Глава девятая

День за днем, от восхода до заката, переселенцы рубили и выжигали тайгу, корчевали пни и копали землянки в высоком обрыве берега. Понемногу край релки очищался от леса. Из обрубленных ветвей складывали огромные костры, пылавшие круглые сутки и отгонявшие дымом гнус. Эти костры пугали по ночам гольдов в соседних стойбищах.

Как-то раз, вечером, Федюшка на краю вырубленного леса встретил сохатого. Горбатый и бородатый зверь выбежал из леса и стал как вкопанный, с удивлением уставившись на балаганы. Парень во весь дух помчался обратно. На стану он рассказывал мужикам:

— Рогатый зверь выбежал из тайги… Испугал — дух перехватило…

— Эх вы, лесовики! — проворчал дед на сыновей. — Пошто ружье у сибиряков не взяли? Такая туша мяса сама пришла к стану, а вы что? Эх, родимцы!..

Дед никогда не ругался нехорошими словами, а если хотел кого-нибудь попрекнуть, с мягкостью в голосе говорил: «Э-эх, родимец!..»

Мужики поговорили, что надо бы походить с ружьями по следу и добыть зверя. На том и разошлись.

В сумерках кричал филин. Небо затянуло тучами. Ночью пошел дождь, перешедший в ливень. Егор еще с вечера затянул берестинами имущество, оставшееся на берегу.

Под утро крепкий сон его нарушила Наталья.

— Чужие на стану, проснись-ка, — шептала она тревожно. — Слышь, собаки заливаются? Жучка разбудила, сорвалась с места…

Где-то ниже стана лаяли собаки, кто-то не по-русски покрикивал на них. Слышно было, как собаку ударили и она завизжала. По-видимому, неизвестные отгоняли напавших на них переселенческих собак. Издали лаяли хриплые чужие псы, подвывая, словно их удерживали на привязи.

— Это не Бердышов ли вернулся? — вымолвил Егор, отдергивая холстину, закрывавшую вход в балаган.

Брезжил мутный рассвет. Утро было теплое и сырое. В такую погоду весь мир кажется огромным парящим котлом, над которым только что подняли мокрую деревянную крышку. Туман раскинулся по реке и лесу. За рекой рваные облака ползли по склонам серых сопок и, цепляясь за лесистые распадки, оставляли там белесые лохмотья, стелившиеся снизу вверх, словно там тянули куделю с деревянных зубьев. Дождя не было, но на землю падала мельчайшая водяная пыльца.

Егор, накинув мешковину на плечи и вооружившись колом, пошел на лай. Его босые ноги ощущали мокрый теплый песок. Дойдя до бормотовского балагана, он различил в тумане неясные очертания лодки. Подле нее копошились люди, таскавшие на берег грузы.

— Это ты, что ль, Егор? — высунулся из балагана бородатый Пахом.

— Кто это на берегу? — спросил Кузнецов.

— Сам не знаю, я на всякий случай забил пульку, — осклабился Бормотов. — Не ровен час, как бы не бродяжки.

Неизвестные, выгрузив лодку, стали таскать грузы в распадок, к бердышовской избе. В тумане довольно ясно обрисовывались согнутые, горбатые фигуры с мешками на спинах.

— Нет, это не бродяжки, а гольды, — сказал Егор, вслушавшись в голос, окрикивавший собак.

— Может, родственники Ивана привезли ему товары, — согласился Пахом. — Рассвет — выйти бы к ним. Они, поди-ка, знают, где он промышляет.

— Может, и сам-то он с ними же.

— Голоса-то русского не слыхать, — возразил Пахом.

Туман стал редеть. К лодке со взгорья возвращалась женщина, за ней трусила собака. Кто-то хрипловато и глухо прокричал у избы. Женщина остановилась и бойко затараторила в ответ.

— Ишь, наговаривает, — усмехнулся Пахом.

— А тот на Кешку голосом сдается. Может, и впрямь Иван Карпыч?

— Ну, бог с ними! Рассветет, тогда пойдем к ним, — сказал Егор и направился к своему балагану.

Спустя полчаса, когда туман рассеялся, толпа мужиков, хлюпая по лужам, подошла к потемневшей от дождя Ивановой избушке. Около нее ярко пылал большой костер. Поодаль двое мужиков, одетых в дабовые,[13] халаты, сидя на корточках, свежевали короткими ножами тушу зверя. Егор различил, что низкий горбоносый старик с косичкой на затылке, обутый в долгоносые улы[14] — гольд, а плечистый и рослый, с темными короткими усами, в поярковой шляпе на голове — русский. Обличьем он смахивал на казаков-забайкальцев. В его исчерна-загорелом лице, в усмешливом взгляде исподлобья было что-то сродни Кешке и Петровану.

Гольд, взявши сохатого за растопыренные красные ноги, перевалил его на другой бок и, оттягивая шкуру от хребтины, подрезал ее короткими и быстрыми движениями.

— Бог на помощь, добрые люди, — снял шапку Егор.

Мужики сделали то же самое.

Русский в поярковой шляпе разогнулся, обтер руки о высокую траву, а ножик о полу халата, мельком глянул на мужиков, наклонил голову, будто усмехнулся в темные усы, и что-то буркнул в ответ. Гольд тоже поднялся, мотнул головой и довольно чисто поздоровался с переселенцами по-русски.

Русский вытащил кисет и трубку, достал несколько листьев табаку, свернул их, вставил в ганзу и вдавил большим пальцем. Гольд стал рубить топором тушу зверя. Переселенцы наблюдали. У русского движения были неторопливы. Его широкие покатые плечи и бычья шея таили в себе, по-видимому, большую силу. Он высек огня, помолчал, покурил, искоса поглядывая на мужиков.

— Видать, хозяин приехал? — спросил его Федор.

— Однако, хозяин, — обронил тот. — Знаете, что ль, меня?

— Иван Карпыч, что ль, будете? Не Бердышов ли?

— Однако, Бердышов, — ответил он, и это «однако», которому сибиряки придают множество разных оттенков, прозвучало на этот раз как насмешка над спрашивающими: мол, а кто же другой, как не я? Али народу много тут, не признали?

— Ну, так давай тебе бог здоровья, знакомы будем, — стали здороваться с ним мужики.

— Иннокентия-то Афанасьева, поди-ка, знаешь?

— Это Кешку-то? — переспросил Бердышов.

— Да, амурский же казак, сплавщиком у нас на плоту шел. Он наказывал: кланяйтесь, дескать, как Иван Карпыч из тайги выйдет.

— Он нам и сказал про тебя.

— Ну, а Петроваи был с ним? — спросил Бердышов.

— Как же, и он был, а еще Иван молодой с Горбицы и Дементий — здоровый мужик, долгий.

— Каланча-то? — дрогнув бровями, спросил Бердышов.

— Во-во, так будто его прозывали! Гребцами они у барина, у Барсукова Петра Кузьмича, работали.

— Не знай, что за Кешка, — вдруг со строгостью вымолвил Иван Карпыч и, нахмурив свои густые и неровные брови, подозрительно оглядел мужиков. — А вы с Расеи, что ль? — как бы между прочим, словно невзначай, спросил он, словно «Расея» была где-то тут, неподалеку.

— С Расеи, батюшка, из-за самого Урала, с Камы.

«Экие недобрые эти гураны», — подумал Егор, глядя на нелюбезного хозяина.

Из избы вышла рослая гольдка в голубом шелковом халате, с длинной трубкой в руках и с золотыми сережками в ушах. Она приблизилась к костру, присела на корточки и с любопытством уставилась на переселенцев большими иссиня-черными глазами. У нее была матовая гладкая кожа, легкие скулы и алый рот. Выражение ее лица было живое и осмысленное. Все мужики заметили это, и гольдка понравилась бы им еще больше, если бы она не курила, смачно сплевывая на обе стороны.

— Вот привезли нас на эту самую релку, — заговорил Барабанов. — Мы-то, конечно, сперва не хотели тут селиться, да, пожалуй что, нас здесь силком оставили.

И Федор стал жаловаться Бердышову на чиновника, что он насильно водворил их на Додьгу, не позволил осмотреть как следует окрестности и самим выбрать подходящее место. Говорил он об этом, всячески приукрашивая притеснения чиновника, чтоб Иван знал, что они тут водворены волей начальства, по казенной надобности и чтобы ему не задумалось заломить с них за приселение лишнего.

— Ну, да ничего, обживетесь, — опять как-то между прочим отозвался Бердышов.

По его знаку гольдка сходила в избу, принесла оттуда большую железную жаровню, вытерла ее тряпкой и поставила в огонь. Старик гольд кинул в жаровню вырезку мяса.

Заморосило.

Бердышов позвал мужиков в избу. Там сложены были мешки с мукой, связки сушеной медвежьей желчи, луки — большие и малые, ружья, колчаны со стрелами, два копья, туес[15] с ягодой, ворох сушеных щук и чебаков.

Иван Карпыч выставил на стол бутылку ханшина, гольдка принесла жареного мяса и накрошила дикого луку. Мужики разместились на нарах, и Бердышов начал угощать их. В избе он стал порадушней и заботливо подливал ханшин в маленькие глиняные чашки. Он снял с себя шляпу и халат, подсел поближе к мужикам и уж не казался таким недоступным, как на первый взгляд. Его темные волосы по сравнению с черной, как вороново крыло, головой его жены оказались темно-русыми. У него была большая голова, лицо широкое и лобастое. Оно сразу запоминалось какой-то особенной неровной линией густых бровей. Его крепкие руки, поросшие волосами, как видно, были сильны, из-под тонкой потной рубашки выдавались мускулы.

Понемногу крестьяне разговорились и стали рассказывать Бердышову про свое долгое путешествие, про невзгоды и сомнения на новоселье.

Бердышов слушал внимательно и больше уж не усмехался. Подвыпив, он объявил, что сам рад их приезду, что с голых и босых за приселение ничего брать не станет, но просит отработать ему на помочах: очистить остатки леса около его избы. На это мужики с радостью согласились.

— А насчет того, — говорил Бердышов, — что тут нельзя пашню пахать — ни к чему сомнения. Зря беспокоиться — только себя расстраивать. Тут и хлеба пойдут и всякие овощи растут хорошо. Еще и теперь столетние старухи указывают на релках места, где будто бы жили какие-то народы и давным-давно были пашни. Говорят, будто когда-то русские тут проживали. Про это я как-нибудь расскажу еще. Шибко занятно, — переглянулся Иван с женой.

Гольдка улыбнулась смущенно и счастливо.

— Место подходящее. Так что обижаться вам не стоит, Тут высоко, а земля черная. Ее в высокую воду не смывает. Уж эту додьгинскую релку удачно выбрали, не как в иных местах… А то, бывает, приедут переселенцы, а их на другой год топит водой. Конечно, барин, куда бы ни привез, все равно орать бы стал. Его ведь какое дело? Где приказано населить народ, там и вали, водворяй его, а не слушает — ори на него, да и все. Казенное дело такое — своего ума не надо! Только, однако, на этот раз подфартило же вам!

— Ну, уважил ты нас, Иван Карпыч, то есть так уважил!.. И мы тебя уважим, дай срок! — соловьем заливался охмелевший от вина и от радости Федор.

Его хитрые глаза заплыли, а лицо сияло. Отказ Бердышова от платы за приселение и рассказы его о том, что на Додьге пойдут хлеба, придали Барабанову духу.

— Вот теперь и я вижу, что тут жить можно, ей-ей! — весело приговаривал он, подсаживаясь поближе к хозяину и похлопывая его с осторожностью краешком ладони по плечу и как бы напрашиваясь в друзья.

Егора водка не веселила и новостей, кроме той, что денег с него не потребуется, он не услышал. Как-то уж само по себе это было понятно, что и место тут высокое, и под пашни оно годится, и все прочее. Он был очень доволен, что Бердышов не берет денег, и теперь думал, что жаль — так затянули разговор и затеяли чуть не гулянку, за пьянством пропадает время, годное для чистки леса. «Покуда теплая погода, робить бы, — думал он, — а не пиры пировать». Но уйти было нельзя. Впрочем, и он угощался охотно и с интересом присматривался к Ивану и его жене. Бердышов на первых порах выказал себя ладным мужиком, но Егор как-то невольно был с ним настороже. Он помнил рассказы казаков про нравы и обычаи забайкальских деревень и на Амуре.

Федор сегодня не походил на самого себя, и перемена эта в нем, должно быть, была не от хмеля и не от удачи, а что он останется с деньгами. Было в пьяной радости Федора что-то неприятное и поддельное. Подвыпив, он без всякой нужды хитрил по пустякам, делая вид, будто что-то знает особенное, а перед Иваном всячески старался выказать себя ловкачом. Похоже было, он угодничал потому, что Ивана побаивался в душе. Егор знал его натуру.

Остальные переселенцы радовались, что дело так хорошо обернулось.

Пришел старик гольд и принес свежего осетра.

— Ну, строганины, что ль, отведаем? — предложил Иван мужикам. — Едали, что ль, строганину в Забайкалье? Приготовь-ка нам, Анюта, талу,[16] — обратился он к жене.

Гольдка перепробовала лезвия нескольких охотничьих ножей, выбрала самый острый и тут же настрогала тонко и нарубила мелко сырой осетрины, нарезала дикого луку и каких-то кореньев, все это смешала вместе и подала на стол.

— Ну, а теперь под строганинку, — предложил Иван, снова наливая глиняные чашечки.

Старика гольда он называл дядькой Савоськой и пояснил, что это брат его тестя. Впрочем, и он и Анга называли его то Савоськой, то Чумбокой, как звали старика по-гольдски.

На голове старика торчали редкие седые клочья волос, в уши продеты были серебряные кольца. Кольца же украшали его маленькие пальцы. Говорил он по-русски довольно внятно, даже острил. Подвыпив, он расстегнул рубаху и с гордостью стал показывать свой нательный медный крестик.

Пирушка у Бердышова продолжалась целый день.

Под вечер небо прояснилось, и на Додьгу с попутным ветром на парусной лодке приплыл сам Иванов тесть со своей молодой женой и сынишкой, тот самый старик Удога, о котором переселенцы много наслышались еще по дороге.

По-русски его звали Григорием Ивановичем. Это был рослый и худой старик с толстой седой косой, с седыми бровями и с черными, как угли, глазами. Серебряные усы он подстригал коротко, как Иван.

Выбравшись из лодки, он с нежностью поцеловал Ангу в обе щеки и, отведя ее в сторонку, потихоньку говорил что-то ласковое.

Молодая жена Удоги — веселая, коренастая, широкоплечая гольдка — была одной из тех крепких женщин, которые всякую работу делают не хуже своих мужей. Восемнадцать верст от стойбища Бельго до Додьги она выгребала веслами против течения, помогая ветру. В гости она вырядилась по-праздничному. На ней бледно-розовый шелковый халат, расшитый редкими синими узорами, в которых, если пристально вглядеться, различались очертания птиц, животных и цветов. На маленьких ногах гольдка носила легкие новенькие обутки, сплошь покрытые мелкой вышивкой. Айога — так звали жену Удоги — встретилась с Ангой не как мачеха, а как задушевная подруга. Гольдки обнимались, целовались и, войдя в избу, без умолку разговаривали.

Маленький сынишка Айоги, Охэ, послонявшись между взрослыми, сбегал к лодке, достал оттуда лучок со стрелами и побежал в тайгу бить птичек. Вихрастые крестьянские ребята дичились, глядя на него с косогора и не решаясь подойти.

Иван и Удога, разговорившись, то и дело переходили с русского языка на гольдский. Из их беседы мужики поняли, что Бердышов и Савоська долго были где-то на охоте, и Удога, услыхав от проезжих, что они вышли из тайги, сразу поднял парус и поспешил на Додьгу. Мужики заметили, что Савоська и Григорий не выражали восторга по случаю встречи. Егору показалось, что братья относились друг к другу с прохладцей.

С переселенцами Удога держался с достоинством, — видно было, что он знает себе цену.

В этот вечер захмелевшие мужики пробеседовали с ним недолго и вскоре после его приезда разошлись.

— Ничего, как будто хорошие люди эти гольды, — говорили они между собой про Удогу и про Савоську.

На другой день оба старика гольда приходили на стан, чтобы попрощаться с переселенцами. Они уезжали в свое стойбище.

Вечером на стан заглянул Бердышов. Сидя у огонька, он рассказывал переселенцам про своего тестя:

— Григорий ведь заслуженный перед начальством. Только теперь везде чиновники новые и про него забывать стали, а раньше, бывало, Григорию Ивановичу большой почет был.

— Какая же у него заслуга? — спросил Егор.

— Как же! — заговорил Иван с таким видом, словно удивился, что мужики еще не знают про заслугу Удоги. — Ведь в прежнее время Амур был неизвестным. Жили эти гольды, охотились, приезжали к ним маньчжурцы, сильно их грабили и терзали. Наши русские купцы тоже на свой риск и страх привозили товар на меновую. Проходили через хребты. А маньчжурцы — по воде… Вот тут наискосок Мылок, на той стороне, — показал Иван за реку, — была ограда — нойоны жили. Да и те только наездом бывали. Им, сказывают, закон тут жить не дозволял.

— Кешка нам про это рассказывал, — перебил его Силин.

— А ты слушай, чего тебе говорят. Мало ли чего Кешка сказывал, — огрызнулся на него Федор и, состроив внимательное лицо, обернулся к Ивану.

— Когда же этот Амур нашли, — продолжал Бердышов, — и стали проверять, фарватер у него искали, снизу, с Николаевска, приплывали русские морские офицеры. Григорий Иванович-то не побоялся нойонов, показал русским фарватер. Потом, когда была Крымская-то война, и у нас на низу была война. Тут, паря, англичан отбивали на морском берегу, а по Амуру туда сплавляли войска на баржах на подмогу. Григорий с ними проводником плавал и довел баржи в целости до Николаевска. Савоська с ними же плавал, только тому награда была, а заслуги не вышло — он маленько чудаковат, ему не дали заслуги. Потом на другой год они опять плавали. Савоська — тот с родичами еще смолоду поссорился и убежал на море, жил у гиляков. Он с самых первых дней с Невельским ходил, проводничал. Он Невельского-то вверх по Амуру привел и Удогу сговорил помочь экспедиции. Потом уж, вот недавно, как вернулся Амур к Расее, сам губернатор Муравьев назначил Григорию Ивановичу заслугу. Выдали ему казенные сапоги, штаны и мундир с золотыми пуговицами. Это все у него и сейчас в сундуке хранится. А был тут маньчжурец Дыген. Шибко вредный старикашка. Он тут прежде сильно безобразничал. А перешел Амур к нам — на Пиване заросла травой вся ограда, и медведи туда повадились колья дергать. Вдруг этот самый Дыген заявляется к нам в Бельго. Тварина же! — с досадой воскликнул Иван, и было видно, что он до сих пор сам зол на маньчжура. — Как он в старое время донимал этих гольдов!.. И меха у них брал, девок портил, баб, какие понравятся, к себе таскал, а сам, гадина, кривой, глаза у него гноятся. Посмотреть, так замутит.

Иван сплюнул в костер.

— Ну вот, заявляется он в Бельго: давай, мол, ему по старой памяти меха. А я жил тогда, конечно, у них в деревне. «Ну, — говорю, — Гриша, открывай сундук, надевай полную форму». Вот вытаскивает он мундир, обрядил я его как следует, берем мы в руки по винтовке и вылезаем оба на берег. — Рассказывая, Бердышов поглядывал изредка на Наталью точно так же, как Петрован. — Как Дыген увидал мундир да золотые пуговицы — ну, дуй не стой! — подняли на лодке парус и уплыли. Потом, сказывали гольды, он узнал, что это был не русский, и шибко удивился, что простого гольда наши почему-то в такую заслугу произвели. С тех пор в Бельго маньчжур этот не показывается, хотя, слышно, еще и до сих пор бывает он тут по маленьким деревням. Ищет, где народ подурней.

— Да-а, Грише было уважение, — продолжал Иван Карпович после короткого молчания. — Бывало, сам Муравьев едет мимо — сейчас катер к Бельго приваливает, губернатор спрашивает Григория. Григорий Иванович выйдет на берег и рассказывает все, чего хочешь. Невельской, который этот Амур отыскал, Николаевский пост на низу поставил и самый первый дом на нем срубил, тот все с тунгусами да с гиляками водился. И он Григория-то знал. А теперь уже и начальство новое, и люди не те стали, губернатор другой. Про Григория стали забывать. Китаец-лавочник и тот ему уважения не выказывает. Вот седни жаловался он на этого торгаша. Гольды боятся лавочника, как мы исправника: чуть что — на коленки перед ним.

— А скажи-ка ты, Иван Карпыч, — снова полюбопытствовал Тимошка, — почему у гольдов всегда гребут веслами бабы, а мужики сидят в лодке сложа руки? Сегодня плыли они — Савоська у правила, а Григорий сидит, ничего не делает, парень на ворон пялится, а баба за всех робит веслами-то.

— Приметливый же ты, — беззвучно засмеялся Иван. — Это уж верно, так у них заведено. Мужик сидит, ничего не делает, а бабы огребаются. Спросишь: «Эй, чего твоя баба работает, а чего твоя сам даром сидит?» — «А чего, мол, ей… Она греби да греби, — с живостью представил Иван гольда, сощурив глаза и подняв лицо кверху, — а моя, поди, ведь думай надо».

Наталья от души смеялась, слушая Бердышова, смеялись и все остальные бабы и мужики. Видно было, что Иван представляться мастер.

Загрузка...