Анна над Россиею воцарилась всею!
То-то есть прямая царица!
То-то бодра императрица!
В студёный день 16 января 1732 года Анна Иоанновна торжественно вступила в град Петров. Карета государыни (по бокам ехали верхом ближайшие люди — обер-камергер Бирон и обер-гофмаршал Левенвольде) и дворцовый «поезд» медленно двигались по «Большой перспективной дороге» (Невскому проспекту) под барабанный бой и музыку выстроившихся по пути следования трёх гвардейских и пяти полевых полков. Грянул «генеральный залп» из ружей, ему ответили 200 пушек Петропавловской крепости. У Исаакиевской церкви императрицу встретили члены Синода, «статские министры», профессора Академии наук и «иностранное купечество каждой нации». Под приветственный возглас «Виват Анна, великая императрица» государыня вступила в Зимний дворец Петра I, где приняла поздравления от правительственных «департаментов» и купечества{364}.
Какой же увидели новую государыню жители Петербурга — и как нам спустя почти триста лет представить её? Судьба Анну не баловала. «Природная» царевна по воле могущественного дяди была выдана замуж и 20 лет провела в европейском захолустье, не став ни женой, ни матерью, ни даже настоящей правительницей собственного герцогства. Чтобы получить средства, приходилось заискивать перед императором и его роднёй. Одна за другой провалились попытки вступить в законный брак. Даже приглашение занять российский трон сопровождалось унизительными «кондициями», а в появившихся следом проектах государственного устройства ей, императрице, места не нашлось. На всю оставшуюся жизнь Анна сохранила недоверие к шляхетству; пресловутая бироновщина стала защитной реакцией, попыткой окружить себя надёжными людьми.
Ей платили «непристойными» словами и нелицеприятными отзывами для потомков. Немало страдавшая по вине императрицы жена фаворита Петра II князя Ивана Долгорукова и дочь фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева изображает её настоящим пугалом: «Престрашного была взору. Отвратное лицо имела. Так была велика, когда между кавалеров идёт, всех головой выше, и чрезвычайно толста». Представительница древнего боярского рода отказывала Анне не только в женской привлекательности, но и в праве на трон: «Выбрана была на престол одна принцесса крови, которая никакова следу не имела к короне»{365}.
Однако есть и другой дамский отзыв о внешности императрицы, данный не имевшей к ней претензий женой английского резидента леди Рондо: «Она примерно моего роста, но очень крупная женщина, с очень хорошей для её сложения фигурой, движения её легки и изящны. Кожа её смугла, волосы чёрные, глаза тёмно-голубые. В выражении её лица есть величавость, поражающая с первого взгляда, но когда она говорит, на губах появляется невыразимо милая улыбка. Она много разговаривает со всеми, и обращение её так приветливо, что кажется, будто говоришь с равным; в то же время она ни на минуту не утрачивает достоинства государыни. Она, по-видимому, очень человеколюбива, и будь она частным лицом, то, я думаю, её бы называли очень приятной женщиной». Её соотечественник врач Джон Кук, впервые увидев государыню во время «экзерциции» Преображенского полка, удивился: «…императрица Анна не была красавицей, но обладала каким-то столь явным изяществом и была столь исполнена величия, что это оказало на меня странное воздействие: я одновременно испытывал благоговейный страх пред ней и глубоко почитал её»{366}.
Атакой словесный портрет российской государыни в начале царствования оставил испанский посол герцог де Лириа: «Царица Анна очень высока ростом и темноволоса, её глаза красивы, руки восхитительны, а осанка величественна. Она очень полна, но в то же время подвижна. Вовсе нельзя сказать, чтобы она была красива, но она приятна во всём, очень щедра ко всем и милосердна к бедным, щедро награждает тех, кто этого заслуживает, и сурово наказывает тех, кто совершил какое-либо преступление. Она очень страшится пороков, в особенности содомии, её размышления и идеи очень возвышенны, и она ничем так не занята, как тем, чтобы следовать тем же правилам, что и её дядя Пётр I. Одним словом, это совершенная государыня. Но при том она женщина, и несколько мстительная»{367}.
Наконец, подробно описал облик и образ жизни царицы хорошо её знавший придворный, сын фельдмаршала Эрнст Миних: «В торжественные и праздничные дни одевалась она весьма великолепно, а впрочем ходила просто, но всегда чисто и опрятно. Придворные чины и служители не могли лучшего сделать ей уважения, как если в дни её рождения, тезоименитства и коронования, которые каждый год с великим торжеством празднованы, приедут в новых и богатых платьях во дворец… Она была богомольна и притом несколько суеверна, однако духовенству никаких вольностей не позволяла, но по сей части держалась точных правил Петра Великого. Станом была она велика и взрачна. Недостаток в красоте награждаем был благородным и величественным лицерасположением. Она имела большие карие и острые глаза, нос немного продолговатый, приятные уста и хорошие зубы. Волосы на голове были тёмные, лицо рябоватое и голос сильной и проницательной. Сложением тела была она крепка и могла сносить многие удручения. Судя по умеренному образу жития её, могла бы она долговременного и здоровою наслаждаться жизнью, если б токмо каменная болезнь, подагра и хирагра, наследованные скорби, не прекратили дней её»{368}.
Официальные же издания традиционно приукрашивали внешность, черты характера и деяния венценосных особ. В дополнительный том первой немецкой энциклопедии — изданного в Лейпциге «Универсального лексикона всех наук и искусств» — вошло описание правительницы «одной из самых суровых европейских монархий»: «Чёрные глаза и волосы нашей Анны излучали такую красоту, что ей — поскольку помимо этого, она обладала и особой бодростью духа, большим радушием и представительной осанкой — нельзя было отказать в славе совершенной принцессы»{369}.
При исключении из этих характеристик лести, симпатий или антипатий авторов в остатке получается высокая темноволосая дама, не слишком изящно скроенная, но крепко сшитая, с длинным носом и выразительными карими глазами на рябоватом лице, обладавшая воспитанным с детства умением держать себя с должным величием, но способная при случае быть приветливой. Пожалуй, всё, кроме последнего, можно увидеть на известном парадном портрете императрицы, выполненном её придворным портретистом Луи Караваком: монументальную фигуру в массивной короне, тяжёлом парчовом платье и ещё более тяжёлой мантии, с руками, как будто уставшими сжимать скипетр и державу. Художник не льстит портретируемой — у кряжистой Анны невыразительное лицо, пухлые руки, почти отсутствует шея, зато отчётливо виден двойной подбородок.
Заносчивый француз великим мастером не был — но и портретируемая особа как будто не возражала против такой трактовки своего образа; похоже она будет выглядеть и на других известных портретах. Конечно, молодость, прошедшую в курляндской глуши, уже не вернуть, зато теперь можно с лихвой наверстать упущенное. Даже по профилям императрицы на монетах видно, что за десятилетие правления она неоднократно меняла фасоны причёсок и одежды. Государыня носила «фантанжные кружевные уборы», «покупные локоны» и парики по тогдашней моде; она распорядилась заплатить «парукмахеру Петру Лебруну за издержание к делу им про собственную нашу персону шти (шести. — И.К.) перучков» 33 рубля с полтиной и ещё 100 рублей в награду.
Пленный французский офицер Агей де Мион был представлен Анне Иоанновне в 1734 году: «Мы нашли, что императрица отличалась величественным видом, прекрасной фигурой, смуглым цветом лица, чёрными волосами и бровями, большими навыкате глазами такого же цвета и многочисленными рябинами на лице; она была причёсана по-французски, и в волосах её было много драгоценных камней. На ней было золотое парчовое платье с огненным оттенком и сшитое по французской моде, на роскошной ея груди виднелась большая бриллиантовая корона. Через несколько минут царица вернулась в шёлковом платье, которое она, вероятно, надела по той причине, что было очень жарко»{370}.
Но в парадном портрете кисти Каравака на первом месте — державность. Живописец скрупулёзно изобразил атрибуты царской власти: парадное платье с шитьём, цепь и орден Святого Андрея Первозванного, усеянную драгоценными камнями корону, скипетр, державу, горностаевую мантию. Зрители смотрели на фигуру императрицы снизу вверх, как и подобало верноподданным; она же как будто застыла в своём величии, и неизвестно, то ли в следующий момент одарит милостивой улыбкой, толи прогневается… Возможно, так и было задумано — не отразить конкретную личность, но прославить могущество? Что же касается внешности, то Анна на портрете, конечно, не красавица, но и не чудовище — обычная дама средних лет.
Пожалуй, настоящим символом нового стиля стал не живописный, а скульптурный портрет — «Анна Иоанновна с арапчонком», который должен был красоваться на площади перед Зимним дворцом. Работа над статуей была начата Растрелли-отцом в 1732 году и шла очень быстро, так что уже в конце года скульптор закончил модель. Однако её отливка была завершена только в 1739 году, а затем ещё два года длилась чеканка — Анна так и не дождалась этого памятника. Пришедшая к власти Елизавета Петровна постаралась ославить деяния предшественников, якобы незаконно отстранивших её от трона. «Медный портрет» был сослан в Академию наук и не удостоился известности другого столичного монумента — Медного всадника. Но если бы он стоял на предназначенном месте, то довольно точно отразил бы дух и стиль аннинского правления.
Скульптор представил императрицу в момент торжественного выхода. Анна будто закована в броню парчового платья с негнущимися складками, множеством драгоценных камней и полным парадным набором — горностаевой мантией на плечах, орденской звездой на груди, малой короной, нитями крупных жемчужин с подвесками в причёске, колье и браслетами. Протянутый скипетр и фигурка арапчонка, по мановению императорской руки подающего державу, создают впечатление, что статуя вот-вот начнёт тяжёлую неумолимую поступь — именно такой увидел её впервые автор этих строк, а тогда московский студент в зале Русского музея. У скульптурного портрета Анны, в отличие от живописного, лица как бы и нет — вместо него маска величия… Наверное, государыня была довольна работой скульптора: статуя воплотила дух её эпохи — растущей военной мощи, суровой службы, неизысканной роскоши, пришедшей на смену петровской простоте и динамике. Думается, такой она и видела себя, ибо, по свидетельству Миниха-младшего, «упоена была честолюбием и во всех предприятиях своих стремилась к славе».
Но нести такое бремя на деле — не всем по силам. Анну хватало на то, чтобы «в публичных церемониях… показать себя с превеличайшею важностью и приличием» — сохранять царственную осанку и «величественное лицерасположение». Она, как мы видели, никогда не отстранялась от нудных и порой раздражавших её дел, особенно когда исполнители её предначертаний оказывались неразумными и корыстными. У неё были «хороший разум» и «беспримерная память»; её письма и указы отнюдь не свидетельствуют о её беспомощности в делах управления. Но у племянницы Петра Великого не было ни его разносторонних знаний, ни приобретённого с годами опыта управления огромной страной, ни широты взгляда и видения перспективы. Да и невозможно в повседневной жизни постоянно выглядеть подобно статуе — памятнику величию её державы.
Тогда Анна выходила из образа и становилась той, какой на самом деле и была — простоватой, а то и просто грубой помещицей, повелительницей маленького двора (где все про всех всё знают) и безответных мужиков, любительницей охоты и нехитрых развлечений вроде карт и шутовских забав.
Под флёром европейских нравов и мод дворцового обихода скрывались ещё не прёодолённые следы московской патриархальности. Государыня была богомольна и как-то нетолерантна к «светским» порокам. Она рано вставала; ходила по дворцу одетой просто, хотя «чисто и опрятно», слушала народные песни, которые пели ей «девки» и даже фрейлины. Любила пышность — но, как отмечал Миних-младший, когда расходы становились слишком велики, наводила экономию, так что «расходы её никогда не превышали обыкновенных доходов двора, но ещё нарочитая сумма оставалась в запасе». Игра в карты уже вошла в моду. «Я видел, как проигрывали до 20 000 рублей в один присест за квинтичем или за банком. Императрица не была охотница до игры: если она играла, то не иначе как с целью проиграть. Она тогда держала банк, но только тому позволялось понтировать, кого она называла; выигравший тотчас же получал деньги, но так как игра происходила на марки, то императрица никогда не брала денег от тех, кто ей проигрывал».
Парадная открытость большого двора маскировала замкнутость частной жизни. Тот же Миних вспоминал: «…домашние услуги не от каждого без различия она принимала, но токмо от немногих, к которым привыкла. Я был один из тех, кои пользовались честью ей прислуживать, и никогда не имел сверх одного или двух товарищей. Как однажды отец мой просил герцога о назначении меня министром к датскому двору, то он получил в ответ, что императрица такую сделала ко мне привычку, что трудно будет склонить, дабы она отпустила меня от себя».
Анна не могла, подобно дяде, быть великим полководцем, прозорливым законодателем или смелым реформатором. На её долю выпало оформление величия новой европейской державы, и средоточием её блеска стал императорский двор.
Пётр I большую часть жизни провёл в поездках, останавливаясь то во дворцах и замках, то в крестьянских избах и походных шатрах, мог с аппетитом закусить и за королевским столом, и в придорожном трактире. Он строил новые резиденции, но не любил просторных дворцовых залов и официальных церемоний, не нуждался в толпе придворных — скорее воспринимал их как бездельников. Однако вступление России в круг великих держав требовало соответствующего антуража, тем более что отечественные дипломаты добивались признания её высшего, имперского статуса. Императорскому титулу должен был соответствовать и двор.
Составленный сразу после смерти Петра Великого в январе 1725 года список включал более четырёхсот всевозможных «служителей» (лакеев, гайдуков, «арапов», «карлов», музыкантов, поваров, «портомоек», рыболовов, пиво- и браговаров, мастеров-ремесленников, конюхов){371}. Однако собственно придворных чинов было около тридцати, ещё не сложилась их иерархия, к тому же придворные особой роли в управлении не играли.
При Екатерине I были составлены проекты нового штата «по примеру Римского цесарского двора» с расписанием новых чинов, их функций и окладов. Расширился круг придворных дам и комнатных служительниц — камер-юнгфер и камер-медхен[4]; появились чины, подведомственные гофмаршалу (камердинеры, камер-пажи, пажи, камер-лакеи и лакеи, футер-маршалы, скороходы, гайдуки, «арапы», «карлы», музыканты, служители кухни и погребов) и интендантам (дворцовые мастеровые, служители зверинцев и садов). Свои соображения по поводу придворного штата имелись и у всемогущего А.Д. Меншикова. В начале правления Петра II он метил на должность обер-маршала — руководителя дворцового ведомства, а на важнейший с точки зрения близости к императору пост обер-камергера (главы придворных чинов, ведавших покоями и повседневным царским обиходом) поставил своего сына Александра.
После падения временщика эту работу продолжил А.И. Остерман, и в декабре 1727 года император утвердил несколько указов, ведомостей и перечней, которые можно называть первым штатом российского императорского двора. Согласно «Ведомости обретающимся при дворе его императорского величества в рангах и не в рангах служителям, которым определено на сей 1728 год и впредь выдавать денежного жалованья», в штате Петра II и его сестры Натальи (без маленьких дворов цесаревны Елизаветы, старой царицы Евдокии Фёдоровны, царевен Прасковьи и Екатерины) числилось 489 человек{372}. Из составленной в царствование Елизаветы ведомости следует, что расходы на жалованье придворным в 1719 году составляли 52 094 рубля, в 1726-м — 66 788 рублей, а в 1728-м — уже 90 025 рублей{373}. Появилось мощное конюшенное ведомство, возродилась царская псовая и птичья охота. Из сохранившейся «Росписи охоты царской» следует, что в Измайлове для императора были заготовлены 50 саней, 224 лошади, сотни собак и «для походов 12 верблюдов»; охотничий «поезд» обслуживали 114 охотников, сокольников, доезжачих, лакеев и конюхов.
Молодой князь Иван Долгоруков стал обер-камергером и близким другом юного государя; через его руки стали проходить доклады и приказы по гвардии; именно к нему обращался её командующий В.В. Долгоруков (фельдмаршал — к капитану!) для решения вопроса о выдаче полкам задержанного «хлебного жалованья». В 1729 году Долгоруков уже не только отдавал императорские указы по полкам, но и требовал подавать ему ежедневные рапорты{374}. А его отец, гофмейстер Алексей Григорьевич, не жалел сил для устройства новых развлечений, чтобы сохранить привязанность царя. Этому замыслу как нельзя лучше соответствовали охотничьи экспедиции в подмосковных лесах.
Но именно при Анне Иоанновне «высочайший двор» стал важнейшим элементом новой структуры власти и главным полем деятельности государыни. Из незатейливой петровской «кумпании» он превратился в символ имперской пышности и величия с целой системой должностей и центрами притяжения. Не очень уверенная в своих правах на трон и проведшая много лет вдали от родины, она стремилась окружить себя преданными людьми — родственниками, поддержавшими её сторонниками «самодержавства» и «немцами» из Лифляндии и Курляндии.
Место сосланных Долгоруковых занял назначенный обер-гофмейстером С.А. Салтыков — именно он готовил для императрицы списки оставляемых при дворе и вновь принимаемых лиц и увольнял неугодных. Но скоро рядом с ним выдвинулись обер-камергер Э.И. Бирон и обер-гофмаршал (чин, не предусмотренный Табелью о рангах 1722 года) Р. Левенвольде; обер-шталмейстером стал сначала П.И. Ягужинский, а затем — К.Г. Левенвольде. В ноябре 1730 года были отправлены в отставку прежний обер-гофмейстер М.Д. Олсуфьев и весь штат Главной дворцовой канцелярии во главе с начальником А.Н. Елагиным (оба участвовали в шляхетских проектах). В числе новых «командиров» был отличившийся при восстановлении самодержавия 25 февраля 1730 года капитан гвардии А. Раевский{375}.
