Александр Бушков Золотой Демон

Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.

Екклесиаст, 9, 12

Глава I Привал

— Ведь зарекался же брать стекло в походы и путешествия, — не без грусти повествовал штабс-капитан Позин, роясь в позвякивающих мешочках. — А тут решил, что это, собственно, не поход уже и не путешествие, а поездка в одну сторону перед полной и окончательной отставкой, или, как говаривали прадеды, абшидом. Вот и купил дюжину стеклянных чарочек Капитолине Петровне в подарок — красивы были, заразы… И угораздило ж в Омске надербаниться с уездным статистиком Данилой Петровичем, за отсутствием военных сокомпанейцев. Оно, конечно, с одной стороны, посидели славно, Данила Петрович на вид сущий вам интеллигент, очки смешные носит, а вот поди ж ты, касаемо мастерского пития водки, не уступает иным обер-, а то и штаб-офицерам… С другой стороны, возвратись в кибитку и будучи зело колеблем, плюхнулся прямо на тючок со стопочками, да так справно, что ни одна не уцелела…

Он выставил на крышку чемодана, исполнявшего роль импровизированного стола, большие серебряные чарочки. Поручик Савельев присмотрелся. Судя по диковинным узорам и арабской вязи, оные вполне могли происходить из среднеазиатских трофеев его нового знакомого.

— Кокандская памятка, ага, — кивнул штабс-капитан Позин. — Когда штурм успешно завершился, прекратилось всякое сопротивление и началась обычная сумятица, идем это мы с капитаном Меншуткиным по улочке, вдруг выскакивает из одного дома этакий налим — борода хной крашена, чрево, как у бабы на сносях. И начинает перед нами, как в сказке, сокровища метать — посуды разнообразные серебряные, вплоть до кувшинов с блюдьями, монеты всякие, самоцветы какие-то… Оно что оказалось? Он, персидская лопатка, полагал, что мы, как у них самих, у персюков то бишь, принято, начнем немедленно дом его грабить, над женами охальничать… Откупался, стало быть, по-русски лопотал — он, вишь, в Оренбурге торговлю вел, нахватался… Ну, что… Говоря по правде, простые солдатики, да и казачишки — уж те особенно и завсегда! — после штурма там и сям того-сего прибарахлятся, да и насчет прочего… Однако господа русские офицеры не мародерничают-с и уж тем более не охальничают над женским полом — не англичане, чай… Велели мы ему матерно подношения назад забрать… но вот насчет чарочек не удержались, взяли по паре-тройке. Ибо для русского человека чарочка — вещь необходимая, и ее обретение с мародерством ничего схожего и не имеет, я так думаю…

Рассказывая все это, он сноровисто пластал складным ножиком краюху хлеба, хозяйственно разогретого на крохотном спиртовом пламени бульотки, резал сало с толстой коричневой покрышкой мяса и тугие малосольные огурчики, преисполненный того радостного нетерпения, что охватывает русского человека перед употреблением известных напитков. Расположив все это на холстинке, присмотрелся, склонив голову к плечу:

— Благолепие… Не парадный обед в офицерском собрании, конечно, ну да в походах бывало и гораздо хуже…

Раскупорил полуштоф, целясь горлышком на стопочки, предусмотрительно поинтересовался:

— А вот не будет ли Елизавета Дмитриевна на меня в претензии, что я вас совращаю питием? Как вообще ваша дражайшая половина к сему относится? Без претензий?

— Безо всяких, — весело сказал Савельев. — С совершеннейшим пониманием.

Водочка весело булькала. Штабс-капитан Позин вздохнул:

— Эхе-хе… По молодости они все без претензий и с пониманием… Откуда только с бегом времени другое отношение берется… Ну что же, благословясь? За что бы нам… Ага! А выпьем-ка мы за благополучное завершение вашего чуточку загадочного перемещения…

— Пожалуй, — подумав, кивнул Савельев.

Стопочки звякнули, потом утвердились на чемодане, опорожненные. Господа офицеры закусили. Огурцы были холоднющие, как и подобало съестным припасам, двое суток странствовавшим в кибитке посреди зимних снежных просторов, да и сало оказалось под стать, но подобные неудобства в сочетании с водочкой не такими уж неудобствами и предстают…

— Значит, вы по-прежнему полагаете, Андрей Никанорыч…

— Уж не обессудьте, Аркадий Петрович… Не я полагаю, а тридцатилетняя служба навык придала и порядкам обучила… Видится мне в вашей бумаге нечто странное, видится… Ну, ладно. Расформировали полк — дело житейское. Офицеров, как и солдат — кого куда, а одному-единственному, то бишь вам, выпал Санкт-Петербург… Тоже случается. Мало ли какие причудливые пертурбации военное делопроизводство выписывает. Однако! В жизни не помню, чтобы так предписания составлялись. «В распоряжение штаба Санкт-Петербургского военного округа» — понятно, этак и пишется. Но вот не возьму я в толк уточнения: «В распоряжение полковника Клембовского». Ну не бывает так! В распоряжение штаба, канцелярии, департамента, управления… Испокон веков. А вот в распоряжение отдельного какого-то офицера… Не бывает. И потому прежде всего, что сие сугубо неправильно. Вот добирались вы месяц до Петербурга, прибыли, ан глядь — означенный полковник переведен к новому месту службы, от дел отставлен, в отставку вышел, а то и, не дай Боже… И что? Бродите вы с этакой бумаженцией по штабам, выспрашиваете, кто ныне полковника Клембовского замещает, а штабные не сразу и сообразят… В распоряжение большого чина — это еще случается, а вот чтобы на деревню куму Мокею, то бишь обычному, надо полагать, штабному полковнику… Странно это.

— Пожалуй, — кивнул поручик. — Но ведь предписание выписано должным образом в соответствующей воинской канцелярии…

— Да кто ж спорит… И тем не менее странновато это, рубите мне седую голову. Хотя леший его ведает. Нынче в военном ведомстве, куда ни кинь, реформы да реформы, может, и правила делопроизводства поменяли, да кто ж об этом будет ставить в известность захолустных армеутов наподобие меня… — он разлил по стопочкам и с нескрываемым любопытством спросил: — Может, у вас рука какая в Петербурге? Все ж дворянин…

Стопочки пустыми приземлились на холстинку.

— Ни руки, ни родственников, — сказал поручик веско. — Да и дворянство, если по совести… Бюрократический продукт. Есть, оказывается, такой параграф. «Когда дед и отец состояли в службе и в чинах, приносящих личное дворянство не менее двадцати лет каждый, то сыну, по достижении семнадцатилетнего возраста и по вступлении в службу, дозволяется просить дворянства потомственного». Ну, а поскольку так и обстояло, то отец с дедушкой настояли на подаче мною прошения.

— Это они правильно, — кивнул штабс-капитан Позин. — Все ж потомственное дворянство, как ни крути… Детки пойдут и будут уже с рождения в дворянском сословии, а это, знаете ли, помогает в житейских смыслах… Мой-то батюшка личное выслужил, но что касаемо деда — похвастать нечем, так в мещанском звании и окончил дни…

— Одним словом, никакой руки, — сказал поручик. — Да и не мог я себя проявить ничем таким особенным — командир взвода в сорок четвертом стрелковом, ныне расформированном. Ни взысканий, ни свершений — ну какие в сибирской гарнизонной службе могут оказаться свершения? Был некий подполковник из Санкт-Петербурга, ага. Но говорил он с каждым из нас чисто формально, несколько минут, и уж никак бы я не смог произвести на него особо сильное впечатление за отсутствием оснований… Просто повезло, надо полагать. Фортуна…

— Фортуна… — мечтательно повторил штабс-капитан Позин. — Она, родненькая. Ну, вас, конечно, не в гвардию, такое только в сказках бывает или в бульварных романах, однако ж Санкт-Петербургский военный округ — это вам не Шантарск… Сравнивать смех. На виду, можно сказать, будете. Да и для молодой супруги, к бабке не ходи, столица лучше, чем Шантарск. Нешуточное ублаготворение души для молодого очаровательного создания… Вот только жизнь там дорогая, говорят, ну да сие третьестепенно… А ну-ка мы за безмятежное супружеское бытие…

Стопочки звякнули и опустели.

— Хорошо… — тихонечко произнес Позин, расстегивая и распахивая доху. — Потеплело и на душе, и вокруг… Как и не посреди большого Сибирского тракта, а в домашнем уюте где-нибудь… Аркадий Петрович, не смейтесь над стариком за глупые вопросы… А не было ли вам какого предсказания? Цыганка там или еще что, человек такой какой-нибудь?

— Вот уж ничего даже отдаленно подобного, — убежденно сказал поручик Савельев. — Не случалось со мной такого. А вы что же, в предсказания верите?

— Да как сказать… Всякое в жизни случается. Вот, помню, поручику Дворжецкому-Богдановичу до начала Крымской кампании еще на моих, можно сказать, глазах ворожила цыганка — этакая, знаете, прозаическая бабища, ни капли живописности. И наворожила она таково: будут мол, у тебя, яхонтовый, в жизни четыре креста… Поручик, надо вам сказать, не на шутку воодушевился, почитая сие применительным исключительно к наградам. И точно, получил он Станислава, потом Георгия, потом Владимира с мечами… а под Балаклавой стукнуло его наповал в голову пулей Минье, «наперстком чертовым», и вышел ему четвертый крест, деревянный… Да вот и меня хотя бы взять… но тут и не сообразишь с ходу, предсказание это или так… Дело было при усмирении польского мятежа. В Литве, в эдакой глухомани, где вроде бы одним лешим обитать и положено. Сцапали мои молодцы полудюжину инсургентов, а порядки тогда были суровые: при захвате с оружием в руках и сопротивлении — на месте… Ну, назначил я расстрельщиков и все, как положено… А ты не бунтуй… Когда закончили, выскакивает раскосмаченная старушенция самого что ни на есть ведьминского облика, тычет в нас с подъесаулом Митиным пальцем скрюченным и начинает, смело можно сказать, предсказаниями сыпать. «Тебя, лайдак, — кричит Митину, — смерть достанет в львином логове. А тебя, рожа твоя лупоглазая, — это уж мне, — золото погубит!» Унтер Бурыкин, душа простая и решительная, хотел ее штыком, да я не велел — баба как-никак да без оружия… А может, и следовало пойти на поводу у простонародья суеверного…

Он подергал седеющий ус и надолго замолчал, хмурясь.

— И что? — осторожно спросил поручик.

— Да что… Дней через десять расположился подъесаул с разъездом ночевать в опустелом панском домишке, там его полячишки и накрыли ночью, всех до одного сонными порезали. И вот ведь что — фамилию владельца имения не запомнил, заковыристая, а звали его, точно, Лев… Львиное логово, эх-хе, смело можно сказать…

— Но вы-то, Андрей Никанорыч, уж двадцать лет как здравствуете?

— Здравствую вот, слава те, Господи… Однако с тех пор — уж вы смейтесь, как хотите — золотишка при себе не держу совершенно, даже перстенек золотой продал, а в кошельке сохраняю лишь ассигнации да серебро. Так оно спокойнее. А то черт его знает, как эти самые предсказания трактовать, после «львиного логова»… Может, и вышло бы так, что я с некоторым количеством червонных в кармане ночевал бы на постоялом дворе, в той же Болгарии, скажем, — а меня зарезал бы какой башибузук, и выпало бы мне погубление как раз от золота… Пророчества эти вроде бы и обогнуть можно…

— Да, говорят…

Разговор как-то незаметно застрял, словно возок на скверной дороге, оба примолкли в полумраке неподвижной кибитки, находившейся, если прикинуть, едва ли не в самой середине Российской империи. Штабс-капитан Позин привалился спиной к обитой войлоком стенке кибитки, глядя в некие непонятные дали с видом отрешенным и спокойным.

Странные чувства вызывал у поручика новый знакомый, присоединившийся к обозу за день до Омска, — сложные, запутанные, точному определению не поддававшиеся…

С одной стороны, следовало уважать и почитать заслуженного ветерана, тридцать лет тянувшего лямку в строю и уж никак не в безопасных тылах, от начала и до конца прошедшего Крымскую и Турецкую кампании, а также причастного к делам помельче, но не менее кровопролитным. С другой же… Некая юная жестокость, свойственная, увы, людям определенного ремесла при определенных обстоятельствах, как ни стыдился ее поручик, все же присутствовала и подзуживала поглядывать на Позина чуть ли не свысока…

Невезуч оказался штабс-капитан с точки зрения совсем молодого поручика, как все, наверное, его ровесники и ровня по чинам, таившего смутные мечты о неких геройских подвигах, отмеченных соответственно. Вот именно, невезуч. Каких пережитых им баталий ни коснись, бывал в самой гуще и уж наверняка в первых рядах, однако…

Одни медали аккуратным рядком красовались на мундире штабс-капитана. «За защиту Севастополя», «В память войны 1853–1856 годов», «За покорение Чечни и Дагестана», «За усмирение польского мятежа», «За Хивинский поход», «За покорение ханства Кокандского», «За Русско-турецкую войну». Четыре серебряных, три из светлой бронзы. Почетные медали, по заслугам доставшиеся, — но награждали ими не за личные подвиги, а попросту всех без исключения, на театре военных действий находившихся, от первого героя до последнего интенданта, гражданского чиновника, лазаретного санитара. А севастопольскую медаль, точно такую же серебряную, давали даже крепостным людям военных офицеров, принимавших участие в севастопольской обороне…

Крест у штабс-капитана имелся один-единственный — и опять-таки не за личные заслуги полученный, а жаловавшийся всем, кто прослужил по военно-сухопутному ведомству двадцать пять лет от получения первого офицерского чина. Владимир четвертой степени с соответствующей надписью…

Так что при всем уважении и почитании… Всем был Позин славен и хорош, только с наградами фатальным образом не везло. Сам он об этом сказал вчера с чуточку смущенной улыбкой, словно извинялся за что-то: «Все как-то мимо пролетало — и пули, и осколки, и кресты. Планида такая выпала. Бывает…»

Правда, именно сейчас, вот только что поручику пришла в голову интересная мысль: а не стало ли такое вот положение этаким своеобразным штрафованием от Фортуны взамен везения в другом? Взамен на то, что штабс-капитан Позин, за тридцать лет ходивший под смертью бесчисленное множество раз, ни единожды не был задет ни пулей, ни осколком, ни холодным оружием противника? Однажды только швырнуло его разрывом дрянненькой хивинской бомбы, да и то на пару саженей, на песок, так что ни ранения, ни даже контузии не последовало, глаза только запорошило…

То ли каким-то чудом угадав его мысли, то ли отвечая собственным невысказанным, штабс-капитан пошевелился и задумчиво произнес:

— Да, вот так оно как-то все… Ну ничего, главное, не о чем больше гадать: путь предстоящий прост и ясен во всех подробностях. Получу в Петербурге увольнение вчистую — а уж с мундиром или без, все равно как-то, — и отправлюсь прямиком в Калугу. Капитолина Петровна ждет не дождется, домик с садочком хозяйского присмотра требует… Захолустье, конечно, но что-то и не тянет меня к шуму и многолюдству… Аркадий Петрович, а знаете, какая мне тут мысль пришла? Вы, может, владеете какими диковинными языками наподобие персидского или азиатских наречий? А то бывает, что офицеров, хитрые языки знающих, привлекают для выполнения разных интересных миссий, кои исполнять приходится и без мундира вовсе…

— Вот тут уж вы промахнулись, Андрей Никанорыч, — немедля, ответил Савельев. — Ничего и отдаленно похожего. Английским и французским разве что владею, смею думать, в совершенстве. Отец настоял по практическим причинам: твердил, что и с теми, и с другими нам еще воевать и воевать, так что толковый офицер с доскональным знанием этих именно языков будет иметь преимущество…

— Уж это точно. Воевать нам с ними и воевать… точнее говоря, уж вам, молодые люди. Англичанин нам гадил начиная с времен Петра Великого, и не похоже, чтоб собирался останавливаться, особенно после занятия нами среднеазиатских областей. Да и француз немногим лучше, то и дело к нам прется…

— Ну вот… С немецким у меня обстоит ахово, так что и говорить стыдно. Да, могу еще с шантарскими татарами на их наречии довольно бойко изъясняться, — он усмехнулся. — Но поскольку все без исключения шантарские татары проживают в Российской империи, знание их языка Генеральный штаб заинтересовать не может, и никаких… интересных миссий не последует.

— Провалилась догадочка… — без особого сожаления сказал штабс-капитан. — Ну ладно, чего уж голову ломать над хитросплетениями военно-канцелярскими, благо они меня совсем скоро интересовать перестанут вовсе… За что б нам еще употребить?

— Я бы, с вашего позволения, Андрей Никанорыч, вас покинул, — сказал поручик вежливо, но твердо. — Засиделся…

— Да уж понятно! — ухарски подмигнул Позин. — Оно и правильно, вам, голуба моя, сейчас и надлежит возле молодой супруги прохаживаться, а не скучать с потертым бобром наподобие меня… Но уж на дорожку-то? Стремянную сам бог велел и незыблемая армейская традиция… Пути не будет, хоть пути-то и всего ничего…

Оживившись, он потянулся к полуштофу со столь решительным видом, что отказать не было никакой возможности.

— Пожалуй… — сказал Савельев, принимая тяжелую стопочку.

— Ну, за грядущее ваше процветание в Санкт-Петербурге! За взлет карьеры, за благополучное течение семейной жизни и за все такое прочее…

…Выбравшись из возка и ощущая легкое хмельное воодушевление, поручик Савельев долго стоял в расстегнутой шубе, глядя вдаль. Жаль, конечно, было расставаться с Омском — после двухнедельного почти странствия по необозримым снежным равнинам и заснеженной тайге суточный привал в Омске показался почти что пребыванием в райских кущах. Однако ж, с другой стороны, теперь им оставалось преодолеть даже чуточку меньше, чем треть пути — а там и Челябинск, самая ближайшая к Сибири железнодорожная станция. И предстоит с гораздо большими удобствами, с гораздо большей скоростью отправляться в дальнейший путь не в опостылевшем возке, неспешно тащившемся посреди диких мест, а по Самаро-Златоустовской железной дороге. Которой Лиза, в жизни до того не покидавшая пределов губернии, в отличие от него не видела вообще…

Большой Сибирский тракт описывал здесь этакую излучину, благодаря чему поручик со своего места мог впервые видеть обоз целиком, от головной кибитки до замыкающего воза. Растянулся обоз не менее чем на полверсты, хотя промежуток меж стоявшими упряжками был небольшой: полтора десятка возков с путешественниками, пять возов с битыми морожеными рябчиками Гурия Фомича Шикина, сорок возов с китайским чаем купчины Самолетова, десять возов с поделочным камнем из Забайкалья, ему же принадлежавших… Каждый, что возок, что сани запряжены тройкой низкорослых, мохнатеньких якутских лошадок — за исключением возов с камнем, эти из-за немаленькой тяжести ценного груза потребовали каждый шестерку, заложенную цугов по двое.

Картина представала самая обычная: ямщики стояли кучками там и сям, в нескольких местах вспыхнули небольшие костерки (то ли чай, то ли похлебку собирались греть на скудных запасах прихваченных из Омска дровишек), невысоконькие лошадки, понурив головы, привычно приготовились к ночлегу.

А вот впереди имело место некоторое оживление… Савельев присмотрелся и насмешливо покривил губы: так и есть, там маячило за версту бросавшееся в глаза сине-золотистое пятно, дергавшееся в разные стороны самыми прихотливыми рывками, и рядом стояла кучка путешествующих, и доносилось, наряду с залихватскими непонятными выкриками, чье-то недовольное брюзжание. Все издали стало ясно: не усидел наш постреленок в возке, потянуло его, изволите ли видеть, людей посмотреть и себя показать, на свет божий вылез, неугомонный… А возле кибитки поручика… Ну да, разумеется…

Сердито фыркнув, поручик неторопливо двинулся в ту сторону, стараясь держаться полосы накатанного, убитого копытами и полозьями снега. Миновал два возка, принадлежавших есаулу Цыкунову, так безразлично, словно их не существовало на свете вовсе, — но все равно трое казаков, топтавшихся возле первого из двух, зыркнули на него бдительно. Самого есаула он не увидел — должно быть, пребывал в том самом, первом из двух, драгоценном возке, сидел, аки Кощей, над кожаными сумами, запечатанными казенным сургучом.

Поручик внутри, естественно, не побывал ни разу, но прекрасно знал, как это выглядит, — именно что кожаные сумы особого фасона с двуглавым орлом на многочисленных печатях. Хозяин обоза пару раз упоминал в разговорах, что есаул следует по казенной надобности с важной служебной документацией. Гражданские лица, не из этой губернии происходившие, быть может, и верили, но поручик-то, будучи человеком военным и коренным шантарцем, превосходно разбирался, в чем тут дело: есаул с невеликой казачьей командой вез в Челябинск золото с приисков, пудиков этак в несколько. Обычное дело для Шантарска и Большого Сибирского тракта…

Ну да, вот именно. Господин Четыркин, восходящая звезда младого российского чиновничества, куролесить изволили… Вон он выплясывает, ломается: всего-то несколькими годами постарше Савельева, по родословию невероятно превосходит, однако ни в фигуре, ни в физиономии не усматривается ни капли породы. Кудряв, лупоглаз, прост лицом, эти дурацкие закрученные усики, кажущиеся приклеенными… Переодеть в простую поддевку, смазные сапоги, картуз напялить — никто и не отличит от деревенского мужичка, в лучшем случае мелкого приказчика. А вот поди ж ты: чуть ли не Рюрикович, природный петербуржец, в лучшем обществе вращается, только что, выражаясь армейским языком, одержал досрочное производство в следующий чин, и немаленький…

Ровно год этот экземпляр пробыл притчей во языцех и даже в некоторой степени достопримечательностью Шантарска. «Это у нас, изволите ли видеть, диковинные скалы под именем Столбы, это могучая Шантара в самом ее широком месте, а вот, обратите внимание, господин Четыркин снова чудить изволят… Столичная штучка, да-с…»

Вообще-то издавна повелось, что многих и многих в сибирские губернии отправляли в виде наказания за провинности. Однако с чиновниками порой обстояло совершенно иначе, согласно неким непонятным простым смертным бюрократическим тонкостям, непродолжительная служба в некоторых местах и ведомствах давала право на ускоренное чинопроизводство. В прошлое и особенно позапрошлое царствование для этих целей служил Кавказ, откуда после краткого пребывания там выпархивали «кавказские асессоры» и «кавказские майоры», как их иронично именовали. Теперь для этих целей, по всему видно, приспособили и Сибирь.

Одним словом, влиятельная родня Четыркина — генерал на сенаторе и тому подобные персоны — отправили на годик своего протеже в Шантарскую губернию, и к истечению этого срока молодчик получил вне всякой очереди чин коллежского асессора, приравненный, как известно, к армейскому полному капитану. Толковой службы от него за этот срок не дождались, а впрочем, никто и не требовал, понимая деликатность ситуации. Так что в памяти шантарцев Четыркин остался лишь как кутила и штукарь. Хорошо еще, что выходки его и чудачества были все как на подбор безобидными, не вызвавшими ни дуэлей, ни гораздо более прозаического возмездия, какое практиковали сословия неблагородные…

Судя по всему, Четыркин пребывал в совершеннейшем упоении жизнью и путешествием. Дня за три до Омска у него иссякли немаленькие запасы спиртного, истребляемые новоиспеченным асессором с момента отъезда, — и впавший в самую черную меланхолию странник был тих и незаметен. Пополнивши закрома в Омске, он вновь преисполнился самой пылкой энергии. И вот, извольте любоваться…

Вместо шубы поверх дорожного платья Четыркин напялил необъятный бухарский халат, синий, густо вышитый золотом (их спьяну завез в Шантарск с Оренбургской ярмарки целый тюк купец Гришанчиков, и ведь раскупили!). Незапахнутый и неподпоясанный халат при половецких плясках хозяина развевался, хлопая тяжелыми полами, но Четыркин выкушал, надо полагать, столько, что морозец ему оказался не страшен (да и морозец, по-сибирски оценивая, был пустяковый, не более минус десяти градусов по шкале Цельсия, а по Реомюру и того меньше, минус восемь).

Поручик присмотрелся. Надлежало думать, Четыркин решил представить из своей персоны то ли турка, то ли иного восточного человека — вкривь и вкось намотанное на голову полотенце явно изображало чалму, а в зубах зажат кривой персидский кинжал с массивной серебряной рукоятью, усаженной крупной бирюзой. Вращая глазами и корча дикие гримасы, Четыркин выплясывал нечто, безусловно представлявшееся ему экзотическими восточными танцами, но даже на взгляд зрителя, в этих танцах абсолютно несведущего, совершенно бездарно кривлялся и ломался, хотя некоторое представление о балетных па безусловно имел как истый петербуржец…

Зрителей набралось немного: жандармский ротмистр Косаргин, Гурий Фомич, братья-хитрованы Кузьма и Федот Савиных да Иван Иович Пакрашин, следовавший из Иркутска чиновник, пожилой мизантроп со всегдашним своим желчным и унылым видом (с ним никого не тянуло устраивать знакомство, что Ивана Иовича ничуть не огорчало). Подошел еще могучий татарин Саип, правая рука главы обоза, остановился чуть в сторонке, бесстрастно взирая на дармовое представление и мурлыкая под нос свою любимую:

Приведи мне, маменька, писаря хорошего,

Писаря хорошего — голова расчесана,

Голова расчесана — помадами мазана,

Помадами мазана — целовать приказано…

Четыркин самозабвенно выплясывал. Путешественники взирали на него терпеливо, как на привычное мелкое зло. Вот только Пакрашин в конце концов не выдержал, приблизился на два шага и, брюзгливо поджимая губы, изрек:

— Стыдно-с, молодой человек! Иностранный дипломат здесь присутствует. Хорошенькое же впечатление вы у него создаете…

Савельев оглянулся — действительно, к ним неторопливо приближался самый диковинный здесь персонаж, молодой японский офицер в неизвестном чине, следовавший из самого Владивостока в Санкт-Петербург по каким-то дипломатическим надобностям. Не отставая ни на шаг, за его плечом маячил высокий худой переводчик, в гораздо более скромном мундире. Как человек военный, знавший во всем этом толк, Савельев разглядывал их сюртуки с нешуточным любопытством. Сомнительно, что загадочный японец достиг генеральских чинов — вряд ли у них, в таинственной Японии, обстоит с этим иначе, чем в Европе, не доберешься до генеральских эполет в три скачка. Однако, судя по обильному золотому шитью, иностранец очень даже свободно мог оказаться штаб-офицером. И не из простых, безусловно, — за три сажени ощущается в нем спокойная барственность…

Остановившись, молодой японец поклонился и с непроницаемым видом застрекотал. Переводчик тут же ожил:

— Канэтада-сан говорит: с любопытством изучая вашу великолепную страну, он просит благосклонно рассеять туман его невежества… Является ли танец, столь искусно исполняемый этим господином, народным обычаем, коему надлежит следовать при остановках в пути, или здесь скрыт иной смысл?

Какое-то время царило неловкое молчание. Четыркин, видя иностранное внимание к своей персоне, наддал. В конце концов, Гурий Фомич, старательно изображая на лице искренность, кивнул:

— Обычай такой, обычай, справедливо изволили утадать-с…

— Канэтада-сан говорит: в каждой стране свои почтенные обычаи, иностранцу кажущиеся смешными, но для самих обитателей данной страны исполненные высокого значения…

Еще один церемониальный поклон — и оба японца проследовали далее с самым бесстрастным видом. Вот и гадай теперь, то ли поиронизировал заморский гость, то ли и впрямь наивен…

— Срамота! — плюнул Панкрашин. — При иностранце, да вдобавок дипломате… Пресекли бы, ротмистр!

Жандарм, постукивая папироской по крышке плоского серебряного портсигара, играя черными бровями, отозвался с ироническим сожалением:

— Законных оснований не усматриваю, Иван Иович, увы… Как ни старайся, не сочетается сия местность с понятием «общественного места», где пьяное буйство запрещено-с… Сокомпанеец наш, чего доброго, в Петербурге нажалуется с поэтическими преувеличениями, и господа либералы снова начнут жуткие слухи распускать о жандармском произволе, сатрапами честить… Глаза Четыркина выглядели не такими уж бессмысленными. Усмехаясь, он вынул кинжал изо рта и, размахивая им, затянул:

— Якши, алла, секим башка! Якши, алла, секим башка!

Не прекращая при этом удалых плясок. Некоторые из присутствующих оглянулись на хруст слежавшегося снега. К ним, чертя по снегу полами обширной дохи, направлялся отец Прокопий. Некоторое время он с непроницаемым видом взирал на происходящее, потом подошел и, встав перед Четыркиным практически вплотную, положил ему ручищу на плечо, спросил басовито:

— Окаянствуем, сыне?

Четыркин свои ужимки прервал, поглядывая на священника снизу вверх. Отец Прокопии, превышавший его ростом головы на две, сложения был такого, что, пожалуй, мог и побороться с медведем. Могучий вырос человек. Из-под черной бородищи едва виднелся наперсный крест, а лежащая на плече сникшего чиновника ладонь могла потягаться с иной сковородкой.

— Чадушко мое духовное, — с угрожающей вкрадчивостью произнес священник, — ты уж того… меру знай. Водочка — она, конечно, сильнее человека будет, но, коли уж ты в изумление вошел, все ж придерживайся христианского направления, как надлежит, а не устраивай тут басурманские игрища… Не вынуждай пастыря духовного мирским искушениям поддаться и небожественно с тобой обойтись… Сам уймешься, сыне, или к тебе увещевание применить?

Четыркин испуганно моргал. Надо полагать, в духовном ведомстве у его родни широких связей не имелось. К тому же влиятельная родня пребывала за тысячи верст отсюда, и до нее еще предстояло добираться и добираться, — а медведеобразный отец Прокопий стоял лицом к лицу и робостью перед столичной персоной не страдал…

— Ножичек спрячь, чадо, — тем же ласково-угрожающим басом прогудел отец Прокопий. — Неровен час, сам обрежешься или поцарапаешь кого… Один Бог ведает, какой басурманин ножик этот делал и кто его потом грязными руками держал, а ты его в рот суешь, как дитятко неразумное мусор всякий тащит… Ну так как же с увещеванием? Церковь, она и воинствующая бывает…

Улыбаясь жалко и потерянно, Четыркин спрятал кинжал в кривые ножны, вывернулся из-под лапищи священника и, не оглядываясь, трусцой припустил к своему возку.

— Чудеса творите, батюшка… — льстиво хихикнул мелкий купец Гурий Фомич, хозяин мороженых рябчиков.

— Не кощунствуй, сыне, — с едва заметной улыбкой ответствовал священник. — Чудеса исключительно святым подобают, а мы люди малые, сирые, недостойные… Душевное пастырское слово, сами видите, на любого безобразника влияет…

Он с достоинством раскланялся и прошествовал дальше. Поручик смотрел ему вслед с нешуточным уважением: в отличие от него самого, отче могучий следовал в Петербург отнюдь не по слепой игре случая. Во время своего визита в Шантарскую губернию некий высокопоставленный архиерей из столицы, усмотрев отца Прокопия во время службы, тут же назначил ему перебираться в столицу, наверняка собираясь применить таланты шантарца не в самой захолустной церковке. Что ж, понять его можно: отец Прокопий способен возгаркнуть многолетие так, что и люстра Исаакиевского собора подвесками зазвенит…

Глава II Будни

Поручик приближался к своему возку, с крайним неудовольствием глядя на стоявшего рядом с Лизой субъекта. Высок и, что скрывать, импозантен был купец Самолетов — годами пятью, не более старший Савельева, красавец чуточку цыганистого облика в живописной распахнутой волчьей дохе и сдвинутой на затылок волчьей же шапке, из-под которой выбился ухарский казачий чуб… И, как обычно, катает за ладони свою всегдашнюю забаву, золотой литой шар весом ровно в фунт, на иных (но уж никак не на поручика) производивший сильное впечатление.

