Философский интерес к сознанию исторически был обусловлен не только важностью этого понятия для понимания рациональности и разумности, но еще и тем, что существование сознания бросало самый серьезный вызов идее существенно эмпирического характера всякого подлинного (сиречь, научного) познания. Главный вопрос (или группа вопросов), задававшийся в этой связи, получил название проблемы связи тела и сознания (в англоязычной литературе – mind-body problem), или, в несколько иной терминологии, – психофизической проблемы: проблемы взаимодействия сознания и сферы ментального (т.е. относящегося к уму и мыслительной деятельности) в целом с материальным миром, преимущественно описываемым физикой. Однако, трудности, с которыми сталкивается изучение сознания могут быть истолкованы и в более пространном смысле: ведь значительная часть загадочности сознания состоит в том, что, с одной стороны, оно вроде бы достаточно ясно и отчетливо нам дано, что имеет место, иначе говоря, феномен сознания, а с другой стороны, оно систематически ускользает от понимания и определения, и не только в рамках эмпирического исследования. В такой расширенной трактовке вопроса о связи сознания и тела под «телом», скорее, правильнее будет понимать все, на что распространяется наше эффективное понимание, включая способность определять и объяснять. А сам вопрос тогда окажется вопросом о том, как (эффективно) расширить объем нашего понимания таким образом, чтобы оно могло распространяться и на сознание. Как указывает Томас Нагель, если бы психофизическая проблема не распространялась на сознание, она потеряла бы для философии всякий интерес. Но именно то, что психофизическая проблема охватывает сознание, делает ее, по мнению того же Нагеля, практически безнадежной639. В самом деле, если кроме сознания ничто не принципиально не отличает нас от других видов существ, то мы можем рассчитывать на то, что наши стандартные методы изучения психики этих существ, в первую очередь животных, тривиально экстраполируемы и на изучение нашей собственной человеческой психики, и что полученные нами в этом случае результаты по всем интересующим нас, как ученых, параметрам аналогичны результатам психологии животных и других существ. Но если сознание есть то, что нас как вид отличает, то мы уже не может рассчитывать просто экстраполировать какие-то методы, применимые к другим видам, на изучение нас самих и на желаемую аналогию; мы должны решать эпистемологическую проблему – проблему метода. Однако, в какой степени указанная трудность составляет основание скептицизма, насколько безнадежна эта проблема – отдельный вопрос.
Сознание, конечно, не исчерпывает предмет психологии; часть вопросов, которые психология нацелена решить относительно сознания, задаются ею относительно более широкого круга ментальных феноменов вообще. К сфере ментального обычно относят разные виды явлений: 1) ощущения или, иначе, впечатления, под которыми понимают, как правило, некие элементарные результаты восприятий, шире – опыт, переживания, т.е. какое-то содержание, которое мы можем хранить в памяти и извлекать из нее или же забывать; 2) собственно память и ее феномены, а именно: что какое-то содержание (опыт) «живее», чем другой, что, будучи дано (вспомнено) в разные моменты жизни, то, что мы считаем одним и тем же опытом, может «тускнеть», утрачивать четкость, изменять свои феноменальные качества, иначе говоря, или вовсе забываться (не возникать при усилии вспомнить), а потом вдруг возникать вновь в переживании, да еще с необычайной яркостью, и т.д.; 3) мысли и образы – соответственно, вербальные и невербальные содержания сознания; 4) эмоции, воления, интенции, а также – установки и склонности– свойства, лишь спорадически, время от времени «дающие о себе знать», фиксируемые, но, тем не менее, полагаемые сохраняющими свою идентичность на некой последовательности жизни индивида и описываемые, как правило, в терминах диспозиций. (Хотя существует точка зрения, согласно которой язык диспозиций пригоден и адекватен как язык описания всех вообще ментальных феноменов.) Другие ментальные феномены, такие, например, как рассуждения, решения, рефлексии, мы склонны охватывать понятием сознания (consciousness).
Практически во всех фундаментальных работах, посвященных сознанию, есть раздел (обычно вначале), посвященный разбору распространенных значений слова «сознание». Обычно их насчитывают довольно много. Этимологически исходным считается смысл, описываемый как коллективное знание, знание, которым владеют больше одного индивида (con-scientia). С одной стороны, этим подчеркивается социальный контекст развития индивидуального сознания – по меньшей мере, определенных конституент индивидуальных мыслительных способностей, индивидуальной разумности. С другой стороны, это может быть поводом говорить о носителе сознания не только как об индивиде, но и как об объединении индивидов того или иного вида; ср.: классовое сознание, народное сознание, массовое сознание и т.п.
Под сознанием в психологическом смысле могут пониматься также разные вещи. Прежде всего, это некое общее свойство, которое обычно ассоциировано с понятием разумного существа: в этом отношении сознание синонимично разуму, быть в сознании значит быть разумным, т.е. обладать определенными способностями – которые обычно называют мыслительными и в которых можно, очевидно, выделить разные уровни (рассудочные способности, теоретические, практические, логические и т.д.) и степени (большая или меньшая степень разумности, гениальность, тупость и т.д.). С другой стороны, есть расхожее выражение «быть без сознания»: человек без сознания, в обмороке, в коме или во сне, тем не менее, вполне может еще считаться обладающим сознанием в первом смысле, но, при этом, лишенным чего-то, что мы ассоциируем со вторым смыслом слова «сознание»: а именно, возможности действовать, а возможно, и мыслить в данный период времени (хотя сама способность мыслить у него вроде как остается). Этот смысл до некоторой степени синонимичен понятию бодрствования – нахождение в сознании, т.е. в состоянии действовать интенционально и разумно. Но другой случай – гипноз; человек бодрствует и вроде как в состоянии действовать разумно, но все же в каком-то еще дополнительном смысле он не находится в сознании – этот смысл можно сопоставить понятию самоконтроля – нахождения в состоянии действовать разумно и по своей собственной воле.
Далее, можно выделить еще один смысл слова «сознание»: иногда под этим понимают определенные характеристики определенных (человеческих) действий – фрагментов поведения – отличая их от других; этот смысл хорошо передается словосочетанием осознанность: некое действие осознанно, в отличие от другого – неосознанного – например, инстинктивного или рефлекторного или сделанного, что называется, автоматически, «не задумываясь», между делом и т.д. Этот смысл транслируется в рамках определенных концепций сознания также и на состояния организма: одни состояния признаются состояниями сознания, а другие – например, боль или страх, вообще – эмоции – нет. Существенно, что здесь имеется в виду не характеристика некоего существа как такового и не ситуации, в которой оно находится, а определенного состояния, в котором находится это существо (вернее, его организм). (Этот смысл мы подробнее рассмотрим в свое время, поскольку в некотором отношении он полагается базисным для прояснения остальных.)
Иногда, «сознание» ассоциируется с другим смыслом, который можно назвать предметным: мы говорим, «Ты сознаешь, что ты делаешь?», «Ты о чем думаешь?» и т.д. Соответственно, смысл, который отсюда извлекается (в основном, конечно, в рамках определенных философских подходов) – сознание о чем-то или предметное сознание (ср. работы Брентано и Гуссерля): в этом смысле сознание выступает как характеристика всякого момента, когда индивид находится в сознании – т.е. опять как синоним разумности, но характеризует в этом смысле не индивида в целом, а его феноменологически выделяемые моменты – это, можно сказать, его феноменальная (и, конечно, феноменологическая) характеристика. Наконец, последний смысл слова «сознание», на который здесь стоит обратить внимание, также, в принципе, связан с предыдущим: если предметом сознания о чем-то является сам субъект этого сознания о…, то мы получаем как бы предметное сознание второго порядка Декартово cogito, иначе говоря, самосознание.
Вопрос о сознании также не свободен от неоднозначности. Иногда его ставят как вопрос о природе феноменального сознания, т.е. как вопрос о том, что есть; иногда же этот вопрос ставиться как вопрос о смысле или понятии «сознание». Оба эти подхода поддерживаются определенными общими идеями, касающимися того, какого вида связи вообще могут быть источником знания. Одна идея состоит в том, что методы эмпирического исследования в конечном счете могут дать адекватный результат – знание; и что вопрос о сознании, в конечном счете, есть эмпирический вопрос. Другая идея, нашедшая, в частности, свое наивысшее воплощение в так называемой аналитической философии, состоит в том, что любой эмпирический результат может обладать желаемой надежностью только в том случае, если это допускается связями, существующими в языке, на котором он получен. С этой точки зрения именно вопрос о сознании как о понятии, исследование его значения, его концептуальных связей, является приоритетным. И, как минимум, в той мере, в какой философия сознания сформировалась под влиянием аналитической философии, ее деятели именно так понимают свою первостепенную задачу.
Первичные наши интуиции, относящиеся к определению сознания или, шире, ментального отдают должное тому факту, что ментальное640 и физическое различаются феноменально, т.е. по своим способам данности субъекту познания; причем, не исключено, что характер этого различия имеет какое-то существенно отношение к пониманию сознания. Базисная эпистемологическая презумпция относительно физических вещей состоит в том, что они полагаются интерсубъективно наблюдаемыми, т.е. такими, как будто разные наблюдатели в разное время и с разных точек наблюдения могут наблюдать одни и те же характеристики. Субъекты наблюдения в этом случае полагаются взаимно заменимыми подобно другим инструментам наблюдения. Эта идея в совокупности с некоторыми дополнительными требованиями, такими, как требование не заинтересованности наблюдателя в результатах наблюдения, лежит в основании требования наблюдаемости «от третьего лица», сформировавшегося вместе с действующей концепцией научного познания окружающего мира как существенная часть его методологии. Феноменальное сознание, существование которого мы склонны обычно допускать, никак не доступно наблюдению от третьего лица; следовательно, как таковое, оно оказывается вне сферы эмпирического познания, легитимным источником данных для которого признается исключительно интерсубъективное наблюдение. Базисная эпистемологическая презумпция относительно ментальных «вещей», в свою очередь, состоит в том, что, если они вообще познаваемы и познаваемы в каком-то аналогичном или параллельном эмпирическому смысле, т.е. как нечто непосредственно данное в опыте, а не просто абстрактное, то основываться такое познание может на наблюдении какого-то другого типа, а именно на самонаблюдении или, по-другому, интроспекции. Интроспекция представляет собой наблюдение, так сказать, «от первого лица»: только сам субъект (и никто другой) может наблюдать свою ментальную жизнь, включая, согласно дополнительной презумпции, феноменальное сознание. Субъекты интроспекции не взаимно заменимы. Более того, сомнительным выглядит и выполнимость требования не заинтересованности наблюдателя применительно к интроспективному наблюдению, поскольку, по меньшей мере, находясь в определенном психическом состоянии и в то же время наблюдая его, субъект вряд ли может, как наблюдатель, быть каким-то образом независимым от своего собственного интроспектируемого психического состояния; особенно, если это состояние еще и сильно эмоционально окрашено. Кроме того, в отличие от результатов наблюдения «от третьего лица», интроспективные результаты не являются предметом эмпирической верификации. Если, усомнившись в том, что именно наблюдается – настоящее яблоко, лежащее на столе, или искусно выполненный муляж из папье-маше, субъект может изменить точку наблюдения, средства наблюдения (потрогать рукой) и, наконец, дополнить свои результаты результатами наблюдения данного объекта другим субъектом, то в случае интроспекции ничто из этого не применимо. К интроспектируемому нельзя ни приблизится, ни потрогать его рукой, ни позвать на помощь другого. В этом отношении трудности корректировки результатов опыта, ставшие источником скептицизма даже в отношении научного познания, основанного на наблюдении, в случае познания методом самонаблюдения выглядят просто непреодолимыми. Классическая концепция интроспекции, правда, предполагает, что интроспективные результаты совершенно достоверны в силу непогрешимости метода, так как интроспективно наблюдаемое непосредственно само дано, а субъект не может ошибаться относительно того, что он непосредственно в момент наблюдения переживает. Но существуют альтернативные концепции самонаблюдения. Согласно одной из них самонаблюдение состоит в ретроспекции, т.е. исследовании субъектом своих ментальных состояний с точки зрения момента времени более позднего, чем время исследуемого ментального события, через посредство непосредственной памяти только что происшедшего641. Наблюдая свои внутренние состояния, субъект как бы «смотрит назад» на то, что он только что или какое-то время назад переживал, и этот опыт наша память «удерживает» для нас, чтобы он мог быть доступен наблюдению. Но память не непогрешима, она может нас подводить; так что, если интроспекция имеет ретроспективный характер, то ее результаты не могут быть достоверны в силу непогрешимости метода. (Согласно другой, гораздо более поздней трактовке, самонаблюдение отождествляется с рассуждением о причинах собственных состояний; в этом случае не только память, но и мыслительные способности включены в процесс получения интроспективных данных642.)
Но если признается, что внутреннее наблюдение возможно и что именно оно должно быть базисным методом изучения ментальных феноменов, то важным следствием этого будет методологическая пропасть, разделяющая изучение материального (физического) мира и изучение мира ментального, естественные науки и психологию. Это расхождение между физическим и ментальным на уровне методологии коррелирует с определенной метафизической доктриной, именуемой картезианским дуализмом. Подход Декарта характеризует разграничение между двумя независимыми субстанциями – res extensa и res cogitans («вещью протяженной» и «вещью познающей»). Поскольку их существование подчиняется разным законам, между которыми, тем не менее, признается некий параллелизм, то и познание этих двух субстанций, составляющих наш мир, должно осуществляться разными науками, характеризуемыми параллелизмом методов. Относительно этой картины психофизического взаимодействия опора психологии на интроспекцию как базисный метод получения исходных данных, и в этом отношении параллельный наблюдению в естественных науках, выглядит вполне уместной и оправданной. Но включает ли в себя картезианское res cogitans сознание? По крайней мере, оно включает в себя осознание – способность обращать внимание на свои внутренние состояния. Об это свидетельствует, например, такой пассаж: «Что касается того факта, что в уме, постольку, поскольку он является думающей вещью, не может быть ничего, о чем бы он не знал, он кажется мне самоочевидным. Ведь нет ничего такого, что мы могли бы понять как находящееся в уме, что… не является мыслью или не зависит от мысли»643. По крайней мере, в этом отношении сознание, по Декарту, есть существенный компонент всего ментального. Сознание же он понимал, скорее всего, и главным образом, как знание индивидом своих собственных ментальных состояний. Ключевым в приведенном отрывке, очевидно, является слово «мысль»: «Под термином „мысль“ я понимаю все, о чем мы знаем как о том, что случается внутри нас, постольку, поскольку мы имеем знание об этом»644. Локк как будто соглашается с Декартом: «мышление состоит в бытии сознающим, что ты мыслишь» и «идея мышления в отсутствие сознания столь же невразумительна, что и идея тела, имеющего протяженность, но не имеющего частей»645. И в другом отношении Декарт и Локк выглядят согласными. Для Декарта подлинные впечатления – элементарные единицы опыта – у взрослых существует лишь постольку, поскольку они сопровождаются рефлексивным знанием второго порядка: «Когда взрослый чувствует что-либо и одновременно воспринимает, что он не чувствовал этого прежде, я называю это второе восприятие отражением (reflection) и приписываю его исключительно интеллекту, несмотря на то, что оно так соединено с впечатлением, что оба случаются вместе и в своем явлении неотличимы одно от другого»646. Подобным же образом звучит знаменитое утверждение Локка, что «сознание человека есть восприятие того, что происходит в его собственном уме»647. Однако, трудно нам с наших позиций оценить, насколько оправдано отождествлять или считать весьма сходными упомянутые взгляды рационалиста Декарта и эмпирика Локка: совершенно не очевидно, что под знанием, которое может иметь человек о том, что происходит у него в уме, они имели в виду одно и то же. Что, пожалуй, очевидно – так это, что оба все же предполагали наличие некоего второпорядкового элемента необходимого для того, чтобы можно было говорить о ментальных явлениях первого порядка. Совсем не очевидно при этом, что восприятие второго порядка, о котором говорит Локк, несет на себе такую же когнитивную нагрузку, какая, по видимому, заложена в Декартово «отражающее восприятие»648.
Картезианский дуализм много и плодотворно критиковался. Многие возражения опираются на концептуальный или, иначе, логический анализ – основной метод аналитической философии. Вот одно из них, которое уместно обозначить как аналитический аргумент: вывод о метафизической взаимной независимости души и тела опирается на предположение, что то, что концептуально различно, различимо также и онтологически. Между тем, как показало развитие аналитической философии, такое утверждение, по меньшей мере, спорно: принимать его значит полагать, что за всем, что кажется именем, стоит сущность, которую оно обозначает. Другой аргумент (который вполне можно назвать агностическим), представляющий собой один из центральных пунктов критики картезианского дуализма и дуализма вообще, акцентирует внимание на том, что из постулирования простой нематериальной, непротяженной души, похоже, должно следовать постулирование невозможности познания (этой нематериальной, непротяженной простой душой) материального, протяженного, сложно мира и, соответственно – связи между этим миром (и телом как его частью) и душой (сознанием). В более пространном виде, с одной стороны, а с другой – как часть предыдущего аргумента – этот аргумент формулируется просто как аргумент загадочности, нерационализуемости психофизических связей, при признании метафизического дуализма. Еще более радикальным следствием такой критики является общий скептицизм в отношении познаваемости сознания.
Задача психологического объяснения в случае картезианского дуализма, фактически, должна решаться на следующем фундаменте: законы, описывающие физический и ментальный миры, соответственно (номологии), не тождественны, но параллельны; это значит, что психология должна быть изоморфна естественным наукам каким-то образом и при этом не тождественна ни одной из них. С этим параллелизмом связана главная проблема философии психологии: как возможно адекватное психологическое объяснение? Скептицизм в этом отношении получил широкое развитие: состоит он в утверждении, что, поскольку парадигмальным источником адекватных объяснений являются естественные науки, а психология не располагает потенциалом продуцировать естественнонаучные объяснения, адекватное психологическое объяснение, в первую очередь объяснение сознания, в принципе невозможно.
Психология претендует на то, что она является наукой о сознании по преимуществу. Но вследствие методологической неопределенности ментального как предмета изучения психология сталкивается с весьма специфическими и серьезными трудностями, которые можно обобщить под названием «проблема психологического объяснения». Философия психология акцентирует внимание, прежде всего, на этой проблеме. Основные вопросы философии психологии в этой связи таковы: Чем в действительности занимается и чем должна заниматься психология? Может ли быть психология наукой и, если да, то какой? Каковы объяснительная сила и условия истинности психологических выводов и теорий? Спор о статусе психологического объяснении можно описать в терминах так называемой доктрины двух точек зрения. Она предполагает, что к каждому виду сущего применимы, по крайней мере, две системы описания – феноменологическая (описывающая феноменальные свойства сущего, т.е. то, как нечто дано) и структурная (что «стоит» за данностью, не будучи непосредственно наблюдаемо в том, что дано). Вопрос ставится так: может ли обеспечиваться психологическое объяснение исключительно феноменологическими результатами или оно с необходимостью должно быть структурным? И далее, если оно должно быть структурным, то может ли оно при этом не быть физическим или, шире, естественнонаучным объяснением? Ответ «нет» обычно идентифицируют с редукционизмом: концепцией, утверждающей, что адекватное объяснение в психологии может быть дано только на языке какой-то другой науки, предположительно – одной из естественных наук. Если так, то единственный способ утвердить психологию как источник подлинного знания, как науку – показать, что она может быть полностью переведена на (какой-то) естественнонаучный язык. Инструментом такого «перевода» считаются так называемые редукционные правила – правила, устанавливающие и регулирующие соответствия между естественнонаучными законами и тем, что мы бы хотели утверждать как законы психологические. Полная редукция предполагает, что подобного рода связями соответствующим образом охвачены все номотетические утверждения психологии. Есть еще третья точка зрения, также нашедшая широкое применение в философии сознания. Применительно к сознанию ее можно выразить в виде лозунга: «Сознание есть то, что оно делает». При этом предполагается, что адекватным описанием сознания должно быть его функциональное или, более специфично, каузальное описание, т.е. описание в терминах систематических результатов работы сознания или, по другому, и опять же более специфично, в терминах его каузальной роли. На дотеоретическом уровне обсуждения этот дескриптивный подход выглядит, по меньшей мере, равно привлекательным в сравнении с феноменологическим и структурным. Так же, как структурному подходу к сознанию можно сопоставить влиятельную концепцию в философии сознания – редукционизм, признание объяснительного приоритета функциональных описаний легло в основание применения к изучению сознания такой влиятельной исследовательской программы, как функционализм.
Краткое скептическое описание проблемы психологического объяснения состоит в том, что между психологией и остальными науками существует объяснительная пропасть (explanatory gap). Если существование такой пропасти признается, то дальнейший вопрос формулируется как вопрос о преодолимости этой пропасти. Один предполагаемый путь такого преодоления намечает редукционизм; другой состоит в утверждении самостоятельной объяснительной значимости психологических теорий, независимо от их редуцируемости. В качестве своего рода третьего пути может рассматриваться признание авторитета выводов концептуального или, по-другому, логического анализа, примененного к нашим обыденным распространенным способам говорить о сознании и ментальном вообще, к тому типу дискурса, который в философии сознания получил название folk psychology («народная психология»). Идея непреодолимости пропасти в объяснении, в свою очередь, помимо картезианской метафизики, поддерживается сочетанием наших распространенных интуиций существования феноменального сознания, с одной стороны, и его недоступности эмпирическому познанию с другой. Если идеалом науки для нас является некая единая наука наук, располагающая средствами объединения всех частных наук и перевода всех их (признанных) результатов на единый язык, то психофизический параллелизм предполагает проект единой психофизики. Однако, осуществление этого проекта предусматривает, что физические и психологические законы могут быть каким-то образом объединены в единую систему. Между тем, весьма сомнительно, что это можно осуществить каким-то приемлемым способом. Да и сама идея психологии как единой науки о сознании может быть поставлена под сомнение не только на основании общих скептических соображений, но и, например, в силу того, что термин «сознание» и ему подобные, похоже, обозначают гетерогенные феномены, феномены с разной природой. Если так, то для их объяснения нужна не одна наука, а скорее, семейство наук, неизвестно, в какой степени поддающихся объединению. В противном случае, если приведенные сомнения имеют под собой веские основания, наука о сознании может иметь исключительно феноменологический характер; это может гарантировать, по крайней мере, что различные феномены, объединяемые под титулом «сознание», просто не будут рассматриваться с точки зрения их природы, причин и тому подобного.
По крайней мере, одно направление в психологии можно рассматривать как реализацию картезианской программы построения психологии. Оно получило название «интроспекционизм» по названию своего основного метода и вполне сочетало идею психологии как подлинной науки с презумпцией психофизического параллелизма. На рубеже 19 – 20 веков это направление в психологии заняло ведущие позиции. Представления об интроспекции, между тем, с самого начала не было достаточно прояснено даже в рамках этого движения и претерпевало довольно существенные изменения. Интроспекционизм, тем не менее, в основном опирается на понимание интроспекции как именно ментального акта второго порядка, результатом которого является знание о других ментальных актах. Иногда интроспекционизм понимают как первую попытку отделить психологию от философии и построить ее как независимую «научную» дисциплину, имеющую свои собственные основания.
Фундаментальная посылка интроспекционизма: психология – это феноменология человеческого ума; она нацелена на полное описание ментального как оно явлено субъекту. Точки отсчета здесь – различия между субъективными цветовыми, звуковыми и другими впечатлениями. Источником аналогии в построении такой науки выглядит построение таблиц элементов в химии. Фундаментальная предпосылка интроспекционистского подхода состояла в том, что полное понимание сознания возможно только по окончании исчерпывающей «инвентаризации» его атомарныхподразделений – элементарнейших чувственных впечатлений, которые можно различить. Но сама специфика метода способствовала тому, что возникающие научные разногласия невозможно было решить путем консенсуса просто в силу отсутствия общих стандартов интроспективного знания. Так, разные исследовательские группы по разному подходили к определению стандартных условий интроспекции, в частности к тому, следует ли специально готовить субъекта или нет, не говоря уже о стандартах «перевода» интроспектируемых данных на язык исследовательских отчетов. В качестве примера непримиримого разногласия приводят обычно спор между представителями так называемых Вюрцбургской, руководимой Кюльпе в Лейпциге, и Корнеллской (возглавляемой Титченером в Нью Йорке) школ. Титченер сообщал, что его лаборатория обнаружила более, чем 44435 различимых впечатлений, в основном зрительных и звуковых. В противоположность этому Кюльпе настаивал на числе меньшем, чем 12000. Требовалось, чтобы субъект-наблюдатель, отчеты об интроспекциях которого должны составить основание экспериментальных данных, соответствовал задаче обнаружения элементарных впечатлений; для этого, предполагалось, что он должен научиться различать стимулы, которые на него должны воздействовать в лаборатории, иначе он будет воспринимать, например, два разных стимула как один и т.д. Но вся несостоятельность метода, похоже, состояла именно в том, что между разными лабораториями не существовало идеи общего стандарта такой подготовки. И тогда получалось буквально следующее: например, Кюльпе и его последователи были убеждены, что интроспективно могут быть даны абстрактные идеи, никак не связанные с конкретными образами, тогда как Титченер не допускал возможности интроспекции каких-либо элементарных единиц опыта, не ассоциированных с конкретным образным или, по крайней мере, чувственным содержанием; следовательно, каждый старался подготовить субъекта к различению именно таких единиц опыта, какие хотелось, чтобы он мог различать (а вернее, предполагать, что различает), экспериментаторам. Но такая не стандартизованная подготовка оказывала влияние на то, когда субъект сообщал о феноменальных данных, которые он действительно имеет, а когда – о тех, что ему только «кажется», что он имеет. По установлении наличия разногласия между лабораторными результатами, далее, естественно возникал научный спор: но в ходе его аргументы сводились всего лишь к формулам вида «Субъект не мог этого ощущать (иметь абстрактную идею в интроспекции, например)», «Нет, мог!»649.
Гештальтпсихология – другая влиятельная школа в психология, сформировавшаяся примерно в то же время, что и интроспекционизм, хотя по многим существенным вопросам расходилась с ним, тем не менее, разделяла основные его эпистемологические предпосылки. Однако уже появление на психологической «сцене» психоанализа бросило вызов интроспекционизму, по меньшей мере, в одном существенном отношении. Фрейд, говоря словами Скиннера, открыто признал, что важные ментальные процессы, играющие каузальную роль в отношении поведения индивидов (в этом и он, и интроспекционисты согласны), не даны непосредственному (интроспективному) наблюдению, а являются бессознательными (именно в смысле их интроспективной не данности) и, соответственно, требуют применения других методов для их обнаружения.
Скептические выводы из концептуального анализа понятия сознания обычно отождествляю его с такими понятиями, как «эфир», «флогистон» и тому подобные, которые, согласно выражению Патриции Черчленд, «под давлением различных эмпирико-теоретических сил … теряют свое единство и распадаются на части»650. Скептицизм этого вида, в принципе, может ограничиться эпистемологическими следствиями – в частности, выводами таких видов, как: «проблема сознания есть псевдопроблема», «сознание не может быть подлинным предметом научного исследования» и тому подобными. Но этот скептицизм может предполагать и некоторые онтологические следствия: например, отрицание собственно феноменального сознания или, правильнее будет сказать, идентифицируемости чего-либо (на адекватных основаниях) как относящегося к феноменальном сознанию. Так, У. Джеймс, оценивая эпистемологические перспективы сознания в статье с характерным названием «Существует ли Сознание?», говорит о понятии сознания как об имени чего-то не существующего (non-entity), которому «нет места среди первых принципов»651. Обычное не скептическое следствие концептуального анализа понятия сознания представляет собой его редукционное переопределение, т.е. сопоставление ему в качестве (по крайней мере, экстенсионального) синонима выражения, в котором слово «сознание» и другие, ассоциированные с ним термины с признанно (автором анализа) неясными значениями, не встречаются. Задача, которую таким образом предполагается решить, состоит в, так сказать, развенчании мистического ореола сознания и демонстрации того, чем может или должно быть подлинное познание того, что мы привычно объединяем с помощью переопределенного понятия. Наиболее известным примером анализа такого рода является работа Гилберта Райла «Понятие сознания».
Свою задачу Райл формулирует652 как исправление логической географии знания о сознании и метальном, которое мы уже имеем. Декарт, по мнению Райла, оставил нам в наследство миф, продолжающий искажать то, что он назвал логической географией континентальной философии субъекта, рациональности, мышления и сознания. Миф отличается от правильной истории тем, что он представляет факты, принадлежащие к одной логической категории, в идиомах, охватываемых другой категорией: в этом состоит категориальная ошибка. Философия же, считает Райл и его последователи, состоит в замещении категориальных привычек категориальными дисциплинами, т.е. такими способами логически структурировать выражения языка, которые были бы обоснованы логическим анализом этого языка и, соответственно, в наибольшей степени гарантированы от категориальных ошибок.