Появление новых высших придворных чинов вызвало борьбу за влияние между обер-камергером, обер-гофмаршалом и обер-гофмейстером. С.А. Салтыков сохранил пост начальника Главной дворцовой канцелярии и управление 400 тысячами дворцовых крестьян, но потерял власть непосредственно во дворце — в 1730 году возникла особая Придворная контора во главе с обер-гофмаршалом. Для обер-гофмейстера и обер-гофмаршала в 1730 году были составлены специальные инструкции. В ведение первого перешли охрана и эксплуатация императорских дворцов, назначение аудиенций у государыни и суд над дворцовыми служителями. Второй обеспечивал повседневный стол и ведал заготовками и закупками. Только эти высшие дворцовые чины имели право передавать словесные повеления императрицы.
Отныне придворная служба стала регламентироваться, происходило размежевание функций между её подразделениями и налаживалось делопроизводство. По приказу императрицы было составлено «клятвенное обещание дворцовых служителей» — придворная челядь (лакеи, «арапы», истопники и даже неопределённых занятий «бабы») обязывалась службу «со всякой молчаливостью тайно содержать»: говорить «о том, что при дворе происходит и я слышу и вижу, токмо тому, кто об оном ведать должен», а в других случаях «ничего не сказывать и не открывать»; «тщательно доносить» о всех подозрительных вещах{376}.
Переписка Главной дворцовой канцелярии с Придворной конторой показывает, что к отбору претендентов на службу в «дом её императорского величества» подходили серьёзно, даже если дело касалось просившегося в «кузнечную работу» сына дворцового сторожа Ивана Алексеева или сына сокольничего Григория Муравьёва. Но даже придворная должность не спасала от кары за неблагонадёжность. К примеру, гоф-юнкер Иван Наумов не был у присяги, поскольку отъехал в деревню, а по возвращении в 1733 году не удосужился её принести «по недознанию» — и отправился рядовым солдатом в гиблые прикаспийские провинции.
Придворное окружение новой императрицы — камергеры и камер-юнкеры — было заменено почти полностью, как и служители её личных покоев от камердинеров и камер-юнгфер до портомой{377}. Лично государыню обслуживали камер-фрау и две камер-юнгферы, кабинетный канцелярист, шесть пажей и 13 камер-пажей, три карлицы и четыре «карла»; под ведением трёх гоффурьеров в комнатах сохраняли порядок пять камер-лакеев и 52 лакея (из них трое служили у фрейлин). При государыне состояли три «арапа», 13 гайдуков и четыре скорохода.
В высшем придворном кругу «немцев» было не так много: среди камергеров — барон И.А. Корф (будущий «командир» Академии наук), сын фельдмаршала Миниха, его родственник К.Л. Менгден и ничем не выдающиеся де ла Серра и барон Кетлер; среди камер-юнкеров — шурин Бирона Тротта фон Трейден. Команда пажей была более интернациональной — здесь имелись «Жан француз», «Пётр Петров арап», лифляндцы И. Бенкендорф и И. Будберг, французский выходец из Швеции А. Скалой, В. Бринк{378}; остальные представляли известные русские фамилии.
Жена фельдмаршала-«верховника» М.М. Голицына княгиня Татьяна Борисовна была пожалована в обер-гофмейстерины. Бенигна Бирон стала статс-дамой — после избрания мужа герцогом Курляндии в 1737 году она получила «первенство» перед всеми дамами двора, включая обер-гофмейстерину. Вместе с ней чин статс-дамы носили двоюродная сестра императрицы графиня Е.И. Головкина, Н.Ф. Лопухина, П.Ю. Салтыкова, Е.И. Чернышёва, баронесса М.И. Остерман и княгиня М.Ю. Черкасская. Среди фрейлин были Христина Вилдеман (впоследствии супруга К.Л. Менгдена) и две представительницы фамилии Кейзерлинг. Помимо них, при дворе находились возвращённая из ссылки и выданная за брата Бирона княжна А.А. Меншикова, дочь А.И. Ушакова и две Салтыковы; впоследствии к ним прибавились княжна Одоевская и Татищева.
Очевидно, больше «немцев» и не требовалось. Во-первых, придворная служба была исконным почётным правом русской знати; во-вторых, Бирону не нужны были конкуренты. Он старался отдалить от трона все более или менее яркие фигуры безотносительно национальности — например слишком активного фельдмаршала Б. X. Миниха. После отправки К.Г. Левенвольде полномочным послом сначала в Варшаву, а затем в Вену серьёзных соперников у Бирона не осталось, и он старался заместить руководящие придворные посты своими «креатурами» — не обязательно «немцами»; так, обер-шталмейстером стал преданный ему А.Б. Куракин, а обер-егермейстером — тогда ещё пользовавшийся доверием фаворита А.П. Волынский.
Повышение роли и престижа дворцовой службы отражалось в изменении чиновного статуса придворных. При Петре I камергер был приравнен к полковнику, а камер-юнкер — к капитану. При Анне ранг этих придворных должностей был повышен соответственно до генерал-майора и полковника, а высшие чины двора из IV класса по Табели о рангах перешли во II класс. Эту же тенденцию продолжало сменившее эпоху «немецкого засилья» «национальное» правление Елизаветы: камер-юнкеры были приравнены к бригадирам{379}. Положение придворных определялось и неформальными поощрениями. В декабре 1738 года Анна Иоанновна распорядилась освободить от постоя столичные дома камергеров и камер-юнкеров, а в феврале 1740-го выдала фрейлинам 600 рублей на платье, чтобы было в чём появиться на праздничном маскараде.
В послепетровскую эпоху именно придворный чин становится трамплином для будущей карьеры. Б.Г. Юсупов, М.Г. Головкин, Н.Ю. Трубецкой, М.Н. Волконский, П.С. Салтыков при Петре II и Анне, братья Шуваловы, Н.И. Панин, З.Г. Чернышёв при Елизавете — все они начинали службу в качестве камер-юнкеров и камергеров. Даже не удержавшийся при дворе молодой дворянчик получал солидную фору по сравнению с непридворными молодцами: камер-пажи «выходили» на иную службу поручиками, а пажи — прапорщиками. Даже самые мелкие придворные сошки имели возможность сделать карьеру: простой «арап» Пётр Петров сумел стать камер-пажом, а затем выйти в гоффурьеры.
Камергерами Анны Иоанновны стали представители молодого поколения русской знати — как правило, родственники вельмож, поддержавших восстановление самодержавия в 1730 году: Б.Г. Юсупов, А.Б. Куракин, П.С. Салтыков (сын С.А. Салтыкова), П.М. Голицын (сын фельдмаршала), В.И. Стрешнев (родственник Остермана), Ф.А. Апраксин; к концу её царствования — П.Б. Шереметев, А.Д. Кантемир, И.А. Щербатов (зять Остермана), П.Г. Чернышёв.
В число камер-юнкеров вошли состоявшие при Анне ещё в Курляндии И.О. Брылкин, И.А. Корф, а также П.Г. Чернышёв, А.П. Апраксин, А.М. Пушкин, М.Н. Волконский, П.М. Салтыков. Рядом с ними служили пожалованные до 1730 года отпрыски московской знати: И.В. Одоевский, Н.Ю. Трубецкой, П.И. Стрешнев, Ф.А. и В.А. Лопухины. Не менее знатными были и юные пажи А. Волконский, И. Нарышкин, И. Ляпунов, Н. Лихачёв, П. Кошелев, И. Вяземский, Ф. Вадковский, И. Путятин.
Строптивцы, подобные фельдмаршалу В.В. Долгорукову или генералу А.И. Румянцеву, получали показательный урок со смертным приговором, заменённым на заключение или ссылку. Другие отправлялись в дальние «командировки». Оставались те, кто был готов признать первенство и власть фаворита и соответствовать не слишком взыскательным вкусам императрицы.
Никита Юрьевич Трубецкой (1700–1767), майор гвардии, никогда не служивший в строю, и камергер, сумел проявить редкостную способность угождать любой «сильной персоне» с полной отдачей, включая собственных жён: первая пользовалась расположением обер-камергера Ивана Долгорукова, вторую предпочитал фельдмаршал Миних. Он участвовал во всех «судных» расправах аннинского царствования (над Д.М. Голицыным, Долгоруковыми, Волынским), сумел ускользнуть от отправки на губернаторство в Сибирь, получил в 1740 году должность генерал-прокурора — и остался «непотопляемым» на протяжении семи царствований.
Сын знаменитого петровского дипломата Александр Борисович Куракин (1697–1749) получил блестящее образование за границей, владел немецким, французским и латинским языками. Начав службу при отце, молодой Куракин в 25 лет стал послом России в Париже и представлял её интересы на Суассонском международном конгрессе. За возвращением на родину последовало камергерство с участием в празднествах и забавах и почётным дозволением (единственному из придворных) напиваться до положения риз: «обершталмейстер угождал ему (Бирону. — И.К.) лошадьми, яко умной человек льстил ему словами и яко весёлой веселил иногда и государыню своими шутками, и часто соделанные им в пьянстве продерзости, к чему он склонен был, ему прощались».
Бывший гардемарин Тулонской морской школы во Франции Борис Григорьевич Юсупов (1695–1759) также в высшей степени успешно усвоил дух нового царствования и стал верным клевретом Бирона. Правда, князь Юсупов сумел показать себя не только в придворных развлечениях, но и на губернаторстве и даже, как увидим, иногда имел смелость думать.
Для вельмож Петра Шереметева, Николая Строганова, купца и дипломата Саввы Владиславича-Рагузинского новые чины стали почётной приставкой к богатству или карьере, для других — князей Никиты Волконского, Алексея Апраксина, Михаила Голицына — вершиной придворной службы в должности императорского шута. Некоторые аристократы не стали шутами по профессии, но приноравливались к стилю двора и демонстрировали соответствующие таланты. Камергер Павел Фёдорович Балк «шутками своими веселил государыню и льстил герцогу, но ни в какие дела впущен не был»; граф Пётр Семёнович Салтыков (будущий главнокомандующий русской армией в Семилетней войне) делал из пальцев разные смешные фигуры и чрезвычайно искусно вертел в одну сторону правой рукой, а в другую правой ногой.
Их судьбы кажутся нам не случайными. Уровень личности царицы и её запросы удачно совпали с настроениями послепетровской элиты. Эпоха бурных реформ сменилась для высшего круга российского общества относительной «разрядкой». При Петре верхи дворянства быстро и без особого разбора переняли иной образ жизни со всеми его достоинствами и недостатками. Пока был жив император, он направлял их интерес в сторону освоения прикладных знаний: математики, механики, военно-морского дела. После смерти царя-реформатора новое поколение дворянских недорослей предпочло иной путь сближения с «во нравах обученными народами» — увлеклось «шумством», «огненными потехами», показной роскошью, атмосферой праздника, что запечатлели сатиры Антиоха Кантемира:
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
...
Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры.
При дворе с размахом праздновались тезоименитства, дни рождения и годовщины коронации. Дамы осваивали европейские моды, танцы и язык мушек: «На правой груди — отдаётся в любовь к ковалеру; под глазом — печаль; промеж грудей — любовь нелицемерная». На роскошных приемах не жалели средств на иллюминацию и фейерверки, вина текли рекой, гремела музыка и гостей ожидали десятки блюд. «Я бывал при многих дворах, но могу вас уверить: здешний двор своею роскошью и великолепием превосходит даже самые богатейшие, потому что здесь всё богаче, чем даже в Париже», — констатировал испанский посол де Лириа.
В состав двора входили не только собственно придворные, чьи фигуры и действия в первую очередь бросаются в глаза, но и те, кого можно назвать организаторами повседневной жизни. Здесь влияние иноземцев было заметным. Дворцовая служба представляла собой настоящий интернационал, где русские сталкивались с иноземцами, соперничали с ними и учились у них. Анну обслуживали немецкие фрейлины (Трейден, Вильман, Швенхен, Шмитсек); её племянницу воспитывали гофмейстерина Адеркас с мадам Бельман и «мадемозель» Блезиндорф. Две русские камер-юнгферы и карлицы были подчинены камер-фрау Алёне Сандерше. Стиркой и починкой белья, в том числе столового, а также чисткой кружев и одежды занимались две команды немок-кастелянш Барбары Юстины Габиленстинг и Софьи Бак. Лейб-шнейдером — личным портным императрицы — служил И.Б. Шефлер, пажеским гофмейстером — «цесарец» Адам Гинкель, а танцевать пажей и прочих придворных учил английский танцмейстер Видим Хиггинс.
Придворное общество потешали императорские «карлы» Яков Подчёртков, Пётр Локтев, Юрий и Артемий Валевачевы и три карлицы. Гостей обслуживали русские кофишенки Осип Никифоров и Алексей Леонтьев, гофинтендант Пётр Мошков, камерцалмейстер Александр Кайсаров, вагенмейстер Иван Редриков, ведавший казёнными помещениями гоф-штабквартирмейстер Михаил Марков. Рядом со знатоками импортных вин работали «водочные мастера», медоставы и пивовары.
По штату 1733 года большой (императрицын) и малый (принцессы Анны) дворы обслуживали соответственно 817 и 19 человек. Резко выросли расходы на императорский стол: в 1718 году они составляли 52 тысячи рублей, в 1728-м — уже более 90 тысяч, а при Анне достигли 160 тысяч рублей, поступавших из Главной дворцовой канцелярии, и ещё 67 тысяч из Штатс-конторы. Всего же собственноручно подписанным указом Сенату от 21 марта 1733 года Анна повелела отпускать из Штатс-конторы в Придворную контору «на содержание двора её императорского величества» 260 тысяч рублей в год{380}. Можно бы и упрекнуть царицу в расточительности, но блеск и престиж двора становится нормой в Европе «старого режима». Содержание венского двора Габсбургов в первой половине XVIII столетия обходилось примерно в два миллиона гульденов, а двора Людовика XV — в 180 миллионов ливров{381}; что по тогдашнему курсу равнялось соответственно 1,2 и 36 миллионам рублей!
Когда в 1734 году жалованье служителей двора, разросшегося к тому времени до 1082 единиц, возросло до 133 607 рублей, Анна решила, что это уже слишком, и повелела лишних «от двора уволить», а «впредь более 100 000 в дачю жалованья придворным служителям не прибавлять и не производить». В последующие годы её царствования эти расходы колебались в пределах 100–110 тысяч рублей — даже с учётом создания в 1739 году нового штата принцессы Анны Леопольдовны, которая вышла замуж и готовилась стать матерью будущего императора{382}.
Придворная контора почти каждый год пересматривала штаты дворцовой обслуги, и Анна собственноручно утверждала список чинов с соответствующими окладами. Созданные при ней состав придворных чинов и служб и их иерархия сохранялись и в следующие царствования. «Она имела ясный, проницательный ум, знала свойства окружающих её лиц, любила порядок и великолепие, и никогда двор не был так хорошо устроен, как при ней», — отмечал в мемуарах фельдмаршал Миних — и, похоже, был недалёк от истины.
В придворном мире Анна чувствовала себя уверенно, как властная помещица в кругу своей дворни. Здесь не надо было решать вопросов, требующих специальных знаний, — например какие военные корабли лучше строить, содержать ли питейные дома на откупе или «на вере», какой именно должна быть фуражная порция драгунским лошадям. Ей больше нравилась роль вершительницы судеб, источника благ и милостей. Она предпочитала обходиться без скучных бумаг. В июне 1735 года государыня повелела учреждениям не исполнять никаких устных распоряжений от её имени, а принимать только письменные указы за её подписью или «рукоприкладством» трёх кабинет-министров, но касательно придворных дел сочла эту формальность излишней и приказала Придворной конторе подчиняться устным повелениям, переданным через обер-гофмаршала или гофмаршала{383}.
Проведя полжизни в бедности, Анна стремилась наверстать упущенное «пышностью в строениях, домашних уборах, экипажах и одеждах». Вкусы государыни совпали с господствовавшим тогда стилем барокко с его пышностью, парадностью, декоративностью. Сочинение Юлиуса Бернгарда фон Рора «Введение к науке церемониала важных господ» (1733) — настольная книга немецких княжеских дворов — предписывало: «Величайшей роскошью, которую лица высочайшего ранга демонстрируют во время праздничных торжеств, являются исключительно платье из бархата, затканного золотом или серебром, и гарнитуры, усыпанные алмазами, стоимостью в несколько тонн золота, равных миллионам».
Памятником аннинского царствования остался в Бриллиантовой кладовой Эрмитажа сделанный мастерами из Аугсбурга золотой туалетный прибор из сорока шести предметов (чайников, кофейников, коробочек, шкатулок, умывальника, грелки с углями, подсвечников, подносов и пр.), орнаментированных в стиле Людовика XIV{384}. В XIX веке установилась традиция: все невесты дома Романовых перед венчанием причёсывались за туалетным столиком, на котором стоял этот прибор, и гляделись в роскошное зеркало со скульптурным обрамлением и короной с вензелем Анны Иоанновны.
При Анне в России бриллианты вошли в моду и стали играть роль официальных «представительских» камней. В 1732 году Анна купила «алмазных вещей» на 263 685 рублей, в 17 756 рублей обошёлся сервиз для Бирона, 14 646 рублей было потрачено на золотые украшения и золотой же ночной столик («нахтыш») — всего на 296 087 рублей. В следующем году на бриллианты для императрицы ушло 85 100 рублей; в 1734-м — 134 424 рубля; в 1740 году — 181 506 рублей. Счета её «комнатных» денег постоянно фиксируют расходы на золотую, серебряную и фарфоровую посуду, бриллианты, драгоценные «уборы на платье», жемчуг, кружева — общая сумма которых за время царствования составила 1 374 466 рублей{385}. Однако по указанию императрицы деньги на приобретение «алмазных вещей» брались и из прочих государственных доходов{386}.