Поручик злился на себя за эту занозу беспричинной ревности. Ни малейших поводов для таковой молодая жена никогда не давала, да и Самолетов держался с ней самым светским образом. Однако человек — создание своеобразное. Неприятно было видеть рядом с Лизой этого типуса, одного из хозяев жизни Шантарска, чья одна только золотая забава стоила больше годичного жалованья Савельева. Неприятно, и все тут. Что еще хуже, поручик подозревал: Самолетов прекрасно угадал эту его детскую неприязнь, и она его откровенно забавляет…

Вроде и душа должна была оттаять от того лучистого теплого взгляда, каким встретила его Лиза, но все равно, заноза противно покалывала…

— А я тут, Аркадий Петрович, Елизавете Дмитриевне рассказываю про будущие ослепительные перспективы нашего глухого края, — произнес Самолетов самым непринужденным образом. — Вот, не угодно ли? — он достал откуда-то из-под дохи свернутую в трубку газету. — В Омске разжился. Двухмесячной давности газетка, да откуда ж там посвежее? Почитайте, где я карандашиком отчеркнул, любопытно, право…

Поручик взял газету, оказавшуюся французской. Ну, тут уж Самолетов снова чуточку рисовался. Любил он порой разыгрывать (особенно перед приезжими образованного и благородного сословия) этакого сиволапого мужичка, лесного дикаря. Происхождение у него, судя по фамилии, и в самом деле было самое незначительное, то ли из паромщиков, то ли, что вероятнее, из хамовников, сиречь ткачей. Однако обучался Самолетов в Горном институте, бывал в заграницах, прекрасно владел французским с немецким, неплохую библиотеку имел…

Савельев бегло пробежал небольшую заметочку. Некий французский журналист спешил сообщить согражданам интересную новость. Будучи в Петербурге, он прослышал в достаточно влиятельных кругах бомонда, что в высших сферах власти российской зреют серьезные планы проложить сквозь сибирские пространства железную дорогу — от Челябинска до самого Владивостока, что, по компетентным разговорам, уже высочайше одобрено.

— Каково, Аркадий Петрович?

— Заманчиво. Но сомневаюсь я… — сказал поручик чистую правду, — семь тысяч верст…

— Иными словами, по выражению нашего знаменитого поэта — вот только жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе? — усмехнулся Самолетов. — Да полноте, узрим, не успев состариться. Народишко у нас привычен горы сворачивать. А хорошо бы поскорее! — он сверкнул великолепными зубами, протянул с самым серьезным видом: — Эх, и развернулась бы торговлишка… Не то что ныне, тащиться на этих наших Росинантах… — он оглянулся на длиннющий обоз. — С железной дорогою, я так прикидываю, любой товарец будет в Петербурге этак дней за десять…

— Вам виднее, — сухо сказал поручик.

— Доля наша такая: убогая, скучная, торговая… — с показным смирением понурился Самолетов. — Вам, военным людям, живется проще: грянет экая большая война, проскачете посреди баталии со сверкающей сабелькой наперевес, вернетесь весь в звездах да прегустых эполетах. И быть вам, Елизавета Дмитриевна, генеральшей в совсем еще нестарые годы… А мы, что ж… Камешек ломаем на барские поделки, чаек возим, копеечками звеним. Скукотища, тут вы правы…

Он неловко разжал пальцы — и золотой фунтовый шарик тяжело ухнул в снег, пробив его и скрывшись с глаз.

— Потеряете, Николай Флегонтович! — ойкнула Лиза.

— Да пустяки какие, было б о чем горевать… — с некоторой рисовкой произнес Самолетов, не делая никаких попыток нагнуться. — Один уж посеял в Петербурге, покидая ресторацию и будучи, по совести признаться, весел… А вот самое смешное, что мог он у крылечка до-олго пролежать, — кто ж сообразит, что этак вот буднично фунт золота валяется в пыли…

Все же, присев на корточки, он небрежно запустил пальцы в дыру, нашарил свою игрушку, вытащил, смахнул снег. Глядя через плечо поручика, удовлетворенно сообщил:

— Ага! Митрошка бежит, ужин разносит… Пора и мне в свое походное пристанище. Заглядывайте, Аркадий Петрович, если надумаете в видах коньячку. Мое всегдашнее почтение, Елизавета Дмитриевна!

Он церемонно раскланялся и направился к своему возку. Лиза откровенно улыбалась.

— Аркашенька, милый… — сказала она со вкрадчивой насмешкой, — очень глупо терзаться ревностью, когда никаких поводов и нет вовсе…

— Я не терзаюсь, — насупясь бросил поручик.

— Терзаешься, я вижу… Глупо. Ты его еще на дуэль вызови за самые невинные разговоры.

— А хорошо бы, — мечтательно сказал поручик.

— Мальчишка. Как тебя только в Петербург присмотрели… И что же ты там будешь делать со своей негасимой глупой ревностью? Там столько блестящих светских кавалеров — всех на дуэли не перестреляешь, как ни старайся…

— Не обольщайтесь, дражайшая Лизавета Дмитриевна, — сказал Савельев с улыбкой. — В конце концов, еще вилами на воде писано, что мне непременно предложат Петербург. Санкт-Петербургский военный округ, знаете ли, велик и не из одного блестящего Петербурга состоит. Загонят в чухонскую дыру, в заурядный пехотный полк…

— Ты так уверен?

Пожав плечами, поручик ответил откровенно:

— Да просто-напросто побаиваюсь лелеять чересчур уж дерзкие фантазии. Если и в самом деле определят в какой-нибудь захолустный полк, не так обидно будет…

— Давай думать, что нам все же повезет, — она мечтательно прищурилась. — Петербург… Дворцы, проспекты… И все это не на картинках… Что ж ты меня взглядом ешь, как прилежный унтер — ротного командира?

Придвинувшись вплотную, поручик тихонько признался:

Побыть бы с вами, Лизавета Дмитриевна…

— Условия не благоприятствуют, Аркадий Петрович, — не без грусти, однако с обольстительной улыбкой ответила так же тихо молодая супруга. — Потерпите уж до цивилизованных мест, а мы завсегда исполнительные…

Ах, как кровь барабанила в виски! Так бы и сграбастал, несмотря на неблагоприятные окружающие условия… Лиза даже чуточку порозовела под его взглядом.

Тут их возка и достиг Митрошка, прислуга за все в обозе. Переводя дыхание, неуклюже протянул Лизе мельхиоровый судок, исходивший вкусным паром:

— Извольте, барыня, отужинать…

Не теряя времени, развернулся и припустил к большому возку, где Ефим Егорыч Мохов наладил нечто вроде походной кухоньки, чтобы хоть раз в сутки порадовать «чистую публику» горячим блюдом, пусть и единственным. Дело тут, конечно, не в доброте душевной, а в купеческом расчете: чем больше удобств, тем больше и прибыль. Разнообразия, конечно, не имелось: либо пельмени, либо разогретые мясные щи, замороженные перед поездкой аккуратными кусками, — но лучше все же, чем ничего, благо чай вскипятить можно и в возке, на собственной бульотке.

Судя по запаху, на сей раз достались пельмени.

— Подожди минуточку, сейчас я все налажу… — сказала Лиза и, осторожно держа судок на весу, исчезла в возке.

Мимо в направлении хвоста обоза промчался Митрошка, ловко балансируя двумя полнехонькими судками. Потянув портсигар из кармана, поручик сделал пару шагов в сторону облучка, присмотрелся.

Что-то тут было самую чуточку не так. Его ямщик Кызлас, шантарский татарин, обычно на каждом привале немедля соскакивал с козел, разминал ноги, приплясывал, болтал со своими ближайшими «сослуживцами», одним словом, живостью напоминал капельку ртути, когда ее гоняют дети на блюдце. Сейчас он — впервые за все время путешествия — понуро сидел на облучке, сгорбясь, зажав в зубах кривую трубочку, которая, похоже, погасла давным-давно.

Для человека непривычного лица шантарских татар казались бесстрастными азиатскими масками, однако Савельев, с детства с ними обвыкшийся, прекрасно усвоил, что они обладают богатейшей мимикой, пусть и своеобразной. А потому без труда усмотрел на раскосой лунообразной физиономии печаль…

— Кызлас, — сказал он озабоченно, — ты что, захворал?

Хворать в подобном диком безлюдье — хорошего мало… Поручик все произнес на языке шантарских татар, который, вероятнее всего, со временем и забудет от отсутствия в Санкт-Петербургском военном округе регулярной практики.

Ямщик словно бы его не видел и не слышал.

— Кызлас! — прикрикнул Савельев. — Захворал, что ли?

Только теперь ямщик словно бы очнулся, вынул изо рта трубочку, и в самом деле погасшую, уставился на нее изумленно, оторопело оглянулся вокруг, словно очнувшись от дремы.

— Заболел? — спросил поручик. — Что-то ты притих…

Ямщик помотал головой:

— Тут не болит, — он похлопал себя по животу. — Душа что-то разболелась, Петрович. Плохо…

— Тебе?

— Да не мне, — сказал Кызлас, хмуря брови так, словно мучительно подыскивал подходящие слова. — Что-то мне кажется, будто все вокруг плохо… Душу давит…

— С чего бы вдруг? — пожал плечами поручик. — Может, это у тебя на непогоду? Бывает… Иные заранее чувствуют.

Он с некоторым беспокойством поднял глаза к небу — ясному, безоблачному, густо-синему с розово-золотистой полосочкой заката на горизонте. Страшных рассказов о жутких буранах на Большом Сибирском тракте, губивших под снегом целые обозы, он с детства наслушался предостаточно, однако давно знал, что это — не более чем сказки. Такого попросту не бывает. Разве что приезжих из России умышленно пугают страшными россказнями о погибельных вьюгах, засыпающих обозы снегом на высоту нескольких человеческих ростов, — а потом мол, к весне, когда снега примутся таять и сходить, взору путника открывается ужасающая картина, десятками стоят замерзшие лошади и люди, скопищем чудовищных статуй. Он и сам на этот счет был не без греха, а уж Самолетов, по его собственному признанию, по ту сторону Уральского хребта частенько пули отливал, живописуя и метели, погребавшие целые губернские города, и медведей-людоедов величиной с быка, и массу иных ужасов, которым сплошь и рядом верили…

Другое дело, что в метель, ничуть не опасную для жизни, обоз двигаться не будет, останется пережидать на месте. А зарядить пурга может на пару-тройку дней, от скуки с ума сходить начнешь, если водкой не развлекаться…

— Да нет, какая тут непогода, — сказал Кызлас уныло. — Плохо что-то вокруг, Петрович, не знаю, как объяснить… — он словно бы прислушался, насторожился, поднял палец с корявым ногтем. — Слышно же…

И такая серьезность читалась на его лице, что поручик невольно застыл, обратившись в слух.

Доносились тихие разговоры, скрип снега под ногами, фырканье лошадей, прочие привычные звуки… Он старательно вслушивался. И, вот странность, скоро и в самом деле ему стало мерещиться, будто непонятно откуда, вполне даже явственно, долетают странные отголоски. Словно бы раз за разом некто, неизвестно где находившийся, дергал великанскую струну, и она послушно отзывалась протяжным печальным звоном, далеко разлетавшимся над бескрайней снежной равниной, над людьми и возами, распространяясь вокруг затухающим дребезжанием на пределе слуха. Все это повторялось в точности — и понемногу под этот печальный непонятный звон в душу начинала заползать нешуточная тоска…

— Да к черту! — прикрикнул поручик, швыряя под ноги потухшую папиросу. — Ерунда все…

— Слышал?

— Что? Да ничего я не слышал!

— Врешь, слышал, — сказал Кызлас тихонько. — У тебя лицо такое сделалось… Никто вроде бы не слышит, Петрович, а мы с тобой слышим. У меня-то дядя шаман, так что ничего удивительного… А вот ты, Петрович, чистокровный орыс[1]… У тебя тоже, значит, такое есть…

— Да провались ты пропадом, родня шаманская, — сказал поручик без злобы, усмехаясь. — Я же тебе не приезжий какой, чтобы мне голову дурить всякой чертовщиной…

— Но слышал ведь? Звенит и звенит, как струна на чат-хане,[2] только чатхан должен быть с дом величиной…

— Вздор. Мало ли что звенит…

— Беда звенит, — убежденно сказал Кызлас. — Большая беда… Печально мне, Петрович, а никуда не денешься…

— Мистик доморощенный, — фыркнул поручик. — На дворе — одна тысяча восемьсот восемьдесят третий год от Рождества Христова, не помню, какой уж это год по вашему языческому исчислению, а впрочем, его вроде бы и не имеется…

— Я крещеный.

— Ну, тогда тем более не разводи тут мистику, а то отец Прокопий тебе от всего пастырского рвения выволочку устроит… Долго бока болеть будут. Слушай, Кызлас, может, тебе чаю вынести? А то водки, у меня есть…

— Не надо мне ничего. Тоска…

— Ну, как знаешь, — пожал плечами Савельев. — Была бы честь предложена, а от избытка Бог избавил…

Отойдя на шаг, он неожиданно для себя вновь замер и прислушался. Сквозь обычный бивачный несуетливый гомон вновь донеслись эти странные аккорды великанской струны — дзииинь… дзииинь… дзииинь… Над снегами, над трактом, над лошадьми и людьми… Словно чаша темнеющего небосвода стала, в полном соответствии со средневековыми заблуждениями, хрустальной твердью, и непонятный звон, отражаясь от нее и резонируя, прокатывался над белой равниной…

— Да поди ты! — неизвестно к кому обращаясь, пробормотал себе под нос поручик. — Метеорология… Атмосфера… Электричество, знаете ли…

Он дернул дверцу и уже привычно влез в возок. Внутри, несмотря на тесноту, все же наладилось некое подобие домашнего уюта: свеча в углу достаточно ярко освещала внутренность кибитки, поскольку горела в английском корабельном фонаре с толстым и выпуклым стеклом, презентованном на прощание поручиком Толстых как вещь в долгой дороге необходимая. На превращенном в подобие стола чемодане, покрытом не холстинкой, как у Позина, а настоящей скатеркой, курились вкусным парком две глубокие оловянные тарелки с пельменями, вскипевший на бульотке чайник распространял в тесном пространстве приятное тепло, лежали гретый белый хлеб, сыр и печенье. С учетом окружающей природной обстановки — едва ли не хоромы…

Поручик, опять-таки привычно уже, протиснулся на лавочку, осторожно повозился, устраиваясь. И неожиданно для себя самого выпалил:

— Лизанька, а можно водки?

— Конечно, муж и повелитель, дело, можно сказать, святое…

Лиза тоже привычно, даже не глядя туда, запустила руку в один из дорожных мешков, извлекла засунутый в рукав от старой шубы предохранения ради полуштоф, наполнила серебряную стопку и бутылку на всякий случай убирать не стала.

Чрезмерно громко, как будто стараясь заглушить сейчас вроде бы и не долетавшие непонятные звуки, Савельев бережно поднял стопку над импровизированным столом, произнес говорком разбитного старослужащего солдата:

— Значица, наше нижайшее вам, дражайшая! Ваше здоровьице!

Лиза улыбнулась как-то очень уж бледно. Осушив стопку единым духом, Савельев склонился над тарелкой, выловил ложкой пельмешек, прожевал его, мотнул головой. Жизнь вроде бы снова представала беззаботной и упорядоченной, безо всяких шаманских странностей.

— И осталось нам менее трети пути, милая, — сказал он бодро, можно даже выразиться, браво. — А там город, цивилизация, железная дорога — и Петербург впереди… Что ж ты насупилась, золото мое самородное? В столицу едем…

— Вот то-то… — печально сказала Лиза.

— А что такое?

— Мне только сейчас в голову пришло… — она потеребила двумя пальчиками высокий ворот платья под распахнутой шубой. — Как же, я по столице ходить буду? Там же европейские моды, на меня будут глазеть, как на чучело гороховое… Верочка Иртеньева рассказывала, что там каждая горничная старается щеголять согласно европейской моде. И кем же я буду выглядеть…

Ухмыльнувшись про себя этим типично женским рассуждениям, Савельев сказал беззаботно:

— Да уж, мне значительно легче. Мундир везде одинаков, был бы отглажен, а сапоги должным образом сверкали…

— Я серьезно… Ведь буду, как чучело…

— Пустяки какие. Мы же это, Лизонька, обсуждали уже. Некоторой суммой для обустройства располагаем, — он не глядя похлопал по тугому боку одного из дорожных мешков. — Как выразился бы его степенство Николай Флегонтыч, и золотишко звенит, и ассигнации похрустывают. Дворцов и роскошных выездов пока не обещаю, но уж в затрапезе ты у меня никоим образом ходить не будешь, уж экипировать-то тебя смогу получше, чем столичных горничных…

— Да, когда-то это еще будет… — с шутливой капризностью произнесла Лиза. — Пока до этого дойдет, на меня на петербургских проспектах смотреть будут, как на чучело, в первое время…

— Не будут, — заверил Савельев. — Поскольку ты будешь в шубе, под коею платьишко устарелого провинциального артикула разглядеть вовсе даже и невозможно. А таращиться на тебя будут точно, но не как на чучело, а как на ослепительную сибирскую красавицу. Светски выражаясь, этуаль… Мон этуаль, сиречь звезда моя… — он, поразмыслив, налил себе еще водки, решив этим и ограничиться. — Ах, Лизавета Дмитриевна, знали б вы, как во мне кровь играет…

Лиза благонамеренно потупилась.

…Сон ему приснился не то чтобы кошмарный или просто пугающий, но какой-то странный и вроде бы неправильный. Неправильность эта ощущалась остро. Случается, пусть и редко: спящий прекрасно осознает, что спит и наблюдает не реальность, а сон, вот только вырваться из этого сна не может, продолжает существовать в насквозь иллюзорных событиях, повинуясь их ходу, не в силах сопротивляться, противостоять, бороться. Это само по себе бывает довольно тяжко.

Примерно такое с ним происходило. Поручик Савельев долго шагал по широким сводчатым коридорам, словно бы пробитым в дикой скале с величайшим тщанием, так что окружающий камень едва ли не отшлифован. И не видно ни ламп, ни факелов, однако в этих странных переходах достаточно светло. Он брел, брел и брел в одиночестве и тишине так долго и непонятно, что испытывал уже едва ли не страх. И ничего не мог с собой поделать, шагал, бездумно переставляя ноги, не в силах ни остановиться, ни повернуть назад. Какой-то частичкой сознания соображал, что спит, но неведомая сила влекла его вперед, как ветер — клок дыма. Коридор то шел прямо, словно желонерская линия, то изгибался, уходил вниз, поднимался вверх, змеился плавными зигзагами, иногда камень под ногами превращался в широкие ступени столь же искусно высеченных лестниц. Сердце заходилось от одиночества и тоски. Он шагал, шагал, шагал…

И вышел в огромный зал, напоминавший по форме опрокинутую чашу — с квадратными колоннами по стенам, из того же камня, сливавшимися с полом и потолком, с невысокой лестницей в дальнем конце, ведущей к низкому, напоминавшему дерево в три обхвата постаменту, на котором возвышалось черное…

Нечто. Фигура в добрую сажень высотой, матово блестевшая, черного цвета, резко отличавшегося от окружающего золотисто-рыжего камня, была отделана вовсе уж с величайшим тщанием, вот только Савельев, как ни всматривался, не мог понять, кого она изображает: не человека, уж это безусловно, однако и не похоже ни на одно известное ему животное. Нечто, искусно, со множеством мелких подробностей высеченное из черного камня — быть может, точное подобие некоего существа, имевшегося в реальности. Однако невозможно понять, что это, вернее, кто. Ничего не наблюдалось в статуе пугающего или хотя бы неприятного, наоборот, чуялась некая гармония и непонятная чужая красота — и все равно, поручика едва ли не согнуло от беспричинного отвращения.

Он стоял за одной из колонн, словно бы потеряв всякую способность шевелиться. Ни единого звука в пещере, ни малейшего шевеления — а на смену страху пришло безразличие.

Потом появилась Лиза. Это была она и не она. Обнаженная самым бесстыдным образом — лишь поясок из причудливых золотых цепочек с узорчатым золотым же диском, прикрывшим самое заветное, да ожерелье из нескольких рядов желтых и алых самоцветов на шее при каждом ее движении разбрасывало радужное сияние, да нитки таких же камней, вплетенные в распущенные каштановые волосы.

Ее очаровательное личико выглядело совершенно спокойным, даже безмятежным, а карие глаза имели непонятное выражение, почему-то вызвавшее у поручика то же самое отвращение, что и статуя.

Музыки не было, но Лиза танцевала — красиво, неописуемо грациозно некий неведомый танец. Воздетые кисти рук трепетали и выгибались, пальчики описывали самые невероятные фигуры, босые ножки порхали над каменным полом, губы застыли в усмешке — в сочетании с ее нарядом (точнее, отсутствием такового) и танцем, казавшейся вульгарной, развратной, совершенно чужой.

Поручик ее сейчас просто-таки ненавидел — и в то же время вожделел так, что сводило зубы, а в глазах форменным образом темнело. Следовало проснуться, немедленно, но никак не получалось. Двинуться он по-прежнему не мог.

Три фигуры возникли за ее спиной — вполне человеческие фигуры, но облика самого странного: они словно бы состояли из устойчивого черного дыма. Будто внутри человеческого подобия из прозрачнейшего, невидимого стекла клубился плотный черный дым с отчетливо различимыми струями и завитками — и эти подобия двигались на самый что ни на есть человеческий манер, и дым не покидал пределов невидимого стекла…

Лиза танцевала, вертясь волчком, оказываясь в объятиях то одного, то другого черного, и тогда их руки, четко различимые черные пятерни неторопливо и сладострастно скользили по ее телу, всюду, самым бесстыдным образом лаская, — а она словно бы и не имела ничего против, лишь, прикрыв глаза, улыбалась так, что Савельеву хотелось убить ее здесь же, задушить своими руками.

Он пропустил момент, когда из трех черных остался один, ростом и сложением превосходивший первоначальное. Дым словно бы сгустился, не стало заметно его перетеканий, черная фигура казалась теперь вполне материальной, ожившей статуей. Лиза остановилась, уронив руки, черная фигура утвердилась у нее за спиной, склонив голову к уху, как бы что-то шептала — а Лиза, опустив голову ей на плечо, прикрыв глаза, улыбалась так, что жажда убийства лишь разгорелась сильнее.

Одна черная ладонь ласкала ей грудь, другая скользнула под диск и осталась там, черный повернул молодую женщину лицом к себе — и при этом на миг открылась его несомненная принадлежность к мужскому роду. Они слились в тесном объятии, в бесконечном поцелуе, черный, подхватив ее за талию, опустил на каменный пол, уложил, навис… Проник. Длинный сладострастный стон Лизы…

Поручик закричал — после этого отчаянного крика перенесся куда-то в непроглядный мрак, вновь обрел способность к ощущениям и лихорадочно с колотящимся сердцем попытался понять, что с ним, где он, в реальности или в дурмане.

Понемногу ощущения становились узнаваемыми, знакомыми, окружающий мрак чуточку посветлел, оттесненный проникшим в крохотное окошечко возка лунным светом. Сердцебиение успокоилось, понемногу возвращалось сознание — и наконец в диком, яростном приступе радости Савельев проснулся полностью и понял, что все ему лишь приснилось.

Тихонечко посапывала Лиза, крепко его обняв, прижавшись всем телом под меховой полостью, ее дыхание было совершенно ровным, безмятежным. Внутренность возка скупо освещал лунный свет, показывая обычные предметы: чемодан, мешки, вторая лавочка…

Прикрыв глаза, он долго лежал не шевелясь, все еще во власти буйной, сумасшедшей радости оттого, что все привидевшееся оказалось не более чем ночным кошмаром. Душа форменным образом пела. Даже холод не ощущался.

И медленно спадало возбуждение особого рода, то самое, о котором в чисто мужской компании упоминается с шуточками-улыбочками. В нем-то все и дело, в конце концов заключил поручик, уже вернувший способность рассуждать совершенно трезво, стряхнувший полностью ночное наваждение. В крепких сонных объятиях молодой жены ему, надо полагать, очень уж крепко возжелалось после двух недель вынужденного воздержания — в Омске-то ночевали в столь скверной гостинице, что пришлось отринуть игривые мысли… Вот из-за этого и приснилась чушь невероятная…

Стояла совершеннейшая тишина — и показалось, что ночь за окном наполнена тем же неустанным звоном непонятной струны. Решив не поддаваться наваждению (благо оно само собой пропало вскоре), поручик прикрыл глаза и принялся старательно погружать себя в сон.

Глава III Обворованные

Проснулся он, полное впечатление, раньше обычного времени. Не шевелясь, покосившись на безмятежно спавшую Лизу, еще раз мимолетно порадовался, что ночной кошмар оказался не более чем ночным кошмаром. И тут же понял, что его разбудило — совсем неподалеку от возка звучал самый что ни на есть базарный скандал на крайне повышенных тонах. И это было странно: подобных криков, подобной экспрессии чувств следовало бы ждать не от «чистой публики», а от простонародья вроде ямщиков — но с какой бы стати суровый Ефим Егорыч Мохов допустил бы, чтобы означенные разновидности рода человеческого устроили вульгарную свару именно что возле возков, где путешествовали приличные господа? Трудно от него ожидать подобного либерализма. А следовательно, приходится сделать вывод, что простонародье тут и ни при чем — тем более что в разнобое голосов явственно угадывается бас отца Прокопия и брюзгливый фальцет Панкрашина. Но что стрястись-то могло на «чистой половине»?

Поскольку спать вряд ли больше придется, Савельев осторожненько, ухитрившись-таки не разбудить Лизу, выбрался из-под меховой полости, ежась от моментально подступившего холода, натянул сапоги, подхватил шубу и шапку, выбрался наружу, где едва-едва начинало светать. Торопливо накинул шубу, запахнулся, нахлобучил шапку поглубже — морозец по утреннему времени, как обычно, стоял ядреный, колючий и кусачий.

В невеликой толпе, сгрудившейся через один возок от него, наличествовали почти все путешествующие, за редкими исключениями. Толпа собралась этаким полукругом, словно зрители в древнегреческом театре, а впереди, наособицу, стояли Панкрашин, словно бы и нечувствительный к морозу в распахнутой шубе, и Ефим Егорыч Мохов, благообразный, с седой бородой и в круглых очках. Обычно осанистый, сейчас он выглядел прямо-таки пришибленным, жалким даже, стоял понурясь, теребя потерявшую обычную аккуратность бороду, то и дело пожимая плечами, уставясь себе под ноги.

Панкрашин наседал на него, словно лихая конница на пехотное каре, потрясая сухоньким кулачком, брызгая слюной, багровея лицом так, что страшно за него становилось — могла и апоплексия ударить скоропостижно…

— Милостивый государь! — орал Панкрашин. — Я надворный советник, а не какая канцелярская мелкота! Слыхивать доводилось о таких чинах? Да я… да вас! В каторгу пущу! Устрою вам сплошной динь-бом, звон кандальный, как в знаменитой песенке! Все, что нажито! До последней монетки! Часы вместе с цепочкой! И мало того, мало того! — он принялся яростно тыкать себя большим пальцем в грудь. — Анненскую звезду прямо с вицмундира! Как не бывало! Господин ротмистр, где вы там? Ага! Не кажется ли вам, что тут дело насквозь политическое? Мало того что у надворного советника умыкают все нажитое, вдобавок еще и воруют с груди звезду Святыя Анны, жалованную по вы-со-чай-ше-му повелению! Политика, верно вам говорю!

Присутствующий здесь же ротмистр ответил, страдальчески морщась и тщательнейшим образом подбирая слова:

— Иван Иович, дорогой вы мой… Сочувствую вашему горю, но позвольте все же заметить, что потаенное хищение денег, пусть золотых, а также покража ордена в дела политические, как бы это… вписывается не вполне. Существуют Уголовное уложение, а также разнообразные ведомственные положения, опять-таки утвержденные высочайше… Простите великодушно, но дело тут чисто уголовное, в сферу жандармерии не входящее…

— Либеральствуете, ротмистр? — вызверился на него Панкрашин. — Вам не понять…

— Понимаю, — уныло ответил жандарм. — Лишился-с обручального кольца, часов и всех до единой золотых монет из кошелька.

— Что у вас там было, в том кошельке… — махнул рукой Панкрашин. — Кошелек, ха! Тридцать тысяч золотом улетучилось, понятно вам? Укладку под метелочку вымели!

Савельев покачал головой, наскоро прикинув количество монет в названных тысячах, а также предположительные размеры укладки, способной этакую благодать вместить. Неплохой капиталец сколотил наш Иван Иович за время иркутской службы продолжительностью всего-то в четыре годочка. Надо полагать, во всем необходимом себе отказывал, сухой корочкой питался да ключевой водой, аки святые отшельники. Но и тогда не набирается… Это выходит, полтора пудика золота…

— Под метелку, — грустно пробасил отец Прокопий. — Три десятка золотых да убогие колечки матушкины…

— Господа! Иван Иович, ваше высокопревосходительство! — плачущим голосом воскрикнул Мохов. — Сам пострадал, поверьте! Часы с цепочкой улетучились, один механизм, в издевку, надо полагать, оставили! Золото из кошелька! И у Саипки кошелек дочиста обнесли! Только зря вы на моих людей грешите, право слово!

— Ах, вот как! — саркастически фыркнул Панкрашин. — Лешие постарались? Или иные продукты народной фантазии? — очевидно, утомившись кричать, он говорил теперь потише, но с прежней ядовитостью. — Между прочим, лесов вокруг не наблюдается на сотню верст вокруг, так что, даже верь я, подобно темному мужику, в лешего, все равно ему взяться-то и неоткуда… Или вы с собой, как циркач, полны карманы дрессированных чертенят возите да на промысел их пускаете? Седина в бороду, а совести ни на грош! Сказочки тут плетете!

Он обернулся, замолчал и даже попытался придать физиономии благодушие, что нисколечко не удалось. К ним в прежнем порядке шествовала парочка японцев: впереди старший по положению, а за его плечом как пришитый долговязый переводчик. Снова этот неподражаемый японский поклон…

— Канэтада-сан говорит: проснувшись утром, он обнаружил, что лишился определенного количества золота в виде монет и ценных изделий, но заверяет, что решительно не намерен выдвигать обвинения и претензии в адрес кого бы то ни было из присутствующих здесь господ и просто русских людей ввиду уверенности в их полнейшей непричастности…

После этой тирады японцы не удалились, как следовало бы ожидать, а остались стоять в сторонке. Ум у поручика помаленьку заходил за разум, ничегошеньки он не понимал спросонья — а то, что слышал, никакой ясности не внесло. Растерянно оглядывая собравшихся, он какое-то время ломал голову над тем, к кому же обратиться, — и, наконец, решившись, шагнул к Самолетову, загадочно ухмылявшемуся под нос. Тихонечко спросил:

— Николай Флегонтыч, что за страсти? Я так понимаю, ночью обокрали, и не одного?

— Мягко сказано, Аркадий Петрович, — отозвался купец так же тихо, с той же загадочной улыбочкой. — Вы вот что… У вас ведь тоже наверняка золотишко имелось какое-никакое…

— Да пустяки, — пожал плечами поручик. — Малая часть денег была в золоте… У жены кое-какие украшения… Кольца…

Мельком бросив взгляд на свою правую руку, он наконец сообразил, в чем ему чуялось некоторое неудобство. Кольца на пальце не было.

— Черт, надо же, — сказал он растерянно, — кольцо как-то ухитрился с пальца сронить… А вроде и прочно сидело…

Взгляд Самолетова изменился, став холодным и жестким. Крепко стиснув локоть поручика, будто тисками, он бесцеремонно отвел его в сторонку и зашептал:

— Аркадий Петрович, вы уж в просьбе не откажите… Посмотрите, что там с вашим золотом, на месте оно или нет… Душевно вас прошу, прямо-таки умоляю…

И такое было в его лице и голосе, что поручик спорить не стал, словно подвергшись гипнозу, послушно направился к своему возку. Самолетов неотступно следовал рядом, время от времени громко, задумчиво похмыкивая и крутя головой.

Поручик распахнул дверцу (у Самолетова все же хватило такта оставаться снаружи). Проснувшаяся Лиза, укрывшись полостью по самый нос, совершенно по-детски терла кулачками глаза, ежилась.

— Аркашенька, едем? Я проспала? Да нет, стоим…

— Стоим еще, ага… — отозвался поручик, переступая через ее укрытые полостью ноги, присаживаясь на корточки над одним из дорожных мешков.

— А что за шум?

Натянуто улыбнувшись ей, поручик ответил:

— Да деньги у Панкрашина украл кто-то…

— Господи, как такое могло тут случиться?

— Случилось вот…

Распустив тугую шнуровку, он распахнул горловину и, прекрасно помня, куда уложил их скудные сбережения, запустил руки до самого дна мешка, расталкивая пятернями мешочки, свертки и пакеты. Нащупав нужное, вытащил плоский, прямоугольный замшевый мешочек. Едва не вскричал вслух от удивления.

Мешочек выглядел так, словно какой-то озорной охотник высадил в него добрый заряд мелкой утиной дроби, да не из одного ствола, а из обоих. Весь покрыт крохотными аккуратными дырочками с обеих сторон. Ряды их столь правильны, геометрически идеальны, что походило уж не на выстрел дробью, а на работу некоего механизма…

И сразу ощущалось на вес, что мешочек стал гораздо более легким.