Главный антикартезианский тезис Райла опирается на когерентистский критерий: картезианский миф не согласуется со всей совокупностью того, что мы знаем о сознании, когда мы не спекулируем о нем. Этот «миф» получил название «догмы призрака в машине». Райл полагает, что его источником является категориальная ошибка, совершенна Декартом. Ошибка Декарта, согласно Райлу, состоит в том, что, представляя сознание как призрак в машине механистически трактуемого физического тела, он полагал следующее: раз человеческое мышление, чувства и целенаправленные действия нельзя описать исключительно в терминах физики, химии и физиологии, то они могут быть описаны в терминах неких двойников этих наук (counterpart idioms); так же, как человеческое тело есть сложно организованная сущность, человеческий ум должен быть другой сложно организованной сущностью, хотя и состоящей из частей другого типа и со структурой другого типа. И так же, как тело является предметом действий причин и вызываний следствий, сознание должно быть предметом действий причин и вызываний следствий, хотя причин и следствий – других типов, нежели физические. Таким образом, Декарт, по мнению Райла, соединил тело и сознание через конъюнкцию, предлагая рассматривать тело и сознание как принадлежащие к одному классу вещей. Райл не отрицает существование ментальных процессов, но утверждает, что фраза «имеют место ментальные процессы» не значит то же самое, что и фраза «имеют место физические процессы» и что, т.о., бессмысленно объединять их конъюнкцией или разъединять дизъюнкцией. Вера в то, что существует полярная оппозиция между сознанием и материей, определяется Райлом как вера в то, что соответствующие термины (ментальные и физические предикаты, соответственно) принадлежат к одному и тому же логическому типу.
Но картезианское cogito включено, согласно распространенным представлениям, в каждое рациональное действие – оно должно включать элемент знания того, что субъект делает, ощущает, переживает и т.д.; если cogito отождествляется с сознанием, то такая концепция как будто предполагает, что всякое рациональное действие имеет дуальную природу. Возражение Райла снова опирается на то, что он предлагает в качестве результатов концептуального анализа рационального действия. Он пишет: «… когда мы описываем людей как проявляющих качества ума, мы не имеем в виду оккультные эпизоды, следствием которых является человеческое поведение, включая высказывания. Разумеется, есть различия … между описанием действия как производимого неосознанно и описанием физиологически подобного действия как совершаемого с какой-то целью …. Но эти различия в описаниях не состоят в наличии или отсутствии имплицитного подразумевания некоторого теневого действия, скрытно предшествующего явному действию. Они, в противоположность этому, состоят в отсутствии или наличии определенных типов проверяемых объясняющих и предсказывающих утверждений». Правильную, на взгляд Райла, логику рациональности он проясняет с помощью дистинкции между знанием как и знанием что, т.е. между умениями, способностями, навыками и правилами. По его мнению, первый вид знания не предполагает с необходимостью второй. Когда о человеке говорят, применяя к нему ментальные предикаты, такие как «умный», «глупый», «справедливый» и тому подобные, то этим, считает Райл, индивиду приписывают не некое состояние его сознания или психики или отсутствие такового, а способность или неспособность делать определенные вещи. Критикуемая позиция в переложении Райла утверждает, что действие демонстрирует разумность тогда и только тогда, когда субъект думает о том, что он делает по ходу делания того, что он делает, и думает об этом таким образом, что он не выполнил бы это действие так же хорошо, если бы он не думал о том, что делает. Самые радикальные приверженцы этой «легенды» склонны сводить «знание как» к «знанию что», утверждая, что разумное поведение включает в себя наблюдение правил или применение критериев, согласно которым это поведение (разумно) осуществляется. Фактически, критика тезиса когнитивной рациональности с позиции Райла сводится, в свою очередь, к критике именно радикального варианта этого тезиса. Возражение имеет форму классического аргумента от бесконечного регресса: если для того, чтобы некое разумное действие было совершено, необходимо, чтобы прежде было совершено другое разумное действие – а именно, действие применения правила или критерия к обстоятельствам – то тогда мы приходим к выводу о невозможности какого-либо вообще разумного действия; поскольку для того, чтобы совершить разумное действие применения правила необходимо, согласно предположению, сперва совершить другое действие – применить правило применения первого правила – и т.д. до бесконечности. С другой стороны, даже с позиции этого радикального когнитивного тезиса можно утверждать, что если просто утверждается, что в разумном действии должен быть элемент знания того, что ты делаешь, отсюда еще может не следовать, во-первых, что этот элемент сам должен быть действием, предшествующим первому (физическому) действию, и, во-вторых, что это знание должно непременно иметь форму воспроизведения в сознании какого-то правила или критерия. «Знание как» не сводится к «знанию что», согласно Райлу, еще и потому, что знание правила само включает в себя элемент знания как: нельзя знать правило без какого-то умения его применять653. Еще более радикальная позиция, которую, очевидно, разделяет и Райл, состоит в выводе о неопределимости рационального через понятия правила и следования правилу, поддерживаемого оправданной интуицией, что понятие применения правила не «схватывает» того, что заложено в понятии умения или способности.
Надо заметить, между тем, что критика картезианской парадигмы с точки зрения «правильной» логики естественного языка, в свою очередь, опирается на предпосылку существования неких естественных категорий, которая, в свою очередь, может быть и была предметом критического анализа.
Тот факт, что, говоря, что некое наблюдаемое поведение, например, неуклюжее или разумное, мы характеризуем не сами физические движения, а определенные ментальные свойства, не предполагает, по мнению Райла, что мы, таким образом, говорим о каких-то скрытых за поведением не физических актах или процессах, или состояниях, симптомом наличия которых это поведение, якобы, является. Поведение демонстрирует умение или способность, но сами умения и способности не являются событиями (или процессами, или состояниями): они представляет собой диспозиции, а диспозицию Райл определяет как «фактор такого логического типа, что относительно нее неправильно говорить, что она наблюдаема или не наблюдаема». Так же точно, как громкость звука сама не является громкой или не громкой, навыки, умения и т.д., демонстрируемые во внешнем поведении, не являются сами внешними или внутренними, наблюдаемыми или не наблюдаемыми. Но известно, что люди могут мыслить, не проявляя этого никак во внешнем поведении. На этом основании можно утверждать, что более объемлющим критерием мышления являются все же какие-то внутренние состояния или процессы. Возражение на это с точки зрения диспозициональной концепции ментального может состоять в утверждении, что мышлению соответствует способность человека про себя или вслух проговаривать свои мысли. Однако, Райл полагает, что это неверный критерий (во всяком случае, не объемлющий): человек может проговаривать свои мысли и при этом не мыслить. Здесь опять применяется когерентистский критерий: нам указывают, что существуют некие нормативные или модельные способы вести себя в данных обстоятельствах так, чтобы поведение с большой вероятностью можно было признать разумным, и если поведение субъекта не когерентно в этом отношении, то, насколько бы когерентными ни были его рассуждения о том, что он делает, мы скорее склонны будем счесть это проведение не разумным (не неуклюжим и т.д.). Райл отдает приоритет именно обыденным, дотеоретическим способам оценок; полагая, что именно в инх заключен источник объемлющих критериев (недаром этот подход в западной философии называю еще «философией обыденного языка»); поэтому то, что мы склонны обычно отдавать приоритет нормативной и когерентной стороне поведения, является для него хорошим основанием полагать именно эти критерии в основание концепции. Однако, учитывая его приверженность различению между привычками и дисциплинами и программу замещения первых последними, о которой мы говорили выше, не очень ясно, почему некоторые привычки следует все же считать эпистемически привилегированными?
Если никакого внешнего поведения нет, то мы, конечно, с этой точки зрения, будем безоружны в атрибуции ментальных свойств: мы должны будем стимулировать какое-то внешнее поведение, чтобы судить о том, о чем мог бы мыслить индивид в некой данной ситуации – но обычно не бывает так, чтобы индивид длительное время никак не вел себя. Считается, что мышление происходит «в уме»: Райл полагает, что, когда говорят «в уме» имеют в виду «в моей голове» – последняя же фраза есть метафора, используемая для обозначения воображаемых звуков и образов, которые, так же, как и внешнее поведение могут быть, а могут не быть связаны с мышлением – они сами по себе не являются мышлением, а только сопровождают его (или не сопровождают); но в отличие от них, по поведению мы можем судить о наличии мышления – то, что происходит «в голове», ничего об этом нам сказать не может.
Какова же логика диспозиций в самом общем виде? Примеры общепризнанно диспозиционных понятий: «растворимый» и «хрупкий». Хрупкость стакана не состоит в том факте, что в некий момент времени он разбился, а растворимость сахара – в том факте, что он растворился в воде: кусок сахара может быть растворимым, даже если в действительности он никогда не будет опущен в воду и, соответственно, растворен. Сказать, что сахар растворимый значит сказать, что он растворится или растворился бы, если его опустить в воду654. Высказывание, приписывающее вещи диспозиционное свойство, имеет много общего с высказыванием, подводящим нечто под закон, но они не тождественны. Райл справедливо указывает на то, что одни и те же диспозиции могут проявляться по-разному – в различных последовательностях физических событий; тогда как закон предполагает единообразие своих проявлений (или, по крайней мере, конечное разнообразие). Поэтому, считает Райл, в частности, эпистемологи часто ошибочно ожидают от диспозиций единообразных проявлений: так, если они признают, что слова «знает» и «полагает» выражают диспозиции, то они, далее, полагают, что должен иметься для каждого по одному образцовому интеллектуальному процессу, посредством которого эти когнитивные диспозиции реализованы.
Стандартное позитивистское возражение против понимания таких ментальных предикатов, как «полагает», «знает», «умный», «остроумный» и др., как диспозиционных предикатов состоит в следующем. Можно различить, как это делает Райл, между так называемыми эпизодами (событиями или процессами) и диспозициями: например, «курит» может пониматься и как обозначение эпизода, и как обозначение привычки – соответственно, высказывание «Он курит» может иметь два употребления: «Он в некий момент времени осуществляет процесс курения» и «Он имеет привычку курить (или, иначе, является курильщиком)». В первом – эпизодическом – применении такое высказывание может быть истинным или ложным, в зависимости от того, действительно ли упомянутый человек в данный момент времени курит; во втором применении высказывание тоже должно быть истинным или ложным, т.е. верифицируемым. Но истинность, с точки зрения позитивизма, обеспечивает соответствие фактам: стало быть утверждение о том, что некто является курильщиком может быть истинным или ложным тогда и только тогда, когда его можно поставить в соответствие факту, т.е. верифицировать. Но факт, что некто является курильщиком, отличается от факта, что некто осуществляет процесс курения, тем, что включает в себя не только прошлые события, когда данный индивид курил, но и будущие. Но высказывания о будущем не верифицируемы. Но, разумеется, возражения такого рода сами дисквалифицируются хорошо подкрепленной несостоятельностью идеи верификации. Но, далее: диспозиционные высказывания могут все же и с этой точки зрения полагаться верифицируемыми, если понимать метальные предикаты как обозначения неких ментальных или физических сущностей, фиксируемых независимо от наблюдения за поведением. Райл отвергает этот тип возражения вместе с самой идеей истинности как соответствия фактам и верификационистской теорией значения: он предлагает исходить из другой трактовки истинности, согласно которой быть истинным или ложным для предложения значит просто быть утверждаемым или отрицаемым в тех или иных (специфицированных) обстоятельствах. (Применение этой концепции еще больше роднит взгляды Райла с взглядами «позднего» Витгенштейна.) Логика диспозиций предписывает, с точки зрения Райла, расшифровывать их как условные предложения, т.е. такие, которые используют конструкции «в таких-то обстоятельствах вел бы себя так-то и так-то или делал бы то-то и то-то»: такие предложения не сообщают фактов, но из этого не следует, что они не имеют значения. Райл исходит из концепции значения как функции от способов употребления выражения: значение предложения, согласно этой концепции, определяется теми ролями или видами работ, которые предложение может выполнять в коммуникации, и сообщение фактов – не единственная такая работа. Работа предложений, предицирующих диспозиции состоит не в сообщении фактов, а можно сказать, в обучении описанию, объяснению и предсказанию разумного поведения. Эти высказывания могут полагаться верифицируемыми, если они следуют из законов: соответственно, сначала должны быть изучены эти законы и только после этого мы сможем предицировать диспозиции со значениями истинности или ложности. Но, замечает Райл, обычно обучение идет обратным путем: сначала мы обучаемся делать ряд диспозиционных высказываний об индивидах и только после этого мы можем выучить законы, утверждающие некие общие корреляции между этими высказываниями: мы сначала узнаем, что некоторые индивиды одновременно являются яйцекладущими и имеют перья, и лишь потом выучиваем, что всякий индивид, имеющий перья, является яйцекладущим. Эта интуиция, сама не бесспорная, даже если принять ее, все же может быть основанием того, что Райл из нее выводит, только при условии привилегированности некоторых привычек, как об этом уже говорилось выше.
Наконец, базовый метод самопознания – интроспекция – не ускользает от критического внимания Райла. Он называет эту концепцию концепцией привилегированного доступа к своему собственному сознанию или, по-другому, еще психологией «первого лица». Ею предполагается, в формулировке Райла, что 1) сознание не может не быть постоянно осознающим все, что предположительно в нем происходит (говоря словами Райла: всех актеров частной сцены картезианского театра), и 2) сознание может также по своему произволу исследовать путем нечувственного восприятия, по крайней мере, некоторые из его собственных состояний и операций. «Более того, и это постоянное осознание (обычно называемое „сознанием“), и это нечувственное внутреннее восприятие (обычно называемое „интроспекцией“), предполагаются безошибочными». Райл, конечно, не отрицает, что мы можем иметь знание о себе, он лишь отрицает, что способ, каким мы получаем знание о себе, чем-то существенно отличается от тех способов, какими мы получаем знание о ментальных свойствах других людей. Аргумент Райла таков: допустим, существуют призрачные ментальные события, должны тогда иметься среди них такие, чтобы их объектами могли быть ментальные события. С точки зрения концепции интроспекции, это значит, что наблюдатель должен быть способен концентрировать внимание на двух вещах одновременно, например, на решении проснуться рано и на наблюдении этого решения. Этот аргумент, однако, не является логически фатальным, что и признает Райл, так как могут возразить, что в результате тренировок некоторые люди научаются комбинировать внимание на двух действиях сразу (например, вести машину и вести беседу) – почему бы не допустить такую возможность в случае интроспекции? Можно, к тому же, описывать разделение внимание как быстрые переключения с одного на другое, а не как синхронный акт. Но фатальным, по мнению Райла, является здесь классический аргумент от бесконечного регресса: мы вынуждены полагать некий предел возможным одновременным актам внимания; между тем, для того, чтобы знать о некоем ментальном событии, надо знать об этом акте наблюдения за этим событием, для чего, в свою очередь, нужно знать об акте наблюдения акта наблюдения этого ментального события и т.д. Тогда какие-то ментальные акты или процессы мы должны полагать не интроспектируемыми: но как тогда такие акты могут обнаруживаться? Но если допустимо, что знание о собственных ментальных процессах может не всегда основываться на интроспекции, то не уместно ли тогда сомнение в том, что оно вообще когда-нибудь основывается на интроспекции? С другой стороны, однако, даже если такое общее сомнение и уместно, это – еще не достаточное основание для отказа от идеи интроспекции.
Другой аргумент против интроспекции, который Райл воспроизводит, восходит к философии Юма: идея интроспекции как наблюдения предполагает эмоциональную неокрашенность акта интроспекции; между тем, многие ментальные состояния включают эмоции, и их, стало быть, нельзя неэмоционально наблюдать, если под интроспекцией понимать синхронное наблюдаемому наблюдение. Допустить, что мы можем наблюдать интроспективно эмоциональное состояние, тогда значит согласиться с тем, что мы не находимся в этом состоянии в момент наблюдения, т.е., что интроспекция фактически имеет ретроспективный характер. Но, развивает эту мысль Райл, если ретроспекция может дать нам знание о некоторых наших ментальных состояниях, почему она же не может быть источником наших знаний о всех наших ментальных состояниях? Но, в отличие от предполагаемых объектов интроспекции, объекты ретроспекции не являются призрачного объектами из мира-двойника физического. Так же точно, говорит Райл, как можно обнаружить себя чешущимся или напевающим что-либо вслух, можно (ретроспективно) обнаружить себя мечтающим или рассуждающим «про себя» («в мыслях»): он, таким образом, трактует ретроспекцию как метод, в отличие от интроспекции, не отличающийся принципиально от внешнего наблюдения за поведением. Тот факт, что ретроспекция автобиографична не подразумевает, что она дает нам привилегированный доступ к фактам некоего особого рода. Точно так же личный дневник может давать ценные сведения об его авторе, но, тем не менее, не является хроникой каких-то призрачных эпизодов – ментальных процессов в его сознании. Ретроспекцию роднит с внешним наблюдением еще и то немаловажное обстоятельство, что ретроспекция, в отличие от интроспекции, мыслиться допускающей ошибки.
Решающую роль в самопознании, с точки зрения рассматриваемого подхода, играют, следовательно, те же методы и приемы, что и в познании других. Я узнаю, что понял, например, чей-либо аргумент, фиксируя (ретроспективно) свою способность его проанализировать, воспроизвести другими словами или что-либо подобное; это – индуктивный процесс, допускающий ошибки. Но точно также индуктивно я узнаю, что другой понял мой аргумент. Я не узнаю этого путем наблюдения какого-то специфического ментального процесса. Я узнаю, что некий человек умный, обобщая то, что мне известно о его поведении в определенных обстоятельствах; но так же точно я выношу суждение о своих собственных умственных способностях, обобщая то, что мне известно о моем собственном поведении в определенных обстоятельствах – тех, которые я считают контрольными в отношении проверки умственных способностей. Некоторые фразы – «я хочу то-то и то-то», «я чувствую то-то и то-то», «у меня депрессия», «я надеюсь» и т.д. – сконструированы таким образом, что создают у нас иллюзию, будто выполняют описательную функцию – сообщают о факте: о наличии некоего ментального состояния или о процессе, которые можно отождествить с желанием или намерением, или депрессией, или чувством голода, или надеждой, или и т.д. Однако, замечает Райл, у этих выражений другие функции: просьба, пожелание, требование, жалоба и т.д. Поэтому, когда некто может описать свое состояние с помощью фразы, например: «Я хочу есть» – это не значит, что это состояние включает в себя какой-то таинственный ментальный процесс или состояние (голода), это только означает, что имей индивид такую возможность, он немедленно набросился бы на еду, пусть даже не самого лучшего качества, или что он склонен свернуть все другие дела и пойти перекусить, или что-нибудь в таком духе, а фраза выражает, скорее, пожелание или требование (в зависимости от интонации и других ее физических характеристик). Такие фразы соответствуют ситуациям, с точки зрения Райла, не репрезентативно – т.е. не благодаря наличию неких фактов, которые эти фразы будто бы описывают – а прагматически: т.е. на том основании, что обычно, когда люди склонны вести себя таким образом (откладывать другие дела ради еды, набрасываться на пищу и т.д.), они, если задать им соответствующий вопрос (или даже без этого), сопровождают свое поведение подобной фразой и она имеет определенную коммуникативную ценность: например, «хватить этим заниматься, пойдем поедим».
Есть слово «Я» и ему подобные, относительно которых тоже может утверждаться, что они обозначают какую-то экстрафизическую сущность – некое трансцендентальное единство апперцепции, например. С точки зрения Райла и концепции значения как функции от способов употребления, однако, «Я» – это индикативное слово, чья логика принципиально не отличается от логики таких индикативных слов, как «теперь», «вчера», «сегодня», «здесь» и др. Оно обычно обозначает только того, кто его произносит и только в тот момент, когда его произносят – такова его функция и в этом ком-то оно обозначает не нечто экстрафизическое, а его самого – физически организованного индивида, издающего звук «Я».
Концептуальная критика картезианской парадигмы сознания исторически оказалась тесно связана со становлением и развитием бихевиоризма. Важнейшая эпистемологическая предпосылка бихевиоризма, ставшего в первой половине 20 века на западе фактически психологическим мейнстримом, состоит в том, что единственный источник эмпирических данных для психологии – наблюдаемое поведение. Поскольку внутренняя психическая жизнь и сознание не доступны наблюдению «от третьего лица», то перенос фокуса эмпирического изучения на внешнее, наблюдаемое поведение позволяло поставить психологию в один ряд с другими естественными науками, по крайней мере, методологически. О при этом она сохраняла некую сравнительную независимость своего предмета. Вместе с тем, единственное, что, по мнению бихевиористов, прежде отделяло психологию от естественных наук – это приверженность идее феноменального сознания; поэтому на его использование в психологических описаниях был наложен запрет. Психология должна, с этой точки зрения, не описывать внутренние психические субъективные состояния или процессы, а формулировать законы, связывающие между собой внешние наблюдаемые стимулы, воздействующие на организм, и внешние же, наблюдаемые реакции этого организма на эти стимулы. Эти принципы в общем виде сформулировал Джон Ватсон655. Он полагал, что бихевиоризм открывает новую эру в психологии, эру окончательного расставания с понятиями сознания и интроспекции. Так, в своей книге «Бихевиоризм», ставшей манифестом этого направления, он писал на первых же страницах: «Бихевиоризм утверждает, что сознание не является ни определенным, ни имеющим какое-либо применение понятием. Бихевиорист, всегда выступающий как экспериментатор, придерживается к тому же того взгляда, что вера в существование сознания восходит к древним временам предрассудков и магии»656. Обычно говорят о двух направлениях бихевиоризма, одно из которых в основном ассоциировано с именами Ватсона и Скиннера, другое – И. Павлова и К. Халла. Оба направления в целом согласны относительно базовых предпосылок бихевиоризма: в частности, они разделяют единую концепцию обучения, согласно которой обучение не есть функция внутренних правил или ментальных «механизмов», а – управляемого изменения реакций посредством стандартизованного изменения стимуляции; при этом субъект рассматривается как tabula rasa, лишенный каких-либо априорных ментальных структур, способных влиять на его будущее развитие. Однако, между ними существуют и некоторые расхождения: например, по вопросу о связи между стимулами и реакциями. Контроль над реакциями посредством изменяемых стимулов не обязательно должен предполагать, что бихевиорист утверждает в качестве механизма этого контроля причинно-следственные зависимости между стимулами и реакциями. Во всяком случае, Скиннер отказывается допускать в психологическое объяснение какие бы-то ни было внутренние сущности, не только ментальные, которые могли бы быть «деталями» этого каузального механизма. Между тем, Павлов и Халл привлекают в эти объяснения нейрофизиологические описания, говорящие о внутренней, хотя и не ментальной, структуре вызывания стимулом реакции. Скиннер возражает против привлечения в психологии концепции скрытых (или внутренних) физических причин, указывая, что о нервных процессах можно только заключать на основании поведения, которое затем полагается как результат этих процессов: «Мы узнаем точные нейрологические условия, непосредственно предшествующие, скажем, ответу „Нет, спасибо“. Мы обнаружим, что этим событиям, в свою очередь, предшествуют другие нейрологические события, а им другие и т.д. Этот ряд приведет нас снова к событиям, внешним по отношению к нервной системе, и в конечном счете, внешним по отношению к организму»657. Те причины, которые могут быть обнаружены в нервной системе, имеют, таким образом, лишь ограниченную полезность в предсказании и управлении поведением.
Бихевиоризм может не предполагать специфических онтологических следствий в виде отказа в существовании феноменальному сознанию и ментальному вообще. Бихевиористская позиция по этому вопросу может ограничиваться сравнительно скромным положением о необходимости переопределить в эмпирицистском духе предмет психологии, исходя из того, что что бы ни изучала психология как наука, она может изучать это методом наблюдения за (контролируемым) поведением. В этом случае может быть даже сохранено понятие сознание как имеющую определенную значимость в психологическом дискурсе, если сознание может быть выведено исключительно из изучения поведения. Так, Карл Лэшли в статье 1923 года «Бихевиористская интерпретация сознания» пишет: «концепция сознания … есть концепция сложного соединения и последовательности телесных действий (activities), тесно связанных с или включающих вербальные механизмы и механизмы жестикуляции и, вследствие этого, чаще всего удостаивающихся социального выражения»658. С другой стороны, постулирование поведения в качестве критерия сознания – не то же самое, что отождествление поведения с сознанием. Термин, подходящий для описания отношения большинства методологических бихевиористов к сознанию – «экстернализация» сознания средствами публично наблюдаемого поведения. Метафизический вопрос о тождестве при этом обычно остается открытым. Например, Эдвин Хольт выдвигает тезис о сосуществованиидвух феноменов – поведения и сознания659. Сходного мнения придерживается Эдвард Толман: «Всякий раз, когда организм в определенный момент стимуляции перемещается из позиции готовности отвечать (на эту стимуляцию) каким-либо относительно дифференцированным способом в позицию готовности отвечать (на эту стимуляцию) каким-либо относительно более дифференцированным способом, имеет место сознание»660. Б. Скиннер предпринял критику раннего бихевиоризма Ватсоновского образца именно за то, что они потратили столько времени на борьбу с интроспективным изучением ментальной жизни и, таким образом, внесли путаницу в важную центральную идею бихевиоризма – методологическую. Согласно Скиннеру, представление о бихевиоризме как о концепции, игнорирующей сознание, чувства и состояния сознания, ложно. Не правильно говорить, что сознание не существует; оно, скорее, иррелевантно научному объяснению, а стало быть, психологическому: «Мы не можем объяснить поведение какой-либо системы, находясь полностью внутри нее; в конце концов мы должны повернуться лицом к силам, действующим на организм извне. До тех пор, пока в нашей каузальной цепи есть такое слабое звено, что вторая связь не детерминирована посредством закона первой, или третья – второй, первая и третья связи должны быть соотнесены посредством закона»661.
Взгляды Райла и других критиков картезианской парадигмы с точки зрения анализа языка и взгляды ведущих бихевиористов, включая Ватсона и Скиннера объединяет общая аналитическая предпосылка, согласно которой язык психологии не имеет других референтов, кроме наблюдаемых в эмпирицистском смысле. Поэтому эти подходы иногда объединяют под общей рубрикой «аналитический бихевиоризм». Главное различие между ними можно охарактеризовать следующим образом: в то время, как Райл убежден, что к бихевиоризму обязывает нас категориальная структура наших естественных языков, Ватсон и Скиннер рассматривают это обязательство как эпистемологическое, т.е. такое, которое требует, чтобы язык психологии был приведен в соответствие определенным нормам, независимо от того, что предписывает анализ значений соответствующих понятий в естественных языках662. Но обе концепции, несомненно, воодушевлены позитивистскими идеями и опираются на верификационистскую доктрину значимости понятий. И в том, и в другом случае в качестве одного из важнейших оснований исключения понятия сознания из языка подлинно научной психологии рассматривается неверифицируемость предложений, включающих токены этого и родственных ему понятий.
Хорошую экспозицию позитивистских оснований бихевиоризма дает анализ, предложенный Карлом Густавом Гемпелем в статье 1935 года «Логический анализ психологии». Он фактически показывает как бихевиоризм следует из применения позитивистской идеи верификации и аналитического метода анализа языка к психологии. С точки зрения физики процесс считается полностью объясненным, если мы проследили все его физические составляющие, включая причины. Но считается, что существует непреодолимая пропасть между предметом естественных наук и предметом наук о сознании и культуре («наук о духе») в том отношении, что последний не исчерпывается своим материальным или физическим составом. Это означает, что понять, тем более, объяснить, например, процесс говорения (когда человек говорит, а когда нет), невозможно, даже проследив все физические элементы говорения, вплоть до химических процессов в мозгу. Бихевиоризм, утверждает Гемпель, содержит принципиальный контртезис этому взгляду, утверждающий, что научная психология должна ограничиться изучением телесного поведения, посредством которого человек и животные реагируют на изменения в их физическом окружении, и должна осуждать как не научные любые дескриптивные или объясняющие шаги, использующие термины интроспективной психологии (которую Гемпель называется также «понимающей»). Примеры таких нежелательных терминов: «ощущение», «переживание», «идея», «воля», «намерение», «цель», «диспозиция», «подавление». Бихевиоризм, таким образом, оценивается Гемпелем как попытка построить научную психологию, которая бы своими успехами показала, что даже в психологии мы имеем дело с чисто физическими процессами, и что, следовательно, может не быть никакой непреодолимой пропасти между психологией и физикой.