Эти деньги и вещи проходили через руки придворного «фактора» Исаака Липмана, которого Анна Иоанновна 8 марта 1731 года особым патентом «в наши обер гофкомиссары всемилостивейше пожаловала»{387}. Его порой представляют неким «серым кардиналом» Бирона и чуть ли не закулисным правителем страны. «Герцог… следует только тем советам, которые одобрит жид, по имени Липман, достаточно хитрый, чтобы разгадывать и вести интриги. Он один только посвящается в тайны герцога, своего господина, и всегда присутствует на его совещаниях с кем бы то ни было. Можно сказать, что этот жид управляет Россиею», — докладывал из Петербурга саксонский посланник Зум в 1738 году.
На самом деле всё было несколько проще: процесс «европеизации» царского двора, проходивший по «образцам» германских дворов, привёл к появлению в России типичной для них фигуры «придворного еврея». «Обер-гоф-фактор», «кабинет-фактор» или «финансовый агент» в XVIII столетии выступал в качестве влиятельного банкира, расторопного комиссионера, поставщика армии, дипломата.
«Императорский придворный фактор» и богатейший еврей Германии Самсон Вертхеймер (его называли даже «еврейским императором») с честью служил трём поколениям Габсбургов; это он оплатил переговоры и заключение Утрехтского мира, завершившего Войну за испанское наследство. Придворный еврей саксонского курфюрста Августа II Бернд Лехман в 1697 году собрал десять миллионов талеров, с помощью которых обошёл французского принца на «выборах» короля Речи Посполитой. Подвизавшиеся при прусском дворе Моисей и Элиас Гумперты взяли на откуп всю торговлю табаком. Такие советники и агенты на все руки имелись при дворах в Мекленбурге, Ганновере, Байрейте, Баварии, Майнце, Вюртемберге, Ансбахе, Брауншвейге и десятках других больших и малых княжеств. Они давали сильным мира сего ссуды, переводили из страны в страну крупные суммы, доставляли с ярмарок в Лейпциге и Франкфурте парчу, бархат, кружева, драгоценные камни и любые другие дорогие и престижные товары. Порой они достигали высокого положения, как «резидент в Верхней Силезии» Лехман или тайный советник герцога Вюртемберг-ского Йозеф Оппенгеймер. Но и цена успеха была высока — Лехман разорился, а Оппенгеймер («еврей Зюсс» из романа Л. Фейхтвангера) был повешен в 1737 году в Штутгарте по обвинению в государственной измене{388}.
Такой же фигурой при русском дворе был Липман. Появился он там раньше Бирона — ешё при Петре II одалживал деньги иностранным дипломатам. Во времена Анны Иоанновны он стал доверенным комиссионером и «поставщиком двора» по части ювелирных изделий и дорогой посуды. Он обеспечивал перевод денег русским дипломатам для чрезвычайных нужд, как это было во время миссии К.Г. Левенвольде в Варшаве в 1733 году; через него получали российские «пенсии» польские магнаты. В 1739-м Липман заказал (за семь тысяч рублей) изготовление Андреевского ордена для маркиза Вильнёва, которого решили наградить за посредничество на переговорах с турками, а в 1740-м — доставил (за четыре тысячи рублей) к русскому двору немецкую театральную труппу. Одновременно он выступал в качестве крупного подрядчика, поставлявшего вино и поташ, сукно и лошадей для армии, соль для Адмиралтейства{389}. Бирон, постоянно испытывавший нехватку денег, занимал их где придётся, даже у своего камердинера, и тоже прибегал к услугам Липмана. Расплатиться же так и не успел: в описи бумаг сосланного герцога значится «щет Липмана з бывшим регентом на двести на дватцать четыре тысячи восемьсот девяносто три рубля»{390}.
Помимо Липмана, царица заказывала различные товары у курляндского купца, «гоф и камер-фактора» Даниэля Фермана, заплатив за них в 1732–1740 годах 465 181 рубль. Анна Иоанновна любила не только бриллианты, но и другие драгоценные камни. Записи о «комнатных» расходах императрицы говорят, что она указывала «выдать двора нашего нижеписанным людем за взятыя у них в комнату нашу красные камни: камер-пажу Ивану Самарину 70 руб., тафельдекеру Ивану Сидорову 20 руб.», «записать в расход 2249 руб. 50 коп., отданные ея светлости герцогине Курляндской на заплату за взятыя в комнату нашу яхонтовыя каменья да за крест и серьги бриллиантовыя». В 1738 году, узнав, что граф П.Б. Шереметев получил от П.М. Салтыкова под пятисотрублёвый залог «камение яхонт красный», государыня потребовала прислать драгоценность ей и обещала, что деньги «отданы быть имеют неотменно»{391}.
Начальник Оренбургской экспедиции И.К. Кирилов прибыл для доклада ко двору с «изрядными камнями» (порфиром, яшмой, агатами), которые, по сообщению «Санкт-Петербургских ведомостей» в январе 1736 года, императрица изволила «милостиво принять». Особо интересовалась Анна драгоценностями опальных и «изустным приказом» потребовала в декабре 1739 года доставить ей из Тайной канцелярии «алмазные камни» и «искры», изумруды, бриллиантовые перстни, золотые часы и табакерки из «пожитков» казнённого князя И.Г. Долгорукова{392}.
Государыня лично посещала придворного ювелира француза Бенуа Граверо. «В то время, — вспоминал ученик Граверо швейцарец Иеремия Позье, сам ставший впоследствии придворным «брильянтщиком», — пришёл караван из Китая, и императрица Анна получила с Востока множество драгоценных камней, рубинов и т. п. Ей любопытно было посмотреть, как их режут и шлифуют, и она дала знать моему хозяину, чтобы тот перенёс аппарат ко двору в комнаты, находившиеся недалеко от её покоев. Там мы проработали месяца два или три. Она приходила туда каждый день два, три раза, смотрела, как мы работаем, и приказывала моему хозяину являться в мастерскую рано утром, потому что она рано вставала»{393}. В апреле 1738 года российский посланник в Гааге граф А.Г. Головкин получил указание: «Вы старатся имеете в Галандии сыскать таких величин красных яхонтов, которые обыкновенно по-француски называются “rubin oriental”». Императрица заказала восемь круглых и 22 овальных камня и указала их желаемые размеры, разрешив, впрочем, приобрести «немного поменше и покруглее». Покупку належало произвести немедленно, но как бы для себя — бережливая Анна Иоанновна опасалась, что, узнав об истинном покупателе, купцы «дорожится будут»{394}.
Удивлявшая современников роскошь требовала немалых расходов. При Анне даже такой вельможа, как А.П. Волынский, которого трудно считать малообеспеченным, тяготился «несносными долгами» и искренне считал возможным «себя подлинно нищим назвать». В таких случаях включался важный механизм самодержавной власти — раздача пособий и ссуд, порой намного превосходивших официальное жалованье.
Это понятие применительно к тем временам не было похоже на современную зарплату: министры, генералы и прочие «управители» не получали положенное содержание регулярно, а должны были просить у монархини. Она же отнюдь не всегда считала выплату жалованья обязанностью государства. В декабре 1738 года Анна «с великим неудовольствием» обнаружила, что «по определениям сенатским, из государственных доходов, которые чрез Штатс-контору в расход употребляются, издержано на заплату жалованья сенаторам и другим чинам на прошлые годы и прочие чрезвычайные дачи 51 321 рубль», и потребовала от Сената немедленного ответа. Рассмотревший его Остерман признал, что иные сенаторы годами «без жалованья присутствовали»{395}.
Камергер Миних особо отмечал: «Предшественников её подарки состояли большею частью из земель, но наличными деньгами никто не жаловал столь великие суммы, как она»{396}. Именные указы Анны Соляной конторе (её доходы составляли основной источник личных средств монарха) показывают, что она постоянно требовала «взносить» в её «комнату» денежные суммы серебром и червонцами: в 1734 году они, по нашим подсчётам, составили 246 297 рублей, а в 1735-м и 1736-м — по 175 000.
Это только часть расходов государыни, точную же их сумму установить вряд ли когда-нибудь удастся. Анна, как и другие правители той эпохи, не очень стесняла себя финансовой дисциплиной и разделением средств на личные и казённые. Она не раз предписывала оплачивать «алмазные вещи» и прочие надобности деньгами Коллегии иностранных дел (пенсии родственникам императрицы, покупка за границей драгоценностей, вин, туалетов, приглашение артистов), Канцелярии от строений и Сената (ремонт и строительство дворцов), Коммерц-коллегии (покупка товаров за границей){397}. Поступавшие в Доимочный приказ или Канцелярию конфискации недоимки по соляным сборам государыня также требовала сдавать ей. Распоряжения о выплате можно обнаружить в самых различных государственных «местах»; к примеру, указ от 26 февраля 1733 года рижскому губернатору Ласси предусматривал выдачу из местной рентереи «обер-камергеру графу фон Бирону 4651 червонных» либо такой же суммы ефимками «взамен денег, принятых у него в посольскую казну в Варшаве».
Из «комнаты» Анна направляла поток милостей в виде постоянных «пенсионов» и разовых выдач (последние безусловно преобладали):
«Августа. Пожаловано 100 иностранных червонных на крестины камергеру князю Юсупову…
Августа 26. Пожаловано 150 рублёв в Невской монастырь для праздника Св. Александра Невского, то есть Августа 30 дня…
Сентября. Пожаловано 100 рублёв пастору Ягану Леон-гардту Шатнеру на строение люторской кирки, которая строится за Литейным двором…
Сентября. Пожаловано 100 р. бывшей княгине Голицыной…
Сентября. Пожаловано 50 червонных полковнику Петру Соковнину на крестины младенца…
Сентября. Пожаловано 500 р. на крестины калмыцкаго владельца Петра Тайшина…
Октября. Пожаловано 100 червонных иностранных на крестины младенца камергера Апраксина…»{398}
А ещё Анна платила пажам за «издержанные» ею колоды карт (похоже, это была чуть ли не постоянная «статья дохода» придворных), лично выбирала для себя ткани («выдано гостинаго двора купцу Леонтию Горбылёву за взятые у него в комнату нашу товары, а именно объярей: малиновой за 20 аршин 8 вершков; голубой 19 аршин 15 вершков; померанцовой 22 аршина 9 вершков по 2 руб. 20 коп. за аршин; гродитуру серо-горючего 58 аршин 12 вершков по 1 руб. 50 коп. за аршин — всего 226 руб. 721/2 коп.»); жаловала по 100–200 рублей на приданое «придворным девицам». Некий умелый «иноземец Гилбрант» заработал 240 рублей «за шитьё платья принцу Курляндскому Карлу» — младшему сыну Бирона, любимцу Анны.
Заезжий француз Винарель получил 100 рублей «за показывание им пред нами вощаных персон короля французскаго с его фамилиею»; камердинер польского посланника — 400 рублей за «взятые в комнату нашу кружева и за золотыя собачки (?)», а фрейлина княжна Софья Одоевская — 300 рублей «за взятую у нея робу, которую мы пожаловали курляндскаго шляхтича жене Катерине Петровой дочери». То есть можно полагать, что государыня милостиво подарила платье своей фрейлины какой-то курляндской дворянке — хорошо хоть изволила заплатить раздетой княжне…
Летом 1739 года во время пребывания «на даче» денежные хлопоты не прекращались: «В бытность в Петергофе императрицы гоф-фурьером Симоновым израсходовано комнатной суммы 2961 руб., в том числе: курляндскому шляхтичу Госу 500 руб., курляндскому принцу Карлу на покупку зонтиков 50 руб.; обер-берейтору Шидору 400 руб., герцогине Курляндской 400 руб.; капитану Зигейну на строение зверинца к прежде данным из комнаты 300 руб. еще 700 руб.; камергеру Балку на раздачу конюхам и псарям 44 человеком по 3 руб., да работникам, которые уток гоняли, 26 человеком по 50 коп. человеку».
Однако всё вышеперечисленное — бытовые мелочи. Изличных средств императрица выдала на помощь погорельцам после пожара 1737 года 40 тысяч рублей, на устройство фонтанов в Петергофе — 10 тысяч, пожертвовала тысячу рублей богадельне в доме царевны Натальи Алексеевны. В 1733 году она назначила ежегодную трёхсотрублёвую пенсию «на пропитание для старости и дряхлости» бывшему придворному живописцу Петра I Иоганну Таннауэру, автору известных портретов самого царя и его сподвижников Ф.М. Апраксина, П.А. Толстого, А.Д. Меншикова (правда, уже в следующем году пенсию за умершего мужа получала его вдова Марта).
Значительные суммы доставались приближённым чинам двора или находящимся в милости должностным лицам. Судя по тем же указам Соляной конторе, фаворитами здесь являлись братья Левенвольде: обер-шталмейстер Карл Густав в 1732 году получил восемь тысяч рублей, в 1733-м — две тысячи в прибавку к жалованью; в 1734-м — десять тысяч и ещё столько же на лечение; обер-гофмаршалу Рейнгольду в 1732 году было выдано 14 тысяч рублей на покупку двора, в 1733-м — четыре тысячи к жалованью, в 1734-м — 8800 рублей просто так.
После взятия Гданьска в 1734 году из полученной с богатого города контрибуции было роздано 73 800 талеров — получателями которых стали Миних, Остерман, Черкасский, Карл Левенвольде{399}. Генералу-бергдиректору барону Шембергу в
1739 году было ассигновано 50 тысяч рублей на основание новой «берг-компании». Генерал-фельдцейхмейстер принц Гессен-Гомбургский удостоился ежемесячного «пенсиона» в 500 рублей. Единовременно же тайный советник Кейзерлинг получил десять тысяч рублей, генералы Левендаль и Кейт — по пять тысяч, кабинет-министр и вице-канцлер Остерман в 1740 году — пятитысячную прибавку к окладу, а лейб-медик Фишер довольствовался тысячей. Однако милости получали не только «немцы». Богатейшего вельможу и кабинет-министра князя А.М. Черкасского Анна поощрила в 1731 году семью тысячами рублей, фельдмаршала князя И.Ю. Трубецкого в 1734-м семью тысячами «на строение двора», дипломата А.П. Бестужева-Рюмина — тысячей в 1733 году и десятью тысячами в следующем «в награждение». Ежегодно получал по две-три тысячи рублей московский главнокомандующий граф С.А. Салтыков.
Обычными были денежные пожалования придворным чинам, фрейлинам на приданое или офицерам гвардии — но и здесь можно было подчеркнуть особую милость. К примеру, фрейлины Мария Салтыкова, Екатерина Ушакова (дочь начальника Тайной канцелярии) и Анна Менгден (невеста Эрнста Миниха) получили «обычные» четыре тысячи рублей, а фрейлина Вильман — целых 11 тысяч. Генерал-майор А.И. Румянцев сначала попал в опалу и ссылку, но сумел заслужить высочайшее доверие, руководил подавлением башкирского восстания — и награда нашла героя: в 1740 году Румянцев получил в подарок конфискованный московский дом опального князя А.Г. Долгорукова, а его супруга — пособие в две тысячи рублей.
«Подарок» в десять тысяч рублей порадовал в 1737 году генерал-майора Н.Ю. Трубецкого, вроде бы ничем не прославившегося на войне; но через пару лет именно ему Анна доверила пост генерал-прокурора. Такую же сумму получил в 1733 году незнатный и нечиновный статский советник Андрей Боев, но он-то и командовал Соляной конторой, из которой поступали деньги на личные расходы императрицы, — как не поощрить «кормильца»! Придворное счастье по-разному улыбалось камер-юнкерам Алексею Татищеву и Алексею Пушкину. Первый получил 3300 рублей на двор в столице, а затем ещё три тысячи на строительство у себя в имении церкви; второй в 1733 году был рад и 500 рублям, а в 1736-м ему выделили — не в пожалование, а в долг на три года — восемь тысяч рублей. Обер-егермейстер Волынский в 1736 году также получил в долг пять тысяч рублей на пять лет. Вряд ли вечно жаловавшийся на бедность Артемий Петрович смог бы долг вернуть, но и не пришлось — за год до истечения срока он угодил на эшафот.
Царские милости достались и менее привилегированным слугам. Придворный «моляр» Луи Каравак удостоился подарка в тысячу рублей за «усердные труды»; столько же досталось балетмейстеру Ланде и дантисту Жироли. Композитор Франческо Арайя получил 500 рублей, а чудаковатый знаток восточных языков Георг Кер всего 100 рублей — столько же, сколько паж Иоганн Бенкендорф или новокрещёный «арап» Василий Дмитриев, да и то, скорее всего, потому что служил переводчиком при Коллегии иностранных дел.
Миниху-младшему императрица выдала две тысячи рублей на заграничное путешествие, а его отцу — ещё более щедрое пособие при отправлении в Польшу. Другим придворным также достались деньги на лечение, «за проезд за моря» или «для удовольствия экипажу», в то время как иные из направленных к императрице челобитных оставались без рассмотрения и ответа. Практика денежных раздач заставляла придворных искать способы показать свою преданность, соперничать за милостивое внимание государыни и, конечно, всякими образами «топить» конкурента. «Подарки» привязывали их получателей к властной «хозяйке», тем более что иногда превосходили размерами их служебные оклады. Но обратной стороной этого явления была зависимость от воли монархини, которая могла обернуться взлётом-«случаем» или ссылкой с конфискацией имущества, а то и эшафотом.
