Ни кий тя закон, ниже устав обязует,
Свободна на престоле своём ты седиши…
Государыня у нас дура…
В 1730 году Анне за месяц пришлось пережить больше, чем за два десятка лет тихой жизни в Курляндии. Неожиданное призвание на царство, подписание «кондиций», спешное путешествие в Москву, торжественные церемонии, общение с правителями и столичной знатью, участие в заговоре, государственный переворот — бедной вдове было отчего волноваться.
Но и триумфальное возвращение «самодержавства» облегчения не принесло — скорее наоборот. Безвластная царица могла спокойно пребывать в любимом Измайлове и вести привычный образ жизни с охотой, обедами и ужинами в избранном кругу и немудрёными придворными развлечениями. Лишь изредка приходилось бы исполнять церемониальные обязанности: подписать очередной указ или манифест, принять иноземного посла, открыть бал или праздник. Надо полагать, «верховники» не поскупились бы на буженину с венгерским вином для стола, зверинец для развлечения и туалеты и бриллианты для украшения живого символа имперского величия.
Но вместе с неограниченной властью на Анну свалился тяжкий груз проблем. Что делать с вчерашними правителями? Как наладить работу высшего этажа государственной машины — не самой же браться за административную текучку. Самодержицей её провозгласили те же люди, которые только что обсуждали и подписывали «конституционные» проекты и даже разглагольствовали о «республике». Теперь передней заискивали; но как решить, на кого можно опираться, а кого отодвинуть подальше? Как отнестись к «наследству» грозного «батюшки-дядюшки» и изменениям, внесённым его преемниками? Можно ли спокойно править, не удовлетворив пожелания «верноподданных рабов» — дворян? Что хотят от неё иностранные дворы и что надлежит сделать для упрочения положения империи?
О повседневных делах государыни в два первых, «московских» года её правления известно не очень много — новый двор только формировался. Единственная российская газета «Санкт-Петербургские ведомости» писала, что в мае 1730 года Анна вновь отметила Рейнгольда Левенвольде наградой — прусским орденом Чёрного орла и устраивала браки своих придворных: дочь П.И. Ягужинского была выдана замуж за капитана гвардии Лопухина, а новый камергер А.Б. Куракин обвенчался с «фрейлиною Паниковою». 18 мая государыня гуляла на банкете у дяди — московского генерал-губернатора В.В. Салтыкова. 24 мая она приняла нового шведского посланника Дитмара и на следующий день отбыла в любимое Измайлово.
Там она провела лето и первую половину осени. Заметки «Санкт-Петербургских ведомостей» сообщают, что Анна давала аудиенции прусскому, голландскому, саксонскому и австрийскому посланникам; дипломаты и придворные имели «свободное допущение» к императрице, так что в царской резиденции обреталось «великое собрание» публики.
Для императрицы и её гостей устраивались войсковые учения: «…под селом Измайловым поставлен был лагерь кавалергардский и убран по воинскому порядку. Гвардии полки Преображенский и Семёновский по другую сторону дворца в лагере стояли и непрестанно в экзерциции были. Армейские полки Бутырский, первый и второй Московские по полку привожены были перед дворец и чинили экзерцицию». Государыня «с удовольствием смотреть изволила» джигитовку конных «георгианцев» (грузинских кавалеристов на русской службе) и навестила Феофана Прокоповича в его селе Владыкине. Теперь можно было не думать, откуда брать средства: императрица просто повелевала оплатить выставленные курляндским купцом Давидом Ферманом счета на 50 тысяч рублей, доставить к ней в «комнату» 15 тысяч рублей на текущие расходы, изыскать 30 тысяч рублей для Главной дворцовой канцелярии, заплатить 45 тысяч рублей за «алмазные вещи» придворному гофкомиссару Исааку Липману, увеличить содержание сестрам.
Празднества сменялись богомольем — в июле Анна отправилась в Троице-Сергиев монастырь, а 19 августа, в день почитания Донской иконы Богоматери, участвовала в крестном ходе в Донском монастыре. Затем следовали новые увеселения: бал у польского посла Потоцкого, тезоименитство юной императорской племянницы Елизаветы Екатерины Христины, которая перед тем получила от тётки обещанный при воцарении дамский орден Святой Екатерины. 26 июля Анна повелела отлить заново большой колокол для кремлёвской звонницы, ныне известный как Царь-колокол.
Государыня прощала штрафы и заменяла смертную казнь за уголовные преступления сибирской каторгой (манифестом от 27 июня); производила в чины, увольняла со службы, жаловала верным слугам «деревни» и дворы — такие подарки получили обер-камергер Бирон и обер-гофмаршал Р. Левенвольде, Ягужинский, камерцалмейстер Кайсаров, кофишенк Леонтьев, гофинтендант Мошков, камергер Куракин, камер-юнкер Древник, придворная дама Анна Юшкова.
В августе в Москве объявился странствовавший по Европе португальский принц дон инфант Эммануэль. Знатный вояжёр рассчитывал с австрийской помощью заключить выгодный брак — безразлично с кем, — но даже по меркам не отличавшегося особой утончённостью российского двора вёл себя неуклюже. Анне с Бироном залётный жених был совсем не нужен; как только он это понял, тут же предложил руку её сестре. Неразведённая Екатерина Ивановна убежала от гостя в слезах, а не слишком стеснительный принц уже был готов удовольствоваться её дочерью, благо в ней видели наследницу престола. Остерман и влиятельный генерал-адъютант Карл Густав Левенвольде выступили против этого брака; сватовство удалось предотвратить, о чём сам Бирон много лет спустя писал Елизавете Петровне в оправдательной записке о своей службе при русском дворе. В итоге надоедливого жениха сплавили из России, подарив золотую шпагу.
Двор же продолжал веселье: новые «экзерциции» армейских полков, праздник ордена Святого Александра Невского, тезоименитство принцессы Елизаветы Петровны, парадный обед у П.И. Ягужинского, день рождения сестры императрицы, царевны Прасковьи. 18 октября Анна Иоанновна вернулась в Кремль, где уже был готов новый деревянный зимний дворец — Анненгоф. Там отпраздновали дни рождения герцогини Екатерины Ивановны, её дочери и цесаревны Елизаветы. Внимательная императрица нашла время отметить (или кто-то подсказал?), что предназначенные для печати гравюры коронационных торжеств «в лицах и телах весьма неискусны»{169}.
Так же неторопливо и внешне беспечно протекала жизнь государыни и её двора в 1731 году. Придворные события запечатлены в дневнике царского секретаря Аврама Полубояринова:
«1731 февраль
7 начался маскарад во дворце в 4-м часу по полудни; ея императорское величество и весь двор был в персидском платье, протчие же иностранные и здешние министры и генералитет и знатное шляхетство в розных;
9 дня у царевны Екатерины Иоанновны;
11 катались в линеях по Тверской и ввечеру были у царевны Парасковьи Ивановны;
14 во дворце ея императорского величества, и двор в гишпанском, протчие тако ж в розных;
16 у цесаревны;
18 у генерала Ягушинского;
в 21 день во дворце, кто в каком хотел;
в 23 у графа Головкина и у фелтмаршалка Долгорукого;
в 25 день у Куракина и у Остермана;
в 26 день начались во дворце в сале италиянские комедии, и каждую неделю были по два раза даже до вербного воскресения, то есть до 11 апреля»{170}.
Однако за кулисами придворных торжеств создавалась опора нового режима — издавались первые указы о назначениях на руководящие посты в центральном и местном управлении{171}. Анна Иоанновна сравнительно легко переиграла куда более опытных «верховников». Но теперь ей предстояло не только царствовать, но и править, то есть реально возглавить механизм власти — а ведь многие его ключевые фигуры обсуждали ограничительные «прожекты» или по разным причинам не являлись её сторонниками. Да и дворцовые перевороты 1725 и 1730 годов показали персональную неустойчивость верховной власти, так что царице нужно было создать относительно стабильную и лояльную властную структуру.
«Андрей Иванович. Для самого Бога как возможно ободрись и завтра приезжай ко мне к вечеру: мне есть великая нужда с вами поговорить, а я вас николи не оставлю; не опасайся ни в чём, и будешь во всём от меня доволен. Анна. Марта 1 дня», — писала только что получившая желанное «самодержавство» государыня вице-канцлеру, который все годы её правления оставался незаменимым и надёжным министром-советчиком. Эрнст Иоганн Бирон вместе с чином и должностью обер-камергера получил осенью 1730 года высшую награду России — орден Святого Андрея Первозванного и польский орден Белого орла и вошёл в число первых вельмож империи, но превращение царского любимца во влиятельного фаворита было ещё впереди. Пока же рядом с ним и как будто даже впереди стояла фигура лифляндца Карла Густава Левенвольде, которого государыня в 1730–1732 годах последовательно сделала генерал-адъютантом, полковником нового гвардейского полка, генерал-лейтенантом и обер-шталмейстером своего двора.
Перспективу царствования подрывало отсутствие у Анны детей-наследников; да и сама она по предыдущим актам значилась избранной на российский престол. Даже если признать, что младший сын Бирона Карл Эрнст, родившийся в 1728 году и уже с четырёх лет «служивший» капитаном Преображенского полка, был на самом деле её ребёнком, то объявить мальчика наследником было немыслимо, а почти сорокалетней императрице не за кого было выходить замуж.
Анна Иоанновна, в общем-то случайно занявшая трон, должна была закрепить его за линией царя Ивана Алексеевича; но две её сестры — неразведённая с буйным мекленбургским герцогом Екатерина и горбатая Прасковья, состоявшая в тайном браке с генералом И.И. Дмитриевым-Мамоновым, — на престол претендовать не могли. В это же время имелись потомки Петра I: дочь Елизавета и внук, голштинский принц Карл Пётр Ульрих. Оба были указаны как наследники в завещании Екатерины I, и этот «виртуальный» документ (объявленный в 1727 году, но молчаливо обойдённый при «выборах» Анны в 1730-м) необходимо было лишить юридической силы.
Современники сразу же обратили внимание на племянницу императрицы — дочь герцога Мекленбургского и сестры царицы Екатерины Ивановны. Весёлая герцогиня развлекалась по полной программе. «Сестра относится к ней с большим уважением и предоставляет ей всё то, в чём она нуждается. Это женщина толковая, но совершенно безрассудная. Ей 40 лет, она очень толста и противна, имеет склонность к вину и к любви и никому не хранит верности», — писал в «Донесении о Московии в 1731 году» испанский посланник при русском дворе де Лириа.
Он же отметил появление в свете юной мекленбургской принцессы: «13-ти лет от роду, родилась в 1718 году и, кажется, наделена восхитительными качествами. Царица любит её, словно свою собственную дочь, и никто не сомневается в том, что ей предназначено наследовать престол». Однако де Лириа упомянул и принцессу Елизавету как достойную конкурентку: «Она очень красива, наделена разумом, манерами и фацией. Она великолепно говорит по-французски и по-немецки. Царь Пётр II, её племянник, был влюблён в неё, но она не дала места ни малейшему подозрению в том, что она ответила на его чувство… Если бы принцесса Елизавета вела бы себя с благоразумием и рассудительностью, как это подобает принцессе крови, и если бы она не была дочерью царицы Екатерины, то всё складывалось бы в пользу того, чтобы ей стать царицей после смерти Петра II. Но позорный обмен любезностями с человеком простого происхождения лишил её чести короны»{172}. Елизавета до воцарения Анны жила в подмосковной Александровской слободе: в простом сарафане водила хороводы и каталась на лодках; осенью под звуки рога гонялась с псовой охотой за зайцами, зимой носилась в санях на тройках; вернувшись, устраивала песни и пляски с участием слободских молодцов и девок. Денег порой не хватало, но веселье било ключом: к столу цесаревны на месяц требовалось 17 вёдер водки, 26 вёдер вина и 263 ведра пива — и это «окроме банкетов»{173}. Двадцатилетняя царевна жила широко и любила много — по словам биографа, «роскошная её натура страстно ринулась предвкусить прелестей брачной жизни». От того времени осталась песня, приписанная народной памятью Елизавете:
Я не в своей мочи огнь утушить,
Сердцем болею, да чем пособить,
Что всегда разлучно и без тебя скучно;
Легче б тя не знати, нежель так страдати.
Анна Иоанновна вызвала цесаревну ко двору, чтобы была на глазах; её возлюбленный камер-паж Алексей Шубин был отправлен прапорщиком в ревельский гарнизон, а в декабре 1731 года арестован за «злосмысленные намерения» по делу фельдмаршала В.В. Долгорукова и «тайно» сослан в Сибирь{174}. Обе принцессы прожили десятилетие царствования Анны под её строгим контролем.
По-видимому, царица поначалу хотела сделать наследницей свою племянницу, «благоверную государыню принцессу» Анну (так стали называть Елизавету Екатерину Христину после принятия православия в 1733 году); во всяком случае, дипломаты в 1730 году именно так оценивали её положение при дворе. Но то ли Анна-старшая не желала девочке испытанного ею самой одиночества на троне, то ли не увидела в племяннице необходимых для правления качеств. Эрнст Иоганн Бирон много лет спустя в оправдательной записке императрице Елизавете о своей службе при русском дворе вспоминал: «С этого времени вице-канцлер граф Остерман и обер-гофмаршал граф Левенвольд часто начали заговаривать с императрицею о порядке престолонаследия в России, вкрадчиво изъясняясь, что необходимо было бы принять надлежащие к тому меры. Императрица, настроенная подобными внушениями, поручила Остерману и Левенвольду обсудить этот вопрос вдвоём и доложить ей о результатах своих совещаний». По его словам, в 1730 году А.И. Остерман и К.Г. Левенвольде посоветовали Анне Иоанновне не назначать наследницей племянницу, а поскорее выдать её замуж за «иностранного принца», чтобы выбрать из детей от этого брака наследника мужского пола, «не стесняясь правом первородства».
Логика в этом предложении была: мужчина-наследник с безупречно породистой родословной выглядел бы предпочтительнее незаконнорождённой дочери Петра I и голштинского «чёртушки» — сына её сестры Анны, будущего голштинского герцога Карла Петра Ульриха. Заодно стоило заблаговременно умерить возможные претензии на трон самой мекленбургской принцессы — кто знает, как она поведёт себя, когда подрастёт? — и, конечно, исключить влияние её беспокойного отца, «который не упустил бы случая внушать дочери гибельные покушения на спокойствие императрицы»{175}.
Остерман подготовил доклад о возможных женихах для племянницы Анны, больше походивший на обзор внешнеполитических связей России{176}. Тринадцатилетняя девочка оказалась в центре внимания придворных группировок и на перекрестье дипломатических интриг. Как после ареста в 1741 году признал Остерман, в кругу приближённых Анны Иоанновны обсуждался вопрос об устранении от наследия престола линии Петра I, прежде всего Елизаветы, которую планировали выдать замуж «за отдалённого чюжестранного принца». Но вопрос так и не был окончательно решён — министры Анны ничего не могли поделать с наличием «ребёнка из Киля» — сына Анны Петровны и голштинского герцога Карла Фридриха.
Как писал Бирон, Остерман склонил на свою сторону новгородского архиепископа, члена Синода Прокоповича: «Феофан, представив всю необходимость меры, задуманной Остерманом, подействовал на государыню. Чрез два или три дня по учреждении кабинета, Остерман втайне составил манифест о присяге будущему наследнику. Труд Остермана удостоился высочайшаго утверждения. Придворная типография перемещена в дом Феофана, туда же заперты наборщики, и форму присяги велено печатать во многих тысячах экземпляров. Затем назначен день и час, когда высшие сановники, духовные и светские, должны были собраться во дворец. Во время выхода императрица объявила присутствующим, что она признала за благо потребовать от них и всех верных подданных присягу, которую они должны принести в соборе»{177}.
Таким образом, манифестом от 17 декабря Анна восстановила петровский закон о престолонаследии; подданные вновь обязаны были присягать самой государыне «и по ней её величества высоким наследникам, которые по изволению и самодержавной ей от Бога данной императорской власти определены, и впредь определяемы, и к восприятию самодержавного российского престола удостоены будут»{178}. Подданные, почесав затылки, присягнули — с не сделавшими это разбиралась восстановленная Тайная розыскных дел канцелярия. Но конкретного имени преемника императрица назвать ещё не могла; власть не получила прочного юридического основания, и претензии на трон могли заявить различные претенденты.
«Восстановление» Сената стало определённым компромиссом новой императрицы и её ближайшего окружения с генералитетом. Но при этом Анна «не заметила» в челобитной, поданной ей 25 февраля 1730 года, просьбу о выборе сенаторов шляхетством — все они были назначены её указом. Без внимания остался и проект Феофана Прокоповича о созыве «великого собрания всех главных чинов» не только для суда над «верховниками», но и для «лучшего о том рассуждения и учреждения и других нужд». Феофан радовался избавлению страны от «гражданского ада» аристократического правления, но всё же считал возможным привлечь дворянство к обсуждению важнейших задач и таким образом если не ограничить, то упорядочить самодержавное правление{179}.
Сенат же и при Петре I был не органом верховной власти, а скорее огромной, заваленной текущей работой канцелярией. 1 июня 1730 года именным указом государыни он «по примеру других государств» был разделён на пять экспедиций-департаментов; другой указ повелевал сенаторам еженедельно докладывать императрице о делах{180}. В октябре Анна восстановила должность генерал-прокурора и подчинённых ему прокуроров в коллегиях и канцеляриях.
Новый многочисленный и «разнопартийный» Сенат, где большинство составляли вчерашние «соавторы» ограничивавших самодержавие проектов, в первоначальном составе просуществовал недолго. В том же году умерли четыре сенатора (Г.Д. Юсупов, И.И. Дмитриев-Мамонов, М.М. Голицын-старший и И.Ф. Ромодановский) — похоже, «конституционные» волнения и споры не прошли даром для представителей российской элиты. Затем последовали назначения его членов в Кабинет министров (Г.И. Головкин, А.М. Черкасский и А.И. Остерман), в армию (А.И. Тараканов, И.Ф. Барятинский), на дипломатическую службу за границу (П.И. Ягужин-ский), на губернаторство (Г.П. Чернышёв). В итоге Сенат уже к 1731 году уменьшился до двенадцати человек. К моменту отъезда императрицы с двором в Петербург он был разделён на петербургскую и московскую половины; последняя называлась Сенатской конторой и работала под командой преданного С.А. Салтыкова.
А.И. Шаховской отправился на армейскую службу, а затем на Украину; А.И. Ушаков стал начальником Тайной канцелярии, С.И. Сукин — губернатором; М.Г. Головкин возглавил Монетную контору, а В.Я. Новосильцев вошёл в состав Военной коллегии и получил пост директора Кригскомиссари-ата. Сенат пришлось несколько раз пополнять: в 1733 году в него вошли А.Л. Нарышкин и П.П. Шафиров, в 1736-м — Б.Г. Юсупов, в 1739-м — П.И. Мусин-Пушкин; в 1740 году — М.И. Леонтьев, М.С. Хрушов, И.И. Бахметев, М.И. Философов, П.М. Шипов и А.И. Румянцев{181}.
Текучесть состава и опалы подозрительных персон (Д.М. Голицына в 1736 году, П.И. Мусина-Пушкина в 1740-м) исключали возможность сделать Сенат органом оппозиции. Ограничивалась и компетенция сенаторов: в 1734 году им было запрещено производить в «асессорский» VIII класс Табели о рангах без высочайшей конфирмации. Императрица делала сенаторам выговоры за нерадивость и даже запрещала выплачивать им жалованье до получения его военными и моряками{182}. К тому же с 1731 года Сенат был поставлен под контроль нового высшего государственного органа — Кабинета министров. Подчинённое положение Сената вызвало к концу правления Анны даже появление проекта его уничтожения — точнее, превращения в большую «Штац-коллегию», которая должна была ведать преимущественно финансовыми вопросами; руководство же тремя «первейшими» коллегиями, Тайной канцелярией, дворцовым ведомством, Синодом, Соляной конторой, Канцелярией от строений и полицией официально передавалось Кабинету{183}. Перетасовка Сената завершилась к 1737 году: к этому времени в нём преобладали представители фамилий, поддержавших Анну в 1730 году: Салтыковы, Трубецкие, Нарышкины{184}.
Из трёх «первейших» коллегий только Коллегия иностранных дел не испытала потрясений — её курировал вице-канцлер и ближайший советник государыни Остерман. Туда был направлен барон Христиан Вильгельм Миних, родной брат фельдмаршала, который стал тайным советником и к концу царствования Анны первым членом коллегии. На дипломатические посты были поставлены курляндцы К. X. Бракель (посол в Дании и Пруссии), Г.К. Кейзерлинг (посол в Речи Посполитой), И.А. Корф (посол в Дании). Два последних по очереди руководили Академией наук.
Военную коллегию в сентябре 1730 года возглавил князь М.М. Голицын-старший, в помощь ему был назначен вызванный с Украины генерал-лейтенант Г.И. Бон. Но в самом конце года фельдмаршал скончался при не вполне ясных обстоятельствах. 26 декабря французский резидент Маньян отправил в Париж копию донесения голландского дипломата-очевидца. Согласно ему, на пути из Измайлова в Москву карета князя внезапно провалилась под землю в результате покушения. Однако сам Маньян в последующих депешах ни словом о нём не упоминал. Ничего не сообщают об этом происшествии опубликованные донесения присутствовавших в Москве Лефорта и Рондо. Испанский посол де Лириа в ноябре 1730 года уже покинул Москву; голландские, австрийские и датские депеши за этот период не публиковались, так что пока трудно сказать, откуда появился подобный рассказ и насколько он соответствует действительности. Не говорят об этом событии современники-мемуаристы В. Нащокин и Манштейн, а последующие биографы фельдмаршала объясняют его смерть «душевной скорбью»{185}.
После смерти М.М. Голицына Военную коллегию возглавил другой бывший «верховник» — фельдмаршал князь В.В. Долгоруков, несмотря на опалу его клана. Отправленного в отставку Бона заменил герцог и генерал русской службы Людвиг Гессен-Гомбургский. Очередь фельдмаршала настала в декабре 1731 года, после изданного от имени Анны манифеста, требовавшего от подданных принести новую присягу государыне и «определяемым от неё» наследникам. В нём были осуждены «древним государства нашего уставам противные непорядки и замешания, каковые недавно при вступлении нашем на престол происходили»{186}.
Состоящие под началом князя майоры Преображенского полка Л. Гессен-Гомбургский и И. Альбрехт донесли о «непочтительных словах» своего командира, дерзнувшего «не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять». За не названные вслух «жестокие государственные преступления» князь Василий Владимирович был приговорён к смертной казни, заменённой заключением в Шлиссельбургской крепости, а затем в Ивангороде. Старого фельдмаршала держали «под крепким караулом» из одиннадцати человек — даже врача к нему пускали только по получении разрешения из Петербурга. Из заточения он вышел уже после смерти Анны.
Опала фельдмаршала повлекла за собой ссылку его брата М.В. Долгорукова, недавно назначенного казанским губернатором, и стала звеном в цепи начавшихся репрессий. Вместе с фельдмаршалом пострадали гвардейские офицеры: капитан Ю. Долгоруков, адъютант Н. Чемодуров и генерал-аудитор-лейтенант Ф. Эмме; в Сибирь отправился полковник Нарвского полка Ф. Вейдинг{187}. В следующем году командиры Ингерманландского полка полковник Мартин Пейч и майор Самуил Каркетель были обвинены в финансовых злоупотреблениях; а капитаны Ламздорф, Дрентельн и другие офицеры подверглись позорному наказанию — были прогнаны сквозь строй солдат и сосланы в Сибирь за то, что называли русских людей «подложными слугами»{188}. Мы не знаем, связано ли было это дело с оценкой виновными событий 1730 года; но очевидно, что новые власти не жаловали любую оппозицию, в том числе и со стороны «немцев».
Похожая ситуация была и в морском ведомстве. Вице-президент Адмиралтейств-коллегий адмирал П.И. Сиверс был в феврале 1732 года отрешён от должности и сослан в свои деревни. В вину ему ставили замедление с проведением второй присяги в 1730 году и хранение списков с «кондиций»{189}. С 1732 года армию возглавил новый, уже аннинский, фельдмаршал Б. X. Миних, а флот — адмирал Н.Ф. Головин, сохранившие высочайшее доверие до самого конца царствования.
Руководитель Камер-коллегии и бывший кабинет-секретарь А.В. Макаров беспрерывно находился под следствием начиная с 1731 года до самой смерти в 1740-м{190}. После отказа генерал-лейтенанта А.И. Румянцева стать президентом коллегии (за который он поплатился ссылкой) на эту должность был назначен сначала сын «верховника» С.Д. Голицын, а когда в 1733 году его отправили послом в Иран, на освободившееся место поставили С.Л. Вельяминова. Последний через два года попал под суд по делу Д.М. Голицына{191}. Новым президентом коллегии стал И.И. Бибиков, который и продержался на этом посту до конца царствования. Складывается впечатление, что на неблагодарную работу последовательно ставились люди, не пользовавшиеся особым доверием императрицы: вышеперечисленные лица подписывали в 1730 году проекты и при Анне карьеры не сделали.
Был сменён и глава Берг-коллегии, моряк и горный инженер А.К. Зыбин, который также подписывал «проект 364-х». Его поставили судьёй в Сыскной приказ и вскоре за «неправедное» решение лишили генеральского чина и отправили строить суда на Днепре{192}. Сама же коллегия была ликвидирована как самостоятельное учреждение и только через несколько лет восстановлена под названием Генерал-берг-директориум во главе с саксонцем К. Шембергом.