Вопрос, который Гемпель в этой связи считает основным для бихевиоризма: являются ли предметы физики и психологии по своей природе существенно одними и теми же или разными? Это – вопрос о психофизическом тождестве. Ответ на этот вопрос требует прояснения самого понятия предмета науки. Теоретическое содержание науки обнаруживается в высказываниях, которые наука делает или допускает. Соответственно, основной вопрос переформулируется Гемпелем как вопрос о фундаментальном различии между высказываниями психологии и высказываниями физики. С точки зрения неопозитивизма содержание или, по-другому, значение высказывания определяется условиями его истинности. Мы знаем значение высказывания (А), содержащего выражения, не являющиеся терминами наблюдения, тогда и только тогда, когда мы знаем при каких условиях мы назвали бы это высказывание истинным, а при каких – ложным. Эмпирицистскизм требует, чтобы эти условия формулировались исключительно в терминах, имеющих своими референтами результаты наблюдения или нечто наблюдаемое, в совокупности с логическими терминами. Гемпель называет такие предложения проверочными. Все они являются физическими, т.е. использующими исключительно термины физики. Высказывания вида (А), по его мнению, не утверждают ничего другого, кроме того, что все физические проверочные относительно (А) предложения верифицируются. Конечно, на практике верифицируется только часть таких предложений, а о верифицируемости других заключается индуктивно; но это – нормально для индуктивной науки.
Гемпель исходит из того, что: 1) всякое высказывание вида (А) может быть ретранслировано без изменения значения в другое высказывание – несомненно, куда более длинное – в котором слова с претензией на сверхфизическую значимость, не встречаются, и 2) два высказывания, различающиеся формулировками, могут, тем не менее, иметь одинаковое значение. Если это так, то можно показать, что роль устранимых таким образом из описания условий истинности терминов в эпистемическом дискурсе ограничивается, фактически, ролью аббревиатуры, делающей возможной краткую формулировку весьма сложного физического описания; и высказывание (А) и ему подобные выполняют роль сокращения для конъюнкции верифицирующих физических предложений.
Общее положение, которое поддерживает предыдущие: два по разному сформулированных высказывания имеют одинаковое значение тогда и только тогда, когда они оба истинны или оба ложны при одних и тех же условиях. С этой точки зрения проблема психологического объяснения сводится к проблеме соответствия между условиями верификации психологических высказываний и условиями верификации высказываний физики. Следующая конъюнкция выражает, по мнению Гемпеля, условия верификации высказывания: «Субъект испытывает зубную боль» (В). Субъект а) всхлипывает и жестикулирует определенным образом, б) на вопрос «В чем дело?» он произносит слова «Я испытываю зубную боль», в) при более внимательном осмотре обнаруживается гниющий зуб с явным флюсом, г) в его кровяном давлении, процессах пищеварения, скорости реакций обнаруживаются такие-то и такие-то изменения, д) такие-то и такие-то процессы происходят в его центральной нервной системе. (Список, понятно, может быть продолжен или скорректирован.) Все обстоятельства, верифицирующие (В), выражены физическими проверочными предложениями: это относится даже к условию (б), которое, по мнению Гемпеля, просто выражает тот факт, что в определенных физических обстоятельствах – распространение вибраций в воздухе при произнесении слов «В чем дело?» – в теле субъекта происходит определенный физический процесс – речевое поведение такого-то вида. Следовательно, (В) может быть переведено без потери содержания в высказывание, которое больше не содержит термина «боль», а одни только физические термины663.
Гемпель называет высказывания, которые могут быть переведены без изменения значения на язык физики, физикалистскими высказываниями. Следовательно, позиция физикализма состоит в том, что все осмысленные (т.е. в принципе верифицируемые) психологические высказывания переводимы в высказывания, не содержащие психологических понятий, а только понятия физики, т.е. являются физикалистскими. Если так, то психология является неотъемлемой частью физики. Позднее Гемпель несколько ослабил свой физикалистский тезис: «…тезис, утверждающий, что все высказывания эмпирической науки переводимы без потери теоретического содержания на язык физики, следует заменить более слабым утверждением, что все высказывания эмпирической науки сводимы к предложениям, формулируемым на языке физики, в том смысле, что для каждой эмпирической гипотезы, включающей, конечно, психологические гипотезы, можно сформулировать определенные проверочные условия в терминах физических понятий, указывающих на более или менее непосредственно наблюдаемые физические атрибуты. Но утверждение не должно включать в себя положение о том, что эти проверочные условия исчерпывают теоретическое содержание данной гипотезы во всех случаях»664.
Обычно выдвигают следующее фундаментальное возражение против физикализма: физические проверочные предложения абсолютно неспособны выразить существенную природу ментальных процессов; они просто описывают физические симптомы, на основании которых умозаключается о наличии соответствующих ментальных процессов. Гемпель возражает, что нет психологического понимания, которое не было бы тем или иным образом связано физически с тем, на кого направлено понимание. Даже когда считается, что высказывание о ментальном состоянии должно быть получено посредством «эмфатического понимания» (вчуствования, инсайта и т.д.), единственная информация, которую оно дает нам – что в таких-то обстоятельствах такие-то события происходят в теле такого-то. Следующее возражение представляет собой аргумент от симуляции: преступник на суде может демонстрировать симптомы психического расстройства – так что актуальным будет вопрос: «реально» ли его расстройство или он его симулирует? Гемпель на это замечает, что иногда критериями заключения от симптомов к состоянию полагают только наиболее доступные наблюдению события внешнего телесного поведения; но при более тщательном исследовании, когда в расчет принимаются также события, происходящие в центральной нервной системе, симуляция может быть выявлена. Здесь аргумент может принять вид допущения, что человек способен демонстрировать все «симптомы» ментального расстройства, не будучи при этом «в действительности» больным. Здесь «в действительности» просто обязано быть поставленным в кавычки, поскольку ответ физикалиста может быть только таким, что абсурдно было бы характеризовать такого человека как «в действительности нормального» – ведь в этом случае, согласно гипотезе, мы не должны иметь никакого критерия, в терминах которого можно было бы различить между ментальными состояниями двух людей, демонстрирующих одинаковое поведение (вплоть до последней детали), один из которых «в дополнение» еще и «в действительности болен», а другой – «в действительности здоров». Такая гипотеза, с точки зрения Гемпеля, будет содержать логическое противоречие, утверждая: «Возможно, что высказывание ложно, даже когда необходимые и достаточные условия его истинности выполнены».
Логический бихевиоризм, как Гемпель определил свою позицию, в некоторых отношениях противопоставляется им тому, что он называет психологическим бихевиоризмом, а также классическому материализму. Во-первых, логический бихевиоризм не утверждает (в отличие от некоторых вариантов психологического бихевиоризма), что сознаний, чувств, комплексов неполноценности, волевых действий и тому подобного не существует, а также – что их существование сомнительно. Он настаивает на том, что сам вопрос о существовании таких психологических конструкций является псевдопроблемой, поскольку эти выражения (ментальные предикаты) сами в их «законном употреблении» являются всего лишь аббревиатурами физикалистских предложений, а не именами сущностей. Во-вторых, в отличие от психологического бихевиоризма, логический бихевиористский тезис не требует, чтобы психологическое исследование методологически ограничивалось изучением реакций организма на определенные стимулы. Это – теория о содержании психологических высказываний, а не психологическая теория: с этой точки зрения неважно, какими средствами – на основании какой методологии – получено высказывание, важно, что его содержание все равно будет физикалистским. Она, следовательно, показывает только, что, психология как наука создает исключительно физикалистские высказывания; а раз так, то это – не методологическое ограничение, поскольку логически невозможно, чтобы было по-другому. В-третьих, для того, чтобы логический бихевиоризм был истинен, не необходимо, чтобы мы могли описывать физические состояния человеческого тела вплоть до самых мельчайших подробностей того, что происходит в центральной нервной системе. Он также не зависит от того, знаем ли мы все физические законы, управляющие процессами в человеческих и животных телах; даже само существование детерминистских законов такого вида не является необходимым условием истинности логического бихевиоризма665.
Проблемы любого подхода можно в принципе подразделить на три основные группы. Самыми общими, пожалуй, являются проблемы аргументации: в рамках подхода должен быть выработан убедительный метод аргументации. Наибольшая собственно теоретическая трудность, между тем, связана с проблемой метода, в данном случае представленной, по меньшей мере, тремя составляющими: проблемами верификации, логического анализа естественного языка и собственно бихевиористской концепции психологического объяснения, соответственно. Показать адекватность метода задаче и значит в значительной мере решить проблему аргументации. Наконец, заслуживают упоминания метафизические проблемы теории, а именно: насколько приемлемы предпосылки, которые теория обязывает нас принимать. Демонстрация их приемлемости или принципиальной устранимости в рамках подхода без его радикальной ревизии неприемлемых предпосылок тоже составляет существенную часть решения проблемы аргументации. Насколько эта проблема решается посредством решения двух других видов проблем, зависит от того, насколько последние фиксируются стандартными возражениями против теории данного вида. Если стандартные возражения ограничиваются ссылкой на те трудности методологического и метафизического вида, на которые теория способна отвечать, то можно говорить о том, что у нее есть потенциал или метод эффективной аргументации в свою пользу.
Самое, пожалуй, известное стандартное возражение против бихевиористского, в первую очередь, редуцирующего или элиминирующего, понимания ментального состоит в указании на то, что оно не способно обеспечить нас эффективными психологическими критериями. Если психология исследует только поведение и не занимается сознанием, но интерес к сознанию и ментальному, тем не менее, сохраняется, то, какую бы самостоятельную значимость такая психология не имела бы, она не сможет заменить нам психологии в классическом смысле. Если же бихевиористская психология претендует на экстернализацию сознания и ментального, т.е. на предоставление их верифицируемых критериев, то вполне уместно возражение, что бихевиористская психология просто не справляется с этой задачей. Классический пример такой неспособности, по распространенному признанию, демонстрируют бихевиористские критерии отличия рационального действия или поведения от нерационального или поведения некоего определенного типа от его симуляции. Так, Хилари Патнэм666 предлагает провести такой мысленный эксперимент: пусть дан другой мир, в котором боль, например, иначе, чем в нашем мире связана с поведением, а также, с внешними причинами боли. Пусть в этом мире существует сообщество суперспартанцев или суперстоиков, в котором взрослые его члены способны успешно подавлять любое непроизвольное болевое поведение. Они могут, по случаю, признать, что испытывают боль, но всегда – спокойным тоном, не эмоционально и т.д. (т.е. так, как они обычно говорят о других вещах, констатируя их). Они никак иначе не проявляют свою боль. Тем не менее, настаивает Патнэм, они испытывают боль (феноменально она имеет место в этом сообществе) и она им не нравится так же, как и нам в нашем мире. Они даже признают, что им стоит больших усилий вести себя так, как они, испытывая боль. При этом можно допустить, что дети и незрелые граждане в этом обществе не умеют еще или не справляются с успешным подавлением болевого поведения (в той или иной степени): поэтому вообще имеется достаточно оснований приписывать наличие феномена боли данному сообществу в целом даже на основании бихевиористских критериев. Но какие у нас есть критерии для того, чтобы судить о том, что такое-то и такое-то поведение является непроизвольной реакцией на боль у этих неведомых представителей воображаемого мира? Можно считать таким поведением обычное поведение избегания источников болевых ощущений, но избегающее поведение может с тем же успехом пониматься и как непроизвольная реакция на какие-нибудь другие, не болевые, ощущения. Чтобы не связываться с этими трудностями, Патнэм предлагает рассмотреть суперспартанцев через миллионы лет их эволюции, в результате которой у них начали рождаться полностью окультуренные дети: говорящие на языке взрослых, знающих таблицу умножения, имеющих мнения по политическим вопросам и, между прочим, разделяющих господствующие спартанские представления о важности не проявления боли иначе как в виде констатации. В этом случае мысленный эксперимент вообще не будет предполагать в таком сообществе никаких непроизвольных реакций на боль. Тем не менее, Патнэм считает абсурдом полагать, что таким людям невозможно приписывать болевые ощущения. Чтобы выявить эту абсурдность, предлагается вообразить, что нам удалось обратить взрослого суперспартанца в нашу идеологию: в этом случае, можно предположить, он начнет нормальным (с нашей точки зрения) образом реагировать на боль. Бихевиорист тогда будет вынужден признать, что через посредство этого единственного члена сообщества суперспартанцев мы продемонстрировали существование непроизвольных болевых реакций у всего сообщества и что, таким образом, приписывание боли всему сообществу логически правомерно. Но это означает, что если бы этот единственный человек никогда не жил и мы имели бы возможность демонстрировать только теоретически, что эти люди испытывают боль, то в этом случае приписывания им боли были бы неправомерными.
Некоторые бихевиористы могут утверждать, что в случае описанных миров соответствующее вербальное поведение как раз и будет нужной формой болевого поведения. Отвечая на это, Патнэм предлагает представить себе мир, в котором нет даже сообщений о боли: Х-мир, как он его называет. В этом мире живут суперсуперспартанцы, которые подавляют даже разговор о боли: такие граждане, даже если каждый из них может думать о боли и даже иметь в своем идиолекте слово «боль», никогда не признают, что испытывают боль; они даже будут делать вид, что и слова такого не знают или ничего не знают о феномене, к которому оно отсылает. Короче говоря, жители Х-мира вообще никак не демонстрируют наличие у них боли (дети полностью с рождения окультурены). Здесь вообще нет никакого способа приписать таким людям боль на основе бихевиористского критерия. Но жители Х-мира, тем не менее, настаивает Патнэм, испытывают боль. Но, заметим, что если возможность обращения члена такого сообщества в нашу идеологию исключается, например, за счет слишком больших различий между нами и ними, то в таком случае единственное, что будет поддерживать уместность приписывания им болевых ощущений – это наша метафизика ментального. Мысленный эксперимент Патнэма предлагает мир абсолютной симуляции отсутствия боли, где по поведенческим признакам вообще невозможно эту симуляцию разоблачить. Бихевиорист однако может возразить, что применительно к такому миру невозможно и говорить о наличии феномена боли: это мы, воображающие такой Х-мир «знаем» относительно него, что его жители испытывают боль, но изнутри этого мира или столкнувшись с реальным таким сообществом, такого знания мы получить не сможем и тогда наше утверждение о том, что, несмотря на то, что внешне это никак не проявляется, они испытывают (или могут испытывать) боль, будет совершенно необоснованным. У Патнэма есть на это ответ: он не согласен с тем, что его пример конструирует ситуацию, в которой нет способов вообще отличить случай, когда боль есть, но никак не проявляется в поведении, от случая, когда ее просто нет; он настаивает на том, что его пример показывает лишь, что по внешнему поведению невозможно отличить один случай от другого, но в принципе есть другие критерии отличия. Например, говорит он, можно исследовать мозг жителя Х-мира. Апелляция к таким критериям, разумеется, вовлекает сложности другого вида, связанные с программой физикализма. Такое исследование может дать результаты желаемых видов, только если психофизическое тождество, поддерживающее такие результаты, вернее, такую интерпретацию получаемых результатов, в целом верно667.
Другой вид критики отталкивается от анализа языковых средств и языка бихевиоризма. Так, Н. Хомский) аргументирует в пользу того, что Скиннер создает иллюзию строгой научной теории, применимой в очень широком диапазоне, хотя на самом деле вполне может быть так, что термины, используемые для описания поведения в лабораторных условиях, и термины, используемые для описания реального поведения, являются всего лишь омонимами, между значениями которых существует, в лучшем случае, довольно туманное сходство. Базисные термины бихевиоризма – «стимул» и «реакция». Скиннер обязуется использовать узкие определения этих терминов: фрагмент окружения и фрагмент поведения называются стимулом (вызывающим, различенным или подкрепляющим) и реакцией, соответственно, тогда и только тогда, когда они соотнесены посредством закона (lawfully related); это значит – если динамические законы, соотносящие их демонстрируют плавные и репродуцируемые зависимости. Так, если мы смотрим на красный стул и говорим «красный», то реакция находится под контролем стимула краснота; если мы говорим «стул», то реакция находится под контролем собрания свойств (которые Скиннер называет объектом) – стулность; и то же самое относится к любой реакции668. Этот метод, по мнению Хомского, так же прост, как и бессодержателен, так как мы можем выделить столько свойств, сколько у нас есть не синонимичных выражений для их описания в нашем языке; мы можем объяснить широкий класс реакций в терминах скиннерова функционального анализа, выделяя для каждой реакции управляющие ею стимулы. Но слово «стимул» теряет всякую объективность при таком использовании, поскольку в этом случае стимулы перестают быть частью внешнего физического мира (как это предполагается Скиннером), а оказываются частью организма. Мы определяем стимул тогда, когда наблюдаем (например, речевую) реакцию. Мы не можем предсказывать языковое поведение в терминах стимулов, влияющих на говорящего извне, так как мы не знаем, каковы текущие воздействующие на него стимулы до тех пор, пока не получим реакцию. Более того, поскольку мы не можем управлять свойством физического объекта, на которое индивид реагирует, кроме как в чрезвычайно искусственных (лабораторных) случаях, утверждение Скиннера, что его система, в противоположность традиционной, позволяет осуществлять практический контроль языкового поведения, просто ложно669. Подобного рода возражения высказываются и против предлагаемого толкования других ключевых бихевиористских терминов.
В определенном отношении фундаментальный аргумент против (по крайней мере, экстернализующего ментальное) бихевиоризма указывает на следующее обстоятельство: то, что организм делает или имеет диспозицию делать в данный момент времени, представляет собой очень сложную функцию его полаганий и желаний вместе с его текущими чувственными данными и воспоминаниями. Поэтому исключительно маловероятно, что окажется возможным сопоставить попарно поведенческие предикаты психологическим предикатам тем способом, которого требует бихевиоризм, а именно: так, чтобы для каждого типа психологического состояния организм находится в этом состоянии, если и только если определенный поведенческий предикат истинен относительно этого организма. Этим предполагается, что бихевиоризм чрезвычайно вероятно ложен просто в силу своих эмпирических следствий и независимо от его неправдоподобия в качестве семантического тезиса. Бихевиоризм не может быть истинным пока не установлена истинность корреляции между сознанием и поведением, а последняя не является истинной670.
Еще одно возражение апеллирует к проблеме чужого сознания: в основе наших социологических и социально философских концепций лежит идея чужого сознания; мы не могли бы строить социальные науки, не наделяя других индивидов определенными характеристиками, делающими их подобными (по описанию) самому наделяющему (т.е. нам самим или, вернее, каждому из нас в этой роли). Субъект приписывает другому сознание на основании презумпции признания его себе подобным, он исходит из того, что знает о себе, что имеет сознание. Но если мы познаем свое собственное сознание так же, как чужое, следуя рекомендациям бихевиористов, то какого рода презумпция здесь может соответствовать презумпции сознательности на основании признания подобия; ведь кто-то другой тогда должен исходно выступать как сознательное существо и источник аналогии? Бихевиоризм, далее, (вероятно) хорошо совместим с перспективной психологического описания «от третьего лица», но его совместимость с перспективой «первого лица» весьма сомнительна. Такого рода критику развивает, в частности, один из самых последовательных приверженцев материалистической концепции сознания Д. Армстронг671. Армстронг – один из тех, кто считает, что хотя поведение человека конституирует наше основание для атрибуции ему (третьему лицу) определенных ментальных процессов, оно не может быть отождествлено с его ментальными процессами; с этим, впрочем, мог бы согласиться и Скиннер. Но интересно основание, на котором Армстронг отказывается от отождествления ментального с поведением. Он считает фактом, вопреки тому, что утверждают Райл и философы «обыденного языка», что относительно самих себя мы делаем выводы о наших ментальных состояниях не на основании наблюдений за своим собственным поведением. Армстронг считает, что без понятия причинности идея диспозиции не работает: так же, как определенная молекулярная конституция стакана действительно ответственна за тот факт, что, если по стакану стукнуть, он разобьется, и соответственно, конститутивна в отношении диспозициональной характеристики «бьющийся», определенная физическая конституция человека ответственна за его нахождение в состоянии быть способным производить действия определенных видов в определенных обстоятельствах. Но, утверждает Армстронг, объяснение сознания в терминах физических причин и следствий может быть хорошей теорией сознания не только с точки зрения первого лица, но и с точки зрения третьего лица. Порядок его рассуждений здесь такой: мы нуждаемся только в трех посылках, чтобы вывести существование сознания из наблюдения соответствующего обстоятельствам поведения другого индивида, которое предполагается выражением этого сознания. 1) Поведение имеет некую причину. 2) Эта причина находится внутри индивида, поведение которого наблюдается. 3) Сложность этой причины соответствует сложности поведения672. Таким образом, аргументация этого типа противопоставляет одному подходу к пониманию ментального другой, а именно физикализм и нацелена, скорее, на демонстрацию его преимуществ, чем просто на дискредитацию бихевиоризма. Однако, по мнению многих, именно с принятия подобных посылок проблемы с атрибуцией чужого сознания только начинаются673.
Материалистическое понимание сознания в основном представлено тезисом тождество ментального и физического. Это тождество, в свою очередь, может пониматься или не пониматься редукционистски, т.е. как предполагающее сводимость психологии к какой-либо естественной науке, вероятнее всего, нейрофизиологии. Что касается феноменального сознания, то, так же, как и в бихевиоризме, материализм может отказывать, а может не отказывать ему в существовании; но во втором случае утверждается либо, что оно не имеет отношение к познанию ментального, либо, что его содержание полностью раскрывается соответствующими естественнонаучными описаниями.
В современной философии идея материального сознания, в основном представлена физикализмом. Бихевиоризм и функционализм тоже тяготеют к материалистической трактовке сознания, но, по большей части, методологически, т.е. с точки зрения приведения психологических высказываний к согласию с идеей эмпирического знания. Физикализм же предполагает в первую очередь онтологическое психофизическое тождество. Концепция физикалистских высказываний (в духе Гемпеля, например), несмотря на сходство названий, в этом смысле может еще не предполагать физикализм. Более того, уместно утверждать, что физикализм предполагает психофизическую редукцию ровно настолько, насколько он разделяет идею физикалистской верификации психологических высказываний.
Идея материалистической редукции сознания исходит из того, что наука должна устанавливать законы – строгие детерминистские или пробабилистские принципы, обеспечивающие предсказание явлений соответствующих видов; ментальное связано с физическим миром причинно-следственными отношениями; а кроме естественных наук никакие другие не способны быть инструментом открытия законов, пригодных для объяснения и предсказания событий такого вида. Поэтому, чтобы быть полноценной наукой, психология должна выводиться из естественных наук. Правда для этого еще немаловажно, чтобы и естественные науки представляли собой или были сводимы в единую систему с достаточно функциональными частями. Но выводимость психологии из естественных наук может быть недостаточным критерием ее сводимости к естественным наукам, если принять, что сводимость предполагает синонимию всех психологических предикатов какому-то определенному набору естественнонаучных предикатов. Синонимия, в свою очередь, согласно известному критерию, характеризуется как взаимная заменимость скоррелированных таким образом предикатов во всех контекстах, специфицированных определенным образом674. Так, если есть специфический смысл объяснения, не исчерпываемый дедуктивной (или как-то более широко понятой) выводимостью, то выводимость психологии из естественных наук может еще не означать автоматической взаимной заменимости соответствующих психологического и физического (или иного естественнонаучного) описаний в контексте объяснения. Подстановка физического описания на место выводимого из него психологического в таком случае может не давать (гарантированно) лучшего, желаемого или хотя бы того же объясняющего эффекта. На этом эффекте основаны аргументы от автономии психологического объяснения.
Аргумент такого рода можно найти, например, у Х. Патнэма675. Он предлагает рассмотреть пример, в котором имеется доска с двумя отверстиями – круглым, один дюйм в диаметре, и квадратным, со стороной один дюйм – и квадратный в сечении колышек, сторона сечения которого равна пятнадцати шестнадцатым дюйма. Требуется объяснить простой факт: колышек входит в квадратное отверстие и не входит в круглое. Пусть объяснение дается в терминах квантовой физики: все предметы здесь рассматриваются как атомные облака или решетки, более или менее стабильные: колышек можно обозначить как «система А», а отверстия – как «область 1» и «область 2». Пусть есть возможность просчитать все возможные траектории системы А и вывести из одних только законов квантовой механики, что система А никогда не пройдет через область 1, но что есть по крайней мере одна траектория, позволяющая ей пройти через область 2. Будет ли такое описание объяснением того факта, что соответствующий колышек проходит через квадратное отверстие и не проходит через круглое? Патнэм склоняется к выводу, что нет: несмотря на связи выводимости; в самом деле, примерно что-то в этом роде говорит нам, по меньшей мере, наш здравый смысл. В объяснении могут быть задействованы описания структурных элементов разных порядков, в данном случае макроструктур, таких, как твердость и геометрические характеристики, и микроструктур, таких, как квантовые свойства. Если не считать, что предельные конституенты системы существенны для объяснения, и исходить из того, что только структуры высшего порядка существенны, то отождествление дедукции приведенного вида с объяснением теряет, считает Патнэм, свое основание. В этом случае объяснение рассматриваемого факта оказывается достаточно простым: доска твердая, колышек твердый и, согласно геометрическому факту, круглое отверстие меньше, чем сечение колышка, тогда как квадратное отверстие больше. Важно здесь то, что это объяснение будет правильным, не зависимо от того, из чего сделаны доска и колышек – из молекул или какой-то не дискретной субстанции или чего-то еще. Соответственно, обобщение, к которому подталкивает эта иллюстрация, формулируется Патнэмом таким образом: определенные структурные характеристики ситуации релевантны ее объяснению, но не все; в данном случае, это – геометрические свойства и отношения между размерами и формами, а также описание взаимодействующих предметов как твердых; все же остальное не релевантно. Объяснение в терминах этих характеристик будет верным, по мнению Патнэма, в любом возможном мире, в котором эти структуры наличествуют, каковы бы ни были микроструктуры. В этом смысле объяснение автономно. И именно в подобном отношении, согласно проводимой аналогии психологические объяснения стоят к естественнонаучным. В самом деле, если нас в ситуации повседневной коммуникации интересует объяснение такого, например, факта как, почему субъект А решил, что событие В произойдет в месте С, нас, скорее всего, не удовлетворит описание того, что происходило в его мозгу в момент принятия им такого решения, но вполне может удовлетворить какое-то описание убеждений, допущений, намерений, желаний, их которых он исходил в тот момент, его эмоционального состояния и тому подобного. Правда, в случаях, когда подобные описания не удовлетворяют нас, как например, в случаях девиантного поведения, мы склонны все же удовлетворяться описаниями другого структурного уровня. Это говорит, как минимум о том, что объяснение в значительной мере представляет собой социальную функцию и, поскольку это так, постольку склонность признавать или не признавать уместность элементов того или иного структурного уровня адекватными объяснению сама вправе рассматриваться как привычка, не более говорящая в пользу большей познавательной значимости одной структуры относительно другой, чем привычка считать нечто порочным говорит в пользу существенной порочности, того, что таковым считается.
Стандартное возражение против материалистической редукции сознания состоит в том, что сознание и тело просто не могут быть тождественны, поскольку у них различные существенные свойства. Это возражение апеллирует к традиционному понятию существенного свойства, связанному с традицией, восходящей к философии Д. Локка. Стандартный материалистический ответ на это возражение также опирается на это же понятие. Во второй половине двадцатого века, между тем, получила распространение другая концепция существенных свойств, разработанная С. Крипке, К. Доннеланом, Х. Патнэмом и др., в свете которой как традиционное возражение против материализма в философии сознания, так и ответ на него, выглядят по новому.
К существенным свойствам ментального обычно причисляют приватность или интроспективность, которые, соответственно, существенным образом не характеризуют физические феномены, а также непространственность; к существенным свойствам физического, в свою очередь, относят пространственную местоположенность и публичность. Иногда еще добавляют, что существенные свойства ментального и физического противоречат друг другу. Существенное здесь понимается как логически необходимое или логически невозможное: логически необходимо для физического иметь пространственную локализацию, что логически невозможно для ментального. Отсюда – логическая невозможность для ментального быть физическим. Таким образом, истинность психофизического тождества обнаруживает свою зависимость от природы логической необходимости. Стандартный материалистический ответ на возражение от существенных свойств состоит в том, что материалист признает, что предлагаемые им утверждения тождества являются не необходимыми, а случайными истинами. К этому обязывает и их предполагаемый статус как результатов эмпирических открытий. Из таких тождеств не следует, что отождествляемые выражения имеют одинаковые значения, но из них следует, что обозначаемые этими выражениями феномены имеют одинаковые свойства (иначе говоря, что эти выражения имеют одинаковые объемы). При других обстоятельствах (в другом возможном мире) эти свойства могли бы и не совпадать, что невозможно при тождестве значений (синонимии) между выражениями справа и слева от знака «=». Если так, то физикалистская редукция просто не препятствует тому, чтобы ментальное и физическое имели различные существенные свойства, поскольку устанавливаемые в рамах этого подхода тождества не претендуют на статус необходимых истин, и, стало быть, не требуется, чтобы наряду с тождеством свойств здесь утверждалось и тождество существенных свойств. Против аргумента от логического противоречия между существенными свойствами ментального и физического дополнительное возражение таково. Утверждается, что кажущиеся необходимыми истины отвергаемы и поэтому на самом деле являются случайными. Так, если утверждается, что физические феномены существенным образом пространственно локализованы, тогда как ментальные существенным образом пространственно не локализованы, то на это отвечают, что мы не знаем априори, что ментальные феномены не имеют определенного пространственного местоположения, и поэтому отсутствие такой характеристики у некоторых, большинства или даже всех ментальных феноменов может в лучшем случае претендовать на статус случайной истины. А раз это только случайные истины, то они не позволяют говорить о том, что между понятиями ментального и физического есть логическое противоречие.