Сколько больших и малых «персон» мечтали хотя бы на короткое время приблизиться к «особе её императорского величества»! Удостоенные этой чести боялись происков соперников и внезапной «отмены» милости. И те и другие пристально следили за малейшими переменами при дворе. Из сохранившихся писем зимы 1738 года, адресованных Волынскому его «секретным другом», кабинет-секретарём императрицы Эйхлером, следует, что последний читал Анне Иоанновне вслух письма Артемия Петровича, которые «весьма милостиво принимались». Он же следил за действиями представителей «противной партии» — те разглашали, что возвращения Волынского, отправившегося на очередную инспекцию конских заводов, в столице не очень-то и ждут; но секретарь точно знал: «Подлинно вас скоро сюда ожидают, как из всех дискурсов понять можно», — и советовал прибыть к дню рождения императрицы. Он же регулярно извещал «патрона» о событиях при дворе: Неплюеву велено «быть в Киеве»; фельдмаршал Миних «скоро к армеи возвратиться имеет»; Черкасский заболел и не выезжает, но уже может подписывать документы, а герцог Бирон «горлом заболел» и «непрестанно полоскание употребляет»{400}.
В те времена властные помещицы по своей воле женили крепостных. Анна любила устраивать амурные дела подданных и нередко выступала в роли свахи. «Здесь играючи женила я князя Никиту Волконского на Голициной», — сообщала она Салтыкову.
«Семён Андреевич. При сём прилагается записка, по которой вы имеете сыскать помянутую в той записке воеводскую жену Кологривую и, призвав её к себе, объявить, чтобы она отдала дочь свою за Дмитрея Симонова, которой при дворе нашем служит, понеже он человек доброй, и мы его нашею милостию не оставим; однакож объявите ей о том не с принуждением, но как возможно резонами склонять…»
«Семён Андреевич. Поговори князь Василью Гагарину, чтоб он дочь свою отдал за нашего камер-юнкера Алексея Татищева; однакож мы его к тому не приневолим, а приятно нам будет, ежели он то по изволению нашему учинит без принуждения, и пребываю в милости…»
«Семён Андреевич. Пишите вы к нам, что докладывается Шереметев, выдавать ли сестру свою за Фёдора Лопухина. Ежели между ими согласие имеется, и она за ним быть желает, то дать им позволение. И пребываю неотменна в милости»{401}.
В те времена при наличии хорошей «партии» не было принято спрашивать знатных барышень о их чувствах. Однако стоит отметить, что всемилостивая государыня интересуется «согласием» невесты.
Анна больше никогда не возвращалась в прежнюю московскую жизнь, новую же предстояло обустроить: скромное жилище дяди уже не подходило для обитания двора «великой императрицы». В том же году началось возведение новой резиденции, объединившей в один ансамбль несколько зданий (дома Ф.М. Апраксина, П.И. Ягужинского, С.Л. Рагузинского, Г.П. Чернышёва) и обращенной главным фасадом на Адмиралтейство. Совместная работа придворного архитектора Бартоломео Карло Растрелли и его талантливого сына Франческо Бартоломео была завершена в 1736 году: императрица получила новый четырёхэтажный Зимний дворец с двумя сотнями комнат{402}. В центре здания находился двусветный тронный зал площадью около тысячи квадратных метров. Его описание оставил живший в Петербурге в 1735–1736 годах шведский учёный Карл Рейнгольд Берк:
«Большой зал — самый просторный, какой я когда-либо видел, и богато украшен зеркалами, мраморированным гипсом, а также многочисленными позолоченными барельефами и иным декором… Плафон покрыт живописью по холсту — без сомнения, чтобы ускорить его создание, однако неизвестно, сколько он продержится. Роспись выполнена придворным художником Караваком — самовлюблённым французом, который всё критикует, и почти никто не хвалит его работу.
Сюжет на середине потолка — вступление её в[еличест]ва на престол. Религия и Добродетель представляют её России, которая, на коленях приветствуя её, вручает ей корону. Духовное сословие и царства Казань, Астрахань, Сибирь, а также многие татарские и калмыцкие народы, признающие власть России, стоят рядом, выражая свою радость. На четырёх больших живописных изображениях, расположенных вокруг этого среднего и спускающихся к карнизу, представлено много деяний, способных особенно прославить правление Анны Иоанновны, а именно: могущество империи, милосердие к преступникам, высокая щедрость и победа над врагами; сверху эти слова написаны [кроме латыни] ещё и по-русски…
Трон, или место для императорского престола, великолепен и на несколько ступеней поднят над полом, выложенным дубовым паркетом. На самом верху виден государственный герб, а рядом с ним возлежат Марс и Паллада»{403}.
В 1734 году в южной части нового здания по проекту Франческо Растрелли был построен придворный театр — первое в России театральное помещение на европейский манер, с партером, ложами (в том числе большой царской ложей) и ярусами, куда надо было подниматься по лестницам. Интерьер был богато украшен колоннами и пилястрами с деревянной резьбой.
В новых апартаментах государыня проводила большую часть года. Она вела довольно размеренный образ жизни. Камергер Эрнст Миних свидетельствовал: «Часы, в которые она из комнат своих в публику выходила, во весь круглый год регулярно определены были. Если дела не удерживали, то выходила она обыкновенно пред полуднем от одиннадцати до двенадцати часов, а после полудня от четырёх до половины девятого часа. В десять часов вечера ложилась она опочивать, а утром вставала около шести или семи часов»{404}. «В 9 она начинала заниматься со своим секретарём и с министрами, обедала в полдень у себя в комнатах только с семейством Бирон… Летом императрица любила гулять пешком; зимою же упражнялась на бильярде. Слегка поужинав, она постоянно ложилась спать в 12-м часу», — отмечал в мемуарах Манштейн.
Обычно в середине мая императрица перебиралась из Зимнего дворца в Летний — по Неве, под гром пушечных выстрелов, на роскошной шестнадцативёсельной яхте. Одноэтажный деревянный дворец был построен младшим Растрелли в 1732 году в Летнем саду на набережной Невы в рекордный срок: «Санкт-Петербургские ведомости» сообщали, что 18 мая государыня изволила «водою в летний дом ездить и новопостроенные там… палаты осмотреть, которые его императорское величество совершенныя своея апробации удостоила», а в июне Анна Иоанновна уже поселилась там. В числе двадцати восьми апартаментов имелись тронный зал, парадная и повседневная спальни, «антикамора» для приёма послов, кабинет, где работали министры, десять покоев Бирона и его сына Петра, помещения фрейлин; контора для письмоводства, казённые и оружейная палаты. В восточном крыле дворца находился самый большой зал-«комедия» для театральных представлений{405}.
Барочное здание со спусками к воде от боковых крыльев, нарядной балюстрадой с фигурными резными украшениями и декоративной скульптурой полюбилось Анне. Каждое лето она приезжала сюда, здесь и умерла в октябре 1740 года. В Летнем дворце было оглашено её завещание; министры и знать присягнули малолетнему императору Иоанну Антоновичу, здесь же её фаворит стал регентом империи — и был арестован гвардейцами в ночь на 9 ноября 1740 года. Опустевший дворец был разобран в 1747 году.
В 1734 году в Летнем саду по проекту того же Франческо Растрелли началось сооружение амфитеатра с каскадом и фонтаном; его окружала стена стриженой зелени, перед которой были расставлены бюсты римских императоров. «Под смотрением» садового инспектора Стеллиха в 1737 году находился целый зоопарк: «лвица одна, бабёр один, медведей белых пять, разсамаха одна, песцов шесть, лисица одна, куница одна, таксов или барсуков два». Ещё с петровских времён там имелся вольер для певчих птиц. «Весьма приятны маленькие беседки и птичнике орлами, журавлями, аистами, цаплями, павлинами и т. д., и т. п. Также и большой пруд для водоплавающих птиц с гнёздами у берегов и беседкой посередине. Белые лисы, соболя и тому подобные небольшие звери тоже имеют в этом саду свои отгороженные места» — таким увидел Летний сад в 1736 году Берк. В этом и в других дворцовых садах в больших клетках-менажереях содержались певчие птицы, а также тетерева и куропатки, предназначавшиеся для охот императрицы. В 1737 году в Летнем саду гуляла экзотическая «птица строус», имевшая в птичнике особые «покои».
Птичник Симон Шталь рапортовал в Канцелярию от строений: «Потребно для увеселения ея императорскому величеству в болшую птичную клетку которая имеется при Летнем доме в первом саду разные птицы, а имянно соловьи, перепёлки, чеглята, чижи, снигири, овсянки, скворцы, дрозды, клесты, щуры, подорожники, реполовы, свиристели, а прежде сего оных птиц имелось в показанной клетке до тысячи». Канцелярия же распоряжалась доставлять «из Москвы нынешняго 737 года в нижеписанных месяцах, а именно соловьев сто в мае, щеглят от ста до двухсот, чижей от двухсот до пятисот, зяблиц от пятидесят до двухсот, снигирей тож число, подорожников от ста до трёхсот, чечёток от ста до четырёхсот, всего от шестисот до тысячи осмисот»{406}. Можно полагать, что не всем пернатым удавалось пережить летний сезон — императрица любила стрелять из выходивших в сад окон дворца по выпушенным из клеток птичкам…
В июле Анна Иоанновна на несколько недель переезжала за город — в Петергоф. В то время переезд занимал целый день с непременным отдыхом и «кушаньем» в Стрельне или на одной из дач кого-то из придворных. В 1735 году Анна решила разнообразить маршрут: добралась в шлюпке до Екатерингофа «и чрез всю першпективу до болшой питергофской дороги полчетверты версты изволила итти пеш, и вышед на болшую дорогу, сели по каретам»{407}. За нарядной процессией экипажей с дамами и кавалерами двигался целый «поезд» с грузчиками и ломовыми извозчиками, доставлявшими из одного дворца в другой мебель, посуду и всю обстановку. Только в октябре 1739 года Анна указала Придворной конторе, чтобы в Петергофе заранее было подготовлено «всё, что ко двору на месте потребно, а именно столы, стулье, кровать, оловянная и поваренная посуда и прочия потребности, дабы впредь отсюды ничего не возить»{408}.
В Петергофе Анна охотилась, иногда выезжала оттуда в соседний Ораниенбаум, плавала в Кронштадт. В главной императорской резиденции в это время продолжалось благоустройство паркового ансамбля. Растрелли-старший проектировал и сооружал фонтаны с позолоченными свинцовыми фигурами — «Самсон, раздирающий пасть льва», «Триумф Нептуна», «Персей и Андромеда». Здесь Анна отдыхала и требовала не беспокоить её по маловажным делам. Однако совсем «уйти в отпуск» не получалось: кабинет-министры хотя бы раз (а бывало и чаще) появлялись в загородной резиденции с докладами, доношениями и бесконечными челобитными, стремились припасть к источнику благ и другие чиновники и царедворцы.
Пришлось Анне в июне 1735 года отдать приказ о регламентации потока гостей: «Приезжать всем волно в воскресенье и в четверк, а кроме тех дней никому не быть; разве самая крайняя кому до нас будет нужда, тем и в протчие дни позваляем»; только не было разъяснено, как определить меру «самой крайней нужды», заставлявшей искать случай предстать пред очи её императорского величества. Прибывавших государыня велела «кормить при дворе, а людем их никакой порции, тако ж на собственных их лошедей фуражу не давать» — лишние рты ни к чему. Гостям приказано было селиться по двое в две комнаты и больше двух слуг с собой не брать. Они не получали «ни кушанья, ни вина, ни кофе, ни чаю, одним словом, ничего, а кофе пить поутру и после обеда кто хочет при дворе»{409}.
Во второй половине августа императрица с придворными возвращалась в Летний дворец, а в октябре — в Зимний.
При аннинском дворе складывается свой календарь праздников. «Церемониальные журналы» второй половины 1730-х годов говорят нам, что наступление Нового года отмечалось во дворце молебном, парадным обедом для генералитета, офицеров гвардии, духовных особ, дипломатического корпуса и придворных с обязательными пятью тостами и вечерним балом с фейерверком. Государыня, как и её великий дядя, «огненные потехи» любила и не скупилась на них — на фейерверк в начале 1736 года она повелела отпустить десять тысяч рублей.
Девятнадцатого января отмечалась годовщина её восшествия на престол (25 февраля, когда императрицу попросили «принять самодержавство», никогда не праздновалось!) с молебном и «кушаньем». Анна Иоанновна — возможно, памятуя об умершем муже — пьяных терпеть не могла, но этот день ежегодно отмечался по особому ритуалу с выражением чувств в духе национальной традиции. Гостям во дворце надлежало пить «по большому бокалу с надписанием речи: “Кто её величеству верен, тот сей бокал полон выпьет”». «Так как это единственный день в году, в который при дворе разрешено пить открыто и много, — пояснял этот обычай Клавдий Рондо в 1736 году, — на людей, пьющих умеренно, смотрят неблагосклонно; поэтому многие из русской знати, желая показать своё усердие, напились до того, что их пришлось удалить с глаз её величества с помощью дворцового гренадера»{410}.
В радостный день дозволялось выражать патриотические чувства. Карл Рейнгольд Берк засвидетельствовал: «Нынче какой-то господинчик, подойдя ко мне, привязался с разговорами о том, как здорово он напился, а на мой ответ, мол, в столь замечательный день и следует веселиться, он вскричал, что я прав, тем более что сохранены права дворянства сравнительно с князьями. При этом он употреблял неприличные слова, наверняка слышные нескольким сидевшим рядом господам». Скорее всего, «неприличные слова» были высказаны от радости по поводу отмены петровского закона о престолонаследии, который «господинчик» по простоте путал с «восстановлением» самодержавия…
Затем следовали празднования дня рождения государыни (28 января), её тезоименитства (3 февраля), коронации (28 апреля). Столь же регулярно отмечались «банкетами» дни празднования императорских орденов с участием их кавалеров, даты рождения и тезоименитства принцесс Анны и Елизаветы.
В правление Анны Иоанновны утвердилась традиция отмечать при дворе праздники гвардейских полков, каждого в отдельности, и день объявления её Преображенским и Измайловским полковником; офицеры в эти дни «трактовались столом», а солдаты — выдачей вина и пива. Особые торжества устраивались по случаю побед в Русско-турецкой войне; государыня совершала «выходы» в Адмиралтейство по случаю спуска на воду кораблей или более продолжительные поездки — на Сестрорецкие заводы или Ладожский канал. Она регулярно присутствовала на «экзерцициях» гвардейских полков (наблюдала их из шатра «у летнего дома») с последующим угощением офицеров. В 1733 году секретарь Анны отметил в дневнике новые придворные торжества по случаю дней рождения и именин герцога Курляндского и членов его семьи — они утверждали высокий статус фаворита. А вот годовщина Полтавской битвы, отмеченная в официальном календаре, при дворе не праздновалась и в «Церемониальный журнал» внесена не была. «Церемониальный журнал» 1739 года отразил итог развития организации придворной жизни при Анне: главные торжества (праздники «императорской фамилии», кавалерские и полковые дни) теперь отмечались в пределах дворца, и даже количество ежегодных фейерверков к концу царствования уменьшилось до трёх. В эти дни Анна присутствовала на богослужении в придворной церкви, где для узкого круга лиц, допущенных ко двору, произносились праздничные проповеди, более не публиковавшиеся для народа. По мнению исследователя придворного распорядка Анны Иоанновны Е.И. Погосян, отмеченные новшества отражали «корпоративную структуру общества»{411}; но нам кажется, что они, скорее, демонстрировали возросшую роль двора и связанных с ним структур (орденских корпораций, гвардии) как особого мира, центром которого являлась императрица.
По московской привычке Анна просыпалась рано, но завтракала уже по-европейски — пила «кофий» у «мадам Бирон». По-видимому, она не любила помпезных трапез в окружении толпы придворных. По свидетельству Манштейна, «только в большие торжественные дни она кушала в публике; когда это случалось, она садилась на трон под балдахином, имея около себя обеих царевен, Елизавету… и Анну Мекленбургскую. В таких случаях ей прислуживал обер-камергер. Обыкновенно в той же зале накрывался большой стол для первых чинов империи, для придворных дам, духовенства и иностранного посольства. В последние годы императрица не кушала на публике и иностранные послы не были угощаемы при дворе. В большие праздники им давал обед граф Остерман».
Камергер Эрнст Миних сообщал, что обедала государыня рано, а ужинала не слишком поздно: «Она кушала немного и самую простую пищу; обыкновенной её напиток был не другое что, как пиво, ибо за столом пила она токмо одну или много что две рюмки старого венгерского вина. За стол садилась не позже как в двенадцать часов пополудни и в девять часов ввечеру».
Императорский двор становился придирчивым потребителем качественных продуктов. Архивные «ведомости о провизии» говорят о масштабных заготовках: в 1736–1737 годах для обитателей и гостей дворца было закуплено 5929 «ситных хлебов», 661 мясная туша, 1011 «провесных» (по 24,5 копейки) и копчёных (по 29 копеек) окороков, копчёные языки (по восемь копеек), «солонина бочешная» (по рублю с пятаком за пуд), сёмга солёная (по 1 рублю 93 копейки за пуд) и копчёная (по 2 рубля 75 копеек за пуд), осетрина свежая просольная (по 1 рублю 13 копеек за пуд), снетки псковские (по 2 рубля 88 копеек за четверть), сотни вёдер солёных огурцов (по 7 копеек за ведро), 400 уток, 300 гусей. «Каплунщица» Анна Романова готовила для кухни каплунов и пулярок{412}.
Придворной кухней с целой сотней служителей командовали «метердотель» — приглашённый в 1730 году по контракту цесарец Иоганн Максимилиан Лейер. Армией поваров и поварят руководил кухмистер в генеральском чине Матвей Субплан. Путь постижения «поваренных наук» был долог; в конце его сын мундкоха Юрий Эрнст получил аттестат от «метердотеля» за подписями пяти заслуженных кухмистеров и мундкохов и был принят на службу на «верхней кухне» с окладом в 200 рублей. Дворцовую скотобойню возглавлял императорский мясник Иоганн Вагнер. Казённой сервизной, в том числе столовым серебром, ведала команда зильбердинера Эрика Мусса — девять работников чинили и чистили серебряную посуду. Сервировкой стола скатертями и салфетками, посудой, столовыми приборами, специями ведали четыре тафельдекера[5].
Европеизация российского двора сделала винные погреба одним из важнейших отделов дворцового хозяйства. Основные запасы напитков, а также стеклянная и хрустальная посуда, свечи и пряности хранились в запасных погребах в хозяйственной постройке на берегу Невы. Повседневные же погреба располагались непосредственно в Летнем и Зимнем дворцах. При погребах служили шесть келлермейстеров, купор Самойло Фигнер и подкупоры, три писаря и 20 служителей; для изготовления традиционных русских напитков имелись пивовары, медоставы, кислошники и квасники, все с учениками (24 служителя), бочары, оловянишник и медник.
Келлермейстеры обязаны были «питья, водки, посуду и прочее содержать в погребах, а которым припасам где способнее, в других удобных, а паче принимаемый на подделку водок и вин сахар, корицу, анис и другие тому подобные, которые к безвредному содержанию потребно в сухих местах и смотреть прилежно, чтобы тем питьям и протчему траты и повреждения и от несмотрения нечаянной утечки не учинилось», для чего полагалось осматривать бочки «по вся дни неотменно». Здесь же водочные мастера «сидели» крепкие напитки, перегоняя виноградное вино или «французскую водку» с добавлением аниса, корицы и импортного сахара — получались «приказная», «коричная, «поддельная», «гданьская здешнего сиденья», «боярская» водки, ликёры-«ратафии». «Подделывали» и импортные сухие вина, чтобы они более соответствовали вкусам российских дам и кавалеров. Впрочем, на «кавалерский и офицерский столы» подавался и спирт.
Виноградное вино при дворе Анны Иоанновны было преимущественно венгерское, закупаемое на месте особой «комиссией» подполковника Фёдора Вишневского. Хранили его в бочках, но «про обиход её императорского величества» подавали в бутылках. Пришлось содержать целую службу для разливки вина, мытья посуды и «содержания в чистоте порожних бутылок»; келлермейстеры были обязаны следить, чтобы их подчинённые напитков «не похищали и не пьянствовали под опасением штрафа». Для ценителей имелись шампанское и бургонское, сект, рейнвейн, «шпанское» (испанское), португальское… Менее изысканной публике подавались «простое» хлебное вино (низкоградусная водка), пиво, полпиво, мёд, квас и кислые щи, сделанные мастерами Сытного дворца.
Анне Фёдоровне Юшковой на день полагались кружка «боярской» водки, по бутылке секта и красного вина, два ведра кислых щей, 14 бутылок пива и две бутылки мёда — многовато, даже если большая часть перечисленного уходила слугам. Впрочем, возможно, Анна Фёдоровна часто принимала гостей, обязанных, в соответствии с «Прикладами, како пишутся комплименты разные» (петровским руководством по правилам хорошего тона), немало «изрядных рюмок за здравие прекрасных дам опорожнить». Камер-юнгфере Аксинье Подчертковой и карлицам Анне и Наталье Ивановым на троих выдавалось поменьше: пять чарок «поддельной» водки, бутылка красного вина, четыре бутылки полпива, по бутылке мёда и кислых щей. А дежурным камер-лакеям и лакеям выставлялось в «переднюю» ведро пива, и полтора ведра кислых щей на пять-шесть человек — чтобы хватило утолить жажду, но не мешало исполнять обязанности.
Сквозь толщу лет от двора Анны Иоанновны дошло до нас сугубо частное, но тревожное письмо Федосьи Алексеевны Полубояриновой любимому, но непутёвому сыну — кабинет-секретарю самой императрицы от 14 июля 1735 года: «Прошу тебя, свет мой, пожалуй, послушай ты меня, не ходи к Воину на судно и не трать своего здоровья, а меня не умори, свет мой, безвременно. И как я тебя здесь видела, свет мой, с Воином в подгуле, я было и в те числа немного себя тем не уморила»{413}.
Материнское сердце чуяло беду — в том же году сделавший завидную карьеру и только что женившийся тридцатилетний чиновник скончался.
Запасы кофе, чая, сахара, шоколада и «порцелиновая» (фарфоровая) посуда хранились в овощной и «конфектурной» палатах под надзором особых комиссаров. Напитки готовились в «кофишенкских» дворцовых апартаментах под командой двух кофишенков и семи мундшенков. «Конфектурными» делами занимались десять человек, в том числе три мастера. Они делали конфеты-«цукерброты» из муки, сахара и миндаля и прохладительные, но, по-видимому, довольно сладкие напитки — лимонад и оршад. Прочие сласти делались из плодов московских дворцовых садов — ягодные «шалей» (желе), яблочная пастила, сливовый мармелад, варенье малиновое, смородиновое, грушевое, вишнёвое — и из заморских померанцев. Наряду с импортным миндалём придворные грызли отечественные кедровые орешки — их подавали прямо в шишках.
Основная же еда готовилась на верхней, средней и нижней кухнях; первая обслуживала особ императорской фамилии и важнейших придворных, прочие — всех остальных. Кухнями заведовали мундкохи; в их подчинении находились мясник-«шлахтер» (отвечавший в том числе за изготовление колбас и копчение окороков на дворцовой «коптелке»), 29 поваров первой, второй и третьей «статей» с шестнадцатью учениками и десятью поваренными работниками, двадцатью двумя скатертниками и столькими же хлебниками.
Ежемесячно составляемый мундкохами «наряд» на провизию передавался в Придворную контору, а она требовала соответствующих поставок от Дворцовой канцелярии и ведавшей дворцовыми садами Канцелярии от строений. Судя по этим «нарядам», императорский стол был не слишком изысканным, но обильным. В нём преобладали мясо — говядина, телятина, баранина, окорока, ветчина, языки; птица — гуси, индейки, утки, тетерева, рябчики, куропатки. На кухню же попадали застреленные императрицей и её придворными олени, кабаны, дикие козы; поскольку царская охота бывала не каждый день, дичь добывала команда придворных стрелков.
В меньшем объёме поставляли рыбу: стерлядей, осетров, белуг, щук, хариусов, судаков, сигов, налимов, окуней и — должно быть, для ухи — ершей. К столу подавались непременная икра — зернистая и паюсная, сухие снетки (корюшка) и раки. В Голландии закупалась селёдка; оттуда же поставлялся и сыр.
Из круп преобладали овсянка и гречка. Овощной набор был невелик: репчатый лук, капуста, сельдерей, редька; в постные дни хорошо шли «свежепросольные» огурчики из Владимира и Нижнего Новгорода и квашеная «сечёная» и шинкованная капуста, сухие белые грибы, солёные грузди и рыжики, горох простой и «грецкий». Из фруктов чаще всего упоминаются отечественные яблоки; отдельно на десерт подавались «стручья сахарные», турецкие бобы, сливы, груши, дыни из дворцовых садов (в том числе из Петергофа), астраханские арбузы и доставленный оттуда же в коробах с песком или залитый патокой виноград. Всё это заедалось большим количеством ситных хлебов (по шесть фунтов каждый), испечённых на Хлебенном дворце из самой лучшей просеянной («пеклеванной») муки{414}.
Из овощной палаты поставлялись пряности: корица, гвоздика, кардамон, мускатный орех, шафран, перец, горчица; оттуда же шли привезённые со всего мира деликатесы — оливки и оливковое масло, изюм, «кенарский» сахар, миндаль, солёные лимоны, шоколад, кофе в бочках ливанский и «ординарный», китайский чай сортов «жулан», «уй» и «моних», инжир, устрицы, анчоусы, артишоки, итальянские макароны и «тартуфли», или «земляные яблоки» — картошка, которую в то время подавали на царский стол как экзотический фрукт, поштучно. Высокий стандарт поддерживала сама государыня — в 1736 году она приказывала «генерал экономии директору» дворцовых владений в Прибалтике Фелькерзаму: «Груши чтоб к нам доходили не порченные, и того ради укладовать их в ящики с перегородками, каждую порознь»{415}.
Помимо придворной кухни, припасы поставлялись и придворным чинам. Так, обер-шталмейстеру А.Б. Куракину на месяц полагались телятина с бараниной (по четверть пуда), четыре курицы, по две пары тетеревов и рябчиков, 20 фунтов муки и 20 яблок. Судя по учётным документам, аппетит у придворных был неплохой, к тому же важные особы редко принимали пищу в одиночестве. Когда принцесса Анна стала правительницей, ей подавались два каплуна ежедневно и шесть свиных копчёных окороков в неделю; из рыбы она предпочитала стерлядей, карпов и форель, а по весне любила полакомиться свежей редиской, огурцами и молодыми «гороховыми стручьями». Дворцовый стол при Анне Иоанновне соответствовал общему стилю императорской резиденции — смеси «французского с нижегородским».
В юности Анна не получила ни приличного образования, ни воспитания, и её вкусы трудно назвать изысканными. «В досужное время не имела она ни к чему определённой склонности. В первые годы своего правления играла она почти каждый день в карты. Потом провожала целые полдни, не вставая со стула, в разговорах или слушая крик шутов и дураков», — отмечал Эрнст Миних.
Среди шутов были иностранцы (португалец Ян Лакоста, неаполитанский скрипач и актёр Пьетро Мира по прозвищу Педрилло), отставной прапорщик Преображенского полка Иван Балакирев и представители знатнейших фамилий — граф Алексей Апраксин, князья Никита Волконский и Михаил Голицын. Они, к удовольствию государыни, дурачились и «порядочным образом дрались между собой». Но у них были свои возможности воздействия на императрицу и придворное общество. Много лет спустя советник Екатерины II и министр иностранных дел Никита Иванович Панин вспоминал Балакирева добрым словом: «Шутки его никогда никого не язвили, но ещё многих часто и рекомендовали»; Апраксин, напротив, «обижал часто других и за это бит бывал»{416}.
Пристрастие императрицы к грубым развлечениям соответствовало тогдашней европейской дворцовой моде: «карлы»-шуты имелись у саксонского курфюрста, короля Баварии, императора Австрии; обзавестись смешными живыми игрушками стремились и другие государи, а некоторые создавали рядом со своими замками настоящие «карликовые» деревни с маленькими домиками, мебелью и прочими предметами обихода. Да и сами шуты нередко были иноземцами. Кроме вышеназванных Лакосты и Педрилло, в этом качестве подвизался странствовавший по королевским дворам литератор и комик Иоганн Христиан Тремер. После Дрездена он больше года провёл в Северной Пальмире, участвовал в придворных развлечениях вместе с другими шутами, которых описал в своей книге «Прощание с Петербургом».
Возможно, общение с шутами было своего рода отдушиной в насыщенной интригами и корыстными интересами атмосфере двора. К тому же персонажи, не принимаемые всерьёз, могли быть доверенными лицами, которым можно было поручить щекотливое дело. Современник и «брат» Анны Иоанновны император Карл VI (кстати, как и она, большой любитель охоты) также имел доверенных карликов — «барона Кляйна» и «Хансля», непременных участников его охотничьих экспедиций{417}. А вышеназванный шут Анны Педрилло, прославившийся «женитьбой» на козе (при дворе его «супругу» называли «мадам Капра»), достойно исполнил ответственное поручение императрицы — навербовал и доставил в 1735 году в Петербург итальянских актёров, музыкантов, танцоров и композитора Франческо Арайю. Спустя три года он отбыл из России и прожил долгую жизнь, умерев в 1780-х годах содержателем отеля в Венеции{418}.
В конце XVIII века выходки «дураков» петровских и аннинских времён уже не соответствовали атмосфере и казались непристойными. Однако так ли далеко ушли от них потомки? При екатерининском дворе пьяных драк и матерщины уже не было, но умеренное шутовство почтенных вельмож принималось благосклонно — вспомним хотя бы фамусовского дядю Максима Петровича из «Горя от ума» Грибоедова:
На куртаге ему случилось обступиться;
Упал, да так, что чуть затылка не пришиб;
Старик заохал, голос хрипкой;
Был высочайшею пожалован улыбкой;
Изволили смеяться; как же он?
Привстал, оправился, хотел отдать поклон,
Упал вдругорядь — уж нарочно,
А хохот пуще, он и в третий так же точно.
Вот как описывал бывший паж Екатерины II один из вечеров императрицы в узком кругу: «Фанты вынимала Анна Степановна Протасова, и достался фант “le docteur et le malade”[6]: больной был А.П. Нащокин, а лекарь — граф Эльмпт. Сняли белые чахлы с кресел, устлали биллиард, положили Нащокина, оборотили стул вместо подушки, повязали голову салфеткой, убрали тело чахлами белыми, и сделался халат. Пошли перед царицею кругом биллиарда; все шли по два в ряд, а граф Эльмпт сзади шёл. Привязали к петлице несколько пустых бутылок, длинные бумажные ярлыки, каминная кочерга коротенькая вместо клистирной трубки; положили Нащокина и — ну ему ставить клистир. Государыня так хохотала, что почти до слёз»{419}.
При Анне же шутовство было делом государственным, поэтому она строго следила за поведением своих «дураков» и их родни. Иван Балакирев получал 200 рублей придворного жалованья. По указу императрицы 1732 года ему отпускалось «в каждый день вина по бутылке, один день красного, а на другой день рентвеину по бутылке, пива три бутылки, квасу и кислых штей по полуведру, свеч налепов жолтых по одной, сальных маканых две… сахару кенарского в неделю по одной голове… в полгода чаю зелёного по одному фунту», а также выдавались деньги на «строевое платье», угощение на именины и различные припасы из дворца — мука, крупа, утки, куры, поросята, масло, водка.
Анна распорядилась перенести судебное дело отца шута из Шацка в Судный приказ в Москве, а самому Балакиреву пожаловала двор в Касимове и два сельца в уезде. Поданная в 1732 году челобитная княжны Мавры Куракиной — та жаловалась, что Балакирев «подговорил» её крепостную Анну Морозову к бегству «и женился на ней неволею и потом де брал её в Санкт-Питербурх и оттуду, невзлюбя, сослал в касимовские деревни ко отцу»{420}, — была оставлена без внимания.
Но, видно, милости вкупе с дармовым питьём впрок не пошли. В апреле 1735 года рассерженная государыня своим указом запретила всем жителям столицы посещать и принимать у себя Балакирева под страхом заключения в крепость и отправки на каторгу; правда, через месяц запрет был милостиво отменён с трудновыполнимым условием — не пить вместе с шутом. Нелады в балакиревской семье она уладила в октябре того же года, после чего «именным своим императорского величества указом повелела Святейшему Синоду объявить, что де отставной лейб-гвардии Преображенского полку прапорщик Иван Балакирев с женою своею Анною между собою согласились, что им жить друг с другом по-прежнему, как должно мужу с женою и жене с мужем; и дабы он, Балакирев, содержал её, Анну, как надлежит содержать мужу жену свою, а она, Анна, имела б его так же, как должно законной жене мужа иметь, и была б пред ним в должном послушании»{421}.
Намереваясь принять в придворные шуты знакомого ей ещё по Митаве князя Никиту Волконского, государыня велела Салтыкову разузнать о жизни кандидата в его подмосковном имении: «Чисто ли в хоромах у него было и какова была у него пища… Чем забавлялся? З сабаками ездил или другую какую имел забаву и сабак много ль держал?»{422}
Своеобразной «визитной карточкой» аннинского правления стала свадьба шута, князя Михаила Голицына, и придворной калмычки Евдокии Бужениновой, устроенная кабинет-министром А.П. Волынским в «Ледяном доме», специально сооружённом по этому случаю на Неве. Можно посочувствовать несчастному жениху (внуку боярина князя Василия Васильевича Голицына — начальника Посольского приказа и фаворита царевны Софьи) и посетовать на грубость шутовских развлечений, но нельзя не признать, что Волынский оказался хорошим шоумейкером.
В столичные и местные учреждения империи полетели указы, подобные тому, что получила Канцелярия от строений: «Повелели мы учинить нашему кабинет министру и обер егермейстеру Волынскому некоторые приуготовлении, потребные к маскараду. Того ради прислать к нему от оной Канцелярии архитектора Бланка, тако ж, сколько к тому потребно будет, мастеровых и протчих людей, лесных и других материалов; то всё по требованию его отправлять немедленно». Закипела работа, и в короткое время рядом с царским дворцом вырос причудливый дом из ледяных плит с ледяными окнами.
Кругом всей крыши тянулась галерея, украшенная столбами и статуями. Крыльцо с резным фронтоном разделяло здание на половины, по две комнаты в каждой. В одной комнате размещались два зеркала, туалетный стол, шандалы со свечами, большая кровать, табурет и камин с ледяными дровами; во второй — стол, два дивана, два кресла и резной поставец со стаканами, рюмками и блюдами, на столе стояли часы и лежали карты. Все эти вещи были сделаны из льда и «выкрашены приличными натуральными красками». Ледяные дрова и свечи, намазанные нефтью, горели. Имелась даже ледяная баня, которая несколько раз топилась, и желающие могли в ней попариться.
Перед домом стояли шесть ледяных пушек и две мортиры, которые могли стрелять. На ледяных воротах были укреплены горшки с ледяными ветками, на которых сидели ледяные птицы. У ворот красовались два ледяных дельфина, с помощью насосов выбрасывавшие из челюстей огонь из зажжённой нефти. Неподалеку находился ледяной слон в натуральную величину с фигурой персиянина-погонщика. «Сей слон внутри был пусть и так хитро сделан, что днём воду, вышиною на 24 фута, пускал, которая из близко находившегося канала Адмиралтейской крепости трубами приведена была, а ночью, с великим удивлением всех смотрителей, горящую нефть выбрасывал. Сверх же того мог он, как живой слон, кричать, который голос потаённый в нём человек трубою производил», — описывал чудесное зрелище профессор Академии наук Георг Крафт.