Во главе Коммерц-коллегии (теперь она выполняла и функции прежних Берг- и Мануфактур-коллегий) был поставлен возвращённый из ссылки А.Л. Нарышкин; после его назначения в Сенат президентом стал другой прежний опальный, барон П.П. Шафиров. Здесь немилость коснулась «немца» — вице-президента Г. Фика, одного из участников разработки Петровской реформы центрального управления и хорошего знакомого Д.М. Голицына. Ему были предъявлены обвинения в участии в сочинении предосудительных «пунктов» и «прожектов». Следствие установило, что хотя Фик и не сочинял ничего сам, но был уличён сослуживцами в предосудительных рассуждениях{193} и «ко уничтожению самодержавства российского был склонен»; за эту «склонность» учёный вице-президент был лишён чинов и имения и отправился на десять лет в Сибирь.
Ревизион-коллегия долгое время оставалась без руководства, пока в 1734 году во главе её не был поставлен генерал-майор А.И. Панин. Перемены не обошли и остальные учреждения. Брат Д.М. и М.М. Голицыных М.М. Голицын-младший сначала был выведен из состава Сената, а в 1732 году оставил пост президента Юстиц-коллегии, который занял родственник Остермана И.А. Щербатов.
На должность президента Вотчинной коллегии вместо снятого в декабре 1731 года М.А. Сухотина был назначен генерал-майор И.И. Кропотов; он, в свою очередь, был сменён А.Т. Ржевским; последний через несколько лет попал под следствие по делу Д.М. Голицына, но сумел сохранить свой пост. В 1731 году бывший сенатор И.П. Шереметев был отправлен в Сибирский приказ вместо отрешённого от должности судьи И. Давыдова; С.Г. Нарышкин — министром к гетману Украины. Новыми начальниками Канцелярии конфискации и Ямской канцелярии стали бригадиры И.Г. Безобразов и Н. Козлов. Наконец, в том же году был уволен архиатер (глава медицинского ведомства) Иоганн Блюментрост. Его брат Лаврентий, лейб-медик и президент Академии наук, потерял свои посты несколько позже — летом 1733 года{194}, но уже в сентябре 1730-го сенатор и будущий кабинет-министр князь А.М. Черкасский повелел ему передать новому «лейб-медикусу» Иоганну Христиану Ригеру походную аптеку, медицинские инструменты и «сосуды» Петра I, которые надлежало прислать в Измайлово{195}.
В декабре 1731 года новым начальником Конюшенного приказа вместо Д. Потёмкина стал подполковник И. Анненков, а в марте 1732-го гофинтендант А. Кармедон сменил У.А. Сенявина на посту начальника Канцелярии от строений; от прежнего руководства был потребован финансовый отчёт начиная с 1720 года{196}.
Некоторым администраторам не нашлось подходящего места, и они были отрешены от дел. Такая судьба постигла обер-секретаря Сената Матвея Воейкова, его коллегу из Синода А.П. Баскакова, братьев Блюментростов, А.В. Макарова; на войну в заморские провинции отправились Д.Ф. Еропкин и А.Б. Бутурлин; строить Закамскую линию укреплений — Ф.В. Наумов.
В 1730–1732 годах произошла смена кадров и на уровне высшей провинциальной администрации — губернаторов и вице-губернаторов. В 1730 году на губернаторство были назначены М.А. Матюшкин (в Киев с последующей отставкой в марте 1731-го), А.И. Тараканов (в Смоленск, а затем в том же году в армию на юг), П.М. Бестужев-Рюмин (в Нижний Новгород, а оттуда в ссылку в свои деревни), П.И. Мусин-Пушкин (в Смоленск), М.В. Долгоруков (в Астрахань, затем в Казань, а оттуда — в ссылку), А.Л. Плещеев (в Сибирь), В.Ф. Салтыков (в Москву), И.М. Волынский (вице-губернатором в Нижний Новгород).
В 1731 году к новому месту службы отправились Г.П. Чернышёв (генерал-губернатором в Москву), И.И. Бибиков (в Белгород), И.П. Измайлов (в Астрахань), П.И. Мусин-Пушкин (в Казань), генерал-лейтенант И.Б. Вейсбах (в Киев), бригадиры П. Бутурлин и А. Арсеньев (оба — вице-губернаторами в Сибирь вместо отрешённого от должности И. Болтина).
В следующем году последовали назначения И.М. Шувалова (в Архангельск), генерал-майора М.Ю. Щербатова (сменил отправленного в армию И.М. Шувалова в Архангельске), генерал-лейтенанта В. фон Дельдена (в Москву в помощь Чернышёву губернатором, в следующем году отставлен), И.В. Стрекалова (в Белгород), камергера А.А. Черкасского (в Смоленск), А.Ф. Бредихина (вице-губернатором в Новгород), стольника С.М. Козловского (вице-губернатором в Смоленск), бригадира И. Караулова (вице-губернатором в Казань).
Напомним, что 14 из 23 перечисленных провинциальных начальников подписывали различные проекты и прошения. Императрица и её советники стремились убрать из столиц или из Сената неугодные или подозрительные фигуры, которых отправляли в армию или отрешали от должности. Некоторые назначения явно делались второпях. А.П. Волынского отправили было в Иран, но затем назначение отменили. Генерал Чернышёв оказался бездарным генерал-губернатором, получал от Анны выговоры и в 1733 году возвратился в Сенат; Афанасий Арсеньев был уже «весьма дряхл» для командировки в Сибирь; ветеран фон Дельден за время полувековой службы «пришёл в глубокие тяжкие болезни и безсилие» и даже не был способен самостоятельно передвигаться. Больной М.А. Матюшкин не смог немедленно отправиться на губернаторство в Киев, и его отправили на медицинское освидетельствование, подтвердившее, что «надежда к конечному его исцелению весьма мала»{197}. Некоторых перебрасывали из губернии в губернию (как П.И. Мусина-Пушкина) или на другие должности (как И.И. Бибикова и А.И. Тараканова), пока не сочли возможным предоставить им посты в столице.
Другие сами сумели выделиться. Отданный под следствие за взяточничество Артемий Волынский мог бы отговариваться, тянуть время, выискивать юридические зацепки и кляузничать на обвинителей. Но генерал-майор вызвал огонь на себя — в личном письме императрице признался в сборе с «ясашных иноверцев» трёх тысяч рублей и просил «милосердого прощения». Анна поступок оценила — 28 сентября 1731 года был подписан именной указ: «Понеже генерал маэор Артемей Волынской её императорскому величеству всеподданнейше подал на письме повинную в разных взятках, которые он брал в бытность его в Казани губернатором и в чём от её императорского величества всемилостивейше прощения просил. И того ради, в тех от него самого объявленных взятках он, Волынской, всемилостивейше прощён, и её императорское величество указала его из-под аресту освободить. А что по продолжающемуся о нём в Казанской губернии следствию ещё впредь показано будет, о том донесть её императорскому величеству, для всемилостивейшего рассмотрения»{198}.
Милостивый указ прощал не до конца и предполагал продолжение следствия. Но пухлое дело о губернаторских злоупотреблениях так и осталось пылиться в архиве. Колесо Фортуны сделало оборот — видимо, бравый и обходительный генерал чем-то понравился Анне Иоанновне. К тому же и С.А. Салтыков явно замолвил слово за дальнего родственника, напомнив, что тот не поддержал попытку ограничения самодержавия — а такие вещи императрица не забывала.
Волна перемещений накрыла не только генералитет; в сентябре 1730 года последовали массовые назначения многих участников недавних событий на воеводские посты. Они проходили спешно; некоторые из намеченных в списках кандидатур вдруг в последний момент заменялись другими «по нынешней разметке». Воеводами стали В. Губарев, В. Лихарев, С. Хлопов, А Плещеев, С. Телепнёв, В. Вяземский, А. Киселёв, И. Мещерский и другие подписанты «проекта 364-х»{199}.
Кадровая перетряска завершилась в 1732 году; последующие назначения уже не носили такого массового и хаотического характера, хотя замены должностных лиц имели место и в 1736-м, и особенно в 1740 году. Для одних «подозрительных» фигур пребывание в провинции стало своеобразным испытательным сроком — к примеру, для опального А.И. Румянцева или бывшего генерал-фискала А.А. Мякинина; для других — ступенькой в карьере, как для будущего елизаветинского фельдмаршала А.Б. Бутурлина.
Последним всплеском опал стало дело смоленского губернатора Александра Андреевича Черкасского. Дворянин Фёдор Красный-Милашевич в 1733 году донёс, что тот якобы стремился передать русский престол «голштинскому принцу», состоял в переписке с голштинским герцогом и привёл в верность ему многих смолян. Сам Ушаков поскакал в Смоленск арестовывать Черкасского. На допросах губернатор со страху оговорил себя и был приговорён к смертной казни, заменённой ссылкой в Сибирь с лишением всех прав и имущества. В 1739 году Милашевич, арестованный по другому делу, перед казнью сознался, что оклеветал Черкасского, который послал его в Голштинию только для того, чтобы удалить из Смоленска, так как ревновал его к девице Анне Корсак, в которую был влюблён и на которой позже женился.
Итак, за десять лет состоялось 68 назначений на руководящие посты в центральном аппарате и 62 назначения губернаторов — при Анне смена начальников происходила чаще, чем в любое другое царствование в XVIII веке. При этом 22 процента руководителей учреждений и 13 процентов губернаторов за это же время было репрессировано; с учетом уволенных и оказавшихся «не у дел» эти цифры составят соответственно 29 и 16 процентов. По нашим подсчётам, аннинское царствование оказалось самым неспокойным для правящей элиты. За двадцатилетнее царствование Елизаветы Петровны репрессии в адрес руководителей учреждений применялись почти в два раза реже; в обратной пропорции возросло количество должностных лиц, скончавшихся на своём посту; соответственно увеличилось количество «нормальных» отставок и уменьшилось количество переводов на другую работу. Для российского генералитета времена Анны должны были вспоминаться как нелёгкое испытание…
Перестройка системы управления не обошла стороной и такое специфическое государственное учреждение, как гвардия. С самого своего основания гвардейские части стали школой кадров для новой армии и государственного аппарата; их солдаты и офицеры формировали новые полки, проводили перепись-ревизию, посылались на места для «понуждения» губернаторов в сборе налогов, подавляли народные выступления, назначались ревизорами и следователями по особо важным делам.
В течение 1730–1731 годов из полков были «выключены» все младшие Долгоруковы{200}. Обновился и высший командный состав. Преданного Семёна Салтыкова Анна сделала подполковником Преображенского полка, а А.И. Ушаков наряду с Тайной канцелярией возглавил Семёновский полк. Впрочем, в то время эти «службы» были тесно связаны: именно гвардейские солдаты и офицеры доставляли в ведомство Ушакова, охраняли и отправляли в Сибирь арестантов. Преображенские майоры Василий Нейбуш, Александр Лукин и Дремонт Голенищев-Кутузов были пожалованы в бригадиры и назначены комендантами в Киев, Ригу и Нарву. Новыми майорами первого полка гвардии стали придворный Н.Ю. Трубецкой, Л. Гессен-Гомбургский и запомнившийся Анне в день 25 февраля пруссак капитан И. Альбрехт; в Семёновском полку — отличившиеся тогда же С.Ф. Апраксин и М.С. Хрущов.
Двенадцатого декабря 1731 года кабинет-министры дважды посещали государыню. Анна рассматривала списки гвардейских офицеров и указывала, кто, согласно только что утверждённым штатам, «определены быть в комплекте в тех же полках, и коих для определения в армейские и в гарнизонные и в ландмилицкие полки велено отослать в военную коллегию», при этом «изволила отмечать о каждом имянно, кого куда и каким рангом определить»{201}.
Колебания высших гвардейских чинов в феврале 1730 года заставили Анну и её окружение принять более решительные меры. Уже в сентябре того же года стал формироваться новый гвардейский Измайловский полк, и императрица лично подбирала кандидатов на командные должности. Командиром полка был назначен лифляндец, обер-шталмейстер Карл Густав Левенвольде, а его заместителем — выезжий шотландский генерал Джеймс Кейт. Офицерский состав формировался отчасти из прибалтийских немцев (в их числе был брат фаворита майор Густав Бирон), отчасти — из наиболее надёжных кавалергардов и армейских офицеров. Таким путём туда попали Василий Нащокин и поручик Тимофей Болотов. Рядовых набирали из украинских («ландмилицких») полков{202}. Кавалергарды же, хотя и сыграли значительную роль в восстановлении «самодержавства», отчего-то не пользовались доверием. Они получили от императрицы месячное жалованье «не в зачёт», но уже в июне 1731 года рота была расформирована, отборные кони, казна и амуниция были переданы Конной гвардии. В неё перешли лишь восемь кавалергардов; остальные получили назначение в полевую армию или в гражданскую администрацию, с приказом немедленно отправляться к месту службы, «дабы они в Москве праздно не шатались»{203}.
В декабре 1730 года началось формирование ещё одного соединения — полка Конной гвардии из десяти рот. Формально шефом полка считался П.И. Ягужинский, но с его отъездом в Пруссию подполковником стал обласканный Анной князь А.И. Шаховской; «младшим подполковником» был назначен Б.Э. фон Траутфеттер, майорами — Карл Бирон (другой брат фаворита) и Р. фон Фрейман. В апреле 1733 года государыня пожаловала в ротмистры девятилетнего Петра Бирона, а через пять лет в день рождения царицы Бирон-младший был произведён сразу в подполковники, но по причине юных лет на деле покомандовать так и не успел. В полку числились не только брат и сын Бирона, но и целая группа Шаховских: будущий вельможа и мемуарист Яков Петрович и несколько его родственников. Примерно треть офицеров принадлежала к прибалтийскому дворянству; в рядовые Анна указала брать из украинских однодворцев и «взрачных» представителей «лифляндского шляхетства и мещанства»{204}. В итоге 42 из 120 офицеров двух новых полков являлись прибалтийскими выходцами или иноземцами.
В январе 1732 года гвардия вместе с двором переехала в Петербург. Как и прежде, гвардейцы размещались на постой по домам обывателей, но офицеры предпочитали жить на съёмных квартирах. До государыни дошло, что хозяева требуют с гвардейцев неумеренную плату, и повелела объявить: «покои» тех, кто заломил цену, «посторонним внаймы допущены не будут»{205}. Только осенью 1735 года Конную гвардию поместили в казармы на берегу Невы, недалеко от Смольного двора цесаревны Елизаветы. Для пехоты строительство слобод началось в конце 1739 года — на роту по 20 солдатских домов с четырьмя «покоями» каждый и по одному офицерскому дому с огородами, скотиной и хозяйственными постройками; женатые гвардейцы жили вместе с семейством. Преображенскому и Семёновскому полкам отвели места на левом берегу Фонтанки, Измайловскому — за рекой, «по обе стороны пространства, составлявшего за Фонтанкою продолжение Вознесенской улицы». Полки, по воспоминаниям Манштейна, «так усердно принялись за постройку, что на следующий год они уже могли занять новые дома. Так как в такой казарме полк был весь собран в одном месте, а офицеры, по милости дурной дисциплины, не были обязаны жить тут все в одно время, то этот порядок значительно облегчил предпринятую царевною Елисаветою революцию, окончившуюся для неё так удачно…»{206}.
Доклады и приказы по полкам свидетельствуют, что новая «полковница» оценила роль гвардии и старалась держать её под контролем. Императрица регулярно устраивала во дворце «трактования» гвардейских офицеров. Поручик Семёновского полка Александр Благово в 1739 году отмечал в дневнике: «Восшествие на престол российской государыни императрицы] Анны Иоановны в 1730-м году. В строе были и обедали во дворце» (19 января); «Поздравляли г. императрице и жаловала к руке» (2 февраля); «Тезоименитство государыни императрицы. Строю не было за стужею. Обедали во дворце» (3 февраля){207}. Но она же установила еженедельные (по средам) доклады командиров полков и лично контролировала перемещения и назначения в полках. Оставшимся в комплекте по новому штатному расписанию было поднято жалованье: штаб-офицерам на 300 рублей, самой императрице-полковнице — с 1380 до 2160 рублей в год; увеличила она и число повышенных («старших») окладов для нижних чинов.
Послужной список офицеров и солдат Преображенского полка 1733 года (с указанием количества душ в имении) показывает, что беспоместных обер-офицеров в полку уже не было и даже у многих дворян-рядовых имелось по 20–30 душ{208}. Сами же полки стали более «шляхетскими»: дворяне составляли больше половины рядовых; в 1740 году только два процента дворян-преображенцев не имели крепостных и жили на одно жалованье. В 1731 году в Преображенском полку 952 из 2504 солдат (38 процентов) являлись дворянами; в 1737-м их доля составила уже 49,1 процента, а среди унтер-офицеров — 85,7 процента. Также обстояло дело у семёновцев: в 1731 году 1126 из 1968 солдат принадлежали к шляхетству.
Указы императрицы требовали являться в Петербург дворянским «недорослям», имевшим не менее двадцати душ (остальным предписывалось поступать в «ближние армейские полки»), а в унтер-офицеры производить тех, которые «достаток имели, чем себя, будучи в гвардии содержать», поскольку «часто случается, что из гвардии нашей употребляемы бывают в разные посылки за нужнейшими государственными, а иногда и секретные дела вверены им бывают». «Произвождение» и на самом деле было отличием не для большинства. Среди 171 преображенца, уволенных в отставку в январе 1739 года, были 67-летний Пантелей Батраков, 64-летний Тихон Захаров, 63-летний Иван Лодыгин и многие другие ветераны-рядовые лет пятидесяти-шестидесяти, отслужившие в строю по 30–35 лет{209}.
Господа офицеры должны были приобретать строевых немецких лошадей «масти вороной или карей» на собственные средства. Императрица требовала, чтобы для парадного строя одна из пяти лошадей подполковника непременно была ценой в 200 червонных, а у майора одна из четырёх — в 150. Ротмистру предписывалось иметь трёх лошадей, в том числе одну за 100 золотых, прочим офицерам — две, из которых одну ценой в 60 золотых; на более дешёвых лошадях быть на параде в высочайшем присутствии считалось «непристойным»{210}.
«Накануне больших праздников, — вспоминал адъютант фельдмаршала Миниха Манштейн, — придворные особы и гвардейские офицеры имели честь поздравлять императрицу и целовать ей руку, а её величество подносила каждому из них на большой тарелке по рюмке вина…» За отсутствие в эти дни во дворце без уважительных причин наказывали: в первый раз вычитали месячное жалованье, во второй — призывали к ответу. В последний год царствования Анны было разрешено семейным офицерам представлять ко двору жён, которые также приглашались на придворные праздники. В домашних увеселениях государыни императрицы участвовали иногда и нижние чины: Анна Иоанновна вызывала к себе гвардейских солдат с их жёнами и приказывала им плясать по-русски и водить хороводы.
«Приказ был в полк: по имянному ея императорского величества изустному указу велено чтоб господа гвардии обор афицеры в дом ея императорского величества на куртаки и на балы изволили конечно приезжать в каждое воскресение и в четверток, не дожидаясь никаких повесток, а приезжали б в собственном богатом платье и в чулках шёлковых, а ежели у кого собственного богатого платья не имеетца, то в строевых богатых мундирах и в щиблетах всегда пополудни в 4-м часу», — записал поручик Благово содержание императорского приказа от 2 декабря 1739 года{211}.
Для не слишком знатного офицера — честь высокая, но она требовала немалых расходов на шёлковые чулки, шляпу, парики, «богатый» парадный мундир, лошадей. Под 25 сентября 1739 года поручик Благово записал, что у него вычли за «богатый» мундир «28 ру[блей] 58 копеек 3 четверти, да заданной же на богатой мундир позумент широкой и узкой 30 ру[блей] 51 копейка с четвертью» — в результате он получил «квитанцию вместо денежного жалования майской трети 739-го году, а денег за оную треть ни копейки не дано, служил без жалования». 11 января 1740 года он подвёл невесёлый итог своим доходам: «Получил денежного жалованья прошлого 1739 года сентябрской трети 59 ру[блей] 3 ал[тына] 2 де[нги]. Из оных вычтено за позумент на богатой мундир 48 рублей 95 копеек, а всех вычтено денег за мундиры в прошлом 1739-м году 106 Рублёв 12 копеек 3 четверти, кроме сукна и протчего приклада на богатой мундир»{212}. А попробуй явиться к государыне без мундира — полковой командир укажет: «…ежели оное впредь усмотрено будет, то будут публично высланы из дворца».
Гвардейцев выручали только деньги и «припасы» из собственных имений, которые прибывали обычно по зимнему пути. В январе 1739 года поручик Благово получил «из двора 115 рублей», а затем «муки пшенишной 2 мешка 4 чет[верти], муки ситной 3 чет[верти], муки ячной мешок, овса 7 четвертей, ячменя 6 чет. 4 лёгких евины. Вотки персиковой бочёнок 2 ведра, анисовой полведра бочёнок, вина простова 4 бочёнка 9 вёдер, свиного мяса свежего 10 полтей (половин туш. — И.К.), говядины свежей целый бык, 4 печени свиных, говядины солёной кадка, целой бык посолен, ветчины 6 полот, козёл солёной целой, сала 3 коровая, желудков 5, гусей 12, с потрохами уток 8, с потрохами кур индейских 15, русских 30, 3 головы свиных солёных, 3 свежих, поросят 30…»{213}. С тем же обозом пришли «серое сукно», «шуйское мыло», солёные рыжики и грузди, яйца, квашеная капуста, пуд сметаны.
Анна «изволила довольно жалеть» вдов офицеров, особенно погибших на войне. В январе 1738 года она с неудовольствием узнала, что племянники павшего под стенами Очакова Преображенского капитана Ф. Лаврова не пускают его вдову в деревню и на московский двор, и повелела ей «владеть по смерть» имением мужа. Государыня повелела не вчинять вдове капитана Толстого «до возрасту детей его никаких исковых по деревням дел»{214}.
В декабре 1736 года гвардейским офицерам было позволено записывать в полки своих детей «лет несовершенных от семи до двенадцати», что прежде разрешалось только самым знатным. Детишки зачислялись солдатами сверх комплекта, без жалованья и жили у родителей, которые обязались «до совершенного состояния, как могут нести службу солдатскую, содержав на коште своём, обучать иностранным языкам и инженерству; особливо же наукам инженерной части нужнейшим, такоже и солдатской экзерциции»{215}.
Солдатских сыновей с восьми лет записывали в полки и определяли учиться грамоте в полковую школу, а также отдавали в учение к искусным ремесленникам, чтобы иметь в полках собственных мастеровых. Портные Семёновского полка оказались самыми способными к шитью мундиров из лучшего английского сукна и получали за труды подённую плату; Военная коллегия поручала им шить образцовые мундиры для армии, а Придворная контора заказывала у них театральные костюмы. Но в то же время императрица приказала полковым командирам не употреблять солдат «ни в какие партикулярные командирские и офицерские работы» под страхом «жестокого штрафа». Те же гвардейцы, которые «без всякого принуждения» «в свободное им время похотят что на командиров своих сработать», должны были получать «достойную им плату».
Из армейских полков в гвардию переводили отличившихся или просто видных собой солдат — порой даже отправляли офицеров «высматривать» великанов в полевых полках и гарнизонах. При Анне Иоанновне в старые гвардейские полки впервые «зачали рекрут брать в солдаты». Приём таких новых солдат отметил в записной книжке поручик Благово.
При Анне гвардия оставалась чрезвычайным и универсальным инструментом верховной власти. Обер- и унтер-офицеры и даже рядовые из дворян, «способные к делам», выполняли всевозможные ответственные поручения: описывали конфискованные владения, собирали недоимки, набирали рекрутов, надзирали за мастеровыми на горных и оружейных заводах, участвовали в «счётных» и следственных комиссиях; они же под командой начальника Тайной розыскных дел канцелярии и гвардейского подполковника А.И. Ушакова арестовывали и охраняли политических преступников, а затем конвоировали бывших высоких особ в ссылку.
По традиции гвардейцы периодически «выпускались» в армию на должности, соответствовавшие их двукратному «старшинству» в чине. В годы войны «выпуски» увеличились: из Семёновского полка в 1738 году были переведены обер-офицерами в полевые полки 49 лучших нижних чинов, а три обер-офицера были определены в армейские штаб-офицеры. Из Конной гвардии стали армейскими обер-офицерами 14 человек. Всего же при Анне Иоанновне только из Семёновского полка вышли в армейские полки обер-офицерами 195 нижних чинов, а 30 обер-офицеров стали армейскими штаб-офицерами{216}.
При Анне гвардейцы после пятнадцати лет столичной жизни отправились на поля сражений Русско-турецкой войны 1735–1739 годов. В 1737 году на юг двинулись сводные батальоны (по одному от каждого полка) и три роты Конной гвардии, составившие трёхтысячный гвардейский отряд под командой генерал-адъютанта и подполковника Измайловского полка Густава Бирона. Гвардейцы отличились во время взятия в 1737 году крепости Очаков: Измайловский батальон первым штурмовал крепостные ворота; во главе шёл сам командующий фельдмаршал Миних. За боевые отличия измайловцы получили две серебряные трубы.