Для материалиста, таким образом, важно, чтобы установление корреляции между ментальными и физическими предикатами с помощью знака тождества не предполагало большего в семантическом плане, чем совпадение объемов этих предикатов, т.е. их экстенсиональную, но не интенсиональную синонимию676. Как возражение, так и ответ на него, опирались на понятие существенного свойства, согласно которому существенное есть то, что характеризует нечто с логической необходимостью. Логическая необходимость, по Локку, имеет языковую или, иначе говоря, конвенциональную природу: необходимые истинные высказывания суть те, истинность которых следует из значений составляющих их терминов677. Отсюда следует, во-первых, что одно свойство может быть существенным для сущности при одном ее описании, и случайным – при другом, и, во-вторых, что (логическая) необходимость совпадает с априорностью так, что, если показать, что утверждение в принципе можно опровергнуть, т.е. что оно не априорно, то это будет одновременно и демонстрацией его не необходимости (или случайности). Соответственно, по этой схеме нельзя открыть, что вода имеет какой-то другой химический состав, чем Н2О, можно только изменить значения выражений «вода» или «Н2О», чтобы новое тождество было с необходимостью истинно. Таким образом, практически исключается из рассмотрения вопрос о действительной сущности феномена, поскольку его сущность оказывается целиком и полностью номинальной; он имеет ту сущность, которую предписывает ему иметь обозначающий его термин или описывающая его дескрипция, вернее, лингвистические структуры, стоящие за их значениями678.
Новая трактовка необходимости, между тем, предполагает, что существенные свойства вещи не зависят от конкретного ее описания. Истина с этой точки зрения может быть необходимой, не будучи априорной: она может быть апостериорной, устанавливаемой в ходе научного поиска и открытия. Если это так, то отрицаемость утверждения уже нельзя рассматривать как верный признак его не необходимости. Так, С. Крипке предложил каузальную теорию референции для собственных имен и имен естественных видов (жестких десигнаторов в его терминологии), согласно которой имя имеет своим референтом один и тот же индивид во всех возможных мирах, в которых оно вообще является именем, т.е. имеет референцию. Референция термина, то, что он обозначает, оказывается тогда независимой от того, с какими дескрипциями он фактически оказывается связанным языковыми конвенциями. Условием референциальности термина в таком случае является не наличие конвенции относительно его значения (и соответственно, не знание этого значения), а правильная каузальная связь данного употребления термина с историческим событием первого использования данного термина в качестве имени данного референта (ситуацией «первокрещения» в терминологии Крипке)679. Так, если вода имеет такой химический состав, какой предписывается ей тождеством «Вода = Н2О», то это – существенное свойство воды; но наше знание этого может быть как истинным (и тогда необходимым), так и ложным. Мы можем использовать различные определенные дескрипции для распознавания воды в нашем действительном мире и ошибочно, с точки зрения Крипке, считать их определяющими значение термина «вода».
Ближайшее следствие концепции апостериорной необходимости для материалистической концепции ментального таково. Защитник тезиса тождества, например, что «Боль = такой-то процесс в мозгу», утверждает, что, хотя термины слева и справа от «=» различаются своими значениями, утверждаемое тождество тем не менее является эмпирическим открытием и примером чисто случайного тождества: короче говоря, что это не необходимая, а эмпирическая случайная, но истина. Но с точки зрения Крипке материалистическая позиция оказывается совершенно невыполнимой: если «Боль = такой-то процесс в мозгу» истинно, то это значит, что «боль» и «такой-то процесс в мозгу» – жесткие десигнаторы, у которых один и тот же референт (объем). Поэтому, если это тождество вообще истинно, оно истинно с необходимостью, в крипкеанском смысле необходимости; оно не может быть случайно истинным тождеством. Поэтому материалист снова оказывается перед необходимостью защищать тезис, что быть таким-то процессом в мозгу – существенное свойство боли; иначе он не сможет утверждать даже, что соответствующее тождество истинно. А раз так, то аргумент от различных или противоположных существенных свойств ментального и физического снова работает. Аргумент против материализма, опирающийся на концепцию Крипке, может расшифровываться следующим образом. Материалисту предлагается объяснить кажущуюся (с точки зрения Крипке) случайность психофизических тождеств: конкретнее, он должен объяснить интуиции, что, например, есть миры (или возможны ситуации), в которых есть боль, но нет соответствующих процессов в мозгу, и что, напротив, есть миры, в которых есть соответствующие процессы в мозгу, не являющиеся, тем не менее, причиной боли. С точки зрения концепции Крипке, этого как раз и нельзя сделать680. Если такие миры существуют, то феномены в первом из них, которые в нем имеют сенсорные характеристики, которые боль имеет в нашем мире, но не являющиеся таким-то процессом в мозгу, не должны быть, согласно этому подходу, болью, а феномены во втором из этих миров все равно должны быть болью, несмотря на то, что они не обладают теми сенсорными характеристиками, которые имеет боль в действительном мире. Но такой результат Крипке считает абсурдным, так как, в отличие от сенсорных характеристик, например, воды, которые не характеризуют ее существенным образом, такие ментальные феномены, как боль – и Крипке разделяет этот распространенный и также традиционный взгляд, – таковы, что их сенсорные характеристики являются их существенными характеристиками. «Боль = ощущение боли» или что-то подобное является с этой точки зрения необходимо истинным тождеством. Но важным основанием утверждать такое является, по-видимому, следующее: в нашем мире мы называем болью то, что ощущается как боль, и поэтому в любом мире, где «боль» – жесткий десигнатор, его референтом является то, существенным свойством чего является ощущаемость как боль. Если же есть мир, в котором бытие таким-то процессом в мозгу не характеризует то, что ощущается как боль и называется термином «боль», это будет только свидетельствовать о том, что отождествление боли с таким-то процессом в мозгу было ложным. Крипке полагает, что первого мира просто не может быть, так как все, что ощущается как боль, должно быть болью, т.е. должно быть таким-то процессом в мозгу; и второго мира также не может быть, поскольку все, что является болью, должно и ощущаться как боль. На основании таких рассуждений Крипке заключает, что, хотя стандартный материалистический ответ на эссенциалистское антиматериалистическое возражение работает, например, в случае тождества «Вода = Н2О», оно не работает в случае тождеств, редуцирующих ментальные феномены к физическим. Аргументация здесь такова: «необходимо истинно» значит «истинно во всех возможных мирах»; если есть какой-то мир, относительно которого психофизическое тождество ложно, значит это утверждение не необходимо истинно относительно нашего мира; но если оно вообще истинно относительно нашего мира, как хотят, чтобы было материалисты, оно, по Крипке, должно быть необходимо истинно681.
Но распространенная интуиция, что вода все же лишь случайным, а не необходимым образом состоит из водорода и кислорода, т.е. что возможны миры, где есть вода, но где она в силу других физических характеристик этих миров, например, вовсе не имеет молекулярной структуры, тем не менее, сохраняет свое правдоподобие; и подобные интуиции кажутся не менее правдоподобными в отношении ментальных свойств и их физических составляющих. Но защитник крипкеанского подхода может утверждать, что каждая такая интуиция представляет собой результат подстановки на место жесткого десигнатора определенной дескрипции, что дает действительно случайно истинное тождество; затем из конъюнкции этого предложения с ложным предположением, что соответствующая определенная дескрипция дает определение значению термина, на месте которого она стоит, выводится правдоподобное представление о том, что возможны миры, где существует субстанция, обладающая предписываемыми таким псевдоопределением свойствами, но не обладающая свойством, наличие которого утверждается тождеством. Ответ физикалиста может состоять в утверждении, что физикалистские расшифровки ментальных свойств тоже даны нам через определенные качественные характеристики, и в каком-то из миров боль, которую испытывают субъекты в этом мире, феноменально неотличимая от нашей боли, может пройти наш тест на бытие таким-то процессом в мозгу, не будучи им: данность нам этой нейронной (как нам кажется) характеристики будет иметь такой же феноменальный характер, какой в нашем мире имеют для нас соответствующие процессы в мозгу, когда мы их фиксируем нашими средствами наблюдения682.
Но более фундаментальным ответом на стандартное возражение и его модификацию в терминах апостериорной необходимости состоит все же в отказе признавать физикализм зависимым от редукционизма так, что отказ от последнего влечет за собой непременный отказ от первого. Если физикализм не предполагает редукционизм, то физикалист может просто отказаться от редукционистских претензий, сохранив свой главный тезис – психофизическое тождество.
Специфически этот подход призван показать, что понятый правильно материализм не предполагает тождеств такого вида, против которых направлена эссенциалистская критика. Физикалистское тождество можно понимать как отношение тождества между типами или свойствами – ментальным и физическим, соответственно; но можно его понимать и как тождество конкретных событий, описываемых в терминах соответствующих типов – токенов. В первым случае тождество больше обязывает к признанию синонимии или совпадения условий истинности, или какой-то подобной семантической связи между описаниями отождествляемого, чем во втором. Поэтому физикализм без редукционизма обычно реализуется через отказ от тождества типов с сохранением тождества токенов. С этой точки зрения каждое конкретное ментальное событие, будучи токеном определенного ментального типа, тождественно какому-то физическому событию, являющемуся, как таковое, токеном какого-то физического типа. Физикалист может разделять оба эти тезиса или какой-то один из них, не выводя другой в качестве его следствия683.
Дональд Дэвидсон – один из тех, кто защищает физикализм, проводя разграничение между тождеством токенов и тождеством типов и отказываясь от второго как необходимого элемента адекватной психологии. Он считает равно истинными три следующих принципа, которые обычно признаются ведущими к противоречию. 1) По крайней мере, некоторые ментальные события взаимодействуют каузально с физическими событиями (принцип каузальной интеракции). 2) Каузальность предполагает наличие закона: события, относящиеся одно к другому как причина и следствие, подпадают под строгие детерминистские законы (пусть А причина, а В ее следствие, тогда должно быть истинно «(х)(хВ ( хА)») (принцип номологичности каузального). 3) Нет таких строгих детерминистских законов, на основании которых могли бы предсказываться и объясняться ментальные события (принцип аномализма ментального). Третий принцип верен, поскольку единственный вид казуальных отношений, который действительно отвечает (хоть как-то) принципу номологичности и, соответственно, может считаться в полном смысле видом каузальных отношений – это каузальные отношения между физическими событиями, чей статус обеспечивается номологичностью физики. Претензии психологии на номологичность могут быть обоснованы в этом отношении лишь постольку, поскольку относительно нее уже доказано, что она сводима к физике; но это только предстоит сделать и, скорее всего, это не так. Таким образом, видимое противоречие (скорее всего, не имеющее, однако, строгого формального коррелята) вытекает из того, что первые два принципа, похоже, конфликтуют с третьим. Свою задачу Дэвидсон формулирует как устранение этого противоречия путем примирения всех трех принципов684. Он выделяет четыре вида теорий отношения между физическими и ментальными событиями. Одни теории утверждают существование психофизических законов, другие отрицают их. С другой стороны, есть теории утверждающие тождество ментальных и физических событий и отрицающие его, соответственно. Первый вид теорий он называет номологическим монизмом: есть законы, устанавливающие корреляции между ментальными и физическими событиями, и так скоррелированные события представляют собой одно (например, физическое) событие. Номологический дуализм: ментальные события не тождественны физическим, но между ними существует законообразная корреляция, утверждающая их параллелизм, интеракционизм или эпифеноменализм того или иного вида. Аномальный дуализм: соединяет онтологический дуализм с отказом признавать существование законов, коррелирующих ментальное и физическое. Свою собственную позицию Дэвидсон называет аномальным монизмом: она сводится к признанию того, что все события суть физические, но не все события суть ментальные, сочетаемому с отказом признавать, что ментальные феномены могут быть объяснены в чисто физических терминах. Более того, Дэвидсон настаивает на том, что редукционизм не является существенным элементом материализма.
Несмотря на отрицание номологической корреляции ментального и физического, Дэвидсон полагает, что ментальные характеристики в определенном смысле зависимы (supervenient) от физических, и этот взгляд он считает совместимым с аномальным монизмом. Такая нередуктивная, как ее уместно обозначить, зависимость (supervenience) может пониматься следующим образом: не может быть двух событий, подобных по всем своим физическим характеристикам, но различающихся по какой-либо ментальной характеристике. Или, иначе: объект не может измениться в ментальном отношении, не изменившись физически. Такая зависимость, считает Дэвидсон, не подразумевает сводимости посредством закона или определения: ведь в противном случае мы могли бы свести моральные свойства к дескриптивным, но есть хорошие основания полагать, что этого сделать нельзя. И мы могли бы быть способны свести свойство истинности в формальной системе к синтаксическим свойствам, а мы знаем, что этого в общем сделать нельзя. Тезис нередуктивной зависимости, в свою очередь, может быть сильным или слабым; в первом случае ментальные события утверждаются как тождественные физическим во всех возможных мирах: а если так, то каждое тождество токенов должно быть тогда необходимо истинным. Во втором случае утверждается только тождество в действительном мире; однако неясно, в каком именно смысле Дэвидсон использует это понятие685.
Дэвидсон убежден, что мы можем указать на каждое ментальное событие, используя исключительно физический словарь, но никакой чисто физический предикат, неважно, насколько сложный, не имеет номологически (т.е. благодаря закону) того же объема, как и ментальный предикат. Каузальность и тождественность суть отношения между индивидуальными событиями, неважно, как описанными, а не между описаниями этих событий. Законы же имеют лингвистический характер; поэтому события могут инстанциировать законы и соответственно предсказываться и объясняться в свете законов, только будучи описаны тем или иным определенным способом. Принцип каузальной зависимости поэтому, считает Дэвидсон, безразличен к дихотомии ментальное-физическое, так как он относится к событиям, чья принадлежность к объемам тех или иных предикатов определяется исключительно связями в языке. Таким образом, ментальными события являются только по описанию; онтологически же они не отличаются от других событий, имеющих только физическое описание. Принцип номологичности каузальности должен читаться осторожно – он утверждает лишь, что если события соотносятся как причина и следствие, то их дескрипции инстанциируют закон; этот принцип не утверждает, что любое истинное единичное утверждение каузальности инстанциирует закон686.
Дэвидсон полагает, что нет убедительных оснований отрицать, что могут быть коэкстенсивные предикаты, ментальный и физический, соответственно. Но его тезис, скорее, такой: ментальное номологически нередуцируемо – могут быть истинные общие утверждения, соотносящие ментальное и физическое, имеющие логическую форму закона, но эти утверждения не будут зконоподобными в некоем строгом смысле. Законоподобность есть вопрос степени, хотя существуют и несомненные случаи. «Все изумруды зеленые» – законоподобное утверждение, поскольку его инстанциации подтверждают его; между тем «Все изумруды зелубые (grue)» – не законоподобное утверждение, хотя и имеет форму закона, поскольку «зелубой», по определению, означает «наблюдавшийся до момента времени t и зеленый, а иначе голубой»687. Но если все наблюдения, которые были проведены в поддержку такого утверждения, делались до указанного момента времени, то они скорее поддерживают утверждение, что все изумруды зеленые. Зеленость в этом смысле – преимущественное свойство изумрудов по отношению к зелубости относительно имеющегося опыта. Аномальный характер утверждения «все изумруды зелубые» показывает, по мнению Дэвидсона, что предикаты «изумруд» и «зелубой» не подходят друг к другу (или, по меньшей мере, меньше стыкуются друг с другом, чем «изумруд» и «зеленый»): зелубость не является индуктивным (т.е. подкрепляемым наблюдениями) свойством изумрудов. Ментальные и физические предикаты соотносятся друг с другом примерно так же, как «изумруд» и «зелубой», т.е. способом, предполагающим крайне невысокую степень законоподобия коррелирующих их утверждений. Это утверждение, однако, требует более тщательного подкрепления. Тот факт, что изумруды, наблюдавшиеся до указанного момента времени, являются зелубыми не только не является основанием полагать, что все изумруды зелубые, – говорит Дэвидсон, – он даже не является основанием полагать, что какие-либо не наблюдавшиеся изумруды зелубые. Но если событие некоего ментального вида обычно (до определенного момента времени) сопровождалось событием некоего физического вида, этот факт обычно принимается в качестве хорошего основания ожидать, что и другие случаи будут в общем соответствовать этому описанию вследствие наличия хорошего основания полагать, что этому подлежит определенная регулярность, которую можно четко и полностью сформулировать. Различие между формально законоподобными общими утверждениями, которые могут быть хорошими основаниями в указанном смысле, и теми, которые не могут, Дэвидсон формулирует следующим образом. С одной стороны, есть обобщения, позитивные реализации которых дают нам основания полагать, что само это обобщение может быть (или могло бы быть) улучшено посредством добавления новых условий, сформулированных в терминах того же самого общего словаря, что и исходное обобщение. Такое обобщение, по его мнению, указывает на форму и словарь окончательно сформированного (finished) закона: его (обобщение) можно назвать омономным. С другой стороны, есть обобщения, инстанциации которых могут дать нам основания полагать, что имеет место точный работающий закон, поддерживающий истинность этого обобщения, но такой, что он может быть сформулирован только с использованием другого словаря, отличного от того, в терминах которого сформулировано исходное обобщение. Это, соответственно – гетерономные обобщения. Дэвидсон считает, что большая часть нашего практического знания и науки гетерономна. Омономные обобщения, т.е. такие, что если они подтверждаются опытными данными, то у нас есть основания полагать, что они могут быть улучшены сколь угодно с помощью физических понятий, мы находим в физике688.
Если общие утверждения, связывающие ментальное и физическое, имеют гетерономный характер, то не может быть и строгих психофизических законов. Дэвидсон говорит, что ментальная и физическая концептуальные схемы несут в себе неравные обязательства. Свойством физической реальности является то, что физическое изменение может быть объяснено законами, которые связывают его с другими изменениями и условиями, описанными физически же. Свойством психической реальности является то, что атрибуция ментального феномена должна быть ответственной относительно всего комплекса оснований, полаганий и интенций индивида. И если каждая из реальностей должна сохранить приверженность своему подлинному источнику очевидности, между ними не может быть тесной связи; отсюда – их номологическая несводимость. Принцип аномализма ментального, утверждающий, что нет строгих законов, на основании которых мы могли бы предсказывать и объяснять ментальные феномены, следует, согласно Дэвидсону, из гетерономности ментального в соединении с невозможностью строго психофизического закона; и три исходных принципа примиряются.
Тезис тождества приобретает в такой интерпретации следующий вид. Пусть м – ментальное событие, вызываемое физическим событием ф: тогда при определенном описании м и ф инстанциируют строгий закон. Этот закон может быть только физическим; но если м подпадает под физический закон, значит оно имеет физическое описание; а это значит то же самое, что сказать, что оно является физическим событием. Следовательно, всякое ментальное событие, каузально соотнесенное с физическим событием, является физическим событием. Однако возможно и даже типично знать об определенном единичном каузальном отношении, не зная закона, которому это отношение подчиняется, или релевантных дескрипций. Здесь нам доступны только гетерономные обобщения, которые достаточны для того, чтобы служить основаниями ожиданий, что другие частные случаи будут того же вида, но не являются законоподобными. Применяя эти соображения к психофизическим тождествам, получаем вслед за Дэвидсоном, что возможно знать, что некое ментальное событие тождественно некоему физическому событию, не зная, какому именно. Ментальные события как класс не могут быть объяснены физикой; между тем, частные ментальные события могут быть объяснены физикой, если мы знаем частные тождества.
Между тем, тождество токенов без тождества типов – идея, вполне совместимая с концепцией многообразной физической реализуемости одних и тех же ментальных типов. Ее использование для защиты физикализма от критики может служить иллюстрацией того, как физикализм оказывается если не частным случаем другой идеи ментального – функционалистской по своему характеру, – то очень близкой к ней. В таком ключе рассуждает, в частности, Р. Бойд: он вводит понятие пластичности типа событий, процессов или состояний, т.е. его способности быть реализованным более чем одним способом. На пластичность типа указывает степень изменчивости конкретных событий – токенов, – которые могут его реализовать. Можно выделить, по меньшей мере, два типа пластичности: композициональную и конфигуративную. На первую указывают различия видов материала или каузальных факторов, конституирующих возможные реализации типа. На вторую указывают структурные различия в конфигурации или устройстве составляющих частей возможных реализаций типа. Важный класс состояний, имеющих, по мнению Бойда, неограниченную композиционную пластичность при сравнительно ограниченной конфигуративной пластичности представляют собой так называемые компьютационные состояния: такие, как, например, реализация вычисления функции ех для х = 9. В любом возможном мире только каузальные законы, управляющие этим миром, ограничивают возможный состав реализаций таких компьютационных состояний: иными словами, эти состояния могут быть реализованы процессами или состояниями различного материального состава. Тезис Бойда: ментальные события, состояния и процессы подобны компьютационным состояниям тем, что являются исключительно конфигуративными, т.е. демонстрируют максимальную композициональную пластичность. Из этого следует, что, хотя в действительном мире ментальные события могут всегда реализовываться физическими, это не означает логической невозможности им быть не физически реализованными в каком-либо возможном мире689. При таком подходе стратегия защиты физикализма состоит в использовании элементов функционального анализа и существенным образом ставит истинность психофизического тождества от истинности положений принципиально другого вида: их уместно обозначить как психофункциональные тождества типов. Два соображения указывают, по мнению Бойда, на возможность машинной реализации ментальных состояний. Первое: наиболее правдоподобное объяснение композиционной пластичности ментальных событий, состояний или процессов в действительном мире состоит в том, что они могут быть реализованы в различных анатомических структурах, поскольку существенна для них их роль в процессировании информации и их отношения к другим компьютационным или процессирующим информацию структурам в том же самом организме. Второе: такая версия материализма лучше всего, считает Бойд, поддерживается доступными свидетельствами опыта. Многие философы-материалисты придерживаются той точки зрения, что они защищают только логическую возможность того, что ученые, в конце концов, подтвердят материализм (в отношении ментального), но настаивают на том, что на данный момент нет доступных свидетельств в пользу его истинности. Бойд, однако, возражает, указывая, что такие свидетельства есть и в достаточном количестве, хотя они и «косвенные». Их он подразделяет на три вида: различные случаи, когда физические и химические изменения приводили к весьма специфичным изменениям на уровне ментального; успех современной биохимии в освещении химии наследственности и других клеточных процессов; и ограниченный успех программ «искусственного интеллекта» в симуляции определенных интеллектуальных процессов690.
Некоторые философы склонны понимать тождество физических событий, процессов или состояний на множестве возможных миров так, что оно требует тождественности на микроскопическом уровне молекулярных реализаций. Они полагают, что если события в двух возможных мирах тождественны, то они должны иметь в точности одинаковые причины: в конце концов, молекулярное движение, являющееся частью физической реализации события, является одной из его причин, хотя возможно и мельчайшей из них. На это другие философы возражают, указывая, что ряд примеров показывают ошибочность позиции, утверждающей, что тождественность элементов на молекулярном и прочих микроскопических уровнях является частью критерия физической тождественности. Так автомобиль, если его карбюратор заменить на другой, явно отличный по молекулярному составу, останется, тем не менее, тем же самым автомобилем. Да и вообще весьма правдоподобно предположение, что всякая вещь в мире в каждый исчислимый момент своего существования испытывает изменения своего молекулярного состава: но это еще не делает ее каждый раз другой вещью691. Идея трансмировой тождественности, тем не менее, не обязательно должна копировать идею внутримировой тождественности: если первая предполагает необходимое тождество, то это может подразумевать любой уровень микротождественности, в отличие от того, что предполагает вторая. Определенная боль может быть единственной и неповторимой в действительном мире и соответствовать единственному и неповторимому (учитывая микроуровень) физическому составу, но тождество двух физических токенов на трансмировом уровне, скорее, должно было бы означать, что они совершенно тождественны композиционально, и соответственно, что соответствующие ментальные токены тождественны в трансмировом смысле благодаря этой совершенной идентичности их составов. Бойд однако убежден, что существенным для трансмирового отождествления токенов ментальных событий, процессов и состояний являются те роли, которые они играют в совокупной истории феноменального опыта, поведения и когнитивных процессов субъекта. Токены, играющие одну и ту же роль в истории одного и того же субъекта, будут тождественными. Но такое определение делает тождественность токенов ментального зависимым от тождественности субъектов в разных возможных мирах: между тем, не исключено, что трансмировое отождествление субъектов само требует в качестве своего условия композиционального, а не только конфигуративного, тождества. Можно считать, что для установления этого тождества достаточно тождества индивидуальных феноменальных, поведенческих и когнитивных историй, но в этом случае в число существенных характеристик ментального опять попадают чувственные феноменальные качества. Но главная трудность при таком подходе, пожалуй, состоит в том, что кажется весьма правдоподобным предположение, что возможны два разных события с идентичными феноменальными, поведенческими и когнитивными историями (до момента их экспликации).
В основании антиматериалистической критики лежит, в частности, интуиция, что материализм просто невозможен, поскольку определенные характерные черты метальных и психологических состояний – такие, как рациональность, направленность на себя, целесообразность, изобретательность, самоорганизация, адаптивная способность – не могут быть реализованы чисто «механической» системой. Против этого физикалист, допускающий множественную физическую реализацию ментального, может возразить, что такое убеждение основано на непозволительно узком понятии диапазона возможных механических систем. Каждый раз, когда установлено, что физические системы могут реализовать какую-то из подобных черт, которая прежде полагалась необходимо нефизической, свидетельство в пользу того, что приведенная антиматериалистическая интуиция не верна, укрепляется. Так, Бойд считает, что организованные, самовоспроизводящие и адаптивные клеточные процессы, которые теперь объяснены химией, прямо относятся к тому виду процессов, относительно которых антиматериалистическая интуиция заставляла ученых и философов сомневаться в их физической реализуемости. Если так, то можно настаивать вместе с теми, кто рассуждает так же, как Бойд, на том, что ментальные состояния суть чисто конфигуративные состояния в том смысле, что их не реляционные существенные характеристики не ставят никаких логических ограничений вариации видов каузальных факторов, которые могут их реализовать692. Физическая реализуемость посредством разного вида физических составляющих в нашем действительном мире играет, с этой точки зрения, роль указания на возможную реализуемость ментальных состояний также и нефизическими каузальными факторами на множестве возможных миров.
Функционализм – весьма влиятельная система идей, «завоевывавшая» во второй половине двадцатого века все более прочные позиции в разных сферах современной мысли и философии, в том числе и в философии сознания, психологии и философии психологии.
Под функционализмом в различных областях знания называют разные программы, хотя, вероятно, имеющие нечто общее между собой. В философии сознания и психологии выделяют три наиболее влиятельных значения этого термина: функциональный анализ, компьютационно-репрезентативная модель и метафизический функционализм.
Под функциональным анализом понимается определенный вид объяснения и, соответственно, исследовательская программа, нацеленная на поиск такого объяснения. В этом смысле функционализм в философии психологии и философии познания, скорее всего, наиболее близок к функционализму в антропологии, социологии, литературной критике и др. областях. Функциональное объяснение предполагает, что объясняемое представляет собой систему или часть системы и, соответственно, может быть объяснено путем разложения этой системы на части, из которых она состоит. Предполагается, что частью системы является все, что функционально для этой системы, т.е. чьи свойства (или, иначе, потенциал) существенны для существования системы. Соответственно, работа системы объясняется с точки зрения (функциональных) свойств ее частей (компонентов) и тех способов, какими эти части интегрированы в системе (соединяются и взаимодействуют между собой): если нечто объясняется как часть системы, то объяснение дается в терминах функциональных относительно соответствующей системы характеристик объясняемого. В этом смысле функционализм считается частным случаем функционального объяснения, наиболее влиятельным в современной философии психологии и когнитивистской психологии. Наиболее общая идея этого объяснения состоит в том, чтобы описывать сознание по аналогии с компьютерной программой, а весь организм в целом – по аналогии с компьютером. Психические состояния и процессы рассматриваются при таком подходе как компьютационные (вычислительные) состояния, аналогичные состояниям работающей вычислительной машины (точнее, так называемой машины Тьюринга). Все множество компьютационных состояний, в свою очередь, предполагается конституируемым определенным конечным набором примитивных вычислительных операций (подобных примитивным арифметическим действиям, например), которые сами по себе не требуют привлечения языка психологии для своего описания, т.е. в собственном смысле не являются сами по себе интеллектуальными операциями; в них нет ничего разумного пока они не соединяются тем или иным образом в компьютационное состояние системы, и уже это состояние в целом может характеризоваться с помощью психологических терминов. Два ключевых понятия функционализма этого вида: репрезентация и компьютация (вычисление). Первое означает, что психологические состояния рассматриваются как систематически репрезентирующие окружающий мир, посредством так называемого языка мышления (понимаемого по аналогии с машинным кодом), на который «переводятся» данные, получаемые извне через органы чувств (в языке компьютерного функционализма такие данные обозначаются как данные входа (input)), и который оперирует примитивными (т.е. не интерпретируемыми) символами вычисления (аналогичными, скажем, числам в математике). Второе – «компьютация» – означает, как уже отмечалось, что сами психические процессы и вся ментальная жизнь понимаются как последовательности компьютаций, т.е. оперирований символами (языка мышления) по совершенно определенным (врожденным) правилам (собственно и составляющим примитивную «программу» человеческого «компьютера»)693.
