Глава первая. «ВЕЛИКАЯ ПРИНЦЕССА РОССИЙСКАЯ, ТАКО Ж ЛИФЛЯНДИИ, КУРЛЯНДИИ И СЕМИГАЛИИ ГЕРЦОГИНЯ»

Не давай меня, дядюшка,

Царь государь Пётр Алексеевич,

В чужую землю нехристианскую, бусурманскую.

Выдай меня, царь государь,

За своего генерала, князя, боярина.

Народная песня

Невидная царевна

За исполнение процитированной в эпиграфе песни жительница Шлиссельбурга Авдотья Львова в 1739 году угодила в Тайную канцелярию по доносу местной канцелярской крысы — копииста Алексея Колотошина. Бедная мещаночка уверяла, что пела «с самой простоты», как это делали «малые ребята» во времена её молодости в Старой Руссе. Но дело было признано важным. Сам начальник сыска империи, генерал-аншеф Андрей Иванович Ушаков, допрашивал Авдотью с пристрастием: «…не из злобы ли какой пела?» — и для удостоверения в истине приказал поднять её на дыбу. Судя по всему, о деле была извещена сама императрица, но сочувствия к «певице» не проявила, тем более что баба спроста поведала и о слухе, что у государыни будто бы был сын. От имени героини песни было приказано Авдотью «нещадно» наказать кнутом с последующим «свобождением» и вразумлением о пользе молчания{43}.

Похоже, государыне было не слишком приятно вспоминать о своей не очень счастливой молодости. Её мать Прасковья Салтыкова в браке с царём Иваном Алексеевичем, недееспособным и отодвинутым от власти энергичным Петром, родила пять дочерей, но две из них умерли в младенчестве. Три оставшиеся — Катя, Аня (родилась 28 января 1693 года) и Параша — рассчитывать на особо привилегированное положение не могли, тем более что родных братьев, возможных наследников трона, у них не было. Пётр сохранил двоецарствие и обещал старшему брату уважать его, как отца. Имя Ивана ставилось во всех царских грамотах и документах на первое место. Сам же «старший» государь делами не интересовался —выполнял церемониальные обязанности, а остальное время посвящал постам и молитвам. Он скончался в январе 1696 года, немного не дожив до тридцати лет, и был с положенными почестями погребён в Архангельском соборе Московского Кремля.

В былые московские времена жили бы девицы-царевны затворницами, изредка выезжали на богомолье и, вероятно, закончили свой век черницами. Детство Анны прошло в Измайлове — бывшей «ферме» и охотничьем хозяйстве её деда-царя Алексея Михайловича, где в 1702 году был выстроен новый деревянный дворец. Посетивший Измайлово в июле 1699 года секретарь австрийского посольства Иоганн Корб изобразил его маленьким райским уголком:

«Замок окружает роща, замечательная тем, что в ней растут хотя и редко, но весьма высокие деревья; свежесть тенистых кустарников умеряет там палящий жар солнца. Господин посол, желая насладиться видом этих волшебных мест, отправился туда. За ним следовали музыканты, чтобы гармоническую мелодию своих инструментов соединить с приятным звуком тихого шелеста ветра, который медленно стекает с вершин деревьев. Царицы (Прасковья Фёдоровна и вдова Фёдора Алексеевича Марфа Матвеевна. — И. К.), царевич (Алексей Петрович. — И. К.) и незамужние царевны пребывали тогда в этом замке. Желая немного оживить свою спокойную жизнь, которую ведут они в сём волшебном убежище, они часто выходят на прогулку в рощу и любят гулять по тропинкам, где терновник распустил свои коварные ветви. Случилось так, что августейшие особы гуляли, когда вдруг долетели до их слуха приятные звуки труб и флейт; они остановились, хотя и возвращались уже в замок. Музыканты, видя, что их слушают и что их игра нравится, старались играть ещё приятнее, соперничая между собой в том, что игра заставит всепресветлейших слушателей долее оставаться на месте. Князья царской крови, с четверть часа слушая симфонию музыкальных инструментов, похвалили искусство всех артистов»{44}.

У царицы в Измайлове был маленький двор со своими стольниками, стряпчими, ключниками, подьячими, конюхами, сторожами, истопниками; на «оклад» двум царственным вдовам выделялось от 12 до 30 тысяч рублей в год, к тому же у Прасковьи Фёдоровны имелись немалые вотчины — около 2,5 тысячи дворов в Нижегородском, Новгородском и Псковском уездах. Во главе штата и хозяйства стояли брат царицы кравчий Василий Салтыков и стольник Василий Юшков, но дела шли плохо: управители и приказчики безбожно обманывали хозяйку{45}, а та в хлопотные дела не вникала. Эта нелюбовь к хозяйственным вопросам, как видно, передалась по наследству Анне и сестрам.

«Благоверная царица и великая княгиня», сестры Петра I царевны Наталья, Мария, Феодосия и Екатерина Алексеевны со своими придворными устраивали катания на лодках, качались на качелях, гуляли в роще или среди яблонь и слив в «Виноградном саду», кормили рыб в прудах, слушали голосистых украинских певчих Льва Кирилловича Нарышкина; после увеселений следовали «стол и вечернее кушение». Время от времени там появлялся юный Пётр и всех домочадцев и гостей «жаловал питьями»{46}. По праздникам царевны смотрели на хороводы крестьянских девок и жаловали их пряниками — не оттуда ли пошла привычка Анны к общению с бойкими и говорливыми простолюдинками?

В окружении царицы Прасковьи имелись калеки, гадалки, юродивые, в том числе подьячий Тимофей Архипыч, выдававший себя за пророка. Пётр подобную публику не любил, но на вдовую царицу не гневался, благо политических амбиций она не имела и ни в чём ему не перечила: одевалась (и одевала дочерей) по новой моде, ездила на празднества, покорно перебралась в Петербург, где для неё на Васильевском острове был выстроен дворец, — а большего от неё и не требовалось.

Голландский художник Корнелий де Бруин по повелению царя в марте 1702 года должен был писать портреты царевен, что и сделал «с возможной поспешностью, представив княжён в немецких платьях, в которых они обыкновенно являлись в общество, но причёску я дал им античную, что было предоставлено на моё усмотрение».

Де Бруин оставил первое известное нам свидетельство о невестке и племянницах Петра I: «Перехожу теперь к изображению царицы, или императрицы, Прасковьи Фёдоровны. Она была довольно дородна, что, впрочем, нисколько не безобразило её, потому что она имела очень стройный стан. Можно даже сказать, что она была красива, добродушна от природы и обращения чрезвычайно привлекательного. Ей около тридцати лет. По всему этому её очень уважает его величество царевич Алексей Петрович, часто посещает её и трёх молодых княжон, дочерей её, из коих старшая, Екатерина Ивановна, — двенадцати лет, вторая, Анна Ивановна, — десяти и младшая, Прасковья Ивановна, — восьми лет. Все они прекрасно сложены. Средняя белокура, имеет цвет лица чрезвычайно нежный и белый, остальные две — красивые смуглянки. Младшая отличалась особенною природною живостью, а все три вообще обходительностью и приветливостью очаровательною»{47}.

Конечно, царевен чему-то учили, но едва ли их образование было достойным — им ведали ничем не прославившийся старший брат знаменитого дипломата Иоганн Христофор Остерман и заезжий француз Рамбур, учитель «танцевального искусства и поступи немецких учтивств» — ни тем ни другим Анна в зрелом возрасте похвастаться не могла.

Видевший сестёр в январе 1710 года датский посланник Юст Юль отметил, что они усвоили кое-какие светские манеры: «Любопытно, что молодые царевны при встрече с кем-нибудь тотчас же протягивают руку, [подымая её] высоко вверх, чтоб к ним подошли и поцеловали оную. В общем они очень вежливы и благовоспитанны, собою ни хороши, ни дурны, говорят немного по-французски, по-немецки и по-итальянски»{48}. Однако Анна иностранными языками, даже немецким, свободно не владела, а корявый, рубленый почерк в стиле «курица лапой» показывает, что письмо для неё было не самым привычным и лёгким занятием. Зато некоторые дедовские пристрастия передались внучке — правда, она, в отличие от Алексея Михайловича, увлекалась не «красной» соколиной охотой, а, что несколько необычно для дамы, ружейной пальбой. Вслед за помянутым автором стихотворного романа можно предположить, что ей удалось

…так сдружить с роскошной флорой.

Провожала Анна дни

Среди милых ей просторов

Деревенской тишины.

Впрочем, юность будущей государыни едва ли была радостной — царица больше любила старшую дочь Екатерину; на младших нежности, видно, не хватало, и Анна даже много лет спустя боялась гнева матери. А что ещё она видела в юности? Переезды, неустроенный быт только что основанного Петербурга, случайных учителей, пальбу и фейерверки петровского двора, привычные жестокости, когда государь лично распоряжался повешением дезертиров или царские шуты получали пощёчины за червонцы. Развлечения, устраиваемые в царском дворце, не отличались изысканностью: «…много ели, пили и стреляли; и разгула, и шума было здесь столько же, сколько на любом крестьянском пиру». В резиденции Меншикова «все без различия пола и состояния вынуждены были прыгнуть в канал, вырытый князем на его счёт у его дома, и простоять там два часа кряду, выпивая чаши. Одни только царевны были пощажены»{49}.

Но всё же благодаря петровским преобразованиям царевны начали выходить в свет. Английские дипломаты отмечали, что в ноябре 1707 и 1708 годов сестры Ивановны присутствовали на праздновании дня рождения Меншикова в его палатах, но их вместе с матерью «угощали в то же время в отдельных покоях»{50}; видимо, они чувствовали себя неловко во время шумных петровских застолий.

Однако в покое их не оставили. Для Петра I, в огне баталий Северной войны строившего свою державу, дочери и племянницы служили стратегическим ресурсом в большой дипломатической игре. Анна Ивановна стала первой русской принцессой, которой предстояло отбыть в чужие края вопреки традициям московского двора. После победной Полтавской битвы (1709) Пётр I сначала решил выдать её за сына своего союзника, саксонского наследного принца. В марте 1710 года царицу с дочерьми вытребовали в только что основанный Петербург. Но вскоре грозный дядюшка изменил решение — теперь он планировал брак Анны с герцогом Курляндским. Согласия царевны никто и не думал спрашивать — она стала очередной и не самой важной ставкой в дипломатических планах царя.

После захвата шведских владений в Прибалтике Пётр всё сильнее вмешивался в дела германских княжеств. Своего сына Алексея он женил на принцессе Шарлотте Вольфенбюттельской, а руку старшей дочери, Анны, предложил герцогу Голштинии. Старшая царская племянница Екатерина предназначалась мекленбургскому герцогу Карлу Леопольду, известному подражанием шведскому королю-солдату Карлу XII (за что он получил прозвище королевской обезьяны) и вздорным характером, из-за которого в итоге был изгнан собственными дворянами. Серия династических браков закрепляла фактически установившееся влияние России на политику этих карликовых государств.

Маленькая прибалтийская Курляндия (южная часть современной Латвии) являлась вассальным владением польской короны и несколько лет подряд служила ареной боевых действий саксонских, шведских и русских войск. В довершение несчастий в 1703–1711 годах на страну обрушилась «великая чума»; смерть стала настолько обычной, что крестьяне даже не считали нужным собирать урожай. Полтавская битва положила конец могуществу Швеции и её господству в Прибалтике. Отныне судьба Курляндии находилась в других руках. Договор России с Пруссией в октябре 1709 года разделял сферы влияния в пограничных территориях; его 3-й параграф предусматривал брак молодого курляндского герцога с племянницей Петра I. Возможно, царь сразу же обрадовал этим решением герцогскую фамилию — в ноябре по пути в Ригу он заехал в Митаву.

Так по воле дяди судьба Анны переплелась с историей крохотного государства. Вопрос был решён между делом — для встречи с курляндской делегацией Пётр прибыл на несколько дней из-под осаждённого Выборга, 21 июня 1710 года состоялась помолвка, а вечером царь уже умчался к своей армии. Церемония была несложная: «…штаб-офицер привёл присланных для этого дела герцоговых посланцев в дом князя Меншикова; тут князь принял их, разменялся с ними заключённым между сторонами соглашением и затем перевёз на ту сторону реки, в царский сад, где их ждала принцесса Анна. [Она] стояла между своею матерью и царём. После первых приветствий гофмаршал герцога, обратившись к царице, попросил от [имени] своего господина руки её дочери и, получив утвердительный ответ, тотчас передал [невесте] портрет герцога, украшенный драгоценными камнями, а равно и кольцо. Царь снял с пальца царевны другое кольцо и вручил его для передачи герцогу. Затем гофмаршалу и надворному советнику царь подарил по 2000 рублей, камер-юнкеру 600 рублей и секретарю 300 рублей; вдобавок обещал подарить гофмаршалу немедленно по возвращении из Выборга свой портрет, украшенный алмазами»{51}.

Условия были не слишком выгодны для Курляндии, но как раз в это время русские войска закончили завоевание Прибалтики: в июне сдался Выборг, в июле — Рига, в августе — Пернов, в сентябре — Ревель. Долго уговаривать послов не пришлось: они пошли бы на любой брачный вариант, дававший Курляндии избавление от многолетней и разорительной войны «под рукой» могущественного соседа; к тому же Пётр милостиво согласился освободить герцогство от военных постоев и контрибуций.

Весной 1710 года Пётр I разрешил бежавшему от шведов в Пруссию Фридриху Вильгельму вступить в управление собственным герцогством, а его послам — прибыть в Петербург для завершения переговоров о браке. Надежду курляндских и прусских дипломатов на получение герцогом в управление «генерал-викариата» Лифляндии и материальной помощи царь решительно разрушил. Приданое Анны составили 200 тысяч рублей, из которых 160 тысяч практичный Пётр сразу же направил на выкуп заложенных герцогских имений. Царь пообещал герцогу защищать его владения от внутренних и внешних врагов, взамен герцогство должно было соблюдать нейтралитет во всех войнах и пропускать через свою территорию русские войска.

Кроме того, были предусмотрены и печальные обстоятельства — возможно, потому, что здоровье герцога вызывало опасения. Одна из статей — к несчастью, оказавшаяся востребованной — предполагала: «Буде же светлейший герцох, князь по смерти детей по себе не оставит, а её высочество, супруга его, во вдовстве пребывати во весь живот свой соизволит, то обещает оный в засвидетельствование усердной своей ко оной любви и склонности княжеской особе достойное вдовское жилище и замок и по сороку тысяч рублёв на год на пропитание; против того же обещает светлейший герцох своей пресветлейшей супруге на её ручныя и одежныя денги по пятнатцати тысяч рублёв погодно из княжой казны во весь живот ея по четверти года выдавать и сверх того её двор и служителей (в которых учреждении, приёме и премене оный себе свободныя руки имети удерживает) всем и по особливо жалованье платить и содержание давать»{52}. На том и порешили. 29 августа Петром и Анной была подписана «грамота» о бракосочетании.

Надо было и невесту показать. Увы, портрета Анны в юности нет, но в том же 1710 году секретарь датского посланника Расмус Эребо назвал её «очень красивой и умной девушкой, [отличавшейся] особенною кротостью и благожелательностью». В июле царь повелел катать Анну с сестрами по Неве на шлюпке, а в августе отправил её вместе с прибывшим герцогом на «экскурсию» в Шлиссельбург — с ночёвками в палатках, где «по русскому обычаю всю ночь шла жестокая попойка»; в сентябре жених с невестой и гостями присутствовали при представлении «картины морского сражения» (были сожжены два старых судна).

Фридрих Вильгельм прибыл в Петербург не в лучшей форме, и его министры заикнулись было о переносе свадьбы. Однако Пётр торопился в поход на турок и медлить не желал. 31 октября 1710 года бракосочетание состоялось; государь был и распорядителем — «обер-маршалом», и посажёным отцом невесты. Петра не смутило нежелание местоблюстителя патриаршего престола митрополита Стефана Яворского венчать курляндского «лютора» с русской царевной по православному обряду — по приказу царя обряд совершил его духовник архимандрит Хутынского монастыря Феодосии Яновский, которому пришлось спешно заучивать фразы на латыни для обращения к герцогу.

Торжество прошло с надлежащей «магнифициенцией»: Пётр с компанией шаферов — гвардейских и морских офицеров — явился в резиденцию герцога на завтрак; кортеж лодок по Неве доставил жениха и невесту во дворец Меншикова. С пристани «свадьба направилась в таком порядке: впереди шла музыка со всевозможными инструментами; за [нею] шафера; потом жених между своим [посажёным] отцом и [наречённым] братом, [то есть] царём и вице-адмиралом Крейцем; далее невеста в белом бархатном одеянии с пышным венцом из драгоценных камней на непокрытой голове и с подбитою горностаем царскою бархатною мантией на плечах, подол которой с боков несли два офицера. Невесту вели генерал-адмирал и великий канцлер Головкин; первый держал её за правую, [второй] за левую руку. За невестою беспорядочной толпой шли дамы. Недалеко [от пристани], вправо от пути, которого держалась свадьба, были расставлены рядами фейерверочные рабочие в разнообразных весьма забавных шутовских нарядах, с палками и ракетами в руках».

Венчание состоялось, как говорит походный журнал царя, в «полотняной церкви», спешно поставленной в недостроенном дворце{53}. Затем Пётр повёл молодых в зал и посадил их за стол под балдахин из алого бархата. Анонимный немецкий автор, издавший в 1713 году своё сочинение о путешествии в новую российскую столицу, описал торжество:

«Гостей угощал лично его царское величество, в качестве обер-маршала, вместе с 24-мя маршалами (или, как их называли, шаферами), которые все, равно как и он сам, ходили вокруг столов, имея навязанную на правой руке, в знак своего звания, кокарду из брабантского кружева с разноцветными лентами. Царь провозглашал тосты за здоровье стоя и был, как казалось, в очень весёлом расположении духа; кубки с вином подносили гостям, по русскому обычаю, шаферы (частию из флотских капитанов), а за свадебным столом кушанье подавал первый камергер его величества. При питии каждого здоровья стреляли или из расставленных на плаце перед Меншиковскими палатами 15-ти чугунных шестифунтовых и 15-ти же медных пушек, залпом из 11-ти или 14-тью выстрелами с царской шаутсбенахтской яхты Лизеты, стоявшей тут же на реке и расцвеченной снизу до верха пёстрыми флагами и вымпелами.

После обеда до глубокой ночи продолжались польские и французские танцы; около же 2-х часов пополуночи его царское величество с знатнейшими из гостей отвёл новобрачных в спальный покой, где они, с кавалерами и дамами, сели за стол, на котором стояли конфекты, и выпили по несколько кубков вина. Спустя четверть часа все встали; новобрачные удалились в особо приготовленные для их раздевания комнаты, прочее же общество разъехалось по домам, после чего привели к брачному ложу сперва молодую вдовствующая царица с принцессами, а потом молодого сам царь»{54}.

На следующий день торжество продолжалось. После семнадцати заздравных чаш под пушечную пальбу гостей ожидал сюрприз, «…по окончании [обеда], — поведал датский посланник Юст Юль, — в [залу] внесли два пирога… Когда [пироги] разрезали, то оказалось, что в каждом из них лежит по карлице. Обе были затянуты во французское платье и имели самую модную причёску. Та, что [была в пироге] на столе новобрачных, поднялась в пироге, сказала по-русски речь в стихах так же смело, как на сцене самая привычная и лучшая актриса. Затем, вылезши из пирога, она поздоровалась с новобрачными и прочими [лицами,] сидевшими [за их столом]. [Другую] карлицу — из пирога на нашем столе — царь сам перенёс и поставил на стол к молодым. Тут заиграли менуэт, и [карлицы] весьма изящно протанцевали этот танец на столе перед новобрачными».

Вечер завершился фейерверком, установленным на плотах на Неве: «Сперва на двух колоннах [загорелось] два княжеских венца; под одним стояла [буква] F, под другим А, а посредине, между венцами, V. Потом [появились] две пальмы со сплетшимися вершинами, над ними горели слова: “любовь соединяет”. Далее показался Купидон в рост человеческий с крыльями и колчаном на раменах; замахнувшись, он держал над головою большой кузнечный молот [и] сковывал вместе два сердца, лежащие перед ним на наковальне. Сверху горела надпись: “из двух едино сочиняю”»{55}. Сам Пётр объяснял окружающим значение каждой аллегории и, как обычно, усердно «трактовал» гостей — по его собственному выражению, «до состояния пьяного немца».

После свадьбы молодых ожидали новые пиршества — ответный приём герцога, устроенная царём 25 ноября свадьба придворного «карлы» Екима Волкова, где гостей развлекали необычным зрелищем гульбы свезённых на торжество семидесяти двух карликов и карлиц: «Тут собственно и началась настоящая потеха: [даже те карлики], которые не только не могли танцевать, но и едва могли ходить, всё же должны были танцевать во что бы то ни стало; они то и дело падали и так как по большей части были пьяны, что [упав] сами уже не могли встать и в напрасных усилиях подняться долго ползали по полу, [пока наконец] их не поднимали другие карлики. Так как часть карликов напилась, то происходило и много других смехотворных приключений: танцуя, они давали карлицам пощёчины, если те танцевали не по их вкусу, хватали друг друга за [волосы], бранились и ругались, так что трудно описать смех и шум, [происходивший на этой свадьбе]»{56}. Судя по отзыву датского дипломата, петровский «бомонд» считал режиссёрскую задумку царя вполне удачной. Посему едва ли стоит сурово осуждать Анну Иоанновну за игры её собственных шутов — она хотя бы не заставляла их напиваться.

Затем последовали день рождения и именины Меншико-ва, праздник ордена Святого Андрея Первозванного, встреча Нового года — с соответствующими возлияниями. Датский посланник просил о милости, чтобы выпивать ему «было определено полтора литра — [цельный] за [здоровье] царя и пол [литра] за его любовницу»; Пётр же меньше чем на два литра не соглашался. Возможно, эти обстоятельства сыграли роковую роль в судьбе молодых; не случайно Анна Иоанновна, уже сделавшись императрицей, не терпела неумеренного пьянства. Однако секретарь английского посольства Вейсброд отметил, что перед отъездом в Курляндию герцог был «в добром здравии», а вот у его жены случились «приступы лихорадки». Но именно для несчастного Фридриха Вильгельма поездка стала роковой: на маленькой почтовой станции Дудергоф в 30 верстах от Петербурга он слёг и через три дня, 13 января 1711 года, скончался. Для Анны, выбравшейся было из-под опеки не любившей её матери и сурового дяди, это было крушение надежд — но кого это интересовало?


Бедная вдова

Погоревав короткое время у матери, Анна по воле Петра I отправилась в Курляндию. Прав на управление страной она не имела (герцогом по воле польского короля Августа II стал дядя её покойного мужа Фердинанд) — но Курляндия должна была оставаться в сфере влияния России, хотя юридически состояла под верховной властью Речи Посполитой и из неё надлежало вывести русские войска. Поэтому Пётр в 1713 году распорядился отправить неутешную герцогиню в Митаву «ради резиденции её». От курляндского дворянства он потребовал устроить ей «по достоинству замок» и выплатить причитавшиеся по брачному договору с покойным герцогом 40 тысяч рублей, которые разорённое герцогство ей задолжало с 1709 по 1713 год. При этом он категорически отказался возвратить захваченные его армией курляндские арсенал и государственный архив: «Что от неприятеля получено, то отдавать не должно».

Обер-гофмейстером герцогини и российским генерал-комиссаром был назначен отличившийся на военно-хозяйственном и дипломатическом поприще Пётр Михайлович Бестужев-Рюмин, недавно вернувшийся вместе с царём из Прутского похода. Курляндские власти вначале заупрямились: замок — имение Доблин — Анне отвели, но по поводу другой недвижимости и денег для герцогини заявили, что «без указу князя Фердинанда и без воли короля и Речи Посполитой ничего делать не смеют и без экзекуции они того чинить не будут». Затруднения преодолели в петровском духе — с помощью «экзекуций» отряда российских драгун под командой Бестужева. «А в протчем, — было заявлено послам Речи Посполитой, — его царское величество в Курляндию никаким образом не интересуетца»{57}.

С 1714 года началось противостояние курляндского рыцарства и герцога Фердинанда. Последний жаловался российскому и польскому монархам на разорение и захват его имений дворянами, а те заявляли, что герцог не имеет права управлять ими из-за границы (ещё в 1701 году он, генерал-интендант саксонской службы, одним из первых бежал с поля боя от шведов и с тех пор в свои владения не возвращался{58}). На съезде «братской конфедерации» в 1715 году дворяне лишили было герцога власти за превышение полномочий, и их претензии были поддержаны польскими властями. Но Фердинанд, опираясь на поддержку России, не желавшей расширения польского влияния в Курляндии, это решение опротестовал в суде.

Пока шли эти разборки, доходы со «спорных» имений успешно осваивали русская администрация и её драгуны. В 1716 году курляндские администраторы-оберраты выделили Анне Иоанновне 14 герцогских владений с годовым доходом свыше 12 тысяч талеров. Этими землями стал распоряжаться Бестужев, которому царь приказал «отставить» экзекуции. Пётр уже смотрел на эти территории как на собственные владения: в 1717 году, возвращаясь из Франции, он приказал рижскому губернатору заготовить для него подводы как в Лифляндии, так и в формально иностранной Курляндии. А Бестужев ставил на постой «роту или больше драгун, смотря по препорции деревень», в имения недовольных российским присутствием и «противных нашему интересу» дворян. Герцог Фердинанд не смел показываться в собственных владениях и управлял ими из Данцига. Анна же стремилась выбраться в родную Москву. Здесь она гостила у матери в 1714–1715 годах и долго болела — «горячкой» и приступами уже тогда обнаружившейся «каменной болезни», которая и сведёт её в могилу{59}.

В 1718 году она ненадолго приехала в Петербург, но вновь должна была вернуться в Курляндию. Положение Анны было нелёгким: на чужбине вдовствующая герцогиня оказалась бедной и никому не нужной родственницей, которой поначалу и жить-то было негде, так как герцогское семейство в начале войны вывезло из дворца в Пруссию наиболее ценные вещи, включая посуду и мебель. Иногда приходилось крохоборничать. В 1732 году московский купец Иван Андреев напомнил Анне, уже императрице, как семь лет назад в Митаве она заняла у него 41 талер 55 грошей, а затем ещё 53 рубля 2 алтына, и попросил вернуть долг{60}. Анна вечно была без денег, но терпела. Сохранились её письма «дядюшке царю Петру Алексеевичу» и его супруге за 1717–1723 годы{61}: поздравления с тезоименитством, Новым годом, днями рождения детей, годовщиной очередной победы. О себе же Анна почти ничего не сообщала, лишь иногда жаловалась:

«Всемилостивейший государь батюшка-дядюшка! Известно вашему величеству, что я в Митаву с собою ничего не привезла, а в Митаве ж ничего не получила и стояла в пустом мещанском дворе, того ради, что надлежит в хоромы, до двора, поварни, конюшни, кареты и лошади и прочее — всё покупано и сделано вновь. А приход мой с данных мне в 1716 году деревень денгами и припасами — всего 12 680 талеров; ис того числа в росходе в год по самой крайней нужде к столу, поварне, конюшне, на жалованье и на либирею служителем и на содержание драгунской роты — всего 12 154 талера, а в остатке только 426 талеров. И таким остатком как себя платьем, бельём, круживами и, по возможности, алмазами и серебром, лошадми, так и протчим, в новом и пустом дворе не только по моей чести, но и противу прежних курлянских вдовствующих герцогинь веема содержать себя не могу. Также и партикулярные шляхетские жёны ювели и протчие уборы имеют не убогие, из чего мне в здешних краях не безподозрительно есть. И хотя я, по милости вашего величества, пожалованными мне в прошлом 1721 году денгами и управила некоторые самые нужные домовые и на себя уборы, однако ещё имею на себе долгу за крест и складень бралиантовой, за серебро и за убор камаор и за нынешнее чёрное платье — 10 000 талеров, которых мне ни по которому образу заплатить невозможно. И впредь для всегдашних нужных потреб принуждена в долг болше входить, а не имея чем платить, и кредиту нигде не буду иметь. А ныне есть в Курляндии выкупные ампты, за которые из казны вашего величества заплачено 87 370 талеров, которые по контрактам отданы от 1722 года июля месяца в аренду за 14 612 талеров в год и имеют окупиться в шесть лет. Я всепокорнейше прошу ваше величество сотворить со мною милость: на оплату вышеписанных долгов и на исправление домовых нужд пожаловать вышеписанные выкупные ампты мне в диспозицию на десять лет, в которые годы я в казну вашего величества заплачу все выданные за них деньги погодно; мне будет на вышеписанные мои нужды оставаться 5875 талеров на год».{62}

Нежностей, а особенно жалоб Пётр не любил, деньгами не баловал — лично утверждал расходы и поставки к маленькому двору; так, герцогине полагалось пять вёдер простого хлебного вина и шесть вёдер разных импортных водок. Царь смотрел на Анну как на фигуру в шахматной партии. Без его разрешения она не имела права выезжать из Курляндии. Но когда в герцогстве возникали проблемы — например недоразумения между Фердинандом и курляндским рыцарством или приезд польских официальных лиц, — то царь приказывал племяннице на время отъехать в Ригу (однажды она прожила там почти год, с августа 1720-го по май 1721 года), а потом возвращал обратно. Так и тянулись для неё год за годом в окружении маленького двора со столь же малыми заботами. Анна писала жене своего камер-юнкера Козодавлева по возвращении в Митаву из Москвы, куда ездила на коронацию Екатерины I:

«Анна Михайловна.

Поехал ваш муж к Москве по вас, так же и для покупки мне; и вы всё исправя приежайте в Митаву к моему ражденью; и я послала тебе на дарогу и на прагоны петдесят рублей, да еще Лиске десеть рублей на прагоны её и на праест; так же я тебе послала тритцать рублей на собали, купи себе собали две пары на шею; также послала деньги сорок рублей, купи мне шелков сучёных китайских и несучёных; а сколка купить, при сём роспись прилагаю. А будет у Лиски рабёнок жив, вели ево веять сабою. Е[смь] вам дображелательная

Анна.

Из Митавы, 1 день декабря 1724 году»{63}.

При этом император и другие окрестные «потентаты» не оставляли брачных видов на Анну. В 1715–1719 годах кандидатами на её руку перебывали герцог Иоганн Адольф фон Саксен-Вейсенфельс, английский герцог Джеймс Батлер Ормонд, саксонский генерал-фельдмаршал граф Яков Генрих фон Флеминг, племянник прусского короля маркграф Фридрих Вильгельм фон Бранденбург, вюртембергский принц Карл Александр. Порой дело доходило даже до составления брачного договора, но в итоге все женихи так и остались ни с чем, поскольку не устраивали либо Петра, либо его соседей — монархов Польши и Пруссии. В России она никому не была нужна — там при дворе блистала другая Анна, дочь Петра и Екатерины, которой в 1722 году восторгался французский посол Жан Жак Кампредон: «…красавица собой, прелестно сложена, умница, ни нравом, ни манерами не напоминающая русскую».

На мгновение мелькнул в Курляндии камер-юнкер жены Петра I Виллим Монс. Молодой красавец настолько привлёк внимание Анны, что очередная возлюбленная приревновала его к герцогине и ему пришлось оправдываться. «Не изволите за противное принять, — писал камер-юнкер своей знакомой, — что я не буду к вам ради некоторой причины, как вы вчерась сами слёзы видели; она чает, что я амур с герцогинею курляндскою имею. И ежели я к вам приду, а ко двору не пойду, то она почает, что я для герцогини туда пришёл». Придворная красавица зря ревновала Монса к Анне — у него уже начался «амур» с особой куда более высокого положения — самой царицей{64}. Но краткую поездку фаворит императрицы запомнил и даже впоследствии заказывал себе в Курляндии башмаки.

В 1719 году в гости к Анне приезжала сестра, мекленбургская герцогиня Екатерина — жаловалась на самодура-мужа, которого император лишил герцогства. Оставив Мекленбург, она с дочерью Анной Елизаветой Христиной летом 1722 года вернулась в Россию и больше не общалась с супругом, хотя официально их брак так и не был расторгнут. Она жила в старом Измайловском дворце. Дневник голштинского камер-юнкера Фридриха Берхгольца запечатлел её домашний обиход, сочетавший светские приёмы и старомосковские развлечения: «Герцогиня женщина чрезвычайно весёлая и всегда говорит прямо всё, что ей придёт в голову, а потому иногда выходили в самом деле преуморительные вещи… Когда мы побыли немного в приёмной комнате, герцогиня повела нас в спальню, где пол был устлан красным сукном, ещё довольно новым и чистым (вообще же убранство их комнат везде очень плохо), и показывала нам там свою собственную постель и постель маленькой своей дочери, стоявшие рядом в алькове; потом заставила какого-то полуслепого, грязного и страшно вонявшего чесноком и пбтом бандурщика довольно долго играть и петь свои и сестры своей любимые песни, которые, кажется, все были сальны, потому что принцесса Прасковия уходила из комнаты, когда он начинал некоторые из них, и опять возвращалась, когда оканчивал. Но я ещё более удивился, увидев, что у них по комнатам разгуливает босиком какая-то старая, слепая, грязная, безобразная и глупая женщина, на которой почти ничего не было, кроме рубашки, и которой позволили стоять в углу около нас… Я никак не воображал, что герцогиня, которая так долго была в Германии и там жила сообразно своему званию, здесь может терпеть около себя такую бабу»{65}.

Нравы петровского двора пришлись Екатерине Ивановне по душе. На вечеринках она плясала польский, выбирая себе кавалеров, спорила с немцами «за мекленбургское дело», посещала балы и маскарады, пировала при спуске на воду новых кораблей, устраивала у себя во дворце любительские комедии, каталась на санях — в общем, жила в своё удовольствие. Пусть старый дворец был неудобным, спектакли убогими, дамы не говорили по-немецки, блюда были дурно приготовлены — зато танцы «продолжались долее 10 часов», венгерское лилось рекой, а хозяйка от души стремилась веселить гостей.

Личная жизнь младшей сестры, Прасковьи, тоже устроилась, хотя и со скандалом: в 1724 году при дворе обнаружилась «амурная связь» майора гвардии Ивана Дмитриева-Мамонова с царевной, которая якобы родила в Москве мальчика{66}. Император вспылил, даже отправил кого-то из слуг-пособников на дыбу, но в конце концов остыл. После смерти матери (она тихо скончалась в октябре 1723 года и была похоронена в новой столичной обители — Александро-Невском монастыре) Прасковье достались немалые владения, но бумаги царевны свидетельствуют, что жила она так же весело, как и сестра, занимая деньги (по 300–500 рублей) и закладывая драгоценности, чтобы содержать свой маленький двор, покупать новые туалеты, украшения, английское пиво, «бургонское» и «шемпанское»{67}.

Анна о сестрах помнила, регулярно посылала им безыскусные письма. Так, 20 ноября 1725 года она писала в Петербург: «Государыня матушка моя царевна Прасковья Ивановна, здравствуй свет мой на многие лета. Прошу, свет мой, не оставить меня в письмах ваших о здоровьи государыни матушки-тётушки, государынь сестриц и о герцоговом здоровьи и о своём, чего от сердца желаю слышать. О себе вам, свет, доношу — в добром здоровье и остаюсь вашего высочества сестра Анна»{68}.

Сестры Ивановны, разменявшие третий десяток лет, в качестве политических фигур не рассматривались, своих «партий» не имели, а потому никому не мешали, и им не было нужды притворяться и ловчить. Смерть Петра I, а затем и Екатерины I почти ничего не изменила в укладе измайловских обитателей — разве что жизнь старой столицы несколько оживило пребывание в ней в 1728–1729 годах двора юного императора Петра II. Здесь росла племянница Анны — полурусская-полунемецкая принцесса, не подозревавшая, что по воле тётки ей предстоит стать матерью императора, а затем и правительницей империи.

Анна же, как смогла, устроила своё женское счастье с помощью пожилого, но надёжного Бестужева. Поначалу обер-гофмейстер ей не понравился — он даже доложил царю, что «их высочествам не угоден» и Анна просит прислать вместо него её родственника Салтыкова. Однако постепенно отношения наладились. Бестужев вёл утомительные для вдовы хлопоты по имениям (удивительно, что герцогиня, на протяжении многих лет окружённая немцами, так и не выучила язык и впоследствии избегала на нём изъясняться), через него Пётр действовал при сношениях с курляндским дворянством и аккредитованными в Курляндии иностранными дипломатами. Бестужев ведал и доходами с имений — они направлялись в Петербург, а уже оттуда достаточная, по мнению царя, сумма передавалась тому же Бестужеву. Анна, в свою очередь, заботилась о семье своего управляющего, хлопотала перед императрицей Екатериной о его сыновьях и дочери, княгине Волконской.

Как и другие люди петровского двора, Анна старалась действовать через новую царицу Екатерину, называя её в письмах «тётушка-матушка», «свет мой», «радость моя», жаловалась ей на буйного дядю Василия Фёдоровича Салтыкова, рассказывала о размолвках с матерью. «Истенна, матушка моя, донашу: неснозна, как нами ругаютца! — писала она в июле 1719 года. — Если бы я таперь была при матушки, чаю, бы чуть была жива от их смутах; я думаю, и сестрица от них, чаю, сокрушилась. Не оставь, мои свет, сие в своей миласте!» У неё же искала сочувствия в одиночестве и бедности:

«Дарагая моя тётушка, покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть — моё супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Вам, матушка моя, известна, што у меня ничево нет, краме што с воли вашей выписаны штофы; а ежели к чему случеи позавёт, и я не имею нарочетых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава: и в том ко мне исволте учинить, матушка моя, по высокаи своей миласти из здешних пошленых денек; а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать. Также определон по вашему указу Бестужев сын ка мне обар-камарам-юнкаром и живёт другой год бе[з] жалованья, и просит у меня жалованья; и вы, свет мои, как неволите? И прошу, матушка моя, не прогнева[й]ся на меня, шту утрудила своим писмом, надеючи на миласть вашу к себе. Ещё прошу, свет мои, штоб матушка не ведала ничево и кладусь [в] волю вашу: как, матушка моя, изволишь са мною. При сём племянница ваша Анна кланеюсь»{69}.

Анна просила Екатерину походатайствовать, чтобы «батюшка-дядюшка» разрешил пользоваться частью денег, собранных с её же владений, или хотя бы оберегал средства, уже «определённые» на содержание курляндской герцогини, от растраты её матерью, самоуправной царицей Прасковьей.

Между тем, несмотря на бедность курляндского двора, через руки Бестужева проходили значительные суммы: с разных герцогских владений-«амптов» было получено почти 273 тысячи талеров «контрибуции». Через него российское правительство постепенно выкупало заложенные герцогские имения; таким образом, за несколько лет было за 87 370 талеров приобретено 13 хозяйств с ежегодным доходом не менее 14 тысяч талеров. Он ведал и расчётами с герцогскими заимодавцами, и отдачей этих имений в аренду местным дворянам, тем самым создавая партию «благожелательных» к российской короне.

Хозяйственные заботы Бестужева были, видимо, не совсем бескорыстными, но до поры это Анну не беспокоило, тем более что оборотистый обер-гофмейстер умел добывать для неё деньги. Сохранилась расписка от 25 апреля 1726 года с подписью и печатью герцогини в получении ею взаймы от Бестужева десяти тысяч «добрых альберцких талеров» под залог имения Альтбергфрид «с мужичеством и со всеми угоди». В 1723 году она повелела отпускать Бестужеву по 50 пудов ржи в месяц, дрова и свечи «ко двору его потребности»{70}. Не заботили Анну и утверждаемые ею расходы Бестужева — либо она не была рачительной хозяйкой, либо всецело доверяла ему. Явно при поддержке Анны Бестужев в 1725 году стал действительным статским советником, а в следующем году — тайным советником.

Однако можно утверждать, что в 1720-х годах доходы от сданных в аренду курляндских имений поступали в Петербург неравномерно. Возможно, разочарование в Бестужеве и заставило вдовствующую герцогиню резко и навсегда изменить к нему отношение. Тому виной могли быть не только банальные хищения, но и амурные похождения пожилого управляющего. В мае 1727 года в Петербург поступил донос, что «pan jeneral Bestuzew Rumyn… kradnie W. I. Mosey у wodzi do siebie frelin Bironowe i iey daie po tysioncu taliarzow, z magazina wengiersky wina, miensa, monky», в то время как прочие дворцовые служители умирали с голоду; сообщалось, что он уже обокрал герцогиню на 20 тысяч рублей и завёл с фрейлинами побочных детей{71}. Так в подмётном письме всплыла фамилия незнатного курляндского семейства, которое к тому времени оказалось связано с маленьким двором Анны Иоанновны.

Чем занимался юный Бирон до знакомства с Бестужевым, неизвестно. Манштейн в мемуарах указал, что будущий герцог якобы пытался, но не сумел попасть в служители царского двора, «по возвращении в Митаву он познакомился с г. Бестужевым… обер-гофмейстером двора герцогини Курляндской; он попал к нему в милость и пожалован камер-юнкером при этом дворе. Едва он встал таким образом на ноги, как начал подкапываться под своего благодетеля; он настолько в этом успел, что герцогиня не ограничилась удалением Бестужева от двора, но ещё всячески преследовала его и после»{72}.

Место при бедной и безвластной герцогине не могло стать объектом большой конкуренции; к тому же и Бестужеву нужны были энергичные и исполнительные тамошние уроженцы для управления разбросанными по стране имениями. По-видимому, иного пути у сына бедного, да еще и имевшего сомнительное происхождение помещика не было — курляндское рыцарство не считало Бирона за своего (впоследствии это сказалось на его отношении к родовитым фамилиям).

Большинство историков считают, что знакомство Бирона с Анной произошло в 1718 году. Скорее всего, так оно и было; их встреча состоялась, по-видимому, с помощью уже служившего герцогине камер-юнкера Германа Карла Кейзерлинга. Анна должна была рано или поздно столкнуться с Бироном у себя в замке: при маленьком дворе появление всякого нового лица — событие. Другое дело, что молодой человек едва ли сумел сразу произвести впечатление и тем более «подкопаться» под опытного и влиятельного Бестужева.

К 1720 году Бирон дослужился до управляющего имением Вирцава. Управителем он был исполнительным и энергичным — об этом свидетельствуют его донесения Бестужеву: «Докладываю, что за время моего отсутствия садовник посадил 300 лип. Я подбадривал садовника добросовестно работать, применяя все свои знания… Но этот парень весь день прогуливался по саду и ничего не делал, поэтому я велел его выпороть. В субботу и в понедельник тоже всё продвинулось настолько успешно, что посажено 700 лип и 200 вишен»{73}. И всё же заботы сельского хозяина: учёт урожая, составление отчётов о проведённых полевых работах и описей конюшни и инвентаря — не предвещали взлёта карьеры и уж тем более его романтических подробностей.

Через два года он уже стал камер-юнкером и был обвенчан с придворной дамой герцогини Бенигной Готлибой Тротта фон Трейден 25 февраля 1723 года в митавском дворце. Однако предполагать наличие страстного романа с герцогиней, якобы лично подобравшей ему пару для маскировки, оснований пока нет. Молодая жена Бирона, судя по имеющимся портретам, была не слишком похожа на созданный в литературе образ горбатой, глупой и «совершенно неспособной к супружеской жизни» особы. Супруга английского резидента в Петербурге леди Джейн Рондо писала в 1730-х годах: «У неё прекрасный бюст, какого я никогда не видела ни у одной женщины», — хотя при этом и добавляла, что она «так испорчена оспою, что кажется узорчатою».

Что ж, оспины в XVIII столетии портили немало прелестных лиц, и многие портреты той эпохи льстили оригиналам.

Однако нам известны тёплые письма Бирона жене. «Целую своего сына, мой ангел, твой верный слуга Э.И. Бирон», — радовался молодой камер-юнкер 19 марта 1724 года рождению первенца. Старший сын Эрнста Иоганна Пётр (будущий последний герцог Курляндский) родился 15 февраля 1724 года в Елгаве; вопреки точке зрения некоторых исследователей, он не может быть ребёнком Анны{74}. Косвенным доказательством непричастности Анны к его рождению является предпринятая в 1739 году попытка фаворита сосватать за него племянницу императрицы, мекленбургскую принцессу Анну Леопольдовну. Возможно, для циничного и честолюбивого Бирона близкое родство и не являлось препятствием к свадьбе, но богобоязненная Анна Иоанновна едва ли согласилась бы на кровосмесительный брак.

Анне в это время опять подыскивали женихов — на этот раз уже «доброжелательные» курляндские дворяне представили в Петербург список из семнадцати кандидатов в возрасте от трёх месяцев до сорока лет. Но и этот манёвр остался безрезультатным: главный и реальный претендент, ландграф Георг Гессен-Кассельский, был младшим братом шведского короля и потому категорически не устраивал Петра I.

Бестужев отправился уговаривать Фердинанда вообще отказаться от трона и передать право «сукцессии» русскому царю; но герцог от такого варианта отказался да ещё выдвинул финансовые претензии по поводу взимания «контрибуций». «Вашей светлости дружественный дядя Пётр» послал герцога с его запросами к бессильному польскому монарху, а Бестужев — естественно, от имени Анны — представил ему счёт на 900 тысяч рублей, так и не выплаченных Анне по брачному договору, приплюсовав все прочие её расходы, включая покупку мебели и одежды.

Пока обер-гофмейстер был занят этими государственными делами (саму Анну, естественно, никто в расчёт не принимал), медленно, но верно проходило возвышение Бирона. Из обычного управляющего он постепенно превратился в доверенного придворного — камер-юнкера, ведь кто-то должен был добывать деньги на текущие расходы, улаживать бытовые проблемы, наконец, развлекать забытую герцогиню. Весной 1724 года он вместе с Анной прибыл на коронацию императрицы Екатерины; там он общался с коллегой, камер-юнкером голштинского герцога Берхгольцу. Его хвастливый рассказ о своей госпоже и делах курляндского двора передал Берхгольц: «Как рада должна быть добрая герцогиня, что наконец может опять возвратиться в свои владения, где ей совсем иначе живётся, чем здесь, легко себе представить, особенно если принять во внимание, что в последние годы она приобрела в Курляндии такую любовь, что её почитают там почти как полубогиню. У неё, говорят, еженедельно бывают два куртага, именно по воскресеньям и средам, и она курляндскому дворянству при всех случаях оказывает много милости и доброты. Двор её, по словам камер-юнкера, состоит из обер-гофмейстерины Ренне, трёх немецких фрейлин и двух-трёх русских дам, из обер-гофмейстера Бестужева, одного шталмейстера, двух камер-юнкеров, одного русского гоф-юнкера и многих нижних придворных служителей»{75} — у нас, мол, не хуже, чем у больших!

На этот раз довольный Пётр был щедр — пожаловал герцогине три тысячи рублей и обещал навестить её в Митаве следующей весной. Но больше им не суждено было встретиться. Анна в сентябре отбыла в Курляндию и осталась в стороне от бурных петербургских событий во время предсмертной болезни Петра I. Впервые в России вопрос о престолонаследии решался в открытом, хотя и далеко не парламентском споре. Вначале речь шла о регентстве Екатерины при маленьком императоре Петре II. Но за её «самодержавство» выступила новая сила — старшие офицеры гвардии. Добрая, но неграмотная императрица управлять государством не могла. «Кто бы мог подумать, что он целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится, это уж самое раннее, в пять или семь часов утра» — таковы впечатления саксонско-польского посланника Иоганна Лефорта от жизни петербургского двора. Поэтому в 1726 году пришлось создать Верховный тайный совет, который с тех пор фактически управлял страной. Для Анны и её двора смена фигуры на престоле обернулась к лучшему — Екатерина увеличила содержание покорной родственницы.

Бирон к тому времени дослужился уже до обер-камер-юнкера и прибыл в столицу с поздравлениями новой императрице от герцогини. Он же выполнял финансовые поручения Анны Иоанновны и её родни: «1725 года марта 22 дня по указу её высочества государыни царевны Прасковьи Иоанновны отдано в Санкт-Петербурге от дому её высочества денег её высочества государыни царевны и герцогини Курляндской Анны Иоанновны камер-юнкеру Бирону двести рублёв, которые деньги он, Бирон, повинен привезть в Митаву и подать её высочеству в хоромы. Того дня в приёме оных денег подписался своеручно Е. I. Biron»{76}. По поводу курляндских дел Анна Иоанновна лично писала членам Верховного тайного совета Александру Даниловичу Меншикову и Андрею Ивановичу (Генриху Иоганну) Остерману, прося о содействии. С ними пришлось иметь дело и её посланцу. Могущественный Меншиков в ту пору едва ли обратил внимание на скромного камер-юнкера — светлейший князь сам примерялся к курляндской короне. Но и опытный Остерман едва ли мог понимать, что имеет дело с будущим соперником в борьбе за власть и влияние.

Екатерина I пожаловала Бирону 500 рублей. Каким-то образом он сумел обратить на себя благосклонное внимание императрицы — правда, только как эксперт по лошадиной части. До нас дошёл указ Екатерины Бестужеву: «Немедленно отправить в Бреславль обер-камер-юнкера Бирона или другого, который бы знал силу в лошадях и охотник к тому был и добрый человек, для смотрения и покупки лошадей». Ответственное поручение было успешно исполнено: Бирон купил в Германии нужных коней и доставил в Митаву, аккуратно отчитавшись в трате 4556 талеров из пяти тысяч отпущенных ему{77}. Для закрепления успеха надо было постараться угодить настоящему хозяину курляндского двора Бестужеву, что, видимо, Бирону удалось с помощью сестёр-фрейлин, сумевших произвести нужное впечатление на «пана генерала».

Если познания Бирона по конной части оценила даже императрица, то находившаяся рядом с ним Анна и подавно не могла их не заметить, выезжая из дворца и сравнивая свою упряжку с соседскими. В XVIII столетии, когда живая лошадиная сила определяла уровень благосостояния, возможности передвижения и престиж хозяина, такие вещи ценить умели. Одновременно Бирон постигал и самую важную придворную науку — умение быть необходимым и оказываться в нужном месте в нужное время. Позднее даже его противники признавали, что он «был умён, и хотя он никакого языка не знал порядочно, но от природы одарён был красноречием», весьма полезным при обращении с дамами. Там же стал складываться круг знакомых — камер-юнкеров Анны Иоанновны Германа Карла Кейзерлинга и Иоганна Альбрехта Корфа, чья карьера развернулась при петербургском дворе.

Настоящее же влияние при дворе и в сердце герцогини ему ещё предстояло завоевать. «Кредит» Бестужева оставался в полной силе, несмотря на недовольство поведением Анны со стороны её матери и московской родни — Салтыковых. Завхоз Анны и российский генерал-комиссар, как показывают повседневные записки А.Д. Меншикова, регулярно и подолгу находился в Петербурге среди приближённых князя. Бирон же в 1726 году стал камергером; сохранились выданные Анной «генеральные квитанции» по его отчётам об управлении Вирцавой за 1726–1728 годы, признанным хозяйкой «во всём верными»{78}.

Тогда Анна ещё не оставила мечту о замужестве. Летом 1726 года она почти стала реальностью. Не дожидаясь кончины престарелого и бездетного Фердинанда, курляндское рыцарство с тайного согласия короля Августа II избрало своим герцогом его незаконного сына, офицера французской службы и неотразимого дамского угодника Морица Саксонского. Это избрание вполне устраивало и вдовствующую герцогиню.

Мориц поспешил в Курляндию, заняв денег у матери и любовницы, парижской актрисы. Бюргеры восторженно приветствовали его, а дворяне вручили грамоту, согласно которой глава государства обещал соблюдать и защищать рыцарские привилегии. Новый правитель Курляндии в июне 1726 года был уверен в успехе — ведь он явился спасти «нацию, которой угрожает потеря свободы». Польский сейм против? Пруссия защитит Курляндию от поляков. Россия будет недовольна? Но он женится на русской герцогине, а если надо — то и на цесаревне Елизавете Петровне, о чём поручил хлопотать саксонскому послу в Петербурге. Герцогство слабо и беззащитно? Он с помощью французских мастеров заведёт новые предприятия, устроит армию и флот в составе сорока боевых кораблей{79}.

На герцогиню Мориц произвёл неотразимое впечатление. Сражённая наповал тридцатилетним галантным кавалером Анна слёзно просила Меншикова донести до императрицы её горячее желание выйти замуж: «Прилежно вашу светлость прошу в том моём деле по древней вашей ко мне склонности у её императорского величества предстательствовать и то моё полезное дело совершить», — признаваясь в конце письма: «И оной принц мне не противен». О том же она умоляла Остермана.

Но поиски дамского счастья в истории редко совпадают с политическими интересами. Польский сейм, вопреки планам своего короля, намеревался осуществить инкорпорацию полунезависимого герцогства в состав Речи Посполитой. Однако усиление позиций саксонского курфюрста, конфликт с Речью Посполитой и появление в Курляндии французского полковника не устраивали ни Пруссию, ни Россию, ни лично Меншикова, к тому времени желавшего стать коронованной особой. 29 июня 1726 года светлейший князь вместе с вызванным к нему Бестужевым двинулся в Курляндию, формально — инспектировать местные гарнизоны и полки, на деле — не допустить утверждения в Курляндии Морица и организовать собственное избрание в герцоги.

В Митаве 33-летняя вдова обратилась к князю «с великою слёзною просьбою, чтобы в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по её желанию о вступлении с ним в супружество мог… исходатайствовать у вашего величества (Екатерины I. — И. К.) милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует; второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай». Меншиков умерил её пыл: императрица никак не согласится на брак по причине «вредительства интересов российских». К тому же природной московской царевне с Морицем «в супружество… вступать неприлично, понеже он рождён от метресы». Напоследок светлейший князь выложил последний, неотразимый аргумент: если герцогом будет избран он сам, то гарантирует сохранение прав Анны Иоанновны на её курляндские владения; «ежели же другой кто избран будет, то она не может знать, ласково ль с ней поступать будет, и дабы не лишил её вдовствующего пропитания»{80}.

Императрице же Меншиков сообщил, что разговаривал с герцогиней «со учтивостью», что на солдатском языке генералиссимуса могло означать разве что неприменение ненормативной лексики. Угрозой лишения «пропитания» он заставил Анну отказаться от брака с Морицем, а при встрече с ним по-купечески пообещал «знатную сумму» отступного. Изысканную любезность соперника он, по-видимому, искренне принял за согласие, после чего столь же «учтиво» сделал выговор курляндским рыцарям: «Он их Сибирью стращал и при том им сказывал: по их правам не довлеет им блядина сына в своё братство принимать а ныне оне блядина сына над собою в герцоги выбрали». Затем светлейший князь потребовал от полномочного органа формально независимого от России государства в десятидневный срок отменить прежнее решение и утвердить его кандидатуру как самую подходящую.

После стремительного наезда Меншиков спокойно отбыл восвояси. Но стоило ему покинуть Митаву, как представители ландтага отказались вновь созывать депутатов, тем более не могло быть речи о выборе в немецкие герцоги православного русского выскочки. Разгневанный Меншиков испросил у императрицы разрешение «ввести в Курляндию полков три или четыре» для завершения дела. Однако новый международный конфликт никак не входил в намерения русского правительства, и князю было приказано немедленно возвращаться в Петербург{81}. Туда же поспешила и Анна с жалобой на Меншикова и надеждой, что ей всё-таки разрешат выйти замуж за приглянувшегося кавалера.

Но в планы министров личное счастье вдовы не входило. Для устранения Морица и предотвращения инкорпорации Курляндии в состав Речи Посполитой в маленькое герцогство прибыли генерал-прокурор П.И. Ягужинский, действительный тайный советник В.Л. Долгоруков, генерал-адъютант и генерал-полицеймейстер А.М. Девиер. Бестужев послушно исполнял волю светлейшего князя и безуспешно пытался «возбранить» курляндскому ландтагу избрать Морица, то есть действовал вопреки пожеланиям своей герцогини.

Сам же Мориц, на своё несчастье, январской ночью попался на глаза герцогине во дворе замка, когда тащил на плечах в свои апартаменты очередную прелестницу-фрейлину, чтобы следы дамы на снегу её не скомпрометировали. Морица мало волновали упрёки несостоявшейся жены, ведь в герцоги его уже избрали; но он, кажется, не понимал, что маленькой Курляндии такой «защитник», вызвавший неудовольствие всех соседних держав, не нужен. Сейм категорически отказался его признать; энтузиазм курляндцев сразу пропал, и вместо восемнадцатитысячной армии, на которую рассчитывал Мориц, он набрал из дезертиров из всех европейских стран едва ли тысячу солдат.

Пока герцог сидел в Митаве и читал «Дон Кихота», рыцарство больше всего было озабочено сохранением своих привилегий. Когда выяснились твёрдые намерения Польши осуществить инкорпорацию, оно стало склоняться к условиям русских дипломатов: отменить выборы Морица и выбрать того кандидата, «которого предложит её императорское величество», с сохранением их «древних прав, вольностей и привилегий»; в противном случае Россия угрожала лишить Курляндию своего покровительства и согласиться с её разделом.

Когда же для воспрепятствования польским планам, а заодно и поимки герцога явились драгуны русского генерала Лас-си, дворянство объявило избрание Морица «никогда не состоявшимся». Сам претендент с «армией» в 500 человек, будучи окружён русскими войсками, храбро отбивался, в конце концов ускользнул и отбыл обратно в Париж, увезя с собой акт об избрании. Спустя 20 лет он по-прежнему именовал себя «герцогом Курляндии и Семигалии». Герцогство он оставил навсегда, но больше всего сожалел не о нём, а о другой потере. Направлявшегося в Петербург испанского посла, своего старого знакомого герцога де Лириа, он просил «выхлопотать несколько любовных записочек, находившихся в сундуке, который взяли у него в Курляндии и который находится в русской канцелярии». Любезный посол старался помочь приятелю — вопрос о трофеях, «кои совершенно неважны для Русского государства», обсуждался на самом высоком дипломатическом уровне с участием российского вице-канцлера графа Остермана; но доказательства побед на любовном фронте так и не были возвращены владельцу.


Митавский любовный треугольник

Воцарение Петра II стало самым большим — и последним — успехом Меншикова. Вскоре Синод повелел во всех церквях России поминать рядом с двенадцатилетним императором дочь князя — «обручённую невесту его благоверную государыню Марию Александровну». Для неё был создан особый двор с бюджетом в 34 тысячи рублей для содержания камергеров, фрейлин, гайдуков, лакеев, пажей, поваров.

Анне торжество Меншикова не предвещало ничего хорошего; но ей, зависевшей от милости петербургского двора, приходилось слать поздравительные письма. Но через три месяца всё переменилось. Стоило Меншикову заболеть и на некоторое время выпустить юного самодержца из-под контроля, как у того появились новые любимцы — князья Долгоруковы, а доверенное лицо Меншикова барон Андрей Иванович Остерман подготовил дворцовый переворот.

Восьмого сентября 1727 года князю был объявлен именной указ о домашнем аресте. Под барабанный бой обывателям зачитывали другой указ — о том, что император «всемилостивейшее намерение взяли от сего времени сами в Верховном тайном совете присутствовать и всем указам быть за подписанием собственныя нашея руки», и о «неслушании» любых распоряжений Меншикова. Сам же он 10 сентября отправился в ссылку в роскошной карете, с караваном имущества и прислуги. Через несколько месяцев пребывания в своём имении бывший «полудержавный властелин» был сослан в Берёзов — маленький сибирский посёлок в низовьях Оби у полярного круга.

Параллельно развивалась митавская интрига — в соответственно уменьшенном масштабе. Весной 1727 года на Бестужева был подан упоминавшийся уже анонимный донос, обвинявший его в хищениях, самовластных поступках и распутном образе жизни. «Управляющего» Курляндией затребовали в Петербург. Он медлил. Анна вновь умоляла пока ещё всевластного Меншикова, его жену, дочь и Остермана не отзывать Бестужева: «Умилосердись, Андрей Иванович, покажите миласть в моём нижайшем и сироцком прошении, порадуйте и не ослезите меня, сирой. Помилуйте, как сам Бог!.. Воистину в великой горести, и пустоте, и в страхе! Не дайте мне во веки плакать! Я к нему привыкла!»{82} Но расстаться всё же пришлось. В Верховном тайном совете от Бестужева потребовали отчёта о суммах, истраченных на выкуп заложенных герцогских земель.

Однако и на этот раз гроза миновала. Помогло то ли заступничество Анны, то ли — скорее — устранивший Меншикова переворот. При очередном переделе власти и собственности правителям было не до разбора личной жизни и прочих грехов пожилого генерала. Но, выиграв очередную придворную баталию, Бестужев не заметил, как проиграл другую, гораздо более важную. Как раз в это время было подготовлено его падение в глазах и в сердце его покровительницы. В октябрьских письмах 1727 года, когда Меншиков был уже низвергнут, Анна больше не упоминала имя Бестужева. Видимо, в эти печальные для неё дни и пробил час Бирона — кто ещё мог утешить и окружить вниманием несчастную вдову?

Как писал искренний автор стихотворного романа об Анне: «В общем был Эрнст Иоганн / Не совсем собой баран». Долгое знакомство переросло в большее: «Вот борьба двух сильных тел / Повела их в беспредел».

Вернувшись в конце 1727 года домой, Пётр Михайлович обнаружил, что получил отставку. Он тяжело переживал случившееся и писал своей дочери княгине Аграфене Волконской в Москву, куда как раз отправилась герцогиня: «Я в несносной печали: едва во мне дух держится, потому что чрез злых людей друг мой сердечный от меня отменился, а ваш друг (Бирон. — И. К.) более в кредите остался; но вы об этом не давайте знать, вы должны угождать и твёрдо поступать и служить во всём, чтоб в кредите быть и ничем нимало не раздражать, только утешать во всём и искусно смотреть, что о нас будет говорить, не в противность ли?.. Если вам станут говорить о фрейлине Бироновой, то делайте вид, что ничего не знаете. Поговорите у себя в доме со Всеволожским, чтоб между служителями её высочества было как можно более смуты и беспорядка, потому что я знаю жестокие поступки того господина. Я в такой печали нахожусь, что всегда жду смерти, ночей не сплю; знаешь ты, как я того человека (Анну. — И. К.) люблю, который теперь от меня отменился»{83}.

Письмо свидетельствует о душевном состоянии автора: он явно был потрясён неожиданной «отменой» близкого человека, но грехи за собой чувствовал, хотя и пытался их спрятать подальше: судя по всему, история с фрейлинами выплыла и стала для него роковой в глазах Анны. Однако надежда вернуть утраченное расположение ещё оставалась. Бестужев был уверен, что без него дела в герцогском хозяйстве не пойдут; можно было подстраховаться, организовав «смуты» (благо заносчивый характер соперника давал к тому поводы), и тогда Анне ничего не оставалось бы, как вернуться под его защиту. И ещё одно обстоятельство тревожило вельможу: началось новое царствование, перемены были неизбежны — а Бирон как раз находился в столице; мало ли чем могли обернуться его рассказы о курляндских делах.

Бирон больше не имел конкурента: вместо опытного генерала-хозяйственника и дипломата Верховный тайный совет прислал в Курляндию полковника П. Безобразова с гораздо менее широкими полномочиями. Потом там некоторое время подвизался перешедший на русскую службу курляндец Рацкий, пока не умер в 1728 году. Падение Бестужева как будто и впрямь несколько исправило финансовое положение Анны: Пётр II увеличил её содержание на 12 тысяч рублей. Как можно понять из оказавшихся в архиве Тайной канцелярии писем неизвестного корреспондента в Митаву, в 1729 году вдовая герцогиня забирала товары из Сибирского приказа, владела доставшейся ей после смерти матери-царицы Сомерской волостью в Новгородской губернии и желала закрыть там «вновь поставленный» по воле Камер-коллегии кабак{84}. Тот же Рацкий отмечал увеличение должностей при её дворе: там появились гофмаршал, три камер-юнкера, шталмейстер, футермаршал, две камер-фрейлины, гофраты, переводчики, секретари — и все исправно получали жалованье{85}. Своим камер-юнкерам, среди которых были и русские, Анна отдавала в аренду только что приобретённые на её имя «ампты».

Бирон со своими обязанностями справляться умел. Много лет спустя, в 1735 году, в ходе одного из расследований Тайной канцелярии по делу о служебных злоупотреблениях майора Ивана Бахметьева всплыла старая история. Майор жаловался сослуживцам, что в царствование Петра II отказался подарить Анне своих украинских певчих, а её «управители» подговорили их бежать и увезли в Курляндию. Анне запал в душу этот случай, и она уже в качестве императрицы напомнила о нём Бахметьеву: «А ныне бы де ты мне и с охотой отдал»{86}.

Двадцать третьего июня 1727 года у Бирона родилась дочь Гедвига Елизавета, а 11 октября 1728-го — младший сын Карл Эрнст. Некоторые историки предполагают, что матерью младшего отпрыска Бирона являлась сама герцогиня Анна. Действительно, Карл Эрнст впоследствии пользовался особой милостью при дворе Анны Иоанновны и до самой её смерти спал в её комнате. В четыре года Карл Эрнст уже был капитан-бомбардиром Преображенского полка, в девять — камергером, в двенадцать — кавалером ордена Святого Андрея Первозванного.

Сюжет, что и говорить, романический, тем более что в XVIII столетии он не раз возникал в занимательной форме. В октябре 1777 года пожилой вельможа и бывший фаворит императрицы Елизаветы Иван Иванович Шувалов получил от явившегося к нему в дом бригадира Фёдора Аша письмо с признанием его отца барона Фридриха Аша, что он, Шувалов, является не кем иным, как сыном Анны Иоанновны и Бирона, а потому имеет право претендовать на трон, и «потребно будет освободить дворец от обретающихся в нём императрицы и их высочеств».

Отставной вельможа немедленно доложил императрице о странном визитёре, который был объявлен сумасшедшим и упрятан за стены монастырской тюрьмы. Но дело в том, что с 1712 по 1724 год подполковник Фридрих Аш служил секретарём Анны, а затем был переведён в столицу на должность почт-директора; таким образом, курляндские дела были ему знакомы. Сам старый барон Аш умер с убеждением в своей правоте, а его сын провёл в заключении почти всю оставшуюся жизнь, так и не признав законными государями ни Екатерину II, ни Павла I.{87}

Особая любовь императрицы к шалопаю Карлу Эрнсту — факт несомненный. Но доказательств принадлежности к дому Романовых младшего сына Бирона, как и И.И. Шувалова, у нас нет. Дело даже не в отсутствии точных генетических данных — сейчас, наверное, такого рода исследования уже возможны. Но монаршие дворы — даже такие маленькие, как курляндский, — это всегда жизнь на людях, где скрыть такие происшествия, как беременность и роды, трудно, если не невозможно. Насколько нам известно, и в роду Биронов (все мужские потомки этой фамилии происходят от Карла Эрнста) не сохранилось предание об их царственном происхождении. Не приписывали Анне такого рода грехов и современники. С другой стороны, можно понять привязанность лишённой семьи и детей женщины к сыну близкого человека, тем более что женихов у неё больше не предвиделось. Последним из них был старый герцог Фердинанд, неожиданно вознамерившийся стать мужем цесаревны Елизаветы Петровны; министры Верховного тайного совета предложили ему Анну, но и этот «марьяж» окончился ничем.

С другой стороны, положение Анны со сменой управляющего не так уж сильно изменилось. Она по-прежнему оставалась безвластной герцогиней в чужом краю и зависела от милостей петербургских родственников. Только теперь она адресовала просьбы не «батюшке-дядюшке» и «матушке-тётушке», а двоюродному племяннику, юному императору Петру II, его сестре Наталье или новым хозяевам двора — князьям Долгоруковым и Остерману. Она поздравляла, кланялась, умоляла не забывать о ней и выдавать положенное содержание. При этом сама Анна явно помнила о своих корнях — распоряжалась поминать за упокой («в придворной церкви петь») государей, от царя Фёдора Иоанновича до своей матери и «тётушки» Екатерины!{88}. В то же время надо было раскошеливаться на подарки с учётом новых придворных вкусов. Анна отправила юному императору, страстному охотнику, несколько «свор собачек». И тут без Бирона не обошлось; летом 1728 года он авторитетно заявил герцогине, что породистых щенков, достойных того, чтобы быть преподнесёнными царю, «прежде августа послать невозможно; охотники сказывают, что испортить можно, если в нынешнее время послать».

Пётр Михайлович Бестужев опасался не зря. Судя по письму дочери в марте 1728 года, надежду на возвращение «кредита» он утратил и опасался худшего: «От кого можно осведомиться, нет ли гнева на меня её высочества, потому что из писем вижу и опасаюсь, чтоб наш приятель (Бирон. — И. К.) за наши многие к нему благодеяния не заплатил бы многим злом… они могут мне обиду сделать: хотя бы она и не хотела, да он принудит». Очевидно, что к этому времени Бестужев уже понял, кто теперь хозяин в его бывшем доме.

Дочь старалась через окружение цесаревны Елизаветы очернить семейного врага: «…Поговори известной персоне, чтоб, сколько ему возможно, того каналью хорошенько рекомендовал курляндца, а он уже от меня слышал и проведал бы, нет ли от канальи каких происков к моему родителю, понеже ему легко можно знать от Александра (Бутурлина. — И.К.), и чтоб поразгласил о нём где пристойно, что он за человек». Однако княгиню-интриганку сослали в монастырь, а её друзей отправили служить в провинциальные города и в Иран{89}. Алексея Бестужева-Рюмина спасла его дипломатическая служба за границей. Но карьера его отца была окончательно сломана: летом 1728 года он «с опалою» был взят под стражу и отправлен в Москву, а бумаги его опечатаны. Известили ли доброжелатели об этом «каналью курляндца», неизвестно; но он сделал всё возможное, чтобы навсегда устранить соперника.

Интрига против Бестужева стала одним из важных уроков, усвоенных молодым придворным, пробивавшимся к власти — пока ещё в масштабах захудалого немецкого двора. О большем в ту пору он и не мечтал — Анна никем всерьёз не рассматривалась как претендентка на российскую корону. Что именно произошло в апартаментах герцогского дворца и какие слова нашёл Бирон, чтобы вычеркнуть из жизни Анны её многолетнего и близкого друга, мы не знаем. Может быть, молодой решительный дворянин своим участием вернул женщине молодость?

«О себе вам объявляю, в добром здоровьи; только вчера немогла боком, а сегодня кровь пускала, и благополучно пустили; а что я долго не писала, того ради, что великая печаль дошла: не стало государыни тётушки ея императорскаго величества, а Российской империи скипетр восприял великой князь его императорское величество, и тем меня ещё порадовало. А я ныне в Вирцаве очень хорошо…» — сообщила Анна подруге, камер-юнкерше Анне Козодавлевой, 5 июня 1727 года из имения, много лет остававшегося на попечении Бирона{90}. В мае 1729-го Анна была столь довольна представленным ей «отчетом остаточных припасов», что личным письмом пожаловала любимое имение верному слуге «арендным образом»{91}.

Можно предположить, что камергер с негодованием обличал Бестужева, безобразно обкрадывавшего бедную вдову. Анна Иоанновна, ещё недавно всеми силами защищавшая старого слугу, теперь жаловалась Петру II: «Я на верность его полагалась, а он меня неверно чрез злую диспозицию свою обманул и в великий убыток привёл».

В Москве была создана комиссия для расследования злоупотреблений Бестужева. Анна представила обвинительный акт из восьми пунктов, из которого следовало, что управитель ввёл её в «великие долги» на 50 тысяч талеров, похитил ещё 40 тысяч талеров, которые якобы были «взнесены в хоромы мое»; не проверял счета канцеляристов; пользуясь неискушённостью герцогини в делах, давал ей на подпись расходные ордера, а кроме того, «запись подсунул мне к подписи, како бы я у него несколько тысяч талеров в заим взяла» под залог имения Альтбергфрид. Но в пылу разоблачения герцогиня расписалась в финансовой безалаберности, признавшись, что «такие указы он мне подсунул к подписанию между другими писмами, и я, поверивая ему, ради многих писем не читала»{92}. Похоже, она лукавила: упомянутая расписка о займе десяти тысяч талеров представляла собой не неразборчивую бумажку, а исполненный каллиграфическим почерком нарядный документ, на который трудно не обратить внимания. На нём красуется гордая подпись: «Анна, великая принцесса росийская, тако ж Лифляндии, Курляндии и Семигалии герцогиня».

Призванный к ответу обер-гофмейстер обвинения отрицал и стоял на том, что заём делался «публично», расходы и покупки производились по распоряжениям герцогини, все имения она сама передала «в его диспозицию» в 1717 году; отчёты же по «шетам» «слушать не изволила». На помощь герцогине прибыл из Митавы камер-юнкер И.А. Корф — и в деле появились десятки счетов, долженствующих убедить правителей, что Бестужев недобросовестно вёл хозяйство. Кто-то вполне компетентный заранее заготовил и в нужное время подал сей «компромат». Оказывается, Бестужев самовольно раздавал «ампты» в аренду, забирал для себя хлеб и другие товары, а счета выставлял на Анну, на похищенные деньги отгрохал в Москве каменный дом и пристройку к своим «апартаментам» в Митаве, а из любимой Анной Вирцавы увёл 20 коров.

Бывший обер-гофмейстер упрямо оправдывался: коров «собою не бирал», денег не присваивал, а если что и оказалось у него и его детей, так это сама герцогиня дарила наличными и разными вещами или разрешала брать в счёт жалованья. Были извлечены на свет другие долговые расписки Анны — на 2055 талеров, тысячу рублей и 600 червонцев. Теперь уже слабо разбиравшаяся в делах и подмахивавшая бумаги на тысячные суммы Анна Иоанновна была вынуждена объяснять комиссии, что «многих писем не читала и не рассужала», и жаловаться, что неверный слуга воспользовался её дамской простотой. Дело затягивалось: как было определить, похищен или подарен дочери Бестужева драгоценный крест за 800 рублей, если нет никаких документов?

Бестужев однозначно винил в своих бедах именно Бирона и заявил официально, что тратил на Анну собственные деньги. Выяснение отношений затянулось долго. 8 января 1730 года Бестужев должен был в очередной раз явиться в комиссию для дачи показаний. Но внезапная смерть юного императора резко изменила расклад сил при дворе, и нудная работа по распутыванию финансовых дел курляндской вдовы и её отставленного любовника так и осталась незавершённой.

На свою беду, Бестужев вместе с другими дворянами слушал подписанные Анной «кондиции», участвовал в обсуждении шляхетских (дворянских) проектов будущего государственного устройства страны. После восстановления самодержавия он был немедленно отослан бывшей подругой с глаз долой губернатором в Нижний Новгород, но не успел он приступить к исполнению обязанностей, как последовала уже настоящая ссылка — «в дальние деревни». Только в 1737 году, да и то исключительно благодаря верной службе сыновей-дипломатов, императрица и герцог Курляндский разрешили старому Бестужеву жить «в Москве или в деревнях»{93}.

Анна за два десятка лет вросла в курляндскую жизнь; сложились её вкусы и привычки властной хозяйки, какой она осталась и на российском троне. Герцогиня занималась, пусть и не слишком умело, своими «мызами» и маленьким двором, устраивала куртаги, пристрастилась к охотничьим досугам курляндских баронов и разделяла увлечение своего камергера лошадьми. К тому времени она, скорее всего, уже не напоминала бледную барышню, отданную замуж за незнакомого мальчика-принца, которому так и не суждено было стать ей настоящим мужем. Портреты 1730-х годов изображают её располневшей дамой с грубоватым и властным лицом и напоминают образы помещиц из музеев провинциальных российских городов, созданные крепостными художниками. Во многом её можно уподобить пушкинской бригадирше Лариной, оставившей увлечения молодости:

Она езжала по работам,

Солила на зиму грибы,

Вела расходы, брила лбы,

Ходила в баню по субботам,

Служанок била осердясь…

Но внезапно в провинциальный мир Митавы вихрем вторглась большая история.


Загрузка...