В 1739 году в сражении под крепостью Хотин три батальона отбили атаку тринадцати тысяч янычар, а затем перешли в наступление и выбили турок из лагеря. «Ежели бы вы, благосклонный читатель, ещё с собою таких оказий не видали, то от ваших друзей, в сих случаях бывалых, удостовериться можете, сколь таковые обстоятельства благородную амбицию имеющим чувствительны бывают; а мне ещё тем лестнее казалось, что сия была первая от недавно сочинённого тогда лейб-гвардии Конного полка, против неприятеля употреблённая, состоящая из благородных дворян команда, кою я усчастливился во все три кампании многократно употреблять самым делом и окурить порохом новые и также до того в таких случаях небывалые, при той бывшие три штандарта без наималейших в должности моей проступков», — вспоминал боевую молодость генерал-прокурор империи и бывший конногвардеец князь Я.П. Шаховской{217}. В маршах по безводной степи отряд потерял больше людей от болезней, чем от неприятельского огня, но гвардейцы вновь подтвердили славу «добрых и храбрых солдат».
Двадцать седьмого января 1740 года гвардейский отряд под музыку, с развёрнутыми знамёнами вступил в Петербург. Участник парада офицер-измайловец Василий Нащокин вспоминал, как встречали их столица и государыня:
«Штаб- и обер-офицеры, так как были в войне, шли с ружьём, с примкнутыми штыками; шарфы имели подпоясаны; у шляп сверх бантов за поля были заткнуты кукарды лаврового листа, чего ради было прислано из дворца довольно лаврового листа для делания кукардов к шляпам, ибо в древние времена римляне с победы входили в Рим с лавровыми венцами, и то было учинено в знак того древнего обыкновения, что с знатной победой над турками возвратились… и, обойдя по берегу Невы-реки кругом дворца, у дворцовых ворот свернули знамёна и распустили по квартирам, а штаб- и обер-офицеры позваны ко двору и как пришли во дворец, при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжались, тогда её императорское величество, наша всемилостивейшая государыня, в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник со всеми в галерею вошёл, нижайший поклон учинили. Её императорское величество изволила говорить сими словами: “Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в турецкой войне в надлежащих диспозициях, господа штаб- и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чём я чрез генерал-фельдмаршала графа Миниха и подполковника Густава Бирона известна, и будете за свои службы не оставлены”.
Выслушав то монаршеское слово, паки нижайше поклонились и жалованы к руке, и государыня из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу, и с тем вы-сокомонаршеским пожалованием отпущены. И того же ген-варя 27 дня объявлен был ввечеру турецкий мир и палили из пушек, а 28 и 29 числа все походные штаб- и обер-офицеры трактованы во дворце богато за убранными столами, и по два дни обедали и потчиваны довольно; в 30 же число соизволила государыня всемилостивейше указать всем прибывшим из похода турецкого гвардии унтер-офицерам и капралам ко двору быть и жалованы к руке, и оные за ту военную службу от своего государя монарха получили благодарение и указано оных потчивать гофмаршалу Шепелеву»{218}.
Всем побывавшим в походе гвардейцам в награду выдали третное жалованье. Отличившимся офицерам, отправленным в губернии с объявлением мира, позволялось принимать подарки: «…кого сколько подарят, то во удовольствие за службу»; капитан Нащокин таким образом «заработал» в Нижегородской губернии 1350 рублей. А вернувшиеся из похода унтер-офицеры «в знак особливой за службу милости» получили следующий чин.
Но и в мирное время Анна Иоанновна занималась гвардейскими делами: решала вопросы об обеспечении полков сукном и провиантом, рассматривала рапорты командования и индивидуальные прошения об увольнениях, переводах, отпусках и повышениях в чине. Солдатам запрещалось «иметь между собой ссоры и драки», а полковому начальству — отправлять в 1736 году в отпуска и «посылки» гвардейцев без разрешения императрицы. Она же определяла меру наказания провинившимся даже по не самым «важным» делам; так, загулявший в первый раз сержант Иван Рагозин в качестве штрафа «стоял под 12 фузеями».
Непорядки в гвардии полковница воспринимала болезненно. Некоторые из господ офицеров стремились получить отпуск, следующий чин или выгодную должность не заслугами, а более привычными средствами. «Известно нам учинилось, — извещал именной указ Анны от 15 декабря 1738 года, — что в некоторых полках нашей пехотной лейб-гвардии ротные командиры, також полковые адъютанты и секретари с унтер-офицеров, капралов и солдат, как при отпуске в домы их и при выпуске в другие полки в обер-офицеры, так и при повышении чинов в лейб-гвардии, берут немалые взятки деньгами и другими вещами, и для таких взятков иных и без всяких заслуг, к тому ж и недостойных, по таким страстям и по свойству аттестуют и своим полковым командирам представляют, а чрез такие их происки чести достойные люди в нестерпимой обиде остаются и охоту к службе теряют, понеже многие из шляхетства лет по 15 и по 20 будучи в солдатах, приходят в крайнюю слабость и нерадение…»
Государыня повелела штаб-офицерам всех полков допросить подчинённых, получивших отпуска и чины, на предмет дачи взяток. В случае признания взяткодателям даровалось прощение, но «ежели они неправду покажут или запираться будут, а после в том обличены будут, тогда они яко преступники наших указов судимы и истязаны быть имеют»{219}. Особого результата эта акция, кажется, не имела. Государыня была весьма огорчена растратой и похищением полковых средств секретарём Преображенского полка Иваном Булгаковым (он забрал более десяти тысяч рублей) и тем, что конфискованное имущество виновного даже не было продано, и приказала взыскать утраченную сумму со всех офицеров полка, для чего раздать им «пожитки» Булгакова для продажи{220}.
Судить же полковница старалась по справедливости. В августе 1736 года Преображенский солдат Еремей Олонский утащил с пожарища чей-то котёл, но был пойман измайловцами. Военный суд решил, что вор достоин казни, но обер-аудитор признал, что украденное «малой цены», и предложил иное наказание — «жестокое гонение спицрутен». Анна согласилась: «Учинить по ревизии». На том же большом столичном пожаре преображенцы из дворян Евстигней Санков и Захар Заболоцкий увидали, что в то время, как «горел Мытный двор» на Мойке, купцы стали прятать деньги и товары в воду, и стащили у них мешок со 100 рублями, но попались с похищенным конногвардейскому патрулю. Государыня согласилась со строгим наказанием дворян-воришек: «гонять спицрутен» шесть раз через батальон и сослать в оренбургский гарнизон.
В башкирские степи отправились Преображенские гренадеры Панкрат Смагин и Герасим Пожидаев, продавшие юному гардемарину Никите Пушкину не принадлежавшего им солдатского сына Дмитрия Онофриева за 13 рублей да ещё и в купчей указавшие цену в пять рублей, чтобы уменьшить пошлину. Судя по судебным делам, мошенническая продажа подставных лиц «по общему с ними согласию» являлась фирменной проделкой столичных гвардейцев; покупатель терял деньги, когда купленный «хлопец» бежал или оказывался не тем, кого продали по документам. Следствие установило, что Смагин однажды уже продавал своего дворового, которого сам же подговорил бежать и спрятал у себя в деревне. Полковница решила наказать и незадачливого пострадавшего: Пушкин получил с виновных не 13, а пять рублей — ту сумму, которую согласился написать в купчей.
В январе 1740 года началось следствие по делу о взятке в два ведра вина и двух гусей, будто бы данной тремя служивыми Московского батальона капитану Ивану Изъединову, чтобы избежать штрафа за драку. Капитан отрицал приношение и был готов «очиститься присягою», но государыня не стала позорить ветеранов-гвардейцев и велела «уничтожить» дело{221}. Однако с неисправимыми преступниками она поступала сурово. В 1736 году солдат Фёдор Дирин, возвращаясь с караула в Адмиралтействе, ухитрился украсть пудовую свинцовую плиту и спрятал её, «завертев в постелю». Он оказался рецидивистом — в прошлом году украл рубашку у товарища, клещи и молот с наковальней из кузницы, а до того загулял в отпуске на целых пять лет! Суд не нашёл смягчающих обстоятельств, и государыня не пожалела гвардейца-вора: 14 июля он был повешен{222}. Приговорила Анна к казни и взяточника поручика Матвея Дубровина, но в качестве милости разрешила его «от бесчестной смерти уволить, а вместо того расстрелять»{223}. Но зато она вошла в положение Преображенского штаб-лекаря, убившего напавшего на него грабителя, и признала невольного убийцу невиновным.
С годами Анна стала менее прилежна к делам, и вопросы стали решать уже кабинет-министры — так, в 1738 году они произвели в подпоручики обиженного своим неповышением при отставке Преображенского каптенармуса Адриана Кузнецова, отпускали гвардейских солдат и унтер-офицеров «в домы» и представили в подпоручики трёх капралов. Члены Кабинета решали, кого из гвардейцев определить в рижские гарнизонные полки «на вакансии в штаб- и обер-офицеры»{224}. Подписи Остермана и Черкасского стоят под резолюцией о битье кнутом и отправке в выборгский гарнизон семёновского солдата Ивана Семёнова за попытку побега и изготовление фальшивого паспорта. Они же 15 октября 1740 года — Анна Иоанновна уже находилась на смертном одре — приказали повесить неисправимого ворюгу, солдата из ямщиков Сидора Шалина{225}.
Конечно, доклады по полкам и соответствующие предложения сочинялись министрами или гвардейским начальством, которое при пополнении частей рядовыми иногда могло обходиться и без высочайшей санкции. Но Анна властно вмешивалась в эти дела: на докладе А.И. Ушакова от 25 апреля 1740 года о количестве мушкетёров и гренадеров в Семёновском полку она начертала резолюцию: «Без докладу впред на убылые места не записывать»{226}. Государыня не всегда подмахивала поданные ей бумаги — в августе 1740 года она повелела в том же полку произвести в прапорщики побывавшего на войне Михаила Сабурова, а не представленного к повышению начальством сержанта Василия Соковнина.
«…на Обухова место произвесть Николая Самарина, на место князь Александра Голицына Григорья Темирязева», — без объяснения причин написала Анна 31 января 1739 года на приказе о переводе на «убылые места» по Преображенскому полку{227}. Списки приёма новых солдат по итогам дворянских смотров министры Кабинета несли ей на утверждение; так, императрица лично определила в солдаты гвардии будущего знаменитого полководца П.А. Румянцева. В августе 1740 года, вернувшись из Петергофа, Анна обратила внимание, что солдаты небрежно очищают от коры брёвна, пригнанные по Неве для строительства казарм, и распорядилась не «засаривать» реку{228}.
Порой государыня интересовалась даже судьбой отдельных солдат, особенно «отличившихся» какими-то нарушениями. Так, в июле 1735 года она повелела министрам срочно заняться делом «плута Василия Одинцова». Проворовавшегося артиллериста, «не ведая о том его худом состоянии», приняли в Конную гвардию, но «когда в том полку о том его воровстве известно учинилось, тогда отослан он, для определения в полки, в Военную коллегию и определён был в Ингерманландский пехотный полк, где явился паки в воровстве и из-под караула бежал». Императрица потребовала от новых командиров непутёвого солдата «оное дело розыскать и исследовать обо всём обстоятельно»{229}. Не раз звучало в полках и грозное «слово и дело» — с последующим «розыском» и наказанием виновных в оскорблении величества или другом государственном преступлении по «первым двум пунктам» (о «злом умысле против персоны его величества» и «о возмущении или бунте»).
При Анне гвардейцы, как и прежде, стояли на караулах в Адмиралтействе, Петропавловской крепости, Сенате, Военной коллегии и Тайной канцелярии, а также у полковых изб и на квартирах у генералов, гвардейских штаб-офицеров и иностранных посланников. «В неделю по дважды» полкам было приказано обучаться строевым «экзерцициям», чтобы «солдаты оказывали приёмы и делали вдруг и бодро, и стояли прямо, а не согнувшись… чтобы шли плечом к плечу и ружья несли круче, ступая разом и головы держали прямо». Конногвардейцы, помимо того, должны были «прямо и бодро» сидеть в седле и ехать «человек за человеком ровно, примкнув колено с коленом».
Полки регулярно проводили учения, на которых порой присутствовала сама государыня. Дневниковые записи, сделанные поручиком Благово в 1739 году, гласят:
«12 [июня]. Вторник предивная погода. Полковой строй был, палили по 7 патронов. <…>
15 [июня]. Пяток, изрядно ввечеру дождик. Полковой строй был, палили по 11 патронов. <…>
28 [июля]. Субота ветрено. Полк учил маэор наш герцок Брауншвейнской, палили изрядно по 15 патронов. <…>
11 [сентября]. Вторник студёно. Полковой строй был, палили по 25 патронов, принц учил изрядно.
12 [сентября]. Среда хорошая погода, а холодно. Полк наш государыня императрица изволила смотреть; палили хорошо по 29 патронов, жаловала к руке и вином»{230}.
Побывавшие в 1730-х годах в аннинском Петербурге и наблюдавшие за учениями отборных полков иноземцы отмечали, что гвардейцы «выполняют приёмы почти так же хорошо, как пруссаки», и выглядят «превосходными солдатами»{231}.
Императрица держала гвардию под контролем и сумела обрести надёжную опору в новых полках. Офицеры сохранили сплочённость и верность своей законной «полковнице», а унтеры и солдаты пока ещё находились вне политики и исполняли их приказы. Но при Анне уходили со службы петровские ветераны — например, так и оставшийся неграмотным капитан Семёновского полка Григорий Девясилов. Начав службу солдатом в 1690 году, он «при полку везде был безотлучно», дрался на суше и на море, прошёл с царём все кампании его войн от Азовских походов до «Низового (Персидского. — И.К.) похода» 1722 года. При Анне шестидесятилетний гвардеец был «выключен» полковником в Смоленский пехотный полк, но в 1732 году по причине ран и болезней попросился в отставку «на своё пропитание»{232}.
На смену не задумывавшимся о политике старым служакам приходило новое поколение, которое видело, как решалась судьба трона после кончины великого императора. Со временем гвардейцы усвоили опыт дворцовых «революций» и осознали себя «делателями королей». Менялся и круг их интересов: поручика Благово занимали не только «постройка» мундира, учения, куртаги и домашний «припас», но и покупка картин и книг, в том числе и известное политическое сочинение: «Пуфендорфия в десть дана 2 ру[блей]»{233}. В последующих участвовали и предприимчивые одиночки, и младшие офицеры, и даже солдаты.
Как только грозная Анна Иоанновна умерла, оставив регентство при младенце-императоре Иване Антоновиче герцогу Бирону, недовольство в полках прорвалось. Преображенский поручик Пётр Ханыков через два дня после присяги новому императору заявил приятелю-сержанту Ивану Алфимову: «Что де мы зделали, что государева отца и мать оставили, они де, надеясь на нас, плачютца, а отдали де всё государство какому человеку регенту, что де он за человек?» Бравый офицер уже осознал, что он с однополчанами может изменить ситуацию: «Учинили бы тревогу барабанным боем и гренадерскую б свою роту привёл к тому, чтоб вся та рота пошла с ним, Хоныковым, а к тому б де пристали и другие салдаты, и мы б де регента и сообщников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкова убрали». А отставной капитан Пётр Калачёв считал, что законной наследницей «по линии» является Елизавета, но не отрицал и прав Анны Леопольдовны, которая могла вступить в правление после Елизаветы, «а при её императорском высочестве быть и государю императору Иоанну Антоновичу»{234}. Пётр Великий, наверное, перевернулся в гробу, когда в созданной им «регулярной» империи поручики и капитаны гвардии стали решать, кому «отдать государство» и как «убрать» его первых лиц…
«Повсюду рыскали шпионы, ложные доносы губили любого, кто попадал в стены Тайной канцелярии. Тысячи людей гибли от жесточайших пыток» — подобные оценки бироновщины можно встретить в десятках книг. Им трудно не верить: для нашей социальной памяти террор государства против своих подданных представляется делом возможным не только для недавнего прошлого.
Уже цитировавшийся именной указ от 10 апреля 1730 года вводил обязательный и очень короткий срок подачи доноса, несоблюдение коего грозило превратить благонамеренного изветчика в соучастника со всеми вытекающими последствиями.
«И понеже сии оба пункты в великих делах состоят и времени терпеть не могут, того ради всяких чинов людям, ежели кто о тех вышеписанных двух великих делах подлинно уведает и доказать может, тем самим доносить на Москве письменно или словесно в нашем Правительствующем Сенате, как скоро уведает, без всякого опасения и боязни, а именно того ж дни. А ежели в тот день за каким препятствием донесть не успеет, то конечно (то есть в крайнем случае. — И.К.) в другой день. И ежели подлинно на кого докажут, и за такую их верную службу учинена им будет от нас милость и награждение. А буде кто о тех же двух великих делах уведает в городах, тем доносить в такое ж скорое время, а которые будут в уезде, тем как возможно в самом скором времени, и приходить безо всякого опасения к нашим губернаторам, а где губернаторов нет, к воеводам… Кто такие великие дела сам сведает, или от кого услышит, и доказать бы мог, а нигде не донесёт, а потом от кого обличён будет, что он про такое великое дело ведал и доказательство имел, а нигде не донёс, а хотя и доносить будет, да поздно, и тем время опустит, а сыщется про то до-пряма, и тем людям за то чинить смертную казнь, без всякие пощады»{235}.
Послабление было сделано только для уездной глубинки с разъяснением Сената: «…буде станут сказывать, что не доносили за дальным расстоянием, или за каким от кого препятствием, о том рассматривать и свидетельствовать, как о расстоянии дальности места, так и о препятствии. И буде то замедление учинилось не от него, а по расстоянию места, или за каким препятствием прежде того доносить было ему не можно, то по тем их доношениям чинить, как о том в 1-м пункте напечатано. А буде по свидетельству и по рассуждению явится, что препятствия к доношению никакого не было, и по расстоянию места доносить было прежде можно, о таких, освидетельствовав подлинно, писать в Сенат; а их, до получения указа, держать под караулом»{236}. На практике строгий закон приводил к своеобразному соревнованию — кто из очевидцев успеет донести раньше.
С текстом указа нужно было как можно шире ознакомить подданных, поэтому его дважды (первый случай!) опубликовали в единственной тогдашней газете — «Санкт-Петербургских ведомостях» (в 37-м и 38-м номерах).
Обстоятельства восшествия на престол Анны Иоанновны ускорили возрождение карательного органа. Поэтому Анна Иоанновна повелела: «Помянутые важные дела ведать господину генералу нашему Ушакову» с придачей ему канцелярских служителей{237}. Таким образом, основанная Петром I в связи с делом царевича Алексея специализированная служба политического сыска возродилась — сначала на «историческом» месте, под Москвой на «генеральном дворе» Преображенского приказа. Но уже в январе следующего года вместе с царским двором и другими центральными учреждениями Тайная розыскных дел канцелярия перебралась в Петербург, в Петропавловскую крепость.
В 1732 году она была размещена в помещении бывшей Главной аптеки, в 1738-м переехала в деревянный дом на северном берегу крепостного канала неподалёку от собора, а в 1748-м — в специально для неё выстроенное вблизи Меншикова бастиона каменное здание; ей же принадлежали Смирительный и «комисский» («комиссии проекта нового уложения») дома, места расположения которых не установлены{238}. При Анне Иоанновне для прикрытия куртины между западными бастионами Зотова и Трубецкого был построен Алексеевский равелин — треугольное фортификационное сооружение, названное в честь деда императрицы, царя Алексея Михайловича. Отделённое от основной части крепости рвом с водой (засыпанным в конце XIX века), оно на долгие годы стало скрытой от глаз посетителей тюремной частью крепости.
Вершители судеб были люди богобоязненные: хозяев и «гостей» встречала в сенях икона святого Василия Великого; в «секретарской» висел «образ распятия Господня», в «подьяческой светлице» — икона Пресвятой Богородицы. На стене «судейской светлицы» в три окна рядом с ликом Богоматери висело зеркало; из предметов обстановки в документах называются большая «ценинная» (изразцовая) печь и столы «дубовый» и «каменный». В других помещениях располагались «конторки», «чюлан» и тёплый «нужник»{239}.
В этой обстановке трудился немногочисленный штат Тайной канцелярии. Как и прежде, она подчинялась непосредственно императрице. Ни с каким другим учреждением (кроме, пожалуй, Кабинета министров) у Анны не было таких тесных отношений. Ушаков имел право личного доклада императрице о делах канцелярии; кроме того, он являлся генералом по штатам Военной коллегии и сенатором, и в докладах Сената императрице его подпись стояла первой.
Несмотря на обилие дел, Андрей Иванович до самого конца аннинского царствования находил время вести допросы, присутствовать при «пристрастии» и пытках в застенке, выносить приговоры и постановления по делам канцелярии. Он без потерь пережил пресловутую бироновщину (едва ли он её заметил — в его ведомстве работа была всегда) и принял участие во всех громких следственных делах и судебных процессах — фельдмаршала В.В. Долгорукова, бывшего лидера «верховников» князя Д.М. Голицына, князей Долгоруковых и Артемия Волынского. После смерти Анны Иоанновны новая правительница Анна Леопольдовна сделала Ушакова кавалером ордена Святого Андрея Первозванного. Через несколько дней после её свержения Преображенскими солдатами, в прямом смысле слова принёсшими во дворец на царство Елизавету Петровну, Ушаков получил бриллиантовую цепь к Андреевскому ордену; новая императрица повелела ему состоять при ней «безотлучно» и назначила «следовать» преступления арестованных бывших министров — Миниха и Остермана. Все эти политические катаклизмы не отразились на ведомстве Андрея Ивановича — всё так же «следовались» и карались «непристойные слова» и помышления против каждой на данный момент правящей персоны и её окружения.
Однако тайная полиция Анны Иоанновны мало походила на аппарат современных спецслужб с разветвлённой структурой, штатными сотрудниками и нештатными осведомителями. В этом смысле она заметно уступала и современным ей органам за границей. Так, в ведении лейтенанта полиции Парижа находились не только штат центрального офиса, но и 22 инспектора с помощниками, каждый из которых имел свою сферу деятельности: уголовные преступления, проституция, надзор за иностранцами и т. д. Чины полиции были в курсе всех событий дневной и ночной жизни французской столицы — у них на службе состояли 500 информаторов из всех слоев общества: благородные шевалье, слуги и служанки аристократических фамилий, рыночные торговцы, адвокаты, литераторы, мелкие жулики и содержательницы публичных домов{240}. Специальные сыщики наблюдали за деятельностью дипломатов и подозрительных иностранцев. Отдельно существовал «чёрный кабинет» для перлюстрации писем. Обходилась такая организация недёшево (100 тысяч ливров в год), зато король уже наутро знал о том, что вчера сказал такой-то вельможа в таком-то салоне; сколько стоят бриллианты, подаренные загулявшим русским «бояром» любовнице-актрисе, и с какой барышней провёл ночь нунций его святейшества папы римского.
Тайной канцелярии было далеко до подобного размаха — она оставалась скромной конторой с небольшим «трудовым коллективом» и бюджетом в три с небольшим тысячи рублей. В 1737 году в петербургской канцелярии состояли, помимо самого Ушакова, секретарь Николай Хрущов, два канцеляриста, пять подканцеляристов и шесть копиистов — всего 14 человек. Кроме них, в штате числился палач Фёдор Пушников — он был вытребован из Москвы в 1734 году после того, как «штатный» палач Максим Окунев сломал ногу, когда боролся с профосом Санкт-Петербургского гарнизонного полка Наумом Лепестовым (можно представить, каким захватывающим было состязание двух атлетов-кнутобойцев). Имелся и лекарь — эту обязанность исполнял в 1734 году Мартин Линдвурм, а после — Прокофий Серебряков до своей смерти в 1747 году. В московской конторе под «дирекцией» главнокомандующего и генерал-адъютанта графа С.А. Салтыкова работали ещё 14 чиновников, три сторожа и «заплечный мастер». Других филиалов, как и сети платных «шпионов», не было.
Во времена Анны Иоанновны каждый зачисленный в Тайную канцелярию давал подписку о неразглашении государственной тайны: «Под страхом смертной казни, что он, будучи в Тайной канцелярии у дел, содержал себя во всякой твёрдости и порятке и о имеющихся в Тайной канцелярии делах, а имянно, в какой они материи состоят, и ни о чём к тому приличном не токмо с кем разговоры имел, но и ни под каким бы видом никогда о том не упоминал и содержал бы то всё в вышшем секрете», — и обещание служить бескорыстно: «Ни х каким бы взяткам отнюдь ни под каким видом он не касался»{241}. Её сотрудники, за редким исключением, не только не стремились сменить место работы, несмотря на тяжесть их «тайной» службы, но и приводили себе на смену детей и младших родственников. Остаётся предположить, что в данном случае решающую роль играли не столько деньги (не очень большие), сколько престиж и статус охранителей государевой жизни и чести.
Доставленные в Петербург подследственные и их охрана размещались в «казаматах» и «казармах» Петропавловской крепости. Число невольных «гостей» сыскного ведомства по годам разнилось незначительно, а среднегодовые показатели за девять лет (с 1732 года по 1740-й включительно) составили 349 человек. Книга «колодников» свидетельствует, что в 1732 году сюда поступили 277 человек («колодники» московской конторы Тайной канцелярии учитывались отдельно). Пик активности пришёлся на 1737 год — тогда в Тайную канцелярию попали 580 человек{242}.
