Глава шестая. ИТОГИ ПРАВЛЕНИЯ

Россия, коль щастлива ты

Под сильным Анниным покровом!

Какия видишь красоты

При сём торжествованьи новом!

М.В. Ломоносов

«Иное уже совершила, а иное совершит старается»

В 1734 году в «Слове в день воспоминания коронации… Анны Иоанновны…» Феофан Прокопович назвал её правление достойным продолжением петровских деяний, рассыпаясь в похвалах императрице, которая «сама собою довольна, сама славна, сама видна, ясна и всем ведома». Проповедник задавал вопрос: «Хочем ли хвалити тебе всеавгустейшую монархиню нашу?» — и сам же отвечал: «Если сие делаем, то в море каплю пускаем». В том же сочинении он призвал с высоты птичьего полёта посмотреть на все «грады» и «страны» державы, которые находились «в лучшем и безопаснейшем от прежнего состоянии, когда варварство исчезает, хищения и разбои на суде праведно обличаются, и воровство во всяком месте искореняется, а наука воинская поощряется, и заводятся изрядные художества»{531}. Едва ли бывалый Феофан вполне доверял им самим нарисованной идиллической картине; но мог ли он, посвятивший всю жизнь сознательному служению неограниченной монархии, признаться, что «самодержавство» может не быть движущей силой благих преобразований?

Кое-какими свершениями племянницы Пётр I был бы доволен. За время аннинского царствования в стране появились 22 новых металлургических завода. Ежегодно выплавлялось до тридцати тысяч пудов меди (в 1725 году — 5500 пудов). Россия медленно, но верно становилась частью европейского рынка, завоевав прочные позиции в торговле железом — его вывоз за десять лет увеличился в 4,5 раза. Рост экспорта пеньки (в среднем — по миллиону пудов в год), льняной пряжи стимулировал посевы технических культур{532}.

Увеличился и импорт — стоимость товаров, доставленных из-за границы через Петербург и Архангельск, с 1725 по 1739 год выросла почти на полмиллиона — с 1 429 200 рублей до 1 928 800 рублей. Иностранные купцы ввозили сукно и шёлковые ткани, красители, цветные металлы (олово и свинец), колониальные товары (сахар, пряности, кофе, табак), вино, хрусталь, чулки и другие товары, потребные европеизированным россиянам{533}. Активный торговый баланс и пошлины обеспечивали золотом и серебром российскую денежную систему. При Анне Иоанновне было отчеканено золотых монет на 176 651 рубль 80 копеек и серебряных на 20 032 254 рубля{534}.

Экономическая политика стала более гибкой, чем в петровское время, но её принципы не менялись: государство оставалось главным покупателем, заказчиком и контролёром промышленной продукции. Это покровительство обеспечивало стабильный рост — даже в годы Русско-турецкой войны правительству уже не надо было прибегать к принудительной мобилизации экономики.

При этом «немецкое» правительство не стремилось ослабить русскую промышленность или подчинить её иностранцам. Берг-регламент 1739 года подтверждал право каждого обнаружившего залежи полезных ископаемых на их разработку, разрешал приписку казённых крестьян к частным заводам и освобождал промышленников от пошлин на продукты и припасы для предприятий. Правительство осторожно подходило к запросам иностранных дельцов. Так, в 1739-м Кабинет не разрешил отдать «в содержание» англичанину Мееру ряд сибирских заводов{535}. Правда, в руках английской фирмы Шифнера и Вульфа оказался экспорт российского железа; зато многолетний контракт на его закупку стал стимулом для новой программы строительства уральских заводов, осуществлённой В.Н. Татищевым{536}. В 1733 году было отказано в передаче казённых суконных мануфактур в Москве и Казани прусскому предпринимателю Иттеру.

Аннинские министры, продолжая петровскую традицию, стремились развивать собственное сукноделие; четыре из каждых пяти суконных мануфактур, возникших за двадцатилетие после смерти первого императора, были основаны в царствование Анны Иоанновны. Однако в 1730 году российские «фабриканы» готовы были поставить только 124 тысячи аршин сукна, тогда как Военной коллегии требовалось почти 400 тысяч. В 1735 году они дружно отговаривались объективными трудностями: «Рунной шерсти здесь в России и в Малороссии мяхкой поярочной шерсти ж многова числа сыскать и купить негде»{537}. Приходилось непатриотично закупать шерстяные ткани за границей. Английское сукно качеством превосходило прусское, но товар «королевской прусской компании» Пелотье и Круземарка стоил на две копейки дешевле{538}.

С прусской компанией был заключён контракт на 170 тысяч аршин по 58 копеек, ещё 136 тысяч аршин должны были поставить англичане и 112 тысяч — отечественные производители; но борьба за русский рынок продолжилась. В итоге английские купцы победили при активной поддержке резидента Клавдия Рондо — торговый договор 1734 года снизил на треть пошлины с английского сукна. Тем не менее, если при Петре I 70 процентов армейских мундиров были сшиты из импортного сукна, то при Анне Иоанновне — половина.

Подготовленный Комиссией о коммерции во главе с Остерманом новый таможенный тариф 1731 года отказался от крайностей петровской политики: снизил ввозные пошлины на импортные товары с 75 до 20 процентов, отменил запретительное обложение экспорта льняной пряжи, тем самым заставляя «фабриканов» конкурировать с заграничными производителями и восстанавливая традиционные статьи экспорта. В то же время для развития отечественного производства предусматривалась отмена пошлин на ввоз сырья и инструментов{539}. Но, как и раньше, его рост достигался в первую очередь за счёт увеличения доли подневольного труда: закон 1736 года разрешал предпринимателям оставить в своём владении всех обученных ими свободных рабочих.

Именно при Анне Иоанновне Петербург стал превращаться в имперскую столицу. Согласно исповедным росписям 1737 года, его население составляли 42 969 мужчин и 25 172 женщины{540}. Был, наконец, достроен собор Петропавловской крепости, а сама крепость перестроена в камне. В 1734 году было закончено начатое в 1722-м возведение здания Двенадцати коллегий, в 1732–1738 годах по проекту архитектора Ивана Коробова поставили первое каменное здание Адмиралтейства со шпилем и колоколом, возвещавшим о пожарах и наводнениях. После страшных пожаров 1736 и 1737 годов стал воплощаться созданный Комиссией о Санкт-Петербургском строении генеральный план застройки, в основу которого была положена трёхлучевая система улиц-магистралей: «першпективы» — Невская, Вознесенская и вновь прорубленная «Средняя» (нынешняя Гороховая улица), начинавшиеся от башни Адмиралтейства — пересекались кольцевыми магистралями.

В июне 1730 года Сенат перевёл гостиный двор, портовую таможню и биржу на Васильевский остров. Деревянная одноэтажная биржа, судя по описанию видевшего её в 1736–1737 годах шотландского врача Джона Кука, была не слишком презентабельна: «…не что иное, как очень большой деревянный помост, половина его построена на том рукаве Невы, который омывает восточный берег острова. Помост примерно 300 шагов в длину и соразмерно в ширину. Рядом с биржей стоит в высшей степени величественный склад для хранения товаров. Он построен квадратом из кирпича и имеет только одни ворота… Здесь денно и нощно несёт караул сотня солдат, дабы купеческим товарам не был причинён никакой ущерб. Купец может иметь [здесь] очень просторное помещение, платя 10 шиллингов в месяц. У ближней к реке стороны помоста на протяжении летнего сезона красиво стоят в ряд малые грузовые суда, обеспечивающие большее удобство в ведении дел».

Новая культура не только разнообразила придворные увеселения балами, фейерверками и труппами иноземных певцов. В полки выходили офицерами первые выпускники кадетского корпуса. В списках учеников менее привилегированной гимназии в царствование Анны Иоанновны встречаются преимущественно дети столичных немецких мастеров, лекарей, купцов, моряков, трактирщиков и придворных служителей. Но вместе с ними учились отпрыски обер-прокурора Анисима Маслова и капитан-командора Ивана Козлова, сын сенатора Филипп Новосильцев, сын вице-президента Коммерц-коллегии Иван Алёнин, сын воеводы Василий Квашнин-Самарин, сын подпрапорщика Преображенского полка Иван Сукин, капральский сын Алексей Дьяков, дворянские дети Иван Пущин, Владимир Корсаков, Сергей Козьмин, Пётр Бакунин, Иван Горчаков, Василий Измайлов, Александр Лермонтов{541}.

Впервые с петровских времён в европейских университетах появились русские студенты: Пётр Нарышкин в Тюбингене и Пётр Бестужев-Рюмин в Лейпциге{542}. Михайло Ломоносов, отправленный на обучение за границу из Славяно-греко-латинской академии, в 1740 году в саксонском Фрейбурге уже собирался в обратный путь. Российские студенты не только изучали механику, гидростатику, теоретическую химию, работали вместе со специалистами в штольнях и лабораториях, но и брали уроки танцев, французского языка, фехтования. Немецкие наставники отмечали, что они «чрез меру предавались разгульной жизни и были пристрастны к женскому полу». Пудреные парики, шёлковые чулки и танцы с последующими драками в винных погребах обходились недёшево. В августе 1739 года три студента, за которыми числилось уже 1936 талеров долга, получили суровое предписание директора Академии наук Корфа прекратить «распутную жизнь»{543}. Вся троица впоследствии прославилась: широта научных интересов Ломоносова хорошо известна; Дмитрий Виноградов стал выдающимся химиком-технологом и основателем Петербургской фарфоровой («порцелиновой) мануфактуры, Густав Райзер — горным инженером и профессионалом-администратором, бергмейстером Канцелярии главного правления заводов на Урале.

Основанная в Петербурге сенатским указом (1724) Академия наук развернула работу. В 1730 году её профессорами состояли известные европейские учёные — математик Яков Герман, астроном Луи Делил ь дела Кройер, физик Георг Бильфингер, филолог и историк Готлиб Байер, профессор логики и метафизики Христиан Гросс. В стенах академии математик и физик Даниил Бернулли подготовил один из главных своих трудов — «Гидродинамику»; работа его коллеги Леонарда Эйлера «Механика, или Наука о движении, изложенная аналитически» (1736) принесла автору общеевропейскую известность. Физик Георг Вольфганг Крафт состоял инспектором академической гимназии, писал учебники и читал публичные лекции по физике «для всех любителей добрых наук». В 1739 году при академии был основан географический департамент, который через несколько лет издал первый «Атлас Российский».

Вместе с учёными «немцами» и их первыми студентами службу российской науке несли официальные академические «монстры» — безрукий сын гарнизонного солдата Ивана Тимофеева и его товарищи Яков Васильев и Фома Игнатов в полагавшихся им мундирах зелёного сукна, а также умельцы-мастеровые, на которых жаловался начальник канцелярии Шумахер: в соседнем кабаке «пьянствуют и в том работы останавливают», отвлекаются на «непотребных жён», захаживавших прямо в «академические апартаменты»{544}.

В Петербург прибывали молодые перспективные учёные. Ботаник Иоганн Амман создал в Северной столице ботанический сад и в 1739 году опубликовал труд «Изображения и описания редких растений, произрастающих в Российской империи». Другой сад основал в 1731 году в Соликамске промышленник и один из первых российских меценатов Григорий Акинфиевич Демидов, переписывавшийся с начальником Медицинской канцелярии лейб-медиком Иоганном Фишером и директором московского «аптекарского огорода» врачом Трауготтом Гербером. «В намерении имею травы описать российскими именами и которую траву россияне от какой болезни употребляют и в каких местах ростёт и в которые месяцы цветёт…» — сообщал он в 1740 году о своих планах.

Натуралисты Иоганн Георг Гмелин и Георг Стеллер, историк Герард Фридрих Миллер стали участниками Второй Камчатской экспедиции Витуса Беринга, проходившей порой в тяжелейших походных условиях, и внесли вклад в изучение Сибири. В ноябре 1740 года, находясь на Камчатке, Стеллер докладывал главному командиру полуострова Петру Колесову, что студент Степан Крашенинников, проводя «метеорологические обсервации» в Нижнекамчатском остроге, «за скудостью бумаги записывает обсервации в берестяные книги»{545}; так передовая европейская наука брала на вооружение средневековую практику. Сам Стеллер умер от внезапной болезни в Тюмени, а астроном Делиль де ла Кройер скончался от цинги во время плавания к берегам Америки.

Развитие науки стало приметой времени. Необразованная императрица особенно ценила те научные отрасли, которые могли приносить практическую пользу. Академики получали от неё ответственные задания. Так, в 1734 году она велела собрать учёное заседание в «зверовом дворе»: требовалось осмотреть и зарисовать «внутренние части» издохшего льва; в том же году профессорам Вейтбрехту и Дювернуа и историку Байеру было поручено «анатомировать и физически и исторически описать» тушу кита. А в 1738 году кабинет-министр Черкасский послал начальнику академической канцелярии Иоганну Шумахеру «рыбу, именуемую стерледь… дабы вы изволили приказать оную анатомировать и сделать, сняв кожу, чючило, так же и кости поставить на проволоки»{546}. Физик Крафт по воле Анны сочинял гороскопы, провёл инженерные расчёты и составил «Подлинное и обстоятельное описание построенного в Санкт-Петербурге в генваре месяце 1740 года Ледяного дома и находившихся в нём домовых вещей и уборов».

В мае 1740 года в книжной лавке при Академии наук всем желающим продавались «Краткое руководство к теоретической геометрии в 8 часть листа с грыдорованными фигурами на немецком языке» (стоило 35 копеек — за эти деньги можно было купить двух барашков или восемь фунтов масла); на учёной латыни — «Очерк новой теории музыки Леонарда Эйлера, доступно изложенный согласно не подлежащим сомнению первоосновам учения о гармонии» (четыре тома за 1 рубль 25 копеек), четырёхтомник «Описание и изображение редких растений, произрастающих в Российской империи, составленное Амманом» (за 1 рубль 80 копеек), «Краткое описание наиболее важных физических опытов, составленное в помощь своим ученикам Георгом Вольфгангом Крафтом» в восьми томах (всего за 35 копеек); на французском — «Новые исследования о происхождении и основаниях естественного права, сочинение Фредерика Генриха Штрубе Пирмона» (за 45 копеек){547}.

Весьма дорогими были издания указов Петра I за 1714–1725 годы (четыре рубля), «Портрет ея императорского величества» (два рубля) и по указу Анны переизданные в академической типографии, соответственно в 1735 и 1737 годах, Генеральный регламент и Соборное уложение.

Кажется, Анна Иоанновна понимала, что без образования не обойтись даже дамам, а потому в 1731 году распорядилась обеспечить свою племянницу глобусами и атласами. Сама же Анна Леопольдовна с 1732 по 1741 год приобрела 290 различных книг, в том числе знаменитое сочинение Даниеля Дефо о Робинзоне Крузо, чувствительные романы («Мироновы любовные дела»), труды Плутарха и стихи Овидия{548}.

Однако всё вышеназванное можно считать продолжением именно петровского курса, который нуждался в коррективах. Что же изменилось при Анне? Уже в июне 1730 года была объявлена программа действий. Серия именных указов — почти каждый отмечал, что является исполнением заветов «государя дяди нашего» — предусматривала скорейшее составление нового Уложения (при Петре I были предприняты три безуспешные попытки) с поднесением каждой завершённой главы на утверждение государыне, создание комиссий для «сочинения» новых штатов государственных учреждений. Предлагалось рационализовать деятельность Сената, разделив его на пять департаментов «для основательнейшего и скорого управления дел». Указ «о правосудии» требовал решения дел судьями «по чистой совести, согласно с данною присягою, не смотря на лица сильных». Наконец, ещё один именной указ предписывал сенаторам каждую субботу лично подавать государыне рапорта — о делах, решённых за неделю, и о тех, которые «без собственного нашего (императрицы. — И.К.) решения и указа не могут быть отправлены»{549}. Вероятно, инициировал эти указы Остерман, продолжая попытки облегчения податного бремени путём сокращения расходов на армию и флот, что намечалось ещё манифестом Екатерины I от 9 января 1727 года.

Ничего радикального эти указы не содержали — скорее напротив, были продиктованы стремлением завершить неоконченные «проекты» Петра I с учётом плачевного состояния финансов. Поэтому предусматривались сокращение расходов на армию и снижение налогов на крестьянство. Другим шагом должен был стать пересмотр штатов государственных учреждений для упорядочения их работы и определения суммы расходов с перспективой их сокращения{550}.

Весной 1731 года намеченные меры были дополнены ещё несколькими. Созданная «комиссия о монете» предложила, а сенатский указ от 25 января 1731 года утвердил: для стабилизации финансов начать выпуск серебряной монеты 77-й пробы (вместо 70-й) и обменять выпущенные по решению Верховного тайного совета легковесные медные пятаки на новые «денежки и полушки… копейка за копейку» даже в убыток казне на 2,5 миллиона рублей{551}. В октябре того же года состоялось слияние Берг-, Мануфактур- и Коммерц-коллегий. Началась работа по созданию новых структур и штатов Камер- и Вотчинной коллегий. На нескольких совещаниях с участием Остермана, Черкасского, Ягужинского говорилось о необходимости составления новой окладной книги с росписью доходов бюджета по территориям и статьям с включением косвенных налогов (таможенных, кабацких и канцелярских сборов); для основного прямого налога — подушной подати — по регламенту новой Камер-коллегии, утверждённому 23 июня 1731 года, планировалось иметь особые окладные книги. На упорядочение финансов было направлено и предложение о восстановлении Ревизион-коллегии — органа контроля за расходованием средств различными ведомствами.

В Сенате был поднят вопрос о необходимости проведения Генерального межевания. В июне два именных указа Анны Иоанновны повелели отправить сначала в Московскую губернию, а затем и в остальные (кроме Астраханской и Сибирской) назначенных из дворян межевщиков и специалистов-геодезистов для установления и документирования границ земельных владений и предотвращения бесконечных «споров и драк»{552}.

Однако осуществить эти планы в полной мере не удалось. Статус великой державы, поддержка союзной Австрии и военные кампании в Польше и на юге не давали возможности снизить расходы на дипломатию и армию: планировавшееся почти десятипроцентное сокращение численного состава подразделений было компенсировано созданием новых частей. В 1735 году войска были выведены из завоёванных Петром I иранских провинций, и часть полков Низового корпуса расформирована. Но к 1736 году общая численность армии не уменьшилась, а увеличилась с 227 960 до 240 405 человек за счёт созданных для службы на пограничных Украинской и Ново-Закамской укреплённых линиях ландмилицких и драгунских полков из местного населения. Кроме того, были сформированы Уфимский и Оренбургский драгунские гарнизонные полки для охраны порядка на осваиваемых территориях и такой же полк в Сибири «из тамошних дворян, казаков и их детей»{553}. Начало Русско-турецкой войны положило конец попыткам сдерживания военных расходов.

Советские историки давали реформам в послепетровской армии главным образом отрицательные оценки: «возвращение к прошлому», утверждение «плацпарадной муштры», копирование немецких образцов. В то же время военные историки XIX века оценивали их более дифференцированно. Бурхард Христофор Миних, образованный и способный офицер (хорошо знал латынь, французский язык, математику, инженерное дело), с шестнадцати лет служил во французской, австрийской, польской и нескольких германских армиях, сражался под знамёнами принца Евгения Савойского в Войне за испанское наследство. Пётр I взял его на службу в 1721 году генерал-майором, но Использовал в качестве опытного строителя. При Анне честолюбивый Миних получил возможность реально возглавить всю военную машину России.

Ему удалось объединить в рамках Военной коллегии громоздкую систему управления — семь канцелярий и контор. Основанный по его инициативе Шляхетский кадетский корпус стал не только школой подготовки офицерских кадров, но и одним из важнейших учебных заведений России той эпохи. На командные должности запретили назначать неграмотных, вновь открылись гарнизонные школы. Из артиллерийского полка был выделен самостоятельный Инженерный корпус, состоявший из сапёров, минёров и понтонёров.

Созданная в 1732 году Воинская морская комиссия вместе с Сенатом пришла к выводу о необходимости отказаться от петровской программы строительства больших военных кораблей в запертом Балтийском море. В сенатском докладе флоту отводилась более реалистичная вспомогательная роль — оборона побережья от наиболее вероятного противника, Швеции; «по пропорции опасности» строить надлежало преимущественно средние 66-пушечные корабли. Однако нельзя говорить о каком-либо упадке флота. Строительство кораблей шло при Анне интенсивнее, чем в последующее царствование Елизаветы; именно тогда была создана Архангельская военно-морская верфь — вторая кораблестроительная база флота. Всего же только для Балтийского флота было построено около сотни судов и галер{554}. По «ведомости о корабельном флоте» от 23 октября 1740 года в строю находилось 22 170 моряков и 40 военных судов, в том числе стопушечный, семидесятипушечный, девять 66-пушечных и девять 54-пушечных линейных кораблей и десять фрегатов. А вот при Елизавете Петровне в 1750 году в море могли выйти только 17 военных кораблей{555}.

Строительство укреплённых линий потребовало огромных средств и не всегда могло предотвратить татарские набеги — например зимой 1736/37 года на Украине. Новые правила предусматривали преимущественно обучение неприцельной стрельбе в ущерб штыковой атаке. Увеличение артиллерийского парка снизило его мобильность и привело к разномастности калибров пушек. Пожалуй, полезным нововведением стали только три гусарских полка. Миних считал, что решающую роль в победах Евгения Савойского над турками сыграла тяжёлая кавалерия (рейтары и кирасиры), поэтому в 1731 году переформировал три драгунских полка в кирасирские. Рослых лошадей для них ввозили из Германии. Появление кирасирских полков способствовало улучшению конезаводства, но обходились они весьма дорого и оказались бесполезными против турок и татар{556}.

Названные меры вроде бы свидетельствовали о стремлении быстрее «европеизировать» русскую армию. Но это было не всегда разумно, как и введение новой формы и «пуклей с косами»: в армии появились манжеты, «штиблеты» (холстинные гетры); длинные косы светлых париков рядовые должны были оплетать чёрной кожей, офицеры — такого же цвета лентой. Для нижних чинов пудра на париках заменялась мукой, которую накладывали, размешав в воде, чтобы при затвердевании она держала форму причёски. Введение прусских мундиров не учитывало климата. Кажется, на склоне лет это понял и сам Миних — вернувшись из сибирской ссылки, он советовал Петру III не вводить в русской армии прусские мундиры.

Так или иначе, эти реформы закрепляли взятый при Петре I курс на строительство военной империи. К концу правления Анны армия составляла почти семь процентов населения, в полтора раза превосходя по численности торговцев и ремесленников{557}. Слабость русской экономики делала давление армии на государственный бюджет более тяжёлым, чем в любой другой европейской стране той эпохи.

Не удалась и реформа Сената. Образованные департаменты скоро превратились в канцелярские отделы для предварительной подготовки дел к слушанию, а уже в 1731 году вообще исчезли. Провозглашённое указами императрицы Генеральное межевание было свёрнуто не начавшись; возможно, правительство не смогло найти достаточного количества компетентных руководителей и исполнителей масштабной работы.

Безрезультатно завершились при Анне Иоанновне усилия по составлению новых штатных расписаний учреждений. Сенат обсуждал этот вопрос в 1732-м, потом в 1734 году, после чего он был отложен; только в 1739 году в Кабинет министров были переданы штатные расписания некоторых коллегий и контор. Кабинет вернул их на доработку, которая так и не закончилась до конца царствования. Как видно из сенатского доклада, централизация противоречила ведомственным интересам; Военная коллегия, Соляная контора, Генерал-берг-директориум, Медицинская коллегия и все дворцовые ведомства получили право самостоятельно утверждать свои штаты{558}.

Правительственные решения воспроизводили уже опробованные меры: сокращение штатов в коллегиях, слияние учреждений (Берг- и Коммерц-коллегий), уменьшение жалованья «приказным» на треть, выдачу его «сибирскими товарами» или запрещение получать деньги до окончания расчётов с армией{559}. Такое «удешевление» госаппарата замыкало порочный круг и оборачивалось проблемой хронической недостачи подготовленных кадров. Донесения больших и маленьких администраторов в Кабинет министров по-прежнему содержали жалобы на нехватку «подьячих». Чиновники еле-еле могли обеспечить текущее управление и не имели возможности заниматься выработкой государственной политики — для этого приходилось постоянно создавать вневедомственные комиссии{560}.