Свадьба состоялась на фоне грандиозного маскарада, главную роль в котором играли представители разных земель бескрайней империи. Царский указ потребовал от Академии наук «подлинное известие учинить о азиятских народах, подданных её императорского величества, и о соседях, сколько оных всех есть, и которые из них самовладельные были, и как их владельцы назывались, со описанием платья, в чём ходят, гербов на печатех или на других, на чем и на каких скотах ездят, и что здесь в натуре есть платья и таких гербов, и например: мордва, чуваша, черемиса (марийцы. — И.К.), вотяки (удмурты. — И.К.), тунгусы, якуты, чапчадалы (камчадалы. — И.К.), отяки (вероятно, остяки — ханты. — И.К.), мунгалы (одна из территориально-родовых групп бурятов. — И.К.), башкирцы, киргизы, лопани, кантыши, каракалпаки, арапы белые (арабы. — И.К.) и чёрные (негры. — И.К.), и протчие, какие есть, подданные российские и четырёх частей земли: Европы, Азии, Америки, Африки, генеральное их описание народа и скота, на чём ездят, герба и платья».
Рекомендации академиков пришлось выполнять местным властям. Так, посланный в Казань указ требовал в спешном порядке выбрать «из татарского, черемисского и чувашского народов каждого по три пары мужеска и женска полы пополам и смотреть того, чтобы они собою были не гнусные, и убрать их в наилучшее платье со всеми приборы по их обыкновению, и чтоб при мужеском поле были луки и прочее их оружие и музыка, какая у них употребляется»{423}.
Не были забыты и великорусские мужики — в подмосковных дворцовых волостях, ямских сёлах, Калужской провинции местные власти срочно отыскивали игравших на рожках пастухов и «баб молодых и столко ж мужей их, умеющих плясать, для отсылки в Санкт Питер Бурх ко двору её императорского величества». Перепуганных крестьян конвоировали в Московскую губернскую канцелярию, где сортировали на «годных» и «негодных». В итоге нашли шесть пастухов-рожечников и отобрали восемь пар плясунов, которых за казённый счёт одели, обули и отправили в Северную столицу{424}.
Шутовская свадьба с этнографическим парадом состоялась 6 февраля 1740 года. Под руководством Волынского был разработан церемониал маскарадного шествия и нарисованы эскизы маскарадных костюмов. Торжество удалось на славу. В день свадьбы участники церемонии собрались на дворе министра — главного распорядителя праздника; оттуда процессия прошла мимо императорского дворца и по главным улицам города.
Открывал шествие римский бог Сатурн на колеснице, запряжённой четырьмя оленями с позолоченными рогами. Вслед за ним двигались играющие на рожках пастухи верхом на коровах, три колдуна с накладными носами, сказочный богатырь, потешная «гвардия» жениха — 24 воина в вывороченных заячьих шубах верхом на козлах, музыканты с гудками, волынками, «рылями» (лирами), балалайками и рожками, за ними линейки и сани, запряжённые быками или собаками, на которых ехали вотяки, лопари (саамы), камчадалы, просто ряженые «под видами разных диких народов», Бахус верхом на винной бочке с двумя сатирами и Нептун, в роли которого выступал шут Иван Балакирев.
За «жениховой конюшней» — осёдланными ослом, козлом и бараном — ехал в санях, запряжённых шестью оленями, сам жених — «дурак самоятской ханской сын Кваснин» князь Голицын, далее свахи, управитель маскарадного поезда верхом на слоне, 12 арапов на верблюдах, главный жрец торжества с изображением солнца, «которого идолопоклонники за бога почитают», и, наконец, в «качалке» на двух верблюдах «невеста блядь Буженинова» со свитой из мордвинов, чувашей и черемисов на санях, запряжённых свиньями. Веселье на маскараде было обеспечено 76 вёдрами водки и 132 вёдрами пива{425}.
По воспоминаниям Манштейна, после устроенных в манеже Бирона обеда, где каждый ел своё национальное кушанье, и бала, «на котором тоже всякий танцевал под свою музыку и свой народный танец», «новобрачных повезли в Ледяной дом и положили в самую холодную постель. К дверям дома приставлен караул, который должен был не выпускать молодых ранее утра».
Представление имело успех как раз потому, что отвечало вкусам императрицы и прочей публики. «Поезд странным убранством ехал так, что весь народ мог видеть и веселиться довольно, а поезжане каждый показывал своё веселье, где у которого народа какие веселья употребляются, в том числе ямщики города Твери оказывали весну разными высвистами по-птичьи. И весьма то было во удивление, что в поезде при великом от поезжан крике слон, верблюды и весь упоминаемый выше сего необыкновенный к езде зверь и скот так хорошо служили той свадьбе, что нимало во установленном порядке помешательства не было», — вместе с народом искренне радовался забаве капитан гвардии Василий Нащокин{426}.
Одним из главных участников шутовского действа был поэт и секретарь Академии наук Василий Тредиаковский — в маске и потешном платье он читал написанное им шутовское приветствие, или «срамное казанье»:
Здравствуйте, женившись дурак и дура,
ещё и блядочка, то-та и фигура.
Теперь-то прямое время вам повеселит[ь]ся,
теперь-то всячески поезжанам должно бесит[ь]ся,
Кваснин дурак и Буженинова блядка
сошлись любовно, но любовь их гадка.
Ну мордва, ну чуваша, ну самоеды,
Начните весёлые молоды деды.
Балалайки, гудки, рошки и волынки,
Сверите и вы бурлацки рынки,
Плешницы, волочайки и скверные бляди,
Ах вижу, как вы теперь ради,
Гремите, гудите, брянчите, скачите,
Шалите, кричите, пляшите,
Свищи весна, свищи красна…
Одиннадцатого февраля «народы» были приглашены во дворец для прощальной аудиенции, где снова танцевали перед императрицей.
Анна любила слушать байки придворных «баб». Сохранившаяся «записка о розданных деньгах» свидетельствует о единовременной выдаче специфическому окружению императрицы 4345 рублей. Самые большие суммы достались ближайшей придворной даме (тысяча рублей) и духовнику государыни (500 рублей). Далее перечислены Маргарита (200 рублей), «Матера безножка» (100 рублей), карлицы Аннушка и Наташка (по 50 рублей), Федора (100 рублей), Власьевна (150 рублей), «Катерина юнфора» (30 рублей), безымянные «дворянка» (50 рублей), «поповна» (15 рублей), «пасацкая» (15 рублей), «горбушка» (20 рублей){427}.
«Наталья Ивановна, поищи в Переславле из бедных дварянских девиц или ис пасацких, которые бы похожи были на Татьяну Новокщёнову, а она, как мы чаем, скоро умрёт, то чтоб годны были ей на перемену. Ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которые были лет по сороку и так же бы го-варливы, как та Новокщёнова или как были княжна Настасья и Анисья. И буде сыщешь хотя б девки четыре, то прежде об них отпиши к нам и опиши их, в чом они на них походить будут», — распоряжалась Анна о присылке ко двору очередных мастериц «разговорного жанра»{428}. Нам почти ничего о них не известно. Редким для той эпохи, скупой на эмоциональные оценки, представляется живое свидетельство Настасьи Филатовны, жены «управителя» дворцового села Дединова Якова Шестакова, 16 июня 1738 года побывавшей «в гостях» у Анны Иоанновны.
Судя по всему, небогатая и незнатная дворянка знавала императрицу в молодости — и та по старой памяти вызвала её в столицу. Явилась она прямо к Андрею Ивановичу Ушакову, а тот провёл гостью в Летний дворец и сдал на руки камер-лакею. Настасья Филатовна отобедала в компании Анны Фёдоровны Юшковой, двух «полковниц» — Анны Волковой и Анны Васильевой, княжны Голицыной, Прасковьи Калушкиной, неких Акулины Васильевой, Маргариты Фёдоровой и Марьи Возницыной, камер-юнгферы Матрёны Евтифьевны, «матери» Александры Григорьевой — иных не «упомнила». Настал вечер, и гостью отвели прямо в опочивальню государыни:
«…И много тешилась и изволила про своё величество спросить: “Стара я стала, Филатовна?” И я сказала: “Никак, матушка, ни маленькой старинки в вашем величестве!” — “Какова же я толщиною, с Авдотью Ивановну?” И я сказала: “Нельзя, матушка, сменить ваше величество с нею, она вдвое толще”; только изволила сказать: “Вот, вот, видишь ли?” А как замолчу, то изволит сказать: “Ну, говори, Филатовна!” И я скажу: “Не знаю, что, матушка, говорить; душа во мне трепещется, дай отдохнуть”. И ея величеству это смешно стало, изволила тешиться: “Поди ко мне поближе”. И мне стала ея величества милость и страшна и мила: упала перед ножками в землю и целую юпочку. А ея величество тешится: “Подымите её”. А княгиня меня тащит за рукав кверху, я и пуще не умею встать. И так моя матушка светла была, что от радости ночью плакала и спать не могла. “Ну, Филатовна, говори!” — “Не знаю, матушка, что говорить”. — “Разсказывай про разбойников!” Меня уже горе взяло: “Я, мол, с разбойниками не живала”. И изволила приказывать, что я делаю, скажи Авдотье Ивановне. И долго вечером изволила сидеть и пошла почивать, а меня княгиня опять взяла к себе, а княгиня живёт перед почивальнею. А поутру опять меня привели в почивальную перед ея величество в десятом часу, и первое слово изволила сказать: “Чаю, тебе не мягко спать было?” И я опять упала в землю перед ея величество, и изволила тешиться: “Подымите её; ну, Филатовна, разсказывай!” И я стала говорить: “Вчерася, матушка, день я сидела, как к исповеди готовилась: сердце во мне трепетало”. И ея величество тешилась: “А нынеча что?” — “А сегодня, матушка, к причастью готовилась”. И так изволила моя матушка светла быть, что сказать не умею. “Ну, Филатовна, говори!” И я скажу: “Не знаю уже, что говорить, всемилостивая”. — “Где твой муж и у каких дел?” И я сказала: “В селе Дединове в Коломенском уезде управителем”. Матушка изволила вспамятовать: “Вы де были из новгородских?” — “Те, мол, волости, государыня, отданы в Невской монастырь”. — “Где ж де вам лучше, в новгородских или в коломенских?” И я сказала: “В новгородских лучше было, государыня”. И ея величество изволила сказать: “Да для тебя не отьимать их стать. А где вы живёте, богаты ли мужики?” — “Богаты, матушка”. — “Для чего ж вы от них не богаты?” — “У меня, мол, муж говорит, всемилостивейшая государыня: как я лягу спать, ничего не боюся, и подушка в головах не вертится”. И ея величество изволила сказать: “Эдак лучше, Филатовна: не пользует имение в день гнева, а правда избавляет от смерти”. И я в землю по-клонилася. А как замолчу, изволить сказать: “ Ну, Филатовна, говори”. И я скажу: “Матушка, уже всё высказала”. — “Ещё не всё: скажи-тко, стреляют ли дамы в Москве?” — “Видела я, государыня, князь Алексей Михайлович учит княжну стрелять из окна, а поставлена мишень на заборе”. — “Попадает ли она?” — “Иное, матушка, попадает, а иное кривенько”. — “А птиц стреляет ли?” — “Видела, государыня, посадили голубя близко мишени, и застрелила в крыло, и голубь ходил на кривобок, а в другой раз уже пристрелила”. — “А другие дамы стреляют ли?” — “Не могу, матушка, донесть, не видывала”. Изволила мать моя милостиво распрашивать, покамест кушать изволила. А как убраться изволила, то пожаловала меня к ручке»{429}.
Так и видишь скучающую Анну, которой не хочется возвращаться к бесконечным «репортам», докладам и челобитным. Императрице приятна встреча с постаревшей давней знакомой, нравится наблюдать её робость перед царским величием, любопытно и поболтать о том, как живут «простые» подданные. А «Филатовна» — может, и не вполне искренне, но умело — падает в ноги своей царице, тешит её своей простотой и лестью: мол, 45-летняя царица ещё очень даже молода и стройна — смотря с кем сравнивать. И к месту напоминает, как честно служит её муж. Анна же отечески внушает, сколь полезна бескорыстная служба, и тоже к месту вспоминает из притчей Соломоновых: «Не упользуют имения в день ярости: правда же избавит от смерти». И хотя «ея величества милость и страшна и мила», но в этот добрый час грозная Анна Иоанновна «светла»…
Гостье сильно повезло. Когда её супруг-управитель, оказавшийся не столь уж безупречным, в марте 1740 года привлёк внимание дворцовой следственной комиссии, в его бумагах были обнаружены вышеприведённые «мемуары» Настасьи Филатовны и переданы Ушакову. По его докладу Анна Иоанновна милостиво «соизволила указать»: «Следствие не производить, что ис того важности не усмотрено»{430}. Так бойкая Филатовна избежала близкого знакомства с ведомством Андрея Ивановича.
Но высочайшие шутки могли быть и не столь добрыми. В ноябре 1734 года государыня повелела генерал-лейтенанту князю Алексею Шаховскому посетить вдову умершего в 1728 году петровского дипломата и сенатора графа А.А. Матвеева и доложить, кого она родила, «и каков, о том о всём отпиши, а буде она после родов оправилась, то и с робёнком её сюда отправь», при этом приказала: «…когда будешь сюда об ней писать, то в одном письме напиши правду, а при том другое приложи фальшивое, чтоб было чему посмеяться, а особливо рабёнка опиши так, чтоб на человека не походил»{431}. Великосветская публика должна была узнать, что ещё молодая вдова в украинской глуши произвела на свет «неведому зверушку», вдоволь «посмеяться», а потом с жадным интересом встретить прибывшую графиню… Кажется, императрица таким образом решила высказать своё неодобрение Анастасии Ермиловне Матвеевой, когда-то бывшей дамой её курляндского двора.
Такой же не особенно умной, мелочной, суеверной помещицей выглядит Анна в её письмах, записочках, резолюциях. Перед нами как будто не переписка императрицы с главнокомандующим в Москве С.А. Салтыковым, а послания столичной барыни своему приказчику из провинциальной вотчины:
«Благодарю за присылку Голицына, Милютина и балакиревой жены. А Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил. <…>
Как сие получишь, того часу изволь взять из дому Власовой сестры тётушки сундучок с писмами её амурными и как скорее сюды к нам прислать. <…>
…никому не сказывай, толко ко мне отпиши, когда свадба Белоселского была и где и как отправляясь, и кнегиня Марья Фёдоровна Куракина как их принимала и весела ли была. <… >
У вдовы Загрязской Авдотьи Ивановны в Москве живёт одна девка княжна Палагея Афанасьева дочь Вяземская… её сыщи и отправь сюда. Толко чтоб она не испужалась, то объяви ей, что я её беру из милости, и в дороге вели её беречь. А я её беру для забавы, как сказывают, что она много говорит…»{432}
Анна могла приказать привезти ей из Успенского монастыря Александровской слободы бутылочку «деревянного» масла из лампады над гробом царевны Маргариты Алексеевны, отдать придворную «калмычку» «в дом Строгоновых для обучения», поспособствовать продаже двора жены Алексея Апраксина князю Куракину, купить в Москве «в лавке деревянных игрушек, а имянно: три кареты с цуками, и чтоб оне и двери отворялись, и саней и возков, также больших лошадей деревянных»; доставить ей необыкновенного скворца из московского «Петровского кружала», «который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают»{433}. Она интересовалась различного рода «куриозами» — хотела посмотреть на «великорослых турок» из числа пленных, старинные ткани и «истории прежних государей», голосистых певчих с Украины, «мужика, который унимает пожары»…
С течением времени дворцовые нравы несколько смягчились — при Анне уже никого принудительно не переодевали и не заставляли пить до безобразия при спуске нового корабля. Но щедрые пожалования придворным ещё не означали признания их личного достоинства, не говоря уже обо всех остальных подданных. В этом смысле Анна Иоанновна правила вполне патриархально и запросто могла отослать «служителя» в Тайную канцелярию не по политическому делу, а для телесного вразумления за какую-то провинность — совсем как барыня, отправлявшая дворового на порку. Но, к примеру, куда более галантная Елизавета Петровна после того, как неудачно покрасила волосы и их пришлось состричь, приказала придворным дамам обриться наголо и носить чёрные парики — не могли же они выглядеть лучше, чем всероссийская императрица!
И всё же российский двор не без влияния иноземцев постепенно становился проводником новых культурных традиций. При Анне Иоанновне во дворце читали — и даже задолжали за книги, доставленные из лавки Академии наук, 813 рублей. Сама государыня отбирала для себя сочинения из библиотеки покойного графа А.А. Матвеева{434}.