Согласно «Книге о поступивших колодниках» 1732 года, среди подследственных и свидетелей большую часть составляли военные — в основном унтер-офицеры и солдаты (71 человек — 25,6 процента). Затем следуют мелкие чиновники — канцеляристы, копиисты, подьячие, писари, стряпчие (43 человека — 15,5 процента); духовенство — преимущественно низшее: священники, дьяконы и монахи (28 человек — 10,1 процента); крестьян же всего 12 человек (4,3 процента) — даже меньше, чем дворян (16 человек — 5,7 процента){243}. Среди прочей публики преобладали горожане — «купецкие и торговые люди», «служители», приказчики, мастеровые (каменщики, плотники, столяры, портные, повара), ямщики и лица без определённых профессий и сословных рамок.
По подсчётам за девять лет царствования (1732–1740), солдаты составили в среднем 26 процентов арестантов в год; если же учесть, что из 10,5 процента подследственных-дворян (в иные годы их количество доходило до 15 процентов) многие были офицерами, то военные составляли около трети всех «клиентов» Тайной канцелярии. Вряд ли служивые были больше других российских подданных склонны к политическому протесту — просто в казарменно-походных условиях было труднее скрыть «непристойные» толки и поступки, да и начальство в полку стояло куда ближе к «народу», чем в провинциальной глуши.
Крестьяне (более 90 процентов населения страны) среди «колодников» составляли всего 13,1 процента — немногим больше, чем чиновники (9,9 процента) и работные (6,9 процента). Ведь мужики попадали под следствие большей частью вследствие доноса тех соседей, кто имел возможность (и желание) доехать до провинциального воеводы. Заводские люди, живя скученно в городах или фабричных посёлках, становились более склонными к всевозможным «продерзостям», особенно после посещения кабака. А «крапивного семени» — подьячих — во всей аннинской России едва ли набиралось больше шести-семи тысяч человек, но они, как и армейцы, были на виду и под контролем, а потому и сами доносили, и служили объектом чужих доносов.
Довольно большое количество — 6,1 процента клиентов тайного сыска — составляли «колодники», пытавшиеся путём объявления «слова и дела» достучаться до властей, добиться истины, смягчить своё наказание или отомстить недоброжелателям. Все остальные слои населения давали гораздо меньше подследственных: купцы (2,8 процента), посадские (4,5 процента), духовенство (2,4 процента), что примерно соответствует удельному весу этих групп в структуре российского общества того времени. Остальные дела касались неустановленных «прочих», большую часть которых составляли люди без роду-племени, городские «жёнки», бродяги, нищие, отставные солдаты, беглые рекруты, скитавшиеся «меж двор» и кормившиеся «чёрной работой»{244}.
Поначалу заключённые Тайной канцелярии содержались за свой счёт — деньги на питание, одежду и другие нужды им передавали родственники, а в случае их отсутствия столичных колодников под караулом выводили скованными в город просить подаяния. При Анне Иоанновне режим содержания в Петропавловской крепости стал несколько мягче — по крайней мере с голоду не умирали. Среди охранников попадались люди добрые, исполнявшие — правда, не всегда бескорыстно — просьбы заключённых. Священники Петропавловского собора исповедовали и причащали узников, а при необходимости приглашались попы из других городских церквей. Больных осматривал немец-лекарь и прописывал лекарства, вроде «теплова лехкова пива с деревянным маслом». Заключённым разрешалось держать при себе ножи и вилки; им могли даже «бритца позволить» самостоятельно{245}.
Малочисленный штат Тайной канцелярии был занят преимущественно бумажной работой — составлением и перепиской протоколов допросов и докладов. Доставку подозреваемых осуществляли местные военные и гражданские власти. Но и они выявлением преступников не занимались. Настоящей основой кажущегося всесилия Тайной канцелярии являлось освящаемое царским именем доносительство. На заре создания современных европейских государств донос был призван выполнять важную социальную роль — разрушать средневековые корпоративные связи и замкнутость сословных групп, над которыми возвышалась власть.
Была у доноса и другая, не менее важная функция: сочетая в себе заботу об общественном благе и личную корысть, он открывал для любого, даже самого «подлого» (с точки зрения социального положения, а не нравственности) подданного возможность сотрудничать с государством. Для власти же донос становился средством получения информации о реальном положении вещей в центральных учреждениях или провинции, а для подданных — часто единственным доступным способом восстановить справедливость, свести счёты со знатным и влиятельным обидчиком. Можно представить, с каким чувством «глубокого удовлетворения» безвестный подьячий, солдат или посадский сочинял бумагу (или по неграмотности устно объявлял в «присутствии» «слово и дело»), в результате чего грозный воевода или штаб-офицер мог угодить под следствие.
«По самой своей чистой совести, и по присяжной должности, и по всеусердной душевной жалости… дабы впредь то Россия знала и неутешные слёзы изливала» — так в 1734 году был воодушевлён своей патриотической миссией бывший подьячий Монастырского приказа Павел Окуньков, донося на соседа-дьякона, который «живёт неистово» и «служить ленитца»{246}. В поисках правды таким «ходокам» приходилось нелегко. В 1740 году дьячок из села Орехов Погост Владимирского уезда Алексей Афанасьев безуспешно пытался жаловаться в местное духовное правление на попов, ради хорошей отчётности преувеличивавших число ходивших к исповеди прихожан, — там его слушать не хотели. Он отправился в Синод, где для солидности объявил, что на доношение его подвигло видение «Пресвятой Богородицы, святителя Николая и преподобного отца Сергия», известивших, что страну ждут «глад и мор велик». Члены Синода не поверили, но дьячок пригрозил: «Я де пойду и к самой её императорскому величеству», — и в итоге попал-таки в Тайную канцелярию. Там Афанасьев обличил своего попа-начальника: «…сидит корчемное вино» в ближнем лесу. Следствие не обнаружило искомый самогонный аппарат, но доноситель стоял на своём, вытерпел полагавшиеся пытки и был сослан в Сибирь{247}.
В неграмотной стране письменные доносы в основном подавали мелкие чиновники и горожане. По части живописности подобных обращений редко кто мог соперничать с представителями духовного сословия — видимо, замкнутое пространство церковного или монастырского обихода способствовало экспрессивности выражений и яркости проявления не самых лучших чувств. Не случайно в 1733 году правительство обратило внимание: представители духовенства, вместо того чтобы «упражняться в благочинии», безмерно упиваются, «чинят ссоры и драки» и часто объявляют друг на друга «слово и дело»{248}.
Доносы солдат на офицеров можно объяснить протестом против муштры и дисциплины, но служивые столь же исправно доносили и на своего брата рядового. Можно полагать, что это было вызвано не только верностью присяге и знанием законов, но и честолюбием — ведь именно в армии или гвардии вчерашний мужик мог реально стать если не обер-офицером, то хотя бы «господином подпрапорщиком». Донос подрывал полковое братство, но давал возможность командирам знать настроения в полку и не позволять существовать круговой поруке нижних чинов роты или батальона.
Отличиться в государственном радении спешили и молодые, и старые. Почтенный коллежский асессор Коммерц-коллегии Игнатий Рудаковский не поленился обвинить в оскорблении величества простого адмиралтейского столяра, заявившего, что будет жаловаться на обиды самой «Анне Ивановне», не указав надлежащего титула. Тринадцатилетний ученик Академии наук Савка Никитин донёс на караульного солдата, укравшего стаканы из адмиралтейского «гофшпиталя», — какое-никакое, а всё же государственное имущество{249}.
Порой жажда мести или славы заставляла доносчиков идти на поступки, в буквальном смысле дурно пахнущие. Октябрьским утром 1732 года на дворе Максаковского Преображенского монастыря объявился иеродьякон Самуил Ломиковский. «Вышед из нужника», учёный монах держал в руках две «картой, помаранные гноем человеческим, на которых написано было рукою его, Ломиковского, сугубая эктения, по которой де воспоминается титул её императорского величества и её величества фамилии, а признавает он, Ломиковский, что теми картками в нужнике подтирался помянутой иеромонах Лаврентий». Можно себе представить, каких усилий стоило узреть злополучные «картки» в выгребной яме и вытащить их оттуда. После проделанной операции торжествующий иеродьякон продемонстрировал инокам пахучие доказательства преступления.
Иеродьякон решил сжить врага любой ценой. «Я де знаю, как донесу; то де мне кнут, а тебе голова долой!» — кричал он. Но угрозы не сбылись — Петров наглухо «заперся», а доказать его вину в осквернении выисканных в сортире «карток» Ломиковский не смог, ибо его оппонент не был уличён непосредственно в процессе их преступного употребления. Для доносчика вендетта закончилась лишением сана, поркой кнутом и ссылкой «в Сибирь на серебреные заводы в работу вечно». От непримиримой вражды осталось только дело «о подтирке зада указом с титулом её императорского величества» с пресловутыми вещественными доказательствами{250}.
А подьяческой жене, «чухонке» из Петербурга Дарье Михайловой настолько запал в душу образ великого дяди государыни, что она рассказывала квартирным постояльцам: «Такой видела я сон… кабы де я с первым императором гребусь». Бабёнка не скрывала незабываемых ощущений от виртуального контакта — скорее наоборот; но от серьёзного наказания её спасла беременность — явно не от императора, поскольку дело «следовалось» в 1733 году. Ушаков принял гуманное решение: дабы «не учинилось имеющемуся во утробе её младенцу повреждения», наказать впечатлительную даму плетьми позже; с её мужа была взята расписка с обязательством «представить» супругу для порки в Тайную канцелярию после рождения ребёнка{251}.
Перечислять подобные смешные и горькие казусы можно до бесконечности; в документах Тайной канцелярии их было так много, что чиновники стали отдельно группировать дела «о лицах, суждённых за бранные выражения против титула», за оскорбления указов, учреждений, монет — вплоть до обвинений в «непитии здоровья» императрицы. Состоят эти дела из типовых ситуаций, когда у кого-то в раздражении — а бывало, и с радости — в неподходящий момент с уст срывалось неприличное слово, соседствуя с упоминанием царствующей особы. Но иногда для появления повода для доноса даже ругани не требовалось. В 1737 году петербургский воевода Федосей Мануков, не приняв очередное сутяжное челобитье отставного поручика Николая Дябринского, имел неосторожность бросить бумагу на пол — и тут же был обвинён просителем в неуважении к «высокому её императорского величества титулу». Воеводе пришлось доказывать, что злополучную бумагу он всего лишь «тихо подвинул», а она возьми и упади{252}.
Порой и явное «умопомешательство» носило политический характер. Майор Сергей Владыкин в 1733 году написал Анне Иоанновне послание, в котором называл её «тёткой», а себя — «Божией милостью Петром Третьим»; просил определить его в гвардию и дать «полную мочь кому голову отсечь». Честолюбивый магазейн-вахтер Адмиралтейства князь Дмитрий Мещерский поведал, что офицеры подговаривали его поближе познакомиться с принцессой Елизаветой: «Она таких хватов любит — так будешь Гришка Рострига». Отставной профос Дмитрий Попрыгаев в 1736 году отправил письмо бывшему лидеру Верховного тайного совета князю Д.М. Голицыну с обещанием: «Великим монархом будеши!»{253}
Суровое правление Анны Иоанновны пресекло попытки изменения политической системы, но репрессии против одних представителей знати и перетряска кадров порождали неуверенность в завтрашнем дне. Да и «женское правление» «снижало» в массовом сознании подданных сложившийся в прошлые века образ «великого государя царя». В не слишком изысканном обществе «земной бог» порой — особенно с досады — представал в обыденном варианте бабы, которая, как и все, «серет» и «мочитца».
Народным откликом на большую политику стало дело посадского человека московской Басманной слободы Ивана Маслова. В 1732 году, за какую-то провинность сидя под следствием в Камер-коллегии, он вдруг заявил, что в конце прошлого года другой «колодник», «артилерской столяр» Герасим Фёдоров, рассуждал о придворных событиях: «А государыня императрица соизволила наследником быть графу Левольде (очевидно, имелся в виду один из братьев Левенвольде — обер-шталмейстер Карл или обер-гофмаршал Рейнгольд. — И.К.), да она же де, государыня, и на сносех, и ныне де междоусобной брани быть». На следствии Фёдоров показал, что такой анализ внутриполитической ситуации стал ему известен со слов Никиты Артемьева — дворового человека капитана Алексея Воейкова. Артемьев объяснил ему, что фельдмаршала Долгорукова отправили в ссылку «за то, что государыня брюхата, а прижила де с ыноземцем з графом Леволдою, и что де Леволда и наследником учинила, и князь Долгорукой в том ей, государыне императрице, оспорил»{254}. После такого признания за Фёдорова взялись всерьёз. Он сначала заявил, что оклеветал Артемьева «с пьянства», потом вернулся к прежним показаниям — и поменял их ещё раз. Следствие затянулось; по крайней мере в 1738 году все фигуранты ещё сидели «под караулом».
Беспечный матрос Парфён Фролов на исповеди у попа «морского полкового двора» Ивана Иванова покаялся в неприличном «греховном помысле» о самой императрице Анне Иоанновне, а батюшка донёс куда следует. Другой матрос, Семён Котельников, увидя в трактире пьющих за здоровье императрицы гвардейцев, неодобрительно брякнул: «Зачем ты бабу поздравляешь?» Преображенцы не обиделись (за что были прогнаны «спицрутен» и переведены в армию), но разъяснили, что государыня их уважает и допускает «к ручке», что и подавно возмутило грубого матроса: «Приходя к бабе, ручку целуете!» Возжелавший государыню Фролов получил плетей и три года каторги за то, что «мыслил непристойно», а неполиткорректный Котельников — кнут, вырезание ноздрей и ссылку «в Оренбурх в шахты вечно»{255}.
Канцелярист Андрей Лякин в 1736 году ляпнул во время застолья прямо на рабочем месте в «палате» Коммерц-коллегии, что государыня «на престоле серет». Собутыльники-копиисты заложили сослуживца, тот сразу признался, а потому отделался всего лишь батогами — по современным меркам, строгим выговором{256}. Порка оказала на него благотворное действие в смысле воздержания от хмельного и даже подвигла к государственному мышлению. Через 15 лет Лякин осмелился подать в Тайную канцелярию проект «О избавлении российского народа от мучения и разорения в питейном сборе», где сожалел, что нельзя «вовсе пьянственное питье яко государственной вред искоренить», так как народ к нему «по воздуху природный и склонный», однако полагал, что злоупотребления откупщиков можно пресечь переходом к свободе винокурения с уплатой в казну налога, ибо «где запрещение — там больше преступления».
На следствии по делу секунд-майора Афанасия Протасьева, бившего молодую жену за измену и хранение приворотного зелья, открылись его резкие слова в адрес царственной особы («государство у нас безглавое», «её ли дело войну начинать»), за что в 1737 году офицер поплатился головой{257}.
В следственных делах того времени порой всплывают неожиданные подробности частной жизни Анны Иоанновны. Так, летним вечером 1732 года один из служивых Новгородского полка в казарме пересказал историю, услышанную от солдат соседнего Ладожского полка: находясь на работах в Петергофе, они и стали свидетелями того, как сама императрица, стоя у раскрытого окна, подозвала проходившего мимо мужика: «Чего де для у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» — после чего «её императорское величество пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Рассказчик умилялся, до чего государыня «до народу всякого звания милостива», но не все слушатели с ним согласились — солдат Иван Седов в сердцах брякнул: «Кирпичом бы её сверху ушиб, лутче де те денги салдатом пожаловала!»{258} Едва ли однополчане Седова считали, что жаловать надо не находившихся на тяжёлых работах солдат, а шлявшихся без дела «штатских» мужиков, но всё же донесли. Седов не стал «запираться» — только утверждал, что говорил «простотою» и в обиде: «Изволит её величество, кроме салдат, жаловать денгами мужиков». Бедняга был приговорён к казни, заменённой вечной ссылкой в Охотск, а доносителям вышла награда: трое солдат получили по пять рублей, а капрал Пасынков — целых десять{259}.
Солдат Кексгольмского полка Прохор Якунин в 1734 году объявил «слово и дело» на собрата-рядового Ивана Лощило — тот, пока доносчик молился «о здравии её императорского величества», «по-соромски» указал: «Она де гребетца (у нас этот термин обычно используют без первых двух букв. — И.К.) …и водитца з боярами за руки». Лощило вначале отпирался, но после трёх подъёмов на дыбе сознался, что источником информации являлся дворовый человек майора Егора Милюкова, который к тому же говорил, что его хозяин терпел нападения «генерала Бирона» — брата императрицына фаворита. Слуга Фёдор Фокин сослался на других «людей», а те выдали хозяина-майора — неудачливого искателя милости императрицы: «Вечор я был пьян и вошёл было я к государыне в спальню, и государыня была тогда раздевшись в одной сорочке, и увидя де государыня сожелела ево, что он пьян, и приказала ево из спальни вывесть». Похоже, надежды майора были не совсем безосновательны — в 1732 году ему, тогда гвардии капитану, за неизвестные заслуги Анна пожаловала имение с 422 душами{260}. И горевал, кажется, только о том, что сильно перебрал, прежде чем ввалился в царскую спальню, — а то бы, глядишь, государыня вывести и не приказала…
«Я бы розст[р]елял государыню императрицу, что де бояр жалует из маэоров в капитаны», — публично переживал юный «камардин» капитана Михаила Чебышева. Его хозяин в конце 1729 года сумел подступиться к фавориту Петра II Ивану Долгорукову и выпросить у него назначение плац-майором в Ригу. Но после смерти императора и опалы Долгоруковых новоиспеченного майора вместо весёлой жизни в Риге ждала отправка в полк. Отказавшись от назначения, он был разжалован обратно в капитаны и отправлен под конвоем на Украину в полевую армию{261}.
В 1735 году сын лифляндского мужика и племянник императрицы Екатерины I, обласканный судьбой кадет Мартин Скавронский размечтался: «Нынешней де государыне, надеюсь, не долго жить, а после де её как буду я императором, то де разошлю тогда по всем городам указы, чтоб всякого чина у людей освидетельствовать и переписать, сколько у кого денег». Царствовать с отъёмом денег у населения беспутному кадету не пришлось, но он был везунчиком — после порки плетьми и отсидки в тюрьме Тайной канцелярии вышел на свободу, а впоследствии дослужился до действительного тайного советника I класса и обер-гофмейстера двора Елизаветы Петровны{262}.
Для менее удачливых цена «непристойных слов» могла быть непомерно высока. В ноябре 1732 года солдат Владимирского полка Макар Погуляев поделился с приятелем Василием Воронковым соображением, что императрица Анна «живёт з генералом фелтмаршалом графом фон Минихиным» и оттого «оной фон Миних во всём волю взял», заставляет солдат работать на строительстве Петергофа. Пьяненький Воронков где-то эти слова повторил, за что и был взят под стражу. На следствии Погуляев признал, что произносил неприличные «слова», но перевёл стрелки на другого солдата, Илью Вершинина, а тот всё отрицал. Дело дошло до «розыска» — и под пыткой Погуляев сознался в оговоре. Поскольку солдат ранее уже уличался в краже, 13 февраля 1733 года он сложил голову на плахе{263}.
Наряду с искателями шальной удачи при дворе в застенки попадали люди с более твёрдыми убеждениями: осенью 1734 году был казнён бывший капитан гвардии, полковник Ульян Шишкин. Угодил он под следствие по вполне уголовному делу об убийстве соседа, солдата Семёновского полка Максима Баженова и захвате его мельницы, но на допросах сначала обвинил в преступлениях судью Сыскного приказа А.К. Зыбина, затем стал хулить отечественные порядки («ни в варварех такова беззакония не творят, как в России»), а под конец объявил «по совести своей», что «ныне императором Елисавет», а Анну Иоанновну «изобрали погреша в сём пред Богом». От своих слов бывший гвардеец не отказался, за что лишился головы{264}.
Дела канцелярии примерно раз в неделю представлялись Ушаковым на высочайшее рассмотрение вместе с «определениями» или «мнениями» канцелярии: «…по оной выписке докладывал он… её императорскому величеству, и её императорское величество соизволила оную выписку слушать». Замечания государыни и её резолюции Ушаков записывал в особые книги именных указов. Изредка — при расследовании наиболее важных дел или решении принципиальных для канцелярии вопросов — императрице подавались письменные доклады в виде изложения вопроса или краткого «экстракта» дела; Анна в таких случаях обычно ставила своеручную резолюцию: «апробуэтца», «быть по сему докладу» или «учинить по сему». Как правило, она утверждала определения Тайной канцелярии. Но были случаи — к примеру, дело по обвинению солдата Седова, — когда государыня изменяла приговор: «Её императорское величество соизволила оную выписку слушать, и по слушании соизволила указать оного Седова вместо смерти послать в Охоцк».
После того как в 1735 году кабинет-министры получили право издавать указы, приравненные к царским, многие дела Тайной канцелярии докладывались не императрице, а Кабинету, из которого уже шла докладная записка государыне; по некоторым не очень важным делам (например, о не присягнувших Анне в 1731 году людях) министры принимали решения. Но почти всегда в таких случаях вызывался Ушаков, вместе и наравне с министрами он подписывал доклады (особенно большое количество таких совместных докладов было составлено в 1738 году), которые после этого обычно утверждались собственноручной резолюцией Анны.
Однако государыня могла сама давать Ушакову поручения — например расследовать хищения во дворце («о дачах дворцовых наших съестных припасов в партикулярные домы») чиновником Придворной конторы Михаилом Бохиным. У Андрея Ивановича сохранялось право личного доклада Анне, а следовательно, и возможность спорить с министерскими решениями; и он ею иногда пользовался — например, в 1736 году добился увеличения штата своего ведомства на шесть канцеляристов (министры согласились лишь на троих).
Канцелярия тайных розыскных дел иногда исполняла роль доверенного исполнительного органа при императрице. 7 августа 1736 года Анна из Петергофа прислала Ушакову с ездовым сержантом мундшенка Алексея Самсонова с распоряжением: «…для его непотребных и невоздержанных поступок прикажите высечь батожьем безщадно и потом представить нашему кабинету, чтоб сослать ево в Азов в тамошней гарнизон прапорщиком». Канцелярии ничего не было известно о преступлении придворного служителя, но определённое самой Анной «батожье» было употреблено немедленно «в присутствии его превосходительства Андрея Ивановича Ушакова»{265}.
Исполнительному «генералу и кавалеру» приходилось выполнять и другие поручения, не имевшие прямого отношения к сыску. Однажды летом 1735 года Анна потребовала узнать, «где и отчего идёт дым», замеченный ею из окна дворца. Ушакову пришлось выяснять, что на Выборгской стороне в 12 верстах от столицы «горят мхи», поскольку несознательные грибники «раскладывают для варения оных грибов в ночь огни», и посылать туда солдат для тушения пожара. Затем императрица приказала доставить ей ведомость о количестве судов, прошедших Ладожским каналом с начала навигации, и срочно отправить на военную службу отпущенных было в отставку с «абшидами» дворцовых служителей — лакеев, мундшенков, гайдуков. Андрей Иванович по указанию Анны распорядился о починке обветшавшей псковской Покровской церкви «у пролому», в которую делала вклады её мать, царица Прасковья{266}.
Анна поручала Ушакову расследование не только политических, но и уголовных дел, имевших, как теперь принято говорить, общественный резонанс в среде придворной знати. Так, в марте 1732 года у князя Никиты Юрьевича Трубецкого, только что назначенного майором Преображенского полка, пропали «алмазные вещи» (запонка, кольцо и отдельные неоправленные «камни»). Императрица приняла эту историю близко к сердцу и повелела Андрею Ивановичу разыскать пропажу. Он быстро установил, что поручик Бутырского полка Карташов проиграл в карты какие-то драгоценности лекарю цесаревны Елизаветы Арману Лестоку. Арестованный поручик сразу же сознался в краже, после чего Ушаков лично отправился к Лестоку и изъял у него четыре «камня» и «перстень золотой с бралиантом». На раскрытие преступления ему понадобилось две недели{267}.
Ушаков, докладывавший императрице о ходе следствия и фиксировавший её указания, иногда записывал разговоры, которые вела с ним государыня. Одна из таких записей зафиксировала, что Анна приказала для производства обыска у неких колодников послать в Кириллов и Иверский монастыри офицера с солдатами, а по их возвращении доложить ей о результатах. Дело о непристойных высказываниях псковского воеводы Плещеева государыня распорядилась не расследовать — «токмо соизволила её величество указать оного Плещеева из Пскова с воеводства переменить и о перемене его сообщить в Сенат». Если Анна проявляла к делу интерес, она могла после заслушивания экстракта повелеть, чтобы обвиняемый своеручно записал показания и они были ей представлены в подлиннике{268}.
В особо важных случаях императрица сама участвовала в процессе. В 1730 году Анна лично допрашивала в Измайловском саду строптивую княжну Прасковью Юсупову, а в сентябре 1732-го читала дело «ростриги Осипа»; она поручила Ушакову выяснить, в каких именно «роскошах» обреталась в нижегородском монастыре княжна Александра Долгорукова и кто навещал её в ссылке{269}. 14 марта того же года государыня «пред собой» допрашивала Афанасия Татищева — свидетеля по делу приказчика Ивана Суханова, обвинявшего «в важном деле» генерал-прокурора Ягужинского{270}. Иногда она самостоятельно решала вопрос о наказании — кого отправить в Охотск или «на галеры».