Справившись с застежкой, он запустил туда руку, извлек небольшую пачечку сложенных пополам казначейских билетов. Еще не глядя, пальцами ощутил, что кроме ассигнаций ничего больше там нет, что два десятка золотых монет непонятным образом улетучились. Так до конца не веря в этакие фантасмагории, перевернул мешочек, встряхнул — и оттуда, разумеется, ничего не выпало, так что пришлось поверить окончательно.

Зачем-то принялся старательно пересчитывать деньги. Мелькали портреты Дмитрия Донского, царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича… пятидесятирублевки с изображением Петра Великого… сотенные с Екатериной II…

Вот на бумагу неведомый вор и не думал покушаться. Ровно две тысячи рублей, собранных его и Лизой родными на первое обустройство в стольном граде Санкт-Петербурге. Только золото бесследно пропало.

— Аркаша, да что с тобой?

Сидя на корточках в неудобной позе, все еще сжимая в руке сосчитанные ассигнации, Савельев смотрел на жену, не в силах хоть что-то сказать. Она как раз, поеживаясь и гримасничая, откинула полость, потянулась за шубкой — и поручик прекрасно рассмотрел, что на ее тоненьком безымянном пальчике правой руки нет тоненького золотого ободочка, обручального кольца — что же, и она сронила кольцо во сне? Две с лишним недели такого не происходило, а тут вдруг оба, одновременно? Ну, предположим, от скудноватого питания пальцы чуточку похудели, вот и слетели кольца…

Но на левой-то руке как ни в чем не бывало красовался его не столь уж и царский подарок, золотой дамский перстенек с бирюзой — и золотая цепочка с бирюзовым кулоном висела на шее, и серьги в ушах остались… Не глядя, он сунул мешочек назад, кое-как стянул шнуровку, накрыл горловину парусиновым клапаном. Шагнул к дверце.

— Аркаша, да что творится?

— Я тебе потом расскажу, — торопливо бросил он, распахивая дверцу. — Нам тут нужно…

И с превеликим облегчением захлопнул дверцу за собой — не в состоянии был что-то объяснять… да и что тут объяснишь?!

У возка нетерпеливо притопывал Самолетов.

— Нуте-с? — жадно спросил он.

— Два десятка золотых, как корова языком слизнула, — тихо ответил поручик, чувствуя, что помаленьку сатанеет от непонимания происходящего. — Ассигнации в целости… (он вспомнил, что деньги и в самом деле выглядели целехонькими, неведомая сила, издырявившая кошель, им не причинила ни малейшего вреда — еще одна добавляющая недоумения деталь). А вот сережки золотые целы, и кулон, и перстень… Зато наших обручальных колец не видно… Может, ночью слетели с пальцев… Поискать надо…

— Сомневаюсь, что найдутся, — хмыкнул Самолетов.

— Полагаете?

— Есть такое подозрение, — ответил Самолетов загадочно. — Пойдемте-ка, Аркадий Петрович, я вам еще одно диво дивное покажу…

Не дожидаясь согласия, отвернулся и размашистыми шагами направился к своему возку, обойдя ряд кибиток с другой стороны, определенно чтобы не проходить мимо сгрудившихся на том же месте сокомпанейцев по путешествию, — там, правда, уже стояла тишина, должно быть, Панкрашин выдохся совершенно…

Поручик следовал за ним, старательно принуждая себя не думать о произошедшем, — потому что произошедшее в голову не укладывалось и хотелось проснуться, но он и так бодрствовал…

Распахнув дверцу, Самолетов нырнул туда головой вперед, скрывшись до пояса, по-рачьи попятился, держа в руках небольшую резную шкатулку. Поднял крышку:

— Полюбопытствуйте… Мне, знаете ли, в Петербурге предстоит с разными людьми встречаться, вот и решил прихватить все свои, пышно выражаясь, регалии. Иногда для скромного купчишки крайне полезно бывает нужное впечатление произвести, орденами сверкнуть — дескать, и мы не какие-то там, кое-чего добились… Гляньте.

Поручик присмотрелся. Справа на темно-синем бархате лежал персидский орден Льва и Солнца: пятиконечная звезда верхним лучом вниз, державшаяся на диковинной подвеске, а та, в свою очередь — на треугольной зеленой ленте. В середине, несомненно, французский Почетный легион: пятиконечный крест белой эмали, обрамленный зеленым венком, и подвеска в виде такого же венка — вот только в середине креста, где полагалось находиться золотому медальону, на коем в виде символа Франции изображена женская головка с древнегреческой прической, красовалась дыра, сквозь которую виднелся синий бархат. А слева лежало что-то абсолютно непонятное: красные пластиночки в форме своеобразной трапеции, казавшиеся хрупкими, как крылья бабочки, белый эмалевый кружок с фигуркой, чья голова увенчана нимбом…

И тут он окончательно понял. Воскликнул:

— Позвольте, ведь это! Это орден…

— Вот именно, — сказал Самолетов. — Точнее говоря, все, что осталось от ордена Святыя Анны третьей степени после полного исчезновения золота, до малейшей порошиночки… Понимаете теперь сие зрелище? Персы, басурмане этакие, серебришком обходятся, вот оно и сохранилось в сущей неприкосновенности. Французы, вопреки иному мнению, народец ничуть не легкомысленный, скупердяи изрядные. Влепили золотого всего лишь кругляшок посередине да легкую позолоту… каковая, сами видите, опять-таки пропала начисто с кругляшком вместе. А вот Анна Святая, упокой, Господи, ее чистую душеньку, пострадала непоправимо. Я ведь орден самолично у петербургского ювелира заказывал. Люблю в обиходе золотишком пользоваться, грешен… И, поразмыслив, выбрал не отечественную золотую пробу, а австро-венгерскую, девятисотую — ну, чуть ли не в два раза благороднее такое золотишко… Оно и улетучилось… Напрочь.

— Дорогонько, должно быть, встала вся эта благодать? — со значением спросил поручик, иронически усмехаясь.

Тут же пожалел о сказанном, ну да слово — не воробей…

Глядя на него пытливо, без малейшего раздражения, Самолетов захлопнул шкатулку, усмехнулся:

— Как вам и сказать… Пожалуй что для такого, кто живет исключительно на офицерское жалованье, оно может показаться и головокружительной финансовой суммой. А на купеческий взгляд — не столь уж и обременительно, ибо моральная, если можно так выразиться, выгода любые траты окупает. Знаете, что самое во всей этой истории забавное? Персюк обошелся вовсе уж дешево — басурмане в торговле толк знают, но вот орденишками торговать начали совсем недавно, не вошли еще во вкус и сноровки не приобрели… Анна, конечно же, встала в копеечку. Но вот французик обошелся едва ли не вдвое против нее. Да уж, вот именно… Либералы наши прекраснодушные свято полагают — мне доводилось беседовать, — что благородная Европа, в противоположность Российской империи, честна и непорочна, аки слезинка младенца. Наивные… Немецкий чиновник, верно, на благодарность соглашается крайне редко, сие у них не в обычае, как и у австро-венгерцев, — правда, в означенных державах взяток хоть и не берут почти, казнокрадствовать порой не стесняются. А вот французы… С большим знанием дела заверяю: против ихнего чиновничка наш родной резкий на руку чиновник порою выглядит то ли младенцем, то ли и вовсе сущим ангелом Господним… Я во всех трех означенных державах пообтерся, так что мнение взял не с потолка… Ну что же… Вы, конечно, меня вправе осуждать, как потомственный дворянин и военный, у вас там все совершенно иначе обставлено, кресты на груди порхают исключительно за благородное геройство на поле брани. Хотя… Ходят такие россказни, что и у вашего брата порою регалии получают не за одну лишь отвагу бранную. Вон, посмотрите на Позина: на своем веку чуть ли не все кампании державы нашей прошел — а на груди одни медальки звякают, крестами обойден… Одним словом, мы люди, чего уж там, не благородные, у нас свои привычки…

— Да полноте, — сказал поручик, чувствуя себя крайне неловко. — Я и не собирался высказывать вам осуждение.

— Я понимаю, — кивнул Самолетов с той же улыбочкой, прямо-таки пронзая его хитрым купеческим взглядом. — Вы, дражайший Аркадий Петрович, всего-то навсего чем-нибудь отвлечься пытаетесь, чтобы не думать над этими странностями, очень уж они поразительные и неправильные… Верно?

— Верно, — сказал поручик потупясь. — Такого и случиться-то не должно. Такого не бывает...

— Ан бывает… Куда денешься от сего сурового факта? Мы с вами не видения от водки испытываем и не девятый сон видим. В самой доподлинной реальности пребываем. Бывает, значит…

— Но как же так? — поручик поднял глаза. — Монеты у меня пропали, кольцы обручальные… пожалуй, не вижу смысла их искать по возку, нужно признать, что и они пропали…

— Да уж наверняка.

— Но золото-то Лизино при ней! Кулон на цепочке, перстенек, серьги… Все цело.

— А вы у кого покупали? Или мастеру заказывали?

— Делал мне все это Моисей Маркович Блюм. Что на Купеческой, дом двадцать один.

— Знаком, — кивнул Самолетов. — Не мошенник наш Моисей Маркович, хоть и в синагогу ходит, хоть и имеет потаенные амуры с некоей дамою, но чтобы продавать за золото неблагородную фальшивку — такого за ним отроду не знали. Так что это у вас настоящее золото.

— Почему же и оно не пропало?

— Ну, Аркадий Петрович… Что я вам — премудрый царь Соломон из Ветхого Завета? Я-то откуда знаю? Меня, наоборот, в Горном учили, что ни один металл самопроизвольно в воздухе не растворяется… Вы ж мне объяснить не сможете, почему и со мной приключилась сущая фантасмагория… Монет золотых у меня в кошельке было всего ничего, с полдюжины — в этом я обычной своей любви к золотишку изменяю, золотые только кошелек оттягивают, ассигнации удобнее. Так вот, монеты, как вы понимаете, пропали. Крест нательный с шеи пропал вместе с цепочкой, а ведь там золота было не особенно и много… Шар мой золотой фунтовый тоже улетучился в неизвестность… а вот портсигар весом в добрых полтора фунта как лежал в кармане, так там и остался в совершеннейшей неприкосновенности. А меж тем и он — никакая не фальшивка, а полновесное золото. Говорю так уверенно, потому что в свое время не глянулся мне что-то тот ювелир, и я готовый портсигар отдал на скрупулезное испытание в нашу пробирную палатку. Заверили честным словом — настоящее золото, обозначенной на нем пробе соответствует. Такие вот пироги… — он помолчал и спросил деловито: — Аркадий Петрович, вы в нечистую силу верите?

— Да как вам сказать… — пожал плечами поручик. — С одной стороны, живем мы с вами в прогрессивные времена, когда верить в подобные вещи считается даже и смешно. С другой же… Я коренной сибиряк, всю жизнь обитаю в этих местах, разве что перерыв был, когда учился в Чугуевском… И доводилось мне, большей частью в глухомани, пару раз наблюдать такое, что прогрессу и не соответствовало, зато как нельзя более кстати вписывалось в смешные суеверия…

— А, понимаю, — кивнул Самолетов. — То же самое и о себе могу сказать, несмотря на то, что провел юные годы среди самой что ни на есть материалистической среды — студентов… Видывал кое-что… и домовой, знаете ли, маячил, и леший нас с Петром Петровичем Свиревым кружил в Минусинском уезде самым натуральным образом… Это есть. Хотя, вы правы, большей частью в глухомани все.

— Вы что же, полагаете…

— Нет, — твердо сказал Самолетов, — отнюдь не полагаю. В жизни не слыхивал про нечистую силу, способную творить такое вот… Всячески она пакостит, порой весьма замысловато, но вот чтоб золото крала… да еще столь затейливым образом, что-то утащивши, а что, еще более ценное, оставивши… И уж никак я не могу поверить в нечистую силу, способную утянуть с шеи нательный крестик, пусть и золотой, да должным образом освященный. Это уж, знаете, вопреки всем основам… Но ведь и не человеческих рук дело, согласитесь. Люди так не умеют. — Он встряхнул шкатулку, отчего сохранившиеся ордена глухо брякнули. — Да, я ж вам и не показал еще…

Он запустил руку в карман шубы, сунул поручику под нос раскрытую ладонь. На ней лежали карманные часы — вернее, один их механизм с циферблатом и заводной головкой.

— Сказать, из чего был корпус, или так догадаетесь? У Ефима Егорыча с его золотыми совершенно та же петрушка приключилась — механизм остался в кармане, а золотой корпус с цепочкой в воздухе растаяли. Если допустить человека, то это уж вовсе сказочный какой-то вор получается, каких в жизни и существовать не может. Ни один человек в жизни не сумеет так золото стащить, чтобы от ордена одни эмалевые пластиночки остались. Кстати, надо будет порасспросить Панкрашина. Голову даю на отсечение, что от его орденской звезды кое-что да должно остаться — там в центре тоже медальон из неблагородной эмали. Просто внимания не обратил сгоряча, валяется где-нибудь в возке, если впопыхах каблуком не растоптал…

Поручик ощутил не то чтобы страх — некое тягостное неудобство, пустившее по спине ледяных мурашей еще почище страха. Объяснения случившемуся не имелось — и это удручало более всего, выбивало из колеи…

— Вы правы, Николай Флегонтович, — сказал он, помолчав. — Человек на такое неспособен… а нечистая сила в подобных проказах отроду не замечена, тут вы тоже угодили в самую точку… Однако все это есть… Как же объяснить-то?

— То вы меня спрашиваете? — развел руками Самолетов. — Простите великодушно, я в данных чудесах ученым знатоком выступать не могу еще и оттого, что все случившееся против всякой науки. А потому заслуживает иностранного определения «феномен». Есть у нас в караване самый настоящий ученый, профессор фон Вейде, однако сомневаюсь, чтобы и он помог. Интересы его, сами знаете, наверное, лежат в области истории и археологии, а эти уважаемые науки, чует мое сердце, тут совершенно неприменимы… Вон он, кстати, с Ефимом толкует. Пойдемте послушаем любопытства ради? Все равно в путь мы, кажется, двинемся не скоро…

Пройдя меж задком повозки и смирнехонько стоявшими лошадьми следующей запряжки, он остановился чуть в сторонке, как и поручик. Ученый немец фон Вейде как раз демонстрировал Мохову на ладони механизм часов. Самолетов с поручиком понимающе переглянулись уже без всякого удивления. Мохов, пребывавший в крайнем расстройстве, теребил многострадальную бороду, уже пришедшую в совершеннейший беспорядок, и жалобным голосом твердил, что он и сам в растерянности, он и сам пострадал, что он в жизни подобного…

Фон Вейде кратко, но весьма смачно охарактеризовал случившееся простыми русскими словами, сплетенными в искусную конструкцию, сделавшую бы честь любому ямщику. Поручику не выпало до сих пор с ним познакомиться, но фон Вейде в Шантарске был личностью известной: многие годы регулярно, по нескольку месяцев обитал здесь, разъезжая по всей губернии с научными целями. Иные богобоязненные обыватели относились к нему плохо и даже украдкой поплевывали вслед — потому что профессор частенько, набравши рабочих, копался в древних курганах и могилах, что некоторые считали занятием богомерзким, а, заслышав про научную важность сих занятий, в тех же нехороших выражениях отзывались и о самой науке…

— И вы, я вижу, пострадали, Иван Людвигович? — спросил Самолетов участливо. — Сам в кармане нашел этакую диковину…

— Да нечто ж человек так может? — возопил Мохов. — Нечистый дух озоровал!

В отличие от Панкрашина, немец не кричал и не терял самообладания. Его лошадиное лицо, морщинистое и обветренное, обрамленное седыми бакенбардами, скорее уж было исполнено тягостного недоумения.

— Еще немножечко, и придется в эту гипотезу поверить, господа мои, — сказал он, словно бы чуточку стесняясь своих же слов. — Материализм, конечно, правит бал, только вот я во время странствий по глухим местам насмотрелся такого, что материализму противоречит абсолютно. Правда, ни разу не слышал про нечисть, способную таким манером воровать золото. Можете себе представить: у меня, помимо прочего, с шеи исчез образок Богоматери… (поручик знал, что, по разговорам, фон Вейде происходил из Баварии, где силу имели не лютеране, а как раз римские католики).

— Можем, — кратко ответил Самолетов. — Сам креста лишился. Освященного.

— Ох ты ж, Господи… — перекрестился Мохов. — А я было думал к отцу Прокопию… Чтобы отслужил что-нибудь такое… ну, ему виднее. Коли уж кресты с образками пропадают, не знаю, что и делать…

Фон Вейде уставился через его плечо прямо-таки с лютой ненавистью, поджимая губы и хмуря седые брови. Проследив его взгляд понятливо хмыкнул: там, у своего возка торчали братья Савиных, Кузьма да Федот, рослые молодцы, разменявшие пятый десяток, ничем особенно не примечательные, одетые, как купцы средней руки или богатые приказчики.

Но Савельев-то, коренной шантарец, обоих прекрасно знал — Шантарск не столь уж и большой город, а подобные персоны всем и каждому известны в качестве некой достопримечательности…

Брательнички с незапамятных времен трудились бугровщиками, как это именовалось в Сибири вот уж сотни полторы лет, с тех древних пор, когда это ремесло возникло и распространилось. Бугровщиками звались те, кто раскапывал древние курганы забытых даже по имени народов, обитавших в те времена, от которых ничего и не осталось, кроме мало внятных сказок. Раскапывали не в научных целях, а исключительно ради собственной прибыли, продавая находки, порой весьма драгоценные, любому, кто соглашался потратить на это деньги. В случае везения (а братья везучие) промысел этот оказывался весьма прибыльным и, что немаловажно, ничуть не запрещался законами Российской империи. Однако открыто осуждался общественным мнением, полагавшим большим грехом тревожить могилы — пусть даже те, в которых покоятся несомненные язычники. Бугровщиков откровенно сторонились, частенько им отказывали девушки, несмотря на богатство женихов. Так что малопочтенное это ремесло требовало известной толстокожести…

И, как легко догадаться, вовсе уж ярую ненависть к бугровщикам испытывали ученые вроде фон Вейде, не имевшие законных способов противостоять этакой конкуренции. Видно было по лицу прижившегося в России профессора: будь его воля, приказал бы пороть неприятелей, а то и что-нибудь похуже…

— Вас я ни в чем не обвиняю, господин Мохов, — сухо бросил немец. — Поскольку на действие человеческих рук это мало похоже. Распорядились бы в путь трогаться, что ли. Пока не начались еще какие-нибудь неприятные феномены… Честь имею.

Он еще раз ожег взглядом братьев, повернулся и полез в возок. Ухмыляясь, Самолетов излишне громко обратился к братьям, тем покровительственным и насмешливым тоном, каким иногда говорят с детьми или умственно неполноценными:

— Ну что, братовья, Кузьма с Федотом, оба-двое, такие вот? И вы, чай, пострадали, болезные, золотишка лишились? Поди, пару пудиков в Петербург везли? Слышал я краем уха, как в Танзыбейском уезде две деревни наняли тамошние бугры сносить под корень и уезжали оттуда — молва прошла, с весьма даже довольными мордами физиономий… А? Да вы не смущайтесь, не на исповеди. Мы вон с господином поручиком ведем научное, можно сказать, следствие по случаю столь небывалого явления, нам нужно точно знать, у кого, что и сколько… Языки проглотили, кроты курганные? Вам же еще с Самолетовым в одном городе жить да жить… Рассердить меня хотите?

— Да бог с вами, Николай Флегонтыч, — искательно улыбаясь, проговорил Кузьма. — Неужто нам, скудным, с вами ссориться или говорить что поперек… А только Бог на сей раз помог… Не было золотишка, вот вам крест, ни золотника, так уж свезло…

— А глазыньки что бегают у обоих самым блудливым образом? — грубовато прикрикнул Самолетов. — И вид, как у пакостной кошки, что сметаны полизала…

— Так ведь когда такое. Не было золота, Николай Флегонтыч, — поддержал брата Федот. — Ни пороши-ночки…

— Ага, — сказал Самолетов. — Понимаю. Значит, сморчки вы этакие, накопали на сей раз вещичек из неблагородных металлов, но таких, за которые в столицах понимающие люди платят дороже, чем за золото? Иначе что же вы с поклажей собственными персонами в Петербург нацелились? Продешевить не хотите…

— Так ведь не запрещено-с Уголовным уложением и прочими казенными артикулами, Николай Флегонтыч. Вот и получается, самое законное занятие, наподобие вашего купеческого…

— Что-о? — рявкнул Самолетов уже без тени улыбки. — Честное купеческое ремесло равнять со своим поганым промыслом? Брысь отсюда, корявые кроты кладбищенские!

Он выглядел разъяренным не на шутку — и братья, криво усмехаясь, кланяясь, изображая мимикой раскаяние, попятились к своему возку, где и скрылись, мешая друг другу в попытках залезть одновременно в узенькую дверцу.

— Шаромыжники… — проворчал Самолетов, оглядываясь с таким видом, словно искал, на ком сорвать злость. — Ефим Егорыч, Колумб вы наш и Магеллан в одном лице! Что мы до сих пор торчим, как прибитые? Почему не отправляете обоз?

— Так ведь… — развел руками Мохов с самым убитым видом, — господин есаул буйствуют, невесть какими карами грозят, а заодно и револьвером…

— Есаул? — резко повернулся к поручику Самолетов. — А вот это уж совсем любопытно получается. Про него-то я и забыл от этаких сюрпризов. А там ведь… Идемте?

Глава IV Положение усугубляется

Возле двух казенных возков оказалось немноголюдно — только Позин торчал, попыхивая трубочкой, да в отдалении тесной кучкой стояло с полдюжины ямщиков, с любопытством прислушивавшихся и присматривавшихся. Еще издали поручик расслышал крик есаула:

— Вот именно-с! Весь обоз обыскать, если потребуется! Все ящики, все грузы, не говоря уж о карманах!

— Господин есаул, — отвечал ему не без вкрадчивости жандарм, — понимаю вашу расстроенность, но просите вы о вещах, как бы деликатнее выразиться, нереальных… Чтобы учинить полный обыск, вскрыть все до единого грузы, рота людей потребуется и не один день времени. К тому же инструментом не располагаем — тут одних гвоздодеров потребуется уйма…

— Топорами! — рявкнул есаул.

Трое сопровождавших «секретный воинский груз» казаков держались в сторонке, как и подобает старым служакам, точно знающим, когда не следует лезть начальству на глаза. Они старательно отводили взгляды, делая вид, что их тут как бы и нету. Поручик явственно расслышал шепоток одного из них:

— Братцы, вот вам крест, глаз не смыкал… Нешто первый раз?

Есаул с ротмистром стояли у распахнутой дверцы возка. Есаул багровел, как вареный рак, жандарм старательно сохранял на лице невозмутимость. Поручик не сдержался, самым вульгарным образом толкнул Самолетова локтем. Тот понятливо кивнул. Жандарм держал в руке пустую, обвисшую кожаную суму с ненарушенными казенными печатями — и сума, в точности как денежный мешочек поручика, покрыта множеством мелких, аккуратных дырочек, походивших по размеру на дробовые, но расположенных с той же непонятной регулярностью…

— Топорами! — крикнул есаул. — Уж топор-то у каждого ямщика найдется! Все до единого грузы распотрошить!

Вид у него тем не менее был не грозный, а скорее уж потерянный. Сразу чувствовалось, что есаул, как частенько бывает, потерял себя и криком пытается вернуть уверенность в себе и в мире — но тщетно, тщетно…

— Голубчик…

— Я вам не голубчик, а господин есаул! Нужно все обыскать, вверх дном…

— А на каком, простите, основании? — пожал плечами жандарм. — На основании ваших подозрений? Полномочий не имею… Да и неосуществимо это — все до единого ящики с кулями вскрывать…

— Вот именно, с какой такой стати? — вклинился Самолетов. — Ящики мои, что с чаем, что с камнем, заколочены еще в Шантарске и на совесть. С чего бы их ломать?

Ротмистр, с некоторым страданием на лице, отозвался:

— Господин есаул полагает, что золото ночью украдено злоумышленниками из числа путешествующих и спрятано в грузах…

— А куда ж ему еще деваться? — прямо-таки с болью сердца выкрикнул есаул. — В чертей прикажете верить? Черт их знает, как там с ними обстоит, не видывал, только в жизни не слышал про такие вот чертовы штучки. Золото люди крадут!

— Случай, знаете ли, затруднительный, — мягчайшим голосом ответил жандарм. — Объяснить его не берусь по причине полного непонимания происходящего… однако успел составить мнение. Не только ваше самородное похитили. Практически у всех, кто обладал золотом, оно исчезло при самых загадочных обстоятельствах, ничуть не похожих на результат человеческих ухищрений… — он поднял перед собой издырявленную сумку, держа ее подальше от себя, с неким брезгливым опасением. — Ну вот сами скажите: похоже это на дело человеческих рук? У меня, знаете ли, — и не у меня одного, да-с — из кармана пропал золотой корпус от часов, причем механизм целехоньким остался в кармане… Люди так не могут, не умеют, тут что-то другое…

— Черти? — саркастически ухмыльнулся есаул.

— Не берусь судить, — бесстрастно откликнулся жандарм. — Как человек верующий, в существовании нечистой силы сомневаться не должен. Как человек, не понаслышке знакомый с сыскным делом, в жизни не сталкивался с потусторонними созданиями, ворующими драгоценные металлы. Однако согласитесь, что обстоятельства никак не позволяют считать все делом человеческих рук…

— Да что вы мне здесь такое разводите?

— Ничего я, простите, не развожу, — сказал ротмистр. — Но вынужден смотреть на происшедшее с учетом его полной экстраординарности… Не знаю, в чем дело, но в обычных злоумышленников человеческого происхождения не верю… Ну не способны люди на такое! — воскликнул он, морщась едва ли не страдальчески. — Как бы это назвать…

— Феномен, — серьезно подсказал Самолетов.

— Ах, во-от оно как! А позвольте спросить, могу я этот ваш феномен притащить в качестве свидетеля в военный суд, перед коим мне вскорости отвечать придется? Уставы, насколько я помню, никакого такого феномена не предусматривают ни в качестве смягчающего обстоятельства, ни в отягчающем смысле…

— Ну вот именно так все и стряслось, — сказал жандарм. — Вот и объясните вы мне, каким образом мог бы человек этакое сотворить? Как бы он, печатей не нарушив, через эти дырочки самородки выковыривал? Как бы он из кармана золотой корпус похитил, оставивши механизм?

— И крест с шеи, — мрачно дополнил Самолетов.

— Слышите? И крест с шеи… В любом случае, о полном обыске всех без исключения грузов и речи не идет. Слишком много времени отнимет, невероятных усилий потребует. Ямщиков, конечно, всех поголовно обшарить — дело нехитрое… Но вы что же, всерьез полагаете, что они ваше золото по карманам распихали да так и держат? Или в снег зарыли, чтобы на обратном пути забрать? Позвольте уж в этакие фантазии не поверить…

— Что ж вы предлагаете?

— А что я могу предлагать? — пожал плечами жандарм. — Следовать прежним маршрутом, до Челябинска. Челябинск — уездный город, там имеются гражданские и военные власти и полиция тоже. Да и губернский Оренбург недалеко, а там — жандармское управление. Если властями будет так решено, проверят грузы самым тщательным образом. Все равно, рассуждая здраво, если это и злоумышленник, деваться ему некуда: до Челябинска ожидаются всего две деревни, в коих нетрудно устроить так, чтобы никто от обоза не отдалялся. А бежать злодею… Ну куда ему бежать? — он обвел рукой снежную равнину. — На сотню верст кругом — ни единой живой души, ни одного человеческого жилья… Подождем уж до Челябинска, господин есаул, так оно будет умнее… Простите, но ничем более помочь не в состоянии…

Он повертел суму, швырнул ее в распахнутую дверь возка, непроизвольным движением отер руки о шубу, отдал честь и преувеличенно ровным шагом направился прочь, в сторону головы обоза. Есаул не смотрел ему вслед, он ни на кого не смотрел, стоял, чуточку пошатываясь — хотя водкой от него совершенно не пахло. Потом какими-то дергаными движениями отступил на шаг, согнул колени, уселся на приступочку возка. Глаза у него были мутные, совершенно бессмысленные.

— Много пропало? — тихо поинтересовался Самолетов.

— Все до крошечки, — отрешенным, шуршащим голосом отозвался есаул. — Восемь пудов одиннадцать фунтов семь золотников. Военный суд, тут и думать нечего. Каторга… В солдаты…

Он тихо покачивался взад-вперед, запустив руку под шубу, тихонечко постанывая.

— Эк, твою! — охнул вдруг штабс-капитан Позин.

И, прыгнув вперед, упал на есаула, тот рухнул с приступочки, и оба нелепо закопошились в снегу. Все присутствующие не трогались с места, таращась на них недоуменно, а Позин, придавливая есаула к земле, что-то выделывая обеими руками, шипел сквозь зубы:

— Не балуй, козаче… Не балуй… Ты ж не гимназистка с серными спичками…

Потом он выпрямился, зажав в кулаке дуло большого «смит-вессона» армейского образца. Есаул лежал на спине, бессмысленно глядя в небо, на поясе у него чернела пустая расстегнутая кобура.

Чуть повернув голову в сторону казаков, Позин громко спросил:

— Другой револьвер у него имеется?

— Так что нет… — отозвался один.

— Вот и ладненько, — сказал штабс-капитан, отдуваясь. — А этот я приберу, так оно надежнее. Чем такое место хорошо, не повеситься тут и не утопиться — и не на чем, и негде… — Он повернулся к казакам: — Что стоите, как пугала на огороде? Водки принесите, живо! Есть у вас… Чтобы казак в Омске водочкой не запасся? По вам видно, давно служите, не безусые… Быстро, кому говорю! И пить из чего…

Бородатый казак, решительно покривившись лицом, полез во второй возок и вскоре вынырнул с прямоугольной армейской фляжкой и пузатым оловянным стаканчиком. Отобрав у него то и другое, Позин свободной рукой приподнял есаула, словно бесчувственное тело, усадил на приступочку и примостился рядом, приговаривая:

— Ежели из-за каждой неприятности стреляться из казенного револьвера, патронов не хватит… Ты, Лукич, выпей-ка чарку и не балуй, не дури, ты ж офицер, а не баба какая… Поговорим ладком, смотришь, до чего умного и договоримся… Затеял тоже, драть тебя некому…

Есаул подрагивающей рукой потянулся за чаркой, Позин же, обернувшись к остальным, скрутил зверскую рожу и мотнул головой. Присутствующие стали осторожненько отодвигаться подальше. Тот самый казак, что лазил за водкой, коснувшись кончиками пальцев рукава поручиковой шубы, прошептал:

— Ваше благородие, крест святой, не спали, и в рот — ни капли… Не первый раз… Колдовство, верно слово…

Не зная, что ответить и как держаться, поручик стоял столбом. Имелась одна-единственная утешительная мысль: он никоим образом не сошел с ума, эти тягостные чудеса накрыли всех… Вот только облегчения эта мысль не давала никакого.

— Эге, Аркадий Петрович! — произнес рядом Самолетов. — А там, очень похоже, что-то да происходит…

Поручик тоже посмотрел в ту сторону — в хвост обоза. Прекрасно видно было в ярком свете утреннего, уже изрядно приподнявшегося над снежной равниной солнышка, что там, в полуверсте, сбилась немаленькая толпа: вокруг одного из возов столпились ямщики, к ним подбегало еще несколько.

Потом с той стороны показался бегущий — простоволосый, без шапки, в распахнутой шубе. Передвигался он каким-то странным аллюром, крайне неуклюже, спотыкаясь на ровном месте, то натыкаясь на очередной воз, то попадая ногой в высокий нетронутый снег на обочине тракта.

Через небольшое время поручик узнал Саипа, и сердце неприятно захолонуло: лицо татарина было белым, как полотно, он несся, растеряв всю прежнюю осанистость, по-прежнему то запинаясь, то увязая в снегу. Сразу было видно, что ему давненько не приходилось бегать, долгие годы передвигался неторопливо, степенно, не имел надобности бегать, разучился…

— Случилось что? — окликнул Самолетов.

Покосившись на него испуганно, очумело, Саип, не замедлив неуклюжего бега, издал тоскливый стон, словно у него болели зубы, замотал растрепанной головой, выдохнул:

— Ш-шайтан, ага!

И, не задерживаясь, промчался мимо, тяжело отдуваясь, охая, постанывая.

