», — говорила она. «Римляне-то римляне, — отвечал отец, — но и тевтоны тоже, уж я-то точно и не намерен об этом забывать».)

Мы с Фрейей отправились в путь прекрасным весенним субботним утром, сразу после завтрака, и никому не сказали, куда идем. Поначалу лесная тропинка была знакомой: мы частенько по ней гуляли. Мы прошли мимо источника святой Агриппины, который в древности считался наделенным магической силой, затем мимо трех обшарпанных, выщербленных дождем и ветром статуй красивого юноши (говорили, что это возлюбленный первого императора Адриана, жившего две тысячи лет назад), а затем вышли к дереву Бальдура — отец говорил, что это священное дерево, хотя я так и не узнал, что за ритуалы он устраивал там в полночь со своими друзьями, — пока я до них дорос, он уже умер. (Думаю, поколение моего отца было последним из тех, что принимали всерьез древнюю тевтонскую веру.)

Чем глубже мы уходили в лес, тем мрачнее становилось вокруг. Тропинки уже были едва различимы. Марк Аврелий говорил, что надо повернуть налево от громадного дуба с необычными глянцевитыми листьями. Я все искал его глазами, пока Фрейя не сказала:

— Теперь налево.

И правда, вот же он — дуб, и листья блестят, будто глянцевые. А ведь сестре я про него даже не говорил. Должно быть, среди девчонок в деревне тоже ходили рассказы о доме с привидениями. Впрочем, я так никогда и не узнал, как она догадалась, куда идти. Мы шли все вперед и вперед, и уже даже следа тропинки было не видно, брели просто наугад. Деревья тут были и правда древние, и ветви у них сплетались высоко над нашими головами, так что солнечный свет сквозь них почти не проникал. Но никаких домов не было видно, ни с привидениями, ни без, и вообще ничего, напоминающего о том, что здесь когда-то ступала нога человека. Мы шли уже несколько часов. Я все сжимал в руке статуэтку Одина в кармане и смотрел во все глаза, отмечая необычного вида дерево или камень, стараясь запечатлеть их в памяти, чтобы потом по ним найти дорогу обратно. Мне уже стало казаться, что дальше идти бессмысленно, да и опасно к тому же. Я бы давным-давно повернул назад, если бы не Фрейя. Не мог же я при ней показать себя трусом. А она шагала вперед неутомимо и неуклонно, — должно быть, ее воодушевляла перспектива найти в старом доме красивую брошку или ожерелье, и она не выказывала ни тени страха или беспокойства. Наконец я не выдержал:

— Еще пять минут, и если ничего не найдем…

— Да вот он, — сказала Фрейя. — Смотри.

Я взглянул туда, куда она показывала, и вначале не увидел ничего, кроме деревьев. Но потом разглядел что-то похожее на покатую деревянную крышу простого охотничьего домика, едва заметную за плотной завесой листвы. Да! Да, это был он! Вот и зубчатые фронтоны, и грубо обтесанные столбики, подпирающие крышу. Значит, он и правда существует, таинственный охотничий домик, старинный дом с привидениями. В лихорадочном возбуждении я бросился к нему, Фрейя храбро пыхтела рядом, стараясь не отставать. И тут я увидел призрака.

Это был старик, древний старик — тощее, высохшее тело, белая борода, длинные взлохмаченные волосы, спутанные в колтуны. Одежда висела на нем лохмотьями. Он медленно шел к дому, шаркая ногами, — сутулая, сгорбленная, трясущаяся фигура, прижимающая к груди огромную кучу хвороста. Я заметил его, когда уже едва не столкнулся с ним.

Мы долго смотрели друг на друга — не знаю, кто из нас сильнее перепугался. Затем он как-то тихо охнул, уронил свою охапку веток на землю и сам упал возле нее, как мертвый.

— Марк Аврелий правду сказал! — пробормотал я. — Тут и в самом деле живет привидение!

Фрейя бросила на меня взгляд, в котором читалась смесь презрения, насмешки и настоящего гнева, — ведь это она впервые услышала от меня о привидении, до сих пор я всеми силами старался скрыть это от нее. Но она сказала только:

— Привидения не падают в обмороки, дурачок. Мы просто напугали старика.

И она бесстрашно подошла к нему.