Начало правления Анны Иоанновны сопровождалось созданием не только «вверху», но и «внизу» политических проектов, дошедших до нас в делах Тайной канцелярии. 18 июля 1733 года явившийся в «летний дом» государыни в Петергофе сенатский секретарь Григорий Баскаков потребовал вручить императрице его сочинение, где автор сокрушался об «умножении различных противных Богу вер» и для их искоренения призывал «идти с войною в Царьград». Но далее речь шла уже о конкретных непорядках: «несходстве» финансовых документов, «неправом вершении дел» и «страждущей юстиции». Секретарь предлагал приучать молодых дворян к «доброму подьяческому труду», для чего следовало завести при коллегиях 60 «юнкоров» под началом опытного приказного, который учил бы шляхтичей на примере конкретных дел{271}. После рассмотрения дела в Кабинете министров секретарь был освобождён без наказания.
Иная судьба ожидала вызвавшего интерес императрицы бывшего священника из породы вечных правдолюбцев Саввы Дугина. Угодив на каторгу за разоблачение управляющего Липецким заводом, «распопа» не успокоился. Отважный прожектёр «дерзнул донесть, в какой бедности, гонении, и непостоянстве, и во гресех, и в небрежении указов и повелений находитца Россия» от лихоимства больших и малых властей, неблагочестия, воровства и чрезмерно тяжёлых наказаний за «малые вины». Для борьбы с этим злом он считал необходимым, чтобы «едва бы не во всяком граде был свой епископ» для просвещения как духовенства, так и паствы. Прокуроров следовало, по его мнению, «отставить» по причине их бесполезности; воевод же не надлежало оставлять в должности более двух-трёх лет, а администрация при них должна быть выборная: «по 10 человек для розсылок и наряду по неделе по очереди». Дугин требовал введения принципа неприкосновенности личности («без вины под караул не брать»); наблюдать за охраной прав граждан должен был местный протопоп. «Распопа» предлагал вообще отменить телесные наказания — «батожьём бить отнюдь воспретить во всей империи»; сократить подушную подать до 50 копеек с души, а с безземельных дворовых, стариков после шестидесяти лет и детей до семи лет её не брать вовсе, как и с умерших. Однако выступавший за личную неприкосновенность и другие права человека расстриженный и сечёный каторжник считал крепостное право вполне естественным явлением и даже предлагал за выдачу и привод беглых учредить пятирублёвую премию, а им самим в качестве наказания отсекать большой палец на ноге и «провертеть» ухо; пойманным же во второй раз рубить ноги, «а руками будет на помещика работать свободно».
В застенке Дугин ни в чём не винился — напротив, собирался продолжить работу над трактатом: объяснить императрице, «каким образом в рекруты брать и как в чины жаловать, и каких лет в службе быть», но не успел — 4 апреля 1732 года был казнён на петербургском Сытном рынке{272}. Изложенные в его проекте идеи касались проблем, которые волновали шляхетское общество в 1730 году. Но новая власть не была намерена поощрять подобную инициативу ни «сверху», ни «снизу».
Неменьшее беспокойство доставляли самозванцы. Манифест 1731 года требовал присягать неизвестному «наследнику», что вызывало в народе множество слухов и толкований. В 1732 году восемнадцатилетний «гулящий человек» из-под Арзамаса Андрей Холщевников назвал себя царевичем Алексеем Петровичем. Будучи арестован, он своё царское достоинство не отстаивал, признавшись, что не раз слышал, будто «лицем похож» на покойного сына Петра I, а взять его имя уговаривали местные крестьяне и «раскольница» Марья. Кажется, это и вправду были юношеская бравада и глупость. Но в Тайной канцелярии такими вещами не шутили — 13 мая 1732 года императорский указ повелел: самозванца «казнить и тело сжечь», а на месте преступления, в Арзамасе, выставить на колу его голову и прибить на столбе «публичной лист» с указанием вины{273}.
В декабре того же года в Москву был доставлен другой «царевич Алексей Петрович», о ходе следствия над которым Анна Иоанновна требовала регулярно сообщать ей. Самозванцем оказался беглый крестьянин московского Новодевичьего монастыря Тимофей Труженик. Человек экзальтированный, он сначала призывал крестьян идти с ним в мифический «Открывонь-город»; потом объявил, что манифест о присяге издан для него, так как он и есть чудом спасшийся царевич Алексей Петрович. По донским казачьим станицам он рассылал воззвания: «И вы, голытьба, бурлаки, босяки бесприютные, где нашего гласа не заслышите, идите до нас денно и нощно!» Должно быть, мужикам интересно было слушать его поэтичные обещания уничтожить бедность на земле, одарить их «златом и серебром и золотыми каретами. И хлеба-де столько не будет, сколько золота и серебра», но попытка пламенной риторикой поднять их на выступление не удалась{274}.
На следствии арестант требовал отвезти его во дворец к «сестре» Анне Иоанновне, однако под пытками стал давать показания, назвав восемь человек в Тамбовском уезде, помогавших ему агитировать. От них следователи узнали, что у самозванца был «брат», «царевич Пётр Петрович», который оказался беглым драгуном Ларионом Стародубцевым. Труженик убедил Стародубцева назваться царевичем, а тот сумел собрать в самарских степях несколько десятков бурлаков, беглых крестьян и казаков. От имени Петра Петровича Стародубцев издал свой «манифест»:
«Благословен еси Боже наш! Проявился Пётр Петрович старого царя и не императорский, пошёл свои законы искать отцовские и дедовские, и тако же отцовские и дедовские законы были; при законе их были стрельцы московские и рейторы, и копейщики, и потешные; и были любимые казаки, верные слуги жалованные, и тако же цари государи наши покладались на них, якобы на каменную стену. Тако и мы, Пётр Петрович, покладаемся на казаков, дабы постояли за старую веру и за чернь, ка[к] бывало при отце нашем и при деду нашем. И вы, голетвенные люди, бесприютные бурлаки, где наш глас не заслышитя, идите со старого закону денно и ночно. Яко я, Пётр Петрович, в новом законе не поступал, от императора в темнице за старую веру сидел два раза и о ево законе не пошёл, понеже он поступал своими законами: много часовни поломал, церкви опоко свешал, каменю веровать пригонял, красу с человека снимал, волею и неволею по своему закону на колена ставливал и платья обрезывал…»{275}
«Пётр Петрович» и его друзья пытались выручить арестованного Тимофея, а затем решили готовить поход на Москву, но были схвачены при попытке вербовки «подданных». Следствие тянулось до осени 1733 года. Стародубцеву и Труженику отрубили головы и насадили на железный кол, а тела сожгли, их товарищи также лишились голов, а встречавшиеся с ними крестьяне были биты кнутом и после «урезания» языков сосланы к вечным работам в дальние сибирские города.
Крестьянский сын из-под Воронежа Филипп Дюков однажды «увидел перед собою на полу неболшое сверкание… и потому мыслил, что оное сверкание чинилось для ево. Дюкова, и надеялся простотою своею, что возьметца он в цари в ыное государство». В ожидании блестящего будущего претендент бродяжничал, кормясь милостыней и «портным мастерством», пока в 1734 году не был схвачен за убийство «жонки» и навечно заперт в монастыре. Другому крестьянину, Алексею Костюнину, было видение святых Сергия и Ивана Воина, которые обещали ему: «…будет де тебе государыня Анна Иоанновна обручницею», — с последующим обращением турецкого «салтана» в православие и сбавкой подушной подати. За обещанным Костюнин явился в Петербург, где был взят и как «повреждённый в уме» заточён в Кирилло-Белозерском монастыре{276}.
Послушнику Киево-Печерской лавры шляхетскому сыну Ивану Миницкому якобы явился сам Христос и объявил: «Будешь правителем великороссийским!» Монастырские власти Ивана не выдали и даже не наказали, он же воспринял это как благословение, ушёл из обители, примкнул к «партии» работных людей и в январе 1738 года во дворе казака Петра Малмеги в селе Ярославце Киевского полка объявил себя царевичем Алексеем Петровичем. Самозванец обещал: «Я де вашу нужду знаю. Будет вам вскоре радость — с турком заключу мир вечно, а вас де в мае месяце нынешнего году все полки пошлю и казаков в Полшу и велю всю землю огнём сжечь и мечем рубить». Ему поверили казаки, местный атаман, несколько солдат Новгородского полка и поп Гавриил, который уже возгласил молитву «о благоверном нашем государе царе Алексее Петровиче»; но в этот момент Миницкого схватил сотник с верными казаками. По делу проходили более шести десятков человек; в сентябре 1738 года Анна утвердила приговор: Миницкого и «роспопу Гаврила посадить живых на колья, солдата Стрелкова и наказного сотника Полозка четвертовать, у Павла Малмеги сперва отсечь ногу, а потом голову; и те головы, руки и ноги взоткнуть на колья, а тела их положить на колёса»{277}. Похоже, жестокость была вызвана реальными опасениями: на Украине было неспокойно — гетманскую власть только что упразднили, а крестьяне и казаки несли службу и терпели поборы во время тяжёлой войны с Турцией.
Беспокоили государыню и анонимные «подмётные письма». Одно из них, адресованное ей, осуждало практику отдачи на откуп богатым купцам кабацкой торговли и сбора таможенных пошлин и ставило в пример «немецкие земли», где продажа вина находилась не в казённой монополии, а «в вольности». Судя по знакомству с заграничными порядками, автор хорошо знал уловки сборщиков пошлин. В России, по его мнению, произвол откупщиков приводил к «великому разграблению всего народу»: от насаждения кабаков одни от пьянства «умирают безвременно», другие «вступают в блуд, во всякую нечистоту, в тадбы, в убивство, в великие разбои». Кроме того, из-за чрезмерного усердия хозяев питейных заведений их клиенты попадали под «слово и дело»: «Наливают покалы великие и пьют смертно; а других, которыя не пьют, тех заставливают силно, и мнози во пьянстве своём проговариваютца, и к тем праздным словам приметываютца приказныя и протчия чины, и оттого становятся великие изъяны»{278}. Интересно, что сочинивший это послание в эпоху бироновщины автор не видит здесь вины иноземцев — по его мнению, это внутренняя российская проблема.
В мае 1732 года объявилось «подмётное письмо» с обвинениями в адрес архиепископа Феофана Прокоповича и самих венценосных особ: Петру I ставились в укор народные «тягости» и увлечение «немцами», а Анне Иоанновне — продолжение его политики, в том числе разрешение браков православных с иноземцами и возвышение «господ немец», которые «всем государством завладели». Неизвестный автор сожалел: российская церковь утесняется еретиками, отложены посты и введён табак, архиереи в гонении, народ разоряется непосильными сборами; всё это приведёт к тому, что гнев Божий обрушится на государыню, а страну ожидают «глад» и «недород»{279}. Феофан не поленился исследовать текст «пасквиля» и заподозрил в авторстве иеромонаха Иосифа Решилова из числа доверенных людей тверского архиепископа Феофилакта Лопатинского.
Развернулось масштабное следствие, к которому Прокопович привлёк своих давних противников — бывшего архимандрита Маркелла Родышевского и расстриженного иеродьякона Иону («ростригу Осипа»). Первый написал ядовитый памфлет на своего гонителя — «Житие новгородского архиепископа еретика Феофана Прокоповича», а второй занимался его распространением и сам немало добавлял в текст из своих «тетратей». Новгородский архиерей показал себя мастером политической интриги — доказывал, что его недоброжелатели выступают не против него лично, а против самой Российской империи, действуя заодно с её внешними противниками. Тайная канцелярия не могла не вмешаться в богословскую дискуссию с политическим подтекстом, тем более что к тому времени следователи выяснили, что нищими из московской богадельни были переписаны десятки копий с «тетратей» Осипа.
По этому делу в застенок попали директор Московской синодальной типографии Алексей Барсов, придворные служители, монахи Троице-Сергиева монастыря. «Рострига Осип», выдав многих читателей своих тетрадей, умер в тюрьме в 1734 году. Множество людей находилось под следствием по делу об этих «подмётных письмах» до самой кончины Феофана Прокоповича 8 сентября 1736 года. Сам учёный архиерей выступал вдохновителем следствия и лично инструктировал чинов Тайной канцелярии: «Всем вопрошающим наблюдать на глаза и на всё лице его: не явится ли на нём каково изменение; и для того поставить его лицом к окошкам. Не допускать говорить ему лишнего и к допросам не надлежащего, но говорил бы то, о чём его спрашивают. Сказать ему, что всё станет говорить “не упомню”, то сказуемое непамятство причтётся ему в знание. Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать»{280}.
Среди обвинённых в хранении и распространении пасквиля на Феофана оказался один из лучших художников России Иван Никитин вместе с братьями — живописцем Романом и протопопом Архангельского собора Кремля Родионом. Они не только читали «тетрати» Осипа, но и являлись его двоюродными братьями. Кроме того, обучавшийся в Италии Иван Никитин вполне мог рассматриваться в качестве католического «агента». Из Москвы братьев отправили в Петербург и поместили в канцелярскую тюрьму в Петропавловской крепости. Следствие длилось более пяти лет (считается, что в это время Иван Никитин написал портрет самого Андрея Ивановича Ушакова, хранящийся ныне в Третьяковской галерее). За неуместное чтение Никитиных приговорили к битью плетьми и отправке «в Сибирь на житьё вечное за караулом». Тобольская ссылка закончилась только в январе 1742 года, после прихода к власти Елизаветы Петровны; но из Сибири художник так и не вернулся, умерев по дороге.
Куда большую известность получили громкие дела, в результате которых в заключение или на плаху попали представители высшей знати. Выше уже говорилось об опале фельдмаршала В.В. Долгорукова и расправе со смоленским губернатором А.А. Черкасским. За отказ принять хлопотную должность президента Камер-коллегии угодил в опалу и ссылку в мае 1731 года генерал и дипломат А.И. Румянцев. Обвинённый в не слишком значительных по нормам той эпохи служебных злоупотреблениях (покровительство зятю при получении наследства), ненавистный Анне «верховник» князь Дмитрий Михайлович Голицын был навечно заточён в каземате Шлиссельбургской крепости, где и окончил свои дни в 1737 году.
Страшной была смерть бывшего баловня судьбы — фаворита Петра II, обер-камергера и майора гвардии Ивана Долгорукова. Именно он в январе 1730 года подделал подпись на составленном отцом и дядьями подложном завещании государя. С воцарением Анны Иоанновны Иван был сослан в сибирский Берёзов. Тобольский подьячий Осип Тишин донёс (и получил в награду 600 рублей) о «непорядочных» поступках Долгоруковых: несдержанный на язык Иван говорил «важные злодейственные непристойные слова» о Бироне и самой императрице: «Наша фамилия и род наш весь пропал. Всё де это курва, растакая мать, нынешняя ваша императрица разорила, а всё де послушала такой же курвы, ростакой матери, цесаревны Елизаветки за то, что де я хотел её за непотребство сослат[ь] в монастырь»{281}. На следствии под пытками Иван поведал и роли своих родственников в составлении поддельного завещания Петра II.
Казнь последовала 8 ноября 1739 года под Новгородом. Процедура колесования предусматривала раздробление костей рук и ног путём переезда тяжёлым колесом или разбивания дубиной, после чего преступнику отрубали голову или укладывали ещё живого на колесо, которое поднималось на врытый на месте казни столб. Иван, по семейному преданию, на этот раз проявил самообладание и читал молитву, не позволив себе даже крика; хотя, возможно, его поведение приукрасили потомки{282}. Мучения на колесе истекавших кровью людей иногда растягивались на сутки и дольше, но младший Долгоруков страдал недолго — ему отрубили голову. Следом были обезглавлены его дядья Сергей и Иван Григорьевичи и бывший член Верховного тайного совета Василий Лукич. Несчастную «разрушенную невесту блаженныя и вечно достойныя памяти императора Петра II девку Катерину» заточили в Томский Рождественский монастырь «под наикрепчайшим караулом»{283}.
Утром 27 июня 1740 года, в годовщину полтавской победы, состоялась казнь обер-егермейстера и кабинет-министра Артемия Волынского. По прочтении высочайшего указа бывшему министру отрубили правую руку и голову, а его товарищам архитектору Петру Еропкину и советнику адмиралтейской конторы Андрею Хрущеву — только головы.
Подобные показательные жестокости составили недобрую славу царствованию Анны Иоанновны, об ужасах которого спустя полвека в просвещённом дворянском обществе ходили легенды. Современник Анны и Бирона Манштейн писал о двадцати тысячах ссыльных; в 1787 году заезжий латиноамериканец, испанский «государственный преступник» Франсиско де Миранда услышал от петербургских знакомых ещё более ужасные цифры: «Ужинали с господином Бецким, и он, помимо прочего, рассказал, что в крепости, находившейся прямо перед нами, во времена императрицы Анны по приказу Бирона казнили более 30 тысяч человек»{284}.
Но подлинные документы столичной Тайной канцелярии зафиксировали в «имянных списках» с 1732 по 1740 год поступление 3141 человека: в 1732 году в ведомство Ушакова попали 277 подследственных, в 1733-м — 325, в 1734-м — 269, в 1735-м — 343, в 1736-м — 335, в 1737-м — 580, в 1738-м -361, в 1739-м — 364 и в 1740 году — 287 человек{285}. Учёт был не очень точным, поэтому данные нужно корректировать с помощью других источников — например комплекса дел «о лицах, суждённых в Тайной канцелярии за ложное оказывание слова и дела». Но в целом число пропущенных «колодников» невелико, хотя записные книги не содержали имён подследственных, которые не присылались в Тайную канцелярию, а допрашивались на местах{286}. Всего за царствование Анны Иоанновны к политическим делам оказались прикосновенными (в разном качестве) 10 512 человек, осуждены 4827, а в ссылку отправились 820 преступников{287}.
Цифры достаточно скромные, особенно по сравнению с карательным размахом более поздних времён. Мрачная социальная репутация правления Анны Иоанновны в немалой степени была вызвана не столько масштабом репрессий, сколько тем, что под них нередко попадали представители благородного сословия, которых прежде всего и подозревали в неблагонадёжности. Не случайно Феофан Прокопович в похвальном слове на годовщину коронации Анны в 1734 году предельно ясно напомнил, как «вострепетали домашние злодеи»; привёл доходчивый пример: когда в Смуту неразумные подданные «понудили» царя Василия Шуйского «несамодержавным быть», в стране начались «разорение» и иностранное вторжение — и тут же помянул «недавние годы, когда неким похотелось правительства Шуйского»{288}.
Из 128 важнейших судебных процессов царствования Анны 126 были «дворянские», почти треть приговорённых Тайной канцелярией принадлежала к шляхетству, в том числе самому знатному{289}. Расправа с кланом Долгоруковых и прочие громкие дела показали, что государыня всё помнит и не спускает даже малейших проявлений своеволия.
Но порой Анна умела быть и великодушной. Жена сосланного Петра Бестужева-Рюмина не стеснялась произносить «непристойные слова к чести её императорского величества», о чём донесли её крестьяне. Но государыня вместо расследования повелела отписать мужу виновной, что отправляет жену к нему, «милосердуя к ней, Авдотье», чтобы впредь не болтала{290}. В 1735 году баронесса Степанида Соловьёва лично доложила С.А. Салтыкову, что узнала из письма своей дочери Мавры о крамольных словах её мужа, тайного советника В.В. Степанова: «Обер каморгер с ея императорским величеством любитца». Супруги попали в казематы. Следствие выяснило, что эмансипированная Мавра своим поведением («и день и ночь в гостях») сильно огорчала тайного советника («Никакой её стыд не берёт», — жаловался он тёще), но на мужа «не показала», а улика в виде упомянутого письма не отыскалась. Отвечать пришлось доносчице: Анна распорядилась Степановых освободить, а баронессу выпороть и постричь в сибирском Долматовом Введенском монастыре{291}.
Доставалось при Анне Иоанновне и представителям рядового шляхетства (они фигурировали в 520 из 646 дел в отношении «благородных») — в основном за «непристойные» бранные слова.
«В 737-м: отставного секунд майора Протасьева жена Анисья Матвеева кнутом, в Сибирь; ссылной в Сибирь бывшей аудитор Афонасей Кастамаров кнутом с вырезанием ноздрей, в Оренбург; бывшей инзарской воевода Пётр Арбенев плетми, в Оренбург; бывшей советник Тимофей Тарбеев плетми, в Камчатку» — так выглядят списки осуждённых «клиентов» Тайной канцелярии в 1737 году. Другим повезло больше — они отправились в ссылку «без наказания»: «бывшей советник Иван Анненков в Сибирь к делам; асессор Костянтин Скороходов в Азов к делам же; бывшего советника Тарбеева дети: Пётр в Сибирь в тамошние полки капитаном, Иван в Оренбурх порутчиком». В оренбургские степи, в Сибирь или на Камчатку отправились «пошехонский дворянин» Василий Толоухин, отставные прапорщики Пётр Епифанов и Степан Бочкарёв, «недоросли» Иван Буровцев и Григорий Украинцев, драгун князь Сергей Ухтомский, отставной поручик Ларион Мозолевский, подпоручик Иван Новицкий, капитан Терентий Мазовский, майор Иван Бахметьев и многие другие российские дворяне{292}.
Некоторых подследственных ожидали жестокие пытки и казнь — к примеру, проворовавшегося иркутского вице-губернатора Алексея Жолобова или Егора Столетова, на свою беду в подробностях рассказывавшего, как сестра царицы Екатерина Иоанновна сожительствовала с его приятелем князем Михаилом Белосельским. Но в целом приговоры Тайной канцелярии особой жестокостью не отличались: в 1732 году были казнены два человека — бывший чудовский архимандрит Евфимий и «каторжной невольник распоп» Савва Дугин.
Однако случались и более «урожайные» времена. Летом 1737 года в Петербурге пожар обратил в пепелище более тысячи домов, погибло несколько сотен человек; позднее в том же году горели дома на Адмиралтейском острове от Невского проспекта до Крюкова канала. На одном чердаке был найден горшок с зажигательной смесью. В результате прочёсывания всего города войсками были задержаны пришлые люди, которые на следствии сознались в поджогах. Последовал указ о «наижесточайшем наказании» виновных: 8 августа крестьянин Владимир Перфильев был «кажнён смертью, созжён»; солдатская жена Степанида Козмина «кажнена смертью, отсечена голова»; гулящий человек Пётр Петров «кажнён смертью, созжён». Спустя несколько дней «кажнён смертью, повешен за шею» огородник Антип Афонасьев; бурлаки Егор Герасимов, Фёдор Гусев повешены за рёбра; Александр Козмин, колодник Иван Арбацкой колесованы и обезглавлены; Андрей Парыгин «повешен за шею», Карп Наумов колесован и обезглавлен. В ноябре Дмитрий Михайлов и Арина Никитина «кажнены смертью, залиты горла оловом», а Егору Климову отрубили голову{293}.
Согласно книге указов Тайной канцелярии, в 1738 году были казнены бывший екатеринбургский протопоп Иван Федосеев (за «непристойные богомерзкие слова»), секретарь Яков Алексеев (ругавший государыню «курвой» и осуждавший Бирона), самозванец Иван Миницкий и шесть его товарищей. В 1739 году сложили головы на плахе четверо князей Долгоруковых и не донёсший.на них майор Семён Петров, помянутый выше клеветник Фёдор Милашевич, посадский Даниил Остафьев и бывший иеромонах Смоленского Авраамиева монастыря Козьма Ярошевич за некие «злые неправедные слова»{294}.
Всего же от эпохи бироновщины до нас дошло 1450 дел Тайной канцелярии, то есть рассматривалось в среднем 160 дел в год. От времени же «национального» правления «доброй» Елизаветы Петровны сохранилось 6692 дела; следовательно, интенсивность работы карательного ведомства не уменьшилась, а выросла более чем в два раза — в среднем 349 дел в год{295}.
Дворяне были недовольны неудачной войной, тяжёлой службой, ответственностью за выплату их крепостными казённых податей. Но эти сугубо российские проблемы появились не при Анне. Нельзя сказать, что все подследственные дворяне или чиновники являлись политическими преступниками или страдальцами за свои убеждения. Протоколы Канцелярии конфискации показывают вполне рутинную деятельность по «штрафованию» нерадивых воевод и чиновников, наложению взысканий на недобросовестных или прогоревших подрядчиков казны, разоблачению «похищений» казённых средств, взиманию недоимок — и не только с бедных крестьян. Дела из описи Канцелярии конфискации за 1740 год озаглавлены: «Об описи имения присутствующих Вотчинной коллегии за неправое решение по делу комиссарши Бартеневой», «Об описи имения подпорутчика Петра Вердеревского за неплатёж штрафных денег», «Об описи двора стольника Ивана Сытина за неплатёж штрафных денег», «Об описи дворов лейб-гвардии Московского батальона капитана Рычкова за начёт в бытность его в Семёновском полку у приходу и расходу денежной казны», «Об описи пожитков у присутствующих Юстиц-конторы за неплатёж штрафа», «Об описи двора кадета графа Сергея Шереметева за неплатёж доимки», «Об описи имения у действительного статского советника Вельяминова-Зернова за неплатёж штрафных денег».