Метафизический функционализм – это собственно концепция сознания, толкующая природу сознания. Отличие от предыдущих смыслов «функционализма» состоит в том, что здесь центральным является не вопрос о том, каким должно быть психологическое объяснение, а онтологический вопрос: что представляют собой ментальные состояния, сознание и тому подобное. Функционалистский ответ на этот вопрос: «Ментальные состояния суть функциональные состояния». Это – тезис тождества, причем приписывающий существенное свойство. Существенным аспектом этой доктрины является, соответственно, объяснение типов, а не токенов. Большинство метафизических функционалистов согласны с физикалистами в том, что каждое конкретное ментальное состояние данного типа представляет собой физическое состояние или событие (или процесс) и что, в самом деле, для каждого типа организма, демонстрирующего наличие таких токенов, есть (вероятно) один единственный тип физического состояния или события, или процесса, реализующего данное ментальное состояние в организме этого типа. Однако, функционалисты расходятся с физикалистами в следующем важном пункте: физикалисты, если только не отказываются совершенно от психофизического тождества типов, полагают, что то общее, что характеризует все состояния определенного ментального типа, есть их физическая составляющая (например, определенного типа процессы в мозгу), тогда как функционалисты настаивают на том, что физическая составляющая существенна только относительно конкретного типа системной организации, а то общее, благодаря чему все такие ментальные состояния могут быть отнесены к одному типу, есть их функциональные характеристики. Последний вывод может иметь своим следствием то, что можно назвать тезисом взаимозаменимости физических компонентов функционально совместимых систем: если есть две разные в физическом отношении системы – например, человек и компьютер – относительно которых установлено, что они функционально тождественны или совместимы, то в принципе нет ничего абсурдного в том, чтобы допустить (принципиальную) возможность замены части одной системой функционально эквивалентной ей частью другой системы, несмотря на их структурные различия. Метафизический функционализм описывает ментальные состояния в терминах их каузальных ролей. С этой точки зрения ментальное состояние есть функциональное состояние, определенное по тому, каковы его причины и следствия. Первые не исчерпываются только тем, что можно сопоставить стимуляциям в бихевиористском смысле, а вторые – тем, что можно сопоставить поведению; как причины, так и следствия, специфицирующие функциональное состояние, включают другие функциональные состояния. Так, например, ментальное состояние боли может быть функционалистски описано в терминах тенденций быть вызываемой повреждением тканей, вызывать желание избавиться от боли и продуцировать действие, направленное на отделение поврежденной части тела от того, что полагается причиной повреждения.
В психологии использование функционального анализа и ассоциированных с функционализмом доктрин (в той или иной пропорции) связано в первую очередь с направлением, получившим общее наименование «когнитивизм». Когнитивизм иногда называют новой эрой или революцией в психологии: революцией против бихевиоризма. Отсчет этой революции ведут с появления в 1967 году книги Ульрика Найссера «Когнитивная психология». Это направление испытало влияние с разных сторон: в нем соединились современные достижения и методы нейрофизиологии, философские представления и методологические принципы функционализма, результаты, полученные в рамках компьютерных наук и в структурной лингвистике (трансформационная грамматика Хомского), с собственно когнитивистским тезисом: основной предмет психологии – познание и мышление, понятые как информационные процессы, ее задача – объяснение того, как, организм, понятый как система, получает информацию в виде сигналов извне, хранит ее и обрабатывает, управляется ею. Сознание при таком подходе рассматривается как компонент или аспект обработки информации (information-processing). А объяснение сознания – как часть моделирования организма как системы обработки информации. Надо заметить, что первоначально, когнитивисты все же не видели особой нужды допускать понятие сознания в свои построения. Когнитивистские модели обучения, памяти, решения проблем и тому подобного сами по себе могут обходится и обходятся без презумпции сознания. Однако, постепенно многие из них пришли к убеждению, что объемлющую модель, скажем, памяти или мышления не построить без допущения сознания. Так, Джордж Мэндлер в своем когнитивистском манифесте «Сознание: респектабильное, полезное и вероятно необходимое» указывает на то, что сознание может быть отсутствующим центральным элементом в когнитивистском (концептуальном) каркасе, способным связать воедино различные направления когнитивных исследований – и в этом смысле оно, вероятно, необходимо. «Я надеюсь показать, – пишет он, – что сознание … вероятно необходимо, поскольку оно служит связующим звеном между многими разрозненными, но, очевидно, взаимосвязанными, ментальными понятиями, включая понятия внимания, формирование восприятия и ограниченной способности»694. Существует даже такая точка зрения, что именно успехи когнитивистского моделирования способствовали использованию этого, в остальных вопросах признанного вполне эффективным, инструмента на все еще остающийся необъясненным феномен сознания695. Общая предпосылка, направляющая когнитивистские исследования сознания может быть выражена следующим образом: «основополагающее феноменологическое понятие – сознание – может быть отображено (mapped) на понятие обработки информации»696. Базисные понятия, используемые в когнитивистском моделировании: «система», «информация», «компьютационное состояние», «входные данные/выходные данные» (‘inputs/outputs’). Память, восприятие, мышление и др. рассматриваются в этой парадигме как системы обработки, хранения и передачи информации, структурно представляющие собой своего рода «черные ящики»: их функции существенны для объяснения, но не их физический состав. Сознание в этом смысле – такой же «черный ящик» среди других, модуль, соединенный с другими модулями, так же точно определяемый в терминах его входных, выходных данных и переходов между функциональными или компьютационными состояниями697. Информационные модели – не единственные, разрабатываемые в рамках этого направления, но – наиболее влиятельные.
Многие функционалисты числят себя также бихевиористами (среди них: Д. Льюис, Д. Армстронг, Дж. Смарт): они пытаются определить ментальные состояния в терминах того поведения, которое производится в присутствие определенных стимулов. Например, желание рожка с мороженым может быть отождествлено с этой точки зрения с набором диспозиций, среди которых – диспозиция взять и рожок, если он будет предложен при прочих равных. Бихевиоризм – достаточно смутная доктрина и иногда она действительно формулируется таким образом, что функционализм можно рассматривать как версию бихевиоризма. Сами функционалисты предлагают функционалистские определения бихевиоризма: например, последний в этом контексте может определяться как доктрина, утверждающая, что ментальные состояния, такие, как боль, могут характеризоваться в не ментальных терминах. Однако, функционализм во всех его видах отличается от бихевиоризма в двух важных отношениях: во-первых, в то время как бихевиористы определяют ментальные состояния в терминах стимулов и реакций, они не считают, что ментальные состояния сами являются причинами соответствующих реакций и следствиями соответствующих стимулов. С точки зрения бихевиористов ментальные состояния – «чистые диспозиции». Функционалисты же, напротив, претендуют на то, что ментальные (сиречь, функциональные) состояния вызывают реакции (то, что «дано на выходе») и вызываются стимулами (тем, что «дано на входе»). Как пишет Льюис, преимуществом этого подхода является то, что он «позволяет переживаниям быть чем-то реальным и, таким образом, быть следствиями (effects) своих причин (occasions) и причинами своих манифестаций»698. Второе отличие функционализма от бихевиоризма состоит в том, что первый утверждает не только связь между ментальным состоянием и стимулами и реакциями, но и – между этим состоянием и другими ментальными состояниями: так, для того, чтобы полностью охарактеризовать любое из состояний, приведенных в таблице выше, необходима ссылка на другое состояние. В связи с этим последним отличием следует обратить внимание на неоднозначное отношение функционализма к редукционистскому тезису. С одной стороны, поскольку функционалисты (по крайней мере, иногда) формулируют свои утверждения, говоря, что ментальные состояния могут быть полностью охарактеризованы только (в том числе) в терминах других ментальных состояний, то это как будто заставляет считать функционализм противоположностью редукционизму. Однако, с другой стороны, функционалисты редко удовлетворяются такой формулировкой своих претензий, полагая ее всего лишь промежуточной; большинство из них считают, что ментальные термины устранимы раз и навсегда. Так, Армстронг пишет: «Логическая зависимость цели от восприятия и полагания и восприятия и полагания от цели не создает круга в определении. Она только показывает, что соответствующие понятия должны или вводится вместе или вообще не вводиться»699. Но функционализм представляет собой, так сказать, редукцию ментального без его устранения. Функционализм не полагает ментальные состояния фикциями, поскольку любая характеризация метального состояния в терминах входа и выхода обязывает к признанию существования ментальных состояний через использование квантификации этих состояний перед их расшифровкой в структурных терминах. (Т.е. формулировка характеризаций имеет общий вид: «Существует такое нечто, что это нечто вызывается тем-то и тем-то и вызывает то-то и то-то».)700
Некоторые философы полагают, что функционализм показывает, что физикализм, вероятно, истинен (среди них: Армстронг, Льюис, Смарт); другие (например, Патнэм, Фодор, Блок) считают, что функционализм, напротив, показывает, что физикализм, вероятно, ложен. Так, Н. Блок, уточняя это различие, выделяет два функционалистских тезиса, характеризующих, соответственно, эти две группы: тезис функциональной спецификации и тезис функционального тождества. Согласно первой версии, ментальные состояния специфицированы функционально, т.е. различимы по их функциональным свойствам, и, возможно, являются функционально специфицируемыми состояниями мозга. Так, боль в этом случае определяется как то, что вызвано тем-то и тем-то и вызывает то-то и то-то и что-то еще, что, в свою очередь, вызывает то-то и то-то. То, что имеет такую каузальную роль, может быть состоянием одного физического типа в одном случае и другого – в другом, но обязательно – физическим состоянием. Согласно второй версии, ментальные состояния тождественны функциональным состояниям, и никакое функциональное состояние не подобно физическому состоянию. Здесь также может признаваться, что функциональным состояниям одного и того же типа могут соответствовать физические состояния различных типов; но приверженцы тезиса функционального тождества настаивают на том, что ментальное состояние не тождественно физическому состоянию: оно тождественно той или иной казуальной роли. По другому это различие можно выразить так: в первом случае боль, например, понимается как свойство быть тем-то и тем-то (выполнять такую-то каузальную роль) – в зависимости от случая те или иные физические вещи (состояния, процессы, события) могут обладать этим свойством (выполнять эту роль); во втором случае объем термина «боль» – это соответствующие каузальные роли (функциональные состояния), а не физические состояния, отвечающие дескрипции, описывающей данный функциональный тип701.
Один из аргументов против физикализма состоит в утверждении, что психофизические тождества суть результат бережливости или, по-другому, экономии дескриптивных средств. Если это так, то они не несут в себе той объяснительной значимости, каковая от них ожидается. Ожидаемые физикалистами тождества между ментальными и нейронными состояниями часто описываются ими как результаты произвольного теоретизирования: успехи теории делают возможным упростить науку, постулируя законы-мостики (bridge laws), отождествляющие некоторые сущности, обсуждаемые одной теорией, с другими сущностями, обсуждаемыми другой теорией. Таким образом, тождества делаются, а не обнаруживаются, как этого требует идея эмпирической науки, предполагающая научное открытие. Возражение функционалиста может состоять в том, что хорошая физиологическая теория могла бы имплицировать психофизические тождества, а не только делать разумным их постулирование из соображений бережливости. Импликация будет иметь такой вид:
«Ментальное состояние М = исполнитель (occupant) каузальной роли R (по определению М).
Нейронное состояние N = исполнитель каузальной роли R (согласно физиологической теории).
Следовательно, ментальное состояние М = нейронное состояние N (по правилу транзитивности для «=»)»702.
Адекватная психологическая теория с точки зрения защитников такого подхода должна позволять нам оперировать достаточно широким диапазоном достаточно разнородных критериев ментального. Д. Льюис, например, предлагает такой аргумент. Он предлагает представить себе странного человека, который иногда так же, как и мы, испытывает боль, но эта боль отличается от нашей по своим причинам и следствиям. Наша боль обычно вызывается порезами, ожогами, давлением и тому подобным; его боль обычно вызывается умеренными упражнениями на пустой желудок. Наша боль обычно отвлекает нас от наших мыслей, его заставляет заниматься математикой, способствует концентрации на этом, но отвлекает его от всего остального; никаких тенденций стонать, кричать и т.д. при этом его боль у него не вызывает, зато вызывает тенденцию скрещивать пальцы. Этот случай Льюис определяет как боль сумасшедшего. Другой воображаемый персонаж – марсианин, который иногда так же, как и мы, испытывает боль, но его боль сильно отличается от нашей по своей физической реализации, хотя аналогична нашей по своим причинам и следствиям. Иначе говоря, он чувствует боль, но не имеет тех телесных состояний, которые сопровождают нашу боль. Хорошая теория сознания, по мнению Льюиса, не должна отрицать возможность ни боли сумасшедшего, ни боли марсианина. Такая теория должна быть способна сказать нам, что сумасшедший и марсианин оба испытывают боль, но по разным причинам: первый, поскольку он находится в правильном физическом состоянии, второй – потому что он находится в состоянии, правильно расположенном в каузальной сети703. И естественно удовлетворить этим требованиям может только теория физикалистски-функционалистского вида.
Но как такая теория может быть создана? В качестве иллюстрации тот же Льюис описывает некий детективный сюжет: следователь осматривает место преступления и реконструирует его. Предлагается рассматривать эту реконструкцию как теорию, т.е. набор предложений, сконструированный как наилучшее объяснение происшедшего. Примем для простоты изложения, что если реконструкция так сконструирована, то она может претендовать на статус теории. Реконструкция предполагает, что три персонажа были исполнителями преступления: обозначим их как Х, У и Z. Это – новые термины. Мы не знаем, что они значат, пока не узнаем, кто преступники, но следователь может использовать их без объяснения именно в функциональном смысле: это имена тех, кто совершил данное преступление, кто бы они ни были. Существование этих троих предполагается теорией; следовательно, Х, У и Z можно рассматривать как термины, вводимые и, соответственно, определяемые теорией. Причем определяются они через три роли, предполагаемые теорией. Поскольку это – новые термины, т.е. не имеющие никакого значения вне теории, то мы вправе сказать, что их значение целиком и полностью теоретическое, т.е. определяется контекстом данной теории. И эти определения функциональные: «Х сделал то-то и то-то», «У сыграл такую-то роль в преступлении» и т.д. И эти определения ничего не говорят нам о референтах этих терминов (разве что то, что это должны быть люди, возможно, обладающие определенными способностями, но не кто именно это такие), т.е. эти термины не вводятся теорией как жесткие десигнаторы. (Может даже, в конце концов, оказаться, что преступников было двое, а не трое, или даже, что происшедшее – невероятное стечение обстоятельств и у соответствующих каузальных ролей нет конкретных исполнителей, по крайней мере, среди людей, как предусмотрено теорией.) Когда выяснится в ходе дальнейшего расследования, кто именно совершил преступление, будет обнаружено и кого именуют Х, У и Z: это и будет теоретическое тождество желаемого вида. Если мы обнаружим, что никакие три сущности не реализуют реконструкцию, мы будем вынуждены заключить, что история была ложной, а также что Х, У и Z ничего не именуют. Т.о., Х, У и Z скорее представляют собой с этой точки зрения определенные дескрипции, нежели собственные имена, т.е. термины, которые сами по себе не имеют референциального значения и могут быть сопоставлены одному или более референтам посредством теоретических тождеств или в контексте какой-либо истории. Вот именно таким манером, надеется Льюис, когда-нибудь будут выведены, именно введены, а не просто постулированы тождества ментальных состояний и состояний нервной системы. Если имена ментальных состояний подобны теоретическим терминам, то они ничего не именуют до тех пор, пока теория не обнаружит свою сравнительную истинность704.
Стандартной возражение против функционализма, коль скоро он допускает физикализм, может состоять в указании на то, что он (в таком случае) противоречит идее феноменального сознания или плохо совместим с психологией «первого лица». Д. Армстронг соглашается с этим, утверждая, что определимость ментальных понятий в каузальных терминах противоречит непогрешимости интроспекции. Но вывод, который он из этого делает, состоит в отказе признавать безошибочность интроспекции. Боль – это одно состояние, полагание, что полагающий испытывает боль – другое. Почему субъект не может полагать, что испытывает боль, не испытывая боли, т.е. не находясь ни в каком состоянии, которое бы соответствовало определенной для боли каузальной роли? Обычно, конечно, такого не бывает; но это не невозможно705. Льюис допускает, что интроспекция может быть безошибочной; но даже в этом случае, считает он, каузальные определения не теряют силы. Если состояние, которое обычно исполняет роль полагания, что полагающий испытывает боль, имеет место без того, чтобы имело место состояние, которое обычно исполняет роль боли, первое больше не будет являться состоянием полагания, что полагающий испытывает боль, а второе – состоянием боли. Определения ментальных терминов сохраняются или отбрасываются только все вместе при таком подходе, так что если непогрешимость интроспекции – часть психологии, и следствия теоретических тождеств вступают с этим тезисом в противоречие, то это может быть только поводом пересмотреть всю систему функциональных определений или же систему тождеств.
Теория Льюиса и Армстронга в общем виде утверждает следующее. Если понятие боли есть понятие состояния, которое выполняет определенную каузальную роль, то какое бы физическое состояние не выполняло эту роль, это состояние – боль. Слово «боль» с этой точки зрения не является жестким десигнатором. Делом случая является, к чему это слово и понятие применимы. Если понятие или имя, не являющееся жестким десигнатором, применимо к различным состояниям в различных возможных случаях, нет ничего удивительного, что оно может быть применимо и к различным состояниям в различных действительных случаях; если слово «боль» может обозначать одно состояние в действительном мире и другое в возможном мире, то почему оно не может обозначать одно состояние в одной части действительного мира, например, на Земле, и другое – в другой, например на Марсе? Иначе говоря, человеческая боль – это состояние, которое выполняет роль боли для людей, марсианская боль – состояние, которое выполняет ту же роль для марсиан. Состояние сумасшедшего, напротив, не выполняет той роли, которую выполняет боль для популяции, включающей его самого и его сумасшедших собратьев. Но оно выполняет эту роль для человечества в целом. Все таки он человек, хотя и исключительный, и является членом человечества. Исключения дозволяются. Состояние (имеется в виду физическое состояние) может выполнять некую роль относительно человечества, даже если оно не выполняет эту роль для некоего меньшинства этого человечества – для сумасшедших. Таким образом, сумасшедший находится в состоянии боли потому, что он находится в состоянии, которое выполняет каузальную роль боли для популяции, включающей все человечество. Можно сказать, что Х безусловно находится в состоянии боли, если и только если Х находится в состоянии, которое выполняет каузальную роль боли для соответствующей (appropriate) популяции. Но что такое соответствующая популяция? 1) Возможно, это должны быть мы сами; это наш мир и наше понятие, в конце концов. 2) Или это должна быть популяция, к которой принадлежит сам Х, и предпочтительно такая, что Х не является ее исключительным членом. Если Х – один из нам подобных, то соответствующая популяция состоит из человечества как оно в действительности существует; если это марсианин, то соответствующей популяцией скорее должно быть население Марса; если же это сумасшедший, то соответствующей популяцией опять будет человечество, относительно которого он – его исключительный член. Но пусть есть некое физическое состояние, которое играет каузальную роль боли для нас, а для некоей маленькой субпопуляции человечества – роль жажды и наоборот. Кажется неразрешимой дилеммой на предложенных основаниях, является ли такое состояние состоянием боли или состоянием жажды. Решением Льюис считает любой ответ (или даже, возможно, дизъюнкцию): или боль, или жажда. Однако относительно дизъюнктивных решений всегда остаются сомнения в их удовлетворительности, поскольку тогда можно составлять любые, самые абсурдные дизъюнкции, предполагая существование самых невообразимых действительных или возможных субпопуляций без всякого ограничения.
Х. Патнэм – один из тех, кто рассматривал функционализм, скорее, как идею альтернативную физикализму, чем поддерживающую его. Патнэм полагает706, что ответом на вопросы вида «Является ли такое-то ментальное состояние состоянием мозга?» должно быть допущение утверждений тождества, где термины справа и слева от знака тождества ни в каком смысле не являются синонимами, и исследование возможности нахождения какого-нибудь такого утверждения, приемлемого на эмпирическом и методологическом основаниях. Боль в свете этого аргумента не является состоянием мозга не на априорных основаниях, а на том основании, что другая гипотеза более правдоподобна. Эта гипотеза состоит в том, что боль является не состоянием мозга в смысле физико-химического состояния нервной системы, но состоянием вообще другого вида, а именно функциональным состоянием организма как целого. Для ее экспозиции Патнэм использует понятие машины Тьюринга и его расширение – понятие вероятностного автомата. Последний отличается от машины Тьюринга тем, что переход из одного «состояния» в другое допускается как вероятность (для разных состояний разная), а не как нечто детерминированное. Другие используемые теорией понятия таковы: «чувственный вход», «моторный выход», машинная таблица и «инструкция». Зависимость, связывающая их такова: для каждой комбинации «состояния» и полного набора «чувственных входов» машинная таблица содержит «инструкцию», которая определяет вероятность следующего состояния, а также вероятности «моторных выходов». Поскольку эмпирически данная система может быть физической реализацией различных вероятностных автоматов, Патнэм вводит понятие Описания системы: описанием системы S является любое истинное утверждение, приписывающее системе различные состояния S1, S2, …, Sn, соотнесенные одно с другими и с моторными выходами и чувственными входами вероятностями перехода, данными такой-то машинной таблицей. Машинная таблица, упомянутая в описании системы, может быть тогда названа функциональной организацией системы относительно ее описания, а состояние Si, такое, что S находится в этом состоянии в данный момент времени, будет называться совокупным состоянием системы в данный момент времени относительно описания этой системы. Гипотеза, описывающая расшифровку понятия «боль», формулируется тогда следующим образом:
Все организмы, способные чувствовать боль, являются вероятностными автоматами.
Каждый организм, способный чувствовать боль, обладает, по меньшей мере, одним Описанием определенного вида (т.е. способность чувствовать боль есть обладание правильным видом функциональной организации).
Никакой организм, способный чувствовать боль, не обладает таким разделением на части, при котором они имели бы Описания того вида, который упомянут в пункте (2).
Для каждого Описания вида, упомянутого в пункте (2), существует такое подмножество чувственных входных данных, что организм с этим Описанием испытывает боль тогда и только тогда, когда некоторые из его входов принадлежат этому подмножеству.
Условие (1), далее, дисквалифицируется как избыточное, поскольку все что угодно будет вероятностным автоматом при некотором Описании. Но почему эта гипотеза лучше гипотезы психофизического тождества? Защитник тождества ментальных состояний с состояниями мозга (brain-state identity theorist) должен, по мнению Патнэма, специфицировать физико-химическое состояние таким образом, чтобы любой организм (не только млекопитающие) испытывал боль, если и только если: а) у него есть мозг подходящей физико-химической структуры и в) его мозг находится в этом физико-химическом состоянии. Это означает, что означенное физико-химическое состояние должно быть возможным состоянием мозга млекопитающего, мозга рептилии, мозга моллюска (ибо осьминоги являются моллюсками и несомненно испытывают боль и т.д. В то же время оно не должно быть возможным состоянием мозга любого физически возможного существа, не могущего испытывать боль. В конце концов, сохраняется возможность обнаружить такое состояние. Хотя осьминоги и млекопитающие представляют собой скорее примеры параллельных эволюций, нежели ступеней в одной эволюционной цепи, все равно, по меньшей мере, возможно, чтобы параллельная эволюция могла всегда приводить к одному и тому же физическому «корреляту» боли. Но это, считает Патнэм – амбициозная гипотеза. И она оказывается еще более амбициозной, когда осознаешь, что защитник тождества боль-(определенное)состояние мозга не просто говорит, что боль является состоянием мозга, но что он заинтересован в том, чтобы утверждать, что всякое психологическое состояние является состоянием мозга. Так, если можно найти хотя бы один психологический предикат, который явно может быть применен как к осьминогам, так и к млекопитающим (например, «голоден»), но чьи физико-химические «корреляты» различаются в обоих случаях, теория психофизического тождества будет фальсифицирована. С другой стороны, нельзя не заметить, что сама возможность обнаружить такой фальсифицирующий случай зависит от того, какой концепцией существенных признаков боли мы согласны, а какой не согласны пользоваться. Фактически, у нас есть только одна группа сравнительно независимых критериев обнаружения таких случаев (точнее описания неких случаев как случаев такого фальсифицирующего рода) – это прагматические критерии. Но проблема с их применением состоит в том, что, как мы увидим далее, они делают необязательным также и функционалистское понимание сознания. Физикалист может попытаться спасти положение, приняв дизъюнктивный характер тождества (дизъюнкцию двух состояний как одно физико-химическое состояние, коррелирующее с болью); однако такой ход будет явно слишком произвольным, поскольку таким путем допускается совершенно произвольное конструирование таких дизъюнкций.
Стиль возражений защитников физикализма против такого рода критики иллюстрирует, в частности, аргумент Джегвона Кима707. Из того факта, пишет он, что два мозга различаются физико-химически, не следует, что два мозга не могут находиться в «одном и том же физико-химическом состоянии». Если человеческий мозг и мозг рептилии могут находиться в одном и том же «температурном состоянии», почему они могут находиться не в одном и том же «состоянии мозга», в случае, когда это состояние характеризуется в физико-химических терминах. Чем меньше физическое основание нервной системы некоторых организмов напоминает наше, тем меньше искушение приписывать этим организмам ощущения или другие феноменальные события. Простой факт, что физические основания двух нервных систем различаются своим материальным составом или физической организацией относительно некоторой схемы классификации, не подразумевает, что эти системы не могут находиться в одном и том же физическом состоянии относительно другой схемы. Одинаковость и различность состояний зависят от абстрактной характеризации этих состояний; различие в материальном составе относительно вовлеченных видов атомов, например, не подразумевает различие в средней кинетической энергии молекул (и соответственно, в температуре). Предположим, рассуждает Ким, что мозговой коррелят боли определяется в зависимости от вида (species-dependent), так что у нас есть обобщения, наподобие: «Люди испытывают боль лишь в том случае, когда они находятся в состоянии мозга А», «Собаки испытывают боль лишь в том случае, когда они находятся в состоянии мозга В» и так далее. Эти корреляции, конечно, не гарантируют независимое от вида тождество боли с «единым» состоянием мозга (если не признавать возможность конструирования дизъюнктивных состояний, отрицание которой, Ким, между прочим, считает спорным). Но они очевидно гарантируют отождествление человеческой боли с человеческим состоянием мозга А, собачьей боли с собачьим состоянием мозга В и т.д. – по крайней мере они не несовместимы с такими отождествлениями. Это все равно, что сказать: специфические относительно видов корреляции гарантируют специфические относительно видов тождества. Конечно, Ким не считает, что следует ожидать обнаружения физического коррелята для каждого типа ментальных событий, различаемых нами обычно в нашем повседневном дискурсе. Кажется, например, маловероятным, чтобы был какой-то единообразный коррелят фантазии о Вене, напоминания себе, что надо заплатить налоги, или желания поехать на Багамы. Но эта ситуация вряд ли специфична для ментальных событий. Так же точно мы не рассчитываем обнаружить микрофизическую структуру, единственным образом коррелирующую, например со столами. «Каковы „аспекты“ или „компоненты“ данного появления желания поехать на Багамы, для которых мы ожидали бы или нуждались бы в нейронных коррелятах? Как нам отличить их от остальных (событий), относительно которых мы не имеет подобных ожиданий? И почему? И какие импликации имеют ответы на эти вопросы для возможности полного редуктивного объяснения ментального на основании нейронного?» Ким не считает, что на эти вопросы есть ясные ответы. Тем не менее, задача отыскания нейронных коррелятов кажется ему гораздо более многообещающей в отношении чувственных событий, а теория психофизического тождества чаще всего формулируется как тезис о чувственных и других феноменальных событиях. Важно то, что мы не можем быть уверенными относительно того, для каких именно ментальных свойств нам нужно найти нейронные корреляты, чтобы сделать тезис психофизического тождества истинным. И возможно, нет никакого способа раз и навсегда определить эти свойства. Такие классификации во многом зависят от той роли, которую те или иные выделяемые виды играют в теориях своего времени. По мере прогресса в соответствующей сфере науки карта ментального будет много раз перерисована прежде чем мы достигнем, если вообще когда-нибудь достигнем такой карты, которая была бы в общем изоморфна карте нейронного.