Мы как-то сумели втащить его в дом, хотя он с трудом ковылял, шатался и несколько раз чуть не упал. Дом оказался не совсем уж развалинами, но близко к тому: повсюду пыль, мебель такая старая, что вот-вот развалится на куски, если только к ней прикоснуться, портьеры висят лохмотьями. Однако, при всем запустении, все равно угадывалось, какая красота тут была когда-то. Выцветшие картины на стенах, какие-то скульптуры, коллекция оружия и доспехов, стоившая, должно быть, целое состояние.

Старик был перепуган до смерти.

— Вы из квесторов? — спросил он. Говорил он на латыни. — Вы меня арестуете? Я ведь всего лишь сторож. Я никому не причиняю вреда. Я всего лишь сторож. — Губы у него дрожали. — Да здравствует Первый консул! — выкрикнул он тонким, хриплым, резким, каркающим голосом.

— Мы просто гуляли по лесу, — сказал я. — Не бойтесь нас.

— Я всего лишь сторож, — все твердил он.

Мы уложили его на диван. Совсем рядом с домом был источник, Фрейя принесла воды и обтерла старику лоб и щеки. Вид у него был такой, будто он умирал с голоду, и мы стали искать, чего бы ему дать поесть, но в доме почти ничего не было: немного орехов и ягод на тарелке, несколько кусочков копченого мяса, по виду столетней давности, да кусок рыбы, сохранившийся чуть получше, хотя и ненамного. Мы принесли ему что было, и он стал есть медленно, очень медленно, как будто отвык от еды. Затем, не сказав ни слова, закрыл глаза. Я даже подумал было, что он умер, но нет, он просто задремал. Мы переглянулись, не зная, что делать.

— Пусть спит, — шепнула Фрейя, и мы пошли пока бродить по дому. Осторожно трогали скульптуры, сдували пыль с картин. Императорская роскошь здесь, несомненно, ощущалась. В одном из буфетов наверху я нашел несколько монет, старинных, с профилем императора, они уже вышли из обращения. Еще мне попались какие-то безделушки, пара ожерелий и кинжал с украшенной драгоценными камнями рукояткой. У Фрейи загорелись глаза при виде ожерелий, а у меня — при виде кинжала, но мы оставили все лежать, как было. Одно дело — стащить что-то у привидения, а другое — у живого старика. Воровать мы были не приучены.

Когда мы сошли вниз посмотреть, что там происходит, старик уже сидел — слабый, взволнованный, но уже не такой испуганный. Фрейя предложила ему еще копченого мяса, но он улыбнулся и покачал головой.

— Вы из деревни, да? А сколько вам лет? Как вас зовут?

— Она — Фрейя, — сказал я. — А я — Тир. Ей девять лет, а мне двенадцать.

— Фрейя. Тир. — Он засмеялся. — Когда-то такие имена были под запретом, а? Но времена изменились. — В глазах у него вдруг мелькнул живой огонек, хотя и всего на миг. Он улыбнулся нам доверительной, дружеской улыбкой. — А вы знаете, чей это был дом? Императора Максенция, вот чей! Это был его охотничий домик. Самого Цезаря! Он сюда приезжал, когда у оленей начинался гон, и охотился сколько душе угодно, а потом уезжал в Вену, во дворец Траяна, и тогда там устраивали такой пир, что вы себе и представить не можете, — вино лилось рекой, оленьи ноги крутили на вертеле, — ах, что за время было, что за время!

Он закашлялся, брызгая слюной. Фрейя обняла его за плечи.

— Не надо так много говорить. Вы слишком слабы.

— Ты права. Ты права. — Он погладил ее по руке. Рука у него была как у скелета. — Сколько лет прошло. Но я все живу тут, стараюсь присматривать за домом — на случай, если Цезарь снова приедет сюда на охоту… на случай… на случай… — Взгляд, полный грусти и муки. — Нет больше Цезаря, верно? Первый консул! Да здравствует! Да здравствует Юний Сцевола! — Голос у него задрожал и сорвался.

— Консул Юний умер, сэр, — сказал я. — Теперь у нас консул Марцелл Туррит.