Выход из этого тупика обычно отыскивался по принципу тришкина кафтана: «приказных» забирали из одного места и перебрасывали в другое, где в данный момент нужда в них была самой острой. Поэтому случались ситуации, когда первые сановники империи лично перемещали подьячих из Ямской канцелярии в Тайную или решали, где именно надлежит работать секретарю Петру Зелёному, поскольку на него претендовали сразу две конторы. В итоге приняли соломоново решение: «…в Провиантской канцелярии… быть в неделе по 2 дни, а прочие 4 дня быть в Генеральном кригс-комиссариате»{561}. Московский генерал-губернатор Г.П. Чернышёв оправдывал своё «слабое управление» прежде всего тем, что «секретари и подьячие лучшие разобраны, а именно, в Камор-коллегию и другие места взято сорок два». Новгородский вице-губернатор А.Ф. Бредихин просил о срочной присылке в губернию не менее сотни «приказных служителей», поскольку имевшихся постоянно забирают «в разные команды»{562}. На подобные просьбы Кабинет отвечал отказом — присылать было некого.

Обычные наказания в виде штрафов, кажется, уже никого не пугали. Посланные для «понуждения» чиновников к скорейшему исполнению столичных приказов и «сочинению» необходимых справок и отчётов сообщали, что «секретари и приказные служители держатся под караулом без выпуску». Их начальникам приходилось платить немалые штрафы (по 50–100 рублей); но дело с места не двигалось: бывалые «подьячие» подобные начальственные наскоки «ни во что считали», а урезанное жалованье с лихвой восполняли за счёт всевозможных поборов.

Проблемой оставался и уровень квалификации чиновников. Составленные в 1737–1738 годах по указу Кабинета министров списки секретарей и канцеляристов центральных учреждений с краткими служебными характеристиками десятков низших чиновников дают возможность представить коллективный портрет российского «приказного». Конечно, в рядах бюрократии среднего и высшего звена были и люди заслуженные, прошедшие огонь и воду военных кампаний и бесконечных командировок, например секретарь Военной коллегии Пётр Ижорин. Ему и другим чиновникам посвящены весьма похвальные отзывы: «служит с ревностию», «безленостно» и «в делах искусство имеет». Но рядом встречаются характеристики иного рода: «пишет весьма тихо и плохо»; «в делах весьма неспособен, за что и наказан»; «стар, слаб и пьяница»; «в канцелярских делах знание и искусство имеет, токмо пьянствует»; «всегда от порученных ему дел отлучался и пьянствовал, от которого не воздержался, хотя ему и довольно времяни к тому дано» и т. п. Дружба с зелёным змием была «профессиональным недугом» канцеляристов, который начальство пыталось лечить с помощью батогов. Особо отличались неумеренностью приказные петербургской воеводской канцелярии. Из служебных характеристик следует, что в пьянстве «упражнялись» двое из пяти канцеляристов, оба подканцеляриста и 13 из 17 копиистов; последние не только уходили в загул, но и «писать мало умели»{563}. Сам начальник полиции империи вынужден был просить Кабинет министров прислать к нему в Главную полицмейстерскую канцелярию хотя бы 15 трезвых подьячих, поскольку имеющиеся «за пьянством и неприлежностью весьма неисправны»{564}.

Но с чего им быть прилежными? Только старшие чиновники — секретари и обер-секретари — получали более или менее приличные деньги (400–500 рублей в год, а наиболее заслуженные, как упоминавшийся Пётр Ижорин, — 800), сопоставимые с доходами армейского полковника. Оплата труда канцеляриста составляла от 70 до 120 рублей; разброс в жалованье самой массовой категории, копиистов, был от 90 до 15 рублей (последняя сумма сопоставима с оплатой труда мастеровых, которым по причине её недостаточности полагался ещё натуральный паёк){565}. Выходом были «безгрешные» акциденции, «наглые» хищения и более сложные комбинации с участием чиновника в прибылях казны, компенсировавшие низкий социальный статус и убогое материальное положение бюрократии.

Пожалуй, только смоленский губернатор А.Б. Бутурлин не только заступился за подчинённых, но и принципиально поставил вопрос о порочности существовавшей системы управления и контроля. В конце 1739 года он прислал в Петербург два доклада. В первом губернатор объяснял: после того как в 1737 году коллегии и конторы получили разрешение штрафовать местные власти, последние получили… 54 контролирующие инстанции, посылавшие «угрозительные повеления».

Выполняя одно, непременно приходилось откладывать другое; в результате у чиновников «нужнейшие дела из рук выходят и внутренним течением пресекаются»; можно было не выполнять ничего — штрафы всё равно были неизбежны.

Второй доклад Бутурлина можно назвать настоящим трактатом «о изнеможении счетов годовых сочинением». Прежде всего требовалось составить месячный «репорт», отправлявшийся в Камер-коллегию, Сенат и ещё несколько мест. Затем «приходчикам», ответственным за ведение счетов, необходимо было привести в порядок 16 книг («по форме» — все 19) по разным видам денежных поступлений, что «немалое мозголомство приносит от состоящих вновь форм», после чего сдать преемникам ещё четыре книги (по недоимкам и по расходам на новый год) вместе с наличной «денежной казной»… и садиться сочинять годовой «репорт». Одновременно приходилось составлять отписки и справки по требованию вышестоящих инстанций и прибывающих с очередным «повелением» офицеров под угрозой штрафов и заключения под караул. В результате подведение финансовых итогов требовало не менее трёх месяцев, в течение которых запускались текущие дела{566}. Но это — в лучшем случае, если ответственные за финансовые документы чиновники были живы и здоровы, не угодили под следствие и не были отправлены налетевшим из столицы гвардейцем решать какие-нибудь срочные дела.

Через руки подьячих с грошовым жалованьем проходили порой колоссальные суммы. Если цифры в счетах не сходились или возникало малейшее подозрение в нанесении ущерба казённому интересу, начиналось следствие, и виновными в итоге оказывались не начальники, а «стрелочники». Даже не отличавшийся милосердием Сенат просил простить копииста Алексея Михайлова, который в отчётности по сумме в 600 тысяч рублей допустил «прочёт» в 127 рублей и при этом был «нимало не корыстен», а ошибся исключительно «от великого приёма и раздачи суммы». Но Кабинет в снисхождении отказал{567}.

Не менее страшно было для приказного вызвать гнев начальства. В 1739 году закончился суд над каширским воеводой Я. Баскаковым, виновным в убийстве канцеляриста; за то же был вызван к следователю воронежский вице-губернатор Лукин; в том же обвинялся белгородский губернатор И.М. Греков. В Москве президент Вотчинной коллегии А.Т. Ржевский и секретарь Обрютин прямо в «асессорской камере» избили палками и плетьми канцеляриста Максима Стерлигова, после чего несчастного «содержали в цепях и в железах под коллежским крыльцом» за попытку разоблачения злоупотреблений чиновников Елецкой провинциальной канцелярии{568}.

Даже в столичной Коммерц-коллегии чиновники могли получить пощёчину или плевок в лицо от президента П.П. Шафирова; вспыльчивый барон лично бил секретаря Ивана Балбекова, протоколиста сажал «под караул», а прочих чиновников обзывал «плутами» и «ворами». Назначенные туда коллежские советники публично спрашивали начальника, «будет ли он до них милостив»{569}.

Недовольные порой винили в своих бедах «немцев». «Вирой взял силу, и государыня без него ничего не делает, как всем о том известно; что де донесут ей, то де и зделаетца; всем де ныне овладели иноземцы», — жаловался советник Тимофей Тарбеев, но сам-то конкретно недоволен был «немилостью» своего русского начальника графа М.Г. Головкина и собирался жаловаться на него императрице{570}.

Работа над новым Уложением продолжалась в том же направлении, что и в царствование Петра I; новый проект сохранял ту же структуру, что и вариант 1725 года. Первоочередное внимание было уделено разработке «вотчинной» главы — она была подготовлена и обсуждена в 1731 году. Но затем «сочинение» Уложения затормозилось. Только в 1737 году состав Уложенной комиссии был обновлён и руководство ею было поручено компетентному сенатору В.Я. Новосильцеву. К 1739 году комиссия составила «судную» главу, но Сенат стал обсуждать её уже после смерти Анны Иоанновны — в июле 1741 года. Обе главы так и не были обнародованы.


Финансовые «камфузии»

В 1732 году Сенат подсчитал, что накопившиеся с 1719 года недоимки только по таможенным, кабацким и канцелярским сборам составили семь миллионов рублей{571}. По-прежнему оставались запутанными финансовые отношения между учреждениями. 17 сентября 1732 года Сенат докладывал: Штатс-кон-тора не считает возможным выдать деньги из Монетной конторы на жалованье служащим Ревизион-коллегии, «доколе та контора с Штатс-конторою возымеет счёт», а Штатс-контора вместе с Камер-коллегией не могут выплатить 270 430 рублей на содержание полков в иранских провинциях, поскольку эти чрезвычайные расходы поведено производить из таких же «не положенных в штат» доходов, а они, во-первых, в нужном количестве «никогда в настоящих годах не сбираются», во-вторых, уже расписаны «по посланным указам» на другие нужды{572}.

Расходы на Низовой корпус не прекратились после вывода его из Ирана, поскольку полки не были расформированы.

Военные требовали денег, и Кабинет распорядился их выплатить. Но в ответ Штатс-контора разъяснила, что сами же кабинет-министры велели содержать эти части за счёт «таможенных доходов», а также поступлений с Украины и других «остаточных» статей, однако теперь, согласно указам, «деньги в Статс-контору не приходят»: доходы от продажи казённых железа и меди остаются в Коммерц-коллегии, от торговли ревенем — в Медицинской канцелярии; к тому же все свободные средства уходят на турецкую войну.

Министры на такое разъяснение обиделись («из того ничего подлинного выразуметь невозможно»), но смогли только порекомендовать «изыскать способы» совместно с Сенатом. Опытные сенаторы, постоянно сталкивавшиеся с подобными заданиями, выход нашли. В Петербурге обнаружили 15 тысяч рублей, из московских канцелярий и контор выгребли 35 тысяч, а затем взяли «заимообразно» из Монетной конторы ещё 50 тысяч — и обеспечили-таки необходимые текущие выплаты{573}.

Несовершенство налоговой службы и децентрализация сбора и расходования средств постоянно порождали ситуации, когда все участвовавшие стороны были правы и найти виновного не представлялось возможным. Опытный начальник Штатс-конторы Карл Принценстерн, несмотря на «наижесточайшие» указы и выговоры, возглавлял её с петровских времён до самой смерти в 1741 году — вероятно, как раз потому, что был способен ориентироваться в дебрях ведомственных касс и «доставать» необходимые суммы.

Неудивительно, что правительство Анны Иоанновны одной из приоритетов считало ликвидацию финансовой неразберихи. Прежде всего, оно намеревалось ужесточить сбор налогов и взыскать недоимки. В 1730 году перед Сенатом вновь была поставлена задача составить «государственную о всех доходах книгу». Ещё одним направлением «битвы за финансы» стали попытки проконтролировать прежние расходы путём проверки счетов всех учреждений.

Однако принципиальные основы петровской финансовой системы были сохранены и даже возобновлён сбор подати при помощи военных команд. Через год военные приступили к сбору недоимок: «В случае непривоза денег в срок полковники вместе с воеводами посылают в незаплатившие деревни экзекуцию». Но в 1736 году эта практика была опять отменена: вместе с недоимками росли поборы, взятки и злоупотребления сборщиков. Ужесточение сбора недоимок, помимо прочего, означало и наступление на интересы дворянства, поскольку виновными в неуплате по закону становились владельцы крестьян. Составленная в 1737 году по требованию Кабинета «Ведомость о имеющемся недобору на знатных и других» показала, что первыми неплательщиками оказались… сам кабинет-министр А.М. Черкасский (недоимки в 16 029 рублей), сенаторы (7900 рублей), президенты и члены коллегий (16 207 рублей), генералитет (11 188 рублей) и прочие «знатные» (445 088 рублей){574}. Кампания закончилась неудачей, усугублённой ростом недоимок в результате голодных 1733–1734 годов.

Сенат и Кабинет столкнулись с целой системой саботажа правительственных инициатив по наведению порядка в финансовой сфере. Ревизион-коллегия в мае 1732 года докладывала: коллегии и конторы прислали счёты «неисправные», из которых «о суммах приходу и росходу видеть было нельзя». Далее перечислялись уловки, используемые для достижения этого эффекта: чиновники ссылались на исчезнувшие документы или на отсутствие ответственного лица, давно скончавшегося или отбывавшего наказание; в других учреждениях бумаги составлялись за подписью мелких клерков, а не руководства; третьи действовали по принципу «подписано — и с плеч долой» и категорически отказывались принимать «неисправные» документы обратно. Наиболее невразумительные отчёты поступали из самого затратного военного ведомства: «против прихода и расхода написаны недостатки, и в прочем одни с другими смешанные, отчего не только впредь, но ныне произошла камфузия»{575}. Эти выводы надо признать справедливыми: при разборе архивных документов по финансовой отчётности уразуметь их смысл и систему подачи данных бывает порой весьма мудрено, а сопоставить с показателями других лет часто невозможно.

Так же тормозилось и составление «окладной книги». На требование Камер-коллегии подать «на каждое место и звание доходам от губернаторов по третям, а о подушном сборе в полгода подробные репорты» чиновники притворялись непонятливыми — или в самом деле были не в состоянии постичь правила бухгалтерской отчётности: «…о таможенных и прочих сборах месячные, а не третные репорты, писанные по прежним формам… а со штабных дворов земские комиссары присылают о подушном сборе полугодовые репорты не по посланным же формам». На посылку же «новых форм» на местах либо вообще не реагировали, либо оправдывались неполучением и действовали по «прежним указам», либо докладывали, что «в скорости сочинить никоим образом не можно, ибо за раздачами приказных служителей в разные команды и в счётчики осталось самое малое число». В итоге — о доходах «коллегия никакого известия не имеет, и для того генеральной ведомости сочинить не из чего»{576}.

Завершение составления «окладной книги» было перенесено сначала на 1732 год, потом на 1733-й, а затем тянулось вплоть до конца царствования Анны, тем более что многие присланные с мест ведомости сгорели в московском пожаре 1737 года. В 1739 году императрица повелела завершить работу через год, но в августе 1740 года Кабинет признал, что с делом «исправиться невозможно», и точного срока больше не назначал, а лишь напоминал о необходимости окончить работу в обозримом будущем. Точка в истории сочинения «окладной книги» была поставлена уже в 1741 году{577}.

Немногим лучше была ситуация с расходами. В 1732 году Сенат смог составить ведомость «окладным» и «неокладным» тратам с 1725 по 1731 год, но приведённые в ней данные охватывали от половины до трети реального бюджета. Чиновники Штатс-конторы посчитали даже мелкие расходы — например на содержание «зазорных младенцев» или «за объявление монстров»; но зато не смогли указать траты по Военной коллегии и Коллегии иностранных дел за 1730 год и выдачи «в тайные и нужные расходы»{578}.

Отсутствие контроля приводило к тому, что уже собранные средства и материальные ценности исчезали невесть куда. Хорошо, если такие веши выяснялись сразу, как в Новгородской губернии, где по вине «верных сборщиков» в 1736 году пропали 11 тысяч рублей — хотя бы виновные были налицо{579}. Когда же недостачи обнаруживались через несколько лет, спросить было уже не с кого. Например, фельдмаршал Миних докладывал, что по ведомству фортификационной конторы в Выборге кондуктор 3. Маршалков допустил в 1733 году растрату казённой извести и прочих материалов на 4417 рублей. Выяснилось это только семь лет спустя, когда и сам виновный, и обер-комендант крепости генерал-лейтенант де Колонг уже умерли. Пострадали лишь наследники кондуктора, с которых казне удалось взыскать 65 рублей 15 копеек; за семейство коменданта вступился… сам Миних, оправдывая действия его покойного главы «единой простотой и не довольным знанием приказных порядков»{580}.

Даже во дворце процветали бесхозяйственность и «наглые» хищения. Дворцовая счётная комиссия в декабре 1735 года обнаружила, что в ведомстве камер-цалмейстера Александра Кайсарова учёт денежных сумм был поставлен из рук вон плохо: записи в приходных и расходных книгах «помараны и приписаны», а на потраченные 18 789 червонцев и 317 207 рублей на нашлось никакой документации. Камер-цалмейстер отговаривался «простотою своею», которая, однако, не мешала ему использовать деньги «на домовые свои нужды» и разрешать делать то же подчинённым. Анна передала дело Ушакову; у Кайсарова был конфискован дом, а сам он вместе с четырьмя чиновниками своей конторы отправился в ссылку{581}.

В 1740 году обнаружились «непорядки» в ведомстве к тому времени уже покойного гофинтенданта Антона Кармедона. Речь шла о сумме более миллиона рублей, по которой не было вообще никакой отчётности, поскольку «приходы и расходы многие чинили по словесным приказам его, Кормедона, и без расписок; и партикулярным людям деньги даваны были на ссуду»; то есть гофинтендант распоряжался казёнными деньгами, как собственными, и ссужал их под проценты. Следователи сразу обнаружили недостачу около десяти тысяч рублей, но доложили, что для завершения «надлежит со 100 счетов сочинить, а за вышеписанными непорядками и неисправностями оных вскоре сочинить… ни по которой мере невозможно». В резолюции по докладу Анна отметила, что такие проверки «разве что в 10 лет окончаны быть могут», и велела ограничиться составлением тех счетов, «где можно отыскать виновных», которые «сами или их наследники имеют свои имения и, ежели явятся начёты, платить в состоянии»{582}. А в Коммерц-коллегии даже не начальник, а простой кассир Акер был уличён в растрате двадцати семи тысяч «пошлинных ефимков», которые «принимал бесписьмянно», а затем «в долги раздавал»{583}.

Случайно раскрылось в 1736 году дело о воровстве и подлогах чиновников столичной Канцелярии от строений, уличённых во взятках с подрядчиков и приписках о якобы проделанных работах по благоустройству города. Императрица была возмущена даже не столько тем, что они «сие своё воровство чрез многие годы, не престаючи, продолжали», сколько просьбой Сената смягчить наказание и не взыскивать «взятков». Императрице было с чего сердиться. Попавшие под военный суд 17 обер- и унтер-офицеров были не злодеями-рецидивистами, а обычными русскими служивыми, ранее в финансовых «продерзостях» не замеченными. Действия же их отличались не изощрённостью, а, наоборот, какой-то бесхитростной простотой в отношении казённого добра. Бывший у строительства «Триумфальных ворот» капитан Дмитрий Долгой брал с подрядчиков взятки гвоздями, кирпичами и оловянной посудой и щедро раздавал казённые «припасы» подчинённым, а сколько — «того не упомнит». Поручик Фрол Бородин на строительстве Зимнего дворца, «не взяв ничего», приписал при приёме стройматериалов шесть лишних брёвен; за 200 пудов несуществующего алебастра взял 20 рублей, а за отсутствующие гвозди — всего-то куль ржаной муки. Цейхквартер Павел Новосильцев, находясь «при строении фейверка», решил поживиться по-крупному — на четыре тысячи рублей, но поставщики его обманули и денег не дали; служивый добродушно согласился вместо целого состояния получить «питейные и съестные припасы», четыре пары сапог, 30 саженей дров и полтора аршина бархата{584}.

Деньги можно было просто не платить. Опытные откупщики и иные держатели казённых статей докладывали, какой ущерб они понесли от карантина, военных действий или других непредвиденных обстоятельств, и просили уменьшить платежи. В других случаях спросить было не с кого. В 1739 году откупщик московских мостов Степан Буков жаловался Кабинету, что провоз казённых грузов не оплачивался и ему приходится возмещать «недобор» в десять тысяч рублей. Незадачливый откупщик сочинил по делу 85 (!) «доношений», но следствие погрязло в разборках между ведомствами и конторами{585}.

На практике составить точную картину состояния финансов оказалось невозможно. И дело было не только в хищениях. Деньги (с опозданиями и не полностью) приходили в разные кассы, куда (а иногда в совсем другие места) позднее доставлялись доимки за разные годы; порой это были весьма крупные суммы — например, 58 тысяч рублей, взысканные с Нижегородской провинции в 1738 году, или 400 тысяч, пополнившие флотский бюджет в 1735-м.

Далее вступала в действие система «заимообразных» зачётов, когда нужные средства изыскивались из сумм другого ведомства и затем годами не возвращались. В 1740 году за Штатс-конторой числился долг в полмиллиона рублей, позаимствованных двумя годами ранее в Соляной и Монетной конторах. Постоянно конфликтовала со Штатс-конторой Военная коллегия. В 1739 году генералы жаловались на невыплату «на полки персидского и ландмилицкого корпуса» 710 746 рублей, но штатские чиновники полагали, что должны только тысячу рублей, и платить отказались. Кабинет, не имея возможности рассмотреть дело по существу, как обычно, отправил бумаги обратно с требованием «учинить счёты» и найти деньги. И, как обычно, дело разрешилось компромиссом: Штатс-контора тут же отыскала где-то 200 тысяч рублей, а просьбу выдать недостающее переправила «наверх» — к императрице, предложив погасить долг из находящихся в её распоряжении средств Соляной конторы{586}.

Власти срочно создали Генеральную счётную комиссию, чтобы провести «ревизию» счетов всех правительственных «мест» начиная с 1719 года. Но гора родила мышь: к 1736 году комиссия вернула казне 1152 рубля, что, по официальной оценке, было меньше, чем зарплата её персонала за годы работы{587}. Указ 1735 года признал неэффективность работы Ревизион-коллегии, в которую прочие учреждения вовремя не присылали счета. Не была преодолена и ведомственная разобщённость: от ревизии были освобождены гвардия и придворные службы; свои счётные экспедиции сохранялись в Военной коллегии, Камер-коллегии по таможенным доходам и при Генерал-кригскомиссариате.

Да и как было посчитать расходы? За год, удивлялся кабинет-министр Ягужинский, расходных книг «болше 10 тысяч быть имеет» и ещё столько же «счотных выписок». Аппетиты учреждений и соответствующие «неокладные» расходы постоянно возрастали, как можно убедиться на примере Коллегии иностранных дел. Дипломатическое ведомство в 1740 году указало, что его расходы «выходят более» установленного «оклада» в 20 тысяч рублей: постоянно требовались чрезвычайные суммы на презенты чужеземным послам и «пенсии» лицам, оказавшим русскому двору услуги. Немалые средства уходили на приём пышных восточных посольств. Так, приём в 1736–1739 годах послов иранского шаха Надира обошёлся в 110 тысяч рублей; в 1740-м на содержание и «отпуск» нового посольства Хулеф-мирзы было израсходовано 28 500 рублей{588}. Крупные суммы шли на дворцовые увеселения — например, в 1740 году маскарад с «Ледяным домом» вместе с «привозом народов, зверей и скотов» стоил почти десять тысяч рублей{589}. Количество «неокладных» расходов в 1732 году составляло, по данным обер-прокурора Сената А. Маслова, 2 740 947 рублей{590} — около трети всего бюджета. Кроме того, имели место разного рода «чрезвычайные дачи». Только за четыре месяца 1740 года по именным и сенатским указам было выдано более полумиллиона рублей. При этом министры иногда выискивали деньги для личных нужд императрицы, а она, в свою очередь, распоряжалась о выдачах министрам или по доброте жаловала невинно пострадавших; так, секретарь Воронежской губернской канцелярии Кузьма Данилов получил тысячу рублей за «полонное терпение» — приравненное к плену сидение под арестом по делу об убийстве{591}.

Наконец, центральный аппарат не имел реального представления о количестве и величине сборов, поступавших в казну. Недостатки подушной системы налогообложения сказались ещё при жизни её создателя. Но и с учётом других поступлений дело обстояло не лучше. Так, в 1737 году Камер-коллегия доложила, что не имеет сведений о количестве кабаков и винокуренных заводов в стране по причине неприсылки соответствующих ведомостей. В ответ Анна выговорила министрам, что «самонужное государственное дело» тянется уже полтора года и конца ему не видно.

Сенатский доклад августа 1740 года, подводивший итог усилиям по составлению «окладной книги», указал на ещё одну важную причину чиновничьего саботажа: местные начальники не желали показывать «ясного о тех окладах и сборах обстоятельства», поскольку многими «не только в окладе неположенными оброчными статьями… сами владели, но и из окладных оброчных статей, противно присяге и должности, под видом откупов за собой держали»{592}. Это означало, что имевшиеся в городах и уездах источники казённых доходов в виде мельниц, рыбных ловель, мостов и перевозов, «отдаточных» земель и т. д. были успешно «приватизированы» местными чиновниками, а официально значились сданными на откуп (за гораздо меньшую сумму) или просто лежащими «впусте».