Имения и дворы отбирались у таких же купчин, воевод, секретарей, приставленных к казённому добру офицеров и подрядчиков и по тем же причинам, что и ранее, и впоследствии: за невыполнение обязательств по отношению к государству, долги по векселям, «похищение казны». К примеру, майор Фёдор Ляпунов, находясь «у смотрения у адмиралтейских служителей мундира», допустил «начёт» на 1170 рублей 24 копейки; белозерский провинциальный воевода полковник Григорий Фустов отправил в центр «неходячую монету» на 228 рублей, его коллега из Ельца безнадёжно запустил взимание недоимки, а дворянин и асессор Степан Меженинов в 1739 году угодил под конфискацию за нежелание платить штраф за «учинённое им крестьянину Григорию Бугримову безчестье». Трудно считать жертвами бироновщины и московского канонира Петра Семёнова, продавшего «налево» четыре гарнизонные пушки, или разбойничавшего на муромской дороге помещика Ивана Чиркова.
За грехи приходилось расплачиваться собственными дворами и «деревнями», но впечатляющие размеры конфискаций относятся лишь к немногим государственным преступникам из числа бывших «верховников» и их родственников: Василий Лукич Долгоруков потерял 3848 душ, братья Алексей и Сергей Григорьевичи — соответственно 12 109 и 4544 души, фельдмаршал Василий Владимирович и его брат Михаил Владимирович — 5382 и 4858 душ, Дмитрий Михайлович Голицын с сыном Алексеем — 10 094 души{296}.
В «эпоху дворцовых переворотов» подспудная, но непрерывная борьба в правящей элите заставляла монарха быть настороже и повсюду видеть попытки покушения на престол со стороны очередной группы недовольных. Другое дело, что реагировать на полупьяные разговоры о «перемене» власти или очередные «непристойные слова» в адрес государыни или её министров было легче, чем предотвратить очередной переворот…
Слухи о появлении совета ближайших к императрице лиц, или Кабинета министров, появились уже весной 1730 года; на деле его формирование растянулось на полтора года — пока проходило ограничение состава и влияния Сената. Новый орган должен был взять на себя многие функции бывшего Верховного тайного совета, но при этом не иметь поползновений на замену собой монарха. В 1730–1732 годах депеши иностранных дипломатов полны сообщений о возникновении и распаде различных придворных «партий». «Я прежде сказал, что люди, обретшие влияние и соединённые общими интересами, были граф Бирон, Ягужинский и старший Левенвольд. Теперь это переменилось: Ягужинский, видя, что последний старается руководить его намерениями в свою пользу и управлять всем, отделился от этой партии и составил себе другую, чтобы умерить влияние первой; эта партия — фельдмаршала Долгорукого. Она во многих случаях ограничивает влияние первой и препятствует ей в чём только может. Вследствие такого противодействия Бирон и Левенвольд начинают, по-видимому, избегать их и говорить, что они не в состоянии ничего провести, в особенности что касается до противной партии, хотя они пользуются благосклонностью царицы, но страх заставляет их быть осторожными. Бирон действует робко, советуясь со своим ментором, тем более что он не любим. Вследствие такого антагонизма всё страдает и откладывается в долгий ящик» — такую картину закулисных столкновений при дворе Анны Иоанновны нарисовал в мае 1731 года саксонский посланник Иоганн Лефорт в донесении своему королю{297}.
Однако едва ли стоит считать итогом этой борьбы победу «немецкой» придворной группировки. «Немцы», прежде всего Бирон и клан Левенвольде, действительно оказывали сильное влияние на Анну, но не стоит преувеличивать их сплочённость. С ними объединялись исконно русские вельможи М.М. Голицын, А.М. Черкасский, П.И. Ягужинский, Н.Ф. Головин, а сами «немцы», борясь за царские милости, интриговали друг против друга. Дипломаты докладывали и о конфликтах Бирона с Остерманом, а Остермана — с Минихом{298}. К тому же выдвигались не только иноземцы. Так, в начале царствования Анны карьеру сделал князь Алексей Иванович Шаховской: в 1730 году стал сенатором и генерал-адъютантом; в 1731-м — подполковником нового гвардейского полка; в 1732-м получил тысячу душ и дом в Петербурге; в 1733-м — чин генерал-лейтенанта.
Летом и осенью 1730 года Рондо и Лефорт докладывали об объединении Бирона, Ягужинского и Левенвольде для борьбы с Остерманом. Успех казался несомненным; английский консул докладывал в Лондон о настроениях «всего старого российского дворянства», «с нетерпением ожидающего свержения фаворитов». Но как только Ягужинский, назначенный в октябре 1730 года генерал-прокурором Сената, попробовал вернуть себе прежнее влияние и стать кем-то вроде первого министра, его недавние союзники тут же объединились с Остерманом. В результате вошедший было в «силу» министр (к началу 1731 года он стал графом, шефом нового Конногвардейского полка и начальником Сибирского приказа) начал терять «кредит». К концу года «шумного» и невоздержанного на язык Ягужинского отправили подальше от двора и Сената — послом в Берлин. Из круга претендентов на роль ближайших советчиков императрицы выбыл и С.А. Салтыков.
В ноябре 1731 года Кабинет министров был создан. В него вошёл престарелый канцлер Гавриил Иванович Головкин, олицетворявший преемственность с эпохой Петра Великого, но никогда не претендовавший на самостоятельную роль. Вторым его членом стал князь Алексей Михайлович Черкасский, «человек доброй, да не смелой, особливо в судебных и земских делах», по характеристике генерала В. де Геннина, хорошо знавшего бывшего сибирского губернатора по совместной работе. Знатный вельможа, хозяин огромных владений и родового двора в Кремле, канцлер и андреевский кавалер отныне ни в каких политических «партиях» замечен не был. Эти качества обеспечили князю политическое долголетие: он благополучно пережил царствование Анны, два последующих переворота и скончался в почёте уже во времена Елизаветы{299}.
«Душой» же Кабинета и реальным министром иностранных дел империи стал Андрей Иванович Остерман. Над его «дипломатическими» болезнями и скупостью посмеивались, но обойтись без высококвалифицированного администратора, умевшего грамотно проанализировать и изложить суть проблемы и предложить пути её решения, не могли. Для противовеса Остерману после смерти Головкина в состав Кабинета последовательно вводились его оппоненты из русской знати: сначала возвращённый из почётной ссылки Ягужинский (1735), затем деятельный и честолюбивый А.П. Волынский (1738) и, наконец, будущий канцлер А.П. Бестужев-Рюмин (1740).
В «Слове в день коронации… Анны Иоанновны», посвященном первой годовщине царствования, Феофан привёл показательное сравнение: обретшей самодержавную власть императрице выпали «беспокойство, тягота, труды», а её подданным — «сладкия плоды, покой, облегчение, беспечалие». Корона не только даёт честь и славу, но и «уязвляет» «главу» монархини, поскольку требует «бесчисленных попечений», «чтобы главы подданных… в тишине и веселии пребывали»{300}.
X. Манштейн писал в мемуарах о желании Анны Иоанновны «вникать во все дела»; о стремлении государыни «во всё вникать и всё видеть» сообщал своему двору и Лефорт. Журнал Кабинета министров перечислил дела, решавшиеся с участием государыни 13 ноября 1731 года:
«… Потом изволила в Кабинет прибыть её императорское величество.
В то прибытие, во-первых, чтены принесённые из Коллегии иностранных дел реляции, отправленные из Царяграда.
Потом чтены пункты, учинённые о кадетском корпусе, где оному и каким порядком быть.
Ея императорское величество изволила подписать следующие указы: 1) в Соляную контору — об отпуске в комнату государыни принцессы денег 3000 рублёв; 2) в Сенат — о счислении воинских чинов пред гражданскими и прочими по прежней табели в рангах старшее, кроме первых двух классов; 3) в Сенат же — о неназывании придворным и гражданским чинам, против рангу своего военными чинами, а военным, кои чинами ниже генерала, просто генералами;
4) к генералу фон Вейсбаху — о выборе и о присылке, против меры, великанов от 15 до 20 человек и о посылке с ханского письма перевода и о переводчике.
Потом чтён доклад господ министров о даче жалованья, против прежних окладов вдвое, определённым в Кабинет: секретарю Козлову по тысяче, камериру Пташкову по пятисот по сорока рублёв на год, который доклад её императорское величество всемилостивейше конфирмовать и собственною своею рукою подписать соизволила.
Изволила её величество отдать поданное прошение новгородского архиепископа Феофана о даче синодальным членам жалованья, которое по отбытии её величества из Кабинета приказано сообщить к учинённой о жалованьи их выписке, и как справка взята будет, в то время доложить»{301}.
Как видим, рабочий день государыни был довольно напряжённым: надо было вникнуть в «чтённые» ей доклады по разным делам, которые явно требовали размышления, обсуждения и не всегда могли быть решены тотчас же; надлежало подписать указы — одни (например, о выдаче денег на содержание племянницы) были инициированы ею; другие же требовали заблаговременного согласования или, по крайней мере, внимательного прочтения перед подписанием. Наконец, сама императрица давала поручения министрам — или, как в данном случае, передавала им для решения полученное ею прошение.
В другой день, 11 декабря, она составляла резолюции на сенатских докладах и прочих документах и «слушала» челобитные:
«…3) о бытии ландмилицким офицерам против армейских рангою ниже; 4) о позволении продажею деревень на расплату долгов князь Александровой жене Долгорукого;
5) о позволении в Риге печатать немецкие учебные книги;
6) на челобитной бригадира Сойманова — о увольнении на год; 7) на счёте агента Симона о выдаче ему из Монетной конторы задело 14 кавалерии 5878 рублёв 80 коп., а остаточного золота — о принятии в тое контору.
И при том её императорскому величеству докладывано по прочим же сенатским докладам и по челобитным, которых, слушав, изволила указать следующее:
По 1-му — о даче жалованья вдовам, коих мужья из службы отставлены, против тех же жён, которых в службе убиты и померли, — и в том им отказать; по 2-му — о повышении чином артиллерии обер-кригс-комиссара Унковского — отложить до конфирмации артиллерского парка; по 3-му — о даче Гессен-Гомбургскому князю столовых и пансионныхденег — оной доклад её императорское величество изволила взять к себе.
По челобитным:
По 1 -ой — о даче жалованья генералу Чернышёву — изволила к себе же взять, а справка оставлена; по 2-ой — о пожаловании генерал-майора князя Шаховского, из меншиковских, Домашневой мызой — отставить.
Да по 4-м челобитным: 1) генеральского сына Григория Чернышёва об определении в службу; 2) Богдана Родионова о награждении рангом; 3) камор-лакея Якова Масальского о награждении лавками; 4) Василия Татищева о пожаловании деревнями — изволила указать отложить»{302}.
Резолюции на докладах могли быть предельно краткими: «Опробуэца», «Отставить», «Выдать», «Быть», «Учинить по сему», — но их начертание должно было предваряться прочтением документа или хотя бы некоторым пониманием сути предложения, каковое надлежало утвердить «собственной её императорского величества рукой». Какие-то решения можно было принять на основе житейского здравого смысла: не очень справедливо, если жёны покойных отставников будут получать такое же жалованье, как супруги павших в бою или умерших на действительной службе. Но относительно простой вопрос о чине обер-кригскомиссара Унковского оказался увязан со штатом «артиллерского парка»; едва ли Анна была в нём компетентна, и скорее всего, решение было подсказано более сведущими министрами.
Просьбы о «деревнях» или прочих «награждениях» трудностей понимания не вызывали, но зато требовали знакомства с просителем или по крайней мере осведомлённости о его заслугах; к тому же нужно было учитывать уже сделанные пожалования и реакцию столь же достойных, но по каким-то причинам обойдённых претендентов. Награды и «произвождения» являлись важнейшим рычагом власти, и окончательное решение этих вопросов нельзя было передать даже доверенным министрам — это означало бы фактическое ограничение «самодержавства». Да и высочайшие милости надлежало дозировать — иначе все начнут просить.
Поэтому какие-то прошения Анна указывает «отложить», другие берёт «к себе», хотя, например, справка о службе и, соответственно, выплате жалованья Чернышёву уже подготовлена и решение в принципе можно принять сразу. Но Анна решила подумать — и не зря. Через три дня она известила министров: в 1726–1729 годах, будучи губернатором в Риге, Чернышёв «сверх ассигнации перебрал» — и повелела подсчитать, «сколько с зачётом перебранного имеет быть в даче».
Заслуженного бригадира Леонтия Соймонова после девятилетней службы в новоприсоединённых прикаспийских провинциях она отпустила на год, но отказала в просимой «деревне»{303}. А награждать генерал-адъютанта Шаховского, по её мнению, ещё не время — и вопрос был «отставлен». Но это не знак немилости — на него у Анны имелись иные виды: 15 декабря князь был назначен на завидный пост подполковника ново-учреждённого полка Конной гвардии с личным подчинением государыне-полковнице. Шаховской пришёлся к месту — и награждение последовало: в июле 1732 года он получил немалые «деревни» (1023 души) из конфискованных владений фельдмаршала В.В. Долгорукова, а в сентябре — отписанный в казну петербургский двор секретаря Романа Хрисанфова{304}.
Императрица могла и проявлять инициативу. Так, на заседании 6 декабря 1731 года она предложила министрам сочинить указы, которые не были кабинетскими «заготовками»:
«…Да сверх того изволила её императорское величество указать написать в Сенат указы:
1) по прошению действительного тайного советника графа Ивана Головкина об увольнении его лейб-гвардии из Конного полку, а вместо того о присутствовании в Сенате; 2) по доношению Соляной конторы о посылке указов в коллегии и губернии, чтобы по промемориям и указам из той конторы исполняли без продолжения; 3) в Военную коллегию — о непереводе из полку в полк по прошениям офицеров; о посылке по прошению греческих патриархов денег, а именно в Иерусалим ко гробу Господню 2000 рублёв да к иерусалимскому и антиохийскому патриархам по 1000 рублёв.
Чтена краткая выписка о князь Алексее Долгоруком с детьми в показанных на них от приставленного к ним капитана Шарыгина ссорах, из которых некоторые слова они подлинно говорили, а других по следствию не явилось; и её императорское величество изволила указать: оным Долгоруким сказать указ, чтоб они впредь от таких ссор и непристойных слов имели воздержание и жили смирно под опасением наижесточайшего содержания, а сибирскому губернатору велеть к ним офицеров определять самых добрых и верных людей»{305}.
Челобитные графа Головкина и восточных патриархов вполне могли попасть ей в руки не через Кабинет министров. А доходы, которыми ведала Соляная контора, являлись источником поступления собственных («комнатных») средств государыни, и её указы должны были исполняться незамедлительно. Понятно, что Анну интересовали сведения об опальных Долгоруковых — и её реакция последовала незамедлительно. На следующий день все требуемые указы были изготовлены и подписаны царицей.
В последний день декабря 1731 года государыня поспешила с заменой российского представителя при украинском гетмане: «…Её императорское величество изустно изволила указать: 1) генерала Семёна Нарышкина от министров при гетмане уволить, а вместо него отправить туда камергера князя Александра Черкасского, а на его место в Митаву послать действительного камергера князь Петра Голицына…» Как следует из журнала, в тот же день она изменила решение: Нарышкин остался на Украине, а князь Черкасский был назначен губернатором в Смоленск. Сумели ли члены Кабинета убедить императрицу или на то были иные причины, остаётся неизвестным.
Тогда же последовало высочайшее распоряжение: «…по извету лейб-гвардии Измайловского полку фурьера Александра Колычева о показанном — о непристойных словах в бытность его в Симбирску — деле исследовать генералу Ушакову, и для взятья показанного дела и принадлежащих к тому следствию людей послать нарочного офицера, а симбирского воеводу князь Василия Вяземского переменить из Сената, а что оной изветчик Колычев о том изветном деле, пришед ко двору её императорского величества, извещал необычайно, яко бы о неизвестном деле, и за то, по учинению указа, отослать его в полк…»{306} Донос Колычева, скорее всего, поступил по команде — через гвардейское начальство, потому Анна и дала распоряжение «следовать» его начальнику Тайной канцелярии. При этом пытавшийся выслужиться доносчик вызвал монаршее неодобрение, а потому и был отослан в полк — вероятно, без полагавшейся за уместное «доношение» награды.
Как видим, в начале царствования императрица явно старалась прилежно трудиться. С 3 ноября по 31 декабря 1731 года она встречалась с министрами 31 раз — практически каждый день: либо сама «изволила присутствие иметь» в Кабинете, как во время вершения дела фельдмаршала В.В. Долгорукова, либо министры «ходили вверх к её императорскому величеству (иногда, как 12 и 31 декабря 1731 года, дважды в день).
Взятый темп государственных трудов, видимо, оказался для государыни непосильным. В 1732 году она появилась в Кабинете министров только два раза, при этом 2 июня явно экспромтом, поскольку никого не обнаружила: министры заседали в порученных им комиссиях{307}. С 8 по 15 января Анна Иоанновна была занята переездом из Москвы в Петербург, и министры посетили императрицу всего восемь раз. В феврале таких посещений тоже было восемь, в марте — 17, в апреле — 14, в мае — 12; на этом уровне интенсивность общения Анны со своими министрами осталась и в дальнейшем.
С 1734 года в журналах заседаний Кабинета министров указания на «хождение» к государыне исчезли, но остались подписанные как министрами, так и императрицей указы и резолюции. Министры взвалили на себя значительную часть проходящих через Кабинет дел. Не случайно А.П. Волынский в сердцах сетовал на перегруженность: «Мы, министры, хотим всю верность на себя принять, будто мы одни дела делаем и верно служим. Напрасно нам о себе так много думать: есть много верных рабов, а мы только что пишем и в конфиденции приводим, тем ревность в других пресекаем, и натащили мы на себя много дел и не надлежащих нам, а что делать, и сами не знаем».
Приведённая ниже запись в журнале только об одном дне из жизни Кабинета (от 9 сентября 1735 года) подтверждает обилие решаемых министрами самых разных вопросов:
«На реестре поданным из Сената доношениям подписано рукою генерала графа П.И. Ягужинского: отослать в Сенат 1) по челобитью Есипова жены племянника родного Алексея Кушникова, да оного Есипова сестры родной Ульяны Травиной об отдаче им по наследству оставшихся после оного Есипова и жены его денег 12 511 руб., которые употребляются к корабельным делам; 2) о противностях дворцового села Софь-ина в недаче межевщику межевать спорных с графом Мусиным-Пушкиным земель — в Дворцовую канцелярию; 3) о выдаче иноземцу купцу Эверсу за поставленную в Санкт-Петербург соль невыданных денег — отказать и послать в Сенат; 4) об отставном майоре Якове Свечине, что он составил на недвижимое умершего Батюшкова имение купчую и именем того Батюшкова сам руку приложил — отослать к решению, куда надлежит по указам; 5) по доношению генерала фельдмаршала графа фон Миниха о определении вновь пошлины на проезжих из Москвы в Санкт-Петербург и от Санкт-Петербурга в Москву дорогах — отказать; 6) во известие о требовании в артиллерию заимной суммы 300 тысяч руб. — тоже;
7) о невзыскании со вдовы Сабины фон Графеновой с отданной на аренду мужу её мызы арендных денег — отказать;
8) о рижских дорогах — по-прежнему ль в Штатс-контору отсылать или как указом поведено будет — определение имеется; 9) о делании у города Архангельского промышленникам староманерных водяных судов — отказать»{308}.
Теперь сами министры распоряжались порой весьма значительными денежными суммами (15 тысяч рублей резиденту в Стамбуле Вешнякову или 150 тысяч рублей на полки «команды» генерала Вейсбаха); принимали на службу, в том числе и в гвардию, иноземных офицеров; своими указами разрешали в гвардейских полках отпуска и производили в чины; даже освободили от смертной казни нескольких убийц-малороссиян и отказали в выдаче ста тысяч рублей («оставить до будущего определения») на строительство императорского «ягд-гардена» в Екатерингофе{309}.
По нашим подсчётам за три года царствования (1732, 1735 и 1738) можно составить представление о количестве выходивших за подписями Анны и министров указов и резолюций, помещённых в приложении к журналам{310}.
Месяц | Количество подписанных указов и резолюций | |||||
1732 г. | 1735 г. | 1738 г. | ||||
Анной | министрами | Анной | министрами | Анной | министрами | |
январь | 57 | 2 | 3 | 16 | 9 | 22 |
февраль | 43 | 5 | 22 | 16 | 3 | 28 |
март | 71 | 5 | 14 | 8 | 12 | 40 |
апрель | 21 | 5 | 15 | 22 | 17 | 22 |
май | 44 | 1 | 13 | 30 | 10 | 26 |
июнь | 38 | 6 | 18 | 38. | 8 | 20 |
июль | 33 | 2 | 18 | 37 | 6 | 36 |
август | 28 | 3 | 8 | 35 | 4 | 30 |
сентябрь | 42 | 4 | 1 | 41 | 0 | 33 |
октябрь | 94 | 6 | 5 | 70 | 0 | 24 |
ноябрь | 64 | 11 | 7 | 56 | 3 | 21 |
декабрь | 71 | 5 | 5 | 30 | 4 | 24 |
Итого | 606 | 55 | 129 | 399 | 76 | 326 |
Всего | 661 | 528 | 402 |
Сохранившийся в бумагах Кабинета подсчёт результатов его работы за 1736 год впечатляет: на 724 указа министров приходится 135 именных указов Анны, а на 584 министерских резолюции на докладах и «доношениях» — 108 высочайших{311}. За январь — июнь последнего года царствования за подписью императрицы состоялось 57 указов и резолюций; за подписью министров — 177.
На первый взгляд очевидно ослабление роли императрицы в системе управления. Если в начале царствования подавляющее большинство решений (551 из 606–91 процент) шло за её подписью, то в 1735 году, когда именной указ от 9 июня приравнял подписи трёх кабинет-министров к автографу государыни{312}, она подписала 129 документов (24,4 процента, а в 1738-м и того меньше — 76 (18,9 процента). Конечно, Анна не любила вникать в рутину повседневной административной работы. «А ныне мы живём в летнем доме, и лето у нас изрядное, и огород очень хорош», — радовалась она в июне 1732 года и требовала, чтобы её не беспокоили делами «малой важности». Однако приведённые цифры не так однозначны.
Во-первых, как до, так и после указа от 9 июня не все документы с царской «апробацией» отражены в бумагах Кабинета — что-то передавалось напрямую в Сенат или другие учреждения (дворцовое ведомство или Тайную канцелярию), исполнителям и просителям. Так, в июне 1735 года Анна издала именной указ о подчинении Сестрорецких заводов генералу де Геннину, распорядилась не бросать «сор» в реки Мью (Мойку) и Фонтанку, дважды запретила частным лицам вывозить из страны ревень и резолюцией на сенатском докладе разрешила отвести землю у Гжатской пристани «купецким людям». В июле она утвердила два доклада Сената (о печатании Библии и о строительстве гостиного двора в Петербурге) и «мнение» Кабинета о создании нового производства на Сестрорецких заводах, повелела дворцовым учреждениям исполнять её устные распоряжения, переданные через обер-гофмаршала и гофмаршала. В августе — приказала Военной коллегии принимать обратно на службу уволившихся с повышением ранга офицеров-иноземцев с теми чинами, которые они имели до отставки, и выдала жалованную грамоту «иллирийскому графу» Савве Рагузинскому о «вольной торговле» в России{313}. Эти повеления, за исключением «мнения» министров, в журналах Кабинета не значатся.
Во-вторых, Анна получала информацию не только от министров — на её имя шли и другие потоки корреспонденции. Сборник именных указов по Военной коллегии за 1734 год показывает, что государыня «работала с документами»: утверждала пожалования в чины и отставки, распределение гвардейцев в полевые полки, приём фельдмаршалом Минихом иноземных офицеров на русскую службу; решала вопрос о содержании пленных поляков в Риге, назначала полковых командиров в Низовой корпус. Доходили до неё и некоторые челобитные — например полковника Невского полка Ивана Кудаева, просившего «наградить меня пропитанием». 53-летний боевой офицер был сражён «пароличной болезнью» и в 1731 году «отрешён» от командования, но не уволен, однако жалованья не получал; все имевшиеся средства ушли на лечение, и жить стало не на что — из девятнадцати его крепостных душ половина померли или разбежались. Анна повелела: «Оного Кудаева по представлении Военной коллегии от службы отставит[ь] и для ево убожества выдат[ь] ему жалование и за рационы по день отставки без вычету, что он был на лечении»{314}. Как и кабинет-министры, чиновники Военной коллегии готовили для императрицы доклады и представления и предлагали резолюции, которые государыня утверждала собственноручной подписью.
Отдельно государыня вела переписку с камергером А.А. Черкасским, ведавшим её имениями в Курляндии. По дворцовым делам она сносилась непосредственно с обер-гофмаршалом Р. Левенвольде. Известна книга её указов московскому главнокомандующему и обер-гофмейстеру С.А. Салтыкову. Посылала она указы и в Сенат, и в Комиссию по составлению нового Уложения{315}. Очевидно, она получала аналогичные документы из других ведомств и отвечала на них.
Бумаги приходили к ней и с мест. На их основании Анна ставила задачу: «Господа кабинет министры. При сём прилагаются присланные реляции из Цариченки от генерала майора князя Трубецкого, по которым, росмотрев, учинить что потребно и послать с тем же присланным куриэром надлежащие в подтверждение указы. По сему нашему указу вы неотменно поступать имеете. Анна. Петергоф. 3 августа 1736»{316}.
В-третьих, и в 1731–1732 годах, и позднее императрица подписывала уже заготовленные для неё указы и решения («…да на семи докладех приказано подписать резолюции» — зафиксировал журнал заседаний Кабинета министров 4 декабря 1732 года); подготавливали такие резолюции и члены Кабинета, и компетентные руководители ведомств — например фельдмаршал и президент Военной коллегии Б. X. Миних{317}. Корявый, рубленый почерк царицы хорошо узнаваем; часто она только подписывалась: «Анна»; сами же резолюции на докладах были написаны разными, но профессиональными почерками кабинетских чиновников.