— Умер? Сцевола? В самом деле? — Он пожал плечами. — До меня так редко доходят новости. Я ведь всего лишь сторож. Я никогда не покидаю этот дом. Присматриваю за ним на случай… на случай…

Конечно же, никакой он был не сторож. Фрейя в это с самого начала не поверила: она сразу же заметила сходство между этим ссохшимся стариком и величественной фигурой Цезаря Максенция, изображенной на портрете, что висел на стене за его спиной. Не считая разницы в возрасте (на портрете императору было не больше тридцати) и того, что император был изображен в блестящем парадном мундире, увешанном орденами, а на старике были лохмотья. Но у обоих был один и тот же длинный подбородок, тот же острый, ястребиный нос, те же пронзительные ледяные голубые глаза. Да, это, несомненно, было лицо короля. Я-то поначалу не обратил внимания, но девчонки лучше замечают такие вещи. Младший брат императора Максенция — вот кто он был, этот изможденный старик, Квинтий Фабий Цезарь, последний оставшийся в живых представитель бывшего императорского дома и, следовательно, настоящий император. Он скрывался со времен падения Империи в конце Второй войны за воссоединение.

Все это он нам рассказал, когда мы пришли к нему в гости уже в третий или четвертый раз. Он все делал вид, будто он простой старик — остался здесь один-одинешенек после падения старого режима и просто делает по мере сил свою работу, как ни тяжело это в его-то годы, — на случай, если вдруг в один прекрасный день королевская фамилия вернется на престол и снова захочет воспользоваться своим старым охотничьим домиком. Но потом он стал делать нам маленькие подарки, и вот тогда-то ему пришлось наконец признаться, кто он такой на самом деле.

Фрейе он подарил изящное ожерелье из длинных тонких бледно-голубых бусин.

— Оно из Египта, — сказал он. — Ему несколько тысяч лет. Вы же проходили Египет в школе? Знаете, что это была великая империя еще задолго до существования Рима?

И он дрожащими пальцами надел ожерелье ей на шею.

Мне он в тот же день подарил кожаную сумку, в которой я нашел четыре-пять треугольных наконечников от стрел из розового камня с тщательно обточенными острыми краями. Я смотрел на них в недоумении.

— Из Нового Рима, — объяснил он. — Там живут краснокожие. Император Максенций любил Новый Рим, особенно дальний запад, где водятся бизоны. Почти каждый год ездил туда на охоту. Видишь трофеи?

И в самом деле, темная, затхлая комната была вся увешана головами зверей, а с высокой галереи мрачно глядел на нас огромный, массивный бизон с густой курчавой коричневой шерстью.

Мы приносили старику еду — сосиски и черный хлеб, взятые из дома, свежие фрукты и пиво. К пиву он отнесся прохладно и немного смущенно спросил, не могли бы мы принести ему вина.

— Я же римлянин, понимаете, — напомнил он.

Достать вина было не так-то легко — дома у нас его никогда не бывало, а в винную лавку за такой покупкой двенадцатилетнему мальчику тоже так просто не зайти — злые языки тут же начали бы судачить. В конце концов я украл вино в храме, когда помогал бабушке. Это было густое сладкое вино, из тех, что используют для жертвоприношений, — не знаю уж, понравилось ли оно ему. Но он меня очень благодарил. Насколько я понял, какие-то старики, что жили по другую сторону леса, несколько лет приглядывали за ним, приносили ему еду и вино, но вот уже несколько недель, как они не появлялись, и пришлось ему самому добывать пропитание, в чем он не очень-то преуспел. Вот почему он так исхудал. Он опасался, что старики заболели или умерли, но, когда я спросил, где они живут, чтобы сбегать и разузнать, он встревожился и ничего не ответил. Я не понимал, в чем дело. Если бы я уже тогда догадался, кто он такой и что эти старики были, должно быть, тайными приверженцами Империи, мне бы все стало ясно. Но я тогда еще не докопался до истины.

Фрейя завела об этом речь только вечером, по дороге домой.

— Как ты думаешь, Тир, кто он такой — брат императора? Или сам император?

— Что?

— Ну а кем еще он может быть? Одно лицо ведь.

— О чем это ты, сестренка?

— О большом портрете на стене, дурачок. Портрет императора. Ты что, не заметил, как он на него похож?

Я думал, она ума лишилась. Но когда на следующей неделе мы снова пришли к старику, я вгляделся в портрет как следует, вблизи, потом посмотрел на старика, потом опять на портрет и понял: да, правда, очень может быть.

