Характеризуя роль Даммита в том, что можно было бы назвать «сменой когнитивных парадигм в аналитической философии языка», В.В.Петров писал: «В конце 60-х – начале 70-х годов в зарубежной аналитической философии было достаточно четко осознано, что полноценная модель языка уже никак не может ограничиться только семантическим подходом, необходимо включение в общую модель языка и прагматических аспектов его функционирования. Отсюда обозначилась задача – совместить в рамках одной теории семантические и прагматические „стороны“ языка, другими словами, подходы Г. Фреге и Л. Витгенштейна. И не случайно, что решить эту проблему попытался М. Даммит – последователь Витгенштейна и одновременно автор очень известных работ по философии языка и математики Фреге.»609
Как известно, развитие философии языка в ХХ веке привело к общему принятию той точки зрения (в установлении которой решающую роль сыграли работы Фреге, Рассела и, конечно, «Трактат» Витгенштейна), согласно которой теория значения для данного языка назначает значения прежде всего предложениям в их ассерторическом использовании (т.е., по грамматическим характеристикам – повествовательным предложениям изъявительного наклонения), и лишь затем – субсентенциальным элементам языка (на лексическом и морфологическом уровнях) и неассерторическим предложениям. Отсюда значение понимается прежде всего как условия истинности предложения. Сторонники этого подхода считают, что в силу универсальности и общезначимости истины такая теория значения может (и должна) дать общую концепцию значения, т.е., следовательно, значение выражения любого языка. Однако для того, чтобы теория значения вообще могла быть разработана, она должна иметь дело с каким-то определенным языком (в этом состоит одно из важнейших допущений представляемого подхода). Например, согласно Даммиту, такая теория не может быть дана без использования выражений для понятий, выразимых в словах того языка, к которому относится эта теория. При объяснении того, каким образом владеющий языком схватывает значения его выражений, теория должна объяснить, каким образом он так использует эти выражения, что оказывается способен выразить эти понятия, а следовательно, не должна приписывать ему предварительное схватывание этих понятий.
Речь здесь идет прежде всего вот о чем: в рамках естественного языка, по Даммиту, любое выражение необходимо рассматривать в контексте определенного речевого акта, поскольку связь между условиями истинности предложения и характером речевого акта, совершаемого при его высказывании, является существенной в определении значения. Это позволяет Даммиту утверждать наличие двух частей у любого выражения – той, которая передает смысл и референцию, и той, которая выражает иллокутивную силу его высказывания, другие характеристики употребления. Соответственно теория значения также должна состоять из двух «блоков» – теории референции и теории употребления языка. Следовательно, основная проблема теории значения состоит в выявлении связей между этими «блоками», то есть между условиями истинности предложений и действительной практикой их употребления в языке.
Ясно, что это требование исключает как философски бесполезные все те теории значения, которые предлагают характеризовать значения предложений данного естественного языка, переводя эти предложения на другой, более знакомый язык (или модели, подразумевающие, в духе идей Хомского, применение так называемых «языков-посредников» или языков смысла, в результате происходит дополнительная трансляция «исходный язык оригинала – язык смысла – язык перевода»). Теории такого вида исходят из допущения о неявном схватывании понятия значения, а не пытаются раскрыть это схватывание. В действительности же для того, чтобы определить, каким образом выражения естественного языка имеют значения, нужно знать, как обеспечить правильную интерпретацию такого языка без обращения к понятию значения, и без того, чтобы приписывать говорящим на этом языке предшествующее (и далее не объясняемое) схватывание понятий, выражаемых его словами.
Для выявления связи между двумя «блоками» теории значения Даммит предлагает рассматривать знание условий истинности как некоторую эмпирическую способность опознавания. Поскольку такой способ принятия решений об истинностном значении одновременно является и практической способностью, он и образует необходимое связующее звено между знанием и использованием языка. Но тем самым Даммит предлагает согласиться с тем, что в знание о языке могут входить лишь такие концепты, которые индуцированы непосредственно чувственно-наличными данными. Соответственно наше обучение языку сводится к умению делать утверждения в опознаваемых обстоятельствах, и при этом содержание предложений не может превосходить то содержание, которое было дано нам в обстоятельствах нашего обучения.
Такая интерпретация должна состоять главным образом в выделении и характеризации тех свойств языковых выражений, которые составляют их значение. И мы не можем произвольно постулировать такую интерпретацию, поскольку речь идет о теории значения для данного естественного языка – мы должны дать теорию того, как он в действительности интерпретируется теми, кто на нем говорит. Другими словами, надо объяснить, как выражения этого языка могут быть поняты и в чем состоит это понимание. Но как оценить, является ли такая теория значения правильной? Ведь бессмысленно было бы спрашивать об этом самих говорящих на этом языке – они могут превосходно владеть им, но при этом не быть способными оценить ту или иную теорию значения как правильную.
Даже если мы и можем, вопреки Даммиту, приобретать знание, выходящее за пределы наших возможностей опознавания, возникает другая сложная проблема – каким же образом такое «неопознаваемое» знание проявляется в фактическом использовании языка? Ведь, по Даммиту, опознаваемые условия истинности служат единственным средством связи между знанием и использованием языка.
При развитии мыслей Даммита возникает вывод о том, что использование языка следует отождествлять не со способностью устанавливать истинностные значения предложений, а скорее с более широкой способностью интерпретировать речевое поведение других лиц. Принимая такой взгляд, мы отказываемся от ложного предположения, в соответствии с которым способность понимать и использовать некоторое выражение обязательно предполагает способность опознавать некоторый данный объект как носитель этого выражения. В действительности же можно обладать способностью интерпретировать предложения и в то же время быть неспособным точно опознать объект, обозначаемый ими.
Таким образом, попытка строить адекватную теорию значения, соответствующую реальной языковой практике, должна, в соответствии с предполагаемым подходом Даммита, учитывать истинность и обоснованность высказываний, а следовательно, может происходить по следующим направлениям.
Сначала мы должны определить, какие предложения естественного языка могут считаться утвердительными, принимая во внимание их форму, а также способ и обстоятельства их произнесения (т.е. их функцию в тексте).
Во-вторых, мы должны установить, при каких обстоятельствах компетентный говорящий намерен утверждать или действительно утверждает данное предложение. Это можно рассматривать как установление того, при каких обстоятельствах компетентный говорящий признает это предложение истинным и обоснованным. (Причина этого хода – отождествление готовности говорящего утверждать предложение с его признанием этого предложения истинным и обоснованным.)
В-третьих, эти обстоятельства признания предложения истинным и обоснованным в большинстве случаев и есть те обстоятельства, при которых оно действительно истинно и обоснованно, то есть его условия истинности и обоснованности. И в конечном счете мы приходим к заключению о том, что эти условия истинности и обоснованности и состоят в том, в чем заключается значение этого предложения.
Следующий и отдельный шаг состоит в определении значений составных частей этого предложения, что происходит через идентификацию их вклада в условия истинности и обоснованности предложения.
Однако, для того, чтобы получить адекватную теорию значения, следует тщательно разъяснить понятие признания предложения истинным. Последнее подразумевает два важных аспекта.
Один из них касается процедуры установления истинности предложения. Мы должным образом признаем предложение истинным только тогда, когда это происходит в результате наблюдений или экспериментов, или дедуктивных и индуктивных выводов. За исключением простых предложений наблюдения, признание предложения истинным предполагает логически выведенное рассуждение некоторого вида. Следовательно, можно сказать, что когда компетентный говорящий признает некоторое предложение истинным, то это связано с выяснением того, как обосновано рассматриваемое предложение.
Однако признание предложение истинным – не просто вопрос обоснования, поскольку истинность не сводима к обоснованности. Признание предложения истинным подразумевает также идею действия или готовности действовать в соответствии с предложением, признанным истинным. Таким образом, любая адекватная теория значения должна объяснить, каким образом и до какой степени значения предложений определены следствиями принятия их за истинные.
Для сторонников теории значения в терминах условий истинности установление истинности предложения и готовность действовать в соответствии с этим предложением не определяют его значение как таковое, как некоторую независимую сущность, а скорее позволяют идентифицировать условия истинности, которые составляют значение этого предложения. Таким образом, здесь мы имеем дело с двумя дополнительными и поддерживающими друг друга способами утверждения теории значения, сформулированной в терминах истинности предложения.
Но возможно, что принятие теории значения как условий истинности не является необходимым. В конце концов, почему мы должны считать, что значение так или иначе скрыто позади эксплицитной лингвистической практики и что адекватная теория значения не может быть построена непосредственно из элементов этой практики? Если принять последнее предположение, то нет никаких препятствий к тому, чтобы предположить, что значения предложений естественного языка определены тем, что составляет их признание истинными, и тем, что участвует в принятии их за истинные. Успех такой теории значения позволил бы утверждать, что теория лингвистической практики требует
понятия признания-за-истину, принятия-как-истинного и
понятия действия-в силу-истинности предложения.
Собственно понятие быть истинным, таким образом, оказывается избыточным.
Очевидно, что человек не может говорить и понимать выражения какого-либо языка без соответствующих семантических знаний. Но, зная только значения, он еще не в состоянии понимать данный язык и говорить на нем. Для того чтобы понимать язык (говорить на языке) , приходится осуществлять много разных операций, служащих выявлению единственно верного значения: конструирование из звуков цепочек слов, организация этих цепочек для того или иного конкретного значения из тех многих, которыми они могут обладать; установление правильной референции и многое другое. Но в любом случае осуществляется ряд выборов, правильность которых зависит уже не только от отдельных операций, но и от правильности заранее построенных стратегий, которые уже не являются на самом деле только частью того, что означают выражения языка. Поэтому если некто будет знать только значения выражений и больше ничего, то он не сможет ни говорить на языке, ни понимать его.
Другими словами, понимание значения предполагает объединение лингвистических и экстралингвистических знаний, явной и фоновой информации. Но этот путь далеко уводит нас за пределы как философии языка, так и традиционного лингвистического анализа. Тем не менее он в настоящее время кажется единственно приемлемым. И этим объясняется столь широкий интерес к подходу Даммита, предпринявшего попытку такого рода.
Можно предположить, что оба эти аспекта лингвистической практики – установление истинности предложения и последствия принятия его за истинное – в совокупности определяют значение предложения в объеме, достаточном для семантического анализа. Разумно также предположить, что между этими двумя аспектами должна существовать взаимная зависимость, и один может быть определен в терминах другого (по крайней мере, в предельных случаях). Это дает нам двухаспектную теорию значения – обосновательную и прагматическую. Ее преимущества очевидны: она более полно учитывает обстоятельства, связанные с ситуацией действительного употребления естественного языка; ее результаты могут корректироваться в ходе лингвистической практики, и наконец, ей прямо может быть поставлена в соответствие некоторая теория референции.
Однако подобная теория сталкивается, разумеется, с собственными трудностями. Можно назвать по крайней мере три основных проблемы (или группы проблем). Первые две восходят к известной критике трансформационной грамматики Хомского610, данной Стросоном611; много внимания им уделяет Даммит612; третья же является метаметодологической для обсуждаемой темы.
1. Первая проблема связана с тем, что в представлении теории значения в терминах обоснования нельзя повторять старые ошибки, обычно приписываемые логическим позитивистам. Они состоят в том, что предложения берутся изолированно, откуда следуют бесполезные попытки определить их значения одно за другим. Значения многих предложений определяются контекстом, т.е. значения входят в некоторые группы, и их условия обоснования взаимно зависимы. Это делает весьма серьезной опасностью круг в обосновании (в предельном случае аналогичный герменевтическому кругу). Иными словами, весьма вероятно, что нам придется определять значение некоторого предложения A в терминах значения некоторого другого предложения B, и затем – рано или поздно – значение предложения B в терминах значения предложения A, или по крайней мере в терминах значения предложения, предполагающего значение предложения A.
Пути решения. Как представляется, выход здесь может состоять в следующем. Предложения, значения которых определяются в терминах обоснования, могут быть расположены таким образом, что значение данного предложения A может быть дано в терминах только тех условий обоснования, которые предполагаются значениями менее сложных предложений, чем рассматриваемое. Согласно этому допущению, схватывание предложения подразумевает схватывание некоторого фрагмента языка, которому это предложение принадлежит, а экспозиция языка в целом может быть построена без круга в обосновании, начиная с предложений минимальной сложности (предложения наблюдения) и интерпретируя предложения любой степени сложности перед переходом к трактовке предложений следующей степени сложности.
Подобная стратегия ухода от циркулярности может быть предложена в качестве теории значения в терминах следствий принятия предложения за истинное: объяснение значения любого предложения может предполагать значения только менее сложных предложений, и может даваться параллельно только со значениями предложений такой же сложности. Это относится ко всем приемлемым назначениям степеней сложности.
Наиболее критично для этой стратегии правильное и точное назначение степеней сложности для предложений рассматриваемого языка. Формальная или поверхностная (синтаксическая) сложность далеко не обязательно будет соответствовать семантической, и это – важный довод в пользу того, что такая теория все же не позволяет избавиться от необходимости в предшествующем интуитивном схватывании значений.
Однако возможны такие модификации теории, которые ответят на этот аргумент и позволят оценить сложность предложений до схватывания их значений. Они могут исходить из отклонения идеи о том, что отношения обоснования предполагают линейный, асимметричный порядок зависимости среди рассматриваемых предложений. Вместо этого можно предположить, что обоснование является в конечном счете холистическим и нелинейным по характеру. Это подразумевает два обстоятельства.
С такой точки зрения, все предложения в тексте состоят в отношениях взаимной поддержки. Таким образом, круга удается избежать, поскольку первичной единицей обоснования предстает сам текст, а составляющие его предложения обосновываются лишь деривационно, на основании их вхождения в этот текст.
Определение сложности, как и само обоснование, может проводиться неоднократно, с разных позиций, относительно различных сверхфразовых единств, т.е. исходя из различного лингвистического опыта. Результат, с такой точки зрения, должен признаваться принципиально подлежащим постоянному уточнению и будет представлять собой пересечение различных результирующих множеств семантических признаков. Подобная динамическая модель будет наиболее полно соответствовать действительной ситуации функционирования естественного языка в языковом сообществе.