Однако государыня не просто подмахивала заготовленные документы; «реестр докладом» 1731 года из делопроизводства Кабинета с пометками на полях свидетельствует: она «изустно» указывала, что именно должно быть в резолюции:
Велено отпускать из Штатс-конторы … Кронштацкую гавань велеть строить каменную, а на строение на нынешней год 31614 рублёв 38 копеек отпустить из Штате конторы, а впредь чтоб по толикому ж числу на год отпу скать из соляной суммы
К разеуждению оставлено … О определении в Манетную контору главным судьёю кого её императорское величество ука жет, и о представлении в прибавку к прежним в члены Богдана Аладьина, Юрья Кологривова
Велела определить … По требованию Военной колегии о определении в ту колегию за недоволством членом статского советника Володимера Борзово, которой был в Военной комиссии, а ныне за определе нием той комиссии в Санкт-Питербурхе остал ся без определения
Обождать велела … По челобитной царя Грузинского о пожаловании ему и фамилии ево и протчим при нём обретающимся, кроме царевича Бакара, вместо определения ему годовой денежной и хлебной дачи, деревень, с которых бы могло доходов денежных и хлебных сходить, сколко ныне им даётся, и о росписании тех вотчин в дачю ему, царю, и фамилии ево мужескому полу».{318}
Даже по опубликованным журналам Кабинета видно, что императрица перед принятием решения как минимум пыталась разобраться в представляемых ей бумагах и указывала министрам:
«…1) по челобитью рижского жителя Велса, который был от купцов стряпчим, писать из Кабинета к губернатору, ежели об нём купцы в стряпчие требовать будут и в том никакого препятствия и подозрения не явится, то его определить по рассмотрению; 2) о взятой ко дворцу ревельской мызы Гроссаус, которую требует наследник Шаренберг о возвращении — учинить договор с челобитчиком, что возьмёт; и на чём поставлено будет, о том представить. При чём быть и обер-гоф-маршалу; 3) о Тимофее Кутузове — по взятой из Военной коллегии справке и по репорту генерала графа фон Вейсбаха — писать генералу-фельдмаршалу из Военной коллегии к помянутому генералу графу фон Вейсбаху, чтоб прислал подлинную справку, в какой ранг он, Кутузов, в ландмилицкие полки прислан, и потом в которых годех и от кого и по каким указам в повышение чинов определён, и ныне в каком ранге состоит и в котором полку; 4) по доношению из Москвы генерала графа Салтыкова о выигрышных князь Юрия Долгорукого на лекаря Лештока деньгах 500 рублях — его, лекаря, допросить»{319}.
Порой она сама сочиняла нужную резолюцию, демонстрируя, что внимательно читала бумагу и уяснила суть дела. Так, 19 июля 1734 года императрица из Петергофа давала указания по случаю окончания военной кампании в Польше:
«Резолюция на доклад из Кабинета:
1) Что надлежит до Понятовского, в том мы довольны, ежели он из детей своих одного пришлёт сюда в аманаты.
2) Пленным солдатам денег по 3 копейки в прибавок к провианту давать позволяется.
3) Шведских офицеров отпустить в их отечество, токмо со взятием с них такого под присягою реверсу письменно, чтоб они впредь ни противу нас, ни против наших союзников ни у кого в войсках служить не имели, и, посадя их на один галиот, отослать прямо в Стокгольм.
4) С артиллериею обождать до тех пор можно, покуда мы получим ведомость от Зунда.
И оное всё написав, подписать вам, министрам, и отправить.
Анна»{320}.
Для неё же готовились и были «читаны» расписанные «по пунктам» выписки из реляций российских дипломатов (А.Г. Головкина из Гааги, К. Бракеля из Копенгагена, П.И. Ягужинского из Берлина и др.) «с малыми ремарками, что разсуждается в ответ написать», а также экстракты доношении отправленного к австрийскому двору обер-шталмейстера К.Г. Левенвольде с мнениями, «что на оные ответствовать можно». Таким же образом подавались выжимки из донесений командующих армиями Миниха и Ласси с отметками, «что исполнено и какие указы посланы»{321}.
В 1730-е годы Россия после паузы вновь начинала проявлять внешнеполитическую активность: успешно вмешалась в Войну за польское наследство (1733–1735), посадила на трон Речи Посполитой своего ставленника — саксонского курфюрста, начала большую войну с Турцией, чтобы «уничтожить» позорный для России Прутский мир 1711 года.
Документы Кабинета показывают, что при выработке плана решающей кампании 1739 года императрица переправляла подаваемые ей доклады и «пункты» фельдмаршала Миниха аккуратному и осторожному Остерману — именно его рукой написаны черновые резолюции. Остерман отнюдь не был противником войны, но и одобрять все распоряжения Миниха и, соответственно, разделять с ним ответственность не спешил, часто оставляя решение «на его генерала фелтьмаршала собственное рассуждение» — и ответственность{322}.
Немногие известные письменные распоряжения Анны по поводу военных действий и внешней политики показывают, что и в этой сфере императрица здраво оценивала обстановку:
«Андрей Иванович, из посланных вчерашних к вам репортов и челобитной и в письмах, в которых он (фельдмаршал Миних. — И.К.) пишет к обер-камергеру, довольно усмотрите, какое несогласие в нашем генералитету имеется, чрез что не можно инако быть, как великой вред в наших интересах при таких нынешних великих конъюктурах. Я вам объявляю, что война турецкая и сила их меня николи не покоит; только такие кондувиты, как ныне главные командиры имеют, мне уже много печали делают; потому надобно и впредь того же ждать, как бездушны и не резонабель они поступают, что весь свет можеть знать. От меня они награждены не только великими рангами и богатством, и вперёд их я своею милостию обнадёжила, только всё не так, их поступки не сходны с моею милостию, того ради принуждена буду другие меры взять и через сие вам объявляю:
1. Нам одним Турецкое государство вовсе разорять или сгубить невозможно будет, и нынешнего года довольно это показало наше войско, как люди и лошади пропали; хотя на будущей год она (армия. — И.К.) и будет комплектована, только это все люди молодые будут.
2. По всем ведомостям Персия мир с ними хочеть делать.
3. Цесарь (австрийский император. — И.К.) до сих пор чрез своего министра Талмона больше наше дело испортил, им как помогал, и видится по всем делам, что они своим обнадеживанием нас довольствовать хотят. В июне месяце Остейн деклеровал, что в половине сентября подлинно цесарское войско в действо вступит против Порты, после того отложило до перваго октября. Сентябрь и октябрь по новому прошли, а ничего не сделали, и по ведомостям они своё войско по винтер-квартирам распускают.
4. Теперь надобно разсудить, и требую вашего совета:
— Что при таком несогласии наших генералитету делать и как им знать дать о их поступках, которые не только касаются до наших интересов, но и до чести нашей.
— Прусской (Прутский. — И.К.) трактат был великой вред и безчестье нашему государству, которой в ту пору из нужды был делан, и ежели такой способ найдётся, чтобы этот трактат уничтожен был, также старые наши границы присовокупить, не лучше ли войну прекратить, как при таких обстоятельствах, как выше сего помянуто, продолжить? Только как в том деле зачинать, то мы на ваше искуство и верность надеемся; вы можете обнадёжены быть, что я вас и фамилию вашу николи в своей милости не оставлю и желаем вам скорого здоровья и пребываю в милости.
Анна»{323}.
Это недатированное письмо Остерману написано, скорее всего, в конце 1736 года. После удачного начала Турецкой кампании армия с большими потерями отступила из Крыма, генералы перессорились, а союзники-австрийцы не помогли. Анну волновала не столько военная мощь Турции (хотя она и понимала, что в одиночку Россия воевать не может), сколько бесталанность «генералитета», отсутствие поддержки со стороны Ирана и Австрии.
Даже уменьшение количества высочайших подписей не означало самоустранение императрицы от участия в государственных делах — скорее свидетельствовало об освобождении её от утомительного знакомства с растущим объёмом входящих в Кабинет бумаг. В январе, феврале и марте 1735 года, согласно кабинетским журналам, туда поступило 287 документов (98 + 76 + 113), а за те же три месяца 1738 года — уже 1165 (соответственно 330 + 395 + 440). Бывали совсем горячие дни — так, 14 октября 1738 года министры должны были наложить 28 резолюций.
Опубликованные журналы Кабинета за десять лет поражают разнообразием проходивших через него дел и высокой степенью «ручного» управления государством, когда ни Сенат, ни отраслевые органы не рисковали брать на себя ответственность за решение не столь уж и сложных вопросов и оно передавалось на самый верх. Например, когда в июле 1735 года обнаружилось «умедление» с доставкой из Риги провианта для солдат и моряков Кронштадта из-за отсутствия кулей и рогож, соответствующие указания петербургскому обер-коменданту пришлось давать министрам Кабинета. А в марте 1738 года, когда новгородский вице-губернатор Бредихин признал свою неспособность определить «к делам» местных дворян — одни не были годны «за ранами и другими неудобностями», другие «не служили и живут в домех своих» или «паспортов и указов в губернскую канцелярию не подают», — кабинет-министры отправили дело в Сенат с повелением (едва ли, впрочем, действенным) «учинить постоянное определение… к каким делам именно и кого из живущих в домах взять позволить»{324}. Анна Иоанновна лично решала участь «закомплектных кобылиц» в гвардейских полках и одобряла образцы обер-офицерских палаток; к ней же министры носили на апробацию новый «адмиралтейский мундир» — как же не оценить покрой и шитьё?
Огромное количество времени (порой министры заседали «с утра до ночи») отнимали всевозможные дела финансового управления: проверка счетов, отпуск средств на разные нужды, рассмотрение просьб о выдаче жалованья. Позднее на первый план выдвинулись вопросы организации и снабжения армии в условиях беспрерывных военных действий в 1733–1739 годах. Наряду с принятием важнейших политических решений (о вводе русских войск в Польшу, строительстве флота, проведении рекрутских наборов и сборе лошадей для армии, борьбе с эпидемией, составлении «окладной книги» государственных доходов) Кабинет отдавал множество частных административных распоряжений: об экзаменах кадетов, «приискании удобных мест для погребания умерших», распределении сенных покосов под Петербургом, разрешении спорных судебных дел и рассмотрении бесконечных челобитных о повышении в чине, отставке, снятии штрафа и т. д. Первые вельможи империи разрешали постричься в монахи однодворцу из города Новосиля Алексею Леонтьеву, обсуждали челобитную украинского казака Троцкого о передаче ему имения тестя, лично рассматривали план и чертёж фасада каменного «питейного дома» и образцы армейских пистолетов и кирас; определяли, сколько дров и свечей в сутки должны выдавать хозяева находящимся у них на постое военным…
Сохранившиеся среди бумаг Кабинета перечни распоряжений Анны показывают, что даже во время летнего «отпуска» в Петергофе она занималась делами. В 1736 году государыня требовала от Кабинета исполнения различных поручений: «сочинить» патент принятому на русскую службу полковнику Даниилу Кумингу; наградить присланного от фельдмаршала Ласси поручика Минха 500 рублями и чином капитан-поручика Инженерного корпуса; перебросить людей, «мундир и амуницию» из армии Ласси в армию Миниха и выяснить, «за чем оный провиант к армеи нашей заблаговременно не отправлен».
Летом следующего года Анна приказала выдать польским магнатам (по приложенному списку) деньги за взятый у них русской армией провиант; отправить союзному австрийскому двору присланные ей реляции о победах русских войск под Очаковом, а известие о взятии австрийцами сербской крепости Ниш доставить в армии Миниха и Ласси. Она предписала, чтобы Ласси в Крыму «знатной поиск учинил», но при этом во избежание стремительных татарских атак войска «в малые корпуса не разделял»; потребовала срочно отправить к ней фон Вилдемана, адъютанта Миниха, для «всемилостивого пожалования».
Порой государственным мужам приходилось исполнять личные поручения государыни: А.И. Шаховскому — срочно отыскать на Украине «хороших голосов, дышкантистых и тенаристых», а кабинет-министрам — доставить ко двору Анне Иоанновне двух мартышек, прибывших с караваном из Китая, и послать людей в Псков и Новгород для ловли «около тех мест русаков сто и более зайцев»{325}. В июле — августе 1738 года она приказывала продемонстрировать пленному турецкому «сераскиру» (главнокомандующему) русскую эскадру, устроить салют в честь очередного взятия Перекопа, молебен с пальбой по случаю сомнительной победы австрийцев, отыскать «двух болших мужиков» для отсылки в подарок прусскому королю{326}.
Однако кроме этих сугубо частных распоряжений в мае того же года она дала Сенату весьма важное поручение: составить «немедленно именной список о всех, обретающихся в нашем государстве, как в коллегиях и канцеляриях, здесь и в Москве, судьях и членах и прокурорах, також в губерниях о губернаторах, вице-губернаторах и о провинциальных воеводах и прокурорах же и о товарищах при воеводах, кто именно и в котором году в те места из каких чинов, и кто и по каким указам определены из дворян и не из дворян, и кто действительно в армии служил или у гражданских дел был, и по скольку кто в год нашего жалованья получают»{327}. Была учреждена комиссия о горных заводах; изданы манифесты о рекрутском наборе и сборе лошадей для армии, указы о взимании недоимок и помощи жителям Выборга, пострадавшим от сильного пожара{328}.
Если даже «на даче» Анна занималась государственными делами, что уж говорить про остальное время. Судя по записке дежурного генерал-адъютанта В.Ф. Салтыкова, за неделю с 29 января по 4 февраля 1733 года она дважды выслушала выписки из «иностранных курантов» (газет. — И.К.), один раз приняла парад, устроила приём для штаб- и обер-офицеров всех четырёх гвардейских полков, совершила «выход» к сестре Екатерине; приказала Салтыкову допросить «служителя» своего шута-графа А.П. Апраксина Александра Тишина, «как он из Москвы ехал дорогою и как сказывал о себе»; разбирала поданные ей челобитные. 30 января она отправила один указ в Сенат и два в Синод, на следующий день распорядилась сменить гвардейцев на карауле в Адмиралтействе ради празднования собственного «тезоименитства», «выключила» из Семёновского полка подпоручика Андреяна Шувалова; затем вызвала к себе бригадира Григория Наумова из Кригско-миссариатской конторы — его доставил во дворец «ездовой сержант». Другой сержант получил задание «сыскать» подрядчика, поставлявшего сено в Конную гвардию; должно быть, государыня была обеспокоена качеством фуража… На следующий день «ездовой сержант» отправился уже за Остерманом, срочно понадобившимся государыне{329}.
Иногда министры пытались подсказать императрице оптимальное решение. Например, 23 декабря 1735 года они уговаривали её величество отменить указ о расположении трёх кирасирских полков в Эстляндии, Лифляндии и Пскове, где «содержать их веема убыточно» по причине дороговизны фуража, тогда как на Украине есть много «угодных мест» для «заготовления сен». Анна согласилась: «Учинить по сему»{330}.
Но и сама императрица вмешивалась в работу Кабинета. Так, 29 июля 1732 года гонец привёз из Петергофа её повеление отдать под суд отца и сына Мещерских:
«Указ нашим кабинет-министрам.
Князь Семён Фёдоров сын да князь Иван Мещерские учинили такое коварство над бедным гардемарином Иваном Большим Кикиным, как то всякой христианской совести противно быть может, и уповаем, что не токмо по правам, но и самому Богу ответ дать могут в том, как они его так совсем хотели разорить, что он, бедный, и дневной пищи лишён бы был, ежели бы нам то вскоре не известно учинено было. А именно оный Кикин и не у них токмо искал, нужды своей ради, несколько занять денег, а они, коварные люди, о том уведомились и, ведая, что ему в том крайняя есть нужда, призвав его, стали ему говорить, якобы по дружбе отца его не хотят его оставить, и дали ему некоторую сумму, оговорясь, что без всякого закладу и проценту. А потом лукавством своим умыслили взять с него крепостные письма, приписав раз слишком вдвое, которые б заплатить ему их чрез один день. Но и тем не удовольствуясь, написав фальшивые закладные почти на всё его недвижимое имение в такой сумме, которой он от них почти и половины не получил, принудили его, держав несколько дней у себя в доме, приложить руку. И оный Кикин, как бедности своей ради, к тому ж и от недостатка в том разумения, не зная их лукавства, паче ж они его принуждали, принуждён был подписаться…»{331}
Как видно, у государыни были свои источники информации. Сиятельные мошенники были арестованы и допрошены. Боевой генерал-лейтенант и бывший архангельский губернатор князь С.Ф. Мещерский умер под следствием, и Анна не разрешила родне отвезти тело покойного в Москву.
Двенадцатого марта 1735 года она с неменьшим возмущением потребовала от сенаторов:
«Понеже известно нам учинилось, что офицеры и комиссары и канцелярские служители городовой канцелярии, которые приличились в похищении припасов и в неправильных денежных выдачах, допросами своими показали, что бывший в городовой нашей канцелярии у строения городовых и прочих наших дел генерал-майор Ульян Синявин построил себе на Санкт-Петербургском острову на Малой Невереке двор с деревянным строением из наших казённых материалов, того ради указали мы оный двор взять на нас и пожаловали нашему казанскому архиепископу Иллариону в вечное владение…»{332}
А в сентябре Анна приказала министрам немедленно выяснить причину ссоры между тайным советником Шафировым и статским советником Ржевским: «кто той ссоры зачинщик, и какие слова… происходили, и как та ссора окончалась»; видимо, кем-то доложенная информация была неполна.
Иногда Анна срочно требовала к себе чем-то заинтересовавшего её подданного. Так, в декабре 1738 года было велено доставить во дворец и сдать на руки генерал-адъютанту дворянина Люткина, сидевшего под караулом в Сенате. Очевидно, «доноситель» Люткин произвёл впечатление, поскольку немедленно получил свободу и даже охрану{333}.
Обер-секретарь Сената А.С. Маслов по повелению государыни лично докладывал ей о сборе недоимок{334}. 11 декабря 1738 года Анна вызвала сенатского обер-прокурора Ф.И. Сой-монова и устроила выволочку: ей «известно учинилось, что господа сенаторы в присутствии своём в Правительствующем Сенате неблагочинно сидят и, когда читают дела, они тогда об них не внимают для того, что имеют между собою партикулярные разговоры и при том крики и шумы чинят, а потом велят те дела читать вновь, от чего в делах продолжение и остановка чинится; тако ж в Сенат приезжают поздно и не дела слушают, но едят сухие снятки, крендели и рябчики и указных часов не просиживают, а обер-прокурор Соймонов в том им по должности своей не воспрещает, и ежели б кто из сенаторей предложения его не послушал, на них не протестует. Того ради её императорское величество указала объявить ему со гневом, и дабы впредь никому в том не упущал и о скорейшем исправлении дел труд и радение имел…»{335}.
Свои «словесные указы» государыня передавала через самих министров и других лиц — Миниха, дежурных генерал-адъютантов, а в последние годы — через «тайного секретаря» Ивана Эйхлера.
Бывало, ради решения государственных дел Анна Иоанновна жертвовала собственной выгодой. Когда летом 1735 года оказалось, что сдавшийся после долгой осады Данциг (Гданьск) не в состоянии выплатить в назначенный срок положенную контрибуцию, а российские войска в Польше «терпят нужду», императрица не согласилась посылать обоз с деньгами из Москвы или переводить их «на вексель» по невыгодному курсу — «очинь будет убыточно», а приказала заплатить войскам «из собранных с наших курлянских маэтностей собственных доходов пятьдесят тысяч таляров»{336}.
«Записная книга именных указов» 1740 года показывает, что даже в последний год царствования Анна не устранилась от дел. В январе она присылала в Кабинет (письменно и «изустно» — через Эйхлера и Волынского) повеления: о заведении черепичных предприятий в Москве, о непринятии челобитных о «деревнях» от эстляндцев и лифляндцев, об отпуске адмирала Сиверса для лечения, о предоставлении дома Феофана Прокоповича прибывающему из Польши пану Огиньскому, об отправке майора гвардии Апраксина в «команду» генерал-лейтенанта Бирона, о расположении прибывших с фронта гвардейцев в Ямской слободе, о проведении 27-го числа парада с точным расположением участвующих в нём частей.
Только за один день 11 января Анна поручила министрам «взять известие», сколько «ружья» принято Адмиралтейством с Сестрорецких заводов, куда определены 400 олонецких плотников и отпущены ли плотники из «донской и днепровской экспедиций»; назначила астраханским губернатором М.М. Голицына, дала «апшид» У. Спаррейтору с производством его в генерал-лейтенанты, распорядилась отправить «сюда» изготовленное в Туле оружие, представить ей кандидата на пост выборгского обер-коменданта и купить лошадей для Конной гвардии при посредничестве обер-гофкомиссара Липмана{337}.
В сентябре, накануне последней болезни, императрица занималась выбором кандидатур (в сибирские губернаторы, президенты Вотчинной коллегии, судей Сыскного приказа, Ямской канцелярии, Канцелярии конфискации и Доимочной конторы), интересовалась продажей конфискованных «пожитков» А.П. Волынского и П.И. Мусина-Пушкина (вырученные деньги она приказала «не употреблять в расход») и китайских товаров с прибывшего каравана; повелела закончить следствие по делу В.Н. Татищева и «счёт» ведомства покойного гофинтенданта А. Кармедона, укрепить кремль в Астрахани, завершить строительство в столице казарм для гвардии{338}.
Что же из «административной жизни» было прерогативой Анны Иоанновны? Понятно, что от её имени выходили императорские манифесты и важнейшие законодательные акты, повеления о создании новых государственных «мест» (Тайной канцелярии, Канцелярии конфискации, Сухопутного шляхетского кадетского корпуса и пр.) или законы об условиях службы российских дворян{339}.
Ей же принадлежало право утверждать смертные приговоры политическим и уголовным преступникам. Не без удовольствия памятливая императрица помиловала приговорённого к смерти бывшего главного «верховника» князя Дмитрия Михайловича Голицына, отправив его в тяжкое заключение, но была искренне возмущена предложением Сената о смягчении наказания чинам городовой канцелярии, уличённым во взяточничестве и растрате: «А представленный от Военной коллегии и от Сената резон для облегчения приговорённого им штрафа, а именно, будто оные впервые сию продерзость учинили, не токмо неприличный, но и удивительный. Оные впервые в воровстве пойманы, а не впервые и не один раз, но сие своё воровство чрез многие годы, не престаючи, продолжали. А что по конфирмации Сената, сверх от оного апробованного облегчения, и полученных взятков с них не взыскивать, и то ещё удивительнее того — разве нагло нашу казну разворовать не в воровство вменяется?»{340}
В руках государыни оставалась кадровая политика, начиная с подбора кабинет-министров. Их соперничество обеспечивало работоспособность и устойчивость нового органа, хотя порой и создавало проблемы. Так, в 1739 году Остерман уступил Волынскому право «всеподданнейших докладов» императрице. На заседаниях Кабинета тот часто отдавал приказы совместно с третьим министром А.М. Черкасским. Разногласия кабинет-министров привели к тому, что осторожный вице-канцлер перестал являться в присутствие{341}. Однако многоопытный Андрей Иванович не сдался под напором деятельного и честолюбивого соперника. Даже не появляясь на заседаниях, он часто подавал свои «мнения» по обсуждаемым вопросам, критиковал те или иные предложения, требовал изменить формулировки, советовал испросить «всемилостивейшую резолюцию» императрицы или указывал на необходимость согласования решения: «Его сиятельство граф Андрей Иванович Остерман приказал кабинет-министрам донести, чтоб по сообщении из Сената, о произведении смоленского шляхтича Станкевича к тамошней шляхте в генеральные поручики изволили, не докладывая её императорскому величеству, прежде посоветовать с его сиятельством»{342}. При этом он использовал промахи оппонентов — например, отмечал в журнале, что не обнаружил присланных из Сената бумаг, а «понеже те оба сообщения мне не объявлены, того ради и моего мнения объявить не могу». Волынского эта уклончивая манера раздражала, но с влиятельным соперником приходилось считаться, выслушивать его замечания и учитывать их. Анна же могла сравнивать позиции — и выбирать; не случайно нетерпеливый Артемий Петрович обижался: «Государыня у нас дура, и как докладываешь, резолюции от неё никакой не добьёшься».
Анна также утверждала назначения на ответственные должности в армии и на гражданской службе. Здесь императрица иногда отвергала предложенные кандидатуры. К примеру, в январе 1732 года она назначила вице-губернатором в Казань бригадира И. Караулова, не значившегося в списке кандидатов от Сената, а присутствовавшего в этом списке стольника князя С.М. Козловского определила вице-губернатором в Смоленск; в марте сделала сибирским вице-губернатором также не названного среди претендентов статского советника К. Сытина{343}. В некоторых случаях она требовала у Кабинета и Сената предложить кандидатов на должности и даже «прибавить ещё несколько персон», в других сменяла и назначала по представлению министров; в третьих следовал её указ с назначением избранного ею лица{344}. Высочайшие назначения касались не только генералитета — Анна лично решала, кто станет «товарищем» (заместителем) воеводы Ярославской провинции, советниками Камер-коллегии и Полицмейстерской канцелярии, кто из офицеров будет определён «к строению» Александро-Невского монастыря{345}. Порой она даже лично назначала придворного конюха.