Окончательно укрепили меня в этой мысли монеты, которые он подарил нам в тот день.

— Я не могу заплатить вам республиканскими деньгами за все, что вы мне принесли, — сказал он. — Так возьмите хоть эти. Потратить их вы не сможете, но, думаю, для некоторых людей они еще имеют цену. Историческая реликвия. — В голосе у него слышалась горечь. Он вытащил из старого, потрепанного бархатного мешочка с полдюжины монет, медных и серебряных. — Это монеты Максенция, — сказал он. Монетки были такие же, как те, что мы видели в буфетах наверху в первый день, и на них было отчеканено то же лицо, что смотрело на нас с портрета: молодой, решительный мужчина с бородой. — А вот эти постарше — монеты императора Лаурелия, он правил, когда я был еще мальчиком.

— Надо же, как на вас похож! — вырвалось у меня.

Это была правда. Царственный старик на монете, конечно, не был так изможден, волосы и борода у него были куда аккуратнее, но в остальном — то же лицо, что у нашего приятеля-сторожа. Я уставился на него, потом на монету у меня в ладони, потом опять на него. Он задрожал. Я еще раз оглянулся на картину на стене.

— Нет, — слабым голосом проговорил он. — Нет, ты ошибаешься… я совсем не похож на него, нисколько не похож…

Плечи у него дрогнули, и он заплакал. Фрейя принесла ему вина, это его немного утешило. Он взял у меня монеты, долго молча смотрел на них, печально качая головой, и наконец снова отдал мне.

— Вам можно доверить тайну? — спросил он. И тут он наконец поведал нам свою историю.

Его блистательная юность пришлась на те удивительные времена между двумя войнами за воссоединение, почти шестьдесят лет назад: жизнь, похожая на сказку, бесконечные путешествия из одного дворца в другой, из Рима в Вену, из Вены в Константинополь, из Константинополя в Нишапур. Он был самым младшим и самым балованным из пяти принцев; отец его умер молодым — утонул по глупости, хвастаясь своим умением плавать, и после смерти деда, Лаурелия Цезаря, императорский трон должен был унаследовать его брат, Максенций. Сам он, Квинтий Фабий, когда вырос, стал править какой-то провинцией, кажется в Индии или в Новом Риме, но в то время ему там нечего было делать, кроме как купаться в роскоши.

Наконец смерть пришла к старому императору Лаурелию, и его сменил Максенций. И почти сразу же разразился шестилетний кошмар Войны за воссоединение: угрюмые и суровые полковники, презиравшие ленивую старую империю, разбили ее на части, затем восстановили в виде Республики и свергли Цезарей. Мы, конечно, знали об этих событиях, но для нас это была история победы добра и чести над упадком и тиранией. А с точки зрения Квинтия Фабия, который говорил об этом со слезами на глазах, падение Империи было не только мучительной личной трагедией для него самого, но и чудовищным несчастьем для всего мира.

Мы хоть и были убежденными маленькими республиканцами, однако сердца у нас невольно сжимались, когда он рассказывал нам о гибели своей семьи. Молодого императора Максенция схватили в собственном дворце и расстреляли вместе с женой и детьми у входа в королевскую баню. Камилла, второго по старшинству, князя Константинопольского, революционеры выследили на рассвете на улицах Вены и зарезали на ступеньках храма Кастора и Поллукса.

Принц Флавий, третий брат, бежал из столицы в крестьянской телеге, спрятавшись под корзинами винограда, и основал правительство в изгнании в Неаполе, однако не успел пробыть императором и недели: его схватили и казнили. Таким образом, право престолонаследия перешло к шестнадцатилетнему принцу Августу, который учился тогда в университете в Париже. Не зря ему досталось такое имя: первого императора звали Августом, и его тезка Через две тысячи лет стал последним. Он правил всего три дня: потом бойцы Второй Республики разыскали его, поставили перед строем солдат и расстреляли.

Из всех принцев в живых остался один только Квинтий Фабий. В суматохе о нем как-то забыли. Он был почти мальчиком, и, хотя формально он был теперь Цезарем, ему и в голову не пришло заявлять свои права на престол. Преданные сторонники переодели его в крестьянское платье и вывезли из Рима, когда столица еще была охвачена пожаром, и так он стал изгнанником — как оказалось, пожизненно.