2. Вторая проблема подобна первой, но у нее другие причины. Она возникает потому, что если значение предложения дано в терминах условий его обоснования, то потребуется различать между прямыми или каноническими средствами обоснования, которые являются конститутивными для значения, и косвенными или неканоническими способами обоснования, которые предполагают, что значение рассматриваемого предложения уже известно. Рассмотрим в качестве примера утверждение «На полке в моей кухне 12 тарелок». Прямой способ установления истинности этого утверждения состоит в том, чтобы пойти на кухню и посчитать тарелки, и этот способ конститутивен для его значения. Конечно, есть множество косвенных средств установления истинности этого утверждения – скажем, я помню, что два дня назад, когда я принимал гостей, тарелок было девять, а вчера я купил еще три. Легко дать множество подобных интуитивных примеров этого различия, однако трудно дать общую теорию прямого обоснования.
Пути решения. Даммит считает, что прямое обоснование может быть описано как такое обоснование, которое последовательно, шаг за шагом соответствует тому способу, которым предложение построено из своих составных частей, – т.е. предлагает использовать здесь принцип композициональности, подобно тому, как истинностное значение предложения представлено в теории значения как условий истинности в соответствии с его составом. Аналогичное различие и описание подходит и для теории значения в терминах следствий принятия предложения за истинное, поскольку только наиболее прямые следствия конституируют значение данного предложения. Но если встать на эту позицию, то возникает следующий вопрос: как установить, какое именно обоснование и какие именно следствия предложения являются прямыми, без предшествующего понимания этого предложения, хотя бы и приблизительного?
Можно предположить, что здесь не требуется никакое семантическое понимание рассматриваемого предложения, а достаточно просто схватывания его синтаксиса. В самом деле, с точки зрения принципа композициональности любая теория значения должна быть основана на синтаксисе, то есть на анализе структуры предложений как соединения их составных частей. Тем не менее такой ответ далек от удовлетворительного: как в предыдущем случае, здесь важен не поверхностный синтаксис, но несколько более глубокий, который не может быть легко отделен от значения и его схватывания или понимания.
Более перспективной представляется здесь каузальная трактовка обоснования, согласно которой мы можем считать предложение обоснованным, когда мы располагаем явным или неявным знанием причин, по которым мы принимаем и поддерживаем (или оспариваем, отрицаем и т.д.) выражаемое этим предложением убеждение или полагание. Соответственно, мы знаем значение предложения тогда, когда мы обладаем выражаемым им полаганием в силу доступных нам релевантных причин. Тогда прямота/косвенность следствия будет зависеть от принимаемой нами трактовки каузальности, и теория языкового значения сближается, таким образом, с философией науки. С другой стороны, мы не можем, приняв такую позицию, далее утверждать, в духе Даммита, что конститутивными для значения являются лишь прямые, а никак не косвенные следствия, поскольку каузальное обоснование вовсе не обязательно сводится к установлению истинности, но может признаваться независимым от истинности свойством.
3. Третья проблема заключается в следующем. Итак, сторонники обосновательной и прагматической теории значения склонны утверждать, что независимое понятие истины не является необходимым в теории значения. В действительности требуются два понятия: понятие установления истинности предложения и понятие действия в силу истинности предложения. Все же очевидно, что некоторые особенности нашей лингвистической практики, особенно некоторые формы вывода дают предложения, значения которых невозможно дать ни в терминах их условий обоснования, хотя бы и прямых, ни в терминах их прямых следствий (например, фактические утверждения в некоторых видах научного дискурса). Поэтому следует признать, что по крайней мере в некоторых случаях значения наших предложений должны быть объяснены в терминах релевантных условий истинности этих предложений.
Пути решения. Мы должны признать, что наше понимание предложений (по крайней мере, утверждений о прошлом) включает не просто знание наших оснований для их утверждения, но схватывание того, как они представляют действительность – того, как их принятие вносит вклад в нашу картину мира, в котором мы обитаем и с которым мы взаимодействуем. Поэтому понятие истинности может признаваться избыточным для теории значения лишь в том случае, если мы понимаем обоснование как процедуру установления истинности – позиция, опирающаяся на логическую традицию, восходящую, по крайней мере, к Лейбницу. Однако если мы, в духе современной эпистемологии, полностью разводим истинность и обоснованность высказываний, то можно показать, что условия обоснования не конкурируют в теории значения с условиями истинности даже при том, что определяемые ими понятия могут признаваться коэкстенсиональными.
Возвращаясь к теории значения Даммита, следует заметить, что некоторые неразрешимые проблемы этой теории обусловлены стремлением соединить в рамках одного подхода два принципиально различных типа теоретических концепций – семантические и прагматические. Семантические теории отличаются от прагматических, на наш взгляд, по объекту исследований, форме теоретических обобщений и конечной цели. Если семантика рассматривает некие «смысловые инварианты», неизменные относительно конкретных ситуаций употребления, то цель прагматического исследования – анализ и объяснение именно конкретных ситуаций употребления. Можно сказать, что семантика имеет дело с идеализированным объектом, «теоретическим конструктом», тогда как объект прагматики – более индивидуальный, эмпирический.
Эти различия в объектах исследования во многом предопределены целью теоретических концепций. Прагматические теории ориентированы скорее не на прояснение отношений между языком и реальностью (как семантические), а на экспликацию знания, уже данного в имплицитной способности субъекта. Такая установка строго вытекает из известных требований аналитической философии, сформулированных еще Витгенштейном. В соответствии с целями и объектом исследований складывается и форма теоретических конструкций и обобщений. Прагматические концепции – это в основном стратегии, принципы, «наборы» далеко не однозначных правил типа принципов коммуникативного сотрудничества Грайса, и т.д., в то время как семантические теории объясняют языковые факты путем строгой спецификации системы конкретных правил и условий их действия.
Полученная таким образом теория значения исходит из следующего: значение предложения определено его условиями истинности, дано не независимо от обоснования предложения и прагматических следствий его принятия как истинного. Кроме того, понимание значения подразумевает конкретное множество процедур его обоснования и конкретное множество его непосредственных следствий.
По Даммиту, теория значения считается приемлемой лишь тогда, когда она устанавливает отношение между знанием семантики языка и способностями, предполагающими использование языка. Поэтому семантическое знание не может не проявляться в наблюдаемых характеристиках употребления языка. При этом сами наблюдаемые характеристики могут служить исходной точкой, от которой можно восходить к семантическому знанию. И в этом смысле цели анализа Даммита вполне ясны и понятны. Однако очевидно также, что до проведения конкретных исследований невозможно угадать, какое место займет знание семантики того или иного языка в общей картине, отражающей все процессы говорения и понимания языка.
Конечно, дело не только в степени абстрактности объектов семантики и прагматики – различия между этими фундаментальными аспектами языка гораздо глубже, существеннее. Именно это и заставило Витгенштейна совершить известный поворот, приведший к изменению многих установок в изучении природы языка. Попытка Даммита соединить воедино столь различные аспекты языка в значительной степени прояснила трудности, возникающие на этом пути.
Проблеме научного объяснения посвящена обширнейшая литература. Аналитические аспекты этой темы могут быть резюмированы так: каким образом проблема перехода от описания к объяснению связана с проблемой значения языковых выражений? Исходный вопрос может быть сформулирован следующим образом:
как возможно и как осуществляется расширение дескриптивности, означающее, по существу, увеличение знания о мире?
Введем определения:
дескрипция понимается как языковая (текстовая) характеристика предмета по некоторым из его признаков, которая может употребляться в языке (речи) вместо имени этого предмета (при этом успешность такого употребления выступает показателем релевантности тех параметров, по которым произведена дескрипция);
объяснение считается каким бы то ни было видом языковой (текстовой) характеристики предмета, который может быть противопоставлен дескрипции (по тем или иным основаниям).
Поэтому нам следует говорить об определении границ дескрипции, или установлении различия между дескрипцией и объяснением. Задача разграничения дескрипции и объяснения будет в таком случае задачей эксплицирования оснований их противопоставления.
Например, мы говорим: «Вода – это Н2О». Указываем ли мы таким способом на свойство воды «быть веществом, молекула которого состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода» или же мы даем с помощью этого высказывания объяснение (т.е., в данном случае, теоретическое описание) молекулярной структуры вещества «вода»? Очевидно, и то, и другое: это будет зависеть от контекста, в который помещено высказывание «Вода – это Н2О» – будет ли оно, например, являться ответом на общий вопрос: «Что такое вода?» или на специальный: «Какова молекулярная структура воды?» Дескрипция, в отличие от объяснения, может не предполагать вообще никакого вопроса или же наиболее общий вопрос: «Каков этот предмет?» Объяснение же управляется более специальными вопросами – например (чаще всего): «Почему этот предмет таков (каков он есть)?» – и, соответственно, имеет целью установление таких взаимосвязей между различными видами представлений об исследуемом предмете, в силу которых имеет место то или иное знание о нем. В этом смысле, например, Бас ван Фраассен доказывает, что теория объяснения должна быть теорией вопросов «почему» (why-questions)613.
В таком случае следует признать, что дескрипция является таковой в силу определенных свойств контекста, т.е. само свойство дескриптивности контекстно-зависимо.
Попытаемся прояснить характер этой зависимости. Так, хорошо известны затруднения, связанные с применением метода дескрипций в референциально непрозрачных контекстах, где кореферентные выражения не могут быть взаимозаменимы salva veritate. Причем можно по-разному классифицировать непрозрачные контексты: например, принято различать собственно интенсиональный контекст, запрещающий подстановку контингентно кореферентных выражений, но разрешающий подстановку необходимо кореферентных выражений, и так называемый гиперинтенсиональный контекст, запрещающий подстановку и тех, и других. Подобные дистинкции могут быть, вообще говоря, сколь угодно семантически тонкими: так, Э. Сааринен различает пять видов неоднозначности при квантификации в пропозициях с интенсиональными предикатами614.
Для наших целей будем считать, что такие контексты могут быть двух видов. Для этого вернемся к примеру, рассмотренному нами в § 10.4.1.
Если, скажем, вместо имени «Наполеон» мы употребляем дескрипцию «побежденный при Ватерлоо», то ее может быть недостаточно для идентификации референта участником коммуникации, если он не знаком с историей.
Допустим, далее, что участники коммуникации знают историю, и мы успешно употребляем вместо имени «Наполеон» дескрипцию «побежденный при Ватерлоо» – или, скажем, дескрипцию «vaincu à Waterloo», являющуюся переводом первой на другой естественный язык, что по-прежнему позволяет нам указать на референт единственным образом. Вместе с тем дескрипция «побежденный при Бородино» может указывать на Наполеона, а ее перевод на французский язык – «vaincu à Borodino» – наоборот, на его противника Кутузова: поскольку в этом сражении было уничтожено примерно равное число людей с обеих сторон, а войска при этом остались на прежних позициях, то вопрос о том, кто же при этом оказался победителем, оказывается вопросом интерпретации. Можно прочитать во французских учебниках истории – и каждый француз, ходивший в школу, знает это – что сражение при Бородино явилось еще одной славной победой французского оружия перед тем, как морозная зима вынудила Наполеона оставить Россию. Бородино всегда упоминается в списке побед Наполеона на памятниках ему во Франции. И напротив, каждый русский знает значение победы русских войск при Бородино, которая привела к падению империи Наполеона. Дело здесь не только в официальной идеологии, отраженной в образовательных программах: важно, что это событие стало фактом национальной культуры, будучи описанным в замечательных произведениях литературы.
Таким образом, когда мы говорим, что дескрипция является таковой в силу определенных свойств контекста, то это означает, что дескрипция оказывается релятивизованной к некоторой системе описания, или концептуальной схеме. Мы видим это в обоих примерах, но очевидно различными способами.
В первом случае в качестве такой схемы выступает совокупность широко распространенных мировоззренческих установок и элементов знания, т.е. некоторая (научная) картина мира. Поражение Наполеона при Ватерлоо является историческим фактом, по поводу которого существует общее согласие, и невозможность идентифицировать референт по такой дескрипции свидетельствует о некачественности, неполной истинности того знания, которым обладает реципиент. Контекст может быть прояснен путем согласования индивидуальной концептуальной схемы реципиента с общепринятой, разделяемой всеми участниками коммуникативного сообщества. Общепринятая концептуальная схема выступает здесь неким (в этом отношении предельным) горизонтом знания, и согласование в таком случае будет заключаться в приближении к нему – реципиент должен прочесть учебник или прийти на урок и попросту узнать, кого же победили при Ватерлоо. Индивидуальная концептуальная схема реципиента (недействительная) была бы, таким образом, исправлена согласно имеющему силу образцу – стандартной схеме.
Во втором же случае контекст референциально непрозрачен в силу конфликта двух социальных концептуальных схем, фиксируемых естественными языками и существующих в языковых сообществах. Согласование таких схем имело бы иную форму, чем обучение истории малограмотного реципиента. Оно потребовало бы не приближения к чему-то данному с целью не отличаться от него, но установления соответствий между двумя классами понятий. Причем речь здесь идет не только – и, конечно, не столько – об интерпретации фактов, сколько о свойствах и элементах языковых картин мира. Например, в некоторых африканских языках есть лишь два термина для характеристики цветовой гаммы: «теплый» цвет и «холодный», в общем соответствующие двум половинам спектра615; соответственно радуга, в пределах такой концептуальной схемы, может иметь дескрипцию «наблюдаемый в небе двухцветный феномен», т.е. такую дескрипцию, по которой носитель любого индоевропейского языка, на которой будет переведена дескрипция, никак не сможет идентифицировать референт.