Ставший уже классическим аргумент, согласно предположению, вскрывающий одну из фундаментальных трудностей функционализма, получил название аргумента перевернутых качеств, а его расширение – аргумент отсутствующих качеств. Утверждается, что функционализм не способен репрезентировать существенные для определения типа, по крайней мере, некоторых психологических состояний их «качественные» характеристики. Например, не кажется совершенно несостоятельным предложение, что нечто не было бы токеном типа «состояние боли», если бы оно не ощущалось как боль, и что это было бы истинным даже в том случае, если это состояние связано со всеми остальными психологическими состояниями организма так, как с ними связаны состояния боли. В ответ на это функционалист мог бы возразить, как это делает Бойд, что, хотя перевернутые качества могли бы составить контрпримеры его теории, если бы они имели место, фактически невозможно, чтобы функционально тождественные психологические состояния были качественно различны. В частности, функционалист мог бы утверждать следующее: что бы ни служило к изменению качественных характеристик психологического состояния, это будет изменять и его функциональные характеристики. Такого рода аргумент, конечно, представляет собой ничем не оправданный априоризм. Но есть другой путь защиты функционализма от аргумента перевернутых качеств: функционалист мог бы сказать, что если даны два функционально тождественных психологических состояния, их можно или даже следует рассматривать как состояния одного типа, независимо от их качественных характеристик. Т.е. ответ мог бы состоять просто в утверждении, что качественные характеристики психологических состояний не релевантны задаче определения типов психологических состояний и, соответственно, психологии. Аргумент такой формы, однако, может давать неприятные следствия. Из того, что нам известно, номологически возможно для двух психологических состояний быть функционально тождественными, даже если только одно из состояний имеет вообще какое-то качественное содержание. Таким образом, теория может потребовать признать, что боль имеет место даже в том случае, когда отсутствует какое бы то ни было вообще ощущение; это кажется совершенно неприемлемым. В этом состоит аргумент отсутствующих качеств, и он, похоже, показывает, что психологические качества вообще не могут быть определены функционалистски.
Н. Блок иллюстрирует этот аргумент следующим образом, стараясь показать, почему случаи отсутствующих качеств действительно представляют проблему для функционалиста708. Он предлагает вообразить тело, внешне выглядящее точно так же, как человеческое тело, но внутри совершенно другое: нейроны от сенсорных окончаний (чувственных органов) соединяются со световым табло в полости внутри головы. В этой же полости находится набор кнопок, соединенных с нейронами, идущими к органам, отвечающим за моторику тела; наконец, в этой полости размещается группа маленьких человечков, задача каждого из которых сводится к тому, чтобы выполнять «правило» разумно адекватной машинной таблицы, описывающей того человека, чье тело копирует данное тело. Пусть на стене внутри полости висит доска, на которой меняются карточки с символами состояний, специфицируемых машинной таблицей. Так, если на доске висит карточка с символом А, это активизирует маленьких человечков, ответственных за исполнение правила А (А-человечки). Пусть далее загорается свет, репрезентирующий входной сигнал И17: единственной задачей одного из А-человечков является то, что когда на доске висит карточка с символом А и загорается свет, обозначающий И17, он нажимает кнопку, приводящую в движение определенные моторные реакции – иначе говоря, производящую выходной сигнал О191 – и изменяет карточку состояния на доске на ту, на которой напечатан символ М. От таких человечков требуется наличие лишь очень незначительных интеллектуальных способностей: в принципе, они могут быть заменены в примере просто механизмами или электрическими схемами (два входа, один выход). Но вся система в целом будет успешно симулировать индивида, которого она копирует, вследствие тождества функциональных организацией обеих систем (они описываются одной машинной таблицей). Этот пример Блок называет случаем симуляции гомункулусами в голове (homunculi-headed simulation). Аргумент состоит в том, что интуитивно очевидно, что тело с гомункулусами в голове не будет обладать ментальностью или, по меньшей мере, (чувственными) качествами. Но что поддерживает такую интуицию? – Ведь она может просто оказаться ложной. Обращение к интуиции при суждении о ментальности особенно подозрительно. Никакой физический механизм не кажется интуитивно правдоподобным местоположением качеств: почему мозг должен признаваться таковым? Сомнения в ментальности системы с мозгом в голове могут быть не меньшие, чем в ментальности системы с гомункулусами в голове. Ответ Блока: между системами с мозгом в голове и с гомункулусами в голове есть большая разница. Поскольку мы знаем, что являемся системами первого вида и что у нас есть качественные характеристики, мы знаем, что такие системы могут иметь качественные характеристики. Таким образом, даже несмотря на то, что у нас нет теории качеств, которая объясняла бы, как это возможно, у нас есть перевешивающее основание отбросить любые prima facie сомнения в наличии качеств у систем с мозгом в голове.
Есть другое различие между системами этих двух видов: система с гомункулусами в голове разработана специально для того, чтобы мимикрировать нас, но мы не разработаны для того, чтобы мимикрировать кого бы то ни было. Блок считает, что это – эмпирический факт. Однако, если мы обнаружим вдруг эмпирически систему с гомункулусами в голове – а не сами изобретем – то отнюдь не будет фактом, что она разработана для мимикрирования кого-то из нас. Блока, тем не мене, уверен, что хотя есть хорошее основание отказать в доверии любой интуиции, что системы с мозгом в голове не имеют качеств, нет основания отказывать в доверии нашей интуиции, что симуляции с гомункулусами в голове не имеют качеств.
Сидней Шумейкер показательным образом отвечает на аргумент отсутствующих качеств709. Он утверждает, что если ментальные состояния могут совпадать или различаться по своему «качественному характеру», то можно говорить о классе «качественных состояний», «условия тождества типов» которых могут определяться в терминах понятия качественного (или «феноменологического») сходства. Для каждого определенного качественного характера, который состояние может иметь, существует (т.е. мы можем определить) определенное качественное состояние, которое индивид имеет только в том случае, когда он находится в состоянии, имеющем в точности этот качественный характер710. Если, далее, качественные состояния сами являются «ментальными» состояниями (а Шумейкер полагает их таковыми), то будет самопротиворечиво для функционалиста сказать, что характер (чувственных) качеств организма не релевантен определению того, какие этот организм имеет качественные состояния. Поэтому защита от не релевантности качественных характеристик ментальных состояний для психологии не эффективна. И, разумеется, если сами качественные состояния могут быть функционально определены, то возможность перевернутых качеств не создаст никакой трудности для функционализма и последнему не будет нужды прибегать к защите посредством отрицания релевантности качественного характера ментального для психологии.
Можно утверждать невозможность случаев «отсутствующих качеств», если можно показать, что, если состояние функционально тождественно состоянию, имеющему качественное содержание, то оно само должно иметь качественное содержание. Так, можно было бы утверждать, что если данное психологическое состояние имеет определенный качественный характер, то это предполагает его нахождение в некоем определенном отношении к некоторому конкретному качественному состоянию (а именно тому качественному состоянию, в котором индивид находится только тогда, когда он находится в состоянии, имеющем этот качественный характер), и что любое состояние, функционально тождественное ему, должно находиться в таком же отношении к этому качественному состоянию и, соответственно, должно иметь такой же качественный характер. Но этот аргумент, замечает Шумейкер, не очень убедителен. Возражение против него таково: поскольку качественные состояния сами не могут быть функционально определены (принимая возможность перевернутых качеств), незаконно будет включать их в число психологических состояний, посредством референции к которым функционально определяются другие психологические состояния или в терминах которых определяется «функциональное тождество». Другое возражение состоит в том, что отношение, которое состояние имеет к некоторому качественному состоянию, не есть нечто подобное каузальному отношению и, следовательно, не есть вид отношений, в терминах которых психологическое состояние может быть функционально определено. Но, полагает Шумейкер, с точки зрения любого правдоподобного толкования понятия функционального тождества состояние не может быть функционально тождественно состоянию, имеющему качественный характер, без того, чтобы самому не иметь качественный характер. Аргументация в пользу этого следующая. Один из видов связей между психологическими состояниями – связь интроспективной осведомленности о своем психологическом состоянии и, стало быть (если презумпция наличия качественного характера у ментальных состояний сохраняется), о том, что имеет место ощущение такого-то рода, т.е. что состояние, которое теперь Я испытываю, имеет такой-то качественный характер. Так, нахождение в состоянии боли обычно при определенных обстоятельствах вызывает «качественное полагание» (термин Шумейкера), что некто испытывает такие-то ощущения. Всякое состояние, функционально тождественное состоянию боли, будет разделять с болью не только 1) ее тенденцию влиять определенным образом на внешнее поведение и 2) ее тенденцию продуцировать в индивиде полагание, что с его организмом что-то не в порядке, но и 3) его тенденцию продуцировать качественные полагания, т.е. заставить индивида считать, что он испытывает боль определенного качественного характера (такого, который он не любит). Согласно аргументу «отсутствующих качеств» у такого состояния может, тем не менее, отсутствовать качественный характер и оно, таким образом, может не быть болью. Правдоподобно ли это? Если бы такой случай был возможен, как бы мы могли установить, что он имеет место – что отсутствуют качественные характеристики при наличии состояния? Все свидетельства, которые у нас есть в пользу наличия ментального состояния определенного вида у себя самого или другого, т.е. такого, которое тождественно неким данным моим ментальным состояниям – интроспективные и поведенческие, – свидетельствуют также и в пользу качественного тождества этого состояния с неким данным моим состоянием. Если дано, что человеческое состояние функционально тождественно состоянию, которое в нас является болью, трудно увидеть, как психологическое различие, существующее между нами и этим человеком, могло бы свидетельствовать в пользу того, что его состояния не имеют качественного характера. Ведь если что-нибудь может вообще свидетельствовать нам о его психологическом состоянии, свидетельство, что его состояние функционально тождественно нашим, самим этим фактом является свидетельством в пользу того, что любое психологическое различие между нами и им не релевантно вопросу о том, реализовано ли в нем состояние боли, хотя и не вопросу о том, как оно в нем реализовано.
Но если, как утверждают Блок и Фодор711, качественные состояния не могут быть функционально определены, то это означает, что есть, по крайней мере, один класс ментальных состояний, которые не могут быть функционально определены. В этом случае возникают следующие вопросы: а) В каком смысле качественные состояния функционально неопределимы (если возможны перевернутые качества)? и б) Представляет ли их функциональная неопределимость серьезную угрозу для функционализма? Сама возможность «перевернутых качеств», кажется, предполагает, что качественные состояния и, соответственно, качественные полагания не могут быть определены функционально. Ответ функционалиста может апеллировать к такому примеру. Представим себе случай инверсии цвета, когда то, что функционально определяется, например, как состояние восприятия голубого цвета, у некоторого (воображаемого) индивида имеет качественные характеристики ощущения, скажем, зеленого цвета: это – так называемый аргумент перевернутого спектра. Это сравнительно легко себе представить; кроме того, кажется, что качественные характеристики таких состояний легче абстрагируются от них, чем качественные состояния таких состояний, как боль, от самих этих состояний. Шумейкер соглашается, что если возможность перевернутого спектра допускается, то функциональная неопределимость качественных состояний выглядит весьма вероятной. Инверсия спектра, однако, может быть двух видов: интерсубъективная и интрасубъектная и именно кажущаяся мыслимость и установимость случаев инверсии последнего вида, по мнению Шумейкера, заставляет нас допускать возможность инверсии спектра. Но рефлексия над такими случаями, по его убеждению, покажет, что хотя мы не можем функционально определить конкретные качественные состояния, поскольку мы можем функционально определить взаимоотношения качественного сходства и различия, мы можем до некоторой степени определить класс функциональных состояний – условия тождества для членов этого класса. Аргументация в пользу этого следующая. Мы получим интерсубъктивную инверсию спектра, если способ, каким каждый оттенок цвета видится одному индивиду, есть тот способ, каким его инверсия видится другому индивиду или, другими словами, если для каждого оттенка цвета качественное состояние, ассоциированное в одном индивиде с видением этого оттенка, ассоциировано в другом индивиде с видением инверсии этого оттенка. И мы получим интрасубъектную инверсию спектра, если имеется изменение в способе, каким различные оттенки цвета видятся кем-либо, каждый видится способом, каким прежде виделась его инверсия. Что больше всего на нас действует в случае инверсии спектра – это то, что если он может иметь место интерсубъективно, у нас вроде бы не будет способа сказать, являются ли ощущения цвета двух индивидов одним ощущением цвета или же их цветовые спектры взаимно перевернуты один относительно другого. Систематическое различие ощущений, в которых проявлялась бы интерсубъективная инверсия спектров, конечно, было бы недоступно ничьей интроспекции. И не оказалось бы никакого способа, каким эти различия могли бы манифестировать себя в поведении. Как гипотеза, что спектр одного инвертирован, так и гипотеза, что оба имеют одинаковые ощущения цвета, похоже, дают одни и те же предсказания относительно поведения обоих индивидов.
Ситуация выглядит совсем по другому в случае интрасубъектной инверсии спектра. Во-первых, кажется, что такое изменение откроет себя интроспекции индивида, в котором оно случилось. Но если так, то другие индивиды могут узнать от него об его инверсии спектра через его сообщения. Кроме того, соответствующие изменения в его поведении будут такими свидетельствами. Шумейкер полагает, что если бы не свидетельства такого вида (интрасубъективной инверсии спектра), то у нас не было бы оснований считать какую-либо вообще инверсию спектра логически возможной. Если интрасубъектная инверсия может быть замечена, то имеет место следующая ситуация: между двумя ощущениями цвета (запомненным и актуальным) устанавливается интроспективно качественное различие. Качественные сходства и различия дают основания для формирования полаганий о существовании объективных сходств и различий между объектами, являющимися источниками соответствующих качеств. Иначе говоря, они имеют тенденцию вызывать убежденность в существовании объективных сходств (различий) в физическом мире, а именно между объектами, в восприятии которых участвовали соответствующие качественные сходства (различия). Предложение Шумейкера таково: то, что делает отношение между переживаниями отношением качественного (феноменального) сходства – это именно то, что они играют определенную «функциональную» роль в перцептивной осведомленности об объективных сходствах, а именно его тенденция продуцировать перцептивные полагания, что такие сходства имеют место. Таким же образом отношение между переживаниями делает отношением качественного различия то, что они играют соответствующую роль в перцептивном знании об объективных различиях. Следовательно, тот факт, что некоторые ментальные состояния имеют «качественный характер», не обязан представлять собой какие-то особые трудности для функционалиста. Что отличает качественные состояния от других видов ментальных состояний – это что их «условия тождества типов» должны даваться в терминах понятия качественного сходства. Исходное положение гласит, что специфицирующие условия тождества, сформулированные в таких терминах, кажется, резко контрастируют с их определением в функциональных терминах. Но этот контраст размывается, если само понятие качественного сходства может быть определено в функциональных терминах. И если это так, то не будет неправильным сказать, что, хотя конкретные качественные состояния не могут быть функционально определены, так может быть определен класс качественных состояний.
Н. Блок предлагает различить между двумя видами функционализма и соответственно этому различению классифицировать трудности функционалистских теорий сознания712. Априорные функционалисты (в терминах Блока «Функционалисты», к числу которых он относит Смарта, Армстронга, Льюиса и Шумейкера) стремятся рассматривать функциональный анализ как анализ значений ментальных терминов, тогда как эмпирические функционалисты (в терминах Блока «Психофункционалисты», к которым принадлежат, по его мнению, Фодор, Патнэм и Харман) считают функциональный анализ существенной научной гипотезой. Соответственно, Функционалисты отождествляют ментальные состояния с функциональными коррелятами (записываемыми в форме так называемых предложений Рамсея – т.е. предложений с вынесенными вперед всеми переменными, участвующими в предложении, с кванторами существования) относительно некой психологии здравого смысла, а Психофункционалисты – с такими же коррелятами, но относительно научной психологической теории. Функционалисты в таком случае ограничены тем, что могут специфицировать только те входные и выходные данные, которые очевидно являются частями того знания, которое принадлежит здравому смыслу. Психофункционалистов же такое ограничение не связывает. Блок уверяет, что знает только одного вида аргумент собственно в пользу Функционализма: согласно этому аргументу, истинность функциональных тождеств может быть выведена из анализа значений ментальных терминов. Утверждается, что функциональные тождества обосновываемы тем самым способом, каким можно пытаться обосновать утверждение, что состояние бытия холостяком тождественно состоянию бытия неженатым человеком. Иначе говоря, функциональные тождества составляют часть нашего здравого смысла: что это – так сказать, народная психология или психология здравого смысла. Эти тождества (согласно Льюису, Армстронгу и др.) суть банальности (platitudes) здравого смысла. Если так, считает Блок, то Функционализм встречает серьезные трудности с такими случаями, как, например, паралич и мозг в сосуде. Паралитик может испытывать боль, не имея в качестве типической реакции, скажем, на боль то поведение, которое функциональное определение предписывает ему как ментальному существу иметь (например, поведение, нацеленное на избавление от боли). Возражение: «Если кластер входных данных и состояний С типически влечет за собой кластер реакций В, то одним из элементов С должно быть полагание, что В возможно, но паралитик не имел бы такого полагания». Ответ может состоять в ссылке на возможность паралитика, который не знает о своем параличе или такого, чей паралич имеет перемежающийся характер.
Пример мозга в сосуде: представим себе, что технология дошла до того, что мозг может отделяться от тела на время и проходить реабилитацию или чистку, или омолаживание; связь с телом – с органами восприятия и движения – при этом сохраняется, например, по радио, так что организм может не прекращать жить своей обычной жизнью. Пусть в результате несчастного случая тело уничтожено в то время, как мозг находиться на восстановительных работах: если в этом случае что-то продолжает выполнять роль органов восприятия для такого мозга, то он, несомненно, будет иметь С (по крайней мере, некоторое время), не имея возможности типически производить В. Возражение Психофункционалиста: согласно этому подходу, что считать входными и выходными органами – эмпирический вопрос. Если принять в этом качестве нервные импульсы, то означенная проблема устраняется. Ответ: может быть паралич, затрагивающий нервную систему. Правда, болезни нервной системы могут в действительности изменять ментальность, например, они могут сделать своих жертв не способными испытывать боль; поэтому могло бы быть истинным относительно какой-нибудь широко распространенной болезни нервной системы, вызывающей перемежающийся паралич, что она делает людей неспособными к определенным ментальным состояниям.
Другую трудность для функционализма представляет так называемая проблема дифференциации, исходящая из того, что есть ментальные состояния, различающиеся между собой, но не различающиеся в отношении описаний, которыми оперирует народная психология. Взять, например, различные вкусовые качества, которые имеют каждый свои типические причины и следствия, но такие, что они не известны или не известны большинству людей. Например, танин в вине продуцирует определенный вкус, легко распознаваемый любителями вина: но, насколько известно, нет специального описания или стандартного имени (кроме – «вкус танина») для этого вкуса. Каузальные антецеденты и консеквенты этого вкуса не известны широко, нет банальностей (platitudes), которые бы утверждали, каковы его типичные причины и следствия. Более того, есть ощущения, которые не только не имеют стандартных имен, но причины и следствия которых до сих пор еще вряд ли кому-нибудь понятны. Пусть А и В – такие ощущения: никакое утверждение здравого смысла, никакая истина значения не может различить между А и В. Поскольку функциональное описание ментального состояния определяется утверждениями здравого смысла, истинными относительно этого состояния, а поскольку А и В не различаются относительно утверждений здравого смысла, Функционалист был бы обязан отождествить их с одним и тем же функциональным состоянием, а следовательно, к тождеству «А = В», которое, согласно гипотезе, ложно. Наконец, утверждения здравого смысла просто часто оказываются ложными.
Психофункционализм, по мнению Блока, несколько богаче на аргументы в свою пользу. Один из них: говорить нам о природе вещей, которыми занимается та или иная наука – дело самой этой науки. Ментальные состояния находятся в ведении психологии; стало быть, дело психологии – говорить нам, чем являются ментальные состояния. Можно ожидать от психологической теории, что она охарактеризует ментальные состояния в терминах каузальных отношений между одними ментальными состояниями и другими ментальными сущностями и между ментальными сущностями и входными и выходными данными. Но именно эти каузальные отношения конституируют психофункциональные состояния, которые Психофункционалист отождествляет с ментальными состояниями. В этом отношении Психофункционализм есть просто результат применения правдоподобной концепции науки к ментальной сфере, просто доктрина, утверждающая, что ментальные состояния являются «психологическими состояниями», характеризовать которые – дело психологии. Аргумент этой формы потерпел бы неудачу, если его применить к другим отраслям науки. Так, Блок предлагает вообразить некий аналог Психофункционализма для физики. Он утверждает, что, например, свойство быть протоном (протонность) есть свойство нахождения в определенных законоподобных отношениях с другими физическими свойствами. Относительно текущей физической теории протонность отождествлялась бы со свойством, выразимым в терминах современной физической теории (в форме предложений Рамсея). Очевидная проблема с таким утверждением состоит в том, что при таком подходе антипротонность (бытие антипротоном) отождествлялась бы с тем же самым свойством. Ведь согласно современной физической теории протоны и антипротоны «дуальны»: т.е. в (рамсеевых) предложениях современной физики переменную, замещающую протонность нельзя отличить не тривиальным способом (т.е. иначе как через присвоение другого имени) от переменной, замещающей антипротонность. И, тем не менее, это – разные виды частиц; при встрече протона и антипротона они аннигилируют, тогда как встреча протона с другим протоном не дает такого эффекта. С другой стороны, что это – как не функциональное различие?
Психофункционализм, однако, просто не обязан быть специальным случаем какой-либо общей доктрины, толкующей о природе сущностей, о которых говорят наши научные теории. Психофункционалист может резонно утверждать, что только ментальные сущности «конституированы» их каузальными связями. Конечно, в этом случае психофункционалист защитится от проблемы протонности, но ценою отказа от аргумента, что Психофункционализм есть всего лишь результат применения правдоподобной концепции науки к ментальной сфере.
Другой аргумент в пользу психофункционализма состоит в утверждении, что психофункциональные тождества просто дают лучшее объяснение ментальных состояний. Но что нам гарантирует, что вопрос «Что суть ментальные состояния?» вообще имеет ответ желаемого материалистами, бихевиористами и функционалистами вида? Более того, вывод к лучшему объяснению не может применяться, когда ни одно из доступных объяснений не хорошо. Для того, чтобы этот вывод мог быть применен, должны быть выполнены два условия: у нас должно быть основание полагать, что некое объяснение возможно, и, по крайней мере, одно из доступных объяснений должно быть минимально адекватным. Материализм, бихевиоризм и функционализм (а также дуализм) суть попытки решить проблему. Эта проблема вряд ли может гарантированно иметь решение. Далее, каждое из предложенных решений сталкивается с серьезными трудностями. Почему же функционализм так широко принимается, несмотря на отсутствие хороших аргументов в его пользу? Блок полагает, что причина этого – в том, что изначально он был предложен как гипотеза, но с течением времени правдоподобно звучащая гипотеза с полезными чертами может начать рассматриваться как установленный факт, даже в отсутствие хороших аргументов в его пользу.
Психофункционализм, по мнению Блока, имеет определенные преимущества по сравнению с Функционализмом: он способен избежать трудностей, которые свойственны последнему и которые Блок обобщил под названием «либерализм». Под либерализмом здесь понимается отнесение к сущностям, обладающим ментальностью, таких, которые заведомо, т.е. согласно нашим общераспространенным интуициям, таковыми не являются – таких, как тело с гомункулусами в голове. Но Психофункционализм «виновен», согласно Блоку, в другом «грехе», а именно в «шовинизме»: исключении из числа сущностей, обладающих ментальностью, таких, которые должны быть туда включены – таких, как больные перемежающимся параличом или мозги в сосудах. С точки зрения Психофункционализма, считает Блок, логически невозможно для системы иметь полагания, желания и тому подобное иначе как, если психологические теории, истинные относительно нас, истинны относительно этой системы. Психофункционалистская эквивалентность нам, т.о., в рамках этого подхода является необходимым условием ментальности. Но даже если такая эквивалентность и является условием нашего распознавания ментальности, какое основание у нас есть считать ее условием ментальности как таковой? Разве не может быть широкой вариации возможных психологических процессов, которые могут подлежать ментальности, из которых мы (как вид) инстанциируем только один тип? Блок снова предлагает включить фантазию и вообразить ситуации, когда наша цивилизация встретилась с цивилизацией марсиан: пусть мы обнаружили, что они очень приблизительно Функционально эквивалентны нам (но не Психофункционально эквивалентны). Мы начинаем коммуницировать, сотрудничать, узнавать друг друга, изучаем науку и искусство друг друга и т.д. Затем психологи обеих цивилизаций обнаруживают, что с точки зрения психологий обеих цивилизаций мы и марсиане принципиально различаемся по своим подлежащим (с точки зрения этих психологий) ментальному процессам. Пусть это различие может быть описано так, как будто мы и марсиане – два продукта одного и того же осмысленного дизайна. Любой проект этого дизайна предполагает вариацию возможностей его реализации. Некоторые способности могут быть встроенными (врожденными), другие изучаемыми, мозг может быть сконструирован так, чтобы выполнять задачи, используя так много ресурсов памяти, как это необходимо для минимизации затрат компьютационных ресурсов, или, напротив, так, чтобы использовать ограниченное пространство памяти и полагаться в основном на компьютационные способности. Выводы могут (предполагаться такими, чтобы) выполняться системами, использующими немного аксиом и много правил вывода или наоборот – использующими много аксиом и лишь несколько правил вывода; и так далее. Предположим, что обнаруженное психологами различие между нами и марсианами такое, что обе цивилизации можно охарактеризовать как конечные продукты выбора максимально противоположных вариантов дизайна (хотя и совместимых с приблизительной Функциональной эквивалентностью применительно к взрослым нормальным особям обеих цивилизаций). Должны ли мы на этом основании отказать марсианам в ментальности, а они – нам? Такое предположение кажется достаточно абсурдным.
Обычное предложение, как разрешить эту трудность – отождествить ментальные состояния с Психофункциональными состояниями, понимая под психологией науку, охватывающую все существа, обладающие ментальностью. Это означает определение Психофункционализма в терминах «универсальной» или «кросс-системной» психологии, скорее, нежели в терминах человеческой психологии. Но как решить, на каких основаниях, какие системы должны быть включены в сферу универсальной психологии? На описаниях каких систем базируются обобщения такой универсальной науки? Ответ на этот вопрос могла бы дать какая-нибудь разработанная теория метального, но это означает ни что иное, как обращение к физикализму, материализму или Функционализму. Но тогда почему просто не принять какую-то из этих теорий сознания в качестве базисной? Если бы даже универсальная психология была возможна, несомненно, нашлось бы много возможных организмов, чей ментальный статус был бы не определен. Но, может быть, универсальная психология невозможна? Возможно, жизнь во вселенной такова, что у нас просто нет основания для разумных решений о том, какие системы принадлежать к сфере психологии, а какие нет. Таким образом, если только исключить возможность универсальной психологии или ее способность быть решающей в отношении сферы психологического, Психофункционализм означает шовинизм. Эти результаты подталкивают Блока к выводу, что мы не имеем хорошего основания принимать какую-либо форму функционализма.
Способом избежать шовинизма является характеризация входных и выходных данных только как входных и выходных данных, т.е. не расшифровывая их при помощи никаких дескрипций, присваивая им только различные номера: выход1, выход2, …. В этом случае система могла бы быть функционально эквивалентна определенному человеку, если бы она располагала набором состояний, входов и выходов, каузально соотнесенных так же как состояния, входы и выходы этого человека, независимо от того, что эти состояния, входы и выходы представляют собой. Проблема этой версии функционализма состоит, по мнению Блока, в том, что она слишком либеральна. Экономическая система имеет входы и выходы, например, дебит и кредит и вариацию внутренних состояний. Естественно, мы должны быть более определенными в наших описаниях входных и выходных данных. Есть ли такое их описание, которое было бы достаточно специфичным, чтобы избежать либерализма, но при этом достаточно общим, чтобы избежать шовинизма? Хотя окончательного ответа на это нет, есть все основания продолжать сомневается в существовании чего-то подобного. Конечно, можно было бы формулировать Функциональные дескрипции для каждого из видов, предположительно, обладающих ментальностью: тогда какая-то дизъюнкция таких описаний охватывала бы все виды – вот только вряд ли она может быть доступна человеку (психологу). Но даже такая концепция ментального не может сказать нам, что общего есть у всех испытывающих боль организмов, в силу чего они все испытывают боль. И такая дизъюнкция (как бы бесконечна она ни была) не позволит приписывать боль каким-нибудь гипотетическим (но несуществующим) существам, испытывающим боль.
Между тем, по меньшей мере, одно соображение позволяет аргументировать в пользу того, что обвинение в шовинизме или либерализме, хотя и напрашиваются, не дают достаточного основания отказываться от функционалистской программы. Что представляют собой условия уязвимости функционализма в шовинизме или либерализме? Это – некие распространенные интуиции. Одни говорят нам, какие сущности не стоит включать в число мыслящих существ и, таким образом, задают границы либерализма; другие говорят нам, какие сущности надо бы утвердить в качестве мыслящих существ и, таким образом, задают границы шовинизма. Блок, как мы видели, приводит и аргументы в пользу правдоподобия и, следовательно, релевантности этих интуиций. Но проблема такой критики может состоять в том, что интуиции этих двух видов – которые можно обозначить как интуиции включения и интуиции исключения, соответственно – могут сами конфликтовать друг с другом. Это можно показать на примере. Представим себе, что мы создали вероятностные автоматы вида симуляторов с гомункулусами в голове. Представим, далее, что в результате неведомой эпидемии все человеческое население, например, лунной колонии вымерло, связь с ней была потеряна и по каким-то причинам долгое время люди не могли никого туда послать: например, на Земле сменилось поколение. Но вот, наконец, Луна снова в сфере досягаемости и обнаруживается, что на ней «выжили» симуляторы с гомункулусами в голове, которых на Земле не воспринимают иначе, как удобные устройства, облегчающие жизнь человеку, но никак не как разумные существа. Предположим, что эти симуляторы не просто сумели сохраниться, но и – создать некое подобие цивилизации: во всяком случае, они демонстрируют согласованные действия, организацию достаточно высокого уровня, у них вспомогательные средства, созданные ими и даже какие-то элементы развлечения и тому подобного. Если «цивилизация» таких симуляторов оказалась достаточно стойкой, чтобы предотвратить попытку людей немедленно вернуть их к «использованию по назначению» и дальнейшее освоение Луны и близлежащего пространства, в котором, например, люди крайне заинтересованы, требует считаться с этой новой общностью, вести с ней какие-то переговоры, то в этом случае мы можем получить ситуацию, подобную случаю с марсианами. С одной стороны, у нас сохранились исключающие интуиции, действующие применительно к симуляторам с гомункулусами в голове; с другой стороны, начинают действовать и включающие интуиции из примера с марсианами – особенно, если ситуация такова, что уровень развития симуляторов заставляет с ними считаться. Чем дольше люди вынуждены будут ввести с симуляторами переговоры, торговать, взаимодействовать разными другими привычными для взаимодействий между людьми способами, тем сильнее, вероятно, будут действовать включающие интуиции в качестве оснований приписывать данным сущностям сознание. Этот пример не обязательно должен быть способен показать, что мы обязаны будем счесть таких существ разумными, вследствие продолжительного взаимодействия с ними как с разумными. Но он во всяком случае способен показать, что на определенном этапе такого взаимодействия мы получим эпистемологическую ситуацию следующего вида. Мы будем иметь два противоречивых и равно прагматически обоснованных способа характеризовать сущностей определенного вида: как разумных на основании включающих интуиций и как неразумных на основании исключающих интуиций. А это, в свою очередь, показывает, что две эти группы интуиций, лежащих в основании стандартной критики функционалистских (и не только) концепций с точки зрения шовинистичности или либеральности их критериев, сами представляют собой плохо совместимый, если не противоречивый, конгломерат оснований.
Согласно распространенному убеждению, сознание репрезентативно и интенционально. Репрезентативность предполагает, что сознание таково, что его (по крайней мере, некоторые) содержания указывают на что-то, отличное от себя, или, иначе, дают представление о чем-то, что само в этом представлении не дано как содержание. Презумпция познания, в свою очередь, требует, чтобы репрезентативность обеспечивала нас знанием, т.е. чтобы мы могли выводить из наших содержаний как существование внешних объектов, так и общие свойства, несмотря на вариации репрезентирующих их содержаний. Интенциональность предполагает направленность сознания на что-то, его предметность или, иначе, репрезентативную содержательность. Так же, как принципиально неясно, где и как в физическом теле, движениях или нейрохимических процессам находиться сознание, неясно и как физические или нейронные объекты могут быть обеспечивать репрезентативность и интенциональность. Ведь в значительной мере это требует рассмотрения их по аналогии с символами, значащими элементами некоего языка. Но что может делать физические объекты значащими символами, указывающими на другие объекты или репрезентирующими их? И что делает нас, разумных существ, восприимчивыми к символической стороне материального мира? Отвечая на второй вопрос, обычно ссылаются на способность понимать смысл; иногда эту же способность выдвигают и в качестве основного оператора смыслообразования при ответе на первый вопрос. Но в чем именно состоит эта способность? Кроме того в случае сознания проблема репрезентации осложнена еще и тем, что в существах, предположительно обладающих сознанием, мы не находим материальных носителей тех видов, которые являются для нас парадигмальными носителями смысла, такие, как звуки речи или знаки письма. Отдельную трудность представляет определение границ репрезентативности. Все ли содержания сознания репрезентативны? Может ли ментальное состояние, в том числе состояние сознания, будучи репрезентативным не быть в собственном смысле – т.е. феноменально – содержательным состоянием? Должно ли репрезентативное ментальное состояние с необходимостью быть концептуальным? Уместно ли говорить о репрезентативности качественных содержаний? От ответов на эти и другие вопросы в значительной мере зависит наша концепция ментального.
Если сознание репрезентативно, а сами объекты в мире никак не могут быть содержаниями сознания, что-то в нас должно играть роль посредника или инструмента репрезентации, аналогичную языку. В известных нам языках репрезентация обеспечивается, согласно нашим презумпциям, оперированием конечным числом символов по правилам, число которых также ограничено. Соответственно, по аналогии, наша ментальная структура репрезентации должна включать некие аналоги символов и правил их сочетания, причем такого сочетания, которые могло бы обеспечивать репрезентацию. Следовательно, сознание должно располагать «инструментарием» правил оперирования своими символами (таких, например, как «правила» интерпретации символов, т.е. собственно распознавания той репрезентирующей информации, носителями которой они являются). Но аналогия сознания с языком вызывает определенные трудности. Что это может быть за язык? Что может быть его символами и что – правилами; и какая абстракция языка годиться для применения в теории репрезентирующего сознания? Базисный парадокс, связанный с пониманием связи языка и сознания, заключается в том, что в равной степени интуитивно очевидно как то, что все известные нам языки суть языки, подлежащие изучению (может быть, кроме машинных языков для машин), так и то, что язык – важнейший элемент обучения, по крайней мере, сложным, требующим применения разумных способностей навыкам, в первую очередь, мышлению, поскольку последнее состоит в значительной степени в способности делать вывод. Многие мыслители считают, приписывая источник этой идеи взглядам «позднего» Виттгенштейна, что язык вообще как таковой возможен только как изучаемый язык. Известные нам языки делятся на естественные и искусственные, но и те, и другие относятся к, так сказать, публичным языкам, т.е. языкам, владение которыми и возможность знать которые предполагает наличие какого-либо адекватного социолингвистического контекста: т.е. уже должен существовать либо этот язык, либо какой-то другой язык, которым владеют другие существа, сосуществующие данному. Субъект должен быть способен к таким формам взаимодействия с другими, чтобы при этом обеспечивалось освоение хотя бы минимальных языковых навыков. Вполне правдоподобно, что результатом такого взаимодействия может быть формирование у субъекта языка, значительно отличающегося от исходного языка «учителей»; однако, существенно, что источником или основанием этого языка все равно будет уже существующий язык. Таким образом, знание языка с этой точки зрения всегда предполагает предсуществование некоего языка. Критика Витгенштейна направлена, в частности, на утверждение невозможности так называемого индивидуального или частного языка – языка, который был бы выработан для себя субъектом в отрыве от какого-либо сообщества и, соответственно, от знания какого-либо публичного языка на основании одного только его персонального опыта об окружающем его мире.
С точки зрения бихевиористской концепции обучения первый, родной язык изучается путем закрепления социально востребованной вербальной реакции посредством манипулирования стимуляцией. Между тем, если сознание понимается когнитивистски, то оно должно быть системой, способной к информационному процессированию, т.е. к оперированию интерпретируемыми символами. Так, входные данные суть символы, репрезентирующие воспринимаемые объекты, в том числе и значения выражений публичного языка. Интерпретируемость входных данных предполагает, что система (например, перцептивная) имеет с ними дело не только (и, возможно, не столько) как с физическими или физико-химическими структурами, но и (и даже, в первую очередь) как с носителями информации; и именно информационные свойства данных на входе ответственны за выходные данные и характер изменения состояния системы. Если интерпретация данных есть функция языка (а это – наша базисная аналогия), то какая-то система должна обеспечивать перевод тех поступающих «на вход» данных, которые представляют собой символы какого-нибудь публичного языка, на язык мысли, а результаты работы последнего – снова на какой-либо из публичных языков. Когда говорят о языках такого рода, обычно используют термин метаязык: это язык, на котором записаны семантические определения для языка объекта – например, даны спецификации объемов его предикатов – или правила перевода с одного языка на другой. Но в отличие от знакомых нам метаязыков, которые мы конструируем из наличного материала, т.е. используя другие, уже существующие языки, ответственная за перевод часть языка мысли не может быть чем-то, что формируется из других языков, чем-то конструируемым; и он уже должен быть для того, чтобы собственно обучение какому-либо публичному языку могло хотя бы начаться. Если так, то этот язык не может быть версией какого-либо публичного языка, иначе он должен был бы быть каким-либо образом прежде изучен. Но если допустить, что он как-то прежде изучен, придется допустить, что, если механизм его изучения такой же, как в случае с другими языками, его изучение также предполагает использование внутренней структуры интерпретации данных и перевода, т.е. такого же или другого подобного (по своим функциям) аналога языка. Такой порядок рассуждений предписывает, следовательно, бесконечный регресс как следствие сочетания когнитивистской модели обучения и устоявшихся представлений о языке.
Устранение этой трудности обычно отождествляют с переинтерпретацией языка мысли как не публичного, а частного языка, т.е. такого, который не принадлежит к классу подлежащих изучению или, иначе, приобретаемых посредством изучения. Таким языком может быть только врожденный организму язык или, иначе, репрезентативный код. Кроме того, такого рода репрезентативная система (ментализ, как ее еще называют) должна быть такой, чтобы выражения любого естественного языка могли быть выражены на нем713.
Предположительно, сознание имеет дело с разнородными содержаниями; не со всеми из них оно, похоже, имеет дело в одном и том же смысле – в частности, скорее всего, не все из них оно сознает. Вероятно также, не все виды содержаний, приписываемых сознанию, имеют репрезентативный характер, т.е. представляют нам некую реальность, пусть даже и крайне смутно. Например, качественное содержание – Qualia – тоже в некотором смысле является содержанием сознания: не исключено даже, что оно в принципе осознаваемо. Но их репрезентирующий статус может быть поставлен под сомнение. Действительно ли верны наши предположения, что Qualia – это как раз в общем виде те содержания, которые репрезентируют первичные или вторичные качества предметов, с которыми наше сознание (интенционально) соотнесено? Ответ на этот вопрос может зависеть от того, например, насколько жестко мы различаем между феноменальными и репрезентирующими характеристиками сознания и – насколько мы склонны относить Qualia к первым. Феноменальные характеристики обычно полагаются доступными только интроспективно самому субъекту, состояние которого они характеризуют. Утверждается, что именно качественный характер, например, боли, понятый как не репрезентативное свойство, единственно ответственен за ее феноменальное содержание. Если так, то ответить на вопрос, что такое такое-то ментальное состояние данного субъекта (в такой-то период времени или в такой-то ситуации), можно только будучи этим субъектом в данных обстоятельствах. Противоположная точка зрения наделяет даже феноменальные характеристики сознания репрезентативностью. Так, возражение может иметь такой, например вид: – «Репрезентативная теория боли и ее феноменальный характер»): «[болевые] качества, которые я переживаю …, переживаются как свойства, инстанциированные в определенной части моей спины, а не как неотъемлемые свойства моего переживания. Поскольку может быть так, что в действительности с моей спиной все в порядке, качества не обязаны быть действительными свойствами моей спины. Скорее они являются свойствами, которые мое переживание репрезентирует как такие, токены которых имеют место в моей спине... Более того, эти свойства не являются неотъемлемыми свойствами моего переживания, которые я ошибочно проецирую на часть моего тела… Таким образом, феноменальный характер моей боли интуитивно является чем-то, что дано мне через интроспекцию того, что я переживаю, имея эту боль. Но то, что я переживаю есть то, что репрезентирует мое переживание. Следовательно, феноменальный характер репрезентативен»714.
Обычно между перцептивными содержаниями и содержаниями полаганий, желаний, интенций и других так называемых пропозициональных установок проводят довольно строгое различие, хотя и те и другие могут быть с равным основанием (хотя не обязательно в одном и том же смысле) описаны как интенциональные. Два взаимосвязанных вопроса относительно перцептивных содержаний непосредственно следуют из этого различения: 1) являются ли они так же, как содержания пропозициональных установок, концептуальными содержаниями – т.е. участвуют ли значения какого-либо публичного языка в их конституировании – и 2) если они имеют репрезентативные свойства, т.е. представляют мир как существующий определенным образом, то аналогичны ли эти свойства репрезентативным свойствам пропозициональных установок или принципиально отличаются от них? Одна точка зрения на перцептивные содержания – отождествлять их с содержаниями суждений, которые субъект мог бы вынести (относительно воспринимаемого), принимая, что данный опыт есть именно восприятие (а не, скажем, игра воображения). Содержание, например, моего ощущения шершавой поверхности стола тогда будет тождественно содержанию суждения, выражаемого утверждением «Это – шершавая поверхность стола» (или «Я сейчас ощущаю шершавую поверхность стола») тогда и только тогда, когда я демонстрирую соответствие формулирования этого утверждения случаям буквального (т.е. не принимаемого мною за что-то отличное от восприятия) восприятия шершавой поверхности стола. Далее, если способность или склонность выносить определенное суждение в определенных обстоятельствах принимается как достаточное условие наличия у субъекта полагания, содержанием которого является данное суждение, то перцептивные содержания в общем и целом сводятся к содержаниям полаганий. Это – случай концептуалистской трактовки перцептивных содержаний. С этой точки зрения, субъект, в принципе, не может иметь содержательного перцептивного опыта такого, для спецификации (перцептивного) содержания которого у субъекта не было бы подходящих понятий. Т.е. публичный язык, которым владеет субъект, его богатство и категориальная структура определяют при таком подходе, какой перцептивный опыт субъект может иметь, а какой нет.
С противоположной точки зрения, перцептивное содержание не является концептуальным, т.е. не тождественно содержанию суждения, являющегося артикуляцией этого содержания в стандартных случаях. Это значит, что субъект, с этой точки зрения, может иметь опыт с определенным перцептивным содержанием, даже не обладая вообще понятиями, которые можно было бы применить для спецификации содержания этого опыта. Стандартное различение между уровнями восприятия и суждения, соответственно, здесь предлагается такое: опыт может представлять субъекту мир как содержащий что-то квадратное впереди; субъект может принять этот опыт как представляющий мир как он есть и вынести суждение, что что-то квадратное (действительно) находится впереди. Вынесение этого суждения требует обладания понятие квадратности (бытия квадратным) и способности его применять, но простое переживание такого опыта этого не требует715. Но в каком смысле перцептивное содержание может быть не концептуальным и в то же время репрезентативным? Одно предложение состоит в утверждении, что такие содержания определяются тем, какие способы заполнения пространства вокруг воспринимающего соответствуют правильности этого репрезентативного содержания. Его автор – Кристофер Пикок – назвал это сценарным содержанием. «Идея состоит в том, что содержание включает пространственный тип – то, подо что подпадают только те способы заполнения пространства вокруг воспринимающего субъекта, которые совместимы с правильностью содержания»716. Этот пространственный тип, конечно, нуждается для своей спецификации в концептуальном аппарате, но совершенно не обязательно, чтобы это был концептуальный аппарат, которым владеет сам субъект восприятия: необходимый аппарат может быть очень утонченным, тогда как концептуальные ресурсы субъекта восприятия могут быть весьма скудными. Вопрос тогда можно переформулировать так: может ли субъект иметь восприятия, для спецификации содержания которых у нас вообще нет в распоряжении языка нужной сложности? Когда такого языка нет среди доступных субъекту (или доступных на данный момент) языков – один вопрос, когда не доступен нам в принципе – другой.
Другое предполагаемое отличие репрезентативного характера перцептивных содержаний состоит в том, что они не являются включающими объект (object-involving), т.е. не определяются тождествами конкретных воспринимаемых объектов (точнее таких, которые могут фигурировать как объекты восприятия, дающего такое содержание), но при этом полностью отвечают условию репрезентативности. В самом деле, содержание, которое может описываться как нечто квадратное впереди, может быть интенционально связано с каким-то квадратным объектом впереди, т.е. быть содержанием восприятия этого объекта, или же может быть так связано с каким-то другим объектом, в силу дополнительных факторов воспринимаемого как квадратный объект впереди. Содержание в обоих случаях может быть идентичным при разных интенциональных объектах; а следовательно, тождество интенционального объекта не может быть достаточным условием тождества содержания. Современные попытки прояснить эту идею не включающих объект репрезентативных содержаний в основном предпринимаются в рамках когнитивистских концепций сознания. Так, Гарет Эванс проводит аналогию между бессознательными информационными процессами и восприятиями: «Когда мы приписываем мозгу компьютационные состояния, посредством которых он локализует (в пространстве) воспринимаемые звуки, мы тем самым аттрибутируем ему репрезентации скорости звука и расстояния между ушами, не принимая на себя обязательств приписывать ему способность репрезентировать скорость света или расстояние между какими-то еще вещами …. Вообще мы можем рассматривать перцептивный опыт как информационное состояние субъекта: оно имеет некоторое содержание – мир некоторым образом репрезентирован – и соответственно допускает непроизводную классификацию себя как истинного или ложного … Информационные состояния, которые субъект получает через восприятия, не концептуальные или не концептуализуемые»717. Отличие не концептуального перцептивного содержания от не концептуального содержания бессознательных информационных процессов, по Эвансу, состоит в том, что иметь пространственно значимую перцептивную информацию значит, по крайней мере отчасти, быть расположенным производить определенные действия, т.е. иметь определенные поведенческие диспозиции (например, держать глаза открытыми). Но связь между информационными состояниями и поведением может иметь место, даже если нет никакого сознательного субъекта и, соответственно, никаких перцепций. Раз так, то еще какое-то условие должно выполняться, чтобы можно было приписывать не концептуальные перцептивные содержания: информационные состояния не только должны быть связаны с поведенческими диспозициями, но и должны служить входными чувственными данными (sensory inputs) мыслящей и применяющей понятия системы. Внутренними состояниями этой системы являются, в частности, суждения или полагания: иметь (сознательное) перцептивное содержание – характеристика такой системы. Если суждение основывается на информационных состояниях определенного вида или, иначе, надежным образом вызывается ими, то можно говорить о том, что определенная информация о мире (бессознательная репрезентация) «доступна» субъекту, а также – о наличии сознательного опыта.
Все такого рода утонченные построения имеют своей целью, в конечном счете, продемонстрировать возможность не концептуального опыта, т.е. в определенном смысле возрождение верификационистской концепции чувственных данных. Но если признать, что существуют не концептуальные перцептивные содержания, то на каких основаниях можно приписывать им репрезентативность? Ведь проблема классического верификационизма во многом как раз и заключалась в том, что идея прямого концептуально не опосредованного доступа к предполагаемым содержаниям такого рода как к основаниям именно репрезентативной адекватности других содержаний не оправдала себя. Есть серьезные основания сохранять убежденность в том, что репрезентативность начинается только на концептуальном уровне, несмотря на аргументы в пользу существования эпистемически значимых не концептуальных содержаний.
Насколько перцептивное содержание обусловлено концептуальной схемой воспринимающего и, соответственно, значениями понятий его языка или, наоборот, свободно (по крайней мере, до какой-то существенной степени) от такого влияния? Так, традиционно различают между первичными и вторичными качества, где первые характеризуют сами вещи, а вторые – лишь представления вещей в сознании. Этому делению в общем соответствуют и наши языковые привычки: нам кажется абсурдным всерьез претендовать на то, что мы описываем нечто, говоря «квадратный образ». Нам кажется интуитивно более правильным говорить «образ чего-то квадратного». Но вполне нормально звучит для нас выражение «синий образ» и не вполне корректно – «образ синего». Если исходить из способа описания, то не всякий перцептивный опыт репрезентативен, даже если в целом репрезентативность восприятия признается. Цветовое содержание образа, например, не определяется, согласно этой концепции, репрезентацией какого-то определенного цвета. Если мы хотим утверждать, что все подлинно перцептивные содержания репрезентативны, мы, скорее всего, не должны поддерживать это разграничение между первичными и вторичными качествами. Можно, например, настаивать на том, что если даже цветовое содержание в принципе не определяется репрезентацией, если не факт репрезентации определенного цвета в данном фрагменте опыта является источником данного цветового содержания, то все равно репрезентация какого-то цвета ответственна за специфику этого содержания. Но признать это означает признать, что говорить «синий образ» в дескриптивном контексте некорректно, если только под словом «синий» не подразумевается что-то, отличное от того, что оно обозначает, когда предицируется объектам (вроде неба, моря и тому подобного). Одна теория того, что может значить «синий» применительно к образу или перцептивному содержанию, утверждает, что его следует расшифровывать как «репрезентирующий (нечто) действительно синее»718. Но в этом случае мы сталкиваемся с трудностью, которую некоторые готовы счесть серьезной: если имеется синий квадратный образ, который, конечно, не является в буквальном смысле синим и, тем более, квадратным, то, согласно данному предложению, его правильным описанием будет: «репрезентирующий нечто действительно синее и репрезентирующий нечто действительно квадратное». Но при таком описании нет никакой необходимости, чтобы этот образ репрезентировал одну вещь, а не две разных вещи, одна из которых синяя, а другая – квадратная719. Другое предложение исходит из того, что правильная логическая форма описания репрезентативности содержания F такова: «репрезентирующий, что нечто есть F» (т.е. представляющий нечто как обладающее соответствующим свойством). В этом случае синий квадратный образ будет интуитивно вполне корректно пониматься как образ, репрезентирующий, что нечто является как квадратным, так и синим. С этим коррелирует тезис, что подход к раскрытию репрезентативности ментальных содержаний через демонстрацию логики их описаний не накладывает на репрезентативистскую теорию ментального обязательства, предписывающего ограничить возможность иметь то или иное содержание условием владения концептуальным аппаратом достаточной сложности. Так, Макл Тай, защищающий это предложение, пишет: «Утверждение, что вторичные образы являются репрезентативными … не имеет своим следствием и не предполагает, что живые существа не могут иметь вторичных образов, если они также не имеют соответствующих понятий …. Обладание понятием F, с некоторых точек зрения, требует наличия способности правильно употреблять термин языка ‘F’. С других точек зрения, обладание понятием требует способности репрезентировать в мыслях и полаганиях, что нечто соответствует этому понятию. Но вторичные образы, подобно другим перцептивным ощущениям, сами не являются мыслями или полаганиями; и они, конечно, не требуют публичного языка»720.
Из допущения восприятий как не концептуальных репрезентаций может следовать, а может не следовать, признание не интенциональности их содержания. Так, Тай – один из тех, кто считает, что всякая репрезентация по своему существу интенциональна. С его точки зрения интенциональность не требует понятий; ключевой характеристикой ее является, по его мнению, репрезентация, а стало быть, возможность неправильной репрезентации. Аргумент в пользу этого может иметь такой вид: пусть АВС и СВА – два описания одного и того же треугольника; тогда АВС = СВА. Субъект может иметь образ этого треугольника, о котором правильно будет сказать, что это «образ, репрезентирующий нечто, являющееся АВС», но не правильно будет сказать, что это «образ, репрезентирующий нечто, являющееся СВА». Контекст описания образов и перцептивных содержаний, таким образом, может пониматься как интенсиональный. Но интенсиональность может рассматриваться как признак эквивалентности контекстам пропозициональной установки, т.е. контекстам полаганий, утверждений, мнений и тому подобного. Эти контексты интенциональны, т.е. подстановочность двух разных имен или описаний одного и того же в них зависит от интенциональных свойств субъекта – а именно от того, полагает ли он эти имена именами одного и того же. Развивая аналогию, можно перенести те же свойства и на контексты восприятия: подстановочность разных имен или описаний одного и того же на место друг друга в контексте описания восприятия здесь зависит от интенциональных свойств субъекта, а именно от того, воспринимает ли он СВА как тот самый объект, каким является АВС, или нет.
Вопрос о репрезентативности перцептивного опыта можно ставить и таким образом: если этот опыт не является по существу концептуальным, то как он может быть тогда репрезентативным? Ведь о репрезентативных свойствах опыта мы так или иначе судим не иначе как применяя к нему соответствующие дескриптивные термины – язык описания репрезентативности; а стало быть, владение этим специфическим языком для субъекта должно быть условием репрезентативности его содержаний (хотя степень необходимого и достаточного владения этим языком составляет отдельный вопрос).
Другой вопрос: если ощущения или чувственные данные играют существенную конституирующую роль в формировании перцептивного опыта и если верно, что ощущения не репрезентативны, то выводом из этого может быть феноменологическое утверждение, что перцептивный опыт, по меньшей мере, имеет два существенных аспекта – репрезентативный и чувственный, не сводимый к репрезентативному. Тогда показать, что перцептивный опыт в своем существе репрезентативен, хотя и не концептуален – это одно направление аргументации; а показать, что перцептивный опыт существенным образом определяется не только репрезентативными характеристиками, не только тем, что в нем представлено, но и его чисто чувственными характеристиками, тем, как в нем представлено нечто – другое. Так, Кристофер Пикок утверждает721, что всякий опыт имеет не репрезентативные чувственные (sensational) характеристики: когда речь идет о существенных свойствах опыта (т.е. таких, которые «помогают специфицировать, что значит иметь этот опыт»), не для всякого перцептивного опыта верно, что эти его свойства не эксплицируемы без ссылки на репрезентативное содержание. Он вводит и критикует в этой связи тезис адекватности, предполагая, что все, кто считает, что содержание перцептивного опыта сводится к его репрезентативному содержанию, обязаны разделять этот тезис. Согласно этому тезису, полная существенная характеризация опыта может быть дана посредством подстановки в оператор, наподобие «визуально явлено субъекту, что … », некоторого сложного условия, относящегося к физическим объектам (например, «черный телефон впереди него»). Такое содержание может в равной степени быть содержанием как восприятия, так и галлюцинации. Это значит, что оно не должно быть ограничено качественными и релятивными свойствами внешних объектов. Другие замечательные черты такого опыта: содержание визуального опыта вращающейся слева направо комнаты можно отличить от содержания визуального опыта той же комнаты, но в случае вращения на месте самого субъекта справа налево. Спецификация содержания также может нуждаться в референциях к индивидам, особым местам и предметам – носителям собственных имен, – узнаваемых субъектом; и почти всегда в состав сложного условия, оговоренного тезисом адекватности будут входит индексальные слова, такие, как «теперь», «Я» (в форме и сочетании «передо мной», например), «здесь» и «там». Все эти элементы указывают на жесткую зависимость содержания перцептивного опыта от его репрезентативных характеристик. Если тезис адекватности ложен, как полагает Пикок, то перцептивный опыт не специфицируется исключительно репрезентативным содержанием. Например, Хинтикка может быть отнесен к приверженцам такого вида тезиса, когда он пишет: «Правильный способ говорить о наших спонтанных восприятиях – использовать тот же самый словарь и тот же самый синтаксис, который мы применяем к объектам восприятия …»722.
В качестве примера не репрезентативного, но, тем не менее, существенного для спецификации перцептивного опыта, содержания может быть приведен, например, следующий. Предлагается представить себя стоящим на дороге, идущей вперед к горизонту прямой линией. На одной стороне дороги стоят два дерева, одно в ста метрах от субъекта, другое – в двухстах. Опыт репрезентирует оба дерева как имеющие одинаковую высоту и другие размеры; тем не менее, субъект имеет ощущение, что ближнее дерево занимает больше визуального пространства, чем дальнее. Утверждается, что это содержание не имеет репрезентативных коррелятов, т.е. что оно определяется не репрезентативными свойствами опыта, а его чувственными свойствами, тем, каков сам этот опыт безотносительно к тому, что он представляет723. В каком-то смысле это – классический пример, поскольку перспективность визуального опыта действительно обычно считается эффектом устройства нашего собственного зрения скорее, нежели репрезентацией каких-то внешних свойств. С другой стороны, возможно, воспринимая два дерева как имеющие одинаковые размеры, мы делаем скидку на расстояние между ними, т.е. интерпретируем реальные различия в опытных содержаниях, относящихся к этим деревьями как различия, репрезентирующие действительное тождество размеров; если бы не вовлеченная в формирование опыта идея расстояния между ними – если бы они, например, воспринимались как нарисованные на стене, – субъект мог бы вполне увидеть их как объекты (изображения) разных размеров. В этой связи можно было бы возразить, что различие в визуальном пространстве, занимаемом в опыте содержаниями, относящимися к двум деревьям, само может быть определено в терминах расстояния между репрезентантами этих содержаний и, т.о., это свойство отсылает к репрезентативному свойству опыта. Другого вида примеры дают эффекты глубины: так, известно, что бинокулярное видение может отличаться от монокулярного в отношении, скажем, одного и того же набора нарисованных на бумаге точек – при определенном расположении некоторых точек можно добиться того, что при бинокулярном взгляде на эту картинку одни точки будут казаться расположенными позади других, тогда как при монокулярном взгляде ничего подобного не происходит. Точки не воспринимаются при этом как действительно находящиеся одни позади других, т.е. ощущению глубины, которое характеризует бинокулярный визуальный опыт в таком случае, не соответствует никакое репрезентативное качество. Примеры третьего вида имеют своим источником так называемый опыт переключения аспектов видения. Равномерно освещенный проволочный каркас в форме куба может восприниматься в первый момент как имеющий одну свою сторону впереди другой, а в следующий – как имеющий противоположную сторону впереди первой. Эти последовательные опыты имеют разные репрезентативные содержания: две разные стороны куба репрезентированы как находящиеся впереди. Но при этом второй опыт может характеризоваться также ощущением, что в репрезентируемом объекте ничего не изменилось: и этому ощущению тождества, считает Пикок, не соответствует никакая репрезентативная характеристика.
Но если на предложенном основании отказаться от тезиса адекватности, то это может означать признание того, что есть существенные свойства перцептивного опыта, которые не могут быть когнитивно доступны никому, кроме самого субъекта этого опыта. Аргумент здесь такой: мы можем сказать, какого вида опыт некто имеет, если мы знаем его желания и интенции и обнаруживаем, что он предрасположен действовать определенными способами, если принимает свой опыт (определенного данного вида) таким, какой он есть. Если, например, он хочет отправиться в определенное место и выбирает короткий путь, кратчайший из доступных, но все же не прямой, мы можем иметь основания считать, что он имеет перцептивный опыт препятствия, стоящего на прямой между ним и его пунктом назначения. Эта гипотеза затем может быть эмпирически подтверждена. Если выводить утверждения о перцептивном опыте индивида из способов, какими его поведение согласуется с внешними обстоятельствами – единственный путь познания внутренних свойств опытов других, то, разумеется, нерепрезентативные свойства этих опытов будут непознаваемыми. Защитник тезиса чувственной специфики опыта может найти такой аргумент лишь поверхностно правдоподобным: но в любом случае ему надо показать, как можно знать чувственные характеристики чужого опыта. Пикок полагает, что «чувственные свойства опыта, подобно его репрезентативным свойствам, имеют надежные и публично идентифицируемые причины». Так, тот факт, что некий объект образует большой визуальный угол, может служить объяснением того, что этот объект занимает большее визуальное «пространство» (и основанием заключать об этой чувственной характеристике опыта), не будучи при этом репрезентативным основанием соответствующей чувственной характеристики. Если так, то не так очевидно, что чувственные свойства опыта в принципе в чем-то эпистемологически проблематичнее, чем его репрезентативные свойства. Если мы полагаем, что этот способ восприятия не имеет репрезентативных антецедентов, то мы можем считать, что он основан на определенных различающих привычках – привычках так, а не иначе группировать элементы в визуальном поле – сложившихся под воздействием социокультурных, биологических или каких-то иных факторов, или их сочетаний.
Обычный со времени Ф. Брентано способ говорить о репрезентирующем аспекте сознания, говорить о нем в терминах интенциональности, направленности сознания на свой предмет. Эту направленность на предмет или бытие сознанием о чем-то Брентано считал неотъемлемой и фундаментальной характеристикой сознания вообще, в том смысле, что без интенциональности нет и сознания. Но даже такая радикальная позиция не исключает вопроса о границах интенциональности: все ли без исключения, что может характеризоваться как феномен сознания, с необходимостью интенционально? Брентано так характеризует связь между сознанием и интенциональностью («Психология с эмпирической точки зрения»): «Каждый ментальный феномен характеризуется … интенциональным в-нем-существованием (inexistence) объекта и тем, что мы могли бы назвать, хотя и не полностью недвусмысленным образом, референцией к содержанию, направленностью на объект (который не следует здесь понимать как то же, что и вещь) …. Интенциональное в-нем-существование характеризует исключительно ментальные феномены. Никакой физический феномен не демонстрирует ничего подобного»; и – «никакой ментальный феномен невозможен без коррелирующего сознания»724. Между тем, идеи Фрейда понимаются некоторыми философами сознания в том смысле, что они демонстрируют возможность интенциональных, но при этом бессознательных ментальных феноменов. Так, Д. Фодор пишет: «Считалось универсально само собой разумеющимся, что проблема сознания и проблема интенциональности существенным образом связаны: что мысль ipso facto сознательна и что сознание ipso facto – сознание о том или ином интенциональном объекте. … Фрейд это представление изменил. Он показал правдоподобность того, что объяснение поведения может требовать постулирования интенциональных, но бессознательных состояний»725. Д. Серль возражает, формулируя так называемый принцип связи: «Только существо, способное иметь сознательные интенциональные состояния, способно вообще иметь интенциональные состояния, а всякое бессознательное интенциональное состояние является, по крайней мере, потенциально сознательным. … Есть концептуальная связь между сознанием и интенциональностью, следствием которой является то, что законченная теория интенциональности требует понятия сознания»726. В пользу этого действительно можно привести, по меньшей мере, два соображения: во-первых, о бессознательном вполне уместно говорить в терминах диспозиции стать объектом осознания; более того, не исключено также, что именно эта характеристика существенна для бессознательного. Во-вторых, само существование интенционального бессознательного – всего лишь гипотеза; более тщательное исследование соответствующих феноменов могло бы дать более четкие намеки на то, насколько здесь действительно мало сознания или, наоборот, насколько уместно здесь говорить об интенциональности727.
Расшифровка интенциональности как направленности на объект также создает многосмысленность, поскольку «направленность на объект» может по разному пониматься относительно разных случаев. Например, испытывая страх и радость, некто, можно сказать, имеет чувство, направленное (интенциональное) в том смысле, что есть объект, внушающий радость или страх: такой объект может быть тождественен причине радости или страха, но, возможно, может и не быть тождественен такой причине. Любовь, очевидно, предполагает объект любви; также и ненависть. Во всех таких случаях идея направленности психического состояния на некий объект, похоже, имеет своим источником (или одним из важных источников) то, что можно назвать логической (или концептуальной) составляющей, а именно что указание на объект переживания требуется для более полной спецификации данного конкретного состояния сознания относительно данного конкретного индивида; это, можно сказать в духе аналитической традиции, наши обычные способы говорить о таких вещах. Известно, что не звучат абсурдными также и такие выражения как «беспричинный страх» или «беспричинная радость»; при этом, конечно, не имеют в виду, что у данного чувства нет физической или какой-либо актуальной причины, но лишь, что нет явного фигуранта, которого можно было бы подставить на место переменной в привычную форму описания для таких случаев «страх перед х» или «радость по поводу у». Но если взять состояние сознания другого вида: например, убежденность в том-то и том-то, – то относительно этих случаев смысл направленности такого состояния на что-либо будет несколько иным. Такие состояния больше располагают к тому, чтобы описывать их в терминах диспозиций: т.е. быть убежденным в том, что имеет место некое конкретное положение дело, не значит в каждый момент времени, пока данное состояние может быть приписано субъекту, думать о том, что данное положение дел истинно или испытывать некое чувство уверенности в том, что это так. Скорее, это предполагает способность утверждать, находясь в физическом и ментальном здравии, если спросят что-то соответствующее, выразить свою уверенность в том, что то-то и то-то. В этом случае, если состояние сознания и направлено на что-либо – скажем, на соответствующее положение дел – то не так, как радость направлена на объект радости. Во втором случае этот объект, можно сказать, непосредственно репрезентируется самим состоянием сознания; в первом же случае его репрезентация есть функция от эпизодов реализации соответствующей диспозиции. Но раз так, то в некоем собственном смысле (т.е. в том же, в каком направлены радость или страх) направленным на объект будет не само убеждение, а его артикуляция; убеждение же, если вообще направлено на объект убежденности, то – посредством возможности (реализующей эту направленность) артикуляции. Однако не исключено, что это различие в большей степени кажущееся, чем действительное.
Можно выделить три семейства теорий интенциональности: 1) натуралистические, предполагающие редуцируемость интенциональности к механизмам «превращения» объектов внешнего мира и их свойств в содержания сознания, а также одних содержаний в другие, описываемым целиком и полностью в терминах естественных наук (физики, химии, биологии); 2) феноменологические, оставляющие «за скобками» вопрос о том, какого рода сущностями являются интенциональные состояния (физическая у них природа или нет), концентрируясь только на том, как интенциональность действует феноменологически; наконец, 3) дефляционные. Последние, скорее, располагают к тому, чтобы трактовать их как концепции, нацеленные на устранение понятия интенциональности из номотетического психологического дискурса; в связи с этим, возможно, их не очень уместно включать в число теорий интенциональности. Идея заключается в том, чтобы ограничиться менее смутными или более интуитивно ясными с точки зрения теоретиков этого вида дескрипциями содержаний сознания в терминах привычных способов вести себя (в том числе употреблять выражения языка) в типических обстоятельствах. Так, Витгенштейн говорит о «таинственной связи между объектом и его именем»; он замечает, что ментальные активности желания и полагания выглядят таинственными и не эксплицируемыми, но это чувство таинственности возникает из ошибки, которая поддается исправлению: «Примитивная философия конденсирует все употребление имени в идею отношения, которое таким образом становится таинственным отношением»728. Путь, которым он предлагает развеять эту ауру таинственности – сконцентрироваться на изучении того, как мы в действительности употребляем имена или приписываем пропозициональные установки. Предположительно, этот способ формировать понятие содержания сознания, выводя утверждения о содержании сознания из соответствий данных наблюдаемого поведения принятым схемам интерпретации такого поведения в ментальных терминах, уязвим для критики того же рода, которой подвержен и бихевиоризм. Наконец, могут быть собственно дуалистические представления об интенциональности, понимаемой в этом случае как способность отличной от физической природы; однако, вряд ли какие-то из них имеют в современной философии вид теории.
Среди натуралистических теорий интенциональности можно различить каузальные, функционалистские, компьютационные и телеологические729. Функционалистские теории они определяют интенциональные состояния по их отношениям к входным и выходным данным и к другим функциональным состояниям. Компьютационные теории в общем и целом представляют собой применение машинной модели к интенциональным характеристикам. Каузальные теории определяют репрезентативные характеристики ментальных состояний в терминах причин этих состояний: появление коровы в поле зрения – причина появления соответствующих перцептивных содержаний; эти содержания и, соответственно, репрезентативные характеристики ментальных состояний, которым такие содержания соответствуют, определяются каузальными связями с объектами внешнего мира. Я могу видеть корову, думать о корове, референциально употреблять слово «корова» и т.д. – т.е. иметь переживание определенного репрезентативного вида – благодаря тому, что реальные коровы воздействовали на мои органы чувств, порождая во мне соответствующий набор переживаний и к этими переживаниям я учился применять также определенные слова и выражения, наделяя их, таким образом, референциальным содержанием («о корове»). Даже если мое перцептивное переживание фактически вызвано появлением чего-то другого, а не коровы, с точки зрения этого подхода, содержанием моего сознания (в этот момент) все равно будет корова в силу существующей каузальной связи между коровами и моими переживания данного вида. Телеологические теории интенциональности отождествляют содержание ментального состояния с (примерной) направленной на мир (world-directed) биологической функцией этого состояния. Так, скажем, состояние желания имеет содержание, включающее воду, только тогда, когда это состояние имеет функцию заставить организм добыть воду (или сделать организм добывающим воду). Перцептивное переживание репрезентирует, скажем, квадратность, если только функция этого переживания – указывать на присутствие квадратной вещи в окружающем пространстве.
Вопрос об условиях интенциональности можно расшифровать как вопрос об интенциональной спецификации состояний сознания, о том, что делает данное состояние состоянием с данным определенным содержанием, а не с другим. В ответе на этот вопрос различаются две противоположных позиции: интернализм (или, иначе, индивидуализм) и экстернализм. Интернализм (в самом общем виде) есть позиция, утверждающая, что содержания ментальных состояний и состояний сознания, в частности, определяются исключительно внутренними свойствами субъекта этих состояний. В частности, эта позиция может быть сформулирована как тезис конститутивного индивидуализма: «Согласно индивидуализму … все ментальные состояния (и события) человека или животного таковы, что нет необходимого или глубокого индивидуирующего отношения между нахождением индивида в состояниях соответствующих видов и физическим или социальным окружением этого индивида»730. С другой стороны, экстернализм утверждает существенную (преимущественно номологическую) связь между (интенциональными) содержаниями сознания и внешними факторами. Тезис конститутивного экстернализма гласит, что «… ментальная природа, по крайней мере, некоторых ментальных состояний (и событий) человека или животного такова, что существует необходимое или глубокое отношение между нахождением индивида в состояниях соответствующих видов и физическим или социальным окружением индивида»731.
Если принимается, что существует различие между содержаниями сознания, соответственно, концептуального и не концептуального видов, то это ставит перед экстерналистом следующую проблему. Отличается ли экстернализм относительно не концептуальных перцептивных содержаний от экстернализма относительно концептуальных содержаний пропозициональных установок? Или, иначе, того же ли вида отношения с внешним миром (физическим или социальным окружением субъекта), что ответственны за индивидуацию содержаний его пропозициональных установок, или какого-то другого, ответственны за индивидуацию содержаний его восприятий (взятых в абстракции от суждений, «схватывающих» эти содержания)? Экстернализм относительно полаганий более или менее понятен: так, в этой роли может выступать простое утверждение, что данное состояние индивида является его полаганием, что р, если и только если это полагание связано с положением дел «р» каузальными отношениями правильного вида и индивид владеет концептуальным аппаратом, достаточно богатым для формирования суждения «р». Перцептивное содержание, если имеет принципиально не концептуальный характер, должно быть не зависимо от публичного языка. Но раз так, то нечего ожидать найти социальные внешние факторы, играющие индивидуирующую роль в отношении перцептивных содержаний. Кроме того, не будучи включающими объект содержаниями, перцептивные содержания не могут рассматриваться с экстерналистской точки зрения по аналогии с содержаниями полаганий еще и в том отношении, что последние являются включающими объекты в описанном выше смысле. Пример экстернализма для полаганий: «Если я смотрю на яблоко… и думаю „Это яблоко гнилое“, а ты смотришь на нумерически отличное, но качественно неотличимое, яблоко и думаешь „Это яблоко гнилое“, то даже если мы достаточно сходны по своим внутренним характеристикам, эти наши полагания будут иметь различные содержания благодаря нашим отношениям к различным яблокам. Мое полагание … есть полагание, правильность которого зависит от того, как обстоят дела с соответствующим яблоком: действительно ли оно гнилое. Твое полагание, напротив, таково, что его правильность индифферентна по отношению к тому, как обстоят дела с этим яблоком, но вместо этого зависит от того, как обстоят дела с другим яблоком. В этом смысле содержания наших полаганий включают объекты»732. Соответственно, экстерналист может утверждать, что? варьируя миры (структуры положений дел) относительно неизменных внутренних структур субъекта, можно получить соответствующую вариацию содержаний его полаганий. Но этот экстерналистский аргумент не работает в случае не включающих объекты перцептивных содержаний.
Достаточно очевидное интерналистское решение, между тем, таково: перцептивное содержание варьируется в зависимости не от того, каков мир, а от того, каким он кажется субъекту733. В этом случае, если субъект не различает между двумя объектами, то между опытами этих объектов нет феноменологического различия перцептивного содержания, что резко контрастирует со случаем, описанным выше. В качестве возражения против такого принципа индивидуации перцептивного содержания экстерналист может привести такой пример. В возможном мире w1 – или даже в действительной ситуации – субъект х имеет опыт с определенным квантифицированным содержанием, например, опыт квадратного объекта определенного размера. Субъект двойник х – у – в другом возможном мире w2 (или в возможной ситуации) имеет опыт такого же объекта, отличающийся своим содержанием, несмотря на тождество внутренних характеристик х и у. Еще больше экстерналист может утверждать, показав, что двойник х такой ситуации может иметь альтернативное содержанию сознания х содержание734. Пример такого рода приводит Т. Бердж735. В его истории индивид обычно воспринимает тени определенного маленького размера (О) как тени маленького размера («как они есть») – как О; но в какой-то момент случайно ошибочно принимает (С) – такого же размера выбоину – за О. В контрфактической ситуации (в другом возможном мире), согласно примеру, нет видимых (О): те впечатления, которые в действительной ситуации вызываются тенями данного размера и объясняются в терминах (О), в контрфактической ситуации вызываются такого же размера выбоинами и объясняются в терминах (С). В таком возможном мире ситуация, предложенная в примере может иметь, по мнению Берджа, две интерпретации: либо индивид воспринимает выбоину как выбоину (просто нет ошибки восприятия, предполагаемой примером относительно действительной ситуации), либо он, по крайней мере, не воспринимает выбоину как тень (ошибка восприятия есть, но результирующее содержание во всяком случае не отсылает к понятию (О)). В любом случае, утверждает Бердж, контрфактический индивид-двойник отличается от фактического содержанием своего опыта относительно (С).
Интерналисткий ответ на это возражение может принять одну из двух форм. Консервативный ответ может состоять в отказе признавать, что контрфактическое содержание опыта индивида будет отличаться от действительного (относительно данного примера это означает утверждение, что опыт контрфактического индивида будет опытом тени определенного размера (опытом (О)). Ревизионистский ответ может состоять в отказе признавать экстерналистскую спецификацию опыта индивида в исходной (действительной) ситуации. Так ревизионист может согласиться, что если бы в данном примере индивид в действительности имел опыт тени, то опыт его двойника мог бы отличаться своим содержанием, но настаивать при этом на том, что спецификация действительного опыта как опыта тени не мотивирована. Как действительному субъекту, так и его контрфактическому двойнику правильнее будет в данной ситуации, с этой точки зрения, приписать одинаковое более общее содержание опыта: например, тень-или-выбоина736. Пример консервативного ответа737: представим себе, что различие между тенями и выбоинами очень важно для успешной адаптации организмов рассматриваемого типа: тени – важный источник прохлады и защиты от палящего солнца днем, а выбоины достаточно велики, чтобы причинять заметный вред здоровью организмов. В этом случае в действительной ситуации организм будет иметь диспозицию двигаться в направлении того, что воспринимается как тень и избегать того, что воспринимается как выбоина, т.е. опыт того типа, который обычно продуцируется тенями, будет в этом случае связан с определенными поведенческими диспозициями. В примере Берджа предполагается, что в действительной ситуации и в контрфактической индивиды имеют одни и те же поведенческие диспозиции. Поэтому, если в действительной ситуации, приняв выбоину за тень, он направиться к ней, чтобы укрыться от солнца и в конечном счете ошибка восприятия раскроется – ведь он имеет обе концепции, как тени, так и выбоины – то относительно контрфактической ситуации, где диспозиция искать укрытия от солнца сохраняется, и индивид-дубликат систематически спотыкается о выбоины и разбивает себе ноги, пытаясь укрыться от тени, мы должны будем заключить, считает Мэттьюз, что в этом окружении индивид воспринимает выбоины как тени или во всяком случае не как выбоины. Ревизионистский ответ738 может состоять в следующем: если дано, что в контрфактической ситуации индивид не различает между тенями и выбоинами, можно с не меньшим основанием, чем то, на котором Бердж делает вывод о том, что субъект воспринимает выбоины как выбоины или не как тени, заключить, что такой контрфактический организм воспринимает и выбоины, и тени как инстанты одного и того же типа сущностей: тогда содержанием опыта, вызванного (С), как в действительной, так и в контрфактичсекой, ситуации скорее следует считать одно и то же – содержание некоего типа, в объем описания которого входят как выбоины, так и впадины; можно также это содержание описать как «тень-или-выбоина».
Экстерналист может предложить, по меньшей мере, два решения или их комбинацию.
Пример Берджа построен таким образом, что экстерналистская позиция в нем представлена тезисом каузальной совариации, согласно которому содержание индивидуального опыта варьируется в зависимости от вариации каузальных антецедентов этого опыта. Стандартное возражение против этого тезиса, как мне кажется, составляют примеры «подмены»: предположим инопланетяне в тайне от людей истребили всех кошек и заменили их точными копиями-роботами – это случай изменения каузальных антецедентов, поскольку у последующих поколений людей те виды опыта, которые имели своими каузальными антецедентами живых кошек, будут иметь в качестве подобных антецедентов качественно неотличимых роботов-кошек (отличает их только их история, не известная людям и, пусть, структурные отличия такого уровня, что человеческой науке их не под силу выявить). Тезис сохранения тождества видов опытов можно здесь утверждать хотя бы на основании сохранения видов поведенческих диспозиций, связанных с впечатлениями такого рода (с опытом кошек). При этом, на каком основании можно утверждать, что и содержания соответствующего опыта в таком случае измениться вместе с подобным изменением в мире? Скорее уместно предположить, что содержание останется прежним. Экстерналист может отказаться от этого тезиса, сохранив при этом собственно экстерналистский подход, т.е. он может отказаться считать, что тезис каузальной совариации существенен для (или неотъемлем от) экстернализма: например, он может утверждать (как, судя по всему, делает Бердж), что какого угодно вида, не только каузальные, внешние факторы могут быть основанием спецификации перцептивных содержаний – например, эволюционные.
Пример Берджа был нацелен на то, чтобы продемонстрировать, что перцептивное содержание не следует нередуктивно (supervene) из внутренней конституции индивида в сочетании с его поведенческими диспозициями. Но сами поведенческие диспозиции могут интерпретироваться экстерналистски: производство поведения того или иного типа может рассматривать как зависящее не только от того, что происходит внутри субъекта, но и от внешних факторов. Если так, то можно утверждать, что поведение также варьируется в зависимости от определенных внешних изменений, тогда как внутренняя структура субъекта остается неизменной. Тогда можно, например, утверждать, что если уж так сложилось эволюционно, что субъекты в некоем возможном мире не различают между тенями и выбоинами, то они не могут вследствие воздействия этих же эволюционных факторов иметь те же поведенческие диспозиции относительно теней и выбоин, что и субъекты в действительном мире, пусть даже внутренне они – двойники; соответственно, в этом случае их адаптивность может не пострадать.
Спор о природе и условиях репрезентации в рамках философии сознания показателен не только как экспликация проблемы связи сознания, познания и окружающего мира, но еще и в отношении того места в структуре активно разрабатываемых в современной философии проблем проблемы сознания. Это – не только проблема психологии, но и, как минимум, эпистемологии и теории языка. Не удивительно, в частности, что язык, на котором ведется в современной литературе на эту тему, восходящей в той или иной степени к аналитической традиции, спор о ментальной репрезентации, во многом аналогичен языку и концептуальном ряду, на котором эксплицируются проблемы теории знания в их современной постановке. Так, «интернализм» и «экстернализм» – две базисные концепции как ментальной репрезентации, так и знания. И это не удивительно, учитывая, в какой мере знание, во всяком случае, в том смысле, который мы вкладываем в идею эмпирического знания, зависит от репрезентативной способности. Чем бы не завершился этот спор, он вряд ли может быть завершен в философии сознания, взятой отдельно от других дисциплин, нацеленных на прояснение или решение других современных фундаментальных философских проблем, прежде всего, конечно, эпистемологических. Пожалуй, от этих факторов перспектива развития данного вопроса даже больше зависит, чем от того, в какой степени прав или не прав, например, функционализм. Ведь, признавая репрезентативность ментального, уже нельзя, исповедуя физикализм, отождествлять репрезентативные ментальные состояния только с процессами в мозгу или нейронными состояниями; следует признать, что для идентификации таких состояний существенны те факторы, которые ответственны за его репрезентативность, интерналистские или экстерналистские. Защитник интернализма мог бы настаивать на тождестве факторов этого вида с нейронными процессами или состояниями, возвращая физикализму психонейронное тождество, но во всяком случае – не экстерналист.
***
Таким образом, мы рассмотрели в самых общих чертах эволюцию взглядов на проблему сознания и психологии в рамках аналитической философии; мы увидели, что они прошли вместе с ней трудный путь, от «простого» редукционизма и бихевиоризма, мотивированных позитивизмом, до более сложных решений, более соответствующих постпозитивистской парадигме. В заключение уместно коротко очертить критическую перспективу философии сознания. Критика недостаточности или избыточности теории относительно объема допускаемых ею ментальных сущностей опирается главным образом на два вида свидетельств: свидетельства, так сказать, парадигмальных случаев того, что действительно относится к ментальному или является существом с сознанием, и свидетельства практической рациональности. Но, как мы видели, по крайней мере, на примере общей критики функционализма, использование этих видов свидетельств оперирует разными «фрагментами» здравого смысла; и совершенно не обязательно, чтобы здравый смысл как некая совокупность идей представлял собой однородное и когерентное целое. Не говоря уже о том, что совершенно не обязательно, чтобы здравый смысл как источник обосновывающих или опровергающих теорию свидетельств (независимо от того, насколько он тождественен некоему повседневному социализуемому здравому смыслу или же некоему научному здравому смыслу, а насколько – латентно конструктивен) был адекватным источником знания о соответствующем предмете или надежности желаемого вида. В связи с этим весьма вероятно, что относительно подходов, претендующих на понимание или объяснение ментального и сознания, соответствующие фрагменты здравого смысла (или же, может быть, здесь уместнее говорить о различных здравых смыслах?), скорее, находятся в конфликтном отношении, чем в отношении взаимной поддержки. Проблема сознания в аналитической философии выглядит (в том числе) как проблема согласования определенного набора идей. Не претендуя на полноту охвата, можно, тем не менее, утверждать, что этот набор включает следующие выводы и максимы:
Сознание должно быть понято (рационализовано или объяснено);
Понимание (рационализация, тем более – объяснение) предполагает, в том числе достижение консенсуса по ряду релевантных вопросов на специфицированном множестве субъектов. Научное объяснение сознания в этом смысле предполагает достижение научного консенсуса, или, по крайней мере, хорошую перспективу его достижения, по ряду вопросов, таких, как вопрос о критериях сознания739.
Предварительный концептуальный консенсус требует понимать сознание как феноменальную сущность с определенными (или, скорее, определимыми) каузальными свойствами или ролями. Следовательно: а) объяснение сознания, скорее всего, не может быть исключительно феноменологическим и б) консенсус в науке по вопросу о сущности с каузальными свойствами с наибольшей вероятностью может быть обеспечен в рамках теоретизирования, исходящего из идеи материального сознания и опирающегося на концепцию его доступности эмпирическому исследованию.
На пути консенсуса, однако, встают философские аргументы, использующие два вида тестов на адекватность предлагаемого объяснения (будь то феноменологическое, структурное, функциональное или дефляционное объяснение): тест на практическую рациональность и тест на совместимость с набором или моделью парадигмальных случаев. Оба эти теста имеют в качестве источников своих проверочных данных и, соответственно, оценок здравый смысл. Но соответствующий здравый смысл может не быть когерентным целым и, применительно к существующей ситуации, скоре всего, таковым не является, что делает совместное применение тестов обоих видов рационально не применимым (если мы рассчитываем на достоверный и незаинтересованно полученный результат), а результаты их последовательного применения взаимно плохо совместимыми относительно требуемого вывода о поддержке или не поддержке объяснения или теории данного вида опытом соответствующего вида. Все это, похоже, предполагает необходимость более тщательного анализа и, возможно ревизии критериев проверки теоретических результатов, касающихся понимания и объяснения сознания на адекватность, а также, не исключено – более корректной формулировки требования объяснения для проблемы сознания. Задачи такого рода, однако, сами уже не относятся к сфере компетенции изучения сознания или философии сознания, а скорее, представляют собой метавопросы относительно этой группы задач и теорий. Сфера теоретической деятельности, к которой они относятся, скорее всего, есть теория или философия обоснования: дисциплина, нацеленная на выработку более или менее общих ответов на вопросы о критериях, достаточных условиях и тому подобных характеристиках консенсуса. Таким образом, если сказанное верно, то философия сознания имеет зависимый характер от философии обоснования.