— Мне всегда было где остановиться, — рассказывал он. — В отдаленных городках, где Республика так и не утвердилась по-настоящему, в глухих провинциях, в таких местах, о которых вы никогда и не слыхивали. Республиканцы искали меня поначалу, но не очень-то ревностно, а потом прошел слух о моей смерти. Под развалинами дворца в Риме нашли скелет какого-то мальчика и объявили, что это мои останки.

Теперь я уже мог перебраться куда угодно, хотя все время приходилось скрываться, все время терпеть нужду.

— А когда вы перебрались сюда? — спросил я.

— Почти двадцать лет тому назад. Друзья рассказали мне, что здесь есть охотничий домик, более или менее сохранившийся со времен Революции, что никто туда не ходит и там можно жить спокойно. Я и жил. И еще поживу, сколько мне там осталось. — Он потянулся было за вином, но руки у него так дрожали, что Фрейя взяла у него бутылку и налила вина в бокал. Он выпил его одним глотком. — Ах, дети, дети, какой мир мы потеряли! Какое это было безумие — разрушить Империю! Какие величественные были времена!

— Отец говорит, что простому народу никогда так хорошо не жилось, как при Республике, — сказала Фрейя.

Я стукнул ее пяткой по ноге. Она бросила на меня недовольный взгляд.

Квинтий Фабий грустно сказал:

— Я не хочу обидеть вашего отца, но он не видит дальше своей деревни. А мы могли одним взглядом окинуть весь мир — так нас учили. Империю, всю мировую Империю. Думаете, боги отдали бы Империю в руки кому попало? Любому, кто сумеет прорваться к власти и объявить себя Первым консулом? О нет, нет, Цезари были избраны из всех прочих, чтобы служить опорой Pax Romana, всеобщему миру, столько времени царившему на планете. При нашем правлении, с тех пор как Империя достигла своего полного развития, на земле царил лишь мир, мир вечный и неколебимый. А теперь, когда нет больше Цезарей, сколько, по-вашему, этот мир еще продержится? Если один человек может захватить власть — значит, сможет и другой, и третий. Будет еще пять Первых консулов разом, помяните мое слово. А то и пятьдесят. И каждая провинция захочет сама стать Империей. Помяните мое слово, дети. Помяните мое слово.

В жизни я еще не слышал таких крамольных речей. И таких нелепых. Pax Romana? Да какой там Pax Romana! Старый Квинтий Фабий думал нас убедить, будто Империя принесла прочный и нерушимый мир всему миру и сохраняла его двадцать веков кряду. А как же Гражданская война, когда греческая половина Империи пятьдесят лет воевала против латинской половины? А две Войны за воссоединение? А разве не вспыхивали то и дело бунты по всей Империи? Да почти ни один век без них не обходился: в Персии, в Индии, в Британии, в Африканской Эфиопии. Нет, думал я, все его слова — просто ложь. Долгие века Империи были веками беспрестанного жестокого угнетения, когда дух народа подавляли только силой оружия. Настоящий Pax Romana воцарился только в наше время, с приходом Второй Республики. Так меня учил отец.

Но Квинтий Фабий был просто старик, живущий воспоминаниями о своем чудесном, утраченном детстве. К чему было затевать с ним споры о таких вещах? Я просто улыбался, кивал да все подливал ему вино, когда стакан пустел. Мы с Фрейей сидели как зачарованные, а он рассказывал нам, час за часом, о том, как это было — расти в королевской семье в последние дни Империи, перед тем как истинное величие навсегда покинуло наш мир.

Когда мы уходили от него в тот день, он отыскал для нас еще кое-какие подарки.

— Мой брат был страстным коллекционером, — сказал он. — Все его дворцы были битком набиты сокровищами. Теперь ничего не осталось, кроме того, что вы видите здесь, — об этом никто не вспомнил. Кто знает, что станется со всем этим, когда я умру? Но я хочу, чтобы у вас осталось вот это. Вы ведь были ко мне так добры. Пусть будет память обо мне. И пусть всегда напоминает вам о том, что было и ушло.