Императрица следила не только за составом центральных органов и губернаторского корпуса, но и за занятием должностей куда меньшего масштаба. Назначение на Украине Василия Томары переяславским полковником вызвало её неодобрение: в указе генерал-лейтенанту А.И. Шаховскому она назвала Томару человеком «беспокойным», который «разное старое подымает», и повелела подыскать иную кандидатуру. Генерал Вейсбах получил выговор за то, что поставил «наказным командиром» над слободскими и украинскими казаками С. Галецкого — государыня помнила его по пребыванию в Петербурге и считала «к такой великой команде неспособным»{346}.
Только она, находясь на самом верху властной пирамиды, могла даровать милости — чины, «деревни», жалованье (о выдаче которого в то время надлежало нижайше просить само «императорское величество») и прочие «награждения» и умалять или вовсе отменять наложенные на подданных наказания и штрафы. Куда бы ни пошла императрица — везде её ожидали неизбежные челобитчики с прошениями. Тщетно на протяжении всего XVIII столетия грозные указы запрещали их подавать мимо надлежащих государственных «мест» в руки монарху. Но как быть, если канцелярии не отвечали, судебные дела тянулись десятилетиями, а вышестоящие начальники попирали законы? Простоватая княгиня Прасковья Борисовна Голицына по-родственному одолжила у князя Василия Петровича Голицына 300 рублей под залог дорогого складня с алмазами. Деньги отдала, но фамильную драгоценность так и не вернула; в суд обращаться было бессмысленно, поскольку заклад княгиня отдала жадному родственнику «бесписменно». Оставалась одна надежда — на монаршую справедливость{347}…
Понятно, как попадали к императрице прошения генералов, придворных или гвардейских офицеров. Конечно, сиятельному кабинет-министру князю Алексею Михайловичу Черкасскому было нетрудно выпросить себе бесхозный «отписной двор» покойного генерал-майора Корчмина «со всяким каменным и деревянным строением». Но как же надо было исхитриться, чтобы во время очередного «выхода» царицы подать ей в руки спорное дело ямщика хотиловского яма Ивана Ульянова с прапорщиком Иваном Лопухиным или прошение крестьян приписной Ферапонтовой пустыни из-под Мосальска «о бытии оного монастыря по-прежнему особливо»!{348}
Ещё труднее было добиться, чтобы всемилостивейшая государыня заинтересовалась оказавшейся в её руках бумагой. 22 ноября 1732 года Анна передала на усмотрение Кабинета сразу 22 поданные ей челобитные — по одним ожидались поиски справок в Сенате, по другим — в Москве. Но даже если императрица проявляла интерес, он ещё не был гарантией достижения искомого результата — здесь начиналось таинство самодержавной воли. К примеру, челобитную адмирала Н.Ф. Головина о выплате задержанного жалованья Анна вручила министрам, приказав «рассмотрение учинить», а челобитную придворного «метердотеля» Лейера об отдаче ему двора бывшего кухмистра Халябли сопроводила «изустным своим указом» о положительном решении дела{349} — разница существенная! Перемена монаршего настроения могла в одночасье осчастливить уже отчаявшегося просителя — или разочаровать уверенного в успехе.
Многое зависело от того, в добрый ли час попало прошение в руки государыни, хорошо ли она знала о заслугах подателя, нашёлся ли придворный доброхот, способный вовремя обратить внимание императрицы на челобитчика. Вот камер-юнкер и шут граф Алексей Апраксин просил отменить взыскание с него доимки в 892 рубля — и императрица милостиво простила злостного неплательщика. Невозможно было в радостные дни празднования мира с турками отказать ближайшей подруге Анне Юшковой — с её мужа государыня повелела не взыскивать недоимку по подушной подати аж с 1724 по 1738 год. А вдове известного петровского промышленника Ивана Тамеса оставалось лишь ждать — её челобитную по тому же поводу «рассмотреть велено и после указ будет». Камергер, барон и соляной магнат Александр Строганов имел доступ к её величеству — и предъявил в Кабинете свою челобитную с высочайшей резолюцией; министрам оставалось только принять к сведению, что необходимо заплатить ему за поставленную соль и предоставить его подрядчикам привилегию судиться исключительно в Соляной конторе.
Фельдмаршал Миних таким же образом получил указ о выдаче ему «на экипаж» десяти тысяч рублей. Но когда он же попросил перевести пехотного прапорщика Александра Кушакова в драгуны, Анна не стала нарушать указ, запрещавший переводы из полка в полк по прошению самих офицеров: «Оставляэца при прежнем указе». Севскому Спасскому монастырю не досталась просимая Колодежская волость в Путивльском уезде, зато в далёкий Троицкий девичий монастырь в Шенкурске Анна через Ушакова послала 500 рублей на строительство соборного храма{350}.
Полковник Троицкого полка фон Ведель добился выплаты причитавшегося ему годового жалованья в 300 рублей (в связи с тратами на проезд к месту службы), а контр-адмирал Дуффус получил не только оклад на два года вперёд, но ещё и двухтысячную компенсацию расходов на покупку дома в Петербурге — до того лорд-моряк маялся на съёмных квартирах{351}. А вот Акулине Нееловой, племяннице колоритной придворной «тётки» Петра I Анисьи Толстой, не повезло. В своё время император подарил Анисье 25 дворов; на деле же «деревня» оказалась много больше — 200 дворов. После смерти тётки Акулина, очевидно, решила «справить» имение за собой, но императрица разгневалась и отобрала его в казну: «Довольно будет и того, что ей за те 25 дворов… из нашей казны выданы будут деньги». Зато безвестное лицо «кавказской национальности», покинувшее отечество в юности и не имевшее никаких документов о своём «природном шляхетстве», получило диплом на дворянство и стало «горских черкес шляхтичем Иваном Фёдоровым сыном Черкесовым» — скорее всего потому, что состояло «в услугах» при духовнике императрицы, троицком архимандрите Варлааме. В марте 1740 года Анна пожаловала дворянство комнатному истопнику Алексею Яковлевичу Милютину — тот ещё в 1714 году завёл в Москве «шёлковую, лентную и позументную фабрику», мастера которой умели делать атлас, бархат и тафту «противу иностранных не хуже»{352}.
Предпринятая перетряска государственных структур была проведена успешно, хотя и не исключала появления недовольства. Новая императрица и ее советники сумели навести порядок в высших эшелонах власти и получить реальную военно-политическую опору в лице «новой» гвардии. Не пресловутое «засилье иноземцев», а именно эта «работа с кадрами» обеспечила правлению Анны Иоанновны стабильность.
Но эта стабильность не обеспечивала прочного положения конкретных фигур. Заслуги и милости не гарантировали генералитету спокойной жизни. Даже не совершая очевидных преступлений по «первым двум пунктам», вельможа или представитель среднего шляхетства мог подвергнуться царскому гневу; тогда рушилась карьера, отбирались имения, с молотка шло имущество. Борьба придворных «партий» в царствование Анны Иоанновны часто заканчивалась «падением» той или иной вельможной фигуры с последующей конфискацией имущества, за которым тут же выстраивалась очередь. Яркий тому пример — судьба Платона Ивановича Мусина-Пушкина.
Платон Мусин-Пушкин — потомок старинного рода, сын первого российского графа и члена «всешутейшего и всепьянейшего собора». Согласно семейным преданиям, граф Иван Алексеевич (1661–1730) являлся побочным сыном самого царя Алексея Михайловича; во всяком случае, Пётр I называл его «братом», а Платона — «племянником»{353}.
Младший Мусин-Пушкин начал карьеру в качестве заграничного «пенсионера». По возвращении он был зачислен в Преображенский полк, но строевой службой не занимался; молодой офицер выполнял дипломатические поручения в Гааге, Копенгагене и Париже, затем в качестве тюремщика заточил (фактически замуровал) в келье Николо-Корельского монастыря бывшего новгородского архиепископа и вице-президента Синода Феодосия Яновского, дерзнувшего «изблевать» неодобрение в адрес императрицы и отказавшегося посещать дворец. Затем приводил в порядок хозяйство монетных дворов и в 1728 году получил генеральский чин действительного статского советника, чем намного обогнал старшего брата Епафродита — автора злой карикатуры на Анну Иоанновну. В январе — феврале 1730 года отец и сыновья обсуждали «кондиции», но вовремя сориентировались и 25 февраля подписали прошение о восстановлении самодержавия.
Явной немилости по отношению к Мусиным-Пушкиным не было, но замеченные в излишней активности фигуры отправлялись на губернаторство подальше от столицы. Граф Платон отбыл сначала в Смоленск, затем в Казань, потом в Ревель, пока, наконец, его не решили вернуть в Петербург. В 1736 году ему вышла милость — чин тайного советника и место президента Коммерц-коллегии. Спустя три года он стал сенатором и получил ответственное поручение — возглавить Коллегию экономии синодального ведомства, созданную для изъятия из рук духовенства управления церковными и монастырскими вотчинами. Граф был знатен, богат и чужд «искательности»; нам неизвестно, что он, подобно С.А. Салтыкову, А.И. Ушакову, В.Н. Татищеву и другим представителям генералитета, обращался за помощью к Бирону. Он подготовил проект секуляризации церковных имений, но тут стало раскручиваться дело Волынского — и Платон Иванович попал под следствие.
Он не был доверенным «конфидентом», даже не участвовал в сочинении и обсуждении проекта Волынского (о нём речь пойдёт ниже). На допросе в Тайной канцелярии Мусин-Пушкин отрицал участие в «противных делах»: с Волынским встречался, но разговоры вращались вокруг «награждений» и текущих дел. Проект же он «видел и слышал», но к его составлению отношения не имел и содержания «не упомнит». Но в процессе следствия он шаг за шагом признавал, что предоставлял Волынскому документы своей коллегии; вспоминал критические высказывания кабинет-министра в адрес фаворита императрицы: «…его высококняжеская светлость владеющей герцог Курляндской в сём государстве правит, и чрез правление де его светлости в государстве нашем худо происходит»; «…великие денежные расходы стали и роскоши в платье, и в государстве бедность стала, а государыня во всём ему (Бирону. — И.К.) волю дала, а сама ничего не смотрит». Граф вытерпел дыбу с четырнадцатью ударами кнутом, но ничего нового не «показал».
Главной его виной были признаны присутствие при обсуждении проекта, «притакание» «злодеиственным рассуждениям» Волынского и недонесение о них. Старавшиеся отличиться судьи приговорили членов кружка Волынского к четвертованию, но при высочайшей «конфирмации» Мусину-Пушкину оно было заменено ссылкой в Соловецкий монастырь «в наикрепчайшей тамо тюрьме под крепким караулом». По меркам аннинского царствования он был наказан легко и даже не бит кнутом; конфискация не распространялась на родовые владения, которые отходили детям{354}. Его наказание с символическим «урезанием языка» — основного «орудия преступления» — должно было послужить показательным примером.
В старомосковские времена опала далеко не всегда влекла за собой «конечное разорение» (за исключением, пожалуй, знаменитых опричных казней Ивана Грозного). Подпавший под высочайший гнев изгонялся с «государевых очей», но, как правило, не лишался имущества; впоследствии его и родню возвращали, пусть и с местническими «потерьками», в круг служилых фамилий. Теперь же опальные вычёркивались из жизни: теряли не только положение, но и всё имущество, а порой даже собственное имя, как это случилось с самим Бироном, которого было велено именовать Бирингом; появились официальные формулы вроде «бывший дом бывшего Бирона».
С графом Платоном поступили милостиво: из четырнадцати с лишним тысяч душ в казну поступило чуть больше половины — 8207{355}, а также шесть дворов в Москве и четыре (из них два каменных) в Петербурге да ещё приморская дача. В его большой петербургский дом на Мойке сразу перебрался генерал-прокурор Н.Ю. Трубецкой — он подал челобитную на улучшение жилищных условий, поскольку жил в отцовском доме с семьёй и братьями. Дача «близ Петергофа» отошла фельдмаршалу Миниху; часть имений — брату фаворита, командиру Измайловского полка Густаву Бирону.
«Пожитки» нестеснительно выгребались из домов арестованных и свозились для оценки и распродажи в «Итальянский дом» — загородный дворец Екатерины I на Фонтанке, где при Анне Иоанновне был устроен театр. Золотые монеты и слитки отправили в Монетную контору; только после воцарения Елизаветы наследникам — племянникам графа Платона — отдали семь пудов и 12 фунтов графского серебра. Жене Мусина-Пушкина оставили не только родовые владения мужа, но и каменный дом в Москве на Арбате, но зато подчистую отобрали гардероб; бедная Марфа Петровна безуспешно пыталась отстоять свои платья, «бельё и прочие уборы женские».
К дележу пожитков опальных в первую очередь допускались избранные. К себе в «комнату» императрица взяла четырёх попугаев, в Кабинет были переданы два ордена Александра Невского; в Конюшенную контору переехали «карета голландская», «берлин ревельской», две «полуберлины» и четыре коляски. Породистые «ревельские» коровы удостоились чести попасть на императорский «скотский двор», а дворцовая кухня получила целую барку с обитавшими на ней 216 живыми стерлядями. Бирон не смог удержаться от личного осмотра конюшни Мусина-Пушкина, однако не обнаружил ничего для себя интересного и распорядился передать 13 лошадей графа в Конную гвардию{356}. Елизавета Петровна отобрала для себя оранжерейные («винные» и «помаранцевые») деревья, кусты «розанов» и «розмаринов». А вот библиотека Мусина-Пушкина в эпоху, когда чтение являлось подозрительным занятием, осталась невостребованной и в 1742 году по-прежнему хранилась в Канцелярии конфискации.
Остальная гора вещей (по оценке, на 14 539 рублей 741/2 копейки) была продана с публичных торгов, в результате чего казна до нового переворота успела выручить 6552 рубля да ещё получила 1061 рубль 24 копейки «наддачи». Такие распродажи привлекали столичную публику: знатные и «подлые» обыватели демократично торговались за право владения имуществом опальных. Гвардейский сержант Алексей Трусов приобрёл за 95 рублей «часы золотые с репетициею», семёновский солдат князь Пётр Щербатов основательно потратился на золотую готовальню (335 рублей при стартовой цене в 200 рублей). Капитан князь Алексей Волконский заинтересовался комплектом из двенадцати стульев с «плетёными подушками» (12 рублей 70 копеек), а статский советник Фёдор Сухово-Кобылин приобрёл другой комплект, подешевле, с креслом в придачу. Тайный советник Василий Никитич Татищев пополнил свой винный погреб 370 бутылками «секта» (по 30 копеек за штуку), а гвардии прапорщик Пётр Воейков скупил 370 бутылок красного вина (на 81 рубль 40 копеек), 73 бутылки шампанского (по рублю за бутылку), 71 бутылку венгерского (по полтине), а заодно уж 105 бутылок английского пива (по 15 копеек). Кабинет-министр Алексей Петрович Бестужев-Рюмин выказал более изысканные запросы: он купил четыре больших зеркала в «позолоченных рамах (за 122 рубля) и ещё два «средних» (30 рублей){357}. Приобретения имели смысл: те же товары в обычной продаже стоили дороже.
Менее утончённая публика разбирала предметы повседневного обихода и столовые припасы, вплоть до заплесневелых солёных огурцов и рыжиков. Никого не заинтересовали картины графа («женщина старообразная», «птицы петухи», «персона короля швецкого», «птицы и древа» и прочие по три рубля за штуку). Нераскупленным остался зелёный и чёрный чай в «склянках» — он ещё не стал у россиян популярным напитком. Зато соль, свечи, платки, салфетки, перчатки, одеяла, барская (фарфоровая и серебряная) и «людская» (деревянная) посуда, котлы, сковородки, стаканы, кофейники, ножи расходились лучше. Нашли новых владельцев «немецкие лужёные» перегонные кубы, «медная посуда английской работы», «меха, чем огонь раздувать», «четверо желез ножных и два стула с чепьми» (актуальная вещь для наказания дворовых) и даже господский ночной горшок — «уринник с ложкой и крышкой».
На распродаже можно было и приодеться — гардероб Мусиных-Пушкиных расходился быстрее прочей обстановки. В.Н. Татищев купил суконный «коришневой» подбитый гро-детуром кафтан с камзолом из золотой парчи «с шёлковыми травами по пунцовой земле» (50 рублей), а другой, похожий, уступил майору гвардии Никите Соковнину. Купцы приобретали костюмы попроще и подешевле — за 10–15 рублей. Особо отличился лекарь Елизаветы Петровны Арман Лесток: он скупал дорогие парчовые кафтаны по 80 рублей, «серебряные» штаны, поношенные беличьи меха, галуны, бумажные чулки, полотняные рубахи (оптом — 60 штук за 60 рублей). Капитаны и поручики гвардии расхватывали платья, юбки, шлафроки, кофты, фижмы, «шальки» и бельё — надо полагать, на подарки своим дамам; капрал-гвардеец Тютчев сторговал даже «ношеные» и «ветхие женские рубахи». Судя по именам и фамилиям светских людей, столичный бомонд вполне мог встречаться в бывших графских палатах в одежде с его плеча.
В мимолётное регентство Анны Леопольдовны графа было разрешено одним из первых возвратить из ссылки; после следующего переворота Елизавета Петровна повелела в июле 1742 года «Платону Мусину-Пушкину по известному об нём делу вину отпустить и, одобря ево, прикрыв знамем, шпагу ему отдать и быть в отставке, а к делам ево ни х каким не определять»{358}. В сентябре того же года граф Мусин-Пушкин «при роте Кабардинского полка и при собравшемся народе знамем прикрыт и шпага ему отдана». По-видимому, он скончался в том же году, а его вдове и наследникам предстояла долгая тяжба за возвращение перешедших в чужие руки имений и частично проданной, частично разбросанной по подвалам казённых учреждений обстановки. Желающих расстаться с «деревнями» и прочим пожалованным или приобретённым по дешёвке имуществом не было — не возвращать же императрице оранжерею! Поэтому только в 1748 году последовал указ о выдаче наследникам оставшихся «пожитков», многие из которых уже стали «тленными». Вернуть же имения опальной семье так и не удалось — из восьми с лишним тысяч конфискованных душ 4854 оказались розданными, теперь уже приближённым Елизаветы: гардеробмейстеру В. Шкурину, шталмейстеру П.М. Голицыну. Новый канцлер А.П. Бестужев-Рюмин, когда-то уже прибравший к рукам зеркала из дома Мусина-Пушкина, теперь добился пожалования себе нескольких подмосковных сёл графа (Образцова, Горетова, Новорожествина и др.) с 3141 душой, несмотря на все предыдущие указы{359}.
Такой же процедуре подверглось движимое и недвижимое имение главного преступника — Артемия Петровича Волынского. В июле 1740 года родственник Остермана камергер Василий Стрешнев выпросил себе его «двор с каменными палатами на Неве; барон и вице-президент Камер-коллегии лифляндских и эстляндских дел Карл Людвиг Менгден получил «двор деревянного строения» на Мойке, но без обслуги — государыня решила отправить «всех имеющихся в доме Артемия Волынского девок в дом генерала, гвардии подполковника и генерал-адъютанта фон Бирона»{360}. Московский дом Волынского на Рождественке регент Бирон пожаловал новому кабинет-министру А.П. Бестужеву-Рюмину, но тот воспользоваться им не успел, потому что сам вместе со своим покровителем попал под следствие. В итоге дом остался в дворцовом ведомстве, как и большинство «отписных» земель и душ опальных. Туда же отошла загородная усадьба Волынского — в ней расположился «егерский двор», и покои были переделаны для размещения придворной псовой охоты в составе 195 собак и 63 служителей.
Опись имущества Волынского упоминала неловкие попытки его дочерей скрыть некоторые ценности, которые тут же были пресечены: «По объявлению девки Авдотьи Палкиной сыскано у дочери Волынского Анны, которое она от описи утаила»; далее шёл перечень бриллиантовых серёг, перстней и колец. Затем «по объявлении девки калмычки» в сундуке Прасковьи Волынской нашлись алмазные и другие вещи, которые «положены были для утайки меньшою Волынского дочерью Марьею», в том числе «трясило» с яхонтом и семнадцатью бриллиантовыми искрами, серьги, старинная золотая пуговица с финифтью, 13 жемчужин «бурмицких», золотая медаль «о мире с турками», портрет за стеклом в золоте, три золотых кольца и перстень.
Тридцать первого июля 1740 года Анна Иоанновна приказала оценить имущество опальных, что и было сделано с помощью опытных «ценовщиков» из Канцелярии конфискации. Цена движимого имущества Волынского составила 27 540 рублей; его «конфиденты» Соймонов и Хрущов выглядели бедняками — их вещи стоили соответственно 565 и 496 рублей{361}.
Публичные торги имуществом бывшего кабинет-министра велись «аукционным обыкновением при присяжном маклере», которым стал «аукционист» из Коммерц-коллегии Генрих Сутов за гонорар в две копейки с каждого полученного рубля. Распродажа имущества проходила в несколько приёмов в сентябре — декабре 1740 года и привлекла множество покупателей, как свидетельствует «Сщетная выписка пожиткам Артемья Волынского, которые имелись в оценке»{362}.
Вице-президент Коммерц-коллегии Иван Мелиссино приобрёл яхонтовый перстень за 76 рублей, сенатор и генерал-майор И.И. Бахметев — 15 лалов (рубинов) за 227 рублей, тайный советник В.Н. Татищев — серебряные подсвечники за 88 рублей и щипцы за 45 рублей. Бриллиантовые перстень и серьги соответственно за 150 и 234 рубля достались обер-гофкомиссару Исааку Липману, а купцы Корнила Красильников, Афанасий Марков, Потап Бирюлин предпочли жемчуга.
Фельдмаршал Миних деньгами не сорил — брал по мелочи: три «цветника синих с каровками» за 4 рубля 40 копеек, две «польские чашки» за 2 рубля 80 копеек; чайник, сахарницу и две чашки за 3 рубля 20 копеек — но всё же и он потратился на приобретение «китайского идола» за 12 рублей 50 копеек. А Лесток опять покупал всё, что нравилось: две трости, тарелки, «детскую шпагу», кортик, два ружейных ствола, серебряные часы, хотя и не самые дорогие — за 15 рублей 25 копеек. Генерал-лейтенант Карл Бирон купил пять чашек за 30 рублей, а камердинер герцога Бирона Фабиан просто шиковал — взял (по заказу хозяина?) шесть зеркал, английский и зеркальный шкафы и кабинет — всего на 226 рублей с полтиной.
Вслед за важными персонами отовариться на распродаже старались офицеры, профессиональные ювелиры и торговцы-иноземцы. Последние интересовались драгоценностями и всякими дорогими вещицами; первые же охотно скупали обстановку, посуду, оружие, «конские уборы» и «съестные припасы». Капитан князь Волконский за 15 рублей стал обладателем дубовой кровати министра, семь бочек английского пива за 14 рублей приобрёл бывший подчинённый Волынского по егермейстерской части полковник фон Трескау; мичман Хомутов за восемь рублей взял клавикорды, а капитан Тютчев — весь запас кофе (пять пудов 31 фунт за 29 рублей 74 копейки; более дорогой чай (десять фунтов за 15 рублей 50 копеек) купил ценитель экзотического китайского напитка прапорщик Насакин.
Императрица и здесь делала поблажку верным слугам. Без наценки и торга шут Пьетро Мира получил большой кубок за 105 рублей 45 копеек, а обер-директор таможни Сергей Меженинов — самый дорогой парчовый кафтан министра за 160 рублей и ещё один, с золотым шитьём, за 120 рублей. Но найти нужные вещи можно было на любой вкус и цену — артиллерийский капитан Глебов разжился парчовым серебряным камзолом за 31 рубль, а капитан Выборгского гарнизона Филимон Вейцын — всего за четыре с половиной рубля стал донашивать за Волынским зелёные «штаны суконные». Господа офицеры скупали для своих дам робы и самары, юбки, «исподницы» и «балахоны» дочерей министра, а священник Никифор Никифоров приобрёл за 121 рубль дорогую «парчовую робу с юпкою и шнурованьем» — неужели для попадьи?
Продавались нужные в хозяйстве инструменты, вёдра, ножницы, чубуки; разошлась провизия — даже бочонок тухлых лимонов и «негодной» виноград. Полотно с изображением «жеребца Волынского буланого, грива стрижена» досталось «торговому иноземцу» Ивану Гроссу; иностранцы купили и остальные картины. За распроданное имущество Артемия Петровича казна выручила 33 524 рубля.
Однако на торги поступало не всё. Значительная часть золотых и серебряных вещей из «пожитков Волынского и Мусина-Пушкина» общим весом 11 фунтов 58,5 золотника в ноябре 1740 года была отправлена в Монетную канцелярию, в том числе конфискованные у графа Платона золотые монеты (638 рублей) и слитки, а также золото и серебро на 5294 рубля 97 копеек из «алмазных вещей» (оценённых в 19 300 рублей). Иностранные и допетровские отечественные монеты императрица распорядилась отдать — почему-то вместе с дешёвыми медными табакерками — в Академию наук, где нумизматическая коллекция Мусина-Пушкина помогла выработать научную классификацию древних русских монет. Ещё одна графская «коллекция» — «святые мощи (двадцати подвижников. — И.К.) в сорока двух бумажках с надписями, которые в Святейший Правительствующий Синод сообщены», — поступила на хранение в Петропавловский собор{363}.