Редкие дела, дошедшие до столичного расследования, показывают, что в присвоение этих средств была вовлечена буквально вся местная администрация во главе с губернатором. Одно такое расследование выяснило, что сумма оброка с казённых земель в 1482 рубля превратилась в 162 рубля 71 копейку — именно столько получило государство, остальное пошло в карман белгородскому губернатору И.М. Грекову, заодно «приватизировавшему» и обширные покосы. Порой даже гвардейцы, прибывавшие с «понуждениями», не знали, что делать в таких случаях: документацию от них прятали, губернатор отправлялся «в поле с собаки», а другие чиновники — «по хуторам своим»{593}.

Установить реальную величину возможных налоговых поступлений можно было только путём повсеместной ревизии таких доходных мест: сколько их убыло и сколько прибыло, какие на деле лежат «впусте» и сколько денег можно реально получить от каждой сданной мельницы или другого откупного объекта. Но решить столь масштабную задачу правительство не имело никакой возможности. В итоге государство получало с таких оброчных статей хорошо если половину предполагавшегося «оклада»{594}.

Вероятно, можно было бы даже поблагодарить «немецкое» правительство Анны Иоанновны, если бы ему удалось навести хотя бы относительный порядок в российских финансах. Но, похоже, на финансовом поприще бироновщина потерпела поражение от отечественных «приказных». В бумагах Кабинета министров нам встретилось лишь одно упоминание об успехе: в 1739 году была составлена «генеральная табель» доходов и расходов на один только 1737 год, из которой следовало, что дефицит бюджета составлял 619 444 рубля{595}.

В политической сфере новый государственный механизм оказался довольно устойчивым. Но на управленческом и финансовом поприщах бироновщина была столь же неэффективна, как и предыдущая администрация: попытка форсированной централизации наткнулась на отсутствие подготовленных для неё условий, недозрелость государственных и общественных структур. Стремление преодолеть эту неготовность при помощи «строгости» было способно только дестабилизировать и без того слабую систему управления и контроля. Напрашивается даже непатриотическая мысль: может быть, для наведения порядка надо было импортировать больше немецких чиновников? Для достижения поставленной Петром Великим цели создания «регулярного» государства с более или менее эффективной финансовой системой понадобилась ещё целая историческая эпоха; только реформа системы управления при Екатерине II позволила, наконец, ежегодно составлять бюджетные росписи.


«Нихто в покое не живёт»

В 1730 году, вступив на престол, Анна Иоанновна отвергла и проекты нового государственного устройства, и поползновения дворянского «общенародия» на участие во власти — к примеру, предложения о выборности должностных лиц центральных учреждений и губерний. Однако государыня не могла полностью игнорировать содержавшиеся в них требования дворян. Указом императрицы от 31 июля 1731 года был основан Шляхетский кадетский корпус для подготовки из дворянских «недорослей» офицеров и «статских» служащих. В «рыцарской академии» имелись четыре класса, причём низшим был четвёртый; в нём обучали русскому языку и латыни, чистописанию и арифметике; в третьем — геометрии, географии и грамматике; в старших — фортификации, артиллерии, истории, «в письме складу и стилю», риторике, юриспруденции, морали, геральдике. Изучались и «дворянские» науки — верховая езда, фехтование, танцы{596}.

Был отменён вызывавший единодушное недовольство шляхетства петровский закон о единонаследии и сделан шаг по пути дамской эмансипации: указом от 17 марта 1731 года Анна Иоанновна повелела выделять дворянским вдовам часть недвижимого и движимого имущества, которым они могли распоряжаться по своему усмотрению: «После умершего мужа изо всего его недвижимого имения, какого бы звания за ним ни было, из жилого и из пустого, давать жене его со 100 по пятнадцати четвертей в вечное владение, а из движимого имения по Уложенью; а собственным их приданым имениям, и что они, будучи замужем, куплею себе или после родственников по наследству присовокупили, быть при них, не зачитал того в ту указную дачу, что надлежит дать из мужня; а дочерям при братьях, как из недвижимого, так и из движимого против матери или мачехи вполы. А ежели после того ж умершего останется невестка, сыновня жена, и ей дать из той части, которая надлежала мужу её, со 100 по 15 четвертей»{597}.

Дворянки послепетровской эпохи стали проявлять всё большую активность в деловых вопросах — например, несмотря на полученное приданое, требовать долю отцовского наследства, покупать землю у своих мужей и даже самовольно продавать семейную собственность. В 1738 году некая Анна Бартенева одной из первых подала в суд на мужа, заложившего её приданое имение, и выиграла дело{598}.

В 1731–1734 годах крепостным было запрещено торговать в портах, брать казённые подряды и откупа, заводить суконные и «амуничные» мануфактуры. Развитие промышленности, рост городов, появление такого «потребителя», как постоянная армия, новый образ жизни дворян с соответствующими атрибутами означали, что барин-землевладелец стал больше нуждаться в деньгах, а у мужика появилась возможность их заработать. Прежние барщина и натуральный оброк стали совмещаться с денежной рентой — где 40–50 копеек на «тягло», а где и на 1–2 рубля.

А крепостные Нарышкиных из села Конобеева Шацкого уезда в 1730 году обратились в Сенат с жалобой на рост оброка, выросшего с 1690 года в 11 раз. Мужики плакались, что «от всяких напатков и от великой господской работы намерены все брести скитаться меж двор и кормиться милостынею», и просили отписать их от Нарышкиных в дворцовую волость. За эту челобитную крестьянские ходоки были биты кнутом в Шацке.

Часто приходилось отбывать барщину, нести «столовые припасы» и платить денежный оброк, что тяжело сказывалось на хозяйствах «скудных» и даже «среднестатейных» крестьян. В то же время на плечи мужиков ложилось бремя подушной подати, рекрутчины и конфискаций лошадей. Бегство на окраины и даже за границу стало серьёзной проблемой для помещиков и властей. В Смоленской губернии целые деревни оставались «впусте», поскольку крестьяне с семьями уходили в Польшу. Редкие драгунские форпосты на границе были бессильны остановить этот поток — приходилось привлекать полевую армию: в 1735 году воинскими частями было выведено из Польши «беглых русских крестьян 10 662 человека». Однако беглецы возвращались сами, если правительство соглашалось перевести их в разряд государственных крестьян. Крупные землевладельцы содержали собственные команды для розыска беглых. Министр А.М. Черкасский за 1732–1736 годы израсходовал на содержание такой команды почти пять тысяч рублей, но 3008 из 11 467 возвращённых опять бежали, а с ними ушло ещё две тысячи семей{599}.

Императорский указ об открытии Шляхетского кадетского корпуса. 1731 г.

Однако на первом месте во внутренней политике были не столько интересы дворянства, сколько государственные потребности. В отношении дворянства можно скорее говорить об увеличении служебных тягот. В 1734 году Анна повелела сыскать всех годных к службе дворян и определить их в армию и на флот; с началом большой войны в 1736 году для явки «нетчиков» был определён срок — 1 января и разрешено подавать доносы о неявившихся даже их крепостным.

В то время служившие рядовыми или унтер-офицерами дворяне за провинности вполне могли отведать шпицрутенов. Но даже ревностный служака не был уверен в достойном «произвождении»: порядок получения чинов не раз менялся, к тому же влиятельному и обеспеченному офицеру было гораздо легче добиться повышения, отпуска или отставки{600}.

Проблемы ожидали дворян и дома. Вместе с восстановлением военных команд для сбора подушной подати был возобновлён запрет помещикам без разрешения переводить крестьян в другое имение. В неурожайные годы хозяевам предписывалось снабжать крестьян семенами и не допускать, чтобы они «ходили по миру». В 1738 году власти даже указом осудили «всегдашнюю непрестанную работу», мешавшую крепостным исправно платить государственные подати{601}. Наконец, реализация полученного в 1736 году права на отставку после двадцати пяти лет службы была отложена до окончания Русско-турецкой войны.

В таких условиях недовольство «шляхетства» проявлялось в появлении на свет проектов и записок, иные из которых дошли до нас. Среди бумаг московского губернатора Б.Г. Юсупова нами был обнаружен черновик одного такого документа, в котором его автор в конце царствования Анны Иоанновны выражал общие настроения «шляхетства». Юсупов писал, что манифест о 25-летнем сроке службы на деле не выполняется: после полученной отставки «ныне, как и прежде, раненые, больные, пристарелые… расмотрением Сената определяются к штатцким делам». В результате «нихто в покое не живёт и чрез жизнь страдания, утеснения, обиды претерпевают». Автор был убеждён: «…без отнятия покоя и без принуждения вечных служеб с добрым порядком не токмо армия и штат наполнен быть может, но и внутреннее правление поправить не безнадёжно», — то есть получившим «покой» служилым «свой дом и деревни в неисчислимое богатство привесть возможно»{602}.

Но правление Анны к «покою» не располагало. После трёх первых мирных лет армия готовилась к походу в Польшу. В 1733 году начался переход на воинские штаты военного времени и был объявлен рекрутский набор — по человеку со 102 душ вместе с «выбором» рекрутской недоимки за прежние годы. Вслед за тем правительство объявило принудительный сбор хлеба с крестьян Воронежской и Белгородской губерний по средней за несколько лет цене. Ещё более тяжёлым экстраординарным налогом стал объявленный в октябре 1733 года сбор драгунских лошадей — по одной с 370 душ для крестьян и с 500 душ для купцов{603}.

Эти поборы происходили на фоне начавшегося голода в результате масштабного неурожая. Уже в июне 1733 года оставшиеся в Москве сенаторы, получив известие о недороде в Смоленской губернии, приняли решение описать наличные помещичьи запасы и раздавать голодающим хлеб с гарнизонного склада. Но к весне 1734 года голод охватил и другие губернии. Толпы людей потянулись в Москву. Московская Сенатская контора не рискнула высылать их, отменила паспортный режим, обязала помещиков кормить своих пришедших в столицу крестьян и предписала торговцам установить фиксированную цену на хлеб. Но решить проблему в масштабе страны эти меры не могли. О бедствии заговорили даже во дворце. В январе 1734 года стоявший на карауле солдат Семёновского полка Никита Елизаров высказал товарищам: «Наша де всемилостивая государыня ныне от Бога отстала, здесь потехи… а в Руси плачют ис подушного окладу, а им помочи и лготы нет; с осени уже мякину едят, а на весну и солому уже станут есть» — а всё потому, что «Бирон себя богатит, а наше государство тощит». Один из сослуживцев, как полагается, донёс; Елизаров отговорился «простотой» — и заслужил вместо казни вечную каторгу в Охотске{604}.

Именным указом от 26 апреля 1734 года Анна Иоанновна повелела помещикам и «управителям» дворцовых волостей и церковных вотчин «крестьян и людей своих в такое нужное время кормить готовым своим, привозя из других хлебных мест, или покупным хлебом», чтобы «по миру для милостыни ходить отнюдь не допускали и семенами снабдили неотложно». Она же утвердила доклад Сената с «пунктами» об описании у хлебных запасов и раздаче их «в займы», запрещении торговцам поднимать цену больше чем на гривенник с рубля, выдаче зерна из казённых «магазинов», направлении в пострадавшие районы хлеба из Орла и Нижнего Новгорода и беспошлинной покупке привозного из-за границы{605}.

В Ревельской и Рижской губерниях было закуплено больше 50 тысяч четвертей. Летом и осенью 1734 года только из московского «магазина» раздали пять с половиной тысяч четвертей (около 700 тонн) зерна. Раздачи увеличили приток в города голодных крестьян окрестных деревень; в Москве было официально учтено семь с лишним тысяч умиравших на улицах нищих. Власти не смогли остановить подорожание хлеба. Голод, «слёзные и кровавые подати» заставляли крестьян бежать в Польшу, в Иран и даже в «Бухарскую сторону». Правительственные указы признавали, что многие, «покинув свои жилища и отечество, за чужие границы ушед, живут».

Обер-прокурор Анисим Маслов в июле 1734 года подал императрице доклад «О худом состоянии крестьян Смоленской губернии и прочих мест», указав общие причины «бедности и несостояния» налогоплательщиков: во-первых, «за убылых, подушные деньги принуждены были платить оставшиеся»; во-вторых, помещики заставляли крестьян работать и собирали оброк «кто как хотел по своей воле», а при голоде не оказали им никакой помощи; наконец, при сборе подушных денег и наборе рекрутов офицеры не только не защищали мужиков от обид, «но паче сами многие утеснения и обиды изо взяток чинили». Маслов предложил сложить с крестьян часть подушной подати и «учреждение во всём государстве по состоянию мест учинить, дабы крестьяне знали, где поскольку (кроме государственных податей) доходов кому платить и работ каких исправлять, без излишнего отягощения», то есть впервые поставил вопрос о регламентации повинностей в пользу помещиков. При этом обер-секретарь понимал, что «сие в нашем государстве яко новое и необычное дело многим будет не без противности», но считал, что «впредь может быть в лучшую пользу»{606}.

Анна Иоанновна приказала созвать совещание в Кабинете. 25–27 июля заседания проходили «по вся дни, не токмо поутру, но и после обеда». Министры сочли необходимым с помощью армии вернуть из Польши российских беглецов, учредить государственные хлебные резервы-«магазины» и отсрочить взимание подушной подати до начала 1735 года. Главное же предложение Маслова — о регулировании барщины и оброков — было оставлено без внимания. Анна утвердила всеподданнейший доклад министров, а 2 августа издала именной указ о прощении «вин» беглецов, но конкретно назвала лишь единственную льготу — отстрочку уплаты подушной подати{607}.

Но 1734 год опять выдался неурожайным. В ноябре уже Сенат просил отменить по всей стране сбор подушной подати за первую половину следующего года, вывести из деревни правившие недоимки воинские команды, временно запретить винокурение во внутренних губерниях России и организовать для неимущих общественные работы — рытьё каналов в Москве и «крепостное строение» в Смоленске.

Маслов пытался убедить в необходимости предлагаемых им мер самого Бирона. Секретарь Анны Авраам Полубояринов записал, что «хотел-де он (обер-камергер. — И.К.) послать по Маслова и говорить с ним сам»; он склонялся к необходимости «указом объявить, чтоб как возможно в прокормлении сами [помещики] старались, и дабы более на них жалобы не было; а ежели впредь то сыщется, то без всякой милости будут штрафованы, и для того велеть их непрестанно принуждать»{608}. Так и было сделано: именным указом от 4 декабря 1734 года Анна вновь потребовала от помещиков и «управителей» кормить крестьян под страхом наказания кнутом и каторжными работами; «равное истязание» грозило не исполнявшим «смотрение» за землевладельцами воеводам и губернаторам{609}. Отметить подушную подать ни министры, ни императрица не решились…

Государственное правление — тяжкое ремесло. Фаворит как будто не был бездушным и жестокосердным: он выступал за раздачи хлеба из государственных магазинов и в принципе не возражал против убавки оклада — но как обеспечить финансирование армии, ещё не закончившей операции в Польше? И как должны были реагировать на правительственные угрозы рядовые помещики, часто не имевшие достаточных запасов для «поправления» своих мужиков? В апреле 1735 года серпуховская провинциальная канцелярия сообщала, что многие дворяне сами «от голоду отощевают и от тощеты некоторые и помирают». Некоторые получили хлебные ссуды из московского провиантского «магазина», но когда эти раздачи, осуществлённые по приказу вице-губернатора П. Вельяминова-Зернова, были признаны незаконными, должны были зерно вернуть.

Маслов не отступил. Будучи тяжело болен, он нашёл силы подготовить на подпись императрице указы о выпуске медных денежек и полушек на два миллиона рублей и о «пожаловании» — отмене первой половины «подушных денег» за 1735 год и просил Полубояринова: «О известных указах для Бога аз, и как ты верной её императорского величества раб, ибо времени не терпит, я сколько можно её императорскому величеству о худом состоянии крестьян доносил, и предстательством его сиятельства милостивого графа обер-камергера её императорское величество милость паче прошения нашего являть соизволит. Буде же в том известная остановка от господ министров продолжается, то истинно противу всех резонов…»

Двадцать первого января 1735 года обер-прокурор подал императрице экстракт из донесений нижегородского прокурора Полочанинова, в котором, между прочим, говорилось, что в вотчинах самого кабинет-министра А.М. Черкасского крестьяне питались лебедой и дубовой корой. Маслов понимал, что у государства нет возможности компенсировать неуплату подушной подати, но всё же главным считал спасение голодающих крестьян. Он умолял императрицу отменить подушный сбор — и добился своего: 27 января, накануне годовщины восшествия на престол, Анна Иоанновна повелела «сложить» подушную подать за первую половину года{610}.

Но сам же Маслов, по должности отвечавший за сбор недоимок, стал инициатором указа от 23 января 1735 года о взыскании их в трёхмесячный срок с самих землевладельцев и об ограничении помещичьего винокурения. Нетрудно догадаться, как отнеслись к этим мерам дворяне, с которых Сенат приказал «доимку взыскивать и править на самих без всякого послабления; буде же и затем платить не станут, то каких бы оные чинов ни были, держать под караулом без выпуска»{611}.

В том же году в Серпухове, где был расквартирован Сибирский полк, сидели под арестом ветераны — отставной майор Иона Прончищев, капитан Яков Селиверстов и два десятка поручиков, прапорщиков и прочих чинов. В Ярославской провинции в «полковых дворех» Кексгольмского и 2-го Московского полков в том же положении оказались мелкопоместные отставные штаб-, обер- и унтер-офицеры; вместе с ними сидели старосты и приказчики и жёны отсутствующих владельцев, а также вдовые помещицы — «вдова Анна Петровская жена Близ-някова», «вдова Лукерья Артемьевская жена Аверкиева». В Севске под охраной драгунов Пермского полка сидели «человек з двести»; полковое начальство рапортовало, что «ставит экзекуции» неплательщикам «мест во сто и болше» — но безуспешно, те всё равно не платили{612}. Можно представить, сколь «непристойно» высказывались сидевшие «под караулом» в адрес придворных-«немцев», которые в данном случае были ни при чём…

У правительства было недостаточно ресурсов для раздач. Из-за ранней зимы 1734/35 года урожай в некоторых местах оказался под снегом, а начавшаяся Русско-турецкая война истощила южные земли России и Украины, которые могли бы компенсировать недород в центральных районах. В Смоленской губернии число умерших и бежавших достигало 38 процентов от ревизского числа душ; недоимки по подушной подати с 1735 года стали быстро расти. Последствия голода в наиболее пострадавших территориях ощущались до самого конца царствования Анны Иоанновны.

В 1733 году для охраны порядка в Новгороде, Киеве, Воронеже, Астрахани, Архангельске, Смоленске, Белгороде, Казани, Нижнем Новгороде, Пскове, Вологде, Калуге, Твери, Переяславле-Рязанском, Костроме, Ярославле, Симбирске, Орле были учреждены особые «полиции». Капитанов или поручиков местных гарнизонов назначали полицмейстерами, для караулов и содержания съезжих дворов им придавался унтер-офицер и 5–10 рядовых и канцеляристов; жалованье им выплачивалось из гарнизонных сумм и «сборных денег, которые будут во взятых в тех полициях», то есть за счёт населения.

Брать штрафы полиция научилась быстро, а вот обеспечивать порядок — нет. Подходящих кадров для этого не было. В 1736 году Кабинет отметил, что в полицию приходится зачислять строевых солдат и офицеров, что в условиях начавшейся войны увеличивало некомплект в полках. Министры размышляли, не разумнее ли будет переложить эту обязанность на горожан. На практике так оно и было: обыватели сами по разнарядке выходили охранять свои дома от воров и грабителей.

Охрана «благочиния» была тем более актуальна, что начался наплыв в города нищих, подёнщиков, дворовых, слуг. Однако власти часто были бессильны перед шайками беглых крестьян или дезертиров. На Пасху 1735 года одна такая «разбойническая компания» из шести десятков человек разгромила купеческую пристань на реке Выше, захватив на таможне две тысячи рублей. Поделив «дуван», разбойники пошли на лодках вниз по реке — в селе Благовещенском «жгли» приказчика, в селе Конобееве перебили всех «вотчинных начальников» и разграбили или уничтожили барское имущество. В богатом селе Сасове шайка грабила уже всех подряд: «побито до смерти крестьян мужеска полу 10, женска 1, раненых и зжёных огнём 13 человек»; в кабаке молодцы взяли казённые деньги «тысяч с пять и больше». Близ Сасова с разбойниками вступили в перестрелку шацкие гарнизонные солдаты, но некоторых сразу «подстрилили», другие «от того разбойнического страху» поспешно отступили. Лихие молодцы плыли не скрываясь, с песнями, при высадке заставляли местных попов служить у лодок молебны, «…имеютца вниз по реке Оке города Мурома в селе Карачарове. И в том селе розбили Павла Самарина, а ис того села куды оные разбойники поехали, о том неизвестны», — только и могли сообщить местные власти{613}.

Другая шайка в это время гуляла под Калугой, где разгромила усадьбу помещика Домогацкого в селе Звегино. Три десятка человек «с огненным ружьём и рогатинами, с дубьём и ножами оный его дом разбили и пограбили», дворовых «били и мучили смертно» и, оставив связанными, «побрали разные его пожитки и деньги, подрали и пожгли выписи из писцовых и переписных книг и на его земельные дачи выписи и купчие на людей и на крестьян и все зделанные им записи, а также прочие письма». Один из лихих людей, беглый рекрут Ларион Телебиков, будучи пойман, рассказал: «…перед тем как выехать на разбой, был у нас спор. Беглые крестьяне Домогацкого Иван и Алексей Дмитриевы и есаул Осип Иванов кричали, что надо де Домогацкого изрезать в пирожные части, а я, Ларион, и другие мои товарищи не соглашались с ними; говорили им, не за что де резать его, надо только пожитки побрать». В муромских лесах били и грабили даже проезжих офицеров; в Алатыре, столице целой провинции, воевода «в имеющейся в ней (провинциальной канцелярии. — И.К.) денежной казне имеет от воровских людей немалое опасение» — охраняли её безоружные солдаты-инвалиды.

Отряд подполковника Реткина, в 1730 году посланный Сенатом в Нижегородскую губернию, восемь лет ловил волжских разбойников. В Московской губернии действовали команды секунд-майора Луцевина, в Казанской и Воронежской — гвардии поручика Зиновьева. В 1732 году по распоряжению начальника Тайной канцелярии Ушакова были созданы «непрестанные разъезды», обязанные «искоренять» ватаги беглых крестьян{614}.

Но помогало это слабо. В 1735 году нападения вооружённых крестьянских «партий» в 30–40 человек были совершены на вотчины в Нижегородском, Арзамасском, Муромском, Симбирском и Балахнинском уездах. В 1739-м каширские помещики С.А. Лихорев и А.А. Мещерский рассказывали о приходе к ним ночью тридцати человек: «…забрали разбоем всяких пожитков… на земли выписи и на людей, на крестьян крепости и отпускные, платёжные описи и паспорта… а князя Мещерского… топтали, мучили и били смертным боем»{615}.

Впрочем, на большую дорогу выходили и дворяне. Одни совершали лихие наезды на имения соседей, как каптенармус Лабоденский в июле 1740 года на усадьбу отставного прапорщика Ергольского. «24-го того же июля Лабоденский с людьми и со крестьянами своими умышленно скопом приступали ко двору его в селе Которце с огненным ружьём, с дубьём и с кольем, и сам он, Лабоденский, по нём, и по жене, и по дочери из пистолета стрелял многократно, а крестьянин его Ермолай Васильев из фузеи палил. От стреляния его дочь его, Ергольского, девица Мария, со страху едва жива осталась», — жаловался пострадавший, которого местный воевода, приятель обидчика, засадил в тюрьму. Ещё один каптенармус, Пётр Коротнев, в 1736 году в «меленколии» повинился прямо на караульном посту в Тайной канцелярии в том, что три года назад подговорил своих мужиков «подвести» разбойников на брата, отказавшегося делить имение, «дабы те розбойники того ево брата Семёна убили до смерти». В июле 1734 года шайка из пятнадцати человек во главе с бурлаком-атаманом Терентием Плющевым налетела на барский дом и разграбила пожитки, а самого Семёна Коротнева закололи рогатинами.

Другие грабили уже всех подряд. «В 1739 году пойман был разбойник князь Лихутьев и в Москве на площади казнён; голова его была поставлена на кол. Сие для меня первое было ужасное зрелище», — вспоминал события своей молодости майор Данилов. «Шалили» даже духовные пастыри — в Ки-нешемском уезде в вотчине поручика Бестужева-Рюмина крестьяне «миром» повязали местных батюшку и дьячка, которые после обедни, разругавшись, стали в присутствии прихожан обвинять друг друга в разбое.

Правительство для борьбы с этим злом даже разрешило в 1732 году, «когда купечеству или шляхетству потребно для опасения от воровских людей, на казённых заводах продавать по вольным ценам» пушки. Однако власти не могли подавить разбои даже в столичных губерниях; Сенат в 1735 году распорядился, «дабы ворам пристанища не было», вырубить лес по обеим сторонам дороги от Петербурга до Соснинской пристани и расчистить леса по Новгородской дороге «для искоренения воровских пристанищ».