Фрейе досталось маленькое бронзовое колечко, погнутое и поцарапанное, украшенное змеиной головкой. Старик сказал, что оно принадлежало императору Клавдию на заре Империи. А мне — кинжал, не тот, с усыпанной драгоценными камнями рукояткой, который я видел наверху, но тоже красивый, с каким-то странным волнообразным лезвием, из царства дикарей, живущих на одном из островов Великого Океана. И еще один подарок нам обоим: красивая маленькая фигурка из гладкого белого алебастра — Пан, играющий на свирели, вырезанная каким-то искусным мастером древности.

Фигурка отлично годилась для подарка бабушке на день рождения. Мы и подарили, на следующий день. Мы думали, она обрадуется — она ведь очень любила древних римских богов. Но к нашему удивлению и растерянности, она взглянула на нее испуганно и встревоженно. Она впилась в нее своими острыми, живыми глазами так, словно мы принесли ей ядовитую жабу.

— Откуда это у вас? Откуда?

Я глянул на Фрейю предостерегающе, чтобы она не наговорила лишнего. Но она, как обычно, сообразила быстрее меня.

— Нашли, бабушка. Из-под земли выкопали.

— Из-под земли?

— В лесу, — вставил я. — Мы же каждую субботу туда ходим — просто так, побродить. Наткнулись на какой-то старый земляной холм, стали раскапывать и видим — что-то блестит…

Бабушка покрутила фигурку в руках. Никогда еще я не видел ее такой встревоженной.

— Поклянитесь, что нашли ее там! Идите на алтарь Юноны, сейчас же! Я хочу, чтобы вы поклялись мне перед ликом богини. А потом покажете мне, где этот земляной холм.

Фрейя бросила на меня испуганный взгляд.

Я нерешительно сказал:

— Да мы, может, и не найдем его теперь, бабушка. Я же говорю, мы просто шли куда глаза глядят… Мы даже и место толком не заметили…

Я покраснел и стал заикаться. Не так-то легко врать собственной бабушке, да так, чтобы она поверила.

Она повернула фигурку основанием ко мне.

— Видишь эти знаки? Видишь, выдавлены маленькие перья? Это императорский венец, Тир. Это знак Цезарей. Эта статуэтка когда-то принадлежала императору. И ты хочешь, чтобы я поверила, будто императорское сокровище вот так просто лежало в лесу под земляным холмом? Ну-ка, идите сюда, оба! Идите к алтарю и клянитесь!

— Бабушка, мы же просто думали сделать тебе красивый подарок ко дню рождения, — тихо сказала Фрейя. — Мы же ничего плохого не хотели.

— Ну конечно, детка. А теперь скажи мне, откуда это у вас?

— Из дома с привидениями, — ответила Фрейя.

Я кивнул, подтверждая ее слова. А что мне оставалось? Иначе ведь бабушка заставила бы нас клясться на алтаре.

Строго говоря, мы с Фрейей совершили измену Республике. Мы и сами это понимали с той минуты, как догадались, кто такой на самом деле наш старик. Цезари были объявлены вне закона после падения Империи. Все, кто находился с Императором в достаточно близком кровном родстве, были приговорены к смерти, чтобы никто из них не мог в будущем поднять мятеж и заявить свои права на престол.

Некоторым дальним родственникам императорской фамилии, говорят, удалось бежать. Но оказывать им какую бы то ни было помощь и поддержку было тяжким преступлением. А мы ведь набрели в чаще леса не на какого-нибудь там троюродного брата или внучатого племянника — это был родной брат самого императора. Собственно говоря, он сам был законным императором в глазах тех, кто до сих пор не смирился с концом Империи. Мы обязаны были выдать его квесторам. Но ведь он был такой старый, такой слабый, такой безобидный. Какую угрозу он мог представлять для Республики, пусть даже он и считал революцию злом и верил, что только под властью Цезарей, данной им самим Богом, на земле мог царить настоящий мир?

Мы были детьми. Мы не понимали, на какой риск идем сами и какой опасности подвергаем своих близких. В доме поселилась тревога: несколько дней подряд бабушка с мамой шепотом совещались о чем-то так, чтобы мы не слышали, а однажды вечером завели разговор с отцом. Нас с Фрейей выставили в нашу комнату, где до наших ушей время от времени доносились резкие слова, а то и крик. Потом наступило долгое ледяное молчание, а за ним — снова какие-то таинственные переговоры. Затем жизнь вновь потекла своим чередом. Фигурку Пана бабушка так и не включила в свою коллекцию старинных вещиц и никогда больше о ней не вспоминала.