Аналогичным образом мы можем интерпретировать проблематику модальных и косвенно-речевых контекстов, где референция невозможна в силу нарушения принципа подставимости тождественного. Например, выражения «число планет в Солнечной системе» и "9" являются двумя подстановками числа 9, но первое не может быть подставлено вместо второго в высказывании «9 с необходимостью больше 7» или вместо одной из девяток в «9 с необходимостью равно 9». При нашей оценке истинности выражения «Число планет в Солнечной системе с необходимостью равно 9» мы исходим из того, что, согласно нашим позитивным представлениям, не существует ни закона природы, с необходимостью регулирующего число планет, ни всемогущего существа, которое могло бы задать такую модальность. Однако в рамках, например, мифологической картины мира утверждение вида «Число планет с необходимостью равно 9» могло бы восприниматься как истинное. «Квантифицируемые переменные» в этом примере Куайна (N(x)>7 или N(x)=9) находятся для нас не в указательных позициях не столько в силу того, что пропозиция модальна (т.е. «иначе не могло бы быть»), сколько в силу того, что они отсылают к определенным (возможно, конфликтующим) положениям дел, в которых – и именно в них – известно, каким образом обстоят дела, и известно, что они обстоят отличным друг от друга образом. Поэтому, возможно, вернее было бы говорить не о том, что переменные здесь находятся не в указательных позициях, а о том, что подобного рода контексты не предоставляют возможности для сравнения различных положений дел или определения отношений между ними: мы не можем отсюда заключать о том, каково может быть соотношение между различными положениями дел и их элементами.
По традиционным представлениям, идущим от Рассела и Фреге, предмет референции обладает свойствами, которые фиксируются соответствующими дескрипциями. Согласно этой идее, имена обеспечивают референцию к предметам через дескриптивное содержание, которое связано с именем; имя оказывается связанным с эквивалентным множеством дескрипций и относится к чему бы то ни было, что удовлетворяет всем (или наибольшему количеству из имеющихся или возможных) дескрипций. С такой точки зрения дескрипции дают значение имени, определяя предмет референции, который является тем, что удовлетворяет (или лучше всего удовлетворяет) дескрипции. Имя отсылает к своему носителю в силу некоторой связанной с именем дескриптивной информации, которая относится исключительно к носителю имени. Так, имя собственное является сингулярным выражением обращения, которое используется для того, чтобы обеспечить референцию к единственному – притом известному – индивиду или предмету. Возможность референции при таком подходе определяется некоторым уровнем знания об объекте, а сама проблема референции ставится как эпистемологическая проблема.
Вопрос, возникающий в этой связи, таков: как мы можем знать, что некоторая дескрипция является истинной?
Согласно общепринятой дедуктивно-номологической модели объяснение предполагает описание некоторого исходного знания об исследуемом предмете и описание некоторого дополнительного знания более общего характера. С такой точки зрения, к последовательности подобных построений сводимы выводы, возникающие в реальном процессе познания. Объяснением того, почему истинно высказывание "Вода – это Н2О", будет, например, указание на то, что это высказывание дедуктивно выводимо из высказываний "Вещества, молекула которых состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода, представляют собой Н2О" и «Молекула воды состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода». Разумеется, возможны и другие пути вывода, но в любом случае эксплананс как совокупность утверждений, выражающих то или иное знание об исследуемой предметной области, и экспланандум как совокупность утверждений, выражающих некоторое исходное знание об исследуемом предмете, должны быть связаны отношением дедуктивной выводимости экспланандума из эксплананса.
Привлечение логических понятий и символических средств призвано устранить так называемый парадокс объяснения, который заключается в следующем: для того, чтобы объяснить, как произведено то или иное объяснение, нужно знать, в чем заключается общий механизм объяснения, т. е. заранее знать то, что неизвестно и еще только рассматривается в качестве предмета объяснения. В дедуктивно-номологической модели парадокс оказывается снятым, однако оценка истинности высказывания фактически сводится к проверке соответствия этого высказывания некоторому (полагаемому данным) множеству истинных высказываний; оцениваемая таким способом истинность не может не быть аналитической, что в данном случае означает – конвенциональной. Здесь нет еще оснований считать полученное таким образом знание о мире истинным в смысле, скажем, прямого соответствия миру. Центральным вопросом, таким образом, здесь оказывается выбор базовых примитивов, или элементарных терминов (primitive terms) – «семантических атомов», из которых строится объяснение. Предполагаемая непроизвольность такого выбора может быть постулирована как положение о том, что по крайней мере элементарные термины языковой системы должны функционировать как термины естественных видов (cм § 11.4.1.)
Предлагаемые решения могут оперировать определением истинности выражения как истинности относительно некоторой концептуальной структуры. В частности, относительность истины представляется важной предпосылкой, если мы пытаемся говорить о конвенциональности значения, удерживая при этом представления о связи значения языкового предложения с условиями его истинности. С другой стороны, такие модификации могут помочь вывести концепцию значения как условий истинности из-под удара содержательной критики, которой она была подвергнута, например, М. Даммитом. Как мы, возможно, еще помним, согласно Даммиту, концепция значения как условий истинности неприемлема, поскольку она не приводит к удовлетворительному объяснению феномена понимания языка; любая теория значения, которая не является теорией понимания или не дает ее в итоге, не удовлетворяет той философской цели, для которой нам требуется теория значения – а следовательно, теория значения должна включать, помимо теории референции, еще некоторую теорию иллокуции.
Оставаясь в пределах корреспондентных представлений об истинности, мы должны будем рассуждать примерно так: отношение между знаками – например, повествовательными предложениями изъявительного наклонения объектного языка – и трансцендентной описанию реальностью есть отношение дескриптивности. При этом по отношению к описываемой реальности как таковой, как к имеющемуся в наличии в качестве реальности трансцендентному референту, отношение между предложениями и тем, что они описывают, может задаваться в конкретной ситуации по крайней мере двумя способами:
как дескрипция исходной данности и
как конструкция, т.е. расширенная по отношению к первично репрезентированному материалу дескрипция более высокого уровня репрезентации.
В контексте понимания репрезентации как отношения описания к некоторой реальности (М. Вартофский) такая расширенная дескрипция предстает описанием некоторой иной, новой по отношению к первично репрезентированной, реальности. Конструктивное отношение характеризуется привнесением новых элементов, чей референциальный статус может быть не прояснен, т.е. эти референции могут не отсылать к изначально наличной реальности так, как к ней отсылают референции, устанавливаемые в первичной дескрипции. Тогда мы должны будем признать, что попытка расширения дескрипции, т.е. построения объяснения, означала бы, в определенном смысле, удвоение референта.
В самом деле, если мы имеем дело с системой обозначений, в которой взаимосвязаны как дескриптивные, так и конструктивные отношения к реальности – а эта реальность полагается в пределе общей для дескриптивного выражения в данной системе предложений – то перед нами встает вопрос: как эта внутренняя взаимосвязность достигается и сохраняется в контексте различного характера соотнесения с реальностью внутри данной системы предложений? По существу мы описываем внутри этой системы две реальности, принимаемые теоретически за одну. Следует признать, что попытка онтологического обоснования такого вывода явилась бы весьма дискуссионной.
Итак, мы рассмотрели традиционные представления о критериях перехода от описания к объяснению как основанные на репрезентационистском подходе к анализу языковых значений и показали связанные с этим проблемы, возникающие при использовании корреспондентной концепции истины. Альтернатива, к которой мы подошли в ходе этого рассмотрения, такова: представления об условиях истинности языковых выражений могут быть развиты в терминах когерентной концепции истины.
Согласно последней, мера истинности высказывания определяется его ролью и местом в некоторой концептуальной системе. Чем более связаны, или согласованы между собой наши идеи, тем в большей степени они истинны. Истинность любого истинного предложения состоит в его когерентности с некоторым определенным множеством предложений.
В то же время теоретики корреспонденции позволяют себе не озадачиваться этим видом вопросов, рассматривая корреспонденцию как отношение sui generis. «Помимо риторики высмеивания, существуют ли действительно принципиальные возражения против того, что общезначимая концепция корреспонденции нередуцируема, не подлежит анализу?»616. В таком случае уместно задать вопрос, почему тогда когерентность не может быть отношением sui generis так же, как корреспонденция?
Поскольку любой концептуальный анализ должен иметь основу, то следует принять наличие концептуальных «атомов», из которых сформированы все другие концепции и которые сами не могут быть проанализированы. Но так как любая система имеет структуру, мы можем сказать то же самое и относительно отношений между ними. (Поэтому, вероятно, может быть обоснован и более сильный тезис: если мы признаем корреспонденцию отношением sui generis, то мы тем самым с необходимостью признаем таким же отношением когерентность.)
Основание, если не наиболее существенное, по которому может быть оспорена как сама концепция когерентности истинности, так и ее связь с когерентной теорией обоснования, таково: даже если допустить, что определение когерентности с множеством полаганий является верификационной процедурой для определения истинности, то сама истина при этом могла бы тем не менее состоять не в чем ином, как в соответствии объективным фактам. Но этот контраргумент встречает следующее возражение: если истина заключается в соответствии объективным фактам, то когерентность с множеством полаганий никак не может быть критерием истинности, поскольку не может существовать никакой гарантии того, что сколь угодно непротиворечивое множество полаганий соответствует объективной действительности.
Поэтому, удерживая связь когерентной концепции истины с когерентной теорией обоснования знания, мы можем по-новому взглянуть на классический эпистемологический аргумент в пользу когерентной концепции истины, основанный на (свойственном, в частности, конструктивизму) представлении о том, что мы не можем «выйти вовне» нашего множества полаганий и сравнивать суждения с объективными фактами. Этот аргумент может быть рассмотрен как вытекающий из когерентной теории обоснования знания. Исходя из такой теории, аргумент заключает о том, что мы можем знать только единичные факты когерентности или отсутствия когерентности определенного предложения с определенным множеством предложений, выражающих определенные полагания. Мы никаким образом не находимся и не можем оказаться в такой эпистемологической позиции, откуда мы могли бы заключать о том, соответствует ли то или иное предложение действительности.
Контраргумент здесь будет заключаться в том, что такой аргумент может быть рассмотрен как содержащий некорректную импликацию. Из того факта, что мы не можем знать, соответствует ли некоторое предложение действительности, мы еще не можем вывести, что оно не соответствует действительности. Даже если некто признает, что мы можем знать лишь то, когерентны ли определенные предложения с нашими полаганиями, это само по себе еще не дает ему основания считать, что истина не состоит в соответствии объективным фактам. Если сторонники корреспондентной концепции истины принимают эту позицию, то они тем самым могут признавать, что существуют истины, которые не могут быть нам известны – например, что существует некоторая абсолютная истина, к которой мы можем лишь приближаться путем уточнения известных нам относительных истин. Или же сторонники корреспондентной концепции истины могут утверждать, как это делает Дэвидсон, что когерентность предложения с множеством полаганий является хорошим признаком того, что предложение действительно соответствует объективным фактам и что эти факты соответствия доступны нашему знанию 617.
Сторонники корреспондентной концепции истины могут даже утверждать, что когерентная теория – вообще не теория истины618; следовательно, они исходят из предположения, что они знают, чем является истина, то есть они имеют определение истины. И конечно, они знают, что такое истина: это – соответствие фактам. Действительно, когерентная теория истины – не теория соответствия фактам. Но сторонники когерентной концепции никогда не претендовали на это.
Это различие в значениях самого термина «истина» может интерпретироваться как связанное с различием целей, для которых дается теория истины. Могут быть по крайней мере две такие цели:
чтобы дать определение понятия «является истинным» как характеристики пропозиции;
чтобы определить тестовые условия для выяснения, действительно ли имеется основание для применения характеристики «является истинным» к данной пропозиции.
Согласно Н. Решеру, резюмировавшему это различие619, эти два вопроса совершенно неидентичны: мы можем иметь критерий или критерии истинности (условия истинности) пропозиции и все еще испытывать недостаток определения, что значит для этой пропозиции быть истинной, и наоборот.
Но если мы хотим быть способными использовать лингвистическую единицу, то нам потребуются релевантные критерии для успешности использования. Именно это и делает условие-истинностная теория значения: она отождествляет значение с условиями истинности предложения, и эта идентификация основана на концепции «значение как употребление», отождествляющей значение лингвистической единицы с условиями ее использования. Если мы принимаем это представление, мы должны признать, что все спецификации значения, которые не эффективны для определения правил применения знака, попросту избыточны.
Поэтому моя задача здесь заключается не в том, чтобы показать, что мы не можем знать наверное, соответствуют ли языковые выражения элементам и характеристикам некоторого внешнего (по отношению к описанию) мира. Такое скептическое заключение носило бы метафизический характер и было бы бесполезно для построения теории значения – как показали, например, дискуссии по проблеме следования правилу у Витгенштейна (см. § 5.2). Скорее, я пробую последовательно выстроить аргументацию, свидетельствующую о том, что факт такого соответствия иррелевантен для когерентной концепции обоснования и соответственно для основанной на когерентной концепции истины теории значения как условий истинности. Для этого нам следует найти дополнительные аргументы, уточняющие когерентистские представления. Поскольку мы удерживаем наше представление о языковом сообществе как предельном истинностном операторе, постольку мы можем рассуждать здесь следующим образом.
Как мы видели, корреспондентная и когерентная концепции имеют различные представления о природе условий истинности. Согласно когерентной концепции, условия истинности предложений состоят в других предложениях. Согласно корреспондентной концепции, условия истинности предложений состоят не в предложениях, но в объективных свойствах и особенностях действительного мира. Один из способов сделать выбор в пользу той или иной концепции истины (т.е. определить, в каких случаях та или иная концепция истины является более адекватной) состоит в том, чтобы обратить внимание на процесс, которым предложениям назначаются условия истинности. С когерентистской точки зрения, условия истинности предложения – это те условия, при которых говорящие (на языке) утверждают это предложение в своей речевой деятельности, т.е. употребляют это предложение. Это означает, что говорящие могут употреблять предложения только при тех условиях, которые сами говорящие и другие члены языкового сообщества могут распознать как обосновывающие эти предложения. Отсюда становится важна предполагаемая неспособность говорящих «выйти вовне» своих полаганий. Это важно потому, что те условия, при которых предложение когерентно с полаганиями говорящих, являются единственными условиями истинности в том отношении, что они являются единственными условиями, которые говорящие могут распознавать как обоснование нашего знания значения этого предложения. Когда говорящие в своей речевой деятельности утверждают то или иное предложение при этих (определенных) условиях, то эти условия становятся условиями истинности предложения.