Горожан, как и при Петре I, заставляли нести всевозможные службы: заседать в ратуше, собирать кабацкие и таможенные деньги, работать «счётчиками» при воеводах. При Анне Иоанновне всем живущим в городах, но не записанным в посад «боярским людям», монастырским слугам и крестьянам было приказано распродать в полгода всё недвижимое имущество под угрозой отписать его на императорское имя. Но в это же время петровские новшества медленно, но верно проникали в повседневную жизнь не только столиц, но и провинциальных городков, органично сочетаясь с устоявшимся российским бытом. В начале XIX века старожил уездного города Ельца вспоминал:

«Елец около 1730 года очень мал, так что ныне столб на Московской дороге у дома Деева был край или основание угла, от коего шла стена к реке Ельцу и на восток к собору; очень скудно был населён…

В старину, когда бывал какой-нибудь торжественный день, тогда десятские ходили по приказанию начальства в домы жителей Ельца и собирали народ в церковь для слушания обедни… Лет сто тому назад или более, то есть 1700 или 1730 гг., в городе Ельце ходили старики в камзолах, длиною они были до колен, из пёстрого атласа или из другой какой-нибудь материи, назади с фалдами, а напереди с карманами и на боку с мелкими шёлковыми пуговками от плеча и до пояса; также ещё носили поддёвки с фалдами и подпоясывались. В то время шапки были большие с ушками, одним клином назад, а другим наперёд, которые назывались “карабликами”… Соболи и куницы покупались по 3 рубля за штуку, женщины ходили в юбках, без шейных платков, в кисейных сорочках, в жемчужных кокошниках и сборниках; в зимнее время они носили фуфайки, сарафаны и обыкновенные шубы…

В то время, когда город Елец весь выгорел, в нём было около 30 церквей, в городе было обыкновение выходить каждый день на улицу и спать на скамье. После пожара начал упадать и находился сколько-то времени без населения… Вокруг Ельца за 150 лет назад был непроходимый лес и водились в нём олени, дикие козы, волки, лисицы и прочие»{616}.

Государыня была по-старомосковски благочестива. Она весьма почитала своего престарелого духовника, архимандрита Троице-Сергиева монастыря Варлаама (тот начинал службу в 1669 году молодым священником при дворе её деда-царя Алексея Михайловича), жаловала ему «мызы», парчовые ризы, митру с рубинами и панагию с бриллиантами, украсила его епитрахиль, набедренники и палицу собственноручной вышивкой. Письма императрицы «батюшке» дышат неподдельной заботой о его здоровье и покое{617}.

Тем не менее царствование Анны стало новым этапом в ужесточении контроля над духовенством и подготовке секуляризации церковных вотчин. В 1738 году по причине накопившихся недоимок в 40 тысяч рублей управлявшая церковными и монастырскими вотчинами Коллегия экономии была из ведения Синода передана в подчинение Сенату. Государыня, подобно грозному дяде, не обращая внимания на синодские представления, назначала архиереев: «…определить псковского Рафаила в Киев, переяславского Варлаама во Псков, суздальского Иоакима в Ростов, Илариона, архимандрита астраханского, посвятить в архиереи в Астрахань».

В июне 1730 года государыня отправила из Измайлова указ воронежскому вице-губернатору Е.И. Пашкову: «…Слышно нам стало, что воронежский архиерей, получив чрез тебя ведомость о Богом данной нам императорской власти и указ о возношении имени нашего с титлою в церковных молениях, не скоро похотел публичного о нашем здравии отправлять молебна и будто ещё некое подозрительное слово сказал. Какое слово было, и ты о том доносил ли куда надлежит?» За опоздание в отправлении «соборного о вступлении на престол её императорского величества молебствия» воронежский епископ Лев лишился архиерейского и монашеского чина и был по указу Анны Иоанновны заточён «неисходно» в келье Кийского Крестного монастыря, а три члена Синода уволены по подозрению в его покрывательстве. Дела о неотправлении молебнов и поминовений возникали в массовом порядке; виновных ждали не только плети и ссылка, но во многих случаях и лишение сана. Тех же, кто по каким-то причинам не присягнул новой императрице, рассматривали как изменников, и следствие по таким делам передавалось в Тайную канцелярию.

Жалованная грамота Анны Иоанновны Архангельскому собору Московского Кремля. 5 февраля 1737 г. РГАДА

Третьего сентября 1736 года Синод выслушал полученную из Сената меморию: «Синодальных и архиерейских дворян и монастырских слуг и детей боярских и их детей, также протопопских, поповских, диаконских и прочего церковного причта детей и церковников, не положенных в подушный оклад, есть число не малое; того ради взять в службу годных 7000 человек, а сколько оных ныне где налицо есть, переписать вновь, и за тем взятием, что где остаётся годных в службу ж и где им всем впредь быть, о том определение учинить, дабы они с прочими в поборах были на ряду. Вышеописанных же чинов некоторых губерний у присяги не было более 5000 человек, из которых взять в службу годных всех, сколько по разбору явится».

Так начались и (продолжались несколько лет) «разборы» церковнослужителей и их родственников, которых власти немедленно отправляли в армию, чтобы восполнить огромные потери. Синод тогда отчитывался: в Тверской епархии «взято в службу 506 человек, в Казанской 464, в Нижегородской — 1233». Даже безропотные губернские власти доносили, что если взять дьячков и пономарей, то «в службе церковной учинится остановка»{618}. Вскоре последовало распоряжение выявлять незаконно принявших монашество: «Прилежно везде испытать, кроме тех чинов людей, каковых указами блаженные памяти их императорских величеств велено, не постригали ли где в монахи и в монахини без указу». Поскольку монашество разрешено было принимать только вдовым священникам и диаконам, а также отставным солдатам, некоторые монастыри остались без насельников.

Государыня была возмущена, узнав, что её подданные, «угождая лености своей», не причащаются, а некоторые от слабого надзора впадают в раскол, и в феврале 1737 года потребовала от Синода привлекать на исповедь во время Великого поста всех православных от семи лет и «до самых престарелых». Батюшки обязаны были докладывать о неисповедавшихся, а также об упорно придерживавшихся двоеперстия. Сенат же для первых сочинил форму исповедной росписи, а вторым грозил штрафом от «светских командиров»{619}. В 1736 году русские войска уничтожили Ветку — поселение русских старообрядцев на территории Речи Посполитой; уцелевшие жители — в основном беглые крестьяне — были вывезены в Россию. Разорению подвергся главный Покровский монастырь Ветки, а мощи его основателей иеромонахов Иоасафа и Феодосия по именному указу Анны были «непублично созжены, и пепел в реку брошен»{620}.

Именной указ государыни от 11 сентября 1740 года открыл кампанию по христианизации «иноверцев магометанского закона» и язычников в Казанской, Астраханской, Сибирской, Нижегородской и Воронежской губерниях. Новокрещенской конторе под началом архимандрита Дмитрия Сеченова предписывалось обращать в православие «со всяким смирением, тихостию и кротостию» и использовать материальное стимулирование: новокрещёным полагалось выдавать «по кресту медному, что на персях носят… да по одной рубахе с порты и по сермяжному кафтану с шапкою и рукавицы, обувь чирики с чулками» и от полтины до полутора рублей{621}.

От прочих попов синодальное начальство требовало вразумлять прихожан проповедями (это в первую очередь касалось столиц, поскольку было понятно, что добиваться таких усилий от провинциальных батюшек — дело безнадёжное) и порицало за самочинное объявление чудотворными «костей» подвижников, не признанных Церковью святыми, и службы в их честь. За не слишком большую провинность — венчание на Сырной (Масляной) неделе перед Великим постом — священник был выпорот плетьми, а новобрачные посажены в тюрьму на год. Но те же архиереи штрафовали братию за недостаточное рвение в устройстве «латинских» школ и дозволяли строительство армянских храмов в Москве и Петербурге, а «лютерских капелей» — на Украине для служивших в армии иноземцев{622}.

Зато «совращение» в иную веру наказывалось по-средневековому. Трагически завершилось дело отставного капитан-лейтенанта флота Александра Возницына. Его жена подала на супруга донос в московскую канцелярию Синода: «Оставя святую православную веру, имеет веру жидовскую и субботствует, и никаких праздников не почитает… молитву имеет по жидовскому закону, оборотясь к стене… а дружбу он имел с жидом Борох Лейбовым». По решению императрицы дело рассматривалось не в Синоде, а в Тайной канцелярии; купца-откупщика Лейбова допрашивали без пыток, а Возницына подвергли истязаниям. Но затем Анна лично предписала дело «отослать в гражданской суд, где с ними поступать по правам и указом», а 3 июля утвердила смертный приговор: «Понеже оные, Возницын в принятии жидовской веры, а жид Борух Лейбов в превращении его через приметные свои увещания в жидовство, сами повинились, и для того больше ими не разыскивать ни в чём, дабы далее сие богопротивное дело не продолжалось и такие богохульник Возницын и превратитель в жидовство жид Борух других прельщать не дерзали, того ради за такие их богопротивные вины… обоих казнить смертию, сжечь»{623}. Приговор был приведён в исполнение 15 июля 1738 года.

Тяготы и гонения вполне могли расцениваться как происки исконно враждебных православию «немцев». «Уже пять или шесть лет, как слышатся жалобы, во-первых, на слепую снисходительность императрицы к герцогу Курляндскому, во-вторых, на гордый и невыносимый характер последнего, который, как говорят, обращается с вельможами, как с последними негодяями; в-третьих, на его фаворита, еврея Липмана, придворного банкира, подрывающего торговлю; в-четвёртых, на вымогательство огромных сумм, частью истраченных на женщин, а частью на выкуп поместий герцога и на постройку ему великолепных замков; в-пятых, на сдачу трёх четвертей молодых людей в солдаты, которых убивают, как на бойне, вследствие чего поместья дворян обезлюдены и они не в состоянии уплатить общественных податей», — писал в 1740 году офицер-иностранец на русской службе{624}.


Незнаменитые победы

Бироновщина успешно продолжила традицию имперской внешней политики. По мнению исследователей, с начала 1730-х годов можно говорить о новой доктрине, на полвека определившей внешнеполитический курс. Главным её содержанием стала смена основного направления: отказ от дальнейшей экспансии на Балтике во имя активного утверждения российского влияния в соседней Польше и наступательных действий против Турции и Крыма.

В начале царствования Анны российская дипломатия покончила с проблемой неудачливого родственника — голштинского герцога Карла Фридриха, в 1732 году Россия и Австрия подписали договор с Данией, оккупировавшей часть герцогских владений: последняя соглашалась выплатить герцогу миллион талеров компенсации за утраченные, в случае же отказа союзники больше не имели по отношению к нему никаких обязательств.

Изменилась и ситуация в европейском «концерте». В 1731 году Австрия добилась восстановления союза с Англией. Новая комбинация означала распад враждебного России и Австрии Ганноверского союза, в результате чего международную ситуацию на Западе всё больше стало определять соперничество двух крупнейших колониальных держав — Англии и Франции.

Проверкой для союзников стал кризис, разразившийся в Польше в связи со смертью в феврале 1733 года короля Августа II. При поддержке французских денег и дипломатии королём Польши во второй раз (впервые — по воле шведского монарха Карла XII) был избран Станислав Лещинский. Австрия и Россия, чтобы не допустить укрепления французского влияния в Речи Посполитой и сохранить там анархические шляхетские «свободы», поддержали претензии на польский трон сына Августа II, саксонского курфюрста Фридриха Августа, и заключили с ним союз. Тот, в свою очередь, признал за Анной Иоанновной императорский титул, обещал отказаться от притязаний на Лифляндию и попыток изменить «старый образ правления» в Польше и Курляндии.

В середине августа 1733 года русские войска пересекли границу Речи Посполитой. Под их защитой оппозиционная Лещинскому конфедерация шляхты избрала королём Августа III (1733–1763). Сторонники Лещинского разгромили посольства России и Саксонии, после чего русская армия генерала П.П. Ласси взяла с боем польскую столицу, захватив королевские регалии. 17 января 1734 года Август III был коронован в Ченстохове. После нескольких месяцев осады Миних вынудил к капитуляции Гданьск, где укрылся со своими сторонниками Лещинский. Неудачливый король Станислав второй раз бежал из Польши, русские корабли обратили в бегство французский флот, двухтысячный французский десант после нескольких схваток капитулировал и был отправлен в Петербург. Большинство польских вельмож перешли на сторону Августа III.

В 1735 году впервые после Северной войны русская армия двинулась на запад — на Рейн, помогать терпевшему неудачи в войне с Францией австрийскому союзнику. В сражении ей побывать так и не пришлось: имперцы и французы сами решили прекратить распрю «за польское наследство», тем более что в Варшаве вопрос о власти был уже решён. Принц Евгений Савойский, которому подчинялись российские вспомогательные войска, отмечал, что в корпусе царила высокая дисциплина. Однако познакомившись в заграничной «командировке» с уровнем жизни на землях Священной Римской империи и обнаружив отсутствие там крепостнических порядков, солдаты (они исправно получали с имперских складов хлеб, мясо, гречневую крупу, дрова, свечи, постели и солому «ради ночного покоя») стали дезертировать в поисках лучшей, чем в отечестве, доли. Ласси из Силезии докладывал Кабинету министров: «Пред вступлением в Шлезию и по вступлении на первых днях бежало изо всех полков салдат до 20 человек, ис которых несколько переловлено, и страха ради некоторым имеет быть смертная казнь учинена». Командованию пришлось делать объявления о поимке беглых «со обещанием… привотчикам по шести талеров за человека»{625}.

Новые горизонты европейской политики и согласованные действия союзников подготовили следующий военный шаг — наступление на Турцию в качестве реванша за Прутский поход. Осенью 1733 года фельдмаршал Миних представил план подготовки к «предбудущей кампании» южного театра боевых действий, указав потребное количество складов провианта, осадного оборудования, транспортных средств. По сообщению английского резидента Рондо, русское правительство принципиально решило вопрос о будущей войне уже в начале 1734 года{626}. Но она откладывалась — в Польше затянулись военные операции против сторонников Лещинского, к тому же надо было окончательно решить проблему закаспийских территорий и урегулировать отношения с Ираном, выходившим из внутреннего кризиса. В иранском лагере под Гянджой в мае 1735 года русский посол князь С.Д. Голицын подписал окончательные условия мира: новый властитель Ирана Надир обязался быть постоянным союзником России и бороться с турками, а русская сторона в двухмесячный срок возвращала территорию западного побережья Каспия с Баку и Дербентом, полученную в результате Персидского похода Петра I (1722–1723).

Россия вышла из иранской и польской войн, чтобы немедленно начать турецкую. Уже осенью 1735 года генерал Леонтьев совершил первый, хотя и неудачный, поход во владения крымского хана. Затем началась долгая война, потребовавшая огромного напряжения сил и принесшая столь же огромные потери. Честолюбивый фельдмаршал Миних в письме Бирону рисовал триумфальные перспективы: «1736 г.: Азов будет наш; мы овладеем Доном, Днепром, Перекопом, ногайскими землями между Доном и Днепром вдоль Чёрного моря и, если Богу угодно, даже Крым будет принадлежать нам. 1737 г.: [Россия] полностью подчинит себе Крым, Кубань и закрепит за собой Кабарду. Она станет владычицей Азовского моря и гирл между Крымом и Кубанью. В 1738 её императорское величество без малейшего риска подчинит себе Белгородскую и Буджакскую орды по ту сторону Днепра, Молдавию и Валахию, которые стонут под игом турок. Греки обретут спасение под крыльями российского орла. 1739 год. Знамёна и штандарты её императорского величества будут водружены… где? в Константинополе. В первой, древнейшей христианской церкви, в знаменитой церкви Св. Софии в Константинополе она будет коронована как греческая императрица и дарует мир».

В 1736 году русская регулярная армия насчитывала 240 тысяч человек (4,12 процента податного населения мужского пола). За десятилетие аннинского царствования в рекруты забрали 275,5 тысячи человек, около пяти процентов учтённого числа душ, ежегодно — в среднем 0,48 процента, что превышает показатели других царствований XVIII века, за исключением двух Русско-турецких войн при Екатерине II. Таким образом, при Анне Иоанновне рекрутчина являлась наиболее тяжёлой. В аннинское царствование ежегодная убыль армии составляла более десяти процентов{627}.

Весной 1736 года армия Миниха двинулась через степи на юг. Прорвав Перекопские укрепления, русские войска вторглись в Крым. У командующего и многих генералов не было опыта ведения далёкой от европейских канонов войны с мобильным противником на огромном пространстве безлюдных и безводных степей. Чтобы противостоять татарским атакам, Миних приказал армии двигаться одним большим каре. Под палящим солнцем по степи полз громадный четырёхугольник, в центре которого находился обоз из тысяч телег с провиантом и амуницией. «Маршировали мы весьма медленно: иногда в обозе что-нибудь изломается или в упряжке хотя малое что повредится, то вся армия должна была остановиться, следственно, не можно было и 500 шагов перейти, чтобы паки не стоять полчаса и более», — вспоминал один из офицеров. Конница использовалась только для разведывательных целей, изредка — для преследования. Противника не уничтожали, а лишь отбрасывали.

Миних занял и сжёг ханскую столицу Бахчисарай, после чего русские войска вынуждены были повернуть обратно. Татарская конница угоняла лошадей и скот во время стоянок, нападала на фуражиров и обозы. Не хватало фуража и провианта — их приходилось брать с боем. Донимала жажда: «Великой был в воде недостаток, а особливо в последние три дни. Хотя солдатам, в каждый из сих дней, давали по чарке вина и велено им было свинцовую пулю во рту держать, а при ариергарде всегда было по бочке вина для ободрения тех, кои от жару, жажды и бессилия изнемогали; однако ж сии способы были тщетны». Непривычная еда и плохая вода вызывали массовые заболевания. Слава вторжения в прежде недосягаемые владения хана обернулась огромными потерями: от болезней погибло 30 тысяч солдат и офицеров — более половины личного состава, тогда как боевые потери составили всего две тысячи человек.

Начались разногласия среди генералов. По свидетельству Манштейна, «принц Гессенский… увлёкши несколько природных русских генералов, также генерала Магнуса Бирона, двоюродного брата обер-камергера и ничтожнейшего ума человека… со всеми этими господами, одинаково недальними, часто держал совет. Наконец, когда прибыли в Крым и подошли к Бахчисараю, принц сделал им предложение: если фельдмаршал велит идти далее, то не слушаться этого приказания, а если он вздумает употреблять власть, то арестовать его и передать начальство ему, принцу, как самому старшему генералу армии». На такой шаг во время военных действий генералы пойти не могли и лишь высказали главнокомандующему свои опасения по поводу стремительного роста числа больных. Однако принц не угомонился — «втихомолку послал курьера с письмом к обер-камергеру. Этот же подлинное письмо обратил к графу Миниху. Можно себе представить, насколько этот случай усилил взаимную вражду обоих генералов, и удивительно ли, что они возненавидели друг друга смертельно».

Другая русская армия под командованием фельдмаршала П.П. Ласси в 1736 году захватила Азов. В следующем году Миних с ходу взял мощную турецкую крепость Очаков в устье Днепра. И опять он сначала слал победные реляции, а затем сообщал: «Армия не нуждается ни в чём, но климат убийственный: помимо 2 тысяч раненых, больных 8 тысяч; они умирают, как мухи, и всё от климата, который что в Венгрии — знойные дни и холодные ночи». В следующем письме Миних сообщил, что его армия покинула Очаков: «Засуха такая, что вода в Буге и Днепре позеленела, стала почти горячей — в течение двух месяцев едва три дождя выпало». А уже в сентябре он известил Бирона, что войска вынуждены вернуться на Украину из-за проливных дождей: «В августе и сентябре мы желали уж не дождя, а прежней пыли». Несмотря на тяжелейшие потери, Миних по-прежнему был уверен, что победа близка, «все зажиточные турки в Константинополе уже отправляют свои лучшие вещи в Азию и считают гибель своего государства неминуемою»{628}.

Турки согласились на переговоры. В пограничный польский город Немиров императрица направила делегацию во главе с П.П. Шафировым, вторым послом был назначен А.П. Волынский, третьим — бывший резидент в Стамбуле И.И. Неплюев. Вручённая им инструкция предусматривала заключение мира на наивыгодных для России условиях — передачи ей Крыма и всего северного побережья Чёрного моря от Кубани до Днестра. Остерман допускал сохранение Крыма под властью султана, если он согласится выселить оттуда беспокойных татар и поселить на их место «другого закону подданных турецких». В случае дальнейшего «преуспевания наших военных действ» надлежало требовать у турок провести границу по Дунаю, а Валахию и Молдавию объявить «удельными особливыми княжествами» под протекторатом России.

Но австрийцы после первых успехов в Сербии и Валахии стали терпеть поражения и оставили занятый ими Бухарест. Миних увёл из Очакова победоносную армию, таявшую от болезней. Австрийцы потребовали у Турции Боснию и большую часть Валахии. Начались раздоры среди союзников, чем не преминули воспользоваться турецкие дипломаты. На частной встрече с Волынским реис-эфенди (министр иностранных дел) заявил, что готов заключить мир, не дожидаясь известий из Стамбула, при условии, что Россия обязуется «после удовольствования от Порты по своему желанию отстать от союза с римским цесарем».

Дальнейшие переговоры показали, что готовность турок к миру являлась показной — они не желали отдавать России не только Крым и Тамань, но и Очаков, а австрийцам вообще ничего: «Пока все турки не пропадут и Порта не исчезнет, они ни четверти аршина земли им уступить не хотят». Шафиров и Волынский вынуждены сообщить в Петербург неутешительный вывод: «Из всех поступков турок ничего другого признать не можем, как что они у нас выведать хотят, чтобы мы им нагло открылись, а потом бы ваше величество с римским цесарем поссорить, ибо сначала и им (австрийцам. — И.К.) те же попытки чинили чрез молдавского князя Гику. Турки всячески простираются между нами холодность положить, в чём их весь авантаж состоит».

Турки «проволокли» время, пока ситуация на фронтах не изменилась для них к лучшему — русские ушли из Крыма, австрийцы потеряли крепость Ниш в Сербии. Император Карл VI в конце августа согласился умерить притязания, но было уже поздно. Теперь реис-эфенди был согласен отдать России только Азов, и то с разрушенными укреплениями. 20 сентября на встрече с турецким переводчиком Волынский отказался от таких условий и пригрозил: «Ежели турки недовольны нашими умеренными требованиями, то мы будем далее войну продолжать. Но ежели пламень расширится, то, может быть, как он уповает на Бога, в будущую кампанию и сверх Очакова что турки потеряют; тогда им труднее и договоры быть могут»{629}. Угрозы не помогли, Немировский конгресс завершился безрезультатно.

Летом 1738 года 108-тысячная армия Миниха переправилась через Буг и двинулась в направлении турецкой крепости Бендеры. Поскольку в Бессарабии свирепствовала эпидемия, Миних приказал идти через территорию Польши, нарушая таким образом её нейтралитет. В непрерывных боях с наседавшей турецкой и татарской конницей русские войска медленно продвигались вперёд. «А как пришли к реке Днестру, жары были великие и частое утруждение от неприятеля, от чего немалая слабость в армии стала показываться, а паче скот весьма ослабел», — вспоминал капитан гвардии Василий Нащокин.

Артиллерия уже открыла огонь по турецкому лагерю на другом берегу, но генеральное сражение так и не состоялось. Переправляться на крутой берег на виду у всей турецкой армии командующий не решился и приказал отступать. Обратный путь армии был тяжёлым, поскольку «неприятель от неё не отлучался, которым проводникам мы не очень рады были и от непрестанных тревог зело утруждены». Партии фуражиров подвергались нападениям; однажды налетевшие татары перебили и взяли в плен 700 человек, за что Миних разжаловал командира дивизии генерала Загряжского в драгуны, а командира разгромленного отряда приказал расстрелять. Гибель скота заставляла уничтожать «амуничные вещи» и прочее снаряжение, ядра закапывали в землю. Порой приходилось всей армии стоять в «безводных местах», отправив за водой внушительные силы в 10–12 тысяч человек. В армии, ослабленной длинными переходами, плохим питанием и жарой, начались болезни. Отступление к своим границам было, по выражению одного офицера, «подобно ретираде побитой армии». В довершение неудач этого года в завоёванном Очакове началась чума. Миних приказал взорвать крепость, а гарнизон отвести к днепровским порогам. Таким образом, кампания не только не стала победной, но и привела к потере опорных пунктов; в руках русских остался лишь Азов.

Неудачный ход войны заставлял Бирона нервничать. Фавориту вообще мешал темперамент. Как писал Манштейн, «он очень старался приобрести талант притворства, но никогда не мог дойти до той степени совершенства, в какой им обладал граф Остерман, мастер этого дела». Летом 1736 года Бирон был уверен в скорой победе над турками без помощи австрийцев и писал Кейзерлингу в Варшаву: «Мы и одни всегда справимся». Но в октябре 1738 года разразился дипломатический скандал. В беседе с австрийским послом бароном Карлом Генрихом фон Остейном Бирон поинтересовался, отчего союзники теряют свои крепости (австрийцы незадолго до того сдали туркам город Ниш). Посол, обидевшись, ответил, что это русские постоянно преувеличивают свои успехи: «…подняли большой шум и убили трёх татар». Тогда Бирон заявил, что австрийцы и татар-то не видели, зато их доблестная армия смогла одолеть «пятерых евреев», после чего покинул комнату, не пожелал принять Остейна у себя на дне рождения и отказался вести с ним неофициальные беседы. Посол отомстил фавориту фразой: «Когда граф Бирон говорит о лошадях, он говорит как человек; когда же он говорит о людях или с людьми, он выражается как лошадь». Но поскольку с Бироном ничего сделать было нельзя, австрийскому двору пришлось отозвать Остейна и назначить на его место более деликатного маркиза Ботту д'Адорно.

Стремившаяся выйти из войны австрийская дипломатия пыталась в 1738 году столкнуть Бирона с Остерманом и вести дела с первым, игнорируя второго. Тут уж пришлось вмешаться Анне: в письме императору Карлу VI она заявила, что вице-канцлер пользуется её полным доверием и проводит согласованную с ней политику{630}. На заключительном этапе войны именно Остерман принял предложение о посредничестве французской дипломатии, в то время как Бирон давал Рондо «честное слово его в том, что, доколе он сохранит какое-либо значение у её величества, никогда русский двор не войдёт ни в какие соглашения с Францией».

Только в 1739 году главнокомандующий наметил впоследствии оправдавший себя маршрут через Молдавию в турецкие владения на Балканах. В сражении у села Ставучаны турецкая конница была отброшена огнём пехоты и артиллерии. Затем двинулись янычары с саблями наголо, но и они были отбиты пушечным и мушкетным огнём. Неудачи подорвали дух турецких войск — они зажгли свой лагерь и в беспорядке отступили. Крепость Хотин была взята без сопротивления: большая часть гарнизона бежала вместе с отступавшей армией. Студент Михаил Ломоносов воспел славу русского оружия в «Оде на победу над турками и татарами и на взятие Хотина»:

Крутит река татарску кровь,

Что протекала между ними,

Не смея в бой пуститься вновь,

Местами враг бежит пустыми,

Забыв и меч, и стан, и стыд,

И представляет страшный вид

В крови другов своих лежащих…

Реки, наполненные кровью, были поэтическим преувеличением — потери турецкой армии не превышали тысячи человек, а у русских пало всего 70.

Турки спешно отступили за Дунай. Через несколько дней армия Миниха вошла в Яссы; господарь Молдавии бежал, а его совет решил принять российское подданство. Однако как раз в это время австрийцы были разбиты под стенами Белграда и заключили мир ценой потери территорий, завоеванных в ходе предыдущей войны 1716–1718 годов, за что Карл VI бросил в тюрьму фельдмаршала Валлиса и подписавшего мир графа Нейперга. Но воевать в одиночку Россия не была готова, несмотря на возмущение Миниха, отказавшегося прекратить военные действия до ратификации мирного договора.

В случае неудачной для России летней кампании Швеция собиралась начать против неё войну. Необходимо было сорвать шведско-турецкий военный союз. В июне 1739 года был совершён опрометчивый шаг: по приказанию Миниха был выслежен и убит в Силезии шведский агент капитан Синклер, ехавший под чужой фамилией из Стамбула. Убийство дипломата получило резонанс по всей Европе и стало для шведского правительства дополнительным поводом к войне. Ожидание вторжения с северо-запада явилось одной из основных причин спешного заключения мира с Турцией.

По Белградскому договору 1739 года Россия не получила ни выход к Чёрному морю, ни право держать там свой флот — ей достались только Азов без права строить там укрепления и полоса степного пространства вдоль среднего течения Днепра. Торговля могла осуществляться лишь на турецких кораблях; русским паломникам гарантировалось свободное посещение Иерусалима.

Перемена внешнеполитического курса и переход на новый театр военных действий не могли пройти безболезненно. Иные условия ведения наступательной войны на огромных пространствах, необходимость координации действий на разных фронтах, учёт международной ситуации и состояния противника — всё это требовало известного опыта, приобретение которого подготавливало почву для будущих побед. Только цена оказалась очень высока: походы 1735–1739 годов унесли жизни не менее 120 тысяч человек — примерно половины штатного состава русской армии, причём не более десятой части пали в боях, остальные погибли от жары, голода и болезней. Слава великих побед досталась следующим поколениям русских солдат и полководцев.

Стоит отметить и ещё одно последствие имперских амбиций: даже «мирная» внешняя политика также обходилась намного дороже — за счёт приёма многочисленных посольств и всевозможных чрезвычайных выплат. При Анне стало традицией делать прибывавшим ко двору «чужестранным министрам» подарки стоимостью от двух до шести тысяч рублей; в её царствование на эти выдачи было потрачено 83 тысячи рублей. Всего же на «чрезвычайные дачи» по Коллегии иностранных дел только за 1730–1734 годы ушла огромная сумма — 787 831 рубль{631}.


На окраинах империи

После смерти в январе 1734 года старого украинского гетмана Даниила Апостола Анна и её министры, идя по стопам Петра I, решили ускорить интеграцию Украины в Российскую империю. 29 января совещание в Кабинете постановило ввести «правление гетманского уряда» с российским наместником во главе: «Гетману впредь быть не рассуждается, а быть правлению, вместо чина гетманского, в шти персонах состоящему, а именно из трёх великороссийских, из трёх малороссийских, и к тому представляется ныне, хотя на время, пока дело в надлежащий порядок приведено будет, князь Алексей Шаховской…» Императрица завизировала своей обычной резолюцией: «Опробуэца»{632}.

Однако по сравнению с великим дядей Анна действовала мягче: новый орган работал с участием представителей украинской старшины, решения принимались коллегиально. Правительство не стремилось упразднить автономию и распространить на Украину российские правовые нормы, а, напротив, хотело создать там единый кодекс «малороссийских прав». Под руководством Шаховского была создана комиссия из представителей духовенства, войска и старшины, приступившая к работе в Москве, чтобы её члены не отвлекались на собственные дела и не испытывали давления с мест. По предложению генерального судьи Ивана Борозни в основу свода был положен Литовский статут, закреплярший привилегии «новых» украинских дворян.

Борозня и его единомышленники, докладывал Шаховской, желали восстановления гетманства и даже намеревались закрепить его юридически, но после решительных возражений покаялись и сами стали просить о введении на Украине норм российского законодательства: ссылались на петровский Духовный регламент, чтобы ограничить рост землевладения украинской Церкви, и ратовали за распространение на Украину закона 1736 года об ограничении срока дворянской службы и возможности оставить одного из сыновей вести хозяйство. Но работа затянулась. Только в 1744 году комиссия передала в Сенат проект документа «Права, по которым судится малороссийский народ», но он так и не был введён в действие{633}.

Параллельно с «польским» и «турецким» направлениями активизировалась политика России на восточных рубежах для выполнения поставленной Петром I задачи: «…киргиз-кайсацкая орда степной и легкомысленной народ, токмо де всем азиатским странам и землям оная орда ключ и врата; и той ради причины оная орда потребна под российской протекцыей быть»{634}.

В октябре 1731 года в Коллегии иностранных дел батыр Младшего казахского жуза Сеиткул Куйдагулов и бий Среднего жуза Кутлумбет Коштаев объявили, что хан Абулхаир просит о вступлении в российское подданство на таких же условиях, на каких вступали башкиры: служить и платить ясак, а также возвратить всех захваченных в прежние годы российских подданных. Россия же должна была оберегать казахов от «обид» и «разорения» со стороны других находящихся в её подданстве народов, урегулировать их взаимоотношения с башкирами, а также помочь освободить казахских пленных из башкирских кочевий и пограничных русских городов. Предложение Абул-хаира было утверждено Кабинетом 14 марта, но ещё 16 февраля Анна подписала «жалованную грамоту»:

«А мы, великая государыня, наше императорское величество, тебя, киргис-кайсацкого Абулхаир-хана, старшину и всё киргис-кайсацкое войско пожаловали, повелели по прошению вашему принять вас в подданство на вышеизображённых требуемых вами пунктах, и потому надлежит вам, хану и всему войску кайсацкому содержать себя всегда в постоянной верности к нашему императорскому величеству и к нашим наследникам. И когда по указу нашего императорского величества будет вам наряд куда на службу нашу с другими подданными российскими с башкирцами и с калмыками, тогда вас с ними вместе во определённые места ходить со всякою охотою; на башкирцев, и на яицких казаков, и на калмык, и на других русских подданных никаких нападений, набегов и обид весьма не чинить и жить с ними мирно и бессорно, такожде купцам, российским подданным, ездящим из Астрахани и из других мест с караваном и особ к вам и чрез ваши жилища и кочевья в другие места, никакого препятствия и обид не делать, но наипаче оных от всяких опасных в пути случаев охранять и в проездах их потребное вспоможение чинить»{635}.

К хану отправился «переводчик ориентальных языков» Коллегии иностранных дел Алексей Иванович Тевкелев (крещёный мурза Кутлумухаммед). В октябре миссия под охраной конвоя из двух десятков военных и сотни башкир прибыла в ставку Абулхаира на реке Иргиз. Приём оказался неласковым: Абулхаир признался, что обратился к императрице без согласия других султанов и старшин и просил не принуждать казахов к присяге. Собравшиеся старшины молча выслушали царскую грамоту, после отбытия посла разделили подарки и решили убить нежеланного гостя. На новом съезде они «с великою яростию и гневом» спрашивали Тевкелева о цели его прибытия. Посол отвечал, что прислан по указу императрицы в ответ на просьбу Абулхаир-хана. Тогда старшины потребовали ответа от Абулхаира: «Для какой причины просил он, хан, подданства российского один без согласия их, киргизских старшин, и приводит их в неволю». Гордый Абулхаир заявил, что хочет не только носить титул «и изобрал, яко лутчее есть, иметь подданство великого монарха». Старшины же ответили, что в подданстве быть не желают.

Ситуацию спасли красноречие посла и влиятельный старшина Букенбай-батыр, заявивший о желании подчиниться российской короне. Абулхаир, Букенбай и ещё три десятка старшин присягнули на Коране на верность императрице и были щедро одарены. Но «противные» казахи пытались убить посла — мол «прислан к ним в киргис-кайсачью орду для смотрения их земли и воды, леса, что как можно их российским войскам, где способнее воевать и всю орду разорить». Ещё долго пришлось Тевкелеву уговаривать казахских старшин и «батырей»; он пережил немало приключений, включая покушение на его жизнь, пока, наконец, не выполнил свою задачу. Только в конце 1732 года посольство двинулось в обратный путь. В Петербурге Тевкелева считали погибшим либо находящимся в плену и даже послали в Уфу деньги для выкупа. 10 февраля 1734 года прибывший вместе с Тевкелевым сын хана Ирали-султан был принят Анной Иоанновной и вместе со своими людьми вторично присягнул ей. Тевкелев же с полным основанием заявлял: «…не щадя своего живота, единственно желая своему отечеству верную услугу показать, подвергая себя близ двух лет всегда смертельным опасностям, всю орду склонил, таким счастливым успехом и такое время в точное подданство привёл»{636}.

Следующим шагом стало строительство системы укреплений, которая должна была сомкнуться с Иртышской линией в Сибири и очертить новые российские владения на протяжении трёх тысяч вёрст. Обер-секретарь Сената И.К. Кирилов докладывал в Петербург об основании крепости на степной границе: «…августа 15 с призыванием всемогущего Бога о утвержении, Оренбухская первая крепость о четырёх бастионах купно с цитаделью малою на горе Преображенской земляною работою заложена, и следует работа с поспешностию: в стенах казармы плетневыя, кои обмазываюца глиною с травою, и выбеляца, а с наружной стороны ров и вал присыпной к стене казармной; августа ж 30 в тое крепости соддацкая команда вошла; 31 дня, поутру, артилерия со обыкновенного церемониею введена и по флангам, а на горе в цитадели поставлена, и того ж дня после службы Божий и проповеди слова его, на месте, которое по общему с ынженерными и штаба афицерами согласию изобрано в самом удобном и ровном месте при Яике реке и устье Орском, с призыванием всемогущаго ж Бога о исполнении вашего императорского величества всякого благого намерения настоящий Оренбурх о девяти бастионах регулярно по ситуацыи места в самой окуратности одной пушки, горным зелёным и синим камнем, заложен и оставлен без работы до будущаго года; а при том закладе были многие башкирцы, обретающиеся в службе вашего императорского величества при экспедиции и приехавшие вновь, да кайсаки меньшой и большой орд, и ташкенские сарты, и уфимские служилые мещеряки, которыя каменья во изготовленои ров первого болварка носили и клали, а у первой крепости землю изо рва копали каждой изготовлеными своими лопатками, на которых тамги вырезывали, представляя, дабы впредь об них знаемо, что они при закладе были; после того обретающихся штап и обер-афицеров трактовал, а солдатом и драгуном, и казакам по чарке вина, башкирцам, кайсакам, мещерякам вместо стола быки и вино дано, что за превысочайшую вашего императорского величества к себе милость причитали и торжествовали; и тако начаток учиня, из кайсаков оставил ханского сына Ниряли (Нурали — старший сын хана Младшего жуза Абулхаира. — И.К.), а протчих отпустил, и к Обулхаир хану письмо послал, чтоб он нынешнюю осень до будущей весны не приезжал, представя ему поздность времени, а в настоящем деле нужно прежде воров башкирцов искоренить, а между тем здешнее строение первой крепости исправить…»{637}

Кирилов стремился дальше. В начале 1736 года он представил свой план проникновения в Среднюю Азию. Первым шагом должны были стать две пристани на Сырдарье — при её впадении в Аральское море и в урочище Куланлы-Тюбек; к их строительству надлежало привлечь работных из Сибири, которые должны были составить будущее население российских форпостов. Однако из-за вспыхнувшего в Башкирии восстания экспедиции не удалось продвинуться к Аральскому морю, а сменивший Кирилова во главе Оренбургской комиссии В.Н. Татищев посчитал поход к морю преждевременным{638}. Зато он заложил в двух верстах от Яика «меновой двор» для торговли с казахами и среднеазиатскими купцами и отправил из Оренбурга в Ташкент первый торговый караван с казёнными товарами.

Встреча цивилизаций на границе Европы и Азии отнюдь не укладывалась ни в рамки «покорения» немирных аборигенов, ни в концепцию «добровольного вхождения» в состав России. Процесс был болезненным: установление новых порядков и имперские повинности ломали привычный уклад жизни местного населения и вызывали сопротивление. Русский генерал или чиновник не воспринимали «вольной» службы, а степные батыры не понимали, почему нельзя ограбить чужой караван или угнать баранов у соседей…

Плацдармом для продвижения на восток становились Башкирия, новооснованные Оренбург, Верхнеяицкая, Табынская и другие крепости. Посланцев башкир, недовольных нарушением их прав на землю, Кирилов бросил в тюрьму. Тогда на нескольких йыйынах (съездах) представителей волостей всех четырёх башкирских областей-«дорог» было принято решение о сопротивлении — началось восстание, которое продолжалось, то затухая, то вновь разгораясь, до конца царствования Анны Иоанновны. Его вождями стали мулла Кильмяк Нурушев, батыры Акай Кусюмов и Юсуп Арыков. Кусюмов, возглавивший повстанцев Казанской «дороги», являлся предводителем «бунтовщиков» в третьем поколении — его дед Тулекей был одним из вождей движения 1681–1684 годов, а отец Кусюм Тулекеев возглавлял повстанцев в 1707–1708 годах. Сам Акай не скрывал этого на допросе: «Дед ево и отец, Кусюм Тюлекеев, старинные башкирцы Уфинского уезду. И в прошлых годех дед ево в бунт Сеитовской был согласником, и за то в Уфинском уезде по Казанской дороге повешен, а отец ево Кусюм в бунте был Алдаровском и после того бунту умре в доме своём».

Повстанцы сражались с правительственными командами, срывали доставку продовольствия в Оренбург, нападали на крепости; так, в январе 1736 года Арыков вынудил гарнизон покинуть Верхояицкую крепость (нынешний Верхнеуральск в Челябинской области), после чего сжёг её.

В феврале 1736 года Анна Иоанновна одновременно подписала именной указ начальнику Оренбургской экспедиции и инструкцию по подавлению восстания. Первый документ был рассчитан на будущее — в нём предлагалось переселять в Башкирию выходцев «из Ташкента и из Туркестана» и отставных российских солдат и матросов с выдачей последним земли и ссуд; для процветания «коммерции оренбургской» отправлять караваны в Хиву и Бухару (с тайной разведкой «мест и путей» специально отобранными геодезистами), привлекать в город индийских купцов, а прочим выдавать займы из казённых средств под залог товаров.

Второй документ требовал навести порядок, по имперской традиции предписывая «отделять» от башкир «служилых мещеряков», «тептярей» и «бобылей» (последние состояли преимущественно из представителей финно-угорских народов — марийцев, мордвы, удмуртов), освобождать их от уплаты оброка башкирам-хозяевам и наделять башкирскими землями. Башкирские племенные объединения-«аймаки» облагались «штрафом» по 500 лошадей; застрельщики бунта и «винившиеся» в убийствах повстанцы подлежали казни; остальных ожидала ссылка: годных к службе — в «остзейские» гарнизоны, негодных — на каторгу в Рогервик. Прежние волостные старосты заменялись ежегодно избираемыми старшинами. Русские дворяне и офицеры получили право скупать башкирские земли, туда же предлагалось селить «охотников» из казаков и ссыльных{639}. В соответствии с ещё одним указом в Башкирию направлялись пять драгунских, пехотный, четыре ландмилицких полка, две тысячи яицких казаков, три тысячи калмыков, столько же мещеряков и служилых татар и пять тысяч казаков и крестьян, набранных В.Н. Татищевым на Урале. Военным предписывалось «всякими мерами разорять» «бунтовщиков», а захваченных женщин и детей раздавать войскам «для поселения в русских городах»{640}.

В 1736 году восстание полыхало на всей территории Башкирии. В июне башкиры Ногайской «дороги» во главе с Кильмяком Нурушевым атаковали лагерь двухтысячного отряда командующего войсками в Башкирии генерал-лейтенанта А.И. Румянцева; в ночном бою правительственные войска потеряли несколько десятков человек убитыми, многие были ранены, но и нападавшим не удалось отбить пленного батыра Акая. Отряды полковника Алексея Тевкелева и других командиров жгли башкирские деревни, истребляли жителей и раздавали «пленных» офицерам и чиновникам. В то же время строились новые города и заводы, укреплялись торговые связи между башкирами и русскими, с 1738 года через Оренбург началась торговля с казахами и ханствами Средней Азии.

Татищев вызвал хана Абулхаира в Оренбург, куда в августе 1738 года для принятия присяги съехались представители казахов. Степной правитель был принят с «довольным великолепством»: музыкой, салютом, почётным караулом из двадцати четырёх гренадеров перед шатром с портретом Анны Иоанновны. Увидя портрет, хан расчувствовался: «Человек живёт в свете и детьми память по себе оставляет, но сия память и скоту равна есть; а честь, приобретённая человеку, вовеки не умирает, и я тем ныне наиболее должен радоваться, что моё имя в таком великом и славном государстве есть известно…» В день принятия присяги Абулхаир и прибывшие с ним султаны и старшины прошли сквозь ряды выстроенных полков и целовали изготовленный по заказу Татищева «золотой» Коран. Присягу приняли около 150 представителей казахской верхушки, в том числе значительная часть правителей Среднего жуза. Торжество завершилось богатым обедом и салютом в честь императрицы и её новых подданных.

Татищев стал подготавливать принятие в российское подданство Старшего жуза — провёл переговоры с его ханом Юл-барсом (Жолбарысом) и влиятельными султанами Аблаем и Абул-Маметом. Уже были заготовлены подарки общей стоимостью 4674 рубля. Но весной 1739 года Татищев был отзван и отдан под следствие, а хан Юлбарс погиб. В августе 1740 года новый начальник Оренбургской комиссии Василий Алексеевич Урусов провёл вторую «великую присягу»: в верности России поклялись султаны и 120 родовых старшин Среднего жуза, а также 165 ранее не присягавших старшин Младшего жуза.

Правда, помянутые присяги не стоит воспринимать как присоединение территории Казахстана. В лучшем случае можно говорить о весьма ограниченном протекторате, выгоду от которого получили прежде всего казахские правители — они обеспечили себе тыл в войне с джунгарами и даже расширили границы кочевий за счёт зауральских территорий башкир и волжских калмыков. Российские же власти в то время не имели возможности для какой-либо эксплуатации казахских земель{641}. Башкирский бунт не прекращался, а хан Абулхаир вёл свою игру и внушал башкирам идею перехода под его покровительство, обещая дать им в ханы своего сына. Перед смертью Анна Иоанновна успела получить известие о том, что «главнейший вор и возмутитель» Карасакал, объявивший себя башкирским ханом и укрывшийся в казахских степях, разбит и схвачен казахами, однако новые подданные так и не выдали его русским властям.

Продвижение вглубь Азии ставило новые проблемы. Столкновение могущественной в ту пору Китайской империи с западномонгольским Джунгарским ханством привело к тому, что оба противника стремились привлечь Россию на свою сторону. Китайские послы просили об отправке против джунгар находившихся в русском подданстве калмыков; джунгарский хан Галдан-Церен говорил русскому представителю в своей ставке о желательности военного союза с Россией. У обоих вариантов в России нашлись сторонники. Во всяком случае, основатель Оренбурга И. Кирилов и вице-губернатор Сибири Л. Ланг выступили за вмешательство в конфликт на стороне Джунгарии.

Бывший посол в Китае Савва Владиславич-Рагузинский в 1731 году подал доклад с оценкой ситуации на Дальнем Востоке. Опытный дипломат полагал, что Россия «могла бы в несколько годов… все земли, уступленные при мире Нерчинском, отобрать», но «сие учинить не весьма легко»; к тому же этот шаг привёл бы к прекращению всей «коммерции» с Китаем. Отставной посол считал, что лучше «с Китаем за малой причиной отнюдь войны не начинать, но обходиться по возможности приятельски и содержать мир»{642}. Империя была амбициозна, но достаточно осторожна в своей национальной и окраинной политике. Рекомендации были услышаны, и российская дипломатия сохранила нейтралитет и мир на русско-китайской границе. В 1730 году напротив пограничной русской Кяхтинской слободы появился китайский торговый городок Маймачен — нынешний монгольский райцентр Алтанбулаг.

На северо-востоке Азии продолжались грандиозные по размаху работы Великой Северной экспедиции Витуса Беринга. Она объединила несколько экспедиций, выполнивших огромный комплекс исследований территории севера Сибири от устья Печоры и острова Вайгач до Чукотки, Командорских островов и Камчатки. Лейтенант Степан Малыгин летом 1736 года на двух ботах прошёл через пролив Югорский Шар, на следующий год обогнул полуостров Ямал и описал побережье Северного Ледовитого океана от Печоры до Оби.

Лейтенант Дмитрий Овцын первым прошёл морем с Оби на Енисей на построенном в Тобольске боте. Описание побережья к западу от устья Лены выполнял отряд лейтенанта Василия Прончищева и подштурмана Семёна Челюскина. Дубель-шлюпка Прончищева «Якутск» дошла до реки Оленек. После зимовки отряд двинулся на север вдоль побережья Таймыра, пока не попал во льды, «которым и конца видеть не могли». Больной Прончищев приказал возвращаться и умер на судне, не успев достичь берега. Через несколько дней скончалась его жена Татьяна — первая полярная исследовательница.

Летом 1739 года работу, начатую Прончищевым, продолжил Харитон Лаптев. Потеряв раздавленный льдами «Якутск», он со своей командой по суше исследовал берега Таймырского полуострова. Один из отрядов во главе с Семёном Челюскиным вышел к самому северному мысу полуострова. «Сей мыс каменный, приярый, высоты средней, — записал Челюскин в путевом журнале. — …Здесь поставил маяк — одно бревно, которое вёз с собою».

Брат Харитона, «лейтенант майорского ранга» Дмитрий Лаптев, в 1739 году спустился до океана по Лене, зазимовал на реке Индигирке и двинулся дальше на восток. Обследовав берег до устья Колымы, он дважды безуспешно пытался обогнуть Чукотку — путь преграждали сплошные льды.

Каждый из семи отрядов составил карту своего участка, а потом на их основе была выполнена «генеральная» карта. Имена героических участников экспедиции запечатлены в названиях открытых и описанных ими географических объектов: мыс Прончищева, море Лаптевых, бухта Прончищевой, мыс Хари-тона Лаптева и пролив Дмитрия Лаптева.

Как и раньше, продвижение на восток сопровождалось созданием российской администрации и происходило отнюдь не бесконфликтно. Первопроходцы были людьми отчаянно смелыми, инициативными, решительными, но далеко не сентиментальными и даже жестокими, привыкшими обеспечивать себя за счёт аборигенов и решать возникавшие проблемы с помощью насилия. Они шли в неизведанные места не ради открытий и даже не ради имперского величия, а ради чинов, должностей и, конечно, добычи. За назначения на сколько-нибудь важные должности давали взятки воеводам, а потом компенсировали расходы за счёт поборов с ясачных людей; коренное население должно было также выполнять работы (например, перевозить грузы) и обеспечивать гарнизоны рыбой, дровами, ягодами. Неэквивалентная торговля делала аборигенов должниками, а за неуплату долга у них забирали жён и детей, а то самих превращали в холопов. По словам немецкого учёного-натуралиста Георга Стеллера, на Камчатке ительмены «русского человека называют… “тэтах”, что на их языке означает “давай сюда”».

В ответ время от времени вспыхивали «бунты». В июле 1731 года отряд крещёного ительмена Фёдора Харчина разгромил несколько русских поселений, а затем внезапной атакой захватил Нижнекамчатский острог. Восставшие разграбили «все пожитки казачьи, нарядились в самое их лучшее платье, в том числе иные в женское, а иные в священнические ризы», устроили пиршество, пляски и шаманское камлание, «а Федька Харчин, как новокрешёной, призвав новокрещёна ж умеющего грамоте, приказал ему петь молебн в священном одеянии». Казачьи жёны и дети оказались в плену, причём женщины превращены в наложниц. Узнав об успехе соседей, другие камчадалы тоже стали нападать на русских, отрубать и поднимать на кольях руки ясачных сборщиков.

Разрозненные выступления были быстро подавлены небольшими отрядами казаков и военных, острог отбит, Харчин схвачен, и к осени восстание завершилось. Следствие выяснило, что оно было вызвано действиями камчатской администрации: «…как от воевод, так и от посланных для збору с ясашных людей ясаку камисаров и других зборщиков чинится ея императорского величества ясашным подданным как в платеже излишняго ясаку, так и от взяткам многое раззорение, наипаче ж приметками своими жён и детей отнимают и, развозя, перепродают».

В итоге наказали всех. Вместе с Харчиным и шестью его сподвижниками были повешены комиссар Иван Новгородов, ясачный сборщик Михайло Сапожников и пятидесятник Андрей Штинников; под кнут и плети пошли 63 русских и 44 ительмена. У всех русских на Камчатке были отобраны и отпущены на свободу холопы из аборигенов, было конфисковано в казну незаконно приобретённое имущество, в том числе пушнина{643}.

Других аборигенов ещё предстояло «замирить» и «объясачить». Во времена Анны Иоанновны самая северо-восточная часть Сибири оставалась ещё «ни под чьею властию». Для её исследования и покорения была создана Анадырская экспедиция капитана Дмитрия Павлуцкого и казачьего головы Афанасия Шестакова. Шестаков, первым отправившийся в поход, жестоко взыскивал ясак с коряков, но в марте 1730 года на реке Егаче столкнулся с «немирными чукчами» и, не приняв во внимание большой численный перевес противника (его маленькому отряду противостояли почти две тысячи воинственных чукчей), был разгромлен и погиб. Чукчи захватили знамя и ружья и с отбитыми стадами корякских оленей ушли в свои кочевья. Тогда уже Павлуцкий с немалыми силами — 215 солдатами, 160 коряками и 60 юкагирами — решил утихомирить «изменников» и «неясашных и неплатёжных коряк». Коряки, засевшие в острожке на реке Парень, идти «в платёж ясаку» отказались, а когда крепостца была взята штурмом, убивали своих жён и детей и бросались в море. Павлуцкий сжег их юрты вместе с отстреливавшимися из луков людьми.

Дальше отряд отправился в «Чюкоцкую землю». Летом 1731 года пришлось выдержать три сражения с чукчами. «И на тех вышеписанных трёх боях волею всемогущего Господа Бога побили их, чюкоч, немалое число и отбили у них ясашных коряк Анадырского острогу полонных баб и робят сорок два человека, и те пленные женска полу отданы оным корякам, а мужеска полу единатцать человек объясачены, и взят с них на 731 год ясак… Да у них же при боях взято в казну ея императорского величества 136 лисиц красных с лапы и с хвосты», — докладывал Павлуцкий в Якутскую воеводскую канцелярию. На этот раз воинский порядок и оружие сделали своё дело: отряд потерял лишь троих служивых и пятерых «союзников» — коряков и юкагиров; ещё восемь человек умерли по дороге. Но, несмотря на победы, капитан Павлуцкий вынужден был признать: чукчей «в склонение и платёж ясака привесть и уговорить ни по какой мере было невозможно»; не помогал и захват заложников — «отцы детей, дети отцов своих отступаютца»{644}. Начался затяжной конфликт, завершившийся только в 1764 году отступлением российских «командиров» с Чукотки.

Выход к берегам Тихого океана привёл к «открытию» Японии. Занесённые штормом на Камчатку торговец Содзаэмон и сын шкипера Гондзаэмон в 1733 году были привезены в Санкт-Петербург и представлены Анне Иоанновне в Петергофе; государыня искренне удивилась, что её гости уже научились говорить по-русски, и одарила их деньгами и одеждой. По «протекции» канцлера Г.И. Головкина японцы приняли православие — Содза стал Козьмой Шульцем, а Гондза — Демьяном Поморцевым — и были зачислены в штат Академии наук. Гондза составил пособие по изучению японского языка и словарь, который недавно был издан в Японии{645}.

Первый визит в Японию совершили участники Второй камчатской экспедиции командора Витуса Беринга. Отправившись с Камчатки, корабль лейтенанта Уильяма Вальтона 17 июня 1739 года пристал к японскому острову Хонсю. Русские моряки впервые высадились на японский берег, запаслись водой и познакомились с японским гостеприимством, «…хозяин того дому встретил ево у дверей изрядно со всякой учтивостью и ввёл в свои покои и, посадя, подчивал ево и бывших с ним служителей виноградным вином ис фарфоровой посуды. И поставили им закусок на фарфоровой же посуде — шепталу (сушёные абрикосы с косточками. — И.К.) мочёною бутто в патоке и редис резаной. Потом поставили перед ними табак и трубки китайские…» — рассказывал корабельный штурман.

Командир Вальтона, капитан Мартин Шпанберг, на бригантине «Архангел Михаил» подошёл к берегу в другом месте, на высадку не решился и устроил торг прямо на палубе «со всякою дружескою ласкою» — раздавал в качестве сувениров серебряные рубли с портретом Анны Иоанновны. Но «наши толмачи курильские говорить с ними, японцами, не умели». Поднявшемуся на борт чиновнику капитан показал на карте страну, из которой прибыл, а японец жестами попросил гостей удалиться, поскольку действовали указы о запрещении вступать в контакт с европейцами{646}. После появления большого количества японских кораблей капитан снялся с якоря и взял курс обратно на Камчатку.


В ожидании сукцессора[11]

Племянница императрицы ещё девочкой оказалась в центре внимания придворных группировок и на перекрестье дипломатических интриг. Манифест от 17 декабря 1731 года не назвал имени наследника и вновь повелел присягать самой государыне «и по ней её величества высоким наследникам, которые по изволению и самодержавной ей от Бога данной императорской власти определены, и впредь определяемы, и к восприятию самодержавного российского престола удостоены будут». Одинокая Анна Иоанновна то ли не желала, чтобы племянница повторила её судьбу, то ли не видела в ней качеств, необходимых для «женского правления». Так или иначе, для продолжения династии нужен был равнородный брак. В том же году Остерман, как уже говорилось, подготовил доклад о потенциальных женихах маленькой мекленбургской принцессы Елизаветы Екатерины Христины, где признал «наиспособнейшими» кандидатами принцев «прусского королевского дому» и «бевернского дому» (немаловажно, чтобы кандидат был угоден и Австрии, и Пруссии){647}.

На руку невесты с приданым в виде Российской империи сразу объявились претенденты. Одним из них стал пруссак Карл Фридрих Альбрехт Гогенцоллерн, маркграф Бранденбург-Шведтский, бравый вояка и будущий генерал Фридриха II; его интересы отстаивал в Петербурге прусский посланник барон Мардефельд. Его саксонский коллега Лефорт выдвигал кандидатуру герцога Иоганна Адольфа Саксен-Вейсенфельсского — любимца польского короля и саксонского курфюрста Августа II. Англичанин Рондо считал, что и его правительству стоит поучаствовать в этом брачном конкурсе и предложить «нашего принца Вильгельма» — десятилетнего Уильяма Августа герцога Камберлендского, сына британского короля Георга II. Фигурировали в списке женихов и братья датской королевы — принцы Фридрих и Вильгельм Эрнст Кульмбах-Байрейтские.

Между тем царской племяннице нужно было дать достойное воспитание; при всём уважении к сестре государыня понимала, что герцогиня Екатерина на такие усилия неспособна, тем более что она то держала строгий пост, то, как отмечали дипломаты, «сильно предавалась спиртным напиткам». В марте 1731 года у двенадцатилетней девочки появился свой придворный штат во главе с обер-гофмейстером князем Ю.Ю. Трубецким. Из Берлина были выписаны гувернантка (она же гофмейстерина) госпожа Адеркас и две фрейлины. Помимо них, в штате состояли француженки мадам Белман и «мамзель» Блезиндорф; русская «камер-медхина» Варвара Дмитриева и ещё четыре «медхины», мундшенк Андрей Шагин, лакей Карл Вильгельм Клеменс.

Как заметила жена британского резидента, наставница принцессы была дамой опытной и во всех отношениях приятной: «Она чрезвычайно привлекательна, хотя и немолода; её ум, живой от природы, развит чтением. Она повидала столь многие различные дворы, при большинстве которых ей какое-то время доводилось жить, что это побуждало людей всех званий искать её знакомства, а её способности помогли ей развить ум в беседах с интересовавшимися ею людьми. Поэтому она может быть подходящим обществом и для принцессы, и для жены торговца и подобающе поведёт себя с той и с другой. В частном обществе она никогда не оставляет придворной учтивости, а при дворе не утрачивает свободы частной беседы. При разговоре она ведёт себя так, словно старается научиться чему-то у собеседников, хотя я считаю, что отыщется весьма мало таких, кому не следовало бы поучиться у неё»{648}. Принцесса совету последовала, но в несколько неожиданном направлении.

Седьмого декабря 1732 года императрица дала обед в честь четырнадцатилетия племянницы с участием дипломатического корпуса. Посланники с интересом рассматривали потенциальную наследницу и нашли, что она выглядела старше своих лет. Однако их больше занимали не внешность и другие достоинства юной особы. «Никто не может сообразить, кого же собственно её величество предназначает для своей племянницы», — посетовал под Новый год Клавдий Рондо{649}.

Дипломаты недолго строили догадки — вскоре выяснилось, что счастливцем стал Антон Ульрих Брауншвейг-Люнебург-Бевернский, второй сын союзника и генерал-фельдмаршала австрийского императора герцога Фердинанда Альбрехта II. Принц въехал в русскую столицу 3 февраля 1733 года, к именинам Анны Иоанновны. Отдохнув с дороги, он предстал перед российской императрицей: «Его светлость обратился к ней с не столь длинным, но зато весьма изысканным приветствием… и поцеловал ей платье и руку»{650}. В тот же вечер за царским столом гость встретился с российскими принцессами — четырнадцатилетней невестой и 23-летней красавицей-цесаревной Елизаветой Петровной. В блеске придворного праздника никто не мог предположить, что обе они сыграют в жизни Антона Ульриха роковую роль: одна станет неверной и нелюбящей женой, вторая навсегда превратит его в бесправного узника.

Антон Ульрих и брауншвейгский посланник Кништедт были счастливы. Ещё бы — Бирон, обычно никому визитов не наносивший, явился к принцу и пробыл у него около часа, сама российская императрица изволила милостиво хлопнуть принца по плечу, а вице-канцлер Остерман проводил его до дверей кареты. Антон Ульрих быстро освоился в российской столице. Обычно он начинал день в манеже, поскольку верховая езда и лошади были в особом почёте при Анне и Бироне. Потом надо было учиться русскому языку «у господина Тредиаковского» и военным наукам. Как у принца получалось говорить по-русски, неизвестно, но писать своё имя кириллицей он точно умел.

В апреле 1733 года принц поступил на русскую службу с чином полковника и несоразмерно огромным жалованьем в 12 тысяч рублей. В июне Анна Иоанновна назначила его «в новосочиняемой кирасирский полк», получивший название Бевернский кирасирский. Правда, сам полк ещё формировался вдали от столицы; чтобы утешить принца, фельдмаршал Миних пригласил его на смотр другого кирасирского полка; впечатлённый Антон Ульрих объявил, что «не видел ничего прекраснее этого полка». Что для настоящего воина может быть краше блестящих кирасиров на параде? А вот невеста, судя по письмам принца и брауншвейгских дипломатов, впечатления на них не произвела.

Двенадцатого мая 1733 года царская племянница перешла в православие и стала Анной Леопольдовной (хотя правильнее было бы называть её Анной Карловной). Она исполняла предписанную роль — танцевала с Антоном Ульрихом, играла с ним в карты, гуляла в саду. Внимательные дипломаты заметили, что она переболела корью. Тяжело хворала и её мать, неугомонная герцогиня Екатерина. Она уже не вставала с постели, но приглашала к себе жениха дочери, «позволяла принцу целовать себе не только руку, но и губы», просила Анну разговаривать с юношей только по-русски и обещала, что сама возьмётся его учить. Чему она научила бы брауншвейгского молодца, большой вопрос, однако её дни были сочтены: 24 июня 1733 года Екатерина Ивановна скончалась. Её похоронили рядом с матерью, царицей Прасковьей, в Александро-Невском монастыре.

Узнав о смерти матери, Анна лишилась чувств; рядом с юной девушкой не осталось ни одного близкого человека, кроме властной и грубоватой тётки-императрицы. Казалось бы, её судьба — история Золушки. Бедная девочка, перебравшаяся с матерью из постылого Мекленбурга на задворки московского Измайлова, теперь жила во дворце, став почти сказочной принцессой с приданым в виде Российской империи и женихами из нескольких владетельных домов Европы. Французский посол Шетарди в 1739 году сообщал: при определении порядка его визитов к принцессам Остерман заявил, что официальное положение Анны Леопольдовны и цесаревны Елизаветы Петровны одинаково, однако «принцесса Анна настолько дорога для царицы, что всё относящееся к ней затрагивает непосредственным образом её царское величество, которая смотрит на эту принцессу, как на свою дочь».

Но у чудесного превращения Золушки в принцессу была и оборотная сторона. Десятки и сотни глаз пристально следили за ней, обсуждались — и далеко не всегда с симпатией — каждый её шаг, слово, поступок, выражение лица, жест, платье. Например: «Принцесса Анна, на которую смотрят как на предполагаемую наследницу, находится сейчас в том возрасте, с которым можно связывать ожидания, особенно учитывая полученное ею превосходное воспитание. Но она не обладает ни красотой, ни грацией, а ум её ещё не проявил никаких блестящих качеств. Она очень серьёзна, немногословна и никогда не смеётся; мне это представляется весьма неестественным в такой молодой девушке, и я думаю, за её серьёзностью скорее кроется глупость, нежели рассудительность»; а ведь писавшая эти строки в 1735 году леди Рондо была вполне благожелательным наблюдателем.

Тем временем жених оказался не слишком завидным. Потомок древнего рода Вельфов, племянник супруги императора Священной Римской империи Карла VI и, соответственно, двоюродный брат наследницы австрийского престола Марии Терезии, шурин будущего прусского короля Фридриха II, щуплый и застенчивый Антон Ульрих в 18 лет выглядел четырнадцати-пятнадцатилетним подростком и совсем не походил на красавца-принца на белом коне. Саксонский посланник Лефорт в мае 1733 года доложил: «…уверяют, что принц бевернский не нравится принцессе». Английский посол лорд Джордж Форбс в сентябре высказался ещё более определённо: «Брака не будет»; мало того что принц не нравился невесте — у него были враги при дворе, и уже распространился слух, что он страдает «падучей» (эпилепсией){651}.

Намеченная на лето помолвка так и не состоялась. Впрочем, обошлось без скандала. Антон Ульрих являлся почётным гостем российского двора, а поскольку он формально прибыл для вступления «в службу её императорского величества», то и остался состоять шефом своего полка, расположенного на Украине, — до лучших времён, но без потери лица.

Судя по дальнейшим отношениям, вряд ли первое впечатление, произведённое на Анну-младшую принцем, которого ей предназначили в мужья, было благоприятным. Может быть, и у её тётки-императрицы дрогнуло сердце и она вспомнила свою, произошедшую почти четверть века назад, несчастливую свадьбу с таким же юным и слабым немецким принцем из Курляндии. Едва ли Анна-старшая мечтала о такой доле для племянницы. Вопрос о браке даже исчез на некоторое время из посольских реляций. Но Анна понимала, что теперь она, повелительница империи, должна руководствоваться не сантиментами, а государственными интересами. Государыня не отменила своего выбора — она решила подождать, пока молодые привыкнут друг к другу, а инфантильный принц несколько повзрослеет и продемонстрирует мужскую привлекательность.

Получилось, правда, наоборот. Антон Ульрих вёл себя примерно: учил русский язык и читал «нравоучительные книги». А юная Анна неожиданно обнаружила «темперамент», обратив неподобающее внимание на саксонского посланника графа Морица Линара. Выяснилось, что Анна Леопольдовна проводила некоторое время наедине с Линаром, а мадам Адеркас не только не препятствовала их свиданиям, но и поощряла увлечение воспитанницы, которая теперь уже стремилась избегать Антона Ульриха и давала понять, что он ей не очень приятен.

Пришлось срочно принимать меры. Под конвоем вежливых офицеров гвардии проштрафившаяся воспитательница была отправлена в Кронштадт и в тот же день выдворена на почтовом корабле в Любек, получив в качестве компенсации за потерю места при дворе 2900 рублей{652}. Доверенный камер-юнкер принцессы Иван Брылкин поехал в противоположную сторону — в казанский гарнизон. Проблема была в том, что проказника-графа не то что в Сибирь, но и обратно в Саксонию просто так выслать было невозможно — он являлся официальным представителем иностранного и к тому же дружественного государства. Кажется, их с принцессой роман был платоническим, но и возникших слухов было довольно, чтобы разрушить матримониальные планы императрицы. В раздражении Анна Иоанновна писала Ушакову: «А знаете вы причину бывшей гофмейстерины Адеркас с Ленартом (Линаром. — И.К.), а мы известны, что та корреспонденция продолжалась через Ленарта, и в ту пору надлежало бы, что[б] он был взят оттудова, а для важных резонов, о чём вы сами знаете, отложено было. А ныне, кажется, лутчего способа нет, что указ послать к Кейзерлингу, чтоб он старался добрым и тайным образом, чтоб он больше не был прислан». Дело надо было уладить таким образом, чтобы не повредить отношениям с Августом III, то есть удалить Линара, не выказывая ему неудовольствия: «…нам очень было [бы] приятно, ежели король ему какую милость явно покажет»{653}.

Линар отправился в Дрезден. Сам Бирон просил саксонский двор не присылать более в Россию соблазнителя. «Принцесса была молода, а граф — красавец», — прокомментировал эту придворную драму Рондо, внимательно наблюдавший за положением наследницы русского престола. Понятно, что 33-летний блестящий дипломат-придворный в глазах юной девушки выглядел куда привлекательнее, чем замухрышка-принц. Увлечение было, по-видимому, искренним и сильным — судя по тому, что роман с Линаром имел продолжение после смерти тётки-императрицы; но при её жизни подобных приключений больше не было — за принцессой пристально следили. Это едва ли пошло ей на пользу. Неизвестный автор примечаний на записки Манштейна писал: «Принудительная жизнь, которую Анна Карловна вела с самых нежных лет, тщательный надзор за всеми поступками её и позволение видеться только с некоторыми известными особами сделали её задумчивой и поселили в ней такую наклонность к уединению, что по вступлении в правление государством тягостно было для неё принимать к себе разных [лиц] и являться в больших собраниях двора»{654}.

Тем не менее скандал удалось предотвратить, и дворцовая жизнь потекла по-прежнему: официальные выходы, праздники, балы, охоты, сезонные переезды из Зимнего в Летний дворец, а в июле — августе — в Петергоф. Решено было приохочивать Анну-младшую к любимой Бироном и императрицей верховой езде — в 1739 году для неё выстроили манеж в «зимнем доме», на который было отпущено 1200 рублей{655}. День рождения принцессы (7 декабря) и её тезоименитство (9 декабря) при дворе праздновали, по словам Рондо, «чрезвычайно торжественно» — с поздравлениями от придворных и дипломатического корпуса, балом и ужином. Однако чем дальше, тем острее вставала перед императрицей роковая для российского престола в XVIII веке проблема престолонаследия.

На Русско-турецкой войне Антон Ульрих показал себя достойно, храбро действовал при взятии Очакова — и заслужил поцелуй в щёку от императрицы, уважительный визит Бирона и непонятную «переменчивость» невесты, то безучастной, то весёлой. «Такого рода перемены продолжаются всё время, так что ничего понять нельзя»{656}, — гадали брауншвейгцы. «Главное дело» не двигалось с места, и принц со свитой вновь отправился покорять южнорусские степи.

Матримониальные планы русского двора приобрели международную значимость. В августе 1738 года британское министерство располагало сведениями, что герцог Курляндский намерен выдать принцессу за своего старшего сына Петра, а дочь за принца Антона «с отступным» в виде звания российского фельдмаршала. Поскольку герцог в своё время помог англичанам заключить выгодный торговый договор с Россией, британское правительство такой «марьяж» одобряло; сообщить об этом фавориту было поручено британскому резиденту в России{657}. Бирон благодарил за оказанное доверие, но заверял, что подобного и в мыслях не держал, чему Рондо нисколько не верил…

Принцесса же проявила характер — отказалась выйти за неказистого жениха из Брауншвейга. Возможно, именно это обстоятельство подтолкнуло Бирона к действию. Однако в столь щепетильном деле фаворит оказался неискусным интриганом — он действовал излишне прямолинейно. Саксонский дипломат Пецольд передавал, что Бирон рекламировал мужские достоинства своего сына словами, «которые неловко повторить»{658}. С одной брауншвейгской фамилией герцог справился бы, но на стороне простоватого принца Антона оказались особы более опытные и ловкие: вице-канцлер Остерман, кабинет-министр Артемий Волынский, австрийский посол маркиз Ботта д'Адорно и даже его собственный приятель Герман Карл Кейзерлинг, по словам брауншвейгского дипломата Гросса, передававший Остерману все сведения о словах и поступках герцога.

На принца работало и время. Чтобы сохранить корону за старшей ветвью династии Романовых, Анна-младшая обязана была обеспечить наследника старевшей императрице. Сыну Бирона же было всего 15 лет, и ждать, пока он возмужает, государыня больше не могла, тем более что рядом с её племянницей находилась в расцвете сил и красоты дочь Петра Великого.

В условиях цейтнота Бирон пошёл ва-банк — или был спровоцирован на опрометчивый шаг. Многознающая леди Рондо рассказывала: «…когда она (принцесса Анна. — И.К.) выказала столь сильное презрение к принцу Брауншвейгскому, герцог решил, что в отсутствие принца дело будет истолковано в более благоприятном свете и он сможет наверняка склонить её к другому выбору. В соответствии с этим на прошлой неделе он отправился к ней с визитом и сказал, что приехал сообщить ей от имени её величества, что она должна выйти замуж с правом выбора между принцем Брауншвейгским и принцем Курляндским. Она сказала, что всегда должна повиноваться приказам её величества, но в настоящем случае, призналась она, сделает это неохотно, ибо предпочла бы умереть, чем выйти за любого из них. Однако если уж ей надо вступить в брак, то она выбирает принца Брауншвейгского. Вы догадываетесь, что герцог был оскорблён, а принц и его сторонники возликовали»{659}.

Леди Рондо относила эти события к июню — но вопрос со свадьбой государственного значения был решён раньше. Во всяком случае, уже 8 марта принц Антон известил брата, герцога Карла, о предстоящей женитьбе. А 14 апреля сам Бирон объявил резиденту Рондо о скором браке Анны Леопольдовны и брауншвейгца.

По указанию императрицы двор наследницы увеличился с двенадцати до восьмидесяти четырёх человек; теперь при Анне Леопольдовне состояли гофмаршал князь Черкасский, по два камергера и камер-юнкера, гоффурьер, два мундшенка, камердинер, два камер-пажа и четыре пажа, из нижних служителей — два камер-лакея и 12 лакеев, четыре гайдука. У неё появились свои келлермейстер и келлершрейбер, своя кухня с пятнадцатью мундкохами, поварами, поваренными работниками, «конфектурный» мастер с учеником, шесть истопников. Дамский штат принцессы составляли гофмейстерина, четыре фрейлины, француженка-«мамзель», камер-фрау, две камер-юнгферы, кастелянша и шесть прачек. Делопроизводство двора вели секретарь, канцелярист, два подканцеляриста и два копииста{660}.

Кабинет-министру Волынскому, уламывавшему Анну-младшую на брак с Антоном Ульрихом, она откровенно высказала свои чувства: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за кого прежде не думала», — заметив, что жених «весьма тих и в поступках не смел». Опытный царедворец галантно парировал укоры и разъяснял принцессе всю пользу такой ситуации, когда муж «будет ей в советах и в прочем послушен»{661}.

Для самого Волынского этот успех стал началом конца, но герцог в «главном деле» проиграл. Принцесса, поставленная перед выбором, согласилась на «тихого», но породистого жениха. Двор готовился к свадьбе. «Всем придворным чинам и особам от первого до пятого класса оповещено, дабы они к означенному торжеству не только богатым платьем, но и приличным по их званию экипажем и ливреей снабжены были», — вспоминал камергер Эрнст Миних.

Начался предсвадебный переполох: выбор ткани и пошивка платья (с непременной разведкой, как обстоит дело с туалетами соперниц), подбор кареты, аксессуаров, драгоценностей, ливрейных лакеев, заказ новых париков, кружев, табакерок. Анна Иоанновна на радостях устроила в июле 1739 года пышные торжества. Посланник императора Карла VI маркиз Антонио Ботта д'Адорно на три дня принял высшее в дипломатической иерархии звание посла, чтобы формально от имени своего государя совершить сватовство. После театрального въезда в столицу (откуда он и не выезжал) маркиз со свитой явился на торжественную аудиенцию и в присутствии всего двора и дипломатического корпуса попросил руки Анны Леопольдовны для принца Брауншвейгского.

На немецкую речь посла императрица по-русски ответила согласием. Далее перед Анной Иоанновной предстал посланник герцога Брауншвейг-Вольфенбюттельского, который, стоя у подножия трона с непокрытой головой, вручил письмо своего государя. По окончании этой сцены Анна Иоанновна допустила к аудиенции и принца — в приличествующей случаю форме тот «изъяснил о желании своём сочетаться браком с принцессой Анной». «Во всё это время в зале стояла столь глубокая, нарушаемая только речами, тишина, что можно было услышать, как упала булавка. Эта тишина вкупе с богатством одежд её величества, величественностью её особы и знатностью всего общества придавала церемонии особую торжественность и пышность», — отметила леди Рондо{662}.

Обер-гофмаршал Р. Левенвольде и первый вельможа страны кабинет-министр князь А.М. Черкасский ввели принцессу; стоя против императрицы, она объявила о своём согласии на брак. Далее величественное зрелище превратилось в жалостное. «Принцесса обняла свою тётушку за шею и залилась слезами. Какое-то время её величество крепилась, но потом и сама расплакалась. Так продолжалось несколько минут, пока наконец посол не стал успокаивать императрицу, а обер-гофмаршал — принцессу. Её величество, оправившись от волнения, взяла кольцо у принцессы, а другое у принца и, обменяв их, отдала ей его кольцо, а ему — её. Затем она повязала на руку племянницы портрет принца и поцеловала их обоих, пожелав им счастья. Потом принцесса Елизавета подошла поздравить невесту, как теперь называли принцессу, и, заливаясь слезами, обняла. Но императрица отстранила её, и Елизавета отступила, чтобы другие могли подойти и поцеловать руку невесты, продолжавшей плакать. Принц поддерживал её и действительно выглядел немного глупо среди всего этого потока слёз»{663} — таким общим рёвом посреди поздравлений закончился торжественный акт.

Третьего июля в девять утра Антон Ульрих с небольшой свитой без особой пышности первым проехал в церковь Рождества Пресвятой Богородицы (находилась на месте нынешнего Казанского собора). Но следовавшие за ним знатные особы постарались блеснуть роскошью. Предоставим слово леди Рондо: «Их экипажи — и кареты, и ливреи слуг — были великолепны; перед каждой каретой шло по десять лакеев, а у некоторых было ещё по два скорохода и разнообразные ряженые на потеху публике. У одного экипажа, который мне очень понравился, двумя скороходами были негры, одетые в чёрный бархат, так плотно прилегавший к телам, что они казались обнажёнными, и только, на индейский манер, были надеты перья». Здесь же пришлось присутствовать и Бирону, делая хорошую мину при плохой игре. Во время парадного шествия в церковь герцог выступил «в совершенно великолепной коляске, с двадцатью четырьмя лакеями, восемью скороходами, четырьмя гайдуками и четырьмя пажами — все они шли перед коляской; кроме того, шталмейстер, гофмаршал и два герцогских камергера верхами. У двоих последних было по своему лакею в собственных ливреях».

Далее двигался поезд государыни с племянницей — лакеи, скороходы, пажи, камергеры, высшие чины двора и, наконец, запряжённая восьмёркой лошадей карета Анны Иоанновны: «Императрица и невеста сидели в ней напротив друг друга: императрица — лицом по ходу, невеста — спиной. На невесте было платье из серебристой, вышитой серебром ткани с жёстким лифом. Корсаж весь был усыпан бриллиантами; её собственные волосы были завиты и уложены в четыре косы, также увитые бриллиантами; на голове — маленькая бриллиантовая корона, и множество бриллиантов сверкало в локонах». Следом ехали дамы «в каретах и со слугами, как и их мужья, проследовавшие перед императрицей. Богатство всех этих карет и ливрей было неописуемым».

По окончании церемонии раздались пушечная пальба со стен Петропавловской крепости и Адмиралтейской верфи и беглый огонь выстроившихся полков. После венчания процессия двинулась в обратный путь в том же порядке, «с той лишь разницей, что невеста и жених ехали теперь в коляске вместе, а её и его двор, соединившись, следовали за ними сразу после императрицы». Потом были шествие во дворец, череда витиеватых поздравлений, обед, начавшийся только в восемь вечера. В десять часов открылся бал и продолжался до полуночи. Из окон можно было наблюдать праздничную иллюминацию и ликование народа, на радость которому три фонтана били вином.

Анна Иоанновна сама повела невесту в её апартаменты, пожелав, чтобы за ней следовали только герцогиня Курляндская, две русские дамы и жёны иностранных министров, дворы которых были родственны принцу. Удостоившаяся чести участвовать в этой процессии леди Рондо рассказывала: «Когда мы пришли в апартаменты невесты, императрица пожелала, чтобы герцогиня (жена Бирона. — И.К.) и я раздели невесту; мы облачили её в белую атласную ночную сорочку, отделанную тонкими брюссельскими кружевами, и затем нас послали за принцем. Он вошёл с одним лишь герцогом Курляндским, одетый в домашний халат. Как только принц появился, императрица поцеловала обоих новобрачных и, простившись с ними самым нежным образом, отправилась в своей карете в летний дворец и приказала обер-гофмаршалу проводить меня домой, так как всё общество разъехалось, когда она увела невесту. Я добралась до дома около трёх часов утра, едва живая от усталости»{664}.

На следующий день молодожёны обедали с императрицей в Летнем дворце, после чего переехали в Зимний дворец, куда вновь явились гости — но уже «в новых, не в тех, что накануне, нарядах». Там их ждали ужин и бал, а через день — маскарад. В субботу обед давали уже новобрачные, по старинному обычаю прислуживая за столом, а затем вместе с гостями отправились в оперу. В воскресенье в Летнем саду состоялся ещё один маскарад. Набережная Невы озарялась иллюминацией и фейерверками, в свете разноцветных огней по обеим сторонам от ангела с миртовым венком были видны аллегорические женские фигуры России и Германии под надписью «Бог соединяет их вместе». Леди Рондо по-дамски подвела не слишком утешительный итог великолепной свадьбы: «Все эти рауты были устроены для того, чтобы соединить вместе двух людей, которые, как мне кажется, от всего сердца ненавидят друг друга; по крайней мере, думается, это можно с уверенностью сказать в отношении принцессы: она обнаруживала весьма явно на протяжении всей недели празднеств и продолжает выказывать принцу полное презрение, когда находится не на глазах императрицы».

Академик Якоб Штелин в оде на бракосочетание ясно обозначил цель брачного союза: «Светлейший дом, дай желанный росток!» Однако Анне Иоанновне пришлось поволноваться: принцесса не беременела. Брауншвейгские дипломаты в депешах сообщали, что принц Антон настолько проникся важностью стоявшей перед ним политической задачи, что от усердия заболел и нуждался в «благотворных инструкциях» старших товарищей, чтобы «изрядно исполнять супружеские обязанности без ущерба здоровью»{665}.

Много лет спустя находившийся в ссылке в Казани полковник Иван Ликеевич поведал приятелям, что медовый месяц главной супружеской пары России начался с конфуза: императрице доложили, что «Антон Улрих плотского соития с принцессой не имел, и государыня на принцессу гневалась, что она тому причина. И после де того призывали лекарей и бабок, и Улриха лечили. И принцесса де с мужем своим жила несогласно, и она де его не любила, а любилась с другими»{666}. За неуместные подробности Ликеевич в 1758 году был заточён в Свияжский Богородицын монастырь.

Скандальное начало супружеской жизни не улучшило отношений молодых и огорчило императрицу, желавшую как можно скорее получить наследника престола. А неудачливый Антон Ульрих постоянно попадал впросак: являлся во дворец в чёрном, хотя было известно, что Анна Иоанновна не выносила этот цвет; залезал в долги, ссорился с супругой. Бирон не замедлил доложить об этом императрице, она вызвала мужа племянницы и обвинила, что он более откровенен с чужими людьми, чем с ней, любящей его, как сына. Государыня уже не скрывала раздражения, и Бирон сообщил Кейзерлингу, что она не хочет допускать молодую чету к своему столу и намерена приказать им обедать в своих комнатах{667}.

Супружеские ссоры открывали фавориту простор для интриги; но он срывался, в беседах с дипломатами отзываясь о принце довольно презрительно: «Всякий знает герцога Антона Ульриха как одного из самых недалёких людей, и если принцесса Анна дана ему в жёны, то только потому, чтобы он производил детей; однако он, Бирон, считает герцога недостаточно умным даже для этой роли». Герцог горячился и портил отношения с «молодым двором» и к тому же ошибся в оценке мужских способностей принца. Молодые исполнили династическую обязанность, и с этим Бирон ничего не мог поделать. Зато он отыгрался на претенденте на роль первого министра будущего царствования — Артемии Петровиче Волынском.


Дело Волынского

1740 год начался с череды торжеств. Двор, не успев отойти от новогодних праздников, 19 января отмечал десятую годовщину восшествия Анны Иоанновны. В её честь звучали тяжеловесные вирши. Приводим их образец в переводе с немецкого:

Благополучная Россия! посмотри только назад,

На прошедшую ночь давно минувших времён.

Вспомни тогдашнюю темноту,

Взирай на нынешнее своё цветущее щастие.

Удивляйся премудрости Великие Анны.

Рассуждай её силу, которая ныне твою пространную империю

Славой своего оружия одна защищает.

Её величие везде и во всём равно.

То и двор её своим великолепием все протчие превышает,

Свет её славы пленяет слух и сердце чужестранных народов.

Они числом многим бегут сюда спешно, живут с удовольством.

Кто не её подданный, тот подданным быть желает.

Волынский потрафил вкусам императрицы масштабным действом — свадьбой шута в «Ледяном доме» с этнографическим карнавалом. Спустя восемь дней, 14 февраля, по случаю долгожданного мира с турками Анна Иоанновна принимала приветствие от имени «государственных чинов», поднесённое князем Черкасским и фельдмаршалами Минихом и Ласси; «иностранные министры», дамы и придворные были допущены к целованию руки императрицы. Анне были представлены пленные турецкие офицеры, после чего Волынский проводил их к угощению. После этой церемонии, по свидетельству французского посла, «два герольда верхами, в великолепном убранстве… отправились в различные кварталы города, возвещая о мире; при них находились два секретаря, которые читали договор, и четыре унтер-офицера, бросавших в народ деньги». На следующий день при дворе состоялся маскарад, продолжавшийся далеко за полночь. 17-го числа в заключение торжеств императрица раздала золотые медали иностранным дипломатам и придворным, а потом «пошла в апартаменты принцессы Анны, выходящие на площадь, и сама стала бросать оттуда деньги в народ». Для «удовольствия» подданных было выставлено угощение, в том числе два зажаренных целиком быка; два фонтана били вином, наполняя огромный бассейн. Императрица со свитой «смотрением из окон веселитца изволили». Между тем пережить этот год было не суждено ни императрице, ни её министру…

Выходец из старой московской знати, Артемий Петрович Волынский принадлежал к младшему поколению петровских «птенцов», начинавших карьеру под гром пушек Северной войны. В 1704 году он стал рядовым гвардейского Преображенского полка, сопровождал государя в поездках, участвовал в знаменитых баталиях при Лесной (1708) и Полтаве (1709). В злосчастном Прутском походе (1711) он стал участником драматических переговоров вице-канцлера П.П. Шафирова с турецким визирем Балтаджи-пашой и доставил Петру турецкий экземпляр мирного договора. Едва ли тем июльским вечером Волынский и ехавший с ним немец-переводчик Генрих Иоганн Фридрих Остерман предполагали, что через 25 лет станут могущественными кабинет-министрами и соперниками. Затем были курьерские скачки в Карлсбад, Киев и Стамбул, где вместе с персоналом посольства Волынский был заключён в Семибашенный замок. Летом 1715 года 28-летний подполковник возглавил дипломатическую миссию в Иран, где добился заключения торгового договора и стал одним из самых горячих сторонников экспансии на юг: «Хотя настоящая война наша нам и возбраняла б, однако, как я здешнюю слабость вижу, нам без всякого опасения начать можно, ибо не токмо целою армиею, но и малым корпусом великую часть к России присоединить без труда можно, к чему нынешнее время зело удобно».

Волынский, назначенный астраханским губернатором, стал инициатором Персидского похода Петра I и первым отведал царской дубины за большие потери при штурме селения Эндери. Причиной новой немилости стала непоставка в срок леса для строительства крепости. Смерть императора застала Артемия Петровича на выборах калмыцкого хана. Екатерина I сделала его генералом, но после её смерти министры-«верховники» отправили честолюбивого Волынского в Казань; там он пересидел бурные события января — февраля 1730 года, но попал под следствие за откровенные поборы с местных татар. В личном письме императрице губернатор признался в сборе с «ясашных иноверцев» трёх тысяч рублей и просил «милосердого прощения». Прощение было получено — замолвил слово воспитатель Волынского С.А. Салтыков, да и сам он приходился Анне Иоанновне двоюродным племянником (его дед с материнской стороны был родным братом царицы Прасковьи Фёдоровны).

Последовал новый виток карьеры: генерал-адъютантство и «дирекция» над «учреждённой Конюшенной комиссией» — в знании лошадей и конезаводства Волынский не уступал Бирону, которому сумел понравиться и лично отбирал для него кобыл с Украины. Артемий Петрович поднимался по карьерной лестнице: возглавил Конюшенную канцелярию, стал обер-егермейстером «в ранге полного генерала», то есть, с учётом охотничьих пристрастий императрицы и Бирона, занял весьма важную должность.

Волынский зарекомендовал себя не только «конским охотником», но и «благонадёжным» слугой: в 1736 году он участвовал в суде над Д.М. Голицыным, а в 1739-м — над Долгоруковыми. Энергичный и усердный генерал представлялся наилучшим кандидатом в члены Кабинета министров после смерти Ягужинского и Шаховского, тем более что Остерману надо было противопоставить достойного оппонента. «Нам любезноверный обер-егермейстер наш Артемий Волынской чрез многие годы предкам нашим и нам служил и во всём совершенную верность и ревностное радение к нам и нашим интересам таким образом оказал, что его добрые квалитеты и достохвальные поступки и к нам показанные верные и усердные службы к совершенной всемилостивейшей благоугодности нашей служить могли. Того ради мы оного апреля третьего дня тысяча семьсот тридесят осьмого году, в наши кабинетные министры всемилостивейше пожаловали и определили»{668} — вот она, вершина карьеры!

При этом приходилось заискивать, исполнять повеления и показывать «ревностное радение» отнюдь не только в государственных интересах. Волынский заверял Бирона в своей преданности: «Увидев толь милостивое объявленное мне о содержании меня в непременной высокой милости обнадеживание, всепокорно и нижайше благодарствую, прилежно и усердно прося милостиво меня и впредь оные не лишить и яко верного и истинного раба содержать в неотъемлемой протекции вашей светлости, на которую я положил мою несумненную надежду… от всего моего истинного и чистого сердца вашей светлости и всему вашему высокому дому всякого приращения и благополучия всегда желал и желать буду, и, елико возможность моя и слабость ума моего достигает, должен всегда по истине совести моей служить и того всячески искать, даже до изъятия живота моего».

В этом письме 1737 года он как будто предсказал свою судьбу — «живот» был изъят как раз за недостаточное служение Бирону. Друзьями-«конфидентами» Волынского стали в основном «фамильные», но образованные люди: архитектор Пётр Михайлович Еропкин, горный инженер Андрей Фёдорович Хрущов, морской инженер и учёный Фёдор Иванович Соймонов, президент Коммерц-коллегии Платон Иванович Мусин-Пушкин, секретарь императрицы Иван Эйхлер и секретарь иностранной коллегии Жан де ла Суда. Компания собиралась по вечерам в доме Волынского на Мойке: ужинали, беседовали, засиживались до полуночи. Интеллектуальные беседы подвигли министра на сочинение проекта, который сам он на следствии называл сочинением «о поправлении государственных дел» или «генеральным рассуждением».

К сожалению, проект до нас не дошёл. Автор доделывал его вплоть до самого ареста — «перечеркивал тот проэкт… в неделю раза по два». Когда грянула опала, он черновики сжёг, а переписанную набело часть отдал начальнику Тайной канцелярии А.И. Ушакову; этот пакет исследователям найти пока не удалось. Некоторое представление о его содержании можно составить из обвинительного заключения и показаний Волынского и его друзей.

В «исторической» части проекта Волынский, как признались его друзья, «написал многие острые речи о несамодержавстве в Польше и Швеции и другие излишества», в частности, помянул о «супружестве» своего предка с дочерью Дмитрия Донского, а царя Ивана Грозного назвал «тираном».

Из сохранившихся упоминаний о планах министра можно понять, что он собирался сократить армию до шестидесяти полков (с экономией казне 1,8 миллиона рублей) и устроить военные поселения-«слободы» на границах; однако неизвестно, связывал ли он эти меры с сокращением подушной подати с крестьян.

Волынский предлагал «облагородить» приходское духовенство — «в оный чин весть шляхетство», отправлять будущих попов в «академии» и обеспечивать их за счёт паствы: «самим не пахать, а чтоб приходским людям платить им деньги». Чиновников также надлежало «умножить к делам из дворянства»: назначать потомственных дворян на должности в государственных учреждениях, в том числе на канцелярские места, занятые выходцами «из самой подлости». Представителей благородного сословия следовало посылать обучаться за границу, чтобы «свои природные министры со временем были». Кроме того, он предлагал ввести для дворян монополию на винокурение, а для защиты купцов от произвола провинциальных воевод восстановить в городах магистраты.

Министр считал необходимым расширить состав Сената и повысить его роль за счёт перегруженного делами Кабинета министров, упразднить пост генерал-прокурора, «в гражданские чины вводить шляхетство учёных людей и в воеводы определять», последних же назначать «беспеременно», а не на один-два года, как практиковалось в те времена. В сфере «экономии» следовало бедные монастыри обратить в «сиротопитательные дома», сочинить «окладную книгу» (роспись доходов государства), сбалансировать бюджетные доходы и расходы, принять меры для «размножения фабрик и заводов», навести порядок в «таможенных и других сборах» путём борьбы с намеренным занижением декларируемых цен на ввозимые в Россию товары (конфисковывать их с выплатой владельцу этой низкой цены), запретить совместные торговые компании с иноземцами — возможно, чтобы помешать господству на внутреннем рынке крупных иностранных фирм под маркой фиктивных совместных торговых обществ{669}.

Мы не можем сейчас утверждать, что этот краткий обзор полностью отражает содержание всех семидесяти «пунктов» обширного сочинения. Однако имеющиеся в нашем распоряжении данные говорят, что Артемий Петрович был продолжателем именно петровской «генеральной линии». Расширение состава и полномочий Сената отвечало дворянским интересам, как и повышение образовательного уровня, и укрепление позиций шляхетства в администрации. Но при этом Артемий Петрович предлагал сократить офицерские вакансии в армии, использовать дворян на непопулярной службе в канцеляриях и ещё хуже — в приходских попах; советовал «поубоже платье носить». Неизбежным следствием увеличения пошлин стало бы повышение цен на престижные заморские товары. Заветной мечтой Волынского было учреждение и содержание «шляхетством» конных заводов, «чтоб в завод было со 100 душ по кобыле, и в зборе на всякой год было по лошади», что стало бы для «благородного сословия» дополнительной тяготой. Как истинный представитель древнего рода он напоминал дворянам о их высоком призвании и считал делом государственной важности составление родословных «всему российскому шляхетству по алфабету», чему положил пример изображением «картины» (генеалогического древа) своей фамилии.

В отличие от авторов дворянских проектов 1730 года, Волынский обходил проблему организации и прав верховной власти. Министр и прежде не сочувствовал её ограничению, а выступать с такими идеями в конце царствования Анны Иоанновны и подавно не собирался, тем более что собственных планов не таил и собирался представить своё сочинение «для докладу её величеству».

Предложения Артемия Петровича находились на столбовой дороге развития внутренней политики послепетровской монархии. Сократить армию безуспешно пытался ещё в 1725 году Верховный тайный совет; при Анне предпринимались попытки «одворянить» государственный аппарат (устройство дворян-«кадетов» при Сенате) и сбалансировать бюджет; позже, при Елизавете Петровне, была введена дворянская винная монополия и восстановлены магистраты. Словом, проект трудно назвать крамольным — даже сочинители злобного манифеста о казни Волынского ограничились голословными обвинениями, что намерения автора касались «до явного нарушения и укоризны издревле от предков наших блаженныя памяти великих государей и при благополучном нашем государствовании к пользе и доброму порядку верных наших подданных установленных государственных законов и порядков, к явному вреду государства нашего и отягощению подданных».

Чтобы удержаться у власти, Волынскому надо было, как Бирону, Остерману или Миниху, уяснить предел своих возможностей, понять круг обязанностей, которые делали бы его необходимым, и не посягать на чужой «огород». Но удалой министр своими амбициями насторожил всех. Выдвигаясь на первый план, он подрывал позиции не только Остермана, но и самого Бирона. К тому же у нетерпеливого Волынского не хватало умения приспосабливаться; он горячился, в раздражении мог сказать, что «резолюции от неё (императрицы. — И.К.) никакой не добьёшься, и ныне у нас герцог что захочет, то и делает». В Кабинете министров Остерман постоянно представлял возражения на резолюции и проекты указов, составленные Волынским, подчёркивая их недостатки.

Очевидно, Волынский осознавал, что справиться с двумя ключевыми фигурами ему не по силам. Поэтому он решил вначале сосредоточиться на Остермане. Волынский показал Бирону специально переведённую на немецкий язык копию письма императрице с объяснениями по поводу жалобы «отрешённых» за какие-то «плутовства» шталмейстера Кишкеля и унтер-шталмейстера Людвига, обвинявших его в «непорядках» на конных заводах. Министр оправдывался, что служит «без всякого порока», а в доказательство своей честности упомянул свои «несносные долги», из-за которых мог «себя подлинно нищим назвать». Но на этом он не остановился — стал обличать не названных по именам, но отлично угадываемых подстрекателей (Остермана и его окружение), стремившихся «приводить государей в сомнение, чтоб никому верить не изволили и все б подозрением огорчены были».

Сам ли Бирон заподозрил министра в стремлении играть самостоятельную роль или в этом поспособствовал, к примеру, Остерман, не столь уж важно. Главное, Волынский был уверен в поддержке со стороны герцога; на следствии он даже рассказал, что Бирон рекомендовал вручить письмо Анне. Но послание пришлось не ко двору. «Ты подаёшь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю», — выказала неудовольствие императрица.

Однако Волынский не унывал; дельный министр, бойкий придворный, краснобай, лошадник, охотник на редкость удачно вписывался в окружение Анны Иоанновны. Но именно этим он и был опасен Бирону, тем более что «забегал» ко двору императорской племянницы, где сам герцог потерпел поражение в попытке стать её свёкром. Приятель Волынского кабинет-секретарь императрицы Иван Эйхлер ещё летом 1739 года предостерегал: «Не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь». Предостережения не помогли — Волынский не скрывал радости от провала сватовства сына Би-рона к Анне Леопольдовне: при его удачном исходе иноземцы «чрез то владычествовали [бы] над рускими, и руские б де в покорении у них, иноземцов, были». Его не смущало, что брак мекленбургской принцессы и брауншвейгского принца трудно назвать победой русских. Вероятно, он рассчитывал на пост первого министра при младенце-императоре, родившемся от этого брака, и его неопытной матери, что было бы исключено, если бы принцесса породнилась с семейством Бирон. Брачные намерения герцога Волынский расценил как «годуновской пример».

Он всё реже являлся к Бирону, жаловался: «…пред прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне герцог больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит». «Ныне пришло наше житьё хуже собаки!» — сокрушался Волынский, заявляя, что «иноземцы перед ним преимущество имеют»{670}.

Устранение соперника подготовил опытнейший Остерман. В 1741 году после ареста он пытался отрицать какое-либо отношение к делу Волынского и утверждал, что о том «не старался» и вообще ни при чём, а осудила виновного «учреждённая на то особливая комиссия». Но в бумагах вице-канцлера обнаружилось поданное императрице «мнение и прожект ко внушению на имя императрицы Анны, каким бы образом сначала с Волынским поступить, его арестовать и об нём в каких персонах и в какой силе комиссию определить, где между прочими и тайный советник Неплюев в ту комиссию включён; чем оную начать, какие его к погублению вины состоят и кого ещё под арест побрать; и ему, Волынскому, вопросные пункты учинены». На прямой вопрос следователя: «Для чего ты Волынского так старался искоренить?» — Остерман 15 декабря 1741 года ответил определённо, «что он к погублению Волынского старание прилагал, в том он виноват и погрешил». Он признал и сделанное по его инициативе назначение к следствию своего «приятеля» Неплюева, «ибо оной Волынский против меня подымался»{671}.

Подготовил удар и Бирон. Возможно, каплей, переполнившей чашу его терпения, стал очередной конфликт с Волынским. На просьбу польского посла И. Огиньского о возмещении убытков, причинённых шляхте проходившими по территории Речи Посполитой русскими войсками, Бирон изъявил согласие, Волынский же подал мнение о недопустимости подобных уступок, вытекавших из «личных интересов» герцога Курляндии — вассала польского короля. Объяснение произошло публично, и взбешённый Бирон заявил, что «не возможно служить её величеству вместе с людьми, возводящими на него такую клевету». Этот инцидент послужил сюжетом для картины В.И. Якоби «А.П. Волынский на заседании Кабинета министров» (1875): Артемий Петрович разрывает бумагу с польскими претензиями, а за ним пристально наблюдают коварный Остерман и спрятавшийся за ширмой Бирон.

В поданной Анне Иоанновне челобитной (документ не имеет даты, но в бумагах следственной комиссии указано, что он приобщён к делу 16 апреля 1740 года{672}) обер-камергер обвинил соперника в возведении «напрасного на безвинных людей сумнения» и прежде всего на него самого, кто «с лишком дватцать лет» несёт службу и «чинит доклады и представления». Заодно Бирон вспомнил, что кабинет-министр осмелился «в покоях моих некоторого здешней Академии наук секретаря Третьяковского побоями обругать». Волынскому ставили в вину не сами «побои», а нанесение их во дворце, что уже подходило под статью об оскорблении величества в духе «государева слова и дела».

Объединение двух мощных фигур сокрушило Волынского, хотя фавориту оказалось нелегко получить санкцию на расправу с соперником. Миних утверждал, что «был свидетелем, как императрица громко плакала, когда Бирон в раздражении угрожал покинуть её, если она не пожертвует ему Волынским и другими», а секретарь Артемия Петровича Василий Гладков на следствии дал показания, что Бирон, стоя перед Анной Иоанновной на коленях, говорил: «Либо ему быть, либо мне». Анну Иоанновну подталкивали к решению и другие царедворцы: давний противник министра обер-шталмейстер Куракин убеждал её, что Пётр I «застал Волынского уже на такой скверной дороге, что накинул ему петлю на шею». «Следовательно, если ваше величество не затянете петли и не повесите негодяя, то мне кажется, что в этом отношении желание и намерение великого государя не будет выполнено», — пересказал его оригинальную аргументацию саксонский посланник Зум 9 апреля 1740 года{673}.

Тринадцатого апреля Анна отрешила Артемия Петровича «от егермейстерских и кабинетских дел» и потребовала пресечь «всякое с ним, Волынским, сообщение», изъять его «проэкт» и прочие бумаги и поднять прощённое казанское дело 1730 года. Через три дня начались допросы в специально созданной «генералитете кой комиссии». Дело вели Ушаков и ставленник Остермана Неплюев.

Поначалу обвиняемый держался уверенно, критиковал тех, кто ему «вредил», надеялся на благополучный исход и просил себе другую должность, «понеже я в прежнее своё место не гожусь». Но вскоре он понял, что дело серьёзное, и решил поменять тактику. Он становился на колени, кланялся комиссии, просил не «поступать с ним сурово» и признавал, что «всё делал он по злобе на графа Остермана, Куракина и Головина и поступал всё против их, думал, что был министр, и мыслил, что он был высокоумен, а ныне видит, что от глупости своей всё врал с злобы своей».

Восемнадцатого апреля последовал указ о «крепком карауле» для главного подследственного. В доме Волынского заколотили окна и опечатали все комнаты, кроме одной, в которой опальный министр жил, как в тюремной камере, при свечах. Чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь… не мог», в «горнице» безотлучно присутствовали два вооружённых солдата. К детям Артемия Петровича, содержавшимся в том же доме, но отдельно от отца, был приставлен особый караул.

Следователи понимали, что придворные дрязги и опрометчивое письмо Волынского, адресованное царице, политическими преступлениями не являлись. Надо было обнаружить что-то более серьёзное. Здесь кстати прийтись показания дворецкого Василия Кубанца. Несмотря на доверительное отношение Волынского, у холопа накопилось много претензий, да и погибать ради барина Василий не желал. Дворецкий вспоминал прегрешения хозяина, начиная с губернаторства в Казани: крупные взятки с татар, волчья шуба, полученная от сибирского вице-губернатора Бутурлина, кусок голубой парчи от мануфактуриста Гончарова, три штофа от симбирских купцов, 300 казённых брёвен, взятых на строительство дома министра…

Двадцать первого апреля Кубанца ознакомили с адресованным лично ему письмом Анны Иоанновны за её подписью: «Понеже ты объявил, что нечто донести имеешь, о чём однако ж, окроме нам самим, объявить не можешь, а нам тебя перед себя допустить нельзя, того ради повелеваем тебе то, еже нам самим донести имеешь, написать на писме и, запечатав, отдать асессору Хрущову, которой то нам самим за оною ж печатью подать имеет. Анна»{674}. Перепуганный и одновременно обнадёженный доносчик принялся писать «пополнения» к первоначальным показаниям. Он вспомнил, что хозяин не только «прославлял фамилию свою», но и читал предосудительную книгу Юста Липсия, сравнивая при этом государыню со средневековой неаполитанской королевой Иоанной и античными Клеопатрой и Мессалиной и заявляя: «Женский пол таков весь»; желал «погубить» Остермана, себя «причитал к царской фамилии» и даже «тщился сам государем быть». Наконец, дворецкий заявил, что его господин одобрял польские порядки и «хотел в государстве вашего величества республику зделать»{675}. Показания о «республике» не согласовывались с якобы имевшимся у Волынского намерением стать «государем» — но это уже не имело значения. Теперь можно было предъявить обвинения не только в служебных грехах, но и «по первым двум пунктам», то есть в государственном преступлении.

К государственным «видам» добавилась личная обида императрицы. Сочинение нидерландского гуманиста Юста Липсия «Увещания и приклады политические от различных историков» («Monita et Exempla politica») не являлось крамольным — его автор придерживался монархических убеждений, верно служил Габсбургам и не признавал никакого ограничения власти государя, за исключением его христианской совести{676}. Другое дело, что он приводил, а Волынский использовал примеры дурного поведения «женских персон» у власти. Могла ли императрица допустить сравнение с неаполитанской королевой Иоанной I (1343–1382) — убийцей своего первого мужа, клятвопреступницей, отлучённой от Церкви и в конце концов задушенной по приказу своего же наследника? Анна помиловала и вознесла проворовавшегося холопа, а тот осмелился хулить свою благодетельницу и сравнивать её с неаполитанской блудницей. Напомнили Анне и о найденных в бумагах Волынского списках с «кондиций» и других проектов 1730 года. Подозрительная императрица лично составила вопросы, которые надлежало задать бывшему министру о памятных событиях 1730 года:

«Допросит[ь]

1. Не сведом ли он от премены владенья, перва или после смерти государя Петра Второва, когда хотели самодержавство совсем отставит[ь].

2. Што он знал от новых прожектов, как вперот владеет русскому государству.

3. Сколка он сам в евтом деле трудился и работал и прожект давал, и с кем он переписывался и словесно говаривал об етом деле.

4. Кто болше по эти прожекты ведал и с кем он саветовал.

5. Кто у нево был перевотчик в евтом деле как писменно, так и словесно.

6. Кде ево все писма и концепт, что косаэца до етова дела и не исодрал ли их и в какое время»{677}.

Раскручивавшееся дело контролировала и направляла сама императрица по ежедневным докладам Ушакова. Она повелела Волынского «со двора ево взять в адмиралтейскую крепость», а затем в казармы Петропавловской крепости. Сам он по-прежнему отрицал какие-либо преступные «замыслы», однако его «конфиденты» Ф.И. Соймонов и П.М. Еропкин сделали страшное признание, что их «патрон» «может чрез возмущение владетелем себя сделать». Помогло следствию и показание Волынского, что при составлении «картины» (родословного древа) он «причитался свойством к высочайшей фамилии», а его дети или их потомки могли бы когда-нибудь стать «российского престола преемниками».

«Доказательство» стремления к «народному возмущению» было получено, и Анна дала указание пытать Волынского. 22 мая его на полчаса подняли на дыбу; после восьми ударов кнутом он повинился во взятках, «зловымышленных словах» в адрес государыни и «применении» к ней текста Липсия о королеве Иоанне, — но ни в каком заговоре против императрицы не признался: «Такого злого своего намерения и умыслу, чтоб себя чрез что ни будь зделать государем, никогда он, Волынский, не имел и не смеет», о возможности же его потомков взойти на престол рассказывал только от страха, «боясь розыску, и такового умысла подлинно не имел»{678}.

Но было поздно — главный обвиняемый следователей больше не интересовал. На две недели Волынского оставили в покое, а 7 июня вновь привели в застенок, где Ушаков и Неплюев в присутствии заплечных мастеров объявили, что показаниями «сообщников» он полностью «изобличён», и в последний раз предложили сказать правду о «злодейственных намерениях». Артемий Петрович опять признался во взятках, «противных указам поступках», «бессовестных и зловымышленных словах», даже в том, что хвалил «польское житие» и «причитал себя» к царскому дому — но, как и раньше, говорил: «Умысла, чтоб высочайшую власть взять и самого себя зделать государем или какое возмущение учинить, не имел». На этот раз он выдержал 18 ударов кнутом, но не признался ни в чём, кроме уже сказанного, и заявил, что «в том умереть готов»{679}.

Девятого июня Анна Иоанновна повелела следствие «более розысками не производить» и подготовить «изображение о винах» преступников. Спустя неделю «экстракт» дела был передан императрице. Следственная комиссия перечислила «вины» Волынского: «питал на её величество злобу», «отзывался с поношением о высочайшей фамилии», «сочинил разныя злодейския разсуждения и проект», «имел с своими сообщниками злодейские речи касательно супружества государыни принцессы Анны», «старался в высочайшей фамилии поселить раздор», «причитался к оной свойством» и т. д. Но обвинение в якобы готовившемся захвате власти пристрастное следствие так и не смогло доказать.

Императрица, похоже, колебалась: Волынский, безусловно, заслужил опалу; но как допустить на юбилейном, десятом году царствования позорную казнь толкового министра? Но в конце концов она решилась. 19 июня следственная «бригада» была преобразована в суд. Под началом фельдмаршала И.Ю. Трубецкого состояли генерал-прокурор Н.Ю. Трубецкой, кабинет-министр А.М. Черкасский, обер-шталмейстер А.Б. Куракин, генералы Г.П. Чернышёв и А.И. Ушаков, генерал-лейтенанты В.Ф. Салтыков, М.И. Хрущов и С.Л. Игнатьев, тайные советники И.И. Неплюев, Ф.В. Наумов, А.Л. Нарышкин, В.Я. Новосильцев и ещё несколько чиновников, генералов и майоров гвардии.

Судьи принадлежали к тому же кругу, что и подсудимые; хорошо их знали и потому сами могли быть обвинены в содействии или сочувствии им — не случайно Анну Иоанновну интересовали связи Волынского с вельможами на предмет выявления «партии» изменника. 28 мая императрица лично беседовала с князем Черкасским и «слушала» в «адмиралтейском доме» допросы генерал-прокурора Трубецкого и президента Коммерц-коллегии сенатора графа Платона Мусина-Пушкина. Князь Черкасский убедительно «во всём запирался» и был от дальнейших допросов освобождён, а для графа «слушания» завершились арестом{680}. С Трубецким государыня ещё раз побеседовала 4 июня (Волынский показал, что читал книгу Липсия вместе с ним) и только тогда распорядилась князя «более не следовать». Генерал-прокурор Трубецкой с негодованием отверг саму возможность чтения им каких-либо книг; в молодости, при Петре I, он «видал много и читывал, токмо о каковых материях, сказать того ныне за многопрошедшим времянем возможности нет»; разговоры же с Волынским всегда вращались вокруг нескольких тем: «х кому отмена и кто в милости» у императрицы, о ссорах Волынского с другими сановниками, о назначениях.

Пятого июня Анна Иоанновна приказала допросить сенатора В.Я. Новосильцева. Тот в письменных показаниях поведал, что в дом министра «езживал для искания в нём, Волынском» и в конце декабря 1739 года хозяин показал ему проект, «чтоб Сенат умножить, понеже кабинет министры о умножении Сената не радят и не желают, тако ж и армии некоторую часть убавлял, а протчие полки назначил поставить по границам, и чтоб завесть школы и в попы производить из учёных людей». Он признал, что предисловие к проекту написано «с явным предосуждением и укоризною прошедшего и настоящего в государстве управления», но оправдывался, что донести не мог, поскольку разговаривал с Волынским «наодин». Сенатор покаялся: «Будучи де при делах в Сенате и в других местах, взятки он, Новосильцев, брал сахор, кофе, рыбу, виноградное вино, а на сколько всего по цене им прибрано было, того ныне сметить ему не можно. А деньгами де и вещьми ни за что во взяток и в подарок он, Новосильцев, ни с кого не бирывал», — однако там же указал, что от симбирских купцов (которые наведывались и к Волынскому) принял «анкерок» вина, двух лошадей, по четыре аршина зелёного сукна и серебряной парчи «да два осетра и белуга да пол теши матёрой», что, с его точки зрения, «взятком» считать не стоило{681}.

Анна Иоанновна поверила в политическую невиновность обоих, но Новосильцеву выговор всё же объявила — не за взятки, а как раз за чтение: «…видя такой противной проэкт и слыша предерзостные оного Волынского разсуждения, не доносил»{682}. Обоим после допросов дали возможность оправдать монаршее доверие — сделали судьями по делу их недавнего собеседника.

Двадцатого июня был вынесен приговор: за «безбожные, злодейственные, государственные тяжкие вины Артемья Волынского, яко начинателя всего того злого дела, вырезав язык, живого посадить на кол; Андрея Хрушова, Петра Еропкина, Платона Мусина Пушкина, Фёдора Соймонова четвертовав, Ивана Эйхлера колесовав, отсечь головы, а Ивану Суде отсечь голову и движимые и недвижимые их имения конфисковать». Многими руководил страх. Зять Волынского сенатор Александр Нарышкин после суда сел в экипаж и потерял сознание, а «ночью бредил и кричал, что он изверг, что он приговорил невиновных, приговорил своего брата». Другой член суда Пётр Шипов признался: «…мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным».

Великодушная императрица пожелала «жестокие казни им облегчить»: Волынскому отсечь правую руку и голову, а его главным помощникам Хрущову и Еропкину — только головы; прочим же была дарована жизнь — их ждали кнут и ссылка «на вечное житьё» на окраины империи. Легче всех был наказан Мусин-Пушкин — всего лишь «урезанием» языка и ссылкой в монастырь. Сразу же по конфирмации приговора его сообщили главному преступнику.

Волынский держался стойко: караульному офицеру пересказал приснившийся ему накануне вещий сон, будто исповедовать его явился незнакомый священник. Потом министр признался: «По винам моим я напред сего смерти себе просил, а как смерть объявлена, так не хочется умирать». С приходившим священником он беседовал о жизни и даже шутил — рассказал анекдот, как один духовник, исповедовавший девушку, «стал целовать и держать за груди, и та де девка, как честная, выбежала от него вон». Но даже перед лицом смерти он не простил обиды давно покойному канцлеру Головкину и грозил «судиться с ним» на том свете{683}. 25 июня он позвал к себе Ушакова и Неплюева, покаялся «в мерзких словах и в продерзостных и в непорядочных и противных своих поступках и сочинениях» и попросил избавить его от позорного четвертования и не оставить в беде детей…

Поутру 27 июня 1740 года, в годовщину Полтавской баталии, преступников доставили на Сытный рынок. По прочтении высочайшего указа бывшему министру отрубили правую руку и голову, а вслед за ним обезглавили его товарищей Еропкина и Хрущова. Тела казнённых в течение часа оставались на эшафоте «для зрелища всему народу»; затем их «отвезли на Выборгскую сторону и по отправлении над оным надлежащего священнослужения погребли при церкви преподобного Сампсона Странноприимца».

Приговор касался и детей Волынского: «…сослать в Сибирь в дальние места, дочерей постричь в разных монастырях и настоятельницам иметь за ними наикрепчайший присмотр и никуда их не выпускать, а сына в отдалённое же в Сибири место отдать под присмотр местного командира, а по достижении 15-летнего возраста написать в солдаты вечно в Камчатке». Анну Волынскую постригли в Знаменском девичьем монастыре в Иркутске под именем Анисья, её сестра Мария в 14 лет в Рождественском монастыре стала монахиней Марианной. Генералитетская комиссия была преобразована в следственную комиссию для разбора финансовых злоупотреблений Волынского и его «конфидентов» и продолжала работать по крайней мере до июля 1742 года.

При всей жестокости приговора Анна Иоанновна проявила милость к родственникам жертв — распорядилась оставить жёнам Хрущова, Соймонова и Мусина-Пушкина их недвижимое приданое; детям первых двух (у Соймонова их было пятеро, у Хрущова — четверо) оставили по 40 душ из конфискованных имений, отпрыски же Мусина-Пушкина получали всё дедовское имение{684}.

В XIX веке Волынский, во многом благодаря сочинениям Рылеева и Лажечникова, стал восприниматься как истинный патриот и вождь сопротивления придворным «немцам». Однако он не был руководителем какой-либо «русской» группировки, да и никакой «партии» не создал — это была одна из причин его падения.

У других вельмож «партийное строительство» получалось лучше. Надёжные креатуры были у Остермана — дипломаты И.И. Неплюев, И.А. Щербатов (зять) и шурины Стрешневы, которых вице-канцлер продвигал «по долгу свойства». Миних прогибался перед фаворитом, но, как показали дальнейшие события, слугой ему не стал. Зато он с успехом обзаводился связями: его сын Эрнст стал камергером и придворным «оком» отца, а тот присмотрел ему невесту — Доротею Менгден, чья сестра Юлиана была по совпадению лучшей подругой и фрейлиной Анны Леопольдовны. Кузен Юлианы и Доротеи Карл Людвиг Менгден, женившийся на племяннице фельдмаршала Христине Вильдеман, занял в 1740 году пост президента Коммерц-коллегии. Его брат Иоганн Генрих являлся президентом рижского гофгерихта и был женат на дочери Миниха Христине Елизавете, а ещё один, Георг (генерал-директор лифляндской экономии, ведавшей управлением государственными имуществами), — на третьей из сестёр Менгден. Таким образом, образовался сплочённый клан, поддержка которого позволила Миниху после свержения Бирона стать на короткое время правителем России.

Волынский оказался слишком яркой личностью на фоне персон аннинского царствования. В 1720–1730-е годы с политической сцены сошли крупные, самостоятельные фигуры, старшие петровские выдвиженцы: А.Д. Меншиков, И.И. Бутурлин, А.В. Макаров, П.П. Шафиров, П.М. Апраксин, Р.В. Брюс, П.А. Толстой, старшие из братьев Голицыных, В.Л. и В.В. Долгоруковы, П.И. Ягужинский. Одни из них умерли или отошли от дел, другие были сброшены с вершины власти и ушли в политическое небытие. Они не были теоретиками, но проявили способность к решительным и дерзким действиям. К тому же практика Петровских реформ заставляла учиться или хотя бы иметь учёных помощников, подобных В.Н. Татищеву.

Все начинания Волынского, будь то планы продвижения России на Восток или реорганизация императорской охоты, требовали больших сил и средств, но возносили автора по карьерной лестнице, что неизбежно порождало зависть конкурентов и опасения быть оттеснёнными. При всей своей административной неразборчивости Волынский как государственный деятель был соразмерен Петру I, мыслил так же масштабно, как великий император.

Однако при Анне Иоанновне востребованными были не реформаторы, а верноподданные, а главной политической наукой стало умение учитывать придворные «конъектуры». Соперничавшие «партии», включавшие как русских, так и «немцев», боролись за милости с помощью своих ставленников и разоблачения действий противников. В такой атмосфере карьеру легче было сделать людям другого типа — послушным, знавшим своё место и умевшим искать покровительство влиятельного «патрона». Теперь самым важным было, чья «партия» окажется в милости. Перестановки могли осуществляться либо путём интриг и «организации» соответствующего решения монарха, либо с помощью дворцового переворота. Так следователи и истолковали планы Волынского, поскольку «дружба фамилиарная» в придворной среде и общение единомышленников, сочинявших проект реформ, были тогда явлением необычным и казались Анне Иоанновне и её окружению признаками опасного заговора.

Борьба с Волынским впервые заставила Бирона выйти из рамок «службы её императорского величества» и роли «честного посредника», готового «помогать и услужить», но не являться стороной публичного конфликта. И хотя судили Волынского русские вельможи, ответственность за предрешённый приговор в глазах столичного общества лежала на герцоге, к тому же не побрезговавшем прихватить часть имущества опальных для своих родственников.

Придворная «победа» в стратегическом плане обернулась промахом Бирона, позволившим направить общественное недовольство не на государыню, а на завладевшего её волей «немца». Другой его ошибкой была жестокая казнь Волынского и его друзей. Правление племянницы Петра Великого заставило дворян забыть о попытках «вольности себе прибавить». Но оказалось, что даже признавшим правила игры ничего не гарантировалось: прочное, казалось бы, положение могло в любую минуту обернуться катастрофой — незаслуженно и оттого ещё более страшно и позорно. Летом 1740 года прусский посол Мардефельд сообщал в Берлин, что даже родственники императрицы Салтыковы, «завидуя огромному доверию, оказываемому герцогу Курляндскому… иногда искали забвения в вине и напивались до такой степени, что у них невольно вырывались оскорбительные слова, навлекшие на них негодование её императорского величества и его высочества». Эта хмельная «оппозиция» не была серьёзной; но, требуя от Анны голову Волынского, Бирон подрывал установленную в начале царствования стабильность.


Загрузка...