Мы догадывались, что причина всей этой суматохи — императорский венец. Но все-таки нам было непонятно, что такого страшного случилось. Я всегда думал, что бабушка и сама втайне стоит за Империю. Среди ее ровесников было много таких, а она к тому же была традиционалистка, жрица Юноны Тевтонской, не одобряла вновь вошедшего с недавних пор в обычай поклонения древним германским богам — «языческим», как она говорила, — и спорила с отцом, когда он настаивал на том, чтобы дать нам такие имена.

Значит, она должна бы обрадоваться, получив в подарок вещь, что когда-то принадлежала Цезарям. Но, как я уже сказал, мы были детьми. Мы не подумали о том, как сурово Республика карала цезаристов. И каковы бы ни были бабушкины тайные политические воззрения, непререкаемым главой семьи был отец, а он был убежденным республиканцем.

— Говорят, вы совали нос в тот старый разрушенный дом в лесу, — сказал отец примерно через неделю. — Так вот, чтобы больше туда ни ногой. Слыхали? Ни ногой.

И мы подчинились: это был недвусмысленный приказ, а отцовских приказов мы всегда слушались.

Но потом, через несколько дней, я подслушал, что старшие ребята собираются совершить набег на дом с привидением. Очевидно, Марк Аврелий Шварцхильд не мне одному наплел про призрака с начищенным до блеска ружьем, и мальчишки стали мечтать о том, как бы заполучить это ружье себе.

— Нас пятеро, а он один, — убеждал кто-то. — Уж как-нибудь справимся, призрак он там или еще кто.

— А если ружье тоже призрачное? — спросил другой. — От призрачного ружья нам никакого проку.

— Призрачных ружей не бывает, — сказал первый. — Ружье настоящее. И отнять его у призрака проще простого.

Я рассказал Фрейе все, что слышал, и спросил:

— Что нам делать?

— Надо пойти и предупредить его. Они же его покалечат, Тир.

— Но отец же сказал…

— Все равно. Старик должен куда-нибудь уйти и спрятаться. Иначе его кровь будет на нашей совести.

Спорить было бесполезно. Или я сейчас же пойду с ней в охотничий домик, или она пойдет одна. Выбора не было. Я помолился Одину, чтобы отец ничего не узнал, а если узнает, чтобы простил меня, и мы пошли в лес, мимо источника святой Агриппины, мимо статуй красивого юноши, мимо дерева Бальдура и дальше по уже знакомой тропинке от дуба с глянцевитыми листьями.

— Что-то случилось, — сказала Фрейя, когда мы подошли к охотничьему домику. — Я чувствую.

Фрейя всегда узнавала такие вещи каким-то непостижимым чутьем. Я заметил страх в ее глазах, и мне тоже стало страшно.

Мы осторожно приблизились. Нигде не было видно ни следа Квинтия Фабия. А подойдя к двери, мы увидели, что она приоткрыта и сорвана с петель, словно ее выбили.

Фрейя тронула меня за плечо, и мы обменялись взглядами. Я глубоко вздохнул.

— Стой здесь, — сказал я и вошел.

Мне открылась страшная картина. Дом был перевернут вверх дном: мебель разломана, шкафы перевернуты, скульптуры разбиты вдребезги. Все картины кто-то изрезал в клочья. Коллекция оружия и доспехов исчезла.

Я переходил из комнаты в комнату, ища Квинтия Фабия. Его не было. А на полу в главном зале были пятна крови — еще свежей, липкой.

Фрейя ждала на крыльце. Она вся дрожала и старалась не плакать.

— Поздно мы пришли, — сказал я ей.

Конечно же, тут побывали не деревенские мальчишки. Они не сумели бы разгромить дом так основательно. Я догадывался, что произошло (и Фрейя, конечно, тоже, хотя эта догадка была настолько чудовищной, что мы даже говорить об этом не могли): бабушка рассказала отцу, что мы нашли в старом доме тайник с императорскими сокровищами, и он, как сознательный гражданин, сообщил квесторам.

Те отправились в лес для расследования, наткнулись там на Квинтия Фабия и опознали в нем Цезаря, так же как мы с Фрейей. Выходит, мое желание сделать бабушке красивый подарок обернулось гибелью для старика. Он, наверное, так или иначе долго бы не протянул, он ведь был совсем дряхлый. Но чувство вины за то, что я, сам того не зная, навлек на него беду, с тех пор не покидало меня.

Через несколько лет, когда от леса уже почти ничего не осталось, старый дом по какой-то случайности сгорел. Я был тогда уже взрослым юношей и помогал тушить пожар. Во время короткой передышки я сказал капитану пожарной команды, бывшему квестору по имени Люцентий:

— Это ведь раньше был императорский охотничий домик, верно?

— Да, давным-давно.

Я украдкой вгляделся в его лицо в мерцающем свете пламени. Он был уже немолодой, примерно ровесник моего отца.

Я осторожно сказал:

— Помню, когда я был мальчишкой, ходили слухи, что тут скрывался брат бывшего императора. И что в конце концов квесторы выследили его и убили.

Его это, кажется, огорошило. На лице у него промелькнуло удивление и на какой-то миг — тревога.

— Так ты об этом слышал?

— Я только не знал, правда это или нет — что он был Цезарем.

Люцентий отвел взгляд.

— Старый бродяга он был, только и всего, — сказал он приглушенным голосом. — Старый бродяга и врун. Может, каким-нибудь легковерным ребятишкам он и наплел с три короба, но на самом деле он был просто бродяга — старый, грязный, лживый бродяга.

Он как-то странно посмотрел на меня. И тут же отошел и закричал на кого-то, чтобы разворачивал брандспойт как положено.

Старый, грязный бродяга. Да, так и есть. Но лживый? Нет, не думаю.

До сего дня он жив в моей памяти, этот несчастный осколок Империи. А теперь, когда я сам, пожалуй, дожил до тех же лет, в каких он был тогда, я понял многое из того, что он говорил. Нет, я и теперь не разделяю его веру в то, что для мира на земле непременно нужны Цезари, — Цезари сами были всего только людьми и ничем не отличались от консулов, которые пришли им на смену. Но когда он утверждал, что время Империи было по преимуществу мирным, — возможно, он был не так уж и далек от истины, пусть даже войны были далеко не редкостью в те дни.

Теперь я понимаю: иногда война тоже может быть своего рода миром. Гражданские войны и Войны за восстановление были отчаянными попытками разобщенной империи соединиться вновь, чтобы вновь воцарился мир. Тут не все так просто. И Вторая Республика не столь безупречное благо, как думал мой отец, и старая Империя, очевидно, не настолько уж прогнила. Единственное, что кажется мне безусловно верным, — это то, что всемирное господство Рима в эти две тысячи лет Империи, а потом Республики, хотя и вызывало временами вспышки недовольства, уберегло нас от куда более страшного хаоса. Что, если бы не было никакого Рима? Что, если бы любой регион мог беспрепятственно воевать против соседей в надежде создать свою империю, такую же, какую сумели построить римляне?

Вообразите себе только это безумие! Но боги даровали нам римлян, а римляне даровали нам мир: не идеальный, но, вероятно, наилучший из возможных на нашей неидеальной земле. Во всяком случае, так это мне представляется теперь.

Как бы то ни было, Цезарей больше нет, нет и всех остальных, о ком я тут писал, даже моей младшей сестренки Фрейи. И вот я, старик из Второй Республики, вспоминаю прошлое и пытаюсь найти в нем какой-то смысл. Я до сих пор храню тот странный кинжал, который подарил мне Квинтий Фабий, — варварского вида, с необычным волнообразным лезвием, привезенный с какого-то дикого острова в Великом океане. Иногда я достаю его и рассматриваю. Под светом лампы он сверкает каким-то античным блеском. Глаза у меня стали слабые, и мне уже не разглядеть крошечный императорский венец, выгравированный кем-то на рукоятке кинжала, когда капитан торгового судна, что привез его из южных морей, передал его Цезарю, правившему в те времена, четыре или пять столетий назад. Не вижу я и маленьких буковок «S Р Q R», вырезанных на лезвии. Должно быть, их вырезал какой-то курчавый дикарь, создавший это старое и грозное оружие: он ведь тоже был гражданином Римской империи. Как и все мы в каком-то смысле, даже и теперь, в дни Второй Республики.

Как и все мы.

перевод О. Полей

Загрузка...