Согласно составленному канцеляристом Кабинета, а затем секретарём государыни Аврамом Полубояриновым недатированному «реестру кабинетным книгам на российском языке», в «доме её императорского величества» находились Ветхий и Новый Завет и богослужебные книги, основные законы — Табель о рангах, Воинский и Морской уставы, Генеральный и Духовный регламенты, Артикул воинский, явно оставшиеся от Петра I пособия — «Блонделева книга» (Новая манера укреплению городов, учинённая чрез господина Блонделя, генерал-порутчика войск короля французского. М., 1711), «Кугорнова» (Новое крепостное строение на мокром или низком горизонте… барона фон Кугорна, генерала артиллерии. М., 1710), «Алярдова» (Новое галанское карабелное строение, глашающее совершенно чинение карабля… снесено чрез Карлуса Алярда во Амстердаме на галанском языке. М., 1709), «Броуновы» (Новейшее основание и практика артиллерии Ернеста Брауна капитана. М., 1710), «артиллерия Бринкина» (Описание артиллерии, в ней же сокращено написася всё, еже к начинанию артиллерийского ведомства… чрез Тимофеа Бринка. М., 1709). Имелись также весьма популярная в первой половине XVIII века «История Александра Великого» Квинта Курция, «Искусство недерлянского языка», «Алкоран», «Установление ордена Св. Екатерины», знаменитый труд немецкого учёного С. Пуфендорфа «О должности человека и гражданина по закону естественному» (СПб., 1726), утверждавший, что государство есть продукт общественного договора. Среди рукописных сочинений — «описание царства абесинского», грамматика, житие Кирилла Белозерского, «Летописец ру-ской», «Синагоги жидовские», «Разсуждение юридическое о конкубинате[7]» — уж не был ли вызван интерес к этому трактату многолетней связью императрицы с Бироном? В сундуках хранились различные «ведомости», в том числе «ведомость, как к Королевце Пруском один поселянской мужик ножик проглотил и после выздоровел»{435}.
Набор книг дворцовой библиотеки можно считать хаотичным, но всё же типичным для не слишком просвещённой эпохи, когда девицы и дамы не проявляли интереса к чтению. Уровень придворных развлечений княжеских дворов Германии едва ли был выше. «Данашу я вашему высочеству, что у нас севодни все пияни; боле данасить ничево не имею», — писала в 1728 году из Киля, столицы голштинского герцогства, фрейлина Мавра Шепелева подруге-цесаревне Елизавете о торжествах по случаю рождения её племянника, будущего российского императора Петра III.
Вырабатывался универсальный европейский тип придворного. Изданный в 1737 году «учебник» искусству обхождения с сильными мира сего — «Истинная политика знатных и благородных особ» в переводе секретаря Академии наук Василия Кирилловича Тредиаковского — советовал «примечать обычаи, поступки и свойство нашего века», «розведывать дела», «удаляться от споров», «уметь приходить у всех в любовь», не укорять неблагодарных — иначе те «переменятся в ненависть», «искать милости великих лиц через изрядные дела, а не непотребные угождения», и предупреждал об опасностях: «Двор долженствует почитаться за неприятельскую страну, в которой премножество сетей поставлено, чтоб нас уловить»; придворному «надлежит быть некоторым образом непроницаему; там разумы столь остры, что чрез одно самое малое движение тела, чрез одно слово, чрез один взгляд могут они познать то, чего бы мы не хотели им открыть»{436}. С одной стороны, не рекомендовалось «всякому всё давать», с другой — отмечалось, что «отбиванием народу никогда в кредит притти невозможно». Надо было приобретать умения «не быть неприступным», вовремя польстить и вовремя быть правдивым, вести тонкую интригу и хранить верность очередному «высокому патрону», наслаждаться оперой или балетом, оценить сервировку стола, не обязательно непристойно выражаясь или напиваясь.
Отличительной чертой двора Анны Иоанновны стала бьющая в глаза роскошь, разительно отличавшаяся от походно-делового стиля жизни Петра I. Министр и придворный историк Екатерины II князь М.М. Щербатов считал царствование Анны рубежом в истории императорского двора: «Двор, который ещё никакого учреждения не имел, был учреждён, умножены стали придворные чины, серебро и злато на всех придворных возблистало, и даже ливрея царская сребром была покровенна; уставлена была придворная конюшенная канцелярия, и экипажи придворные всемогущее блистание с того времени возымели. Италианская опера была выписана, и спектакли начались, так как оркестры и камерная музыка. При дворе учинились порядочные и многолюдные собрании, балы, торжествы и маскарады».
Так же считали другие современники, отмечавшие «невыразимое великолепие нарядов» и роскошь балов и празднеств. Французский офицер, побывавший в Петербурге в 1734 году, выразил удивление по поводу «необычайного блеска» как придворных, так и дворцовой прислуги: «Первый зал, в который мы вошли, был переполнен вельможами, одетыми по французскому образцу и залитыми золотом… Все окружавшие её (императрицу. — И.К.) придворные чины были в расшитых золотом кафтанах и в голубых или красных платьях». Описание одного из зимних празднеств оставила жена английского резидента леди Рондо: «Оно происходило во вновь построенной зале, которая гораздо обширнее, нежели зала св. Георгия в Виндзоре. В этот день было очень холодно, но печки достаточно поддерживали тепло. Зала была украшена померанцевыми и миртовыми деревьями в полном цвету. Деревья образовывали с каждой стороны аллею, между тем как среди залы оставалось много пространства для танцев… Красота, благоухание и тепло в этой своего рода роще — тогда как из окон были видны только лёд и снег — казались чем-то волшебным… В смежных комнатах гостям подавали чай, кофе и разные прохладительные напитки; в зале гремела музыка и происходили танцы, аллеи были наполнены изящными кавалерами и очаровательными дамами в праздничных платьях… Всё это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей».
Зоркий глаз адъютанта фельдмаршала Миниха приметил контрасты нового стиля петербургского двора: «Часто при богатейшем кафтане парик бывал прегадко вычесан; прекрасную штофную материю неискусный портной портил дурным покроем, или, если туалет был безукоризнен, то экипаж был из рук вон плох: господин в богатом костюме ехал в дрянной карете, которую тащили одры. Тот же вкус господствовал в убранстве и чистоте русских домов: с одной стороны, обилие золота и серебра, с другой — страшная нечистоплотность. Женские наряды соответствовали мужским; на один изящный женский туалет встречаешь десять безобразно одетых женщин. Впрочем, вообще женский пол России хорошо сложен; есть прекрасные лица, но мало тонких талий. Это несоответствие одного с другим было почти общее; мало было домов, особенно в первые годы, которые составляли бы исключение; мало-помалу стали подражать тем, у которых было более вкуса. Даже двор и Бирон не сразу успели привести всё в тот порядок, ту правильность, которую видишь в других странах; на это понадобились годы; но должно признаться, что наконец всё было очень хорошо устроено».
Так что можно говорить о продолжавшейся «европеизации» российского двора — в смысле приближения к «стандартам» немецких королевских и княжеских дворов того времени. Правда, мало кто из писавших о царствовании Анны не упоминал о варварских охотах императрицы и её пристрастии к ружейной пальбе, шутовских выходках придворных «дураков» или свадьбе шута в «Ледяном доме». Но при этом нужно помнить, что «образцы» придворной европейской культуры также были в ту пору далеки от утончённости.
Германские дворы эпохи «старого режима» благонравием не отличались и жили по принципу «Der konig ist vergnugt, das land erfreut» («Когда король доволен, страна радуется»). Пить надлежало «в палатинской манере» — осушать стакан одним глотком; для трезвенников немецкие князья заказывали специальные ёмкости с полусферическим днищем, которые нельзя было поставить на стол, не опорожнив. После одной-другой сотни тостов наступало непринуждённое веселье: почтенный князь-архиепископ Майнцский с графом Эгоном Фюрстенбергом «плясали на столе, поддерживаемые гофмаршалом с деревянной ногой», чем немало удивили французского дипломата.
«Мы провели 4 или 5 часов за столом и не переставали пить. Принц осушал кубок за кубком с нами, и как только кто-то из компании падал замертво, четверо слуг поднимали его и выносили из зала. Было замечательно видеть изъявления дружбы, которыми мы обменивались с герцогом. Он обнимал нас, и мы обращались к нему по-дружески, как будто знали друг друга всю жизнь. Но под конец, когда стало трудно продолжать пить, нас вынесли из комнаты и одного за другим положили в карету герцога, которая ждала нас внизу у лестницы», — восторженно описала французская дама тёплый приём у герцога Карла Ойгена Вюртембергского.
«Я есть отечество», — заявлял этот «швабский Соломон», кстати, такой же страстный лошадник и охотник, как и Бирон с Анной. Карл Ойген содержал огромный двор в 1800 человек, оперную и балетную труппы, но при этом иногда порол своих тайных советников и хотел организовать полк, где все офицеры были бы его побочными сыновьями от сотни любовниц. В таком масштабном осчастливливании дам он был не одинок — баденский маркграф завёл себе целый гарем, за что и получил прозвище «его сиятельное высочество германский турок».
Пресытившись пьянством и «дебошанством», владыки брались за государственные дела — продавали своих солдат на службу Англии или Франции или торговали дворянскими титулами: за графское достоинство просили тысячу флоринов, за простое дворянство — 500. Герцог Брауншвейгский коллекционировал клавесины и спинеты, которыми никто не смел пользоваться, кроме его любимой кошки. «Серьёзная дискуссия началась на предмет объявления вне закона всех собак во владении князя… Все чиновники составляли подробные списки с указанием имён собак, их размера, возраста, породы и назначения. Руководствуясь этими списками, совет вынес резолюции о собаках Melac, Damit, Blanchet, Ouvre-L'Oeil, Empoigne. Обсуждение стало более оживлённым, когда очередь дошла до собаки Mordeur, поскольку это был настоящий породистый пинчер. Председательствующий предложил убить его. Но первое лицо (князь. — И.К.), владелец брата названного пинчера, громко выступил в защиту великолепного животного. Начались разногласия», — свидетельствует запись прений в совете его светлости князя Оттинген-Валлерштейна, известного также тем, что принимал в советники лиц не менее шести футов ростом{437}.
Как видим, аннинский двор вполне вписывался в эту картину. Но как бы ни были странны для потомков забавы императрицы, именно при ней многие культурные новации вошли в жизнь столичного общества. Начался долгий процесс создания русского литературного языка, у истоков которого стояли поэты и переводчики Антиох Кантемир и Василий Тредиаковский; последнего Г.К. Кейзерлинг принял в Академию наук переводчиком и обязал «вычищать язык русский, пишучи как стихами, так и не стихами», а заодно обучать «российскому языку» его самого.
Ещё недавно культурной новинкой при дворе были персидские «комедианты», скорее всего, вывезенные из оккупированных русскими войсками прикаспийских иранских провинций. Но мода сменилась, и «персиянские комедианты Куль Мурза с сыном Новурзалеем Шима Амет Кула Мурза да армяня Иван Григорьев и Ванис отпущены в их отечество». Россия впервые реально вступила в культурное сообщество европейских стран, в неё стали приезжать известные артисты и музыканты.
По «заказу» императрицы из Дрездена прибыл целый театральный коллектив под руководством директора и актёра-комика Томмазо Ристори: труппа комедии дель арте, музыканты и певцы. Первое представление состоялось в новом Кремлёвском дворце 9 марта 1731 года. «Отправляли прибывшие сюда недавно италианские комедианты первую комедию при пении с великим всех удовольствием», — отметили «Санкт-Петербургские ведомости». Государыня лично приняла актёров, опасавшихся, что их привезли в «дикую страну», а на представлении, как рассказывал сам Ристори, «поднялась и, к публике оборотившись, биением в ладони призвала всех ею (постановкой. — И.К.) наслаждаться»{438}.
В первую годовщину коронации Анны, 29 апреля 1731 года, русский двор впервые услышал во время праздничного обеда итальянскую кантату для сопрано, скрипки, виолончели и клавесина, посвященную знаменательному событию. Исполнила кантату по-русски певица Людовика Зейфрид. Как сообщал саксонский посланник Лефорт, императрица выразила «большое удовлетворение» и за доставленное удовольствие подарила исполнительнице 200 дукатов. Имела успех и певица Розалия Фантази. Кантаты услаждали слух придворных во время обедов и органично вписывались в серию придворных развлечений. Шут Анны Иоанновны Пьетро Мира в 1736 году писал флорентийскому герцогу, что российская императрица всегда «веселится операми, комедиами, балами, интермедиами, приватною музыкою, фегерверками, катанием, преобразительными махинами и всеми теми приватными видами, каковы от их забав происходят»{439}.
В январе 1732 года труппа отбыла из России, но на смену ей приехали другие европейские музыканты и певцы во главе с капельмейстером Иоганном Гюбнером. На придворных концертах гостей восхищали «певчая» мадам Аволано (с окладом в тысячу рублей в год) и «кастрат Дреэр» (его зарплата была и того выше — 1237 рублей) под руководством маэстро и его брата «композитера» Андреаса Гюбнера.
Летом 1733 года прибыла вторая труппа итальянцев, в составе которой был знаменитый танцовщик и непревзойдённый исполнитель роли Арлекина Антонио Сакки, а в 1735-м — ещё одна, во главе с актёром парижского Итальянского театра Карло Бертинацци и блиставшей на дрезденской сцене Джованной Казанова — матерью известного кавалера-мемуариста. В театральном зале Зимнего дворца итальянцы разыгрывали незатейливые спектакли, где герои дурачили друг друга. «Панталон, Венерою ряженый, Бригелл — Юпитером, Арлекин — Купидоном на алтаре стоят и говорят, что хотят жертвы пастухов и пастушек влюблённых похитить. Тогда те являются, молятся и яства кладут на алтарь. Боги притворно говорят, что всем удовлетворение дадут. Влюблённые уходят. Когда же Панталон, Бригелл и Арлекин священные дары хотят съесть, пастухи многократно возвращаются, понимают обман и поселян зовут, дабы под стражу тех взять. Панталон и Бригелл убегают, Арлекин схвачен остаётся», — анонсировалось содержание комедии «Аркадия очарованная» в 1734 году.
Другая постановка, «Смераддина кикимора», скорее напоминала фильм ужасов: «Силвий муж Смералдинин, влюбился в Диану и обещал взять её за себя, сказываясь не женатым быть. Это самое принудило его, чтоб убить свою жену. Для сего повёл он свою жену в лес и приказывает одному убийце потерять её, а сам пошёл прочь. Убийца, в сожаление пришед по невинной, соблюл её живу и оставил её в лесу, где Смераддина, отчаянная, поручает себя адскому богу Плутону, который даёт ей одного духа приставного с полной властию оборачивать её в такой образ, каков она б захотела»{440}. Прочие комедии были под стать — «Арлекин притворной принц», «Панталон щеголь», «Рогоносец по воображению», «Честная куртизан-на», «Перелазы через забор», «Переодевки Арлекиновы», «Коломбина волшебница» — и вполне соответствовали запросам тогдашней публики. Постановка обходилась недёшево — из соляных доходов императрицы певцам и музыкантам выплачивалась «годовая сумма 25 675 рублёв».
Европейское искусство «пошло в народ»: в 1738 году из Голландии в Петербург прибыли комедианты, «которые по верёвкам ходя танцуют, на воздухе прыгают, на лестнице ни за что не держась в скрыпку играют, с лестницею ходя пляшут, безмерно высоко скачут и другие удивительные вещи делают». Они получили разрешение «в летнем её императорского величества доме, на театре игру и действия свои отправлять»; на представления допускалась и публика за немалые для простого человека деньги — «с первых мест по 50 копеек, с других по 25, а с третьих мест по 10 копеек с человека».
Стали популярными галантные песенки из переведённого Тредиаковским французского романа «Le voyage de l'isle d'Amour» («Езда в остров любви») — к примеру, «Плач одного любовника, разлучившегося со своей милой, которую он видел во сне»:
Ах! невозможно сердцу пробыть без печали,
Хоть уж и глаза мои плакать перестали:
Ибо сердечна друга не могу забыта,
Без которого всегда принужден я быти…
Бирон, кстати, оценил новые культурные веяния, и на очередном празднике коронации 28 апреля 1734 года его маленький сын Карл, любимец государыни, поднёс ей экземпляр панегирической пьесы «Aria о Menuet» («Ария или менуэт») для сопрано и клавесина. Пожалуй, фаворит с высоты своего положения мог бы одобрить звучавшие в ней проклятия в адрес злополучной судьбы:
Иди же прочь, хитрая потаскуха!
Неверная судьба! Докучливое наважденье!
Ты не имеешь права впредь обезьянничать со мной{441}.
Предпринимались и попытки познакомить двор с более серьёзным искусством — оперой. «Санкт-Петербургские ведомости» от 2 февраля 1736 года сообщили: «…в прошлой понедельник, то есть 29 числа сего месяца, представлена от придворных оперистов в императорском зимнем доме преизрядная и богатая опера под титулом “Сила Любви и Ненависти” к особливому удовольствию её императорского величества и со всеобщею похвалою зрителей». В 1737 году состоялась премьера «Притворного Нина, или Семирамиды познанной»; в 1738-м — «Артаксеркса».
Газета, кажется, несколько преувеличивала «всеобщую похвалу» — творчество придворного композитора Франческо Арайи было сложно для восприятия столичным бомондом. «В 1736 г., — вспоминал адъютант фельдмаршала Миниха полковник Манштейн, — поставлена первая опера в Петербурге; она была очень хорошо исполнена, но не так понравилась, как комедия и итальянское интермеццо». Даже при дворе Елизаветы Петровны зрителей ещё приучали ходить на представления штрафами в 50 рублей, но они уже дозрели до Шекспира — пусть и в переложении поэта и драматурга А.П. Сумарокова.
Театральные труппы приглашались на два года, сменяли друг друга и вносили в жизнь русского двора новые интересы. По свидетельству современников, «многие молодые люди и девушки знатных фамилий обучались в то время не только игре на клавикорде и других инструментах, но и итальянскому пению, добившись в короткое время больших успехов»; например, княжна Кантемир «играла не только труднейшие концерты на клавесине и аккомпанировала генерал-басом с листа».
В 1738 году танцмейстер Шляхетского кадетского корпуса Жан Батист Ланде получил императорский указ об основании по его предложению «Танцевальной её императорского величества школы» и выплате ему и его ученикам жалованья из «комнатных» денег. Так появилась русская труппа «обретающихся во обучении балетов российских 12 человек», включавшая первых отечественных балерин — «женска полу девок» Аксинью Сергееву, Елизавету Борисову, Аграфену Иванову и Аграфену Абрамову{442}.
Насколько сильна была тяга императрицы к высокому искусству и обсуждала ли она с Бироном достоинства «богатых» оперных постановок, нам неизвестно. Однако новый стиль жизни — дорогие дома с богатой обстановкой и мебелью, роскошные туалеты и аксессуары, щегольские экипажи — делал востребованными архитекторов и художников, обеспечивал работой каменщиков, плотников, портных, шорников, каретников, ювелиров, мебельщиков и прочих мастеров-ремесленников.
И всё же любимое развлечение государыни было совсем не женское. «…Возымела она охоту стрелять, в чём приобрела такое искусство, что без ошибки попадала в цель и налету птицу убивала. Сею охотою занималась она дольше других, так что в её комнатах стояли всегда заряженные ружья, которыми, когда заблагорассудится, стреляла из окна в мимо пролетающих ласточек, ворон, сорок и тому подобных. В Петергофе заложен был зверинец, в котором впущены привезённые из Немецкой земли и Сибири зайцы и олени. Тут нередко, сидя у окна, смотрела на охоту, и когда заяц или олень мимо пробежит, то сама стреляла в него из ружья. Зимою во дворце в конце галереи вставлена была чёрная доска с целью, в которую при свечах упражнялась она попадать из винтовки», — не без гордости за свою хозяйку сообщал Эрнст Миних.
Будучи уже немолодой, Анна ездила верхом и стреляла на скаку, когда собаки гнали оленя, участвовала в травле лисиц и зайцев «по английскому обычаю». В Петергофе устраивались большие охоты на птиц и зверей с призами — золотыми кольцами и бриллиантовыми перстнями. Но больше всего венценосная Диана предпочитала палить по зверью во время облав или на площадке перед охотничьей беседкой («Темплем») в приморском парке Петергофа (в XIX веке в честь императрицы Александры Фёдоровны он получил название Александрия). Стрелять должны были и придворные, в том числе и дамы, желавшие заслужить благоволение государыни. При выездах за пределы резиденции страдали поля мужиков; тогда императрица милостиво указывала: «деревни Красной Горки чюхнам за пожатую их недозрелую рожь» на том месте, где «поставлены были шатры и палатки для пришествия её императорского величества», выдать 39 рублей{443}.
Порой же охота напоминала бойню: прямо под окнами Зимнего дворца валили кабанов, в Летнем саду сворой гончих травили медведей, волков, лисиц. По описи 1737 года главная охотница империи располагала 91 фузеей, 32 штуцерами, 54 винтовками, 30 пищалями, 11 мушкетонами, двумя мортирками и 46 парами пистолетов. Весь этот арсенал находился под надзором обер-егермейстера А.П. Волынского{444}. Императрица знала толк в оружии, заказывала его через дипломатов в Европе, но ценила и отечественное. 24 февраля 1735 года на Сестрорецком заводе ей поднесли охотничье ружьё с золочёным изображением двуглавого орла на казённой части и вырезанной над ним надписью: «Ея императорское величество у сей фузеи своими руками труд иметь изволили на сестрорецких заводах»; надо полагать, государыня символически «приложила руку» к собранному на её глазах нарядному оружию. Незадолго до этого она оценивала привезённые генерал-лейтенантом В. де Геннином с Сестрорецкого завода штуцеры и ружья и рассуждала, «как ручные гранаты шагов на 500 метать можно». 30 июля того же года Анна Иоанновна повелела кабинет-министрам изготовить пуд пороха по приложенной «пробе» (образцу), «чтоб он не марал ружья», и немедленно отправить ей в Петергоф{445}.
За несколько лет на посту обер-егермейстера Волынский превратил руководимую им службу в самостоятельное придворное ведомство, впоследствии называвшееся Обер-егермейстерской канцелярией и Управлением императорской охоты. Первое штатное расписание 1740 года определило компетенцию и статус её персонала (егерской команды, «псовой», «зверовой» и «птичьей» охот, служащих зверинцев), размеры финансирования и количество содержавшихся зверей, птиц, собак и лошадей. Летом 1740 года под началом обер-егермейстера состояло 96 человек в Петербурге и Петергофе, 185 собак, 52 лошади и 136 штук зверья — лисы, рыси, кабаны, американские олени, львы, зубры, медведи и слон. В Москве имелись 79 охотников и «служителей» с 148 собаками, 15 лошадьми, ловчими птицами и точно не подсчитанным звериным поголовьем — одних только зайцев содержалось 700 штук{446}.
Волынский тешил императрицу с размахом; так, в 1740 году расходы на охоту превысили 8300 рублей. Обер-егермейстер был озабочен увеличением количества и разнообразия живности. В мае 1738 года он подал государыне доклад с перечнем зверей и птиц, «потребных в зверинцы и менажереи вашего императорского величества»: зубров, диких кошек, лошадей и быков, маралов, леопардов, тигров, фазанов, журавлей с берегов Терека и персидских куропаток. Анна список утвердила, и в губернии были отосланы её именные указы о доставке в Петербург лосей, оленей и рябчиков из Олонца, диких лошадей и «баранов с витыми рогами» из Сибири, лосей из Казани, оленей, «диких кошек» и сайгаков из Астрахани{447}.
После других докладов Волынского появились указы о ежегодном «ловлении» и доставке ко двору двухсот куропаток и пятисот зайцев, о запрещении населению охотиться на лосей в Санкт-Петербургской и Новгородской губерниях (их надлежало отлавливать царским егерям и везти в столицу) и продавать «птиц соловьев» (их также следовало «объявлять при дворе её императорского величества»). Сенат должен был заботиться о «размножении серых куропаток» в окрестностях Петербурга и о том, «чтоб нынешнею весною, наловя в Москве соловьев до 50-ти, да в Новгородской губернии и во Псковской провинции до 50-ти же, и привезть в Санкт-Петербург за добрым призрением». Обер-егермейстер лично распоряжался доставкой ко двору редких экземпляров — белого кабана из подмосковного Измайлова и белой галки из дома покойного князя И.Ф. Барятинского. Кабинет-министрам пришлось объявлять жителям прилегавшей к городскому зверинцу улице, чтобы коров не держали, поскольку прибывшие из-за границы дикие быки-«ауроксы» сильно нервничали.
В любимом Анной с детства Измайлове в 1740 году содержалось 156 «борзых, гончих, меделянских, датских, лошьих и других». В Северной столице на попечении Волынского числились 183 собаки, в том числе по 60 для травли оленей и зайцев, 19 борзых, 15 «русских различных родов», 21 большая меделянская (порода крупных собак, похожих на бульдога, исчезла в XIX веке), шесть такселей, две датских и две «трюфельных» (обученных по запаху искать трюфели), а также 52 охотничьи лошади. Подчинённые обер-егермейстера составляли подробные описания питомцев. О пополнении императорской псарни должны были заботиться и дипломаты. В 1740 году посланник Антиох Кантемир купил для государыни в Париже за 1100 рублей 34 пары бассетов, а князь Иван Щербатов отправил из Лондона к петербургскому двору 63 пары «малых гончих биклесов», борзых и собак других пород на 481 фунт стерлингов (2240 рублей по тогдашнему курсу).
Вольная охота в окрестностях обеих столиц запрещалась; как сообщал очередной указ, императрице стало известно, что дворяне «с охотами весьма многолюдно ездят и зайцов по 70 и по 100 на день травят»{448} — так и для царской потехи могло не хватить. Но, видно, подданные сполна разделяли увлечение императрицы охотой — строгие предупреждения не помогали. Волынский жаловался Сенату: «Не взирая на оное запрещение, партикулярные люди и ныне всяких родов птиц не только в дальних местах, но и около самого Петербурга стреляют и ловят сетками и силками и битых птиц продают в Петербурге на рынке, а некоторые тем отговариваются, что будто публикации о нестрелянии и неловлении птиц не слыхали». Он требовал принять новый указ — уже не о полном запрете охоты, а о прекращении её на несколько месяцев, «понеже с мая месяца птицы сидят на гнёздах и выводят детей, и для того обыкновенно во всех в Еуропе христианских государствах все охоты и ловы и стрельба, а наипаче о птицах, кроме птоядных (хищных. — И.К.) и вредительных, майя с 1-го по август месяц запрещается»{449}.
Современные защитники природы пришли бы в ужас от забав императрицы, но в ту пору так развлекались монархи всей Европы. Людовик XV иногда выезжал на охоту три-четыре раза в неделю. «Сегодня с дозволения императора, будет дано следующее представление: дикий венгерский бык, чьи уши и хвост украшены петардами, будет атакован бладхаундами. Затем на огромного медведя набросятся мастифы», — приглашала публику венская афиша в 1731 году. Тогда же в Берлине с неменьшим успехом проходили «бои» медведей с бизонами, одного из которых изволил лично застрелить его величество Фридрих Вильгельм I.
В Дрездене с королевским размахом гулял Август III, о чём сообщали «Санкт-Петербургские ведомости» в марте 1740 года: «В высокий день рождения её императорского величества императрицы всероссийской изволил его королевское величество от своих министров и других знатных персон сам торжеством принесённые всепокорные поздравления принять; а потом с её величеством королевою, также с принцами и принцессами в провожании всего придворного стата в егерские палаты идти, для смотрения звериной травли, которая с девятого часу утра до первого часа по полудни продолжалась. Туда приведены были разные звери, а именно лев со львицею, бабр, леопард, тигр, рысь, три медведя, волк, дикой бык, два буйвола, корова с телёнком, ослица, жеребец, две дикие лошади и двенадцать превеликих кабанов. Лев с медведем того же часа на диких свиней напали и, убив их, стали есть. Леопард принялся за телёнка; а дикой бык ослицу рогами убил. Другой медведь атаковал волка и несколько раз к верьху ево так бросал, что волк, от него ушедши, к диким свиньям прибежал. Король после того из своих рук рысь и медведя застрелил; а по окончании сей травли изволил его величество с принцами и принцессами в большой сале сего егерского дому за особливым на сорок персон приготовленным столом кушать».
Императрица периодически интересовалась экзотическими экземплярами фауны. «Пред несколько днями отдана к здешнему двору из Англии сюда привезённая великая птица струе или строфокамил (страус. — И.К.), которая ныне с другими птицами в императорской менажерии содержится. Третьего дня по обеде имел персидской посол у её императорского величества аудиэнцию. Потом приведён был индейцами и персианами пред Летний дом от Надыр шаха к её императорскому величеству в дар присланной остиндской слон в полном своём наряде. Её императорское величество изволила оного видеть и разных проб его проворства и силы более часа смотреть», — извещала столичная газета 19 мая 1737 года.
Зимой 1737 года Анна Иоанновна изволила «едва не ежедневно по часу перед полуднем… смотрением в Зимнем доме медвежьей и волчьей травли забавляться». Запас зверей для травли быстро подходил к концу, и Волынский докладывал Сенату о необходимости доставки ко двору новых медведей, поскольку имевшиеся уже затравлены или изранены настолько, что их «травить уже не можно», и сенаторам пришлось распорядиться о закупке зверей на Новгородчине. В другой раз императрицу обеспокоило отсутствие куропаток и зайцев в Петергофе; первых срочно завезли с Украины, а вторых — из новгородских лесов, причём их добычей руководил вице-губернатор, которому предписывалось изловить сотню зайцев тенетами, посадить каждого в особый ящик и доставить «водой» в Петербург в канцелярию обер-егермейстерских дел{450}. Так же собирали со всей России волков, кабанов, оленей, лисиц — прежде чем стать добычей придворных охотников, они содержались на «зверовых и охотничьих дворах» столицы.
Главный «зверовой двор» на месте нынешнего Михайловского замка в Петербурге занимал обширное пространство, обнесённое высоким деревянным забором. На дворе устроены были «покои» для животных с каменными фундаментами «для лучшей зверям теплоты». В одном из них обитали две доставленные из Англии львицы, в другом — два леопарда, в остальных — рысь, чернобурая лисица и три мартышки. В особом «остроге» со специально вырытым прудом содержались четыре белых медведя, а их бурые собратья — на медвежьих дворах за Невой около Охты.
На берегах Фонтанки располагались Малый зверинец (там жили дикие козы и вывезенные из Англии индийские и американские олени — «малая американская дичина») и Слоновый двор с отапливаемым «амбаром». При слоне, доставленном из Ирана в 1737 году, состоял персидский «слоновый учитель», обязанный ухаживать за ним, в том числе прогуливать его по городским улицам. На корм великану полагалось в год «корицы, кордамону, мушкатных орехов — по 7 фунтов 58 золотников каждого сорта, шафрану — 1 фунт 68 золотников, сахару — 27 пудов 36 фунтов 4 золотника, пшена сорочинского (то есть риса. — И.К.) — 136 пудов 36 фунтов, муки пшеничной — 365 пудов, тростника сухого — 1500 пудов», а «для сугреву» — 40 вёдер виноградного вина и 60 вёдер водки. Однажды «слоновый учитель» пожаловался, что водка «к удовольствию слона не удобна, понеже явилась с пригарью и не крепка».
Истинной страстью аннинского фаворита были лошади. Он покупал породистых животных в Дании, Германии, Италии и даже в Стамбуле, откуда дипломат И.И. Неплюев сообщал цены на арабских жеребцов. Вышеупомянутый Иван Кирилов «имел прилежное старание о иноходцах», но нашёл только трёх достойных, которых и отправил Бирону из Уфы в марте 1735 года{451}. Об увлечении фаворита знал и российский резидент в далёком Иране Семён Аврамов. «…как слышел, что ваше высокографское сиятелство соизволите охоту иметь к арабским и персицким конем, ис которых я яко раб вашего высокографского сиятелства и без повелителного об них высокомилостивого писма двух кабылиц арапских сыскал да двоих жеребят, той же природы кабылицу и жеребца, но не знаю, как оные к вашему высокографскому сиятелству переслать. А ещё сколко моей возможности будет, искать как кабылиц, так и аргамаков арапских и персицких буду»{452}, — сообщал дипломат в июне 1734 года из Исфахана, за старания прося немного — чтобы могущественный граф пожаловал его личным «отеческим писмом» да помог получить из казны недоплаченное жалованье и компенсацию за истраченные на службе собственные средства.
Доставкой ко двору лошадок и роскошных «конских уборов» занимался уже начальник Аврамова, главнокомандующий русскими войсками в Северном Иране В.Я. Левашов. Ему же давались особо важные поручения — например, добыть персидских «аргамаков одношерстых ровных, чтоб в цук годны были»; таких ценных лошадей доставляли из-за моря с «великим бережением» и держали студёной зимой в тёплых конюшнях в Царицыне.
Однажды некие «обносители» шепнули Бирону, что самых лучших коней Левашов оставляет себе; он в ярости приказал обследовать конюшню в имении генерала и забрать утаённых красавцев. Донос не подтвердился; российский генерал-аншеф с облегчением писал: «…безумен был [бы], когда бы вашему высокографскому сиятельству не лучшими лошадьми служил»{453}. Будь иначе — любовь Бирона к лошадям могла стоить карьеры одному из самых способных российских генералов.
Понимавшие страсть фаворита старались ему услужить: адмирал Гордон на своём корабле отправил двух жеребцов, прибывших из Англии, графу в Ораниенбаум, а новгородский вице-губернатор Бредихин лично занимался подрядом и доставкой четырёх тысяч пудов наилучшего сена «про обиход» конюшни Бирона{454}. Зато герцог устраивал для гостей парад своих красавцев. Удостоенные чести присутствовать на нём пленные французские офицеры увидали в манеже Бирона «до сорока или пятидесяти лошадей, поразительных своей красотою и покрытых богатыми красными попонами, шитыми золотом. Во второй раз их провели перед нами без попон с роскошными чепраками и сёдлами, украшенными также золотым шитьём. Все эти украшения получены из Пруссии. Наконец, любезный хозяин приказал оседлать лошадей простыми манежными сёдлами, и наездники, вскочив в сёдла, показали нам всё искусство этих благородных животных». Внесённые в опись звучные имена герцогских кобылиц — Нерона, Нептуна, Лилия, Эперна, Сперанция, Аморета — кажется, подтверждают расхожее мнение, что к лошадям Бирон относился с большим расположением, чем к людям…
При Бироне наступил расцвет придворной конюшни. Её штат состоял из 393 служителей и мастеровых и 379 лошадей, содержание которых обходилось ежегодно в 58 тысяч рублей. Одних только сёдел по списку 1740 года хранилось 212 штук. Многие элементы сбруи представляли собой настоящие произведения искусства: «Седло турецкое с яхонтами и изумрудами, при нём серебряные, вызолоченные стремена с алмазами и яхонтовыми искрами, удило серебряное, мундштучное, оголов и наперст с золотым с алмазами набором, решма серебряная, вызолоченная, с алмазами, чендарь глазетовый, шитый серебром».
С кем поведёшься, от того и наберёшься: Анна по примеру фаворита пристрастилась к лошадям и, несмотря на возраст и величественную комплекцию, ездила верхом. В манеже была отделана особая комната, где она занималась делами и давала аудиенции. «Каких шерстей и скольких лет оные лошади, и сколь велики ростом», — требовала она в августе 1740 года подать подробную опись конюшни казнённого Волынского. Очень возможно, что именно для неё Бирон приобрёл драгоценный «конский убор, украшенный изумрудами», некогда хранившийся в Эрмитаже и проданный в начале 1930-х годов за рубеж всего за 15 тысяч рублей. Во всяком случае, это был бы презент вполне в его вкусе.