Признание последнего тезиса в предложенных аспектах рассмотрения приводит нас к принятию конструктивистского подхода.
Представляется, что описанная проблематика может быть рассмотрена как связанная с различением двух эпистемологических подходов: репрезентационистской и конструктивистской установок. Первая, свойственная как рационалистической, так и эмпирицистской традиции, представляет собой эпистемологический реализм, т.е. исходит из убеждения в том, что познание по существу направлено на приобретение знания о некотором внешнем мире, трансцендентном по отношению к познающему субъекту, независимом от него и являющемся «данным» заранее. Для конструктивистской установки, напротив, характерны отклонение понятия «данного», отказ от проведения различия между перцепцией и концептуализацией (и следовательно, от всех такого рода подходов к дихотомии наблюдения/теории для науки), отказ от априорности в пользу инструментального подхода к проблеме обоснования знания, акцент на прагматических соображениях в выборе теории и т.д.
Конструктивная система при подобном подходе является интерпретируемой формальной системой определений и теорем, созданных на языке исчисления предикатов первого порядка. Определения конструктивной системы полагаются «реальными» определениями, отвечающими некоторым определенным семантическим критериям точности в дополнение к обычным синтаксическим критериям, налагаемым на чисто формальные или «номинальные» определения. Таким образом, конструктивная система – это формализация некоторой области предполагаемого знания, которая может быть помыслена как множество предложений, сформулированных в несистематизированном дискурсе (обычно естественного языка). При этом некоторые термины должны быть соответственно определены в системе, использующей, кроме логики, специальное множество терминов, принятых в этой системе за базисные (ее «внелогическое основание», или «семантические примитивы»). Эти примитивные дескрипции могут быть помыслены как уже имеющие намеренное использование или интерпретацию; если это не очевидно, то может быть обеспечено неформальным объяснением, не входящим собственно в систему.
Теперь мы можем сделать следующее замечание по поводу оснований, по которым мы противопоставляем описание и объяснение. В рамках конструктивистского подхода то, что мы противопоставляем дескрипции, не является прескрипцией, поскольку такая дистинкция здесь не будет иметь смысла: если мы полагаем, что дескрипция дает нам возможность построить объект, то мы тем самым признаем за этой дескрипцией и прескриптивное значение. Задача разграничения дескрипции и объяснения будет в таком случае задачей эксплицирования оснований их противопоставления. Поэтому можно предположить, что проблематика перехода от описания к объяснению связана с анализом соотношения данных наблюдения и теоретической конструкции и может быть рассмотрена в этом контексте, т.е. в контексте ситуации приращения знания620. Это может быть сделано через различение репрезентационистской и конструктивистской парадигм, которое не тождественно собственно различению языка наблюдения и языка теории: как в языке наблюдения, так и в языке теории можно выделить как репрезентационистские, так и конструктивистские элементы. По замечанию Шлика, например, мы не сомневаемся в фактах географии или истории не потому, что мы полагаем их эмпирически проверяемыми, а потому, что нам известен и не вызывает у нас сомнений способ, котором обычно делаются такие фактуальные утверждения.
Для нас здесь важно подчеркнуть, что в качестве и языка наблюдения, и языка теории могут, вообще говоря, выступать не только различные фрагменты естественного языка, но и один и тот же фрагмент, или весь естественный язык в целом. Предложения языка наблюдения будут включать в себя, как правило, некоторые шифтеры, локализующие значение во времени, пространстве и т.д., но нет никаких препятствий для использования тех же самых языковых средств в предложениях языка теории. Определение языка наблюдения как части естественного языка, лишенной теоретических терминов, уязвимо в том отношении, что язык наблюдения и язык теории будет иметь одну и ту же грамматику, то есть управляться теми же самыми лингвистическими правилами, как синхроническими, так и диахроническими. Последнее соображение покрывает возражение ван Фраассена против этой дихотомии, заключающееся в том, что если бы мы могли очистить наш язык от теоретически нагруженных терминов, начиная с недавно представленных, затем через «массу» и «импульс» к «элементу» и так далее в предысторию формирования языка, то у нас вообще не осталось бы значимых терминов621. Итак, если такие выражения, как, например, «часть» и "А является частью B" рассматриваются различными способами, как принадлежащие к языку наблюдения или к языку теории, что же происходит в этом случае с их значениями?
Если мы рассматриваем множество предложений, полагаемых тривиально истинными языковым сообществом в данный момент времени, как множество примитивных дескрипций («семантических примитивов») конструктивной системы, то становится ясно, каким образом мы вводим в эту систему новые элементы, расширяющие дескриптивность (например до «теоретического описания», т.е. объяснения). Значение дескрипций не сводится, с такой точки зрения, до их референции, но признание этого положения еще не дает нам оснований отклонить представления о значении как об условиях истинности предложения. Статус нового элемента будет зависеть в таком случае от количества и характера его когерентностных связей с другими элементами. Поэтому мы можем ответить на наш исходный вопрос
Как возможно и как осуществляется расширение дескриптивности, означающее по существу увеличение знания о мире?
следующим образом:
увеличение знания состоит в построении когерентности: установлении наибольшего числа семантических связей исходной дескрипции с наибольшим числом семантических примитивов системы описания.
Sui generis отношение когерентности реализуется (воспринимается) и посредством семантических связей между лингвистическими единицами, причем эти связи образуют открытое множество. Отсюда представляется возможным достаточно общий семантический подход, снимающий противопоставление семантики Тарского – Дэвидсона, где предметная область рассматривается как множество однородных объектов (элементов данного мира) и семантики возможных миров, использующей обращение к онтологически различным видам объектов: «объектам реального мира» и «объектам возможного мира». Соответственно, такой подход позволит эксплицировать более широкий круг контекстов естественного языка. Для этого, как мы видели, возможно применить в условие-истинностной теории значения не корреспондентную, как у Дэвидсона, но когерентную концепцию истины.
Вопрос о том, может ли когерентная истинность быть использована для определения значения в рамках условие-истинностного подхода, оказывается при этом вопросом о возможности употребления языка некоторым языковым сообществом. Референции, возникающие в ходе этого употребления, обнаруживаются, таким образом, в поле согласования некоторых (индивидуальных) картин мира, или концептуальных схем носителей языка622. Эпистемологически сама возможность реального употребления языка предстает обнаружением некоторой полисубъектности в интерсубъективности, избегая таким образом традиционно адресуемого релятивизму упрека в бессодержательности, недостаточном предоставлении референциальных оснований. Семантический статус общей для всех носителей языка области согласования их индивидуальных картин мира оказывается при этом открытым для точного анализа и прояснения.
Расширение знания как объяснение будет, с такой точки зрения, выглядеть следующим образом.
Согласно традиционной дедуктивно-номологической модели объяснение предполагает описание некоторого исходного знания об исследуемом предмете и описание некоторого дополнительного знания более общего характера; к последовательности подобных построений сводимы выводы, возникающие в реальном процессе познания. Объяснением того, почему истинно высказывание «Вода – это Н2О», будет, например, указание на то, что это высказывание дедуктивно выводимо из высказываний «Вещество, молекула которого состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода, представляет собой Н2О» и «Молекула воды состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода». Разумеется, возможны и другие пути вывода, но в любом случае эксплананс как совокупность утверждений, выражающих то или иное знание об исследуемой предметной области, и экспланандум как совокупность утверждений, выражающих некоторое исходное знание об исследуемом предмете, должны быть связаны отношением дедуктивной выводимости экспланандума и эксплананса.
Собственно, исходно модель Гемпеля основана на дедукции. Событие объясняется, когда утверждение, описывающее это событие, дедуцируется из общих законов и утверждений, описывающих предшествующие условия; общий закон является объясняющим, если он дедуцируется из более исчерпывающего закона. Гемпель впервые четко связал объяснение с:
(1) дедуктивным выводом;
(2) дедуктивным выводом из законов;
(3) сформулировал условия адекватности объяснения.
Эта точка зрения на объяснение и особенно ее применение к историческому объяснению и объяснению человеческих действий вызвала резкую полемику. Поэтому Гемпель, обобщая модель охватывающих законов, предлагает вероятностно-индуктивную, или статистическую, модель объяснения и формулирует общее условие адекватности для двух разновидностей модели «охватывающих законов». Он также предлагает понятие «эпистемической пользы» для объяснения понятия «принятия гипотезы» в модели принятия решения в условиях неопределенности".
Привлечение подобных техник призвано устранить так называемый парадокс объяснения, который заключается в следующем: для того чтобы объяснить, как произведено то или иное объяснение, нужно знать, в чем заключается общий механизм объяснения, т.е. заранее знать то, что неизвестно и еще только рассматривается в качестве предмета объяснения. В дедуктивно-номологической модели парадокс оказывается снятым, однако оценка истинности высказывания фактически сводится к проверке соответствия этого высказывания некоторому (полагаемому данным) множеству истинных высказываний; оцениваемая таким способом истинность не может быть корреспондентной. Здесь нет еще оснований считать полученное таким образом знание о мире истинным в смысле прямого соответствия миру. Центральным вопросом, таким образом, здесь оказывается выбор семантических примитивов, через которые строится объяснение.
Однако в последнем случае исследователю необязательно занимать репрезентационистскую позицию. Казалось бы, подобным утверждением мы не открываем Америки (скорее, честно говоря, мы ее закрываем), не изобретаем даже самоката, а не то что велосипеда, но действительность не устает поражать философов нечеловеческим догматизмом623.
Отсутствие собственно эпистемологических оснований для формализации эмпирических данных в дедуктивных теориях не является на сегодняшний день специфически «анархическим» допущением: оно не оспаривается и вполне сдержанными исследователями. Более релевантным здесь оказывается прагматический критерий: поскольку теория отвечает предъявляемым к ней требованиям (объяснения известных фактов и предсказания новых), постольку она признается удовлетворительной, а отсутствие или невозможность обоснования теории как описания некоторой трансцендентной ей сущности не снижает ее ценности как теории.
Традиционная трактовка объяснения является, в своей наиболее сущностной характеристике, редукционистской: объяснить нечто, с такой точки зрения, – это свести неизвестное к известному. Основные возражения здесь (Гемпель624, М.Фридман625, ван Фраассен626) таковы: объяснение известного феномена может быть произведено с помощью совершенно новых и необычных теорий. Сам термин «объяснение» представляет, с такой позиции, прагматическое понятие и, следовательно, является релятивистским: согласно Гемпелю, мы можем построить некоторое значимое объяснение только в той или иной познавательной ситуации, только для того или иного конкретного индивидуума – реципиента информации; невозможно дать некоторое универсальное объяснение, «объяснение вообще», валидное всегда и для всех. (Так совершился переход Гемпеля от дедуктивной модели объяснения к индуктивной, или статистической.) Объяснение признается контекстно-зависимым. Традиционный редукционизм, таким образом, отождествляется с универсализмом: трактовка объяснения как сведения неизвестного к известному оказывается продиктованной стремлением обнаружить некоторые общие и общезначимые критерии интеллигибельной теории (например каузальность, возможность моделирования, визуализация и т.д.).
В этой связи принятие множества предложений, полагаемых тривиально истинными языковым сообществом в данный момент времени, в качестве множества семантических примитивов, или исходных дескрипций, относительно которого определяется истинность языковых значений, позволяет избежать такого противопоставления универсализма и релятивизма. В самом деле, установление наибольшего числа семантических связей исходной дескрипции с наибольшим числом семантических примитивов системы никак не означает редукцию. Напротив, речь здесь идет о построении нового знания, о приращении знания за счет увеличения числа его структурных элементов. Объяснительная сила теории будет в таком случае зависеть от строгости логического следования и от количества семантических примитивов, с которыми объяснение устанавливает связи.
Рассмотрим, например, «вывод к лучшему объяснению» – идею, восходящую к Ч.С. Пирсу («абдукция») и эксплицированную Г. Харманом627. Согласно этому представлению, тот факт, что теория объясняет некоторые явления – часть очевидности, побуждающей нас принять эту теорию. И это означает, что отношение объяснения видно прежде, чем мы полагаем, что теория истинна.
Предположим, что мы имеем очевидность E и рассматриваем несколько гипотез, скажем H и H'. Тогда, согласно этой теории, мы должны вывести H скорее, чем H', если H – лучшее объяснение E, чем H'. Критерии, применимые здесь, могут относиться к статистической теории:
H – лучшее объяснение E, чем H' (ceteris paribus), если:
P(H) > P(H') – H имеет более высокую вероятность, чем H'
P(E/H) > P(E/H') – H дает более высокую вероятность E, чем H'.
Эта версия теории объяснения непосредственно привлекала бы когерентность в ее вероятностной интерпретации (Бонжур) – P будет истинно для SтттP логически непротиворечиво с остальными предложениями, полагаемыми S истинными, и имеются целесообразные вероятностные связи между другими предложениями, полагаемыми S истинными, и P.
Мы можем суммировать вышесказанное, сформулировав два аргумента относительно объяснения:
ничто не является объяснением, если оно не истинно;
ни у кого нет оснований утверждать «я имею объяснение», если у него нет оснований утверждать «я имею теорию, которая является приемлемой и дает объяснение».
Ясно, что эти аргументы различаются только с точки зрения корреспондентной истинности. Для когерентиста они идентичны.
Такая интерпретация позволяет сохранить базовые интуиции, согласно которым объяснение должно связывать неизвестное с известным, и в то же время снимает возражение этому подходу, заключающееся в том, что объяснение известного феномена может быть произведено с помощью совершенно новых и необычных теорий: в любом случае это новое и необычное знание должно будет быть когерентно с множеством предложений, полагаемых языковым сообществом тривиально истинными, т.к. в противном случае это новое знание, не располагая определенными значениями, попросту не сможет функционировать, т.е. не будет существовать как знание.
Итак, анализ семантического аспекта перехода от описания к объяснению оказывается связанным с проведением нескольких дихотомий:
данные наблюдения/теория;
репрезентационизм/конструктивизм;
корреспондентная/когерентная истинность;
дескрипция/объяснение.
В основании компьютерных аналогий ментального, широко используемых в когнитивистских моделях, лежит понятие машины Тьюринга. В работе 1950 года «Умеет ли машина мыслить?» Алан Матисон Тьюринг поставил задачу формулировки условий, при которых машина может быть описана как мыслящая. А поскольку понятие «мышления» весьма темное, то он полагает, что, прояснив, что значит мыслить для машины, мы сможем понять, что значит мыслить вообще. Тьюринг исходит из предпосылки, что если поведение машины неотличимо от поведения человека, то это – достаточный критерий считать такую машину мыслящей. Он предложил абстрактную модель машины, успешно имитирующей всю совокупность человеческого поведения, которая впоследствии получила название машины Тьюринга. В основе этой идеи лежат результаты, полученные в 30-х годах 20-го века и легшие в основу так называемой теории автоматов и обобщенные в теории алгоритмов. Тьюринг исходит из представления о разумном поведении как деятельности, направленной на решение задач. Задача полагается решаемой, если может быть обнаружен алгоритм – набор специфицируемых вычислительных процедур – ее решения. Понятие алгоритма было интуитивно ясным, но не существовало общей формулы алгоритма вообще. Тьюринг сформулировал следующий тезис: для всякого алгоритма можно смоделировать машину, отвечающую определенным характеристикам, которая будет реализацией этого алгоритма628. Тогда для всякой задачи (в широком, а не в узком, математическом, смысле), решаемой людьми, может найтись такая вычислительная машина, которая будет решать эту задачу так же хорошо. Машина Тьюринга – абстрактная универсальная вычислительная машина. Если такая машина может имитировать поведение любой другой машины, то она, в таком случае, сможет быть универсальным имитатором человеческого поведения. И, по мнению Тьюринга, нет никаких логических препятствий к допущению такой модели.
Машина Тьюринга отличается определенными свойствами. В основе ее лежит понятие автомата: самостоятельно действующего управляющего устройства. Для их описания используются три алфавита: алфавит входа, алфавит выхода и алфавит внутренних состояний автомата. Среди таких автоматов различают автоматы с конечной или бесконечной памятью, различаются они, разумеется, и количеством входов и выходов, а также могут быть вероятностными, если какая-нибудь из функций четко не задана, а предполагается случайно осуществляемой автоматом в каждый момент времени. Существенная характеристика машины Тьюринга – дискретность: в каждый момент дискретного времени она находится в совершенно определенном (одном и только одном состоянии), так что можно точно указать, что у машины «на входе» (иначе говоря, что «воспринимается» машиной), что «на выходе» (машинное «действие») и в каком состоянии она находится в данный момент времени. Таким образом, каждое дискретное состояние можно полностью описать в терминах входа-выхода и функции (иначе: алгоритма), которая(-ый) их связывает, т.е. используя только буквы соответствующих трех алфавитов плюс специальные термины, подобные логическим константам. Возможны и существуют машины с не дискретными состояниями: в этом случае никакому моменту дискретного времени нельзя сопоставить одно и только одно машинное состояние – данные продолжают поступать на вход постоянно и постоянно же происходит изменение состояния. В какой-либо момент времени могут быть «считаны» результаты неких измерений или действий, производимых с помощью такой машины, но внутри интервала между началом решения задачи этой машиной и получением результата различение дискретных состояний невозможно (или практически возможно только в виде какой-либо аппроксимации). Результаты, получаемые с помощью таких машин обладают большей погрешностью вследствие того, что считывание результатов – тоже процесс, требующий времени, а за это время показания изменяются. Машинам с дискретными состояниями соответствуют среди реальных машин, например, цифровые компьютеры, с не дискретными состояниями – аналоговые. В этом отношении на роль универсального «мыслящего» имитатора, построенного по модели Тьюринга, лучше подходят цифровые вычислительные машины. Трудно сказать, насколько уместно проводить аналогию между человеческим организмом и машиной Тьюринга в структурном отношении: для этого требуется доказать, что ментальные состояния подобны внутренним состояниям таких машин, а именно – дискретны. Трудности в проведении такой аналогии, однако, с точки зрения Тьюринга – не помеха компьютерному моделированию сознания: ведь его критерий основан на понятии имитации – если машина Тьюринга (с дискретными состояниями) способна имитировать поведение любой машины с не дискретными состояниями (а по Тьюрингу, это – так), т.е. решать всю совокупность задач, решаемых такими машинами, то нет разницы в том, насколько обоснованно полагать внутренние состояния человека дискретными. Вывод о способности машины Тьюринга мыслить как человек (т.е. решать весь комплекс релевантных задачи) не будет зависеть от успехов или неудач такого обоснования. Тогда, независимо от того, как решается метафизический вопрос (что такое ментальное), мышление может описываться в терминах машинной модели Тьюринга.
Не все, но многие версии машинного функционализма опираются на понятие машин Тьюринга, которые определяются по двум функциям: от входных данных и состояний к выходным данным и от входных данных и состояний к состояниям. В этой модели любое устройство, соответствующее понятию машины Тьюринга, можно описать с помощью так называемой машинной таблицы. Пример такой таблицы для примитивного автомата – выключатель:
Состояние S1
Состояние S2
Вход: нажатие
Вкл. и переход в S2
Выкл. и переход в S1
Вход: нет нажатия
Выкл. и остается в S1
Вкл. и остается в S2
Любая система, имеющая набор входов и выходов, а также состояний, соотносящихся согласно машинной таблице, описывается машинной таблицей и является реализацией абстрактного конечного автомата. Простая версия машинного функционализма настаивает на том, что каждая система, имеющая ментальные состояния, описывается, по крайней мере, одной машиной Тьюринга определенного вида; она также утверждает, что каждый тип ментальных состояний системы тождественен одному из табличных машинных состояний, определенных машинной таблицей.
Патнэм одно время разделял «машинную версию» функционализма; позднее, однако, он стал одним из энергичнейших критиков этой идеи. Функционализм (по крайней мере, в этом варианте) предлагает интерпретацию познавательного процесса как процесса обработки информации – формальной манипуляции репрезентациями или символами согласно некоторым правилам. Согласно этой теории, сознание аналогично вычислительной машине, и поэтому для изучения познания релевантны организация и структура, а не материальный субстрат сознания. Аргумент Патнэма здесь был основан на интуиции о том, что одно и то же ментальное состояние может быть реализовано на различных материальных носителях. Его позднейшие ревизии функционализма связаны с расширением требования о множественности реализаций ментального – в духе свойственного прагматистам плюрализма. Это расширение основано на инверсии исходной интуиции: если различные состояния вычислительной машины или машины Тьюринга могут реализовывать одно и то же ментальное состояние, то сознание не может быть идентифицировано ни с какой конкретной вычислительной машиной. Поддержка Патнэмом сильной формы множественной реализуемости ментального приводит его к пересмотру самого статуса психофизической проблемы как ключевой для философии сознания.
Главным образом критика компьютерных аналогий сосредоточилась на критике моделирования в терминах машин Тьюринга. Основной аргумент в этом случае состоит в том, что психологические состояния просто не тождественны машинным состояниям. Патнэм дает следующую этого экспозицию аргумента629. Состояние машины Тьюринга описывается таким образом, что эта машина может быть только в одном состоянии в один момент времени. Между тем, психологическое состояние человека допускает (и даже требует), чтобы субъект мог одновременно, например, испытывать боль, произносить число три и слышать, как скулит собака. Здесь мы имеем три вида входных данных, три табличных состояния и три диспозиции. Идея психологического состояния как машинного состояния требует, между тем, чтобы все эти три диспозиции детерминировались одной машинной таблицей. Более того, каждое теперешнее состояние субъекта должно быть таким, согласно машинной теории, чтобы оно детерминировало его следующее состояние. Но даже относительно аналогии с вероятностным автоматом субъект имеет слишком широкую вариацию диспозиций, каждая из которых может быть реализована в следующем психологическом состоянии (исключая детерминацию со стороны окружающей среды), чтобы можно было рассчитывать, что это следующее состояние полностью детерминировано предыдущим.
Другие аргументы против машинной версии функционализма таковы630.
Машинная версия не позволяет провести различий между диспозиционными состояниями организма – полаганиями, желаниями, склонностями и тому подобными – и его событийными состояниями. Можно сформулировать обеспечивающие такое различие условия тождества для событийных и диспозиционных состояний: два организма находятся в тождественных психологических событийных состояниях, если и только если они находятся в одном и том же машинном табличном состоянии; и организм находится в определенном диспозиционном состоянии, если и только если его машинная таблица содержит определенное машинное табличное состояние (для каждой диспозиции свое). Но каждое машинное табличное состояние организма таково, что организм может находится в нем в определенное время. Следовательно, для организма находиться в некотором диспозиционном состоянии значит быть способным для этого организма находиться в некотором событийном состоянии, которое должно соответствовать данному диспозиционному состоянию. Но какое событийное состояние соответствует диспозиции, например, «говорит по-французски»? А диспозиции «Говорит по-французски в данный момент»? А какое событийное состояние соответствует диспозиции «полагает, что р» или «думает сейчас, что р»? Эту проблему можно представить в более общем виде: любой событийный предикат, даже такой, как «думает сейчас…» или «испытывает (сейчас) боль», может быть интерпретирован как диспозиционный, если он может быть проанализирован в терминах других событий. Так, думать о летающих сосисках мы можем, не веря в их существование: в этом смысле затруднительно ставить в соответствие событийное состояние, выражаемое как «думаю (сейчас) о летающих сосисках» диспозиционному состоянию, выражаемому как «полагаю, что сосиски летают».
Поведение может быть продуктом серии психологических состояний, которые сами по себе не имеют «выхода» в форме внешнего поведения и машинная версия показывает, как это может быть. Но, с другой стороны, поведение может быть результатом взаимодействия одновременных психологических состояний: оно может быть функцией от того, что индивид ощущает и что он думает в данный момент. Машинная версия не в состоянии показать, как это возможно.
Машинная версия предполагает слишком сильные условия тождества психологических состояний. Так, если два человека различаются в отношении (функциональных характеристик) боли только тем, что наиболее вероятная реакция одного на боль от того, что ему наступили на ногу – крикнуть «ой!», а другого – «ай!», то из этого следует, что имеют место два различных типа боли, что мало правдоподобно. Этот аргумент допускает итерацию следующего вида: пусть имеет место такой автомат, что его машинные табличные состояния х и у различаются своими типами, если непосредственно следующие за ними табличные машинные состояния различаются своими типами. Но следующие состояния будут различаться лишь в случае, если непосредственно следующие за ними состояния различаются по типам, и т.д. В таком случае, если допускается, что каждое состояние связано с каждым другим компьютационным образом, любые два автомата, имеющие менее, чем все их состояния в качестве общих, не будут иметь ни одно из их состояний в качестве общего. Поэтому условия тождества для машинных табличных состояний не могут быть условиями тождества для психологических состояний.
Набор состояний, конституирующих машинную таблицу пробабилистского (как и детерминистского) автомата, представляет собой по определению список, тогда как набор ментальных состояний, по крайней мере, некоторых организмов, согласно эмпирическим фактам, заранее не дан. Абстрагируясь от физических ограничений (таких как ограниченность памяти и смерть), можно утверждать, что существует бесконечно много различающихся своими типами номологически возможных психологических состояний любой данной личности.
Даже если бы можно было достичь соответствия (типа один к одному) между машинными табличными состояниями и психологическими состояниями, эти соответствия с необходимостью не репрезентировали бы существенные свойства психологических состояний. Кажется достаточно очевидным, что существуют структурные сходства между, по крайней мере, некоторыми психологическими состояниями: например, между состоянием полагания, что р, и состоянием полагания, что р & q. Представление психологических состояний в виде списка просто не в состоянии репрезентировать такого рода структурные отношения.
Блок и Фодор, правда, предлагают различать между машинными табличными и компьютационными состояниями автоматов. Первые – это состояния, определяемые колонками машинной таблицы; последние – любые состояния машины, характеризуемые в терминах ее входных, выходных данных и/или машинных табличных состояний: предикаты «осуществил вычисление, включающее триста семьдесят два машинных табличных состояния» или «доказал последнюю теорему Ферма», или «напечатал энный символ своего словаря выходных данных» – все обозначают возможные компьютационные состояния машин. Относительно такого различия очевидно, что даже если аргумент показывает, что психологические состояния организма не могут быть поставлены в соответствие машинным табличным состояниям автомата, он еще совершенно не обязательно показывает, что они не могут быть поставлены в соответствие компьютационным состояниям автомата. Однако, условием возможности соответствий последнего рода является (по мнению Блока и Фодора) исчисляемость психологических состояний организма.
Как возможен частный язык мысли? Если допустить, что аргумент от бесконечного регресса, опирающийся на положение, что все языки, которыми мы владеем, приобретены нами путем изучения, устраняется принятием языка мысли как врожденного, то возможно другое возражение, снова апеллирующее к такому следствию, как бесконечный регресс. Если понимание предиката есть репрезентация его объема в некоем языке, который индивид уже понимает, то не должно ли понимание предикатов этого языка подразумевать репрезентацию условий его истинности в некоем мета-метаязыке, предварительно понятом, и т.д. (до бесконечности)? Стандартный ответ состоит в признании того факта, что изучение значения предиката включает репрезентацию его объема, и отказе признавать, что этого же требует понимание предиката. Достаточным условием последнего может быть просто то, что употребление этого предиката субъектом всегда в действительности соответствует правилу истинности для него. Не обязательно, с этой точки зрения, чтобы субъект следования правилу был также и субъектом знания этого правила. В качестве иллюстрации этого ответа предлагается реальный компьютер: он использует, по меньшей мере, два языка – язык входных и выходных данных, посредством которого он осуществляет коммуникацию с внешним миром, и машинный язык, на котором он осуществляет свои вычислительные операции. Реальный компьютер нуждается в «компиляторах», которые определяли бы (истинностные) значения формул входа-выхода в терминах машинного языка. Но такой компьютер, утверждают защитники этого взгляда, не нуждается в подобных компиляторах для машинного языка. «Тем фактом, что машина построена для использования машинного языка, избегается бесконечный регресс для компьютеров»631. Формулы машинного языка в этом случае понимаются как непосредственно соответствующие компьютационно релевантным физическим состояниям и операциям машины: физика машины, таким образом, гарантирует, что последовательности состояний и операций, которые она проходит, выполняя свои вычисления, выполняют семантические условия для формул его внутреннего языка. Инженерные принципы занимают в такой концепции место определений истинности для формул машинного языка и как такие они обеспечивают и соблюдение этих «определений».
Считается, что Виттгенштейн доказал, что не может быть такой вещи, как частный язык632. На это когнитивист может использовать аргумент, который воспроизводит Дж. Фодор, говоря, что «что бы ни доказал Виттгенштейн, не может быть, чтобы было невозможно, чтобы язык был частным в том смысле, в каком частным является машинный язык компьютера, поскольку существуют такие вещи, как компьютеры, а то, что существует в действительности, возможно»633. Это, несомненно, верно постольку, поскольку вообще верна машинная аналогия. С другой стороны, неадекватность машинной аналогии сознания в целом может еще не предполагать, что столь же неадекватна и аналогия машинного языка. Виттгенштейн характеризует индивидуальный язык двумя способами: или как язык, термины которого указывают на вещи, опыт которых может иметь только говорящий на этом языке, или как язык, для применения терминов которого не существует никаких публичных критериев, правил или конвенций. Внутренняя репрезентативная система является частным языком, по меньшей мере, во втором смысле: употребление его терминов не регулируется никакими публичными конвенциями, хотя вовсе не обязательно, чтобы референтами этих терминов были исключительно приватные события (ощущения). Ответ когнитивиста опять может состоять в отказе считать аргумент от невозможности частного языка (по крайней мере, в том виде, который приписывается Витгенштейну) возражением против теории, допускающей ментализ. Утверждается, что нет причин, почему защитник такой теории обязан полагать, что ментальные операции демонстрируют эпистемическую приватность в каком-либо строгом смысле этого понятия. Напротив, для него лучше не принимать этого, если он хочет, чтобы его психологические теории были совместимы с материалистической онтологией – ведь нейрофизиологические события публичны. Далее, утверждается, что самое большее, что этот аргумент показывает, это – что если нет публичных процедур для сообщения о том, когерентно ли употреблен термин, то нет способа знать, когерентно ли он употреблен. Но из этого не следует, что в таком случае в действительности не было бы различия между когерентным и произвольным применением термина; a fortiori из этого не следует, что нет никакого смысла утверждать, что в этом случае есть различие между когерентным и произвольным применением термина. Употребление языка для компьютерных операций не требует, чтобы употребляющий его был обязан иметь способность определять, что термины этого языка применены совместимым образом. Наконец, менталисту требуется показать, в каком смысле термины во внутренней репрезентативной системе употребляются когерентно, и что они в этом смысле разумно аналогичны терминам публичного языка (насколько те могут когерентно употребляться). Если мы не можем сделать первого, то, вероятно, само понятие языка мысли не когерентно; если не можем сделать второго, то бессмысленно называть язык мысли языком. В публичных языках когерентность употреблений терминов контролируется конвенциями, которые ставят термины в соответствие определенным парадигмальным публичным ситуациям (например, определенным перцептивным данным – таким, как появление коровы в поле зрения). Использовать термин когерентно в этом смысле значит применить его к ситуации, подпадающей под спецификацию парадигмальной, согласно конвенции, для данного термина (или, иначе, относящейся к классу ситуаций, относительно которых данный термин истинен). Но даже в случае публичных языков, – утверждает один из самых последовательных защитников машинной аналогии языка мысли Дж. Фодор, – когерентность (употребления терминов) не требует устойчивого отношения между способом употребления терминов и тем, каков мир (выражаемого в понятии «конвенции»). Что действительно требуется, так это – устойчивое отношение между тем, как термины употребляются и тем, каким мир полагается субъектом их употребления634. Как такое отношение может быть обусловлено чем-то, кроме публичных конвенций? Врожденная структура нервной системы выполняет, согласно этому подходу, данную функцию для внутреннего репрезентативного кода. Когда, говорит Фодор, мы размышляем об организме как о компьютере, мы пытаемся поставить в соответствие физическим состояниям организма (например, состояниям его нервной системы) формулы словаря психологической теории. В идеале такое соотнесение должно выполняться так, чтобы, по крайней мере, некоторые из последовательностей состояний, каузально имплицированных в производство поведения, могли интерпретироваться как компьютерные операции, имеющие соответствующие описания поведения в качестве своих «последних строк» (в записи – описании последовательности). В случае организмов, так же, как и в случае реальных компьютеров, если у нас есть правильный способ устанавливать соответствия между формулами и состояниями, то мы сможем интерпретировать последовательности событий, вызывающих поведение на выходе, как компьютационную деривацию событий «на выходе». Все, что требуется для, того, чтобы внутренней репрезентативной системе можно было приписывать пропозициональные установки, и, соответственно, чтобы относительно нее можно было утверждать, что она использует язык, – это чтобы было соответствие правильного вида между пропозициональными установками системы и ее отношениями к формулам данного языка635.
Остается, конечно, открытым вопросом: достаточно ли так истолкованная внутренняя репрезентация похожа на репрезентацию в естественном языке, чтобы обе можно было называть репрезентациями в одном и том же смысле? Но во всяком случае есть аналогия между двумя видами репрезентации. Поскольку публичные языки конвенциональны, а язык мысли нет, трудно ожидать, чтобы между ними было что-то большее, чем аналогия. Фодор пишет в этой связи: «Если вы впечатлены этой аналогией, то вы захотите сказать, что внутренний код является языком. Если вы не впечатлены аналогией, вы захотите сказать, что внутренний код является в некотором смысле репрезентативной системой, но не языком. Но ни один ответ не повлияет на то, что я полагаю серьезным вопросом: являются ли когерентными методологические допущения компьютационной психологии? Ничто … не говорит в пользу того, что они таковыми не являются»636.
Один из наиболее значимых немецких философов ХХ столетия Карл-Отто Апель (р. 1922) в своем философском становлении претерпел влияние целого ряда течений как немецкой, так и англо-американской философской мысли. Философия Апеля после второй мировой войны сыграла определенную роль в развитии немецкой философии в целом, и в частности, в трансформации взглядов Ю. Хабермаса. Средоточием концептуальных взаимодействий аналитической и герменевтической традиций стала для Апеля характерная для современной философии науки антиномия (аналитического) объяснения и (континентального, герменевтического) понимания.
Философия Апеля прошла в своем развитии ряд этапов, последовательность которых связана с ориентацией, в частности, на философские учения Канта и Фихте. Это показывает, что философская доктрина Апеля является закономерным результатом развития мировой философской мысли. Среди философов, оказавших непосредственное влияние на Апеля, следует назвать М.Хайдеггера и Л.Витгенштейна, работы которых, посвященные философским проблемам языка с точки зрения интерсубъективности, были восприняты Апелем в первую очередь – это антисолипсистский пафос философии Хайдеггера и основополагающий тезис Витгенштейна о невозможности частного, приватного языка. На формирование философских взглядов Апеля существенное влияние оказал также американский прагматизм, в особенности идеи Чарльза Сандерса Пирса (основной фигуры в проекте преобразования трансцендентальной философии) – прежде всего его консенсусная теория истины и связанное с ней понятие бесконечного сообщества ученых как идеального «сообщества», вовлеченного в процесс теоретического и экспериментального исследования и для которого соглашение по поводу конечной истины представляется необходимой регулятивной идеей. Апель развил учение Пирса в аспекте трансцендентальной семиотики. На основе критического анализа достижений предшественников и с помощью применения методологии трансцендентализма Апель создал собственную философию языка, которая служит основой осмысления социума, истории и этики дискурса. Среди трудов Апеля следует прежде всего отметить «Трансформацию философии» (1973) и «Дискурс и ответственность» (1988), в которых он выступает как поборник принципов универсализма.
Апель сформулировал требование «лингвистического поворота» философии (в работе «Идея языка в традиции гуманизма от Данте до Вико», 1963). Современная философия оказывается, с его точки зрения, связана с проблематикой языка, его ролью в определении осмысленного и интерсубъективно значимого формулирования познания вообще. Не только «первая философия» (в смысле «теоретической философии»), но и «практическая философия» (например, этика как «мета-этика») должна теперь методически опосредоваться философским анализом словоупотребления и, следовательно, философией языка. Апель называет такой подход к понятию языка трансцендентально-герменевтическим637. Признавая язык первичной сферой философского анализа, Апель стремится избежать крайностей сциентизма и антисциентизма и пытается обосновать языковую практику априорно значимым образом при помощи трансцендентально-прагматического метода. Он ставит задачу соединить, с одной стороны, наследие диалектики, трансцендентальной философии, феноменологии и герменевтики, а с другой – традицию англосаксонской аналитической философии языка и науки, смягчив их сциентистский уклон. Рассматривая Дильтея как «трансформатора» трансцендентальной философии, Апель тем самым определяет ту традицию, к которой хотел бы отнести свою теорию. Он осуществляет свой вариант «трансформации» трансцендентальной философии, формулируя теорию коммуникации. Апель отвергает попытки доказательства автономии науки о духе, которые, по его мнению, приводят к противопоставлению науки и философии, и следовательно, к капитуляции философии в деле обоснования разума. Идее автономии духовной жизни он противопоставляет рациональность, укорененную в языково-коммуникативном взаимопонимании (рациональность коммуникативного опыта). Апель характеризует свой трансцендентально-прагматический подход как эвристический и нормативный, а не аксиоматически нейтральный.
Апель ставит своей задачей прояснить важнейшие предпосылки трансцендентально-герменевтического понятия языка и, соответственно, ориентированной на язык трансформации трансцендентальной философии. Попытка эксплицировать трансцендентально-герменевтическое понятие языка должна, по мысли Апеля, удовлетворять условиям, которые вытекают из последовательной, протекающей в направлении философии языка трансформации идеи трансцендентальной философии, учитывающей функцию этой философии как теории науки и как практической философии. Эти условия связаны с критической деструкцией и реконструкцией истории философии языка с целью показать, насколько философски недостаточными были те определения языка, которые исходили из его функции обозначения и сообщения. Критическая реконструкции идеи трансцендентальной философии в свою очередь должна показать, что она может быть радикальным образом скорректирована путем конкретизации понятия разума в смысле понятия языка. Критерий этой корректировки Апель видит, во-первых, в том, что могут быть сняты систематические различия между классической онтологией, теорией познания или философией сознания Нового времени и современной аналитической философией языка, и, во-вторых, в том, что снимается различие между теоретической и практической философией.
С помощью трансформации трансцендентальной философии частного субъекта в трансцендентальную философию интерсубъективности Апель создал оригинальную философскую теорию, в снятом виде воспринявшую проблематику традиционной онтологии, теории познания и современной аналитической философии. Цель этой теории – обосновать условия возможности и значимости конвенций, т.е. осуществление обоснования теоретической и практической философии и науки.
Важным постулатом теоретических построений Апеля является положение о двух образах коммуникативного сообщества – реальном и идеальном сообществе. Реальное сообщество – то, членом которого индивид становится в процессе социализации. Идеальное коммуникативное сообщество – воображаемый конструкт такого сообщества, в котором мог бы быть адекватно понят смысл любого аргумента и могла бы быть определена его правильность. Антиципацию идеального коммуникативного сообщества в ходе аргументации и нетождественность реального и идеального коммуникативных сообществ Апель называет априори коммуникации.
Из соотношения реального и идеального коммуникативных сообществ Апель выводит два регулятивных принципа этики. Первый из них гласит, что в каждом поступке и допущении должен приниматься в расчет императив выживания человеческого рода как реального коммуникативного сообщества. Второй гласит, что в реальном коммуникативном сообществе нужно стремиться к тому, чтобы воплощать в нем черты идеального коммуникативного сообщества. Первая цель является необходимым условием второй, а вторая делает первую осознанной, придает ей смысл. Таковы главные априорные принципы дискурсивной этики Апеля. Будучи априорными, они носят характер процедурных норм; материальные нормы, по мнению Апеля, должны быть выработаны в реальной дискуссии с учетом вышеуказанных процедурных норм и социокультурной специфики того или иного конкретного общества как реального коммуникативного сообщества.
Идеальное коммуникативное сообщество рассматривается Апелем как цель, но цель особая – она уже присутствует в реальном коммуникативном сообществе как реальная возможность. В ходе процесса аргументации, ее участники реализуют структуры этого сообщества в реальном коммуникативном сообществе. Однако нетождественность реального и идеального коммуникативных сообществ определяет существующее между ними отношение напряженности. Исторический процесс понимается Апелем как прогресс в сближении реального и идеального коммуникативных сообществ, т.е. прогресс в межчеловеческом понимании и самопонимании.
Апелева версия трансцендентальной критики явилась результатом трансформации Кантова метода с позиций аналитической философии языка, при этом трансцендентальный субъект Канта («сознание вообще») преобразуется в неограниченную коммуникативную общность. С переходом к этой коммуникативной общности, по мнению Апеля, преодолевается «метафизический солипсизм», которым страдала вся прежняя теория познания.
Трансцендентально-герменевтическое понятие языка дает возможность поставить под вопрос западноевропейское понятие языка в том виде, в котором оно было установлено в философии греков. Апель выделяет базовые моменты, последовательно раскрывающие трансцендентально-герменевтическую функцию языка: это познание, применение логики, язык как способ обозначения и межличностная коммуникация. Сначала мы познаем элементы чувственно данного мира («чувственные данные»); затем посредством абстракции (логика) мы схватываем онтологическую структуру мира; затем мы обозначаем (благодаря согласованию) элементы полученного таким образом мирового порядка и репрезентируем (функция представления) положения дел посредством взаимосвязей знаков; наконец, мы сообщаем другим людям о познанных нами положениях дел. Эта схематично представленная последовательность, по мнению Апеля, несмотря на свою условность вплоть до самого последнего времени служила парадигмой исторического развития философии языка и языкознания.
В фундаментальном греческом слове «логос» (в частности, у Гераклита) вместе с разумом одновременно раскрываются и язык, и речь. Такое положение утверждало единство и тождественность разума, различие же языков следует трактовать как различие имен или знаков. Уже в этой ранней версии понимания языка он редуцируется к функции обозначения. Это обесценивание феномена языка в пользу идей становится очевидным у Платона (особенно в «Кратиле»). Идеи (как вне и над-языковые сущности) следует созерцать. Это созерцание идей заменяет и устраняет возможный диалогический консенсус относительно значения или правила словоупотребления. Вследствие ориентации на созерцание идей диалогическая концепция мышления у Платона способствовала радикальному отмежеванию мышления от языка как исключительно вторичного способа выражения идей. Такой подход уводил от распространенной сегодня интерпретации мышления как функции интерсубъективной коммуникации.
Платонов подход был основополагающим для логики и теории познания, однако не раскрывал языковые значения, опосредующие сопряженную с вещами интенциональность суждения. Следующая после платоновских «идей» парадигма понимания «значений» – аристотелевский подход – сохраняет свое влияние до настоящего времени: значения трактуются как находящиеся в душе «представления» или «отпечатки» вещей. В этом случае место языковых «значений» занимают независимые от языка психические «представления». Тем самым феномен языка редуцируется к конвенционально обусловленным «различиям звуков и знаков». На протяжении последующих двух тысячелетий (включая Стою и неоплатонизм) любая попытка раскрыть в языке более глубокое когнитивное значение возвращается к устаревшим воззрениям «Кратила» об этимологической правильности имен.
До сих пор, полагает Апель, трудно поставить под вопрос обоснованное Аристотелем и отвечающее здравому смыслу понимание языка как конвенциональной функции обозначения. Это понимание скрывает «трансцендентально-герменевтиче-скую» функцию языка как дифференцирующегося «общего логоса» человеческого сообщества. Это относится не только к опосредующей субъект и объект познания функции языковых «значений», но и к связанной с этим соответствующей функции интерсубъективной коммуникации.
То, что это измерение логоса также скрыто Аристотелевым понятием языка, показывает, по убеждению Апеля, действенное до настоящего времени различие отношений речи, приписываемое Теофрасту: «Так как речь имеет двоякое отношение … одно к слушателям, для которых она нечто значит, другое – к вещам, относительно которых говорящий намеревается в чем-то убедить слушателей, то ввиду первого отношения к слушателям возникает поэтика и риторика, … ввиду же второго отношения речи к вещам философ главным образом озабочен тем, чтобы опровергать ложное и доказывать истинное»638. Это классическое подразделение оказало определяющее воздействия на историю ars sermonicales (логики, риторики, поэтики и грамматики) в западноевропейской системе образования и соответствует различиям между «семантическим» и «прагматическим» измерениям, проводимым в современном «анализе языка».
Соответственно такому разделению философия ведает «семантической» проблематикой, имеющей отношение к обозначению вещей и предметной истине речи. Измерение интерсубъективного смыслового взаимопонимания и достижение консенсуса философия передает здесь риторике и поэтике. И если все же у Теофраста, полагает Апель, можно предполагать «прагматическое» предпонимание вещей, то в современной конструктивной семантике эта трансцендентально-герменевтическая предпосылка должна упраздняться или передаваться в ведение дополнительной прагматической интерпретации, осуществляемой в коммуникативном сообществе ученых. Это означает, что «прагматическое измерение» знаковой функции (Ч. Моррис, Р. Карнап) или «отношение речи к слушателям» (Теофраст) никоим образом не может быть передано поэтам и риторам.
В философии Нового времени Декарт не раздумывал над тем обстоятельством, что мышление как аргументированное самопонимание радикально сомневающегося и разыскивающего очевидность субъекта уже всегда опосредовано реальным коммуникативным сообществом. Локк, отец эмпирической теории познания, понимал, что «общее употребление» (common use) конституирует «правило» подобающего словоупотребления, т.е., предполагает интерсубъективный консенсус. Однако проблема объективной значимости опытных высказываний оставалась нерешенной, поскольку Локк придерживался в целом позиции методического солипсизма, т. е. считал возможным уточнение значений слов путем окончательной редукции к «простым представлениям».
Действительно, каким образом отдельный человек может удостовериться в том, что другие люди (при допущении, что они связывают со своими словами смысловые интенции) связывают с этими словами те же самые непосредственные значения, а именно находящиеся в уме представления? Ответ на этот вопрос к началу ХХ века привел к комбинации номиналистически-эмпирической идеи языка и восходящей к Лейбницу идеи универсального языка как исчисления (mathesis universalis).
Ранний Витгенштейн исходил из того, что под поверхностью обыденного языка скрыта «логическая форма» универсального языка, которая делает возможным интерсубъективно значимое изображение любых «элементарных фактов» посредством «элементарных предложений». С этих позиций критическая для Локкова солипсистского основоположения проблема объективной значимости опытных высказываний не возникает. Однако теперь проблема заключается в том, что личный опыт и сообщение об опыте вообще не имеет ничего общего с конституцией словесных значений. Последние предполагаются в системе языка как неизменная «субстанция» значения, которая соответствует предметной «субстанции» мира. Проблема солипсизма разрешается в силу того, что «форма» языка и мира (форма положений дел) является априорно тождественной для всех, кто пользуется языком.
Апель считает это «решение», предлагаемое Витгенштейном в «Трактате» как парадоксальную элиминацию всей проблематики субъективности и интерсубъективной коммуникации. Коммуникацию можно интерпретировать лишь как процесс приватного кодирования, технической передачи и приватного декодирования сообщений относительно положений дел в том виде, как они могут быть представлены в предложениях благодаря априорно тождественной для всех структуре языка. Но это означает, что интерсубъективно передаваемый смысл относится только к «форме» или «структуре» «положения дел», которая априорно определена «внутренней формой» или «структурой» системы языка. «Содержательная интерпретация» сообщений является «приватным» делом, которое не имеет ничего общего с конституцией и функцией языка.
Апель делает вывод, что как солипсистская модель (исходящая из произвольного обозначения находящихся в уме представлений), так и системная модель (рассматриваемая как априори интерсубъективно значимая), не могут объяснить поддерживаемую человеческим сообществом систему языка и интерсубъективную значимость правил его употребления. Это столкновение эмпирически-солипсист-ской и логистической модели языка показывает, что и простая комбинация этих моделей, как она представлялась в «логическом позитивизме», не может должным образом учесть проблематику естественного языка. Лейбницева идея универсальной, а потому a priori интерсубъективной (синтатико-семантической) языковой «формы» никоим образом не преодолевает методический солипсизм номиналистического эмпиризма, но в принципе подтверждает его. Бесспорным достижением в этом случае является то, что язык теперь не редуцируется к изолированному акту обозначения отдельного человека, но понимается как система со сквозной фонетической формой и формой значения. Коммуникация предстает здесь как кодирование, передача и декодирование приватных мыслей.
В случае неопозитивистского анализа языка проблема актуализации языка станет разрешаться не путем допущения приватной интерпретации, но путем бихевиористского описания употребления языка. Именно комбинация логистической идеи языка и бихевиористской концепции языкового употребления приводит, согласно Апелю, к завершению методического солипсизма философии языка Нового времени, и в то же время она сводит ad absurdum стоящую за этой философией языка и восходящую к грекам модель языка, отвечающую здравому смыслу, – языка как средства обозначения, понимаемого как инструмент мышления.
Эту проблемную ситуацию в определенном отношении пытался разрешить поздний Витгенштейн, когда он модели «логического атомизма» (которую он разделял в молодые годы) противопоставил модель «языковых игр», а методическому солипсизму традиции – тезис о невозможности «приватного языка». Тем самым Витгенштейн приходит к пониманию принципиальной публичности, т.е. зависимости от языковой игры, любого осмысленного следования правилу. Из этого вытекает требование, чтобы описатель языковой игры принимал в ней участие. Философ как критик языка, осуществляя описание языковой игры, сам претендует на специфическую языковую игру, т.е. сам участвует во всех языковых играх или может вступать в коммуникацию с соответствующими языковыми сообществами.
Но это участие означает также определенное противоречие тезису Витгенштейна о том, что у множества подразумеваемых им «языковых игр» нет между собой ничего общего за исключением определенного «семейного сходства». Апель считает, что это общее существует и заключается в том, что вместе с обучением одному языку, с успешной социализацией в одной связанной с употреблением языка «форме жизни», происходит обучение единственной языковой игре, а значит, и социализация в единственной человеческой форме жизни. При этом обретается компетенция для осуществления рефлексии над собственным языком или формой жизни и для осуществления коммуникации со всеми другими языковыми играми. А в качестве постулируемой контролирующей инстанции человеческого следования правилу Апель предлагает в нормативном смысле идеальную языковую игру идеального коммуникативного сообщества. Эту игру Апель называет также «трансцендентальной языковой игрой», всегда предвосхищаемой в фактической языковой игре.
Таким образом, анализируя специфику понимания природы языка в истории философии Апель выделяет два подхода к языку. Первая «парадигма» (восходящая к античности) предполагает, что сам процесс мышления обходится без участия языка, а результаты познавательного процесса облекаются в языковую форму, чтобы передать их другим. Здесь языку отводится вспомогательная по отношению к мышлению функция обозначения и сообщения. Другая «парадигма» (витгенштейновская) исходит из постулата об идентичности структур языка и структур мира и рассматривает коммуникацию как «приватное кодирование» (говорящим) и «приватное декодирование» (слушателем) сообщений о состоянии вещей в том виде, в котором они могут быть представлены благодаря априорно идентичной для всех структур языка. Для обоих указанных подходов характерно рассмотрение мышления в обособленности от языка, им несвойственно понимание коммуникации как необходимого условия возможности рефлексивного мышления в форме «внутреннего разговора». Апель критикует оба подхода, обозначая в качестве альтернативы путь трансформации трансцендентальной философии в русле философии языка. Результатом данной трансформации призвано стать переосмысление с позиций философии языка природы понятийного мышления, предметного познания и осмысленного действия.
В трансцендентальной прагматике язык рассматривается в трех его ипостасях – как условие возможности естественных наук, эмпирической и теоретической науки о языке, и, наконец, самой трансцендентальной философии. Причем Апель подчеркивает, что и теоретическая, и практическая философия должны быть опосредованы философским анализом употребления языка.
С помощью нового понятия языка Апель считает возможным создать современную философию, которая была бы способна дать адекватный ответ на вызовы времени. Первый шаг Апеля в этом направлении состоял в переосмыслении триадической конструкции семиозиса: «знак – предмет – интерпретатор». В бихевиористской прагматике основной фокус исследования был направлен, скорее, на диадическое отношение: «знак – предмет», чем на интерпретатора. Апель полагает, что интерпретатор воспринимался бы всерьез, если бы он как субъект интерпретации принимался во внимание другими субъектами интерпретации, такими же участниками интерпретационного процесса. Иными словами, трехчленное отношение: «знак – предмет – интерпретатор» – может быть понято, исходя из предпосылок хотя бы воображаемого участия другого субъекта интерпретации.
Таким образом, новшество Апеля состояло в дополнении трехчленного семиотического отношения: «объект – знак – субъект» другим субъектом, который находится с первым субъектом в отношениях знаковой коммуникации. Это означает конституирование отношений, которые Апель называет коммуникативным сообществом. При этом он исходит из понятия языка в единстве его синтаксических, семантических и прагматических составляющих.
Важным положением для формирования представлений Апеля о природе языка стала теория речевых актов Остина и Серля. Особенность речевых актов состоит в том, что в то время когда мы выражаем что-то в высказывании, мы тем самым что-то делаем (обещаем, соглашаемся и т.д.). Исходя из того факта, что язык неразрывно связан с сознанием говорящего, Апель утверждает, что языковое априори и априори сознания предполагают друг друга: феноменологическая очевидность всегда нуждается в языковой интерпретации, а четыре нормативных требования к речевому акту (воспринятые Апелем из универсальной прагматики Ю. Хабермаса) – понятность выражения, истинность его пропозициональных составных частей, нормативная правильность в перформативном аспекте и правдивость говорящего субъекта – всегда связаны с интерсубъективным измерением.
Среди постулатов Серля, воспринятых Апелем, было также утверждение о функциональной взаимозависимости семантических и синтаксических правил (образования предложений и приписывания значений словам предложений), с одной стороны, и прагматических правил производства речевых актов – с другой. Не совсем соглашаясь с Серлем, Апель уточняет, что идеальное отношение выразительности между предложением и речевым актом не может быть воплощено на практике, а значит нужна компенсация дефицита выразительности в виде «спонтанно-креативного» обращения к контексту, что предполагает возникновение конвенции языка как условия успешной коммуникации.
Таким образом, прагматическая разница между предложениями и речевыми актами, по мнению Апеля, не может быть понята с помощью субъектно-объектного («двухместного») познавательного отношения. Здесь нужна новая, скорее, герменевтическая («трехместная») теоретико-познавательная фигура: «субъект-субъект-объект-отношение». Нормативность коммуникативных отношений создает предпосылку для утверждения, что все интересы и требования людей по отношению друг к другу могут быть рационально восприняты только в ходе аргументативного дискурса. С этой точки зрения аргументацию следует понимать как происходящее по правилам коммуникативное действие, участники которого контрафактически находятся в коммуникативной связи с неограниченным сообществом участников аргументации.
Трехчленное отношение знака к обозначаемому предмету, представляемому положению вещей и к интерпретатору в сочетании с критическим анализом теории речевых актов Серля становится для Апеля ключом к созданию концепции неограниченного коммуникативного сообщества, в котором трансцендентальный субъект растворяется в исторически укоренном коммуникативном сообществе, целью которого является достижение согласия в процессе понимания. Функциональная роль кантовского трансцендентального синтеза апперцепции отводится у Апеля инстанции консенсуса, достигаемого в ходе неограниченного процесса интерпретации, гарантирующего объективность познания. То есть речь идет о том, чтобы рассматривать реальное коммуникативное сообщество, являющееся субъектом материальных потребностей и интересов, вместе с тем и как идеальный субъект познания и аргументации.
По сути своей философия Апеля является лингвистической версией трансцендентальной философии, и в ней особенно важна роль языка. Язык в философии Апеля – это и реально-историческая языковая взаимосвязь, из которой ее участники не могут выйти, и идеальная взаимосвязь понимания в идеальном коммуникативном сообществе (Gemeinschaft, community). Язык выступает как средство интеграции телесного априори и априори сознания. Наличие этих двух полюсов, интегрируемых с помощью языка, – телесной функции и чистой функции сознания, – является основанием всех различий эмпирического и трансцендентального сознания. Язык, таким образом, выступает в философии Апеля как медиум, в котором происходит опосредование эмпирической и трансцендентальной интерсубъективности. Апелево понятие языка задает и предметную область и метод трансцендентальной прагматики, предлагая свои критерии суждения о социуме и очерчивая тем самым специфический горизонт рассмотрения современного общества. В основе проекта трансцендентальной прагматики лежит фундаментальное представление о неразрывной связи рациональности и социальности. Апель полагает, что нет разума вне социума и нет социума без разума, т.е. что каждое разумное существо с необходимостью социально. Социальность и рациональность невозможны без языка и наоборот – языковое выражение не может являться таковым вне и помимо коммуникативного сообщества.
Таким образом, функционально дифференцированное понятие языка, выработанное в классической семиотике в сочетании с принципами интерсубъективности и трансцендентальной рефлексии открывает возможность прокладывания «моста» из семиотики в этику, поскольку поле напряжения между реальным и идеальным коммуникативным сообществом может быть рассмотрено как поле напряжения между сущим и должным. В отношении идеального коммуникативного сообщества выполняются все нормы коммуникативной этики, играющих роль идеального априори коммуникации. Исторически сформировавшиеся жизненные формы реального сообщества предстают как фактическое априори коммуникации. Если исходить из того, что существует только ситуативное понимание, то в таком случае правомерно говорить о различных возможностях, то есть отсутствуют критерии, позволяющие отличить понимание от непонимания. Соотнесенность реального сообщества участников коммуникации с идеальным коммуникативным сообществом снимает это противоречие в процессе аргументации.
Аргументация всегда происходит по-разному, но при этом всегда действуют правила. Такой инстанцией соблюдения правил в трансцендентальной прагматике является языковая игра идеального коммуникативного сообщества – она является условием возможности и значимости реальных языковых игр. Трансцендентально-прагматический подход, основанный на осмыслении языка и коммуникации, дает такой ответ на вопрос об условиях возможности интерсубъективной значимости правил, какого мы не найдем в классическом трансцендентализме Канта. Условия возможного знания и условия возможного действия сводятся в трансцендентальной прагматике Апеля к условиями возможности интерсубъективного понимания. Роль языка здесь является ключевой. Язык выступает и в качестве среды, в котором происходит трансцендентально-прагматическая рефлексия, и в качестве средства такой рефлексии и средства формулирования результатов познания и их сообщения партнерам по коммуникации. При этом следует не забывать, что хотя синтаксис и семантика различных языков отличаются друг от друга, прагматика для всех языков универсальна.
Трансценденталистский рефлексивный подход в сочетании с прагматической ориентацией на конкретные контексты коммуникации позволяет Апелю подойти к тем необходимым предпосылкам аргументации, без признания которых нельзя быть сознательным участником аргументативного процесса. Признавая рациональную аргументацию, индивид признает существование сообщества участников аргументации, по отношению к которым он обязан соблюдать правила аргументации в этом сообществе. Осмысленная аргументация предполагает необходимым образом в качестве своего регулятива идеальное согласие в неограниченном сообществе аргументирующих. Центральный пункт трансцендентальной прагматики – необходимость контрафактического допущения идеального сообщества аргументирующих – означает также требование непротиворечивой аргументации. В этом отношении все противоречивые утверждения типа: «Я полагаю, что все философские высказывания обусловлены исторически и поэтому относительны» рассматриваются как неконсистентные, так как они самопротиворечивы. Требование прагматической консистентности исходит из диалогического соотношения в сообществе аргументирующих как отношения взаимного признания и взаимных обязательств. При этом необходимо отличать прагматическую консистентность от логической как технического правила. Прагматическая консистентность является социальной нормой, формой социальной практики, вырабатываемой в процессе аргументации.
Для понимания социальной релевантности прагматики показательным является анализ акта полагания, из которого следует, что всякая форма саморефлексии находится в зависимости от коммуникации. Это хорошо видно в перформативной части констативных речевых актов. В утверждении «Я полагаю» субъект констативного акта принимает на себя роль «трансцендентального Я» познания, так как претендует на значимость своего высказывания для универсальной интерсубъективности, осуществляя тем самым ее антиципацию. Таким образом, коммуникативно-языковые условия познания могут пониматься как функции, которые с необходимостью должны выполняться, для того чтобы достичь не только «объективного единства предметного сознания и самосознания», как это происходит в установке методологического солипсизма, но и «интерсубъективного единства интерпретации этих данных» в процессе коммуникации, трансцендентальным субъектом которой является коммуникативное сообщество. Специфика подхода Апеля состоит в том, что ответ на вопрос об условиях возможности знания увязывается со взаимосвязью проблематики конституирования предметности в ходе познания, с одной стороны, и проблематики осмысленности и интерсубъективной значимости результатов познания – с другой. То есть в данном случае можно говорить о попытке синтеза «долингвистической» трансцендентальной философии и философии языка.
С целью реализации этого синтеза Апель пересматривает фундаментальные установки классического трансцендентализма. Кант, как известно, стремился найти ответ на вопрос об условиях возможности знания, абстрагируясь и от языка и от коммуникации, и не ставит вопрос об интерсубъективной значимости языковых суждений, а тем более о возможности конституирования предметности в языке. В трансцендентальной прагматике в отличие от этого подхода указывается на наличие прагматических очевидностей трансцендентальной языковой игры аргументации, к числу которых, помимо существования мыслящего Я, относится существование материальной практики, языковой коммуникации, реального коммуникативного сообщества и реального мира вне сознания. Семиотическая структура языковой игры аргументации с необходимостью предполагает существование реального мира.
Соглашаясь с Витгенштейном о невозможности частного, приватного языка, Апель, вместе с тем отвергает его идею о непреодолимом плюрализме языковых игр. Сначала он приводит аргумент о том, что человек без особого труда может переходить с одного языка на другой, а затем указывает на то, что методологический аппарат Витгенштейна недостаточен для того, чтобы корректным образом включить в теорию процесс преемственности языковых игр, возрождение и усвоение прошлого в современных жизненных формах. Апелю решает эту проблему с помощью введения понятия трансцендентальной языковой игры, лежащей в основании той или иной конкретной языковой игры и создающей условия для ее опосредования. «Трансцендентальная языковая игра» может, по мнению Апеля, рассматриваться, с одной стороны, как предельная предпосылка аналитической философии языка и критики метафизики и, с другой стороны, может служить основой для трансформации классической трансцендентальной философии в терминах языка. С позиций нормативной концепции «трансцендентальной языковой игры» и связанного с ней безграничного коммуникативного сообщества могло бы, в частности, найти свое разрешение длящийся тысячелетия проблемный синдром, который характеризуется философскими терминами «сущность», «определение», «идея», «понятие», «значение». В этом случае ответ на философски релевантые вопросы о сущности следует ожидать не со стороны описания словоупотребления, а со стороны так или иначе заключенного во всяком словоупотреблении нормативного постулата интерсубъективного консенсуса всех виртуальных участников языковой игры относительно идеальных правил словоупотребления. Такого рода нормативная интерпретация тезиса, что «сущность» вещей заключена в употреблении языка сталкивается с трансцендентально-герменевтической проблемой. Этот труднейший для трансцендентальной философии в ее философско-языковой трансформации вопрос вытекает из плюрализма конкурирующих «языковых игр».
Каким образом этот плюрализм можно привести в согласие с ссылающимся на трансцендентальную языковую игру постулатом консенсуса относительно правил словоупотребления? Не являются ли различные пути возможного окончательного построения консенсуса уже всегда предписанными в силу различия между синтактико-семантическими системами?
В попытке ответить на эти вопросы Апель обращается к истории человеческого взаимопонимания. Несмотря на существующие сегодня, как тысячелетия назад, различия языковых игр как форм жизни, можно говорить о возрастающем коммуникативном единстве человечества, которое во многом обусловлено языковой игрой науки. Безусловно, что наука и техника значительно усложнили человеческую культуру и структуру общества, равно как и человеческий образ мира. Семантическая компонента человеческих языков, несмотря на сохраняющееся различие языковых систем, не осталась незатронутой процессом относительной унификации единственной человеческой языковой игры. Сегодня, полагает Апель, восточно-азиатские и европейские языки, с их значительными системными различиями все же могут выражать в практически эквивалентной по своему значению языковой форме существенные идеи научно-технической цивилизации. Это дает основание считать вполне вероятным, что различные культуры или формы жизни благодаря углубленному знанию смогут взаимным образом интерпретироваться, по крайней мере, в смысле практического, например, этического и политического взаимопонимания.
Этот вывод Апель делает, исходя из различия синтактико-семантических языковых систем и семантико-прагматических языковых игр. Если первые, языковые системы мыслятся как несоизмеримые условия возможного образования понятий, то в случае языковых игр возможно коммуникация и взаимопонимание. Иными словами, если в плоскости лингвистической компетенции (говоря словами Н. Хомского) бессмысленно рассчитывать на достижение синтеза различных подходов к пониманию языка, то в плоскости коммуникативной компетенции возможно рассчитывать на языковое взаимопонимание между теми, кто принадлежит различным языковым сообществам. При этом сравнение «внутренней формы» (синтактико-семантической структуры) различных языков может быть поставлено на службу семантико-прагматическому взаимопониманию, выходящему за рамки отдельных языков.
Способность человека к комбинации семантических признаков и созданию значимости, выходящей за пределы отдельных языков, была актуализирована в мировой истории формированием в греческой философии понятийного мышления, которое стало основанием для интерсубъективного значимого познания сущности как таковой. С тех пор во всех культурных языках был выработан в значительной мере общий пласт понятийного языка, позволяющего достигать интерсубъективно значимых «сущностных» определений со стороны безграничного коммуникативного сообщества. Смысл понятийно-языковой коммуникации (например, философской и научной дискуссии) может мыслиться только исходя из этого «регулятивного принципа» в смысле Канта.
Различие между синтактико-семантической языковой системой, с одной стороны, и универсально-прагматической или коммуникативной компетенция речи или понимания, с другой, определяет по мысли Апеля, и функцию понятия языка в процессе трансформации классической трансцендентальной философии. Мышление как интериоризированное аргументирование, а вместе с ним и рациональная значимость познания, должны пониматься не как функции солипсистски рассматриваемого сознания, но как функции, зависимые от языка и коммуникации. Основной вопрос в последовательной реконструкции трансцендентальной философии в свете трансцендентально-герменевтического понятия языка состоит, таким образом, в замене «высшего пункта» кантовской теории познания, «трансцендентального синтеза апперцепции» как единства предметного сознания, трансцендентальным синтезом опосредованной языком интерпретации, которая конституирует значимость познания как единства взаимопонимания (относительно чего-либо) в коммуникативном сообществе. Место метафизически установленного Кантом «сознания вообще», гарантирующего интерсубъективную значимость познания, занимает регулятивный принцип критического установления консенсуса в одном идеальном коммуникативном сообществе. Однако первоначально это идеальное сообщество должно быть выработано в некотором реальном коммуникативном сообществе.
В трансцендентально-семиотическом прагматизме Ч.С. Пирса такого рода трансформация трансцендентальной философии уже была предвосхищена, по крайней мере, в двух важнейших следствиях. Первое касается смысло-критической саморефлексии философской аргументации. Трансцендентально-герменевтическая трансформация может снять принципиальное различие между классической онтологией и философией сознания Нового времени. Притязание на осуществление критики познания трансформируется в этом случае смысловой критикой, которая исходит из принципа, что познавательно-критическое сомнение никогда не может угрожать семантико-прагматической согласованности всегда уже задействованной языковой игры. Язык позволяет рефлектировать над своим собственным употреблением и актуализировать в собственном сознании точку зрения идеального коммуникативного сообщества.
Второе следствие философско-герменевтической трансформации трансцендентальной философии заключается, по мнению Апеля, в снятии принципиального различия между теоретической и практической философией. Это снятие заключается в том, что место обеспечивающих объективность и интерсубъективность познания «актов рассудка» (в смысле кантовского сознания вообще) занимают эксплицируемые как «языковые акты» конкретные акты взаимопонимания в коммуникативном сообществе ученых. Это означает, что процесс научного познания как процесс безграничной коммуникации предполагает этику. То же самое можно сказать и о теоретической философии, так как она связана с дискурсом аргументативного сообщества. Практическая философия в своей рефлексии над этическими условиями возможностями теоретического дискурса безграничного аргументативного сообщества возвращается на путь нормативной этики. Эта рефлексия над условиями возможности языкового взаимопонимания закладывает основание единства prima filosophia как единства теоретического и практического разума.