— А пойдемте-ка глянем, Аркадий Петрович? — сощурясь, произнес Самолетов. — Что-то там такое произошло. И очень я сомневаюсь, что возницы мои встревожены покражей у них золота, потому что золота у них в кошельках отродясь не водилось… Ну разве что прихватил с собой кто горсточку самородного, такое случается… Но опять-таки не стал бы, лишившись, шум поднимать на весь обоз… Мой воз, ага… Только там один чай и ничего более…

Ямщики стояли, плотной стеной преградив дорогу к возу. Царило совершеннейшее молчание, порой слышалось только хмыканье и другие, столь же нечленораздельные звуки. С ходу раздвинув двух ближайших, Самолетов двинулся сквозь толпу, как кабан через камыши, властно покрикивая:

— Расступись, молодцы, дай дорогу…

Поручик пробирался следом, временами расталкивая стоящих вовсе уж бесцеремонно. Им давали дорогу, ворча, и скоро оба оказались в первых рядах. Толпа, обступившая воз, держалась от него на значительном расстоянии, меж нею и запряжкой оставалось изрядное пустое пространство, и там…

Вновь ледяные мураши проползли по спине…

Две лошади, коренник и правая пристяжная выглядели невредимыми. Пристяжная отскочила в сторону, насколько ей позволяла упряжь, а коренник прямо-таки бился в оглоблях, издавая даже не ржание, а тоненький, жалобный скулеж, приседая на задние ноги, выкатывая глаза, полное впечатление, пытаясь крупом выворотить оглобли и освободиться. Левая же пристяжная…

Поручик не сразу и осознал, что видит. Грива, оскаленные зубы, выпученные неподвижные глаза… Лошадь не просто пала от непонятных причин, как случается иногда, — она словно бы высохла, усохла, ссохлась, шкура обтянула кости, словно лайковая дамская перчатка руку, отчетливо выделялось каждое ребро, каждый сустав, каждый позвонок. Даже павшая от многодневного голода лошадь казалась бы рядом с этим олицетворением сытости и довольства. Более всего это напоминало вяленую рыбу, забытую на много дней под жарким солнцем и оттого усохшую до состояния деревяшки: ни кровинки под кожей, ни кусочка мяса, лишь облепившая кости шкура…

Жуткое было зрелище. В жизни такого видеть не доводилось.

Первым опомнился Самолетов. Послышался его властный басок:

— Ну что стоите? Не видите, коренник вот-вот оглобли поломает? Постромки обрубите живо, оттащите ее подальше!

— Боязно, Николай Флегонтыч, — послышался чей-то голос. — Вдруг там зараза какая наподобие чумы…

— Я тебе покажу чуму! — рявкнул Самолетов на всю округу. — Я тебе такую заразу покажу, задница тарбаганья — зубы не соберешь! Не бывает такой заразы! Живо, стронулись!

Он решительными шагами пересек пустое пространство, присел на корточки над головой мертвой лошади, превратившейся в нечто неописуемое, присмотрелся, цокая языком и морщась — то ли отваги был нешуточной, то ли, подавая пример, заставлял остальных шевелиться. Двое ямщиков, потоптавшись, нерешительно стали подходить. Самолетов поднял злое лицо:

— Ну, что плететесь? Постромки руби! Волоки ее на обочину! Да лошадей успокойте, вашу…

Подстегнутые его криком, ямщики пришли в движение: кто-то повис на шее коренника, успокаивая его, похлопывая, воротя его голову прочь от жуткого зрелища. Несколько человек, обогнув ссохшиеся останки, топтались тут же, бездарно прикидываясь, будто помогают. Самолетов орал и ругался — и вскоре первый топор ударил по постромкам, за ним взвился еще один. К освобожденной дохлятине нехотя принялись подступать, натягивая рукавицы, ворча, подбадривая друг друга недовольным ворчаньем. Работа помаленьку налаживалась.

— Видели? — спросил поручика Самолетов, раздувая ноздри и мотая головой. — И ничем таким не пахнет, ни падалью, ничем…

— Полагаете, это имеет какую-то связь…

— Да ничего я не полагаю! — отрезал купец. — Просто-напросто в жизни такого прежде не видел… Может быть, вы? Вот видите… Какая, к черту, зараза, никто о такой заразе и не слыхивал… Водки бы жахнуть, а? Стакан полный…

Толпа раздалась, и они шарахнулись вместе с ней — четверо ямщиков, отворачивая головы, с напряженно-испуганными лицами, волокли мертвую лошадь на обочину, ухватив за ноги. Получалось это у них настолько легко, должно быть, высохшие останки очень мало весили… Двигаясь спинами вперед, увязая по пояс в снегу, взрывая сугробы, они волокли свою жуткую ношу на обочину, миновали десяток саженей по бездорожью и, казалось, не могли теперь остановиться, будто заводные игрушки…

— Ну, хватит! — закричал Самолетов. — Довольно! Там и бросьте!

С превеликим облегчением, словно проснувшись, ямщики отпустили худющие лошадиные ноги, отбросили рукавицы, черпая снег пригоршнями, умывали им на ходу руки, по пояс в сугробах пробираясь назад, на тракт. Коренник наконец-то перестал биться. Ближайшие мелко крестились, и кто-то, почтительно придвинувшись, говорил, что произошло все моментально, как снег на голову, вроде бы стояла совершенно такая, как всегда, а когда оглянулись, она уже вот такая и лежит, страхолюдная…

К ним спешил запыхавшийся Мохов в компании Гурия Фомича и отстававшего шагов на десять Саипа, вовсе уж выбившегося из сил, дышавшего шумно, как паровоз. Еще издали Мохов закричал неожиданно густым басом:

— Ну что встали, что встали, чего не видели? Ну-ка, живо, по возам! Упряжь проверить как следует, кому говорю! Сейчас трогаться будем! Или кому остаться желательно? Так я не держу, вы люди вольные, что пташки!

Ямщики — показалось даже, с облегчением — начали расходиться. «Это он правильно, — мельком подумал поручик, — людей в таких вот непонятных случаях нужно не мешкая, занять работой, чтоб не торчали без дела…»

— Где? — спросил Мохов.

— А вон, — показал Самолетов. — Извольте полюбоваться.

Мохов в сугробы не полез — остановившись на обочине, обеими руками поправил очки, вытянул шею, присматриваясь. Сплюнул:

— Господи, помилуй, ну и фигура… Сроду такого не видел…

— Я так полагаю, и никто не видел, — мрачно сказал Самолетов.

— Что говорят-то?

— Да что говорят… Отвернулись — а оно вдруг именно так и обернулось…

Гурий Фомич Шикин выступил вперед — невысокий, пожилой, с реденькой бороденкой, видом столь же невзрачный, как его не особенно и крупная торговля. Испуганно моргая, постукивая себя по подбородку сцепленными ладошками, сказал:

— Уезжать надо побыстрее, мне думается. Пока еще чего не приключилось… Верно вам говорю, это мы на гиблое место по невезению своему натакались…

— Что? — переспросил Самолетов, глядя даже с некоторым любопытством.

— Гиблое место, Коленька, — заторопился старик. — Оттого с нами этакое и стряслось. Сам знаешь, в наших краях гиблые места попадаются, да и не только в наших… На Кидыре есть поляна, там все живое дохнет, не успевши выбраться… На большекуртинской дороге, на десятой версте, чуть ли не у каждой второй повозки оси ломаются совершенно непонятным образом… А Карабаш, проклятое место? Ведь заночует кто — жди беды… А брод у Потехино? А…

— Наслышаны, — задумчиво сказал Самолетов. — А начнешь доискиваться — одни байки…

— Так уж и всегда?

— Ну, не всегда, — поморщился Самолетов. — Не всегда. С Карабашем дело и правда загадочное, я, во всяком случае, слышал от людей, которым верю, такое, что не выдумаешь… Но вот насчет Кидырской поляны, подозреваю, сочиняют…

— Сам ведь согласился — не всегда врут! Гиблое место здесь! Отсюда и беда…

— Двенадцать лет, Гурий Фомич, как я этот тракт меряю туда и назад, — сказал Мохов, с сомнением покачивая головой. — И не было тут никаких таких гиблых мест…

— Сначала не было, а теперь появилось. Иначе откуда все взялось? Так это место себя и оказывает…

— Давно придумал, Фомич? — спросил Самолетов (впрочем, не улыбавшийся).

— Подумал, прикинул… Гиблое место, точно вам говорю! Нужно отсюда побыстрее…

— Все это, конечно, вилами по воде писано… — задумчиво протянул Самолетов. — Ни доказательств тебе, ни опровержений… Гиблое место… В одном ты, Фомич, прав, сдается мне: лучше отсюда и в самом деле побыстрее убираться. Смотришь, и перестанет…

Глава V Видения и явь

Щи в глубокой оловянной тарелке курились вкусным парком, смешавшим в себе приятные запахи вареного мяса, капусты и приправ. То ли единственное за день, принятие горячей пищи тому способствовало, то ли и в самом деле щи были хороши, но в их горячем аромате нимало не ощущалось то, что они, должным образом замороженные, третью неделю тряслись в возке, а уж потом снова оказались разогреты.

Без малейших поползновений с его стороны Лиза выставила на импровизированный стол полуштоф и чарку.

— Осунулся ты прямо-таки, бедненький, — сказала она сочувственно. — Бегали зачем-то, суетились… А что поделать, если ничегошеньки не понятно?

— Пожалуй, — сказал поручик.

Осушил чарку, удовлетворенно выдохнул и потянулся за ломтем гретого хлеба с холодным салом. Ощутив теплое движение водочки по жилам организма, откинулся, прислонился затылком к задней стенке возка, отчего шапка съехала на глаза.

К его радости и облегчению, Лиза пережила свалившееся на них приключение очень спокойно — впрочем, она же не сопровождала его утром, не слушала всего, что говорилось, и, главное, не видела превратившейся в вяленую воблу лошади. О лошади она вообще не знала — кто бы ей насплетничал? А сам поручик, разумеется, промолчал…

Об исчезновении золота при самых загадочных обстоятельствах промолчать, понятно, не получилось, как тут промолчишь, если Лиза, заметив отсутствие обручальных колец и у себя, и у него, вознамерилась было искать? Пришлось, тщательно подбирая слова, рассказать о загадочном казусе.

И — обошлось. Она как-то сразу поверила в догадку Шикина о гиблом месте (сам поручик так и не знал до сих пор, как к этому относиться). Удивилась, но ничуть не испугалась. Одно ее сначала не на шутку обеспокоило: не дурная ли это примета — утрата колец? Но тут же согласилась с мужем: вот если бы только у них пропали кольца, и впрямь следовало бы опечалиться, подозревая в будущем самое худшее. Ну, а коли уж золото пропало у многих, будучи в самых разнообразных изделиях, о дурной примете и заикаться не стоит, все иначе, непонятно как, но иначе.

Возможно, думал поручик, все дело в том, что она никогда в жизни не выезжала из Шантарска далее чем на несколько верст — и теперь, подобно средневековым путешественникам по далеким неизвестным землям, заранее ждала от странствия через половину страны неких таинственных чудес, не вполне и сочетавшихся с материализмом. Нечто подобное он испытал и сам, когда ехал в Чугуев, впервые оказавшись в большом мире: умом понимал, что мир нынче везде одинаков, а подсознательно, пожалуй, готов был к встрече с песьеглавцами или иными чудищами. Как бы там ни было, расспросив его и поудивлявшись, Лиза скоро перестала о случившемся думать вовсе. Да и сам поручик давно уже ощущал, что первое потрясение улеглось. Благо за все время дневного путешествия так и не случилось ничего странного — поневоле начинаешь верить, что Гурий Фомич оказался прав и гиблое, заколдованное место осталось позади, как дурной сон…

Лиза вдруг рассмеялась.

— Мы-то с тобой не особенно много и потеряли, — пояснила она встрепенувшемуся Савельеву. — Золотых было не так уж много, колечки можно купить новые. Самолетов отнюдь не беден, утрату своей игрушки переживет без слез. А вот господина Панкрашина судьба ударила больно… В особенности если учесть, что богатства были неправедные…

— Уж это наверняка, — сказал Савельев. — Честными трудами на не особенно и высокой чиновничьей должности столько не наживешь. Ох, какие неправедные должны быть денежки… Рассердился Господь и послал архангела справедливость восстановить…

— Вряд ли, — сказала Лиза. — С чего бы архангелу у людей заодно с неправедными деньгами нательные кресты и обручальные кольца забирать?

— Верно, пожалуй…

— Хорошо тебе спалось?

— Как обычно, — ответил поручик, ни словечком, понятно, решивший не упоминать о кошмарном утреннем сне.

— Что видел?

— Петербург, — соврал он, не моргнув глазом. — Проспекты и статуи, Главный штаб, парад…

— Счастливый. А мне привиделось нечто страшное…

— Что?

— Глупости одни…

— Лизанька, — сказал он внушительным тоном, — а ведь если сон не расскажешь, он, говорят, сбудется…

И выругал себя: что ж ты собственным-то утверждениям не следуешь, ни словечком не обмолвился? А впрочем, как может такое сбыться?

— Глупости, — повторила Лиза в раздумье. — Вот уж такое сбыться никак не может, хоть рассказывай, хоть не рассказывай…

— Как это?

— Ну, совершеннейший вздор… — Лиза опустила глаза. — Прямо-таки кошмар из английских готических романов. Пещеры всякие, изваяния жуткие, и сама я в таком виде, что вспомнить совестно…

Ее щеки порозовели — она вообще очень легко краснела. Однако на сей раз обычного восхищения не было — то, что она сказала, находилось в таком созвучии с его кошмаром, что поручика охватило непонятное, но безусловно тягостное чувство, и смотрел он на молодую жену никак не восхищенно, а скорее в тягостном раздумье…

— Как это? — повторил он. — Расскажи уж.

— Вздор… Представь себе: какой-то загадочный подземный храм… или, пожалуй, не стоит называть это храмом, очень уж все там… жутковатое. Сводчатый зал, с колоннами и совершенно непонятной черной статуей… никак не понять, кого она изображает, человека или зверя… Хотя это, безусловно, существо… Не страшное, но непонятное… И я словно бы танцовщица, я там танцую, перед этой статуей, так легко и весело порхается, как только во сне и бывает… — Она не поднимала глаз. — И еще там были такие странные… непонятно кто, но уж, безусловно, не люди… очень диковинные создания… И они…

Лиза замолчала, залившись румянцем до кончиков ушей. Поручика прямо-таки обдало мимолетным порывом страха, как ветром — словно что-то холодное ворвалось внутрь возка, провело по затылку ледяной рукой и исчезло…

Но охватившего его смятения он ничем не выдал. Наоборот, постарался улыбнуться пошире и с наигранным трагизмом дурного провинциального актера воскликнул:

— Лизавета Дмитриевна, дражайшая! Что означает румянец на ваших щеках? Уж не изменили ли вы мне, часом, во сне? Сознайтесь, несчастная, и тем избежите карающего кинжала…

Он ждал ответа, внутренне напрягшись — не бывает таких, совпадений…

— Ну что ты, — сказала Лиза, бросив на него быстрый взгляд. — Вот уж глупости какие… Хотя, если уж рассказывать… Существа эти странные прямо-таки домогались… Такие назойливые и бесстыжие… А я, представь себе, была почти что и без одежды, только в украшениях…

— Заманчивая картина, — сказал поручик насколько мог беспечно и весело. — Хотелось бы мне оказаться в том сне…

— А ты там был.

— Вот те на те! И что ж я делал при таких пикантных обстоятельствах?

Чуточку помявшись, Лиза все же произнесла:

— Ну, это же сон, что тут обижаться… Ты там присутствовал, только не обижайся, в совершенно неприглядном облике. Ты танцу аккомпанировал на чем-то таком… наподобие скрипки. И униженно так, суетливо так, с чужой совершенно, не твоей, заискивающей улыбочкой твердил, что ты готов подчиняться великодушным господам и ничуть не жалеешь, что подарил им эту… — Она сделала решительный жест. — Ну, подробности уж опустим. Там ты такие слова про меня говорил… Я на тебя сердилась не на шутку, нельзя ж было так унижаться перед этими…

— Кошмарный сон — вещь заковыристая, — сказал поручик с таким видом, словно был ученым специалистом по сновидениям. — В жизни от меня такого не дождаться, я бы твоих, этих, как их там… по стенкам размазал.

— Я знаю.

— Ну, а кошмар — в нем все наоборот… Я даже подозреваю, отчего такие кошмары происходят. Оттого что мы, любезная Лизавета Дмитриевна, которую неделю ведем самый что ни на есть монашеский образ жизни. И совершенно нет никакой необходимости краснеть, когда вам такие вещи законный муж говорит с глазу на глаз…

«Интересная с этими кошмарами ситуация, — подумал поручик, с радостью видя, что Лиза совершенно спокойна. — Мне она явилась совершенно не такой, как в жизни, а ей — я таким, каким не стал бы и с приставленным к горлу ножом. Ну и провались оно все в тартарары, заколдованное место, с его погаными видениями, оскорбительными и гнусными. Не стоит ей ничего говорить, пусть остается в неведении, благо мы с каждым конским шагом от этого места удаляемся все дальше…»

…Сводчатый каменный коридор теперь изменился — на стенах ярко зеленели толстые лепешки густого мха, росли непонятные бледно-желтые цветы, ни на что знакомое не похожие, с потолка, свисало некое подобие тропических лиан. Все это дивным образом произрастало из шлифованного камня, кое-где проглядывавшего сквозь странную растительность. Вот только, как и в прошлый раз, поручик шагал по коридору, лишенный собственной воли и неспособный остановиться, задержаться, повернуть назад, как-то еще воспротивиться неведомой силе, заставлявшей его бездумно брести вперед и вперед…

И вновь коридор закончился сводчатой огромной пещерой — но и она изменилась. Золотисто-рыжий камень пола сохранился лишь в виде прямых и изогнутых дорожек — а на остальном пространстве росла зеленая высокая трава, там и сям перемежавшаяся зарослями лиловых и желтых цветов. Стены покрыты зарослями мха, постамент непонятной статуи увит чем-то наподобие плюща с гроздьями белых цветов-колокольчиков…

Рядом с постаментом высилось каменное кресло, чуть ли даже не трон с высокой аркообразной спинкой и вычурными перилами. На троне в непринужденной позе восседало существо из прошлого кошмара, черный великан, только теперь он не из дыма состоял, а словно бы обрел некую телесность, во всем подобен человеку, прекрасно можно рассмотреть решительные, резкие черты лица с безволосым черепом, атлетическую мускулатуру — вот только все это черного, густо-чернильного цвета. Даже африканские аборигены, должно быть, светлее, этот словно из мрака вылеплен, тварь…

И на коленях у него сидела обнаженная Лиза, черный гигант небрежно придерживал ее за талию левой рукой, правой поглаживая так, что рука поручика дернулась было к поясу, но, разумеется, осталась на прежнем месте, парализованная кошмаром.

Под сводами зала пронесся раскатистый, издевательский хохот, долго затухавший эхом где-то в переходах.

— Пришел полюбопытствовать? — скалясь, спросил черный великан. Можешь смотреть, я не против… Меня это даже забавляет. У тебя была очень приятная женщина, червячок, правда, непонятно, зачем она тебе, убогому. Ничего, теперь она попала в хорошие руки и довольна… Правда, красавица?

Закинув ему руку на шею, глядя на поручика с развратной надменностью, с блудливой улыбочкой, Лиза протянула:

— Если бы ты знал, как он великолепен и что он умеет… Никакого сравнения с тобой…

Двигаться поручик не мог, он стоял перед троном и отчаянно шевелил губами. И почувствовал вдруг, что способен что-то произнести. Торопясь, боясь, что опять онемеет, выдохнул:

— Это сон! Поганый сон, кошмарный! Нет ничего такого!

— Полагаешь? — захохотал великан. — А не может случиться наоборот? Сон — это езда в жалкой коробочке по скрипучему снегу. В этом сне тебе мерещится, что эта женщина принадлежит тебе и ты в состоянии сделать ее довольной. А действительность — вот она, червячок, и тут все по правде, как и следует…

— Глупости, — сказал поручик. — Ничего этого нет…

Он отчаянно пытался как-то встряхнуть себя, чтобы проснуться — иногда во сне такое удается. Дергался, вернее, пытался, но все равно увязал словно бы в невидимом янтаре, стоял статуей. Все окружающее и не думало рассеиваться, выглядело настоящим в мириадах мельчайших деталей, ему даже стало чудиться, что ноздри вдыхают резкий запах незнакомых цветов, сырой, влажный, тяжелый аромат мха.

Ночной кошмар выглядел невероятно доскональным — переливы оттенков золотисто-рыжего камня, цветы и трава, матово поблескивающая статуя, игра мускулов под угольно-черной кожей, тело Лизы, рассыпавшиеся по плечам пряди волос, игра неведомо откуда идущего света на самоцветах ее богатого ожерелья… В сердце поручику заползал страх — начинало казаться, что он и впрямь пребывал в реальности, а все остальное, тот мир, откуда он сюда провалился, было не более чем видением…

Черный великан встал, увлекая Лизу за собой, и они опустились в высокую траву, почти совершенно их скрывшую, трава колыхалась, сминаясь. Мелькнула черная ладонь, по-хозяйски накрывшая круглую грудь, послышался грубый хохоток монстра, Лизин сладострастный стон, трава колыхалась, открывая белоснежную фигурку, почти скрывшуюся под черной громадиной, смешались похожие на рычание выдохи и женские задыхающиеся стоны…

Охваченный страхом и отвращением, поручик отчаянно забился — и проснулся, никаких сомнений.

Он лежал с колотящимся сердцем, весь облитый потом, медленно отгоняя копившиеся во сне страх и отвращение, слышал непонятные стуки, раздававшиеся совсем рядом. Все четче выступали контуры знакомых предметов, дурман рассеялся, он понимал уже, что лежит у себя в возке, под сбившейся полостью, и морозец ощущается очень явственно, а снаружи, пожалуй что, рассветает…

Лиза наклонилась над ним:

— Аркаша, слышишь? Стучат… Случилось что-то…

Он прислушался. В дверцу возка не то что стучали, колотили кулаком без всякой деликатности, а снаружи слышались шумные, возбужденные голоса и скрип снега под сапогами. Рывком усевшись, Савельев передернулся от холода, но тут же справился с собой, выпрямился, едва не стукнувшись затылком о низкую крышу возка, схватил шубу и ухитрился с первого же раза попасть рукой в рукав. Нахлобучивая шапку, вывалился наружу.

У возка стоял Самолетов, нетерпеливо притопывая, подергиваясь в нешуточной жажде деятельности.

Однако он все же дождался, пока поручик захлопнет за собой дверцу, потом крепко взял его за локоть и бесцеремонно поволок к задку повозки.

— Пойдемте, Аркадий Петрович, посмотрим, — сказал он, кривя рот. — Стоит того, право…

Он направлялся в хвост обоза, и поручик, не задавая вопросов, заспешил следом. Солнце розовым шаром стояло над горизонтом, приподнявшись над ним самую чуточку. Прекрасно видно, что там, в хвосте, вновь собралась немаленькая толпа ямщиков — но на сей раз справа, в глубоких снегах, перемещаются несколько фигур, медленно смыкаясь вокруг длинного непонятного предмета… Тьфу ты, черт, так это же лошадь! Саженях в десяти от тракта глубокая, взрыхленная борозда заканчивалась там, где пурхалась лошадь — увязши в снегу по брюхо, выгибая шею, то рывками вздымаясь над белыми сугробами, то опускаясь в них, как в воду. Донеслось короткое, испуганное ржание. К ней неторопливо продвигались четверо ямщиков, проваливаясь порой по грудь, взмахивая согнутыми в локтях руками, перекликаясь: кто-то надсадно орал, что не нужно лезть в сугроб, нужно зайти сбоку и выгнать на тракт…

И слева от обоза наблюдалась схожая картина: увязшая в сугробах лошадь и неспешно продвигавшиеся к ней ямщики — только эта не билась, а стояла спокойно, Уронив голову, тычась мордой в снег.

Впереди поспешал Мохов в сопровождении Саипа, следом, отстав на пару шагов, рысцой двигался жандарм.

И Позин, и еще кто-то… Они миновали казенные возки. Все трое казаков, сбившись в кучку, глазели в ту сторону, но с места не трогались — очевидно, повинуясь приказу, обязывающему их не отходить далеко даже теперь, когда золота не осталось вовсе. Тут же стоял есаул, смотрел в ту сторону, цепляясь за дверцу, — покосившись мимоходом, поручик убедился, что физиономия Цыкунова искажена чудовищным похмельем: надо полагать, Позин вчера ухитрился напоить его вдребезину и, пожалуй что, правильно сделал, такие переживания, сопряженные с попыткой самоубийства, лучше всего заглушать именно водкой, тогда человек, очухавшись утром, сосредоточится не на вчерашних горестях, а на головной боли и омерзительных ощущениях во всем организме…

— Что, снова? — спросил поручик.

— И еще хуже, — откликнулся Самолетов, не глядя на него.

— Но ведь мы за полсотни верст от того проклятого места…

— Да не знаю я ничего! — рявкнул Самолетов. Опомнился, сказал хмуро: — Простите, нервы…

На сей раз все обстояло совершенно по-другому: никто не загораживал им дорогу тесно сомкнутыми спинами, люди стояли на значительном отдалении от пострадавшего воза. Пробираясь меж ними вслед за Самолетовым, поручик видел вокруг смертельно испуганные лица, мелко, безостановочно крестившихся ямщиков и других, стоявших неподвижно, уронив руки, со столь тоскливой безнадежностью на лицах, что оторопь брала.

И тут же ему самому стало по-настоящему жутко.

По обе стороны оглобель свисали порванные ремни упряжи — это пристяжные в панике собрались, это их ловили. А коренник, валявшийся в нелепой позе, выглядел точно так же, как вчерашний лошадиный труп: из него будто выпили все жизненные силы вместе с плотью, кожа туго обтягивала скелет.

Но жуть вызывал не он, а нечто, сидевшее на козлах.

Большущая доха висела на бывшем человеческом теле, словно пустой мешок на колышке. Меховая шапка слетела, и прекрасно можно было рассмотреть невероятно усохшую человеческую голову: кожа прямо-таки прилипла к черепу, скверные зубы ощерены в чудовищной усмешке, волосы и борода выглядят приклеенными, париком на театральном муляже, шея стала тоненькой, будто палка, и голова под собственной тяжестью упала на левое плечо… Рук не видно было под рукавами дохи, но как они теперь выглядят, сомневаться не приходится.

Эта картина страшила в первую очередь оттого, что была непонятной, неправильной. Такого с людьми не бывает — а вот поди ж ты…

— Батюшки мои… — охал Ефим Егорыч, крестясь.

По обе стороны тракта все еще ловили лошадей — неспешно перекликаясь, стараясь не лезть глубоко в снег. Вокруг медленно смыкалась толпа, все взгляды были устремлены на Мохова, и были они столь исполнены нерассуждающей злобы, что поручик невольно потянулся к поясу, но вспомнил, что сабли при нем нет, который день вместе с револьверной кобурой валяется в возке. В голове пронеслось: они настроены столь панически, что от страха могут и назначить виновного, безрассудно полагая, будто это чем-то поможет. Случается такое с людьми во время тяжких испытаний…

Предчувствие его не обмануло: вперед выскочил верткий, ледащий мужичок, щербатый, редкобородый, тыча в Мохова пальцем, прямо-таки запричитал:

— Егорыч, ты куда нас завел? На какую погибель? Говорили про место заколдованное, да какое ж это место, если, почитай, полсотни верст отмахали, а оно, глянь, опять…

Это был еще не вожак — чересчур ничтожен и суетлив. Но вот в заводилы он вполне годился, на роль той искры, что в два счета воспламеняет пук сухой соломы…

Послышался голос Мохова — растерянный, дрожащий:

— Господи, Филька, я-то тут при чем? Места насквозь известные, Сибирский тракт, ты по нему сам столько раз хаживал…

Юркий Филька дергался, ломался — не притворно, а вполне натурально, в неподдельной ажитации:

— Ты, Егорыч, что генерал в войске! Твой обоз, ты распоряжаешься! Тебе и ответ держать!

Он непрестанно оборачивался к остальным, искал одобрения и поддержки. Большинство толпящихся смотрели на него безучастно, но имелись и такие, что согласно кивали, зло пялились на Мохова. Насторожившийся Саип шагнул вперед, оказавшись между хозяином и крикунами, поручик видел, как его ручища скрылась под дохой.

— Ты, Филя, погоди, — сказал высокий, плотный ямщик, обладатель черной цыганистой бороды. Он выдвинулся в первый ряд, потеснив крикуна: и тот нехотя отступил. — Ефим Егорыч… На тебя, может, Филька и зря напустился, сгоряча, со страху, мы не сосунки, понимаем… Тракт он и есть тракт, место исхоженное… Только дела заворачиваются плохие… Эвон что от Ермолая осталось, смотреть боязно. Лошади опять же… Зараза, точно тебе говорю. Вчера лошадь пала, нынче вторая, да вдобавок на Ермолая перекинулось… А на кого она дальше переползет, знать невозможно… Хворь какая-то… Мало ли на свете хворей, про которые раньше и не слыхивали… Наподобие холеры или там чумы… Стало быть, и скотину, и человека сушит… Как рыбеху на солнышке…

— Ну, а дальше-то что, Кондрат? — уныло спросил Мохов. — Куда клонишь?

— А ты не понял, Ефим Егорыч? Будем плестись — все перемрем. Выпрягаем лошадок, садимся верхами и прямиком до Пронского. Так-то до него верст с сотню, если плестись — два перехода. А если припустим…

— А возки с людьми ты куда денешь? — спросил Мохов, очевидно, преодолевший первую растерянность и собравшийся перехватить инициативу. — Там, чай, тоже крещеные…

— Возки? А пускай тоже скачут со всей мочи. Мы ж не звери, понимаем… Вот только сани с грузом побросать к чертовой матери, все до единого. Тогда припустим… А то все перемрем, на манер Ермолая…

— А ну-ка, ну-ка! — громыхнул Самолетов, неким непостижимым образом моментально оказавшийся в центре толпы и в центре внимания. — Кондратий Филиппыч, голова у тебя светлая, да дураку досталась, прости за прямоту!

— Это почему еще? — исподлобья уставился на него цыганообразный Кондрат. — Ты, Николай Флегонтыч, конечно, человек справный, тороватый, уважаемый… Сам видеть должен, что творится. Это зараза…

— Зараза у тебя будет, если к гулящим бабам сунешься! — гаркнул Самолетов. — А пока что не наводи панику на честной народ. — И, обращаясь уже к собравшимся, он заговорил спокойно, даже чуточку лениво, насмешливо: — Я-то вас держал за людей серьезных, с понятием, а вы… Эх вы, со страху кинулись неведомо куда… За первым крикуном кинулись… Хорошо. Давайте думать, что это незнакомая зараза наподобие холеры или моровой язвы… Так ведь любая зараза, сударкии мои, переходит от хворого на того, кто ближе всех… Или бывает по-другому? Что языки проглотили? Сами понимаете, что по-другому и не бывает… Вот и давайте подумаем. Будь это зараза, первым делом свалились бы две остальные лошади в Спирькиной упряжке, да и сам, пожалуй что, Спирька… А вот он, Спирька, стоит здоровехонек, глазами лупает, как сова в дупле, и лошади его, я вижу, целехоньки. И Васька, который сразу за Спирькой, и Федот, который впереди Спирьки, здоровехоньки, и лошади их тоже. А умер Ермолай, который ехал за шесть возов от Спирькиного… И вот еще что. Лошадь вчера волокли за ноги в снег… ага, те же Васька с Федотом в компании Силантия и Ивана. Рассуждая по-твоему, Кондратий, зараза первым делом должна была именно их взять и тюкнуть. Так ведь нет, все живехоньки. Что ж это за зараза такая диковинная, что она не самого близкого бьет, а скачет через полдюжины возов? А? Мозгами раскиньте сначала, а потом орите. Или я неправ?

Он переломил настрой толпы. Поручик видел, что на многих лицах обозначились признаки некоторой умственной деятельности. И кто-то проворчал:

— Дело говорит Николай Флегонтыч… Нешто такая зараза бывает? Нешто она себя так обозначает?

Несомненно, Самолетов уловил произведенный своей речью эффект. Продолжал громко, напористо:

— А теперь насчет Пронского. Ну какой смысл бросать все и верхами туда гнать? Даже если согласиться, что это зараза — но не верю я в заразу совершенно… Что там, в Пронском — волшебные лекари, которые от всех болезней лечат? С живой водой в ведрах? Да вы же, считай, за малым исключением, там бывали… Нет там ничего подобного, один фершал, пьяный во все дни, а по праздникам и вовсе вмертвую… Взрослые мужики… Ну да ладно, чего не сболтнешь с перепугу…

— Николай Флегонтыч! А все равно, надо сниматься побыстрее!

— Да кто ж спорит? Отъехать подальше, там оно, смотришь, как-нибудь само по себе и рассосется… Вот и шевелитесь. Лошадей поймайте, наконец, падаль эту оттащите на обочину… да и Ермолая, царствие ему небесное, надо бы убрать. Схожу за батюшкой, чтобы отпел по всем правилам… Ну, что стоите?

Словесно ему никто ничего не возразил — но все равно, ямщики, подталкивая друг друга локтями, не двигались с места. В толпе послышались шепотки.

— Ну, как дети малые! — рявкнул Самолетов.

И решительно пошел к возу твердой, энергичной походкой. Вставши рядом с облучком, картинно перекрестился, громко произнес:

— Царство тебе небесное, раб Божий!

Не колеблясь протянул руки, подхватил с облучка то, что там пребывало и, без усилий держа на руках, направился обратно. Лицо у него выглядело совершенно спокойным. Ближайшие ямщики попятились от купца с его жуткой ношей. Покосившись на них презрительно, Самолетов сошел с тракта, углубился в снег по колени, опустил ношу в сугроб. Вернувшись на дорогу, прикрикнул:

— Что, я и конскую падаль за вас таскать буду? Шевелись!

Несколько человек нехотя направились к лошади. Кто-то крикнул:

— Егор Ефимыч, ехать надо!

— Кто ж спорит? — сказал приободрившийся Мохов. — Лошадок запрягайте быстрее, от вас самих зависит…

И тут же добрая половина присутствующих кинулась помогать тем, кто ловил лошадей, покрикивая:

— Что пурхаетесь, как вареные!

— Слева, слева заходи, Иван, гони ее на тракт!

— Ого-го-го!

— Расходитесь уж по возкам, господа, — сказал Мохов. — Мне еще отца Прокопия звать, пусть что-нибудь там на скорую руку… Человек все же, не скотина… Ты тут присмотри пока, Саип.

И, ускоряя шаг, двинулся в голову обоза. Офицеры переглянулись, пристраиваясь следом.

— Надо же, какая чудасия, — произнес штабс-капитан Позин. — А впрочем, бывает… Вон, в шестьдесят втором случилось…

Самолетов на ходу извлек свой роскошный портсигар в полтора фунта золота, с синим сапфиром на крышке, окруженным бирюзой. Кинул в рот папиросу, помотал головой:

— Ощущение не из приятных. Он, господа, легче младенца… Невозможно и представить, что должно было с кряжистым мужиком произойти, чтобы он вот так скукожился…

— Смелый вы человек, Николай Флегонтович, — искренне сказал Савельев. — Не побоялись это на руки брать…

Самолетов покосился на него, хмыкнул:

— Да какая там смелость… Это вы, господа офицеры, навстречу пулям браво вышагиваете за всякие благородные идеи, за веру, царя и Отечество. А мы люди приземленные, вульгарные, ради пошлого интереса стараемся. Ну как же я мог допустить, чтобы они мои грузы бросили? Убыток вышел бы неописуемый. Тут и к черту в пасть полезешь, не то что покойничка таскать. Купчишки-с, что с нас взять? Поскольку…

Он невольно присел, втянув голову в плечи — когда сзади раздался единый многоголосый вопль, исполненный такого ужаса, что у поручика чуть волосы дыбом не встали.

Все трое обернулись — и застыли на месте. От хвоста обоза, словно лениво катящаяся волна, распространялось отчаянное лошадиное ржание и крики тех немногочисленных ямщиков, что оставались при возах. Толпа стояла, задрав головы, кто-то упал на колени, кто-то крестился. Невысоко над трактом, над возами, лошадьми и людьми неторопливо, со скоростью неспешно идущего человека, двигалось непонятное золотистое облако.

Парой саженей в поперечнике, цвета расплавленного золота, оно более всего походило формой на исполинскую бабочку, на увлеченный ветром кусок ткани, волнообразные колебания прокатывались во всю его длину, казалось, оно состоит из превеликого множества то ли золотых искорок, то ли тяжелых пылинок, державшихся густо, словно пчелиный рой. Именно такое впечатление возникло с первой секунды: словно это не единое целое, а туча из превеликого множества отдельных частиц. Либо… Либо пара бочек неведомо как плывущего по небу жидкого киселя, то и дело прихотливо изменявшего форму, то становившегося толстым круглым блином, то размазывавшегося в огромное полотнище.

А ведь ни ветерка — совершенно безветренное утро — и потому не объяснить, отчего оно передвигается так быстро, вдобавок не по прямой, а описывая плавную дугу так, чтобы все время держаться над обозом.

А там оно остановилось вовсе, повисло над толпой совершенно неподвижно, словно нисколечко не зависело от атмосферных течений и могло само выбирать, как ему двигаться. Люди втягивали головы в плечи, горбились, кое-кто приседал на корточки — но с места никто не трогался, словно окаменели.

Золотистое облако быстро изменялось: стянулось в шар, почти идеально круглый, шар перелился в некое подобие дыни, на его безукоризненно гладкой поверхности появились впадины, выступы, трещины… Никто и глазом моргнуть не успел, как над людьми нависла исполинская харя — не человек и не животное, нечто непонятное, но безусловно злое, свирепое, оскаленное, строившее гримасу.

И вдруг оно форменным образом рыкнуло на оцепеневших ямщиков — так громоподобно и жутко, что люди попадали наземь, упали на корточки, прикрывая руками головы. Поручик поймал себя на том, что заслоняется поднятой ладонью, как будто это могло чем-то помочь.

В небе раздался трескучий хохот, издевательский, раскатистый, облако изменило форму и, обернувшись неким подобием нетопыря, поднялось выше, стало описывать круги над снежной равниной — неторопливо, плавно. Чудно, но в его движении непонятным образом угадывалось злое торжество…

— Ах ты ж сволочь… — почти спокойно сказал Самолетов.

Рывком выхватил откуда-то из-под дохи вороненый «смит-вессон», вытянул руку, прицелился, ведя стволом за кружившим облаком, сотканной из золотистых частичек летучей мышью. Палец лег на спусковой крючок, лицо стало мрачно-решительным…

— Николай Флегонтыч! — тихонько воскликнул Позин, проворно пригибая вниз руку купца, так что револьвер уставился дулом в снег. — Горячку не порите! Кто его знает, что оно такое… Еще, чего доброго, озлится и шарахнет как-нибудь так, что костей не соберешь…

Самолетов не боролся с ним, стоял спокойно. Протянул сквозь зубы:

— Ваша правда, господин штабс… Кто его знает… Да, может, его и не возьмешь пулей… Какое-то оно… эфемерное…

Золотистый нетопырь кружил высоко над обозом, сверкавший в лучах восходящего солнца, разбрасывавший переливы золотого сияния. Почему-то никакой красоты в этом не усматривалось — одно тоскливое омерзение.

— Трогаемся! — послышался крик Мохова. — Поехали, православные!

…Осунувшийся Мохов, глядя себе под ноги, утомленным голосом произнес:

— Я позволил себе вас собрать, господа хорошие…

— Чтобы сообщить пренеприятнейшее известие, — фыркнул Самолетов, не улыбнувшись.

Скорее всего, Мохов на недавнем представлении «Ревизора» не был — если вообще посещал театр, — и потому определенно не догадался, что имеет дело с цитатой из знаменитой пьесы. Он ответил совершенно серьезно:

— Да какие уж там известия сообщать, когда все и так у вас как на ладони, сами видите…

Они стояли посреди тракта, на значительном расстоянии от головного возка. Обоз погрузился в совершеннейшую тишину, не слышалось ни разговоров, ни лошадиного ржания, ни малейшего звука иного происхождения. Далеко позади над горизонтом виднелась узенькая розовая полоска, краешек садившегося солнца, а над ним, золотисто отблескивая в лучах заката, высоко в небе кружило загадочное нечто.

Весь день оно следовало за обозом, как на привязи. То взлетало высоко в небо, становясь едва заметным золотистым пятнышком, то висело над головами, над крышами возков так низко, что стволом ружья можно дотянуться, то, придя в состояние тонкого полотнища, справа или слева скользило над самым снегом, все же его не задевая, — там, где оно плыло, на снегу не оставалось ни малейшего следа. Порой оборачивалось чем-то напоминающим то летучую мышь, то птицу, то страшную нечеловеческую рожу, — а порой испускало звуки, напоминавшие то довольный хохот, то волчьи завывания. Иногда пропадало надолго, вселяя в сердца надежду, что наваждение сгинуло окончательно, — но всякий раз объявлялось вновь.

Вреда оно не причинило никакого — только неотступно тащилось за обозом. И в конце концов удивление и страх достигли таких пределов, что не ощущались вовсе, уступив место своеобразному тупому оцепенению. Поделать с этим ничего нельзя, а вреда оно не причиняло, как, впрочем, и пользы — и потому люди смирились…

— Вот именно вас я и решил собрать… — продолжал Мохов. — Вы, господа — военные офицеры, вы, господин ротмистр, по жандармерии служите. Николай Флегонтыч известен как человек недюжинного ума и сообразительности. Вы, господин профессор, человек большой учености. Может, вместе и додумаемся до чего?

— Парламент решили созвать, Ефим Егорыч? — с грустной иронией спросил ротмистр.

— Да ну, что вы, господин ротмистр… Посоветоваться надо. Может, что и сообразим…

— Благодарю за оказанную честь, но вряд ли смогу оказаться полезным, — пожал плечами фон Вейде. — Моя ученая специальность — история с археологией, а эти почтенные научные дисциплины здесь, чувствую, полностью бесполезны.

— Мало ли что, — сказал Мохов с нешуточной надеждой. — Вы как-никак профессор из самых из столиц, может, посоветуете что…

— Интересно, что же? — без раздражения ответил немец. — Здесь, надо полагать, был бы уместен биолог или зоолог. Вы ведь согласитесь, господа, что этот… это… что эта тварь своим поведением крайне напоминает живое существо… быть может, в некоторой степени и разумное…

— Есть такие подозрения, — согласился Мохов. — Какое-то оно… сознательное. И рожи корчит, и хохочет… Пресечь бы…

Он смотрел на жандарма, и тот грустно улыбнулся:

— Ефим Егорыч, решительно не представляю, как это вот пресечь и утихомирить. Возможностей к тому не вижу. Я ему могу, конечно, объявить об аресте, только, чует мое сердце, оно подчиниться и не подумает… и не представляю, как мне арест произвести…

— Может, попробовать из винтовки? — неуверенно предложил Позин. — Велеть казачкам дать залп… Или не поможет? Что-то я в нем не усматриваю плоти… Что оно такое может быть?

— Японец виноват, — сказал Самолетов. — У них этакую пакость держат вместо домашних животных. Вот он и прихватил с собой зверушку в Петербург. А она по дороге из коробушки вырвалась и поразмяться захотела. Написать авантюрный роман, чтобы его потом продавали по полтиннику за штуку, глядишь, и приработок…

— Шутите? — поморщился жандарм.

— Шучу, — кивнул Самолетов. — Чтобы окончательно духом не пасть от полной непонятности происходящего. Вы не о том, господа, совсем не о том… Вот как по-вашему, имеет ли оно отношение к исчезновению золота да жуткой кончине двух лошадей и одного человека? Что-то мне плохо верится в этакие совпадения. Тут уж, скорее, цепочка выстраивается. Связь некая. Не может же быть так, чтобы по отдельности случились сразу три диковинных события?

— Я бы предпочел, чтобы никакой связи не было, — сказал поручик. — Иначе… Мало ли что еще может случиться…

— А ему, может оказаться, плевать на ваши предпочтения, простите великодушно, — сказал Самолетов. — Мне тоже верить не хочется. Иначе… Сегодня Ермолай, а завтра любой из нас, очень возможно… Но и совпадение получается слишком уж невероятное. Так что…

— А может, это черт какой? — серьезно спросил Позин. — Вы не смейтесь, господа, не смейтесь, мало ли что на свете бывает.

— Да не смеется никто, — ответил Самолетов. — Что тут смеяться, если никто ничего не понимает… Вот только не слыхивал я отроду про подобных чертей. А вы, господа? Молчите…

— Трудно сказать… — в задумчивости произнес немец. — Однако нечистая сила, если верить классическим источникам, и в самом деле должна выглядеть иначе, вести себя по-другому…

— Ну, давайте батюшку позовем, — предложил Позин. — Пусть отслужит что-нибудь… этакое. Соответственно моменту.

— Говорил я с батюшкой, — вздохнул Мохов. — Батюшка его перекрестил — а ему хоть бы хны, летает и визжит… Я и сам пробовал, «Расточатся врази его» читал… Без пользы.

— Но не должно же такого существовать в животном мире, в природе! — воскликнул поручик. — В Сибири, уж во всяком случае. Да и где бы то ни было. В жизни не слышал о подобных феноменах, хотя иллюстрированный журнал «Вокруг света» выписываю регулярно…

— Не самый достоверный научный источник, но и в «Вестнике Академии наук» ни о чем подобном читать не доводилось, — сказал профессор фон Вейде. — Получается, что о подобных созданиях не знают ни наука, ни простонародные сказки. Под классическое определение нечистой силы это явление тоже как-то не подпадает. Тупик…

— А серебряной пулей попробовать? — предложил Позин. — Вроде бы от иной нечисти и помогает…

— А есть она у вас? — горько усмехнулся Самолетов.

— Серебряные ложечки найдутся, — ответил штабс-капитан деловито. — И рубли серебряные есть. Нарубить меленько, снарядить в патроны вместо пули… Штуцер я с собой везу. Повозиться придется, но дело подъемное.

— Может, и в самом деле, господа? — непонятным тоном сказал Самолетов. — Коли уж ничего более предпринять невозможно.

— А рассердится? — понизил голос Мохов.

— А если все равно погибать? — прищурился Самолетов. — Кто его ведает, что у него насчет нас на уме и какая фантазия ему в голову… или куда там придет.

— Вы как хотите, а парочку патронов я снаряжу, — сказал Позин. — На всякий на пожарный. И вот что… Может, нам ночью караулы выставить?

— А что они способны предпринять, караулы…

— Верно, Николай Флегонтыч, сболтнул, не подумавши… Не учен планы строить, на это штабные есть…

— Ну так что же, господа? — спросил Мохов едва ли не жалобно. — Больше и нет ни у кого дельных мыслей?

— Да какие тут могут быть дельные мысли, Егорыч? — пожал плечами Самолетов. — Серебряной пулей попробовать да попросить батюшку крестом и молитвой… А больше ничего и не придумать. Или все же осенило кого?

Все молчали. Мохов присмотрелся:

— Вроде сгинуло куда-то…

— Объявится, не тоскуй, — хмыкнул Самолетов. — Сколько раз пропадало, а потом опять объявлялось…

— Может, в Пронском отвяжется? — с надеждой спросил Мохов. — Многолюдное селение, церковь есть…

— Ну, если тебе так легче, думай, что отвяжется. Что до меня, я, простите великодушно, ни думать, ни гадать не намерен. Исключительно оттого, что не вижу от этого никакой пользы… — Самолетов помолчал. — А из револьвера я его все же попробую, мало ли… Пойдемте, господа? Военный совет наш ничего полезного придумать не в состоянии.

Поручик первым повернулся было к обозу, но Самолетов, удержав его за локоть, тихонько попросил:

— Задержитесь, Аркадий Петрович, разговор есть…

Мимо них быстрым шагом прошли Позин и ротмистр, шагавший словно бы в нешуточной задумчивости фон Вейде, что-то жалобно бормотавший себе под нос Мохов.

— Что такое? — спросил поручик, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. — Кажется, обговорили все… Точнее, сошлись на том, что никто ничего не понимает И не знает, что же предпринять…

— Супругу торопитесь ободрить, поддержать морально? — понятливо подхватил Самолетов. — Не спешите, право. Опасности никакой вроде бы не предвидится, а что до характера, Елизавета Дмитриевна никак не похожа на кисейных барышень, томных, бледных и улепетывающих с визгом от любой лягушки. Уж вы-то лучше меня должны знать. Папенька ее — купец оборотистый и человек твердый, вот вы-то как раз с ним общались мало, а я с ним сызмальства знаком, пример с него во многом брал. Не кисейную барышню Дмитрий Венедиктыч воспитал…

— Пожалуй, — сухо сказал поручик.

— Подождет Елизавета Дмитриевна еще пяток минут, никак не впадет в душевное отчаянье… Аркадий Петрович, у меня к вам будет предложение. Давайте, как бы это выразиться, вместе держаться. Этакой артелью, как господа мушкетеры из известного романа. Жизнь прямо-таки заставляет. Я тут думал, прикидывал, взвешивал… Если подумать, мы с вами — единственные, кто выжить хочет яростно. Одни мы с вами молодые и, фигурально изъясняясь, на взлете. Прочие на излет пошли, согласитесь. Им так цепляться за жизнь уже по возрасту и складу как-то даже и не личит… Профессор в преклонных годах, Позин вояка справный, да отгорел свое, ротмистр вяловат… Вот японец разве что вроде нас, грешных, но кто его там ведает, загадочную персону… Вы, как всякий поручик, наверняка мечтаете в генералы выбиться да вдобавок судьбой молодой жены-красавицы озабочены. Я семейством не обременен, но тоже мечтаю в свои генералы выйти… Одним словом, давайте артельно? Как единый кулак. Чует мое сердце, что так просто из нынешнего положения не выкарабкаться… Есть резон?

— Думаю, да, — сказал поручик серьезно. — А в чем вы нашу совместную деятельность видите?

— Кто же заранее предскажет… Факт, что дела еще будут. В первую очередь не на шутку меня беспокоят наши ямщики. Есть у меня там… свои глаза и уши, как же без этого? И не далее как час назад получил я подробные донесения. Продолжают храпоидолы кучковаться и шептаться. Кондрата запомнили? Он из тех, что в любой заварушке лезут в атаманы, сами помните, как он вожачком себя преподнести пробовал…

— Неприятный типус, — согласился поручик.

— Толпа — она и есть толпа. А вот когда у нее атаманы заводятся, нужно держать ухо востро. Кондрат, и при нем, прости Господи за сравнение, этаким статс-секретарем по делам печати — Филька Конопатый. Вы его тоже запомнить должны… Филька нагнетает ужасти, а Кондрат под этим соусом без мыла в предводители лезет… Опять зашептались, что не грех бы обрубить постромки, вскочить охлюпкой на лошадок и мчаться в Пронское. За любую соломинку схватиться готовы…

— О грузах беспокоитесь? — съехидничал поручик.

— Нет, — серьезно сказал Самолетов. — Грузы — забота десятая. Рассуждая спокойно, ничегошеньки с ними не сделается, даже если весь обоз будет брошен на дороге. Места безлюдные, воровать и расхищать некому. Привести потом потребное количество лошадей из Пронского — и айда дальше. Ни чай, ни тем более камень на морозе не испортятся, как и Фомичевы рябцы… Меня не груз беспокоит, а те формы, в которые бегство может вылиться. А формы могут возникнуть самые неприятные. У одного хватило ума поинтересоваться у Кондрата: а если, мол, господа за нами в погоню кинутся? Ухмыльнулся Кондрат в бороду очень хитро и ответствовал: так ведь и против этого можно чего придумать… И если прикинуть, что тут можно придумать, получается скверно…

— Полагаете, они способны…

— Эх, Аркадий Петрович… — протянул Самолетов с застывшим лицом, — многое людишки способны придумать от великого страха, когда страстно желают спасти свою драгоценную шкуру… Порой такие страсти заворачиваются… Вы с собой казенный револьвер прихватили?

— Конечно, — кивнул Савельев. — В кобуре, в мешке лежит…

— Вы уж его достаньте нынче же, не мешкая, и держите при себе… У Позина тоже имеется, и у Саипки, у жандарма я не спрашивал, но, скорее всего, в такой путь тоже не безоружным пустился. Вот еще что… Доверенные мои донесли, что ямщицкое вече обсуждало еще, не поискать ли в обозе колдунов… Средневековьем попахивает, согласен, ну так и явление этой… твари тоже имеет мало общего с материализмом, не правда ли? Не только в наших медвежьих краях, но в России до сих пор, случается, народец выискивает колдунов с ведьмами и бьет смертным боем. Да и в цивилизованных вроде бы Европах бывает всякое. В прошлом году английские пейзане, папа с сыном, старушку утопили, полагая ее ведьмою, серьезные газеты писали, да-с. И во Франции я наслушался свежих примеров… Короче говоря, две заботы они сейчас на себя взвалили: и устроить бегство, и поискать колдуна. Некоторые грешат на японца. Ну как же: самый диковинный среди нас человек, неизвестно, каким молится богам, так что выглядит крайне удобным кандидатом в подозреваемые. Другие говорят, что виноват профессор: копал-копал и черта выкопал, а потом этот черт у него из багажа сбежал, куролесить и душегубствовать принялся. Бугровщики, оба-двое, тоже там отираются, кажется, собираются примкнуть… Так что заранее нужно приготовиться… к неожиданностям. Чтобы врасплох не застигли, не дай бог. Ротмистр человек бывалый, да и служба у него располагает, перекинулись мы парой слов, и угрозу он не хуже меня видит. Позин тоже житейской сметкой не обделен. Он сейчас пошел к казачкам, попробует их, как бы это, уговорить Перейти пока что под его командование. На случай… неожиданностей. Трое старослужащих с винтовками — это в наших условиях сила. И наконец… Нам, возможно, имеет смысл ночные караулы организовать: вы, я, остальные, по очереди, часиков по нескольку. Так оно надежнее.

— Пожалуй… — согласился поручик. — А вдруг… отстанет?

Он смотрел в сторону обоза, который понемногу укутывали сумерки. Золотистого облака не было видно, но это еще ни о чем не говорило.

— А если не отстанет? — сказал Самолетов глухо. — Давайте уж худшее предполагать. Если отвяжется, отлично, а нет, будем к тому готовы.

— Казачков уговаривает… А что есаул?

— Вот на кого нет ни малейшей надежды, так это на есаула, — сказал Самолетов. — Сломался есаул, себя потерял совершенно. Сосет водку, просыпается, опять сосет… При другом раскладе он, скорее всего, этак не развалился бы, но такое его вышибло из характера сразу и окончательно… Пойдемте?

Забравшись в возок, поручик первым делом расшнуровал горловину дорожного мешка, извлек кобуру с револьвером и мешочек патронов. Лиза, сидевшая под фонарем, смотрела на него грустно и тревожно, но Савельев не заметил ни следов слез, ни полной растерянности. Ей, конечно, нелегко пришлось, но Самолетов и тут кругом прав: отнюдь не кисейную барышню воспитал его степенство Дмитрий Венедиктович, человек твердый, из простых крестьянских парнишек выкарабкавшийся в первую купеческую гильдию.

На импровизированном столе уже перестали куриться парком остывшие пельмени — и стоял полуштоф с чаркой.

— Выпей, — сказала Лиза понятливо. — Полегчает…

Поручик этим предложением воспользовался немедленно. Сказал, стараясь улыбаться:

— Вот такой курьез, Лизавета Дмитриевна… Ничего, авось выпутаемся…

Лиза смотрела на него все так же строго и серьезно. Оставить ее в совершеннейшем неведении о происходящем не было никакой возможности, она ведь прекрасно уже поняла, что в обозе происходит что-то непонятное, а там и увидела из окна кружившую над обозом золотистую тварь. Хорошо еще, поручик ей ни словечком не обмолвился о главном ужасе, о мертвом ямщике, представил дело так, будто все ограничилось двумя погибшими загадочным образом лошадьми…

Лиза передернулась:

— А если оно к нам ночью залезет?

— Обойдется, — сказал поручик веско. — До сих пор и поползновений не проявляло в возки лезть… Вот что, Лизанька, ты не пугайся, если проснешься вдруг, а меня не будет. Мы тут посовещались и решили, что ночью бы неплохо покараулить, мало ли что. Я поблизости буду, спи спокойно…

— Аркаша, мне и спать-то жутко… — промолвила она.

— Не бойся, не полезет…

— Я не о том. Сны эти поганые переносить не в состоянии…

— А что со снами? — спросил поручик серьезно.

Лиза тяжко вздохнула:

— Каждую ночь одно и то же. Снова я в той непонятной пещере, и этот, черный, страшный, до утра пристает со своими бесстыдствами… Разговоры ведет долгие, тягучие, не помню ни слова, но меня будто в бочке с патокой помаленьку топят… И говорит, и говорит… — она вскинула испуганные глаза: — Аркаша, я слабну! Я от этих бесконечных разговоров, от его нескончаемых приставаний словно бы себя теряю, сопротивляюсь все слабее, рук не могу поднять… Боюсь, что он в конце концов… — она замолчала и даже, показалось, тихонечко всхлипнула.

Собственное бессилие приводило поручика в ярость — но чем и как он мог этому наваждению помешать?!

— Попробуй молитву читать перед сном, что ли…

— Пробовала уже, — сказала Лиза грустно. — И «Отче наш», и «Расточатся врази его». Не помогает. Только глаза закрою, снова пещера и этот… Аркаша, это ведь не мои сны… Это постороннее наваждение. Никогда так не бывало, чтобы кошмар продолжался из ночи в ночь, один и тот же. Это оно, я чувствую… Действительно, черт какой-то…

— А чему нас в церкви учат? — сказал поручик столь же серьезно. — Что человеку верующему никакая нечисть повредить не в состоянии. Лизанька, ты, главное, духом не падай. Это все не взаправду, это наваждение, сама ты тут никак ни при чем…

— Я знаю. Только сил уже нет. Сейчас усну, и опять начнется — лапы на меня кладет, разговорами топит… Пыталась не спать, да не получается…

Кровь стучала ему в виски от бессильной ярости…

Глава VI Генеральная баталия

Под сводами пещеры кипело многолюдство. Хотя, наверное, и не годилось употреблять слово «люди» применительно к этим существам. Не менее дюжины корявых созданий кружили в разнузданной пляске — с человека ростом, остроухие, покрытые бурой клочковатой шерстью, разве что на лицах она была покороче, не столь буйная. Они водили хоровод, ухая и притопывая, под странную неприятную музыку, скрипучую, визгливую, булькающую, лившуюся неизвестно откуда.

В центре хоровода стояли две женщины. Второй оказалась попадья Дарья Петровна, нимало не напоминавшая знакомую поручику кроткую смиренницу с большей частью опущенными глазами. Совсем молодая, годами пятью старше Лизы, повыше и богаче телом, нагая, как и Лиза, она так же кружилась, плавно взмахивая полными руками, отвечая улыбочкой на каждое нахальство косматых, то и дело бесцеремонно хватавших и похлопывавших и ее, и Лизу.

Черный наблюдал за плясками, сидя в том самом высоком каменном кресле, откинувшись на спинку, положив руки на затейливые подлокотники. Впрочем, черным он уже и не был — все его могучее тело покрывали золотистые пятна, среди которых черное виднелось лишь тоненькими прожилками.

Как обычно, поручик не мог ни пошевелиться, ни сделать шаг вперед, стоял и смотрел, испытывая уже привычное отвращение ко всему на свете, в том числе и к себе за свое бессилие. Обозначилась еще одна тягостная подробность: морды косматых словно бы текли, как неторопливая вода, менялись, из-под заросшей курчавой щетиной хари того или другого вдруг явственно, четко проглядывало на несколько мгновений простоватое лицо штабс-капитана Позина, лицо Самолетова, брюзгливая физиономия Панкрашина, хмельная улыбка Четыркина, и даже отец Прокопий на миг проглядывал из-под мохнатой личины…

Разбившись на две кучки, косматые окружили женщин, нетерпеливо хватая, мешая друг другу, потянули вниз, и те послушно опустились на камень. Темные лапы на белых телах, полуприкрытые глаза, блудливые гримасы, первые стоны…

Золотой поднял руку, сделал какое-то движение ладонью, и поручик, ощутив некоторую свободу, зашагал к креслу нескладной походкой механической игрушки.

Остановившись шагах в двух, вновь впал в оцепенение. В который раз произносил про себя «Отче наш», но пользы не получалось ни малейшей, все так и оставалось: пещеры, гнусная возня, стоны и оханье…

— Какие они беспутные… — кривясь в улыбке, проговорил сидевший в кресле. — Тебе нравится? Вижу, что не нравится… И знаешь почему? Потому что ты тут один неправильный, червячок. Все остальные вполне довольны своей участью и своим предназначением. Надо же как-то это исправить, верно? Чтобы тебе не было скучно и одиноко?

— Ты кто? — нашел в себе силы открыть рот поручик.

— Я — сила. А ты — слабость. Ничего, мы это поправим. Тебе тоже нужно туда, — он небрежным жестом указал на скопища мохнатых тел, из-за которых едва проглядывали женские фигуры. — Когда станешь одним из них, сможешь резвиться столь же весело и беззаботно. Я добрый, очень добрый… Объяснить тебе, что…

Казалось, что тело невыносимо медленно, но все же освобождается из невидимых пут. Пальцы рук легонько шевельнулись, согнулась нога… Ощутив себя окончательно свободным, в приливе злой радости, поручик размахнулся и со всей силой впечатал кулак в ухмылявшуюся золотисто-черную рожу.

Он не почувствовал удара, ничуть, словно в воздух бил — но тело сотрясла короткая судорога, все вокруг потемнело, и он открыл глаза. Вокруг была явь. Блеклый утренний свет просачивался в оба небольших окошечка. Лежавшая рядом Лиза спала беспокойно, уткнувшись ему в плечо, дергалась всем телом, жалобно постанывала сквозь стиснутые зубы. Не походило, чтобы ей снилось что-то хорошее, — однако людей вроде бы не полагается будить посреди кошмарного сна, и поручик, осторожно выбравшись из-под тяжелых мехов, ежась от укусов морозца, как можно тише распахнул дверцу, потянул за собой за рукав шубу, нахлобучивая шапку на ходу.

Запахнулся, вздрагивая. Светало, на облучке похрапывал Кызлас, лошади стояли спокойно. Нигде не видно было твари. Поручик не успел достать портсигар — мимо возка, едва покосившись в его сторону, рысцой пробежал Позин, направлявшийся в хвост обоза. Его расстроенное лицо кое о чем говорило без слов — и поручик заспешил следом. Из своего возка вылез Самолетов и, не оглядываясь, двинулся туда же.

Они все вместе достигли места, где сгрудилась толпа. На сей раз не было ни криков, ни вообще разговоров, никакого движения — ямщики стояли неподвижно, глядя на один из возов. И поручик их удивительным образом понимал: он и сам, рассмотрев объект всеобщего внимания, не испытал, пожалуй что, прежнего страха: скорее уж тягостную, тупую безнадежность…

Левая пристяжная — ее высохшие останки — уткнулась мордой в снег. Коренник и вторая пристяжная, отодвинулись от нее как можно дальше, дрожа всем телом. А на облучке скорчилась жуткая фигура: из-под шапки той же отвратительной улыбкой щерится напрочь высохшее лицо…

Оглянувшись вбок, Самолетов оскалился, вырвал из-под дохи револьвер. К ним неспешно подплывало золотистое облако, двигаясь над снежной равниной, над высокими сугробами. Сейчас оно более всего походило на некий цветок — пучок причудливых вычурных лепестков на тонкой ножке, колыхавшейся в безветрии, как веревка.

Из толпы ямщиков послышался тусклый, безнадежный голос:

— Флегонтыч, не дури, а то оно такое что-нибудь, чего доброго… Все равно всем помирать…

Какое-то время Самолетов стоял в нерешительности, потом все же спрятал оружие. Поручику показалось, что на него произвело впечатление именно это угрюмое спокойствие, с каким ямщик говорил.

— Вот так, понимаете ли… — тихонечко протянул Позин. — Еще один, извольте любоваться…

Поручик вдруг со стыдом поймал себя на подловатой мысли: тварь до сих пор как-то не совалась в господскую часть обоза, ограничившись ямщицкими лошадьми и их возницами; если несчастья и дальше будут продолжаться в прежней пропорции, то вполне можно будет добраться невредимыми до Челябинска. Подленькая мысль, эгоистическая — но стоит ли в такой ситуации упрекать человека за мысли? За все его мысли?

— Господа! Господа! — раздался сзади изумленный голос.

Совсем рядом стоял Четыркин, трясущейся рукой указывая на золотистое подобие исполинского цветка. Выглядел он не лучшим образом: по лицу, несмотря на утренний кусачий морозец, едва ли не ручьем струится обильный пот, лицо одутловатое и какое-то рыхлое, губы прыгают. Поручик с несказанным удивлением подумал, что запойный петербуржец, очень похоже, оказался единственным в обозе, кто ведать не ведал о свалившихся на них ужасах. Получив отеческое внушение от священника, затворником поселился у себя в возке, тихонечко истребляя запасы спиртного и не интересуясь окружающим, — а теперь то ли запасы иссякли, то ли организм запросил глоток свежего воздуха…

Улыбнуться бы при виде столь примечательной рожи, да кошки на душе скребут…

— Господа! — сипло выговорил Четыркин. — Будьте великодушны, поясните мне, одному мне мерещится или…

— Успокойтесь, Родион Филиппович, — отрешенно сказал Самолетов. — Это у вас не от водки, мы все это чудо лицезреем…

Золотистый цветок вдруг задергался, заколыхался — при совершенном отсутствии ветра. Выгибался, распускал лепестки, выделывал замысловатые пируэты… Все смотрели на него, затаив дыхание. Каким бы диким это не казалось, походило на то, что неведомая тварь танцует — так уж это выглядело, так уж она выделывалась. Более всего это походило не на какой-то благородный танец, а на пьяную пляску выпившего чиновничка, который, подхватив себя за фалды, шутовски кланяется зрителям, втихомолку над ними издеваясь.

Четыркин, однако, сделал пару шагов вперед, как завороженный, улыбаясь широко и блаженно после того, как понял, что помрачения ума от спиртного у него все же не наступило:

— О, шарман… Как в Париже…

Самолетов, ухватив его за ворот распахнутой шубы, бесцеремонно оттащил назад, мрачно бросил:

— Куда… Кусается…

— Нет, действительно?

— А вон и батюшка грядет… — протянул Самолетов.

Действительно, к ним целеустремленно шагал отец Прокопий, в меховой шапке, но без шубы, с сиявшим на груди наперсным крестом немаленьких, под стать хозяину, размеров. Отставая на несколько шагов, следом опасливо двигалась попадья. Обернувшись к ней, священник непререкаемо прикрикнул:

— Петровна, ступай отсюда! Не твоего ума дело…

Она остановилась, глядя испуганно, смирная, ничуть не похожая на ту, прости Господи, вакханку, какой предстала поручику в кошмаре. Четыркин медлить не стал: покосившись на батюшку, отступил бочком-бочком, юркнул меж возами и исчез с глаз.

— Расступись, православные, — деловито приказал священник. — Толку от вас все равно никакого, тут по духовной части. Черт, говорите? Богомерзкое рыло, ага…

Толпа послушно раздалась. Остановившись у самой кромки сугробов, отец Прокопий, серьезный и сосредоточенный, взялся за крест и поднял его на уровень глаз, направляя на плясавшее облачко, остававшееся в той же форме диковинного цветка. Набрал побольше воздуха в грудь и пробасил:

— Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящий Его. Яко исчезает дым да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси…

По обеим сторонам цветка словно взметнулись два длинных крыла — и снежные сугробы взвились, но не легкими облачками, а словно бы плотным щупальцем, в которое моментально слиплось столько снега, что хватило бы наполнить с горой немаленький воз. Щупальце это, кончавшееся массивным комом, метнулось вперед и ударило священника в лицо, да так, что могучий отец Прокопий полетел вверх тормашками, рухнул в утоптанную колею и остался лежать, раскинув руки. Оплетя его, снежное щупальце рывком подняло с земли, крутануло пару раз в воздухе, так, что шапка моментально слетела, отбросило на пару аршин. И, отдернувшись назад, съежилось, рассыпаясь, вновь становясь безобидным сугробом.

Все стояли, замерев, боясь дыхнуть. Облако мелко затряслось, словно бы хихикая, и явственно послышался издевательский хохоток, издаваемый чем-то живым, разумным, злонамеренным.

Раздался пронзительный вопль:

— Каматари-до! Хассе! Хассе! Ямакуна-но-ма!!!

К ним, забыв о прежнем достоинстве, несся молодой японец — без шубы, без шапки, простоволосый, в одном мундире, с лицом, искаженным лютой яростью, пожалуй что, превосходившей европейскую по накалу страсти. У поручика в голове пронеслась шальная мысль: «Если они так в бой — хорошие солдаты…»

В руке японец держал короткую винтовку Генри, начищенную, содержавшуюся в идеальном порядке. Следом, точно так же забыв о прежнем достоинстве, мчался переводчик, опять-таки без шубы и шапки, что-то жалобно восклицая на непонятном языке, обеими руками держа перед собой странного вида саблю, в черных, чуть изогнутых ножнах, с длинной рукоятью, сверкавшей бирюзой и какими-то желтыми гранеными камешками.

Тварь неизвестно когда успела перелиться в человекоподобную фигуру, ростом не менее чем на аршин превосходившую самого рослого человека. Даже ступни ног наличествовали — но подобие человека не стояло в снегу, а висело над ним, едва касаясь пятками.

Поручик отпрыгнул — иначе японец непременно сшиб бы его и опрокинул. Остановившись едва ли не вплотную, молодой дипломат остервенело заорал:

— Каматари-до, бака! Готен вакасай, готен!

И, приложившись, выпалил едва ли не в упор, с невероятной быстротой передернул лязгнувшую скобу, еще один выстрел, еще…

Золотистая фигура с тремя дырами в груди — сквозь них явственно просвечивало голубое небо — дернулась, схватилась правой рукой за то место, где у человека располагается сердце… и, подламываясь в коленках, запрокидывая голову, начала оседать в снег, и в самом деле крайне сейчас напоминая насмерть пораженного сразу тремя пулями человека. Японец еще раз передернул скобу, но тут же опустил ружье — очевидно, у него имелись лишь три патрона, о чем он в горячке запамятовал…

Настала мертвая тишина, и кто-то форменным образом простонал глухо:

— Господи, неужто ж положил?

Золотистая фигура на миг замерла — и вдруг забилась в конвульсиях, испуская горестные вопли, она выгибалась, билась, душераздирающе охая, страдальчески вскрикивая, и это что-то очень уж затянулось, неправильно как-то…

И вдруг, меняя форму, взмыла над сугробами, более всего напоминая сейчас раздувшую шею среднеазиатскую кобру. Вновь над снежной равниной разнесся издевательский хохот: ах, вот что это было, притворство, насмешка…

Бросив ружье, молодой японец обеими руками выхватил из ножен (переводчик так и остался стоять, держа их перед собой с самым очумелым видом) свою то ли саблю, то ли меч, прыгнул вперед, провалившись в снег по колени, с душераздирающим криком, молниеносно нанес удар…

И что-то изменилось!

Золотая змея быстрым, но каким-то испуганным движением припала к сугробам, причудливо изменив форму так, чтобы в мгновение ока увернуться от сверкающего лезвия. Японец прыгнул вперед, неуклюже, решительно, сверкающий клинок в его руках превратился в сплошной круг, последовало еще несколько ударов — и всякий раз чудище с невероятной быстротой уклонялось, принимая вовсе уж чудной вид, словно раздергиваясь, расступаясь перед полосующим воздух клинком. Вытянувшись в длинную тонкую полосу, оно нырнуло в снег, скрывшись с глаз, — и снег вскипел стремительно удалявшейся бороздой, в несколько мгновений унесшись едва ли не за горизонт…

Японец медленно, высоко задирая ноги, выбрался из глубокого снега. Повесив голову, медленно убрал меч в ножны, забрав их у переводчика. Уткнул ножны в снег, положив обе ладони на вершину рукояти. Он отнюдь не выглядел победителем, наоборот, казался удрученным. Все смотрели на него с почтительным любопытством. Послышался взволнованный голос:

— Нет, не прикончил, живехонькое сбежало…

— Догони, добей… — бросил Самолетов. — Еруслан-воин…

— Батюшку убило! Значит, нам и вовсе пропадать…

— Охолонись, — раздался бас священника. — Не какому-то мелкому бесу меня убить до смерти…

Отец Прокопий подходил к ним, простоволосый, весь облепленный снегом. Горсть снега он прижимал к носу, и из-под руки текла в бороду узенькая полоска крови, батюшка пошатывался, чуточку очумело мотал головой, голос звучал глуховато и невнятно, но на смертельно уязвленного он все же не походил. Разве что духовно — вид у него был грустный и подавленный.

— Не из простых сволочей сволочь, прости Господи… — прогудел он, отшвыривая пригоршню окровавленного снега и черпая ладонью чистого. — Ни креста, ни молитвы не боится, храпоидол… — Он подошел к японцу и долго, с любопытством его рассматривал. Потом спросил: — Ты что же, чадо заморское, имеешь в таких делах опыт? Хватко ты как-то взялся…

— Канэтада-сан говорит: его почтенный дедушка вместо придворного или военного пути избрал монашество. Канэтада-сан говорит: его дедушка за свою долгую жизнь не раз схватывался с демонами и большей частью изгонял их из нашего мира. К великому сожалению, сам Канэтада-сан оказался недостоин последовать по стопам своего почтенного дедушки, должно быть, не обладая достаточной силой духа и святым предопределением. Понять, что имеет дело с демоном, он еще в состоянии, однако не в силах победить его духовно. Правда, Канэтада-сан уверен, что нагрянувший демон принадлежит не к тонкому, а к грубому миру, и недавняя схватка это показала…

— Ну-ка, ну-ка…

— Канэтада-сан говорит: как учил его почтенный дедушка, демоны обычно делятся на принадлежащих к тонкому и грубому миру. Те, что принадлежат к тонкому миру, более… — переводчик впервые за все время запнулся и какое-то время подыскивал слова, — более эфемерны и субтильны, и вот против них большую силу имеют молитвы, изгоняющие подобные создания когда насовсем, когда на время. Что касается демонов грубого мира, они гораздо более… плотские, и против них наибольший успех имеют не молитвы самых святых служителей Божьих, а некие столь же плотские действия и предметы. Вот только никак нельзя угадать заранее, какие именно средства напугают того или иного демона. Канэтада-сан говорит: он слышал от знающих людей, что в России, как и в Японии, тоже порой объявляются демоны, и потому он на всякий случай прихватил с собой особым образом снаряженные патроны. Оказалось, что на этого демона они не подействовали. Канэтада-сан все же готов поклясться своей честью и родовым гербом, что демон принадлежит к грубому миру…

Священник проворчал:

— Не сказать, чтобы это было в полном согласии с христианским богословием, ну да что ж тут поделаешь…

— Канэтада-сан говорит: некоторые демоны боятся острой стали. У него создалось впечатление, что этот демон ее тоже опасается.

— Уж это точно, — кивнул Самолетов. — Видно было, как эта мерзость от клинка уворачивается, будто черт от ладана… Уж тут-то, сдается мне, оно не притворялось…

— Ну так что же? — негромко сказал Позин. — Нужно, господа офицеры, доставать сабли из багажа. Если вернется, можно клинком отгонять. Дежурство бы наладить…

— Канэтада-сан говорит: господа русские офицеры могут на него всецело полагаться, поскольку честь самурая обязывает его бороться до полного изничтожения демона.

— Насчет полного изничтожения, я бы обольщаться не стал, — задумчиво сказал Самолетов. — Проворное, как белка на ветках, все видели. Не подпустит оно так, чтобы можно было укокошить насмерть. Ну, так хоть отгоним… О! Ефим Егорыч глотку дерет, явно к отправлению… Уберите на обочину это…

Вперед вышел Кондрат — и, глядя на него, поручик про себя сделал вывод, что этот добрый молодец еще послужит источником хлопот. Самозваный ямщицкий вождь на сей раз не орал во всю глотку и к бунту не призывал, но, сразу видно, что детинушка себе на уме и явно примеряет какую-то роль в происходящем. Глаз да глаз за такими…

— Конскую падаль-то уберем, — сказал ямщик. — Особенно когда ясно, что нет никакой заразы, одни только чертовы проделки… А Мокея что, тоже кинем в снег, как падаль, да потрусим себе дальше, как ни в чем не бывало?

— Попросим батюшку — отпоет, — быстро сказал Самолетов. — Вне всяких сомнений.

— Конечно, — сказал священник, наконец остановивший кровь. — Это уж как полагается…

— Доволен, Кондрат? — бросил Самолетов.

— Премного благодарны, Николай Флегонтыч, — преувеличенно низко поклонился ямщик. — Только хоть и отпетого, а бросим, как собаку в снегу…

— А чем прикажешь могилу копать, когда в обозе ни кайла, ни лопаты? Да и земля — как камень. Кострами двое суток отогревать?

— Оно конечно… — проворчал Кондрат. — А все равно, не по-человечески…

— Кондратушко, родной, — сказал Самолетов с превеликим терпением, но нехорошо улыбаясь, — объясни ты мне, какого рожна тебе нужно, собственно-то говоря? И зудишь, и зудишь… Дела не предлагаешь и толковых советов не даешь, но вот над ухом жужжишь, как комар…

— Я за справедливость, — буркнул Кондрат.

— А я разве против? — напористо сказал Самолетов. — Ну, давай все по справедливости, по-человечески, по-христиански… Разведем костры, сутки-двое будем землю оттаивать, потом могилку незнамо сколько будем рыть складными ножиками, офицерскими саблями и, надо полагать, голыми руками… А эта тварь будет вокруг крутиться, и неизвестно чем кончится… Этого ты хочешь — чтобы мы тут торчали дней несколько, а оно вокруг порхало? Или заговоренный?

Кажется, он угодил в точку: на многих лицах появилось недовольство, послышались голоса:

— Ты, Кондрат, не подумавши… Еще не хватало…

— Отпоют же… Такая уж Мокею несчастливая планида выпала, что тут поделать…

— Нечего тут торчать! Берись, мужики!

— Большого ума ты человек, Николай Флегонтыч, аж завидки берут… — усмехнулся Кондрат, неприятно улыбаясь. — Куда уж нам, дурным, против тебя… Ладно, ладно! Тащите уж…

Ямщики направились к страхолюдным лошадиным останкам. Отец Прокопий шагал следом и распоряжался:

— Да не с лошадью рядом его кладите, а поодаль. Вы что же, хотите, чтобы я ненароком и бессловесное животное по всем правилам отпел? Прошка, чадо, обернись-ка со всех ног к моему возку и скажи матушке, что я велел кадило с ладаном передать, она знает, где… Да скажи там Мохову, чтобы подождал и глотку не драл, мы и так сгоряча одного человечка без отпевания на дороге бросили…

Оставшись в одиночестве, поручик решился. Подошел к священнику и тихонько сказал:

— Отец Прокопий, извините уж, что касаюсь столь деликатных предметов, но не из пустого любопытства…

Не снятся ли по ночам Дарье Петровне некие неприятные сны? И не повторяются ли из ночи в ночь?

— Так-так-так… — сказал священник, столь же тихо. — Уж не хочешь ли ты сказать, сокол, что и Лизавета Дмитриевна мучается кошмарами?

— Вот именно, — сказал поручик, так и не поняв, то ли облегчение почувствовал, то ли лишнюю тяжесть. — Подземелье, правда? Некий подземный зал, где крайне неприятные существа склоняют женщин… ладно уж, своими именами вещи назовем… к самому разнузданному блуду? Так и обстоит?

Священник тяжко вздохнул. Судя по его лицу, поручик все угадал совершенно правильно.

— Экая напасть, чтоб его… — досадливо поморщился отец Прокопий. — Мается Дарья Петровна, что ни делай… Ни крестом, ни молитвой не отгонишь…

— Что же, нет никакого средства?

— Да вот получается, что и нет, — вздохнул священник. — Коли уж обычные не годятся. Святые, может быть, и превозмогли бы эту напасть, прогнали эту тварь со строгим наказом запереться в преисподней и носа не показывать… Да мы ж с вами, Аркадий Петрович, до святых и отдаленно не дотягиваем… Успокаивайте супругу, объясняйте ей, что она тут ни при чем, что это черт балует…

— Пытаюсь… — сказал поручик, неловко поклонился и пошел прочь. За спиной у него угрюмо перекликались ямщики, волочившие конский труп на обочину тракта.

Над головой сиял лазурью небосклон, и золотистого облачка нигде не было видно.

Забравшись в возок, он сразу увидел, что невзгоды продолжаются: Лиза, забившись в уголок, громко всхлипывала. Судя по всему, она плакала давно: глаза распухли от слез, нос покраснел. Наигранно бодрым голосом поручик объявил, присаживаясь рядом:

— Ну вот, кажется, кончились наши беды… Рассказать?

— Ничего не кончилось, — сказала Лиза, глядя в одну точку и словно бы пропустив его слова мимо ушей.

— Вздор! Там случилось такое…

— Он меня одолел, — промолвила Лиза.

— Что?

— Он меня одолел все-таки, — повторила она отрешенным, равнодушным ко всему голосом. — Совершенно утопил в болтовне, не стало сил сопротивляться, и произошло… Какие гнусности он со мной проделывал, я и рассказать не могу… Насмехался, говорил грязнейшие слова, неторопливо делал все, казалось, конца этому не будет… А эти, лохматые стояли вокруг и хохотали, и все время казалось, что лица у них ваши… Я себя чувствую в грязи по самую макушку…

Задыхаясь от бессильной злости, поручик пытался подыскать необходимые слова, и у него никак не получалось. Возок дернулся, сдвинулся с места, послышалось хлопанье вожжей по лошадиным спинам.

— Успокойся, — сказал поручик, устраиваясь рядом с женой и крепко ее обнимая. — Говорил я только что с отцом Прокопием… Матушку то же наваждение преследует, явно… Ты ни в чем не виновата, пойми наконец. Это не твои внутренние помыслы, как иногда в снах бывает, это он на тебя наваждение наводит… Показывает тебе всякие дурацкие картины… На то он и черт, чтобы смущать людей… Это пройдет, рано или поздно мы от него избавимся, если не избавились уже…

Лиза никак не могла успокоиться, замерла в его объятиях, напряженная. Продолжала вовсе уж убитым голосом:

— Он сказал, что придет за мной наяву. И наяву проделает то же самое. И никто не сможет ему помешать, я навсегда буду его потаскухой…

— Господи ты более мой! — сказал поручик, стараясь говорить убедительно и насмешливо. — Лизанька, ну когда это черт мог нагрянуть к людям средь бела дня да еще с ними такое проделывать? В девятнадцатом веке живем. Скоро поедем по железной дороге, в Санкт-Петербург…

— Он нас и там не оставит.

— Вздор, вздор! Ну какая нечисть в Санкт-Петербурге, посреди современной цивилизации? Ничего он не в состоянии сделать наяву, только умы прельщает, как наши прадеды говаривали, пугает, насылает наваждение… И наконец… Если сон рассказать, он и не сбудется…

— А если он придет?

— Не придет, — решительно сказал поручик. — Ты не знаешь… Мы все только что видели. Оказалось, он боится стали. Вот именно, так и обстояло. Японец кинулся ка него с саблей, принялся полосовать — и он, никаких сомнений, острой стали испугался, бежал самым натуральным образом, нырнул в снег, за горизонт унесся. Он боится стали, теперь никаких сомнений. Если все же вернется, будем знать, чем его отгонять.

Он достал из угла саблю, вытянул ее из ножен и, обнаженную, примостил возле дверцы, надежно вставив меж двух дорожных мешков. Сказал убедительно:

— Видишь? Если что, тычь в него острием, и он, я тебя уверяю, проворней зайца припустит…

Глава VII Тот, кто будит спящих

Высоко над бескрайней снежной равниной стояла полная луна, и тени от возков и лошадей, от самого поручика ложились такие четкие, словно вырезаны из черного картона. Никак не проходило жутковатое ощущение: будто ничего и не существует на этом свете, кроме бесконечных снегов и остановившегося посреди них обоза, и поручик, неспешно возвращаясь по хрусткому снегу к головному возку, заставлял себя вспоминать о самых разных достижениях цивилизации: пароход, железная дорога, телеграф, электрическая машина… Вызывал из памяти то чертеж винтовки в разрезе, то таблицу умножения, то виды петербургских проспектов, громаду Исаакия, гранитные набережные. Если вдуматься, он сейчас словно бы заклинания творил: пытался противопоставить непонятной чертовщине все достижения девятнадцатого века, среди которых как бы и неуместно было существование невесть откуда приблудившегося к ним беса. Которому никак не полагалось быть сейчас — ну, может, в древние времена, когда в глуши еще возвышались языческие кумиры, когда люди не знали ни пара, ни пороха, ни электричества, когда проносились всадники в кольчугах и алых плащах, и звенели, скрещиваясь, мечи… Сохранившаяся до нашего времени нечисть вроде лешего или овинника хоронится по углам, боится дневного света и уж никак не способна столь нагло и бесцеремонно досаждать цивилизованным современным людям…

Быть может, это и не нечисть вовсе? — размышлял поручик, глядя на изрытый щербинами молочно-бледный круг луны. Может, это некто иной, как обладающий разумом лунный житель, разумный селенит, о которых иногда пишут ученые? Сверзившийся из мест своего обитания то ли по случайности, то ли в результате тамошнего научного опыта? Но откуда тогда это дурацкое поведение: красть золото, насылать на людей блудливые сны? Рассуждая логически, селенит и выглядеть должен совершенно иначе, и думать по-своему, о своем, не имеющем никакого отношения к нашей жизни? Ну разве может лунное существо в виде непонятного облака пылать похотью к женщинам или страстью к золоту? Как-то оно не сочетается… Нельзя же допустить, что на Луне как раз и обитают черти, временами приходящие повеселиться на свой гнусный манер?

Он опустил руку на кобуру с револьвером, еще раз возвращая себя к достижениям механической цивилизации.

Согласно военным уставам, недопустимо пребывать вне строя с кобурой на поясе — ну да военные власти далеко, не узнают, да и вызвано вопиющее нарушение устава насущной потребностью…

Саблю он оставил Лизе — ради пущего успокоения. Повесил на пояс ножны с роскошным германским охотничьим кинжалом длиной чуть ли не в аршин, каким можно было проткнуть до сердца и матерого кабана, и медведя. В конце концов, это тоже была острая закаленная сталь, пусть и произведенная инославным народом. Российские военные сабли тоже делают без креста и молитвы, японец Канэтада-сан молится вовсе уж неизвестным богам, а меж тем от его сабли нечисть улепетывала как ошпаренная — значит, все дело не в молитвах, а именно что в стали…

Какая-то тихая возня слышалась совсем неподалеку, потянуло едкой гарью. Ускорив шаг, поручик приблизился к собственному возку. Сначала ему показалось, что видит непонятное ползущее существо, и рука легла на роговую рукоять кинжала — но тут же он рассмотрел, что рядом с возком сидит на корточках человек в мохнатой дохе, раскачивается взад-вперед, что-то бормочет, а перед ним горит маленький огонек, и это оттуда тянется едкий дымок, пахнущий то ли жженой шерстью, то ли горящей сухой травой…

— Кызлас! — окликнул он тихонько. Татарин охнул от неожиданности, едва не плюхнулся носом в снег, но оглянулся и облегченно вздохнул.

Протянул руку, посыпал чем-то на маленькое пламя, оно пригасло, потом разгорелось, взвился дымок.

— Ты что тут шаманишь? — спросил поручик.

— Хуже не будет, а лучше может и получится, — ответил Кызлас без тени смущения. — У батьки все равно не получилось, значит, вашего креста он не боится…

Поручик присмотрелся. В снегу стояла оловянная тарелка, и в ней горели щепки-сучки, пересыпанные медленно тлеющими кучками чего-то непонятного.

— А этого, ты думаешь, испугается? — кивнул он на крохотный костерок.

— Да не знаю я… — татарин наклонился, посыпал еще из небольшого мешочка. — Хуже все равно не будет. Это всегда жгли против злых духов, когда оставались в одиночку в степи. Кто его знает… Добрым духом оно оказаться никак не может, только злым, из нижнего мира…

— Да уж… — с чувством сказал поручик. — Что-то не заметил я в нем ни капли доброты — одни пакости, вплоть до откровенного душегубства… Что же это за дрянь такая?

— Может, это Олтун Падерех…

— Кто-о?

— Олтун Падерех, — сказал татарин, ежась. — Золотой Демон. Про него есть старые сказки… Он пожирает железо и кровь, от этого крепнет, набирается сил, растет… Вроде бы он еще и ворует женщин… Или они сами к нему уходят…

— Ваш? — спросил поручик.

— Нет, не наш… Ты знаешь, Аркадий Петрович, бывают рассказы и бывают сказки. Есть духи из Нижнего Мира, которые в наш поднимаются до сих пор. Они не выдумка, они самые настоящие, вмешиваются в человеческую жизнь, шаманы с ними то борются, то советуются. Это рассказы. Других духов никто никогда не видел, даже шаманы. Это сказки. Олтун Падерех у нас никогда не появлялся, иначе про него рассказывали бы совсем по-другому. Про него говорится всегда: ходил вроде бы в незапамятные времена, когда в этих степях не было и прадедов наших прадедов, Олтун Падерех, Золотой Демон… Глотал золото, пил кровь, воровал женщин… Кто здесь тогда жил в незапамятные времена, старики сами не знают. Кто-то жил — остались ведь писаницы, камни, курганы… Нижний Мир был всегда, а значит, у тех, кто был до нас, должны были ходить свои духи…

— А что еще рассказывают?

— Да больше ничего, пожалуй. Ничего я больше не слышал.

Поручик стоял в задумчивости. И в гимназии, и в военном училище он, конечно, изучал курс истории — но касался этот курс (как везде, в любом университете, надо полагать) народов исторических. А к ним не принадлежали обитатели этих мест, сменявшие друг друга неоднократно на протяжении тысячелетий. Есть, конечно, горсточка образованных людей, изучивших эти тонкости, взять хотя бы фон Вейде — но их именно что горсточка, и знания такие циркулируют среди узкого круга, не соприкасаясь со всеобщим образованием… Так что он понятия не имел, как именовались, выглядели, жили даже непосредственные предшественники шантарских татар, не говоря уж о более отдаленных временах. Да и сами шантарские татары такими знаниями не обременены, ни ученых у них, ни письменности, одни сказки…

— А как с твоим золотым демоном, скажем, бороться?

— Да откуда я знаю! — пожал плечами Кызлас. — Я же тебе толкую: есть сказки про Золотого Демона, коротенькие и очень старые. Там ничего не говорится про то, как с ним бороться. Вряд ли и шаман знает. Я просто подумал: на всякий случай нужно поджечь боргоол. Его всегда жгут, когда досаждают духи из Нижнего Мира. Может, и Олтун Падерех побоится. Он ведь не отвязался совсем, он маячил…

Поручик досадливо поджал губы. В самом деле, как явствовало из разговора на вечерней стоянке, не походило, чтобы черт отвязался окончательно. Он, несомненно, следовал за обозом, разве что отныне стараясь не приближаться. Многие видели: то летящую в вышине золотистую птицу наподобие то ли ворона, то ли сокола, то скользившую над сугробами золотую ленту, то просто обширную кляксу золотого цвета в вечернем небе. Нечисть тащилась за обозом, как привязанная, хорошо хоть, держалась поодаль. Ночью его не видели ни Позин, сдавший дежурство жандарму, ни ротмистр, сдавший дежурство поручику…

Никак не хотелось верить, что преследующая их нечисть и есть Золотой Демон из стародавних времен, о котором смутно помнили шантарские татары, — очень уж сейчас не нравилась приписываемая ему склонность воровать женщин. Хотя, по холодному логическому размышлению, все вроде бы совпадало: и страсть к золоту, и неведомым образом высосанные люди с лошадьми — собственно, это вполне можно назвать питьем крови… И именно оттого, что совпадало, и не хотелось верить…

Кызлас старательно подсыпал в прогоревший крохотный костерчик щепок, когда они занялись, присел с мешочком. Завоняло, далеко потянуло паленой шерстью и какими-то сухими травами.

У поручика едва не вырвалось: «Ты получше постарайся, по всем вашим правилам!» — и он закашлялся в сердитом смущении. Главное, что его удручало, бесило, погружало в непреходящую злость — это постоянное переплетение двух несовместимых вещей: цивилизации и суеверия. С одной стороны, они обитали посреди прогрессивного девятнадцатого века. С другой, — увы, в столетие это, словно камень в оконное стекло, бесцеремонно влетело нечто насквозь мистическое, быть может, происходившее из вовсе уж древних времен, — и ничего невозможно с этим поделать…

Что-то вертелось у него в мыслях — зацепка, ниточка, след.

— А вот если подумать… — начал он.

И встрепенулся — неподалеку раздался протяжный злой вопль, ничуть вроде бы не сверхъестественный, а вслед послышались крики на непонятном, но, несомненно, человеческом языке. Что-то ему напоминали отдельные слова, вроде бы уже звучавшие…

Он побежал туда, придерживая бившие по ноге металлические ножны кинжала. Кто-то, судя по скрипу снега, поспешал туда же по другую сторону возков. Распахнулась дверца, едва не съездив поручика по физиономии, — он вовремя отпрыгнул и кинулся на крики. Выскочил Позин, прижимая рукой саблю, побежал туда же.

С первого взгляда стало ясно, что тут происходит. Братья-бугровщики успели освободить от упряжи обоих пристяжных — и сейчас в компании своего ямщика, возились у оглоблей коренника. Все трое определенно действовали в полном согласии. Рядом лежали в снегу два дорожных мешка. И тут же, прямо перед лошадиными мордами, стоял молодой японец — расставив ноги, зло бросая сквозь зубы непонятные слова, угрожающе пошевеливая обнаженным клинком. Лошади всхрапывали и пятились, а люди, хоть и косились пугливо на игравший отблесками лунного света меч, занятия своего не прекращали. Переводчика поблизости не усматривалось, так что объясниться с японцем не было никакой возможности — но все и так понятно…

— Так-так-так… — сказал появившийся с другой стороны Самолетов. — Работящие вы наши, Кузьма с Федотом, да третий, как бишь тебя там… Кто рано встает, тому Бог подает… Что ж это вы в такую рань с упряжкой мудрите? Лошадок выпрягаете, точно… Поклажа вон лежит… Вы, хитромудрые, уж не сбежать ли решили потихонечку? Не прощаясь по аглицкому обычаю? Нехорошо, братовья, огорчаете вы меня…

Японец что-то возбужденно твердил, указывая на братьев концом клинка.

— Потерпите чуточку, господин загадочный иностранец, — развел руками Самолетов. — Как же нам вас понять, если ваш толмач отсутствует… Эй, эй! Впрягай назад, кому говорю!

Кузьма — который был помоложе и щуплее — опустил руки, глядя неприязненно, зато Федот, постарше и кряжистей, очевидно, всегда игравший роль главного в этом предосудительном дуэте, подступил к Самолетову весьма решительно.

— Николай Флегонтович, не мешай, — сказал он без тени покорности или страха. — Отойди с дороги, будь ласков. Мы не каторжные, а ты не конвойный стрелок. Мы люди свободные, права свои знаем, не лопухи.

— Знаешь ты дуду на льду…

— Николай Флегонтович, ты не лайся. И не изображай из себя. Ты тут такой же проезжий, как и прочие. Власти по законам Российской империи не имеешь никакой, ни над нами, ни над кем еще. Мы люди свободные, имеем право ехать куда хотим и как хотим. Лошадки нами наняты по всем правилам, если что, претензию заявлять нам будет Ефим Егорыч, а уж никак не ты, сбоку припека. Филат, — он кивнул на прислушивавшегося ямщика, — с нами едет по собственной воле, тоже человек свободный собой распоряжаться, как ему угодно. Так что, вежливо тебя пока прошу, уйди с дороги и это заморское чудо в перьях с собой прихвати, а то ишь, железкой размахался, Аника-воин…

— Ух ты ж! — покачал головой Самолетов. — Ну ты и орел, Федот… Сущий древний римлянин, гордый и несгибаемый… Вынь да подай, значит, законные вольности, эгалите тебе, оглоеду, либерте и всякое там фратерните…

— Умный ты человек, Николай Флегонтович, вон, даже по-заграничному лаяться умеешь… Только с дороги уйди. Мы свои права знаем.

— А голосок-то у тебя, Федотушка, подрагивает…

— А что ж ты хочешь? — заорал Федот, уже не сдерживаясь. — Когда люди гибнут, что ни ночь? Прикажешь всем подыхать? Нет уж, накось-выкуси! Не имеешь права препятствовать, ты не…

Гэп! Кулак Самолетова врезался ему в скулу звучно и смачно. Нелепо взмахнув руками, Федот отлетел назад, повалился под ноги всхрапнувшей и отпрянувшей пристяжной.

— И в личность я тебе залезать никакого права не имею, — спокойно сказал Самолетов, встряхивая кистью. — Ты на меня, Федотушка, жалобу принеси мировому или уж прямо в правительствующий Сенат, если адрес знаешь. Воспрепятствовать не могу… А коли уж все едино отвечать, я тебя могу еще и ногами побить… Хочешь? Право, говоришь… — Он неторопливо вытянул из кармана дохи большой черный «смит-вессон» и покачал на ладони. — Вот тебе право, на все стволы заряженное… Уяснил, крот курганный? В Пронское тебя отпустить… чтобы ты там по живости ума всех переполошил? Нет уж, изволь задержаться…

Ушибленный ворочался на земле, мотая головой и стряхивая кровь, — удар был крепкий. Лошадь пятилась в оглоблях, перебирала ногами. К ним опрометью мчался японский переводчик в расстегнутом мундире.

— Не надо бы так, Николай Флегонтович, — предусмотрительно отступив на пару шагов, заворчал оставшийся на ногах братец. — Мы люди тертые, мир повидали, в Санкт-Петербурге знакомства имеем… Что ж сразу в зубы, как мужичонке какому…

Не обращая на него внимания, Самолетов обернулся к переводчику:

— Живее, милейший! Переводите, что говорит ваш начальник, я же вижу, что он чем-то не на шутку расстроен…

— Канэтада-сан говорит: от этих двух и от их повозки ужасно пахнет демоном. Сначала он не был уверен, поскольку не обладает высокими духовными качествами своего почтенного дедушки, но потом уверился…

— Так… — нехорошим голосом протянул Самолетов. — Слыхали, кроты? Объясниться извольте.

— Николай Флегонтыч, что ж ты веру даешь косоглазому нехристю… Он тебе наговорит…

— Николай Флегонтович! — воскликнул он, делая шаг вперед. — Мне вот тут пришло в голову… Помните, ямщики сплетничали, что это якобы профессор фон Вейде выкопал что-то нехорошее… Не знаю, как насчет профессора, а от этих можно ожидать… Они же лазают где ни попадя и суются куда попало…

— Хорошая мысль, Аркадий Петрович, — откликнулся купец, все еще поигрывавший револьвером. — А главное, очень похожая на правду… От них и в самом деле ждать можно… Были случаи в прежние времена. Рассказывали, помнится… Это еще что такое?

Поручик тоже услышал шум, приближавшийся из хвоста обоза. И вскоре сообразил, что это более всего напоминало конский топот. Выскочил на другую сторону. В лунном свете прекрасно рассмотрел, что прямо на него наметом несутся всадники, вытянувшиеся вереницей. Обозные лошадки показывали небывалую прыть, и неудивительно — слышно было, как лупят кнуты по крупам…

Он стоял в полной растерянности, положив руку на кобуру. Скачущие были совсем близко.

— С дор-роги! — страшным голосом завопил передний. — Растопчу, твою мать!

Они не собирались останавливаться, наоборот, понукали лошадей кнутами и жуткими воплями. Поручик отскочил в безопасный промежуток меж задком возка бугровщиков и лошадиными мордами. Вовремя, еще миг, и стоптали бы… Мимо него, брызгая снегом из-под копыт, пронеслись всадники, цеплявшиеся за гривы, неуклюже мотавшиеся вверх-вниз на спинах неоседланных лошадей, оравшие что-то неразборчивое, охаживавшие кнутами обозных Буцефалов. Поручик зачем-то машинально их считал: два, три… кажется, восемь, а может, девять…

В голове обоза послышался сердитый крик, и тут же ударил револьверный выстрел, второй, третий… Саип, подумал поручик, вновь выскакивая на обочину. Некому там больше воевать…

Еще выстрел. Видно, как у головного возка, изрыгая проклятия, мечется высокая фигура без шубы и шапки — точно, Саип… Не похоже, чтобы он кого-то зацепил, отсюда можно рассмотреть что залитый лунным светом тракт совершенно пуст — всадники скрылись вдали.

«До Пронского не более десяти верст, — подумал поручик. — Лошадей они в паническом страхе жалеть не будут, так что доберутся быстро. И один Бог ведает, что наговорят там со страху. Не будет обозу гостеприимной встречи, тут и гадать нечего…»

— Вот оно, — рявкнул Самолетов. — Началось… Расползаются, как тараканы от огня… Ну-ка вы, двое, живенько рассказывайте, что за беду нам на шею посадили! А может, кто из вас, сукиных детей, и есть черт?

— Канэтада-сан говорит: никто из них не есть черт, но от них очень крепко пахнет демоном…

— А нам что стегать подтаскивать, что стеганых оттаскивать, — оскалился Самолетов. — Ну, языки проглотили?

Ударенный Федот, цепляясь за оглоблю, наконец поднялся на ноги и держался в отдалении, осторожно трогая скулу. Кузьма, предусмотрительно попятившись, испуганным голосом протянул:

— Николай Флегонтыч, ты не прокурор… Законов мы не нарушали никаких, ни в малой букве…

— Законопослушные обыватели… — процедил Самолетов. — Душа умиляется… Ладно, голуби! Я тоже закон начну блюсти. Пальцем вас не трону, если будете запираться. Всего-то навсего попрошу японского путника погладить вас сабелькой. Сердце мне подсказывает, что он с превеликим удовольствием вас посечет в капусту: не любит он нечисти, уже ясно, и дедушка его, японский поп, нечисть изводил… А самое-то веселое, что он, как лицо дипломатическое, российским законам неподвластен совершенно.

— Канэтада-сан говорит: он без малейших душевных переживаний лишит голов этих недостойных людей, не имеющих права жить.

— Вот так, соколики, — усмехнулся Самолетов. — А можно и еще проще: пойти к ямщикам и рассказать, что это именно вы, обормоты, на нас черта напустили. Вмиг раздерут вас мужички на сто пятнадцать частей, что будет еще больнее отрубания головы. Как, кликнуть ямщиков?

— Не надо, Флегонтыч, — угрюмо отозвался Федот. — Убьют ведь… А мы что? Мы и знать не знали…

— Вот и исповедуйся, — прикрикнул Самолетов. — Все знают, что голова в деле — это как раз ты и есть, а Кузька ума невеликого, он на побегушках… Ну?

— Кто же знал, что получится такая пакость… — сказал Федот. — Мы в тех местах за два лета семь бугров раскопали, и никогда ничего не случалось…

— Где?

— Под Ханзыбеем, на правом берегу. Там их по степи раскидана чертова прорва. Татары не мешали — это ж не их могилки, а какого-то неизвестного народца, обитавшего, говорят, еще до Рождества Христова… Попробовал шуметь один из старост, да уладили…

— И что?

— Золота не взяли, вот те крест, — сказал Федот и для пущей убедительности размашисто перекрестился. — Не было там золота, разве что пара бляшечек, тонкие, как бумага, едва на золотник тянут. Мы там взяли полмешка всяких причиндалов — бронзовые, медные. Сломанных ножиков изрядно — эти, мы за долгую свою жизнь нахватались, покойникам клали в бугор непременно сломанные ножики… А кроме них, немало… говорю тебе, всякие причиндалы. Как оно зовется и для чего служило, кто ж тебе сейчас расскажет. Даже ученые господа в Петербурге в затылке чешут.

— Ага, — сказал Самолетов. — То-то вы в последнее время, что ни год, в Санкт-Петербург… Постоянный покупатель завелся?

— Догадливый ты человек, Флегонтыч… Есть такой. Дела ведет честно, не обманывает, дает настоящую цену. Оные господа делают непременно из древнего золота, а наш берет и бронзу с медью, и костяные финтифлюшки, и много чего еще… С отбором берет, не все подряд, по какой-то своей системе, платит хорошо и аккуратно, не покупатель, а удовольствие… Вот мы ему и повезли… И была там такая штучка — поболее ладони, лита из бронзы, формой и видом наподобие татарской фляжечки, даже вроде бы с пробкой, припаянной двумя полосочками. Только это не фляжка, никак не похоже, очень уж тяжелая, по весу видно, цельнолитая. И все равно, там было что-то вроде горлышка, и пробка к нему припаяна, полосочки в земле одряхлели, тоненькие, зелень их проела…

— Не тяни кота за хвост! — прикрикнул Самолетов.

— Ну… Дорога длинная, скучная, заняться нечем. Водку мы с Кузьмой не особенно и потребляем, а говорить не с кем — нас, убогих, отчего-то сторонятся и брезгуют… Ну… От скуки сидели с Кузьмой, перебирали копанки, думали и гадали, для чего они в старые времена могли быть предназначены. Чем только от скуки не начнешь баловать… И надо ж так случиться, чтобы Кузьма эту фляжечку уронил… С высока уронил, выпрямясь в возке, она и грохнулась на сундучок, в аккурат на железную оковку. Полосочки ветхие, разломились, только хрупнуло… — он оглянулся по сторонам, перекрестился, понизил голос: — И вот тут началось… Как бы светом брызнуло, только свет тот был черный. Не знаю, как и объяснить… Вроде и черный, но свет, по глазам ударило, кинуло в беспамятство, по возку расшвыряло, будто куколок. А когда очнулись, ровным счетом ничего и не происходило: все как всегда, только фляжечка валяется — она, точно, цельнолитая, только под пробочкой видно, как дырочка высверлена, узенькая, глубокая. Мы туда спичку совали, длины не хватило… Ну, а спустя короткое время и началось…

— Канэтада-сан говорит: по его убеждению, в данном сосуде в незапамятные времена был заключен демон, вырвавшийся на свободу после того, как эти презренные люди нечаянно сломали запор…

— Очень похоже, что так оно и обстояло, — сказал Самолетов. — На сказку похоже, ну да после всего, что с нами творилось, начинаешь и к сказкам серьезно относиться… — Он шумно втянул воздух сквозь зубы. — Значит, это вы его нам на шею повесили… Порешить бы вас обоих, не сходя с этого места…

— Флегонтыч! — плачущим голосом воскликнул Федот. — Мы же не по умыслу… Кто ж знал?

— Надо было знать, — отрезал Самолетов. — Коли уж выбрали себе это поганое ремесло. Старики говорят, бывали случаи…

— Мы ж все копаное святой водичкой… Как обычно. Не первый год стараемся, знаем предосторожности…

— И много вам помогла святая вода? Батюшка тоже выходил с крестом… Руки чешутся…

— Николай Флегонтович! — воскликнул поручик, глядя, как в руке купца медленно поднимается револьвер.

— Да ладно, ладно… — поморщился Самолетов, убирая «смит-вессон» в глубокий карман дохи. — Ваше счастье, скоты этакие, что нет у меня навыка убивать людей, а то бы…

— Канэтада-сан говорит: он готов принять на себя и кровь, и ответственность, поскольку эти недостойные люди из низменной страсти к деньгам стали невольной причиной гибели других.

Японец обеими руками поднял перед глазами сверкающий клинок. Бугровщики шарахнулись, Федот завопил:

— Николай Флегонтыч, убери нехристя! Порешит ведь!

— Надо бы… — проворчал Самолетов. — Переведи, голубчик: в России так все же не полагается… Слякоть, а живые души…

Выслушав перевод, японец с видимой неохотой убрал саблю в ножны. Судя по его лицу, будь его воля, он распорядился бы совершенно иначе, без доброты и чистоплюйства.

— Где эта ваша фляжка? — прикрикнул Самолетов.

— В снег выбросили, на обочину, тем же вечером. Когда началось. Что ее было держать, мало ли что…

— Ну, вот что, — сказал Самолетов. — Ваш мешок с находками…

Он замолчал, прислушался. В голове обоза послышались громкие, быстро приближавшиеся звуки, с каждым мгновением крепнущие. Конский топот… Заполошные крики… Вскоре мимо них той же вереницей пронеслись всадники — в обратном направлении, в конец обоза, испуская хриплые и неразборчивые крики ужаса. На сей раз никто из них лошадей не нахлестывал, но те неслись еще быстрее, чем под ударами жгучего кнута…

Следом показался бегущий, едва не проскочил мимо, но, увидев людей, остановился, кинулся к ним. Саип, взлохмаченный и на себя не похожий, кажется, вовсе не ощущавший мороза, в одном армяке.

— Господа хорошие, — сказал он, задыхаясь, — у вас ведь оружие найдется… Там… там…

Он тыкал рукой в ту сторону, откуда столь неожиданно примчались вернувшиеся беглецы… Справившись с удушьем, выдохнул:

— Разбудить бы казаков, у них винтовки… Там… там…

— Ну так буди, дурило, что стоишь? — прикрикнул Самолетов. — Пойдемте, посмотрим…

Возле головного возка стоял Мохов с охотничьим ружьем в руке — и ружье ходило ходуном. Поручик присмотрелся, не раздумывая, вырвал из кобуры револьвер и стоял, держа его дулом вверх, как на дуэли.

Впереди, примерно в сотне шагов, поперек тракта чернела словно бы темная масса, невысокая, человеку самое большее по пояс, перегородившая дорогу, будто натуральная стена. Понемногу удалось разглядеть, что она состояла из отдельных частей характерного облика, а зубчатый верх оказался скопищем острых ушей. Десятки желтых огоньков светили холодно, отраженным лунным светом.

Волосы на макушке так и зашевелились. Перед ними замерло скопище волков, сбившихся в огромную стаю, каких обычно вовсе и не бывает, не собираются волки такими ордами… Серые звери не трогались с места, стояли едва ли не четкой солдатской шеренгой, лапа к лапе, бок к боку, ни единого звука не долетало оттуда, только глаза холодно светились.

— Надо же, сколько их… — процедил Самолетов. — Не продохнуть от феноменов, пропади они пропадом…

Он сделал шаг вперед, вытянул руку с револьвером, положил ствол на ладонь левой, согнутую ковшиком, принялся хладнокровно целиться.

— Николай Флегонтыч, не надо! — умоляюще возопил Мохов. — Еще бросятся…

— Егорыч, все помрем когда-нибудь… — откликнулся купец, не шевелясь и не оборачиваясь.

Громыхнул револьвер, выбросив густую струю дыма. Послышался короткий жалобный визг, один зверь свалился, как подкошенный и замер без движения. Остальные самую чуточку подались назад — на полшага, не более — и вновь замерли живой стеной, зло посверкивая глазами, перегородив дорогу от кромки до кромки (крайние справа и слева даже стояли в сугробах).

— Точно, меж глаз, — сказал Самолетов удовлетворенно. — И никакой тебе нечисти, волки как волки, от пули дохнут очень даже свободно. Сколько ж их тут сгуртовалось, прямо-таки со всей губернии… Сами по себе они в такие толпы отроду не сбивались. Там сотня, а то и больше… Знаю я, кто нам пакостит, тут и гадать нечего…

— Если бросятся… — прохрипел Мохов, — не совладаем…

— Не умирай прежде смерти… — звенящим от напряжения голосом откликнулся Самолетов. — Я так рассуждаю, захоти он нас волками затравить, раньше бы додумался. Волков по всему тракту несчитано, долго ли их собрать, если умеючи…

…Профессор фон Вейде не спеша перебирал предметы, по одному вынимая их из мешка. Подносил под свет фонаря, вертел, приближал к глазам, едва не касаясь ястребиным носом. Поручик с Самолетовым терпеливо ждали.

Снаружи уже рассвело. Слышно было, как перекликаются ближайшие ямщики. Не зря говорится, что утро вечера мудренее, — ко всеобщей радости, оказалось, что на сей раз не пострадали ни один человек и ни одна лошадь, все здоровехоньки. По этому поводу царило нешуточное воодушевление — можно было предполагать, что загадочная тварь наконец отвязалась, отстала. Волки исчезли с рассветом, так и не сделав попыток наброситься, просто-напросто в один прекрасный миг вдруг стали пятиться, их стая таяла, как кучка снега под солнцем весенним, а там и не осталось ни одного. По предположению Самолетова, все это было устроено исключительно затем, чтобы воспрепятствовать горсточке беглецов покинуть обоз. Правда, если это предположение верное, это означало, что тварь по-прежнему не оставляет обоз вниманием, разве что держится в сторонке и не лезет на глаза…

— Что вам сказать, молодые люди… — немец сложил в мешок последние осмотренные вещи. — Предназначение некоторых никак нельзя угадать, но так случается сплошь и рядом… Но достаточно изделий, давно и хорошо известных современной исторической науке, а потому можно без труда определить их принадлежность. Мы имеем дело с археологическими древностями, принадлежащими так называемой бугарской культуре — именно под таким термином она выступает в обиходе.

— Исчерпывающе… — с легкой иронией протянул Самолетов.

Профессор тоже чуть заметно улыбнулся:

— Ах да, простите, я запамятовал, что ваши интересы лежат в другой области. Объясняя проще, племена, от которых сохранились эти вещи, обитали не позднее четвертого века после Рождества Христова. Так считает современная наука, и не вижу причин, по которым эта точка зрения может быть в ближайшее время опровергнута. Конечно, это нам ничего и не дает, собственно, но что ж поделать… Сосуды наподобие того, который вы описываете, до этих пор были известны в двух экземплярах — с ненарушенными «пробочками». Один, насколько мне известно, остается в Эрмитаже, второй отправлен Московскому Историческому обществу.

— Авось, там их ронять не будут… — проворчал Самолетов. — И что же, для чего они были предназначены?

— Вот этого никто не знает, Николай Флегонтович. Предназначение множества предметов мы сегодня не в состоянии определить. Поскольку имеем дело только с самими предметами. Письменности у этих племен не было, библиотек и даже отдельных рукописей от них не осталось, а если и попадаются выбитые на камне надписи, они, в отличие от египетских иероглифов, пока что не расшифрованы. Эта область науки еще ждет своего Шамполиона… Ну, а в отсутствие письменных источников мы можем лишь строить догадки, которые не обязательно окажутся правильными.

— Понятно, что ничегошеньки не понятно… — вздохнул Самолетов. — Значит, неизвестно точно, была ли у них привычка запечатывать всякую нечисть в подобные сосудики?

Профессор бледно улыбнулся:

— Николай Флегонтович… Запечатывание нечисти в сосудики, с научной точки зрения, — процесс совершенно невероятный и в наш материалистический век выглядящий…

— Бредом собачьим, простите за ненаучное определение, — кивнул Самолетов. — Вот только, Иван Людвигович… Вы, как все тут пребывающие, собственными глазами наблюдали сцены отнюдь не материалистические. Вовсе даже не материалистические, наоборот… Не станете же утверждать, что тут галлюцинации от водки или авантюрный обман посредством гипнотизма?

— Не стану, — спокойно сказал профессор. — События, знаете ли, хоть и противоречат материализму, однако ж происходят в реальности, что тягостно…

— Ну, и ежели допустить…

Профессор усмехнулся:

— Это, конечно, абсолютно ненаучно, это, конечно, вздор, мистика, суеверие… Но все же, если допустить… Гипотеза логически безупречна. Некий злой дух, в древние времена заключенный в некий предмет некими знатоками этого ремесла, полтора тысячелетия там пребывал и оказался на свободе, когда предмет по неосторожности сломали… — Он потер лоб, прямо-таки с обидой сказал: — Черт знает что такое… Не должно этого быть и тем не менее…

— Это что же получается? — произнес поручик, ни к кому, собственно, не обращаясь. — Выходит, этот древний черт, чтоб ему пусто было, просидевши под арестом полторы тысячи лет и оказавшись на свободе, может без всякого труда у нас освоиться? Хотя мы и другого рода-племени, и на другом языке говорим, и другому богу молимся?

— Получается, может, — сказал Самолетов. — Иван Людвигович, дорогой… А нет ли у вас других логических построений? По поводу происходящего? Крестом и молитвой, как выяснилось, его не одолеть, — чихал он на них…

— Я, простите великодушно, не специалист по демонологии, — сказал профессор задумчиво. — Тем более по демонологии древних народов, от которых не осталось никаких письменных свидетельств. Однако… Если рассуждать отвлеченно… — Он конфузливо улыбнулся: — Благо ученый мир об этом, я надеюсь, не узнает… В конце концов, мне тоже хочется добраться до цивилизованных мест живым и здоровым, а для этого, чует мое сердце, придется отрешиться от сугубого материализма… Знаете, что мне представляется? Если вспомнить все, что написано о нечистой силе самыми разными народами, можно сделать определенные выводы и усмотреть определенные закономерности, которым нечистая сила практически всегда подчиняется. Есть закономерности, есть… Всякий раз свои. Есть некие рамки, в которых вынуждены держаться и существа… э-э, наукой не признаваемые. И если эти закономерности понять, их, быть может, удалось бы и обернуть в свою пользу…

— Уж стали-то он точно боится, — сказал Самолетов. — Я ведь рассказывал. Шарахнулся, сволочь, в неподдельном страхе и с тех пор поодаль держится… И потерь, как выразился бы господин поручик, не было поутру… Иван Людвигович! А может, удастся усмотреть нечто этакое… Чем его можно отогнать окончательно и навсегда? Может, мы что-то такое проглядели, а вы, ежели примените к этому случаю логический научный подход… А?

Лицо у него горело яростной надеждой, начинавшей передаваться и Савельеву.

— Видели бы меня коллеги… — усмехнулся профессор. — Я попробую. Это безумие, если рассуждать с позиций нашего века, но обстоятельства таковы, что… Попробую расспросить всех подробно, вдруг да отыщется что-то такое, на что не обратили особого внимания, а меж тем… — Он снял очки в никелированной оправе и произнес с тоскливой беспомощностью: — Вы, возможно, и не поверите, молодые люди, но в моем возрасте за жизнь цепляются порой еще яростнее, чем в вашем. Проживши долго, как раз и начинаешь ценить жизнь особенно страстно… Так, может, с вас двоих и начнем? Подробнейшим образом? Вы против, Аркадий Петрович?

— Как вам сказать… — замялся поручик. — Обстоятельства таковы, что мне не только о себе придется рассказывать…

— Экая загвоздка! — хмыкнул Самолетов. — Давайте уж тогда с меня начнем, мне скрывать в компании и нечего. А уж потом вы с Иваном Людвиговичем с глазу на глаз…

…Поручик выбрался из профессорского возка, неуклюже держа мешок с изделиями давным-давно сгинувшего племени. Самолетов терпеливо его дожидался — а поодаль, переминаясь и искательно улыбаясь, маялись братья-бугровщики. Вся левая сторона физиономии старшенького заплыла сине-фиолетовым кровоподтеком, на который Самолетов поглядывал не без законной гордости.

Удивительное дело: выговорившись, выложив все, как на исповеди, поручик почувствовал себя лучше. Хотя профессор ничем его не утешил и уж тем более ничего не обещал…

— Господа хорошие… — жалобно протянул Кузьма. — Вещички-то наши, по всем законам Российской империи…

— Держи, скотина… — Самолетов забрал у поручика мешок, размахнулся и швырнул к ногам братьев.

Мешок грянулся оземь с грохотом и дребезгом, так что лица обоих, и здоровое, и увечное, исказились будто от боли. Кузьма не выдержал, возопил:

— Побьется же!

— Переживешь, — хмуро сказал Самолетов. — Спасибо скажи, паскуда, что живыми оставил. Но чтобы ноги вашей в Шантарской губернии больше не было, крысы помойные, иначе, честью клянусь, в тайге сгинете безвестно… — Он широко осклабился: — Это я на тот случай, если вы все же живыми из нашего путешествия выкарабкаетесь — а это, между прочим, еще бабушка надвое сказала. Сомневаюсь я что-то, чтобы эта тварь к вам испытывала особенное расположение и благодарность за то, что вы ее ненароком из заточения вызволили… Судя по сказкам, от этих благодарности не дождешься. Чтоб вам, ежели что, первыми и сдохнуть, падальщики чертовы, Кузя с Федотом…

— Типун тебе на язык, Флегонтыч! — уныло возмутился Кузьма.

— Пошли вон! — цыкнул Самолетов. — И чтоб глаза не мозолили… Брысь!

Мешая друг другу, толкаясь и суетясь, братья кинулись поднимать мешок, оказавшийся в конце концов в руках у зло посверкивавшего глазами Федота. Бросились к своему возку, полезли туда, пихаясь.

Подошел Позин, от которого самую чуточку попахивало свежепринятой водочкой. Доставая папиросу, сказал:

— А я, знаете ли, видел, господа… С четверть часа назад маячило нечто золотенькое во-он в той стороне, на отдалении шагов в двести… Приготовился, если что, саблей помахать по примеру японского гостя — ведь оказывает действие… Чем бы его насмерть…

— Да что уж тут гадать, — сумрачно отозвался Самолетов. — Вы, Андрей Никанорыч, зашли бы к нашему профессору побеседовать, прямо сейчас, пока обоз не тронулся. Иван Людвигович хочет составить подробную картину происшедшего и подойти к ней строго научно, логически… Может, ничего полезного из этого не выйдет, но вдруг да и усмотрит что-нибудь любопытное…

— Думаете? — Позин разделался с папиросой несколькими глубокими затяжками и швырнул ее в снег. — Пожалуй что… Наука, как говорится, умеет много гитик… Авось да небось…

Он решительно направился к профессорскому возку. Поручик остался стоять. Он испытывал противоречивые чувства: и к Лизе хотелось поспешить, чтобы ободрить, успокоить, вселить некоторую надежду, — и душа томилась оттого, что он, вероятнее всего, снова услышит о ночных кошмарах нечто такое, отчего будет долго заходиться в бессильной злости…

— Я вот голову ломаю, — сказал Самолетов. — Есть у него планы насчет Пронского или нет? Обратите внимание: ночное происшествие выглядит так, словно он, не стремясь причинить ущерб ни людям, ни скотине, попросту преградил им дорогу в село да этим и ограничился… Нехорошо так рассуждать, но…

Поручик увидел на его лице отражение собственных шкурных мыслей и торопливо отвел глаза. То, что двое думают одинаково, сплошь и рядом не означает еще, что они правы…

— Знаю я, с кем в Пронском посоветоваться, — сказал вдруг Самолетов. — Есть там один любопытный экземпляр человеческой породы, и, говорят, силен…

— Тамошний батюшка?

— Наоборот, — усмехнулся Самолетов. — Вовсе даже наоборот… До этого я его стороной обходил, стараюсь не лезть в такое, а вот теперь жизнь заставляет…

Глава VIII Гостеприимство

Придерживая рукой саблю, поручик, шел рядом с возком. Временами ему приходилось ускорять шаг: ни он, ни остальные ничего еще не чуяли, а вот лошади определенно почувствовали близость жилья, они то и дело прядали ушами, вытягивали шеи, ржали, без понукания пускаясь быстрее.

В сердце то вспыхивала надежда на непонятные ему самому, но радостные перемены, которые непременно случатся после Пронского, то усугублялась злая тоска. Когда он вернулся в возок, проснувшаяся Лиза просто-напросто не стала с ним разговаривать: сначала неискусно притворялась спящей, потом сидела, отвернувшись к стене, всхлипывая, с лицом печальным и безнадежным. Сразу стало ясно, что ночью снова что-то происходило абсолютно нерадостное, о чем, пожалуй, лучше и не знать, чтобы не пасть духом окончательно. Она его ни в чем не упрекала, но от этого не легче…

Скрипел снег под полозьями возков, светило солнышко, небосклон был безмятежно чист. Пришло время, когда и он стал ощущать запах дыма из труб, а там и расслышал приятнейшие звуки, свидетельствовавшие о близком жилье: беспорядочный лай собак, мычание коров, звяканье ведер, еще какие-то стуки и бряканье.

Потом раздались резкие, частые, гулкие удары. Он не сразу сообразил, что это такое, но быстро догадался: опять-таки привычный был звук, сопровождавший пожары или другие бедствия.

На церковной колокольне били в набат.

Впереди, справа, вставали над снежной равниной многочисленные дымки деревенских изб — бледно-серые, вертикально тянувшиеся к небу при полном безветрии. Показались крыши, заплоты обширных огородов, покрытых сейчас глубоким снегом. От тракта сворачивала направо широкая наезженная дорога, ведущая прямехонько в село.

Послышался резкий окрик ямщика головного возка, и поручик видел, как он привстал на облучке, натянул обеими руками вожжи, что было предельно странно, когда до желанной цели оставалась в прямом смысле пара шагов… Остановился второй возок, за ним и третий, и следующие, выскочил Мохов, рядом с лошадьми своей упряжки, глядя вперед, качая головой…

Поперек дороги, перегораживая ее полностью, стояли люди — не прямой солдатской шеренгой, а нестройной толпой плечом к плечу, человек не менее пятидесяти. Они молчали, почти не шевелились, и у каждого было ружье. Сзади, не приближаясь особенно, во всю ширину улицы стояли еще люди: бабы с ребятишками, старики. Казалось, что здесь собрались все, обитавшие в деревне, насчитывавшей, как слышал поручик, дворов двести…

Церковный колокол ударил еще несколько раз и умолк.

— Интересная картина… — произнес рядом Самолетов. — Вон видите, поручик? Справа, сразу за вооруженными?

Поручик присмотрелся. Там, в некотором отдалении от зрителей помещался высокий старик в распахнутой дохе и волчьей шапке, с ухоженной седой бородой. Высокий, осанистый, он держался прямо и даже гордо, положив ладони на верхушку толстой сучковатой палки, статью прямо-таки напоминавший гвардейца.

— Это и есть…

— Вот именно, — сказал Самолетов, — Елизар Корнеич… Много знает, ох, много… Вопреки материализму и прогрессу.

Поручик, урожденный сибиряк, прекрасно знал, о каких людях принято так выражаться. Слова «колдун» в Сибири откровенно не любят, предпочитая говорить о людях особенных по-другому: «он знает»…

— Что-то он, волк матерый, высмотрел, — сказал Самолетов угрюмо. — Иначе этих декораций не объяснить…

Мохов сделал шаг вперед, еще… На третьем из толпы послышался громкий, даже словно бы равнодушный голос:

— Стой, Ефим Егорыч! Стрелять начнем!

И добрая половина ружей взметнулась, взяв обоз на прицел.

Мохов остановился… Стараясь говорить спокойно, не показывать удивления, произнес:

— Православные, вы что, белены объелись? Или меня не узнали? Аверьян Лукич, ты где? Что за озорство? Мне бы лошадей поменять, как обычно, и провизии…

На правом фланге вооруженные чуточку раздвинулись. Показался невысокий, седой человек, одетый чуточку побогаче прочих. Разведя руками, отозвался с неприкрытым сожалением:

— Ты уж извини, Ефим Егорыч… Я тут ни при чем. Общество постановило вас в село не пускать. Так что езжай своей дорогой и не серчай. А только делать вам у нас нечего.

— Лукич…

— Хватит, Ефим Егорыч. Толковать нам не о чем. Ты человек в годах, поживший, свет повидавший, сам понимаешь что к чему. Сам знаешь, что в обозе волокешь. Вот и вези это самое куда подальше, а нас не цепляй… Лошади у тебя с ног не валятся, корма и провизии, как справный хозяин, наверняка чуточку и приберег на крайний случай. До Челябинска всего ничего, четыре перехода, а там тебе и власть, и жандармерия, и архиереи, и кого только нет… Вот пусть они с твоим чертом и разбираются, как знают. А нам такое как-то не с руки, в хозяйстве ни за что не надобно… Вот тебе и весь сказ. Общество приговорило… Так что трогайтесь с Богом, а нас оставьте в покое. Если что, народ стрелять примется…

Он снова развел руками, поклонился и, раздвинув вооруженных, скрылся меж ними.

Со своего места поручик мог рассмотреть лица — трезвые, упрямые, решительные, ожесточенные. Никто не суетился, все стояли степенно, сжимая ружья с самым непреклонным видом. Такие костьми лягут, да не пропустят…

Решительным шагом мимо Мохова и передней упряжки прошел жандармский ротмистр Косаргин — едва ли не парадным шагом, придерживая саблю, четко отмахивая правой. Он сбросил шубу, чтобы виден был мундир.

Успел сделать два шага — и раздался выстрел. Аршинах в пяти перед ротмистром взлетел снежок — судя по его виду, там была не пуля, а картечный заряд. И сразу же закричали несколько голосов:

— Стой, ваше благородие!

— Больше впустую не стреляем!

— Стой где стоишь!

Ротмистр стоял.

— Мужики! — крикнул он звучным, хорошо поставленным голосом человека, которому уже приходилось вот так противостоять мятежным толпам. — Вы что озорничать взялись? Я офицер отдельного корпуса жандармов…

— А хоть бы и фельдмаршал! — отрезал кто-то. — Дороги нет!

— Бунтовать? — рявкнул ротмистр.

— Не передергивайте, ваше благородие! Не бунтовать, а защищаться от вашего, то есть черта…

— Это другой коленкор! — поддержал кто-то. — Православным людям этакая нечисть ни к чему!

— Да какая нечисть? — крикнул ротмистр. — Какая нечисть? Мухоморов объелись?

Послышался веселый дерзкий голос:

— А ты перекрестись, что нет у тебя черта!

— Вот-вот! Дай в голос обществу честное офицерское слово, что нет в обозе никакого черта! Коли уж ты офицер, слово у тебя должно быть честное и благородное! Ну?

Ротмистр молчал.

— От то-то! — припечатал в тишине чей-то невозмутимый голос. — Не хватает у него подлости через честное благородное слово переступить…

— Езжайте отсюда живенько!

— Православные! — выкрикнул ротмистр. — Подзабыли уголовное уложение в глуши? Вооруженное противостояние чину жандармерии, открытый бунт… Я ведь с казачьей сотней вернусь. Не вынуждайте! Давайте добром договоримся…

Не было ни смеха, ни ернических выкриков, ни прочего шума, свойственного именно что бунту. Повисло тяжелое молчание. Потом послышался спокойный голос:

— А ну как не вернешься?

— Вот-вот. Кто вас знает…

— Да я вам…

— Ваше благородие! Добром так добром. Добром считаем до трех, а ты тем временем кругом и назад. А иначе..

Теперь уже все без исключения ружья взлетели неровной линией. Поручик затаил дыхание. Послышалось:

— Раз… Два…

Не дожидаясь третьего и наверняка последнего выкрика, ротмистр повернулся через левое плечо, как на плацу. Вряд ли он был трусом, но перед полусотней готовых к стрельбе ружей отступление бывает вполне разумным…

— Вот извольте… — произнес он зло кривясь. — Уперлись, как бараны… Что скажете?

— А что тут скажешь? — пожал плечами штабс-капитан Позин. — Не с нашими скудными силенками учинять с ними баталию. Против полусотни ружей — и смех и грех. Перещелкают, как цыплят…

Он был прав, и все это понимали. Против них собрался не какой-то бродяжий сброд — полсотни охотников, звероловов, трактовых ямщиков, народ крепкий, тертый, видавший виды и вряд ли особенно уж боявшийся крови. И сил им придает, конечно же, то, что за спиной у них — свое. Дома, жены, детишки, все что есть в жизни…

— Пропустите уж, — сказал отец Панкратий, поправляя крест. — Попробую пастырским словом, что ли…

— Извольте… — морщась кивнул ротмистр. — Только плохо верится мне…

— Попытка не пытка, — смиренно ответил священник.

Остановивишсь аккурат на том самом месте, где только что стоял ротмистр и избежав тем самым предостерегающих криков, отец Панкратий откашлялся. Зарокотал его внушительный бас:

— Православные! Разве это по-христиански — отказывать людям в помощи, когда…

— Примолкни, отче!

— Ступай себе восвояси!

— Какой ты, к свиньям, пастырь Божий, если у тебя черт за плечами, а ты с ним совладать не можешь?

— Ступай, батя, не вводи в грех!

— Бог вам в помощь, а нас не цепляй!

Вопреки ожиданиям поручика, отец Панкратий более не пытался вразумлять заблудших. Повернулся и побрел назад. Поравнявшись со столпившимися у переднего возка, безнадежно махнул ручищей:

— Им что горох об стенку…

— Что, совсем плохо с припасами и прочим? — спросил Самолетов.

Мохов печально махнул рукой:

— Ну, не так чтобы, однако ж… Кровь из носу, а заменить следует восемнадцать лошадей — и вместо околевших, и вместо тех, что обессилели вконец. Возы тащить никак не смогут, нужно выпрягать, а то сами падут, без этого… Чаю и полфунтика не осталось. Мороженые кушанья пришли к концу, фураж тоже. Рассчитывалось все, исходя из того, что в Пронском, как обычно, запасемся. Вообще, до Челябинска дотащимся, но не за четыре дня, а смотришь, и подольше. Лошадям корма будет по горсточке, людям тоже. Умереть не умрем, а победуем вдоволь… И ведь уперлись, уродцы, ни за что не пустят и ничего не дадут, тут и гадать нечего…

— Не дадут, — сказал Самолетов.

— Саип! — вскрикнул Мохов. — Останови!

Все обернулись в ту сторону. От хвоста обоза валила толпа ямщиков, увеличиваясь с каждым возом, мимо которого они проходили. Можно было рассмотреть злые, сумрачные лица, топоры в руках, мелькнули там и сям ружья…

Саип, переваливаясь по-медвежьи, заторопился навстречу — но очень уж целеустремленно шагали ямщики: молча, хмуро, неостановимо. Так идут люди на серьезную драку, нимало не заботясь о последствиях.

Поручик подумал, что дело оборачивается вовсе уж скверно. Трактовые ямщики — народ не менее жилистый, тертый и решительный, нежели загородившие дорогу пронские. Видя, что рухнули все надежды отдохнуть, подкрепиться горячим и пополнить запасы, пришли в нешуточную ярость. Со стороны деревни так заманчиво и густо тянет ароматами печеного хлеба, мясных щей, каши со шкварками… Завтракать собралась деревня, обильно, вкусно, как в зажиточных местах и полагается…

А дальше? Ружей у ямщиков наверняка вдесятеро меньше. Топоры против стрельбы чуть ли не в упор ничем не помогут. Даже если привлечь есауловых казаков и всех, у кого сыщутся револьверы, силы неравны прямо-таки трагически. Большой кровью оборачивается…

— Так, — сказал Самолетов, нехорошо кривя рот и похлопывая себя по карману, где лежал револьвер. — Меж двух огней, похоже, оказались. Эк они Саипку с дороги смахнули, будто кутенка ледащего…

Действительно, здоровенного татарина попросту отшвырнули мимоходом, и он сидел, привалившись спиной к возку, нелепо растопырив ноги, а мимо него валила возбужденная толпа с топорами, ножами и редко-редко мелькавшими ружьями…

Многоголосый вопль вырвался из множества глоток — разом охнули как те, кто преграждал дорогу с ружьями наперевес, так и ямщики, разом остановившиеся, задравшие головы.

Слева, быстро снижаясь, наплывало золотистое облако, принявшее вид исполинского нетопыря с красиво вырезанными крыльями, распахнувшимися аршин на пять, рогатой головой и острым хвостом. Вразнобой загремели выстрелы — как и следовало предполагать тем, кто уже успел с этой тварью обвыкнуться, не причинившие ни малейшего вреда летучему страху. Изящно выгибая левое крыло, он ушел вправо, взмыл к небу…

Снежное поле, над которым он проплыл бесшумно, вдруг вздыбилось. Снежные вихри, закручиваясь в жгуты, взметываясь тучами, взвились на обширном пространстве. Выстрелы смолкли.

Снежный смерч бушевал над окраиной села. На глазах складывался, сливался, слипался в нечто огромное, непонятного вида. На пространстве, ограниченном размерами среднего двухэтажного дома, росло, разбухало нечто гигантское. Снег со всех сторон струился туда потоками, так что обнажилась темная земля, покрытая зарослями бледно-зеленой и бурой прошлогодней травы.

Когда утихла коловерть, посреди обнажившегося поля возвышался медведь — размерами с тот самый двухэтажный дом, казавшийся искусно вылепленным из снега подобием натурального Топтыгина, разве что небывалой величины. Фигура выглядела плотной, даже твердой, как хорошо скатанный снежок. И она ожила!

Снежный зверь шагнул вперед, поводя лобастой башкой, словно бы принюхиваясь, до ужаса напоминая обычного таежного хозяина. Он двигался прямиком к перегородившим дорогу деревенским. Толпа дрогнула, слышны были испуганные крики, кое-кто подался назад, отступил на несколько шагов — но в целом, выражаясь военными терминами, шеренга сохранила строй, никто не бросился прочь.

Поручик перевел взгляд на местного знаткого — тот, отступив на шаг, неотрывно смотрел на приближавшееся снежное чудище, поднял перед собой сжатые кулаки, что-то бормотал…

Раздались выстрелы. Прекрасно видно было, как пули и россыпь картечи звучно шлепают в голову, в грудь, в бока надвигавшегося медведя, оставляют глубокие, мелкие дыры в слежавшемся снеге — без особого ущерба для монстра. В самом деле, попробуйте убить из огнестрельного оружия снег…

Видно было, как стрелки торопливо перезаряжают ружья. Медведь надвигался на них, нависая, мотая башкой, нечувствительный к многочисленным попаданиям, ненастоящий, но жуткий…

Высоко в небе кружил гигантский золотистый нетопырь, как-то даже лениво, со своеобразной грацией помахивая крыльями.

Толпа подалась назад на несколько шагов, продолжая осыпать снежного монстра пулями и картечью. Медведь вдруг замедлил шаг, лапы шевелились гораздо более вяло, по его бокам, по спине, по морде словно рябь прошла, там и сям взвились крохотные снежные вихорьки, рассыпаясь, стекая вниз струйками. Медведь словно бы начинал истаивать — медленно, но неуклонно. Он остановился, осел на задние лапы, почти скрывшиеся под стекающими со спины снежными потоками…

— Силен детинушка… — прошептал Самолетов завороженно, восхищенно. — Силё-он…

Вот уже на месте медведя возник слабо шевелящийся снежный ком, оседавший так, словно его подогревало изнутри невидимое пламя… Редко стукали одиночные выстрелы, а там и вовсе умолкли, пронские победно орали махая ружьями…

Словно невидимый взрыв шарахнул у ног колдуна, поднял в воздух, закрутил, швырнул. Мелькнула растрепанная борода, побледневшее лицо со струящейся из ноздрей темной кровью… Ноги в черных подшитых валенках оторвались от земли, старик пролетел спиной вперед немаленькое расстояние, грянулся спиной о стену ближайшей избы — вроде бы даже послышался отвратительный хруст, глухой деревянный стук, — сполз по ней и скомканной тряпичной куклой замер на засыпанной спетом завалинке.

— Наш-то посильнее будет… — выдохнул Самолетов.

На месте медведя осталась лишь снежная груда величиной с приличный стог. И вдруг… Преграждавшая дорогу толпа рассыпалась на кучки и группочки, ружья взлетели прикладами вверх — и, будто напрочь забыв о необходимости оборонять деревню, пронские сошлись в яростной схватке, ожесточенно колотя друг друга прикладами, стволами, кулаками… Хриплые крики, брызнула кровь, один за другим оседали в снег люди с пробитыми головами, иные на четвереньках ползли прочь, а их продолжали колошматить с небывалой яростью и зверством…

Поручик не однажды слышал об искусниках, умевших отводить глаза немалому числу народа враз, а то и заставлять передраться именно так, как это сейчас происходило. Но своими глазами видел впервые. Послышались испуганные крики, плач, детский визг — зрители бросились врассыпную. Причем, сразу видно, не по своим домам разбегались, а попросту спешили побыстрее унести ноги.

Вскоре за ними последовали и дравшиеся. Как-то незаметно ожесточенная схватка утихла — словно на лампу дунули, — пронские кинулись в деревню, многие прихрамывали, охали, держались за головы, за бока, кто-то прыгал на одной ноге, кто-то уползал на карачках с невероятным проворством…

Опустевшее поле битвы было усыпано целыми и разломавшимися от ударов ружьями, шапками, рукавицами, валенками, испятнано многочисленными потеками крови. Не менее дюжины человек на нем и остались, будучи не в состоянии покинуть место схватки на своих ногах. Иные лежали неподвижно, иные жутко вскрикивали, корчились, катались по изрытому снегу. Следовало бы им посочувствовать, но поручик особенной жалости не ощущал, не видел ее и на лицах спутников: жизнь сплошь и рядом вынуждает человека стать эгоистичным. В конце концов, не они это все затеяли, они лишь честью просили тепла, лошадей, провизии и не Христа ради, а за деньги… Эгоизм пошел на эгоизм, нет тут ни правых, ни виноватых…

— Ну что же, господа? — сказал Самолетов с величайшим хладнокровием. — Можно сказать, победа на нашей стороне… хоть и не нами достигнута. Полагаю, теперь можно и делами заняться? — Он поморщился, косясь на стонущих. — Послать кого-нибудь фельдшера поискать? Сегодня день будний, так что он, хотя и пьян наверняка, но не в лежку… Корнеичу, думается мне, уже никакой фельдшер не поможет, отсюда видно, а эти, пожалуй что, и оклемаются… Аверьян Лукич, дражайший! Что вы там в сторонке притулились, старых знакомых не узнаете?

Помянутый приближался робкими шажками, себя не помня от страха. Шапку он где-то обронил или сбило в суматохе снежными вихрями, но лысая голова исходила потом, словно здешний хозяин ямского промысла сидел в натопленной бане на полке.

— Ефим Егорыч… Николай Флегонтыч… или кто вы там такие… Христом Богом прошу: берите что хотите, все забирайте, только отпустите душу на покаяние… Что ж я вам плохого сделал… Напасть какая средь бела дня…

Мохов поморщился:

— Лукич, охолонись. Водки тебе налить или без нее в разум придешь? Это мы с Николаем Флегонтовичем и есть, мы самые, а не привидения какие… И остальные, которых ты допрежь не видел, — господа честные путешественники, нимало общего с нечистой силой не имеющие…

Аверьян Лукич, кажется, возвращаться в ясное сознание пока что не собирался. Постукивая зубами, охая, он уставился в небо — там безмятежно кружил золотистый нетопырь, от которого прямо-таки веяло спокойной уверенностью в своей мощи…

— Ну, вот такие дела, Лукич… — досадливо поморщился Самолетов, приподнимая его за плечи. — Ну, привязался то ли черт, то ли и вовсе непонятно кто… Что же теперь, в прорубь с камнем на шее? Нравится, не нравится, а приходится жить дальше. Пойдем, я тебе коньячку плесну, натурального шустовского, а там и жизнь наладится. Говорят же тебе: нужны лошади и провизия, а также…

Тугое жужжанье прошило морозный воздух над головой поручика. Громыхнуло. Машинально присев на корточки, втянув голову в плечи, он покосился туда и обнаружил, что в задней части моховского возка зияет неровная дыра, оставленная явно ружейной пулей серьезного калибра. Второй выстрел опять-таки угодил в возок, ладони на две правее первого. Все, пригибаясь, путаясь в длинных полах шуб, кинулись укрываться за возок. Лошади заржали, заплясали.

Поручик сообразил, что пуля хлопнула в возок всего-то на пару вершков повыше его шапки, — и его прошиб запоздалый страх. Он осторожно выглянул — над деревенской колокольней медленно расплывалась полоса густого белесого дыма. Бежавшие в голову обоза ямщики торопливо повернули назад, рассыпались меж возов, падая в снег.

Самолетов, с лицом злым и азартным, достал револьвер, но тут же, что-то для себя прикинув, спрятал. Поручик его понял: «смит-вессон» убойно бил шагов на триста, а до колокольни не менее пятисот, и пытаться нечего. То ли винтовка у засевшего там стрелка, то ли солидный медвежий штуцер…

— Отец Игнат с колокольни садит… — сообщил, стоя на корточках, Аверьян Лукич. — Некому больше. Он там набат бил… Я, говорит, за колдуном вашим не пойду, поскольку богопротивно, но если что, пули святой водой помажу и канонаду устрою…

— Воинствующая церковь в чистом наглядном виде… — фыркнул Самолетов. — Надо, господа, что-то предпринимать, а? Ведь не пустит в деревню, крестоносец…

Выстрел. Заржал, забился, приседая на задние ноги, задетый пулей коренник моховской упряжки. Еще одна пуля бесполезно взрыла снег.

— Парламентера выслать? — вслух предположил Савельев.

Самолетов мрачно отозвался:

— В лоб засадит парламентеру, и пропадет человек ни за что…

— Может, отца Панкрата? Как-никак собратья по роду занятий…

— Рискованно… Один бог ведает, что им там наболтал этот… Но сдается мне, что верить он никому не намерен. Вы бы на его месте верили? Вот то-то…

— Андрей Никанорыч, голубчик! — плачущим голосом воскликнул Мохов. — А если казачков позвать? Устроить вылазку всеми наличными военными силами… Ведь не пустит он нас…

Позин сощурившись разглядывал снежную равнину, ближайшие дома, далекую колокольню, откуда время от времени выметывался пороховой дым.

— Никак невозможно, — сказал он со спокойной рассудительностью опытного человека. — Случалось похожее на Кавказе, да-с… Чуть ли не полверсты пустого пространства, все у него будут как на ладони, а ружьишко, судя по всему, там серьезное… Не дамская забава с бекасинником… Прикладисто бьет. Так что столь малым количеством не дойдем-с, там и ляжем. Разве что послать не менее пары взводов, тогда всех перестрелять не успеет… но откуда у нас? И обойти его никак, повсюду открытые места да вдобавок снега по колено…

Выстрел. Правая пристяжная возка с провизией рухнула в снег, сраженная в голову наповал…

— И уходить нельзя, — сказал Самолетов. — Я так полагаю, будет с той же ажитацией палить по проходящим…

— Будет… — печально поддакнул Аверьян Лукич. — Большого упрямства и решимости человек…

— Попробуйте покричать, что ли, — сказал Самолетов. — Вы ему как-никак земляком приходитесь… Выйдите и…

— Не пойду, и не пихайте! — отрезал Аверьян Лукич. — Я его давненько знаю — кремень… Подстрелит, как пить дать…

— Смотрите!

Огромный золотистый нетопырь снижался, держа путь прямехонько на колокольню. Исполненный той же хищной грациозности, поневоле заставлявшей любоваться, он изогнул правое крыло, бесшумно, плавно скользил над избами… На колокольне торопливо застучали выстрелы, судя по всему, направленные в нападающего, — но вряд ли они способны причинить этой твари хоть малейший вред, даже если пули и впрямь помазаны лампадным маслом или святой водой…

Золотое облако, с неуловимой для глаза быстротой, меняя форму, окутало колоколенку, проникло внутрь звонницы, заполнило ее золотистым густым туманом… Выстрелы смолкли. Через короткое время туман метнулся вверх, вновь приобретая вид огромного нетопыря, описывавшего круги высоко в небе.

Мохов перекрестился. Самолетов произнес без выражения:

— Я так думаю, кончено там все…

«А почему мы, собственно, решили, что оно нам враждебно? — подумал поручик растерянно. — Изничтожило парочку ямщиков… а там и перестало… никто из путешественников не пострадал, разве что золота лишились, да и то не всего… Сны, правда, дурацкие и тягостные насылает регулярно… но ведь это только сны, материя неощутимая и реального вреда не приносящая? А вдруг и обойдется?»

Он презирал себя за эти мысли — скорее всего, он не правду пытался угадать, а попросту убаюкивал себя успокоительными эгоистичными догадками… Но вдруг и обойдется? Прямой враждебности как-то не замечается который день… А Кызласовы сказки и есть сказки, мало ли какие байки сочинили неграмотные шантарские татары, дикие и примитивные дети природы…

— Пойдемте? — предложил Самолетов.

Никто не двинулся с места. Тогда купец решительно выпрямился, обошел возок, остановился перед ним на открытом, отлично простреливаемом с колокольни месте, замахал руками над головой, закричал:

— Эгей, вояка!

Лицо у него оставалось напряженным, отчаянным. Стояла тишина. Сделав над собой нешуточное усилие, поручик присоединился к Самолетову — и вновь никто по ним не стал стрелять.

Тогда только из-за возка осторожно выбрались остальные. Показались ямщики ближайших возков, под них и нырнувшие с первыми выстрелами. Раненая лошадь по-прежнему кричала и билась на снегу. Самолетов, зло кривясь, шагнул к ней. Грохнул «смит-вессон», и жалобное ржание оборвалось.

— Вот так… — покривился Самолетов, убирая револьвер. — Ну что, делом займемся? Аверьян Лукич, пошли. Вразуми своих ребят, чтобы выползли из-за печек и — за дело… Да за фельдшером надо послать, а то эти дураки кровью чего доброго изойдут. Живенько!

— Исправника бы развязать… — вздохнул Аверьян Лукич.

— Он что, здесь? И связан? — насторожился жандарм.

— Заночевал у нас, не ехать же на ночь глядя без особой необходимости… Когда началась замятия, он было порывался пресекать, казаками грозил, как давеча ваша милость, в ухо залезал тому и этому, за саблю хватался… Ну его и повязали… У Демидки в избе лежит…

— Пойдемте, — сказал ротмистр, мимолетно касаясь кобуры. — Поручик, не составите ли компанию? У вас есть оружие, мало ли что эти перепуганные насмерть космачи выкинут…

Поручик нехотя кивнул и зашагал рядом. Остальные потянулись следом. Увечные заворочались, кто-то прохрипел вслед:

— Христом Богом… Фершала покличьте…

— Покличем, — бросил Самолетов, не оборачиваясь.

Аверьян Лукич откровенно суетился — забегал вперед, заглядывал в глаза, искательно улыбался:

— Во-он та изба, где розвальни с расписным задком во дворе стоят… Демидка, я так полагаю, в одиночку не рискнет власти противиться, в запечье, поди, со страху забился, как таракан. Ну, что поделать, коли стряслась такая история, народишко малость одурел со страху…

Ротмистр, вырвав револьвер из кобуры, распахнул калитку. В углу двора залился яростным лаем здоровенный пестрый кобель, вставал за задние лапы, хрипел, надежно удерживаемый прочной цепью. Не обращая на него внимания, ротмистр поднялся на крыльцо, оглянулся:

— Оружие выньте, поручик, мало ли…

И распахнул дверь, вошел внутрь, не колеблясь. Держа револьвер на изготовку, поручик ввалился следом. Обширная чистая горница с русской печью в углу, устланный самоткаными толстыми половиками скобленый пол…

Исправник, крупный чернявый мужчина, лежал возле лавки, связанный по рукам и ногам на аккуратно расстеленной дохе. Волосы у него были растрепаны, глаз подбит, оторванный погон свешивался с правого плеча. Увидев вошедших, их мундиры, он облегченно вздохнул, выпустил длинную матерную тираду. Хозяев по-прежнему не видно и не слышно, словно исчезли неведомо куда — может, схоронились в хлеву или в других надворных постройках…

— Поглядывайте, — настороженно бросил поручику ротмистр.

Убрал револьвер, присел на корточки и достал складной ножик. Исправник прокряхтел:

— Не извольте беспокоиться. Хозяин с семейством затаились где-то на дворе, туземцы бессмысленные…

— Гостеприимство…

Ротмистр быстренько освободил его от пут. Поднявшись на ноги, исправник помахал затекшими руками, разгоняя кровь, конфузливо усмехнулся:

— Вот такие пертурбации, изволите-с видеть… Спутали, как курицу в базарный день… Ничего, голубчиков я запомнил всех до одного, розог еще отведают… Как вам с ними удалось сладить? Они, аспиды, всей толпой намеревались вам преграждать дорогу, ружья собрали…

— Удалось вот… — ответил ротмистр уклончиво. Выходя за ними во двор, исправник, явно ощущая конфуз за свое пленение, преувеличенно громко восклицал:

— Не было возможности с ними ничего поделать. Навалилось человек с полсотни, где уж тут… Вот что я в первую очередь произведу: немедленно посажу под замок Корнеича, чтобы в другой раз не изображал пророка и духовидца… Давненько я до него добирался, да случая не было… С волхвованием со своим надоел…

— Скончался ваш Корнеич, — сухо ответил ротмистр.

— Да-а? Ну, одной заботой меньше…

Исправник все пытался приладить на место сорванный погон, но тот повисал на одной пуговице.

— Вы себе только вообразите, господа! — сказал он с той же наигранной бодростью. — Покойничек, чтоб его черти в аду ворошили, стал втемяшивать мужикам, что в обозе с вами едет некая нечистая сила наподобие черта или демона, каковая всех и погубит до единого… Так что, кричал, надлежит перекрыть дорогу, чтобы… х-хосподи!

Он остановился посреди улицы, задрав голову, с отвисшей челюстью уставясь вверх. Золотистый нетопырь во всей своей жуткой красе размеренно кружил высоко над деревней. Слева, у длинной конюшни, уже суетились люди, которых поторапливал криком и яростными жестами Аверьян Лукич, — выводили лошадей, волокли мешки.

— Гос-споди помилуй! — выдохнул исправник, став бледным как смерть. — Так это что же… Это и правда…

— Извольте взять себя в руки! — рявкнул ротмистр так, что у поручика в ушах зазвенело. — Офицер вы или темная баба!? — Он недовольно нахмурился, добавил тише: — Ну что ж поделать… Нет никакого демона, а есть неизвестное нам природное явление. Ясно вам? Изволите лицезреть неопознанный пока естественнонаучный феномен… Понятно?

— Отчего ж нет… — бормотал исправник, все еще не в силах опомниться. — Оно, конечно… Господи, ну и картина…

— Извольте взять себя в руки! — прикрикнул ротмистр. — А то, чего доброго, и у нас чертячьи хвосты под шинелями искать начнете… Явление. Феномен. Понятно?

— Так точно…

— Фельдшер где?

— Дома у себя…

— Пьян?

— Ну не так чтобы очень… Как обычно… На ногах держится и соображение некоторое сохраняет…

— Доставьте его сюда немедленно, — жестким приказным тоном распорядился ротмистр. — Со всеми его медицинскими причиндалами. Там раненные, которыми следует немедленно заняться. Не рассуждать! Шагом марш!

Пожалуй, он выбрал единственно верную линию поведения — решительный тон и четкие распоряжения. Привычные команды подействовали на исправника должным образом. Он подтянулся, встал по стойке «смирно», коротко кивнул и заторопился куда-то в переулок.

— Медикаментов и перевязочных средств побольше! — крикнул вслед ротмистр. — Пригодятся…

За калиткой их поджидал Самолетов. Извлекши свой роскошный портсигар с сапфиром и бирюзой, невесть каким чудом оставшийся целехоньким, сказал бодро:

— Ну вот, кажется, дело наладилось. До Челябинска, если прикинуть, остались сущие пустяки по сравнению с уже пройденным путем. Авось обойдется, что-то оно притихло и пакостей больше не строит… Эге, а это у нас кто?

Он бросил папиросу в снег и кинулся в переулок, грозно покрикивая. Братья-бугровщики, тихонечко пробиравшиеся вдоль заборов, понуро остановились.

Оба волокли по немаленькому мешку, в мешках звенело и брякало.

— Ага, вот оно что… — протянул Самолетов. — Пожиточки прихватили… Удрать вздумали? В деревне отсидеться?

— Флегонтыч, мы это…

— Дур-рачье… — сказал Самолетов, неожиданно весело ухмыляясь и качая головой. — Ну, вы, оба-двое, еще дурнее, чем мне обычно казалось… Да стоит обозу отъехать, как пронские полезут изо всех щелей и первым делом вас обоих разорвут на сто пятнадцать клочков — со страху, как бы чего от вас не вышло. По совести признаться, не имею ничего против. Потому что все из-за вас произошло… Ну, что встали? Думаете, я вас буду тащить и не пущать? Да оставайтесь, с полным нашим удовольствием, мне же лучше, руки о вас марать не придется…

Смачно сплюнув, он отвернулся от двух перепуганных прохвостов, так и стоявших с мешками на плечах, зашагал к офицерам. Переглянувшись с кривыми улыбочками, братья затоптались и, стараясь шагать потише, направились назад к обозу…

Глава IX Наяву

Подземный коридор, ведущий в пещеру, изменился разительно. Остался столь же широким и высоким, сводчатым — вот только стены теперь оказались покрыты красивой росписью из всевозможных орнаментов, зеленых листьев, цветов, ягод и даже птиц с человеческими головами. Все это поражало многообразием красок, яркостью колеров (отнюдь не резавших глаз) и выглядело по-настоящему красиво. Чем ближе поручик Савельев подходил к пещере, тем явственнее слышалась приятная музыка, в которой угадывались и скрипки, и гитара, — но тут же присутствовал какой-то незнакомый музыкальный инструмент, совершенно непривычный для слуха.

Еще издали он увидел, что статуя неизвестного неприятного зверя исчезла с круглого пьедестала. Вместо нее возвышался исполинский, в рост взрослого человека, цветок — сразу видно, каменный, неподвижный, но исполненный с величайшим мастерством, на которое человеческие руки, быть может, и не способны: фиолетовая полупрозрачная чаша, вырезанная причудливыми фестонами, с доброй дюжиной изящно выгнутых лепестков, переплетение длинных зазубренных листьев, непонятно как вырезанное, многочисленные бутоны… Цветок тоже был незнакомый — поручик никак не мог себя считать знатоком ботаники, однако твердо знал одно: в Сибири этакое не произрастает, в жизни не видел…

С музыкой переплетался веселый гомон, и временами раздавался мелодичный звон непонятного происхождения. Зеленые клумбы с густой, сочной травой и незнакомыми цветами остались, как и высокое, напоминавшее трон каменное кресло.

Удивительный человек шагнул ему навстречу: ничем не отличавшийся от любого заурядного, ни лицом, ни ростом, вот только одежда его моментально вызывала в памяти картинки к детским сказкам и живописные полотна на историческую тему: старинный кафтан из золотой парчи с воротником выше затылка, перепоясанный алым кушаком, пронзительно-синие шаровары, красные сапоги с острыми носками… Незнакомец был выряжен, словно сказочный царевич или пращур, живший во времена Ивана Грозного, никак не позже.

Поручик смотрел на него во все глаза. Как и во всех предшествующих случаях, он прекрасно осознавал, что спит и видит сон — но сейчас, в противоположность прошлому, он мог рассуждать, думать над увиденным (а раньше словно бы одурманенным себя чувствовал, способным только смотреть и слушать)…

В лице незнакомца не усматривалось ничего демонического, странного, пугающего. Ничегошеньки. Не особенно и старше поручика на вид, темные волосы с кудрявинкой, аккуратно подстриженная борода, приятные черты лица, черные быстрые глаза, умные и хитрые… Обрядить его в современное платье — и внимания на городских улицах не привлечет совершенно… впрочем, внимание девиц как раз привлечет, надо признать…

Незнакомец склонился в старинном поклоне, коснувшись рукой каменного пола, выпрямился, глянул лукаво:

— Ой ты гой еси, добрый молодец, Аркадий свет Петрович! По здорову ли прибыл? Дорогим гостем будешь на честном пиру с компанией благородною и медами ставленными! Не обессудь, ясен сокол, что за стол сели, тебя не дождавшись, ну да наверстаешь… Милости просим!

И в тоне его, и во взгляде чувствовалась легкая насмешка — хотя и нельзя сказать, чтобы обидная. Одно сомнению не подлежало: незнакомец развлекался, нанизывая старинные обороты речи…

— Чтой-то невесел, милостивец? — с деланной озабоченностью продолжал он. — Али кручина какая змеей подколодного добра молодца точит? Али пир мой тебе не по нраву?

Поручик смотрел через его плечо. Там, за столом, он видел многих своих сотоварищей по путешествию: вон и Самолетов, и профессор фон Вейде, даже Мохов с Саипом присутствуют… Все они, одетые в столь же старомодные наряды, исчезнувшие из русской жизни бешеной волей государя Петра Великого, казалось, чувствовали себя прекрасно: болтали и смеялись, порой и громко хохотали, то и дело чокаясь огромными кубками и чарками, производившими впечатление золотых, украшенных не ограненными самоцветами, — вот откуда происходил тот металлический звон… Царила атмосфера самого искреннего и непринужденного веселья, отчего-то вызвавшая у поручика отторжение…

— Аркадий Петрович! — зычно возгласил Самолетов. — Что вы там жметесь, как бедный родственник? К нам давайте! Хозяин наш, как выяснилось, ничуть не страшен и уж никак не злонамерен. Вас только не хватает!

— Аль захворали, Аркадий Петрович? — как ни в чем не бывало, с веселой непринужденностью продолжал незнакомец. — Смотрите вы так как-то…

— Вы же притворяетесь, — сказал поручик. — Это все лицедейство, не особенно и высокого пошиба…

— Вы о чем, простите?

— О вашей манере изъясняться, — сказал поручик решительно. — Словно актер на театре…

— Простите великодушно, — не моргнув глазом, усмехнулся незнакомец, словно бы ничуть не задетый неприязненным тоном. — Я-то в простоте своей полагал, что именно такая манера вам удовольствие доставит, позволит нам непринужденно общаться с первых же минут… Позвольте представиться: Иван Матвеич. Что вы так смотрите? Снова не в лад?

— Ну какой же вы Иван Матвеич? — усмехнулся пору чик. — С чего бы вдруг да Иван Матвеич…

— Нужно же как-то называться, не правда ли? — серьезно сказал Иван Матвеич. — Вы вот меня все «тварью» да «нечистью» меж собой привыкли именовать — а я ведь, Аркадий Петрович, и не тварь, и не нечисть, а существо, смело можно сказать, вполне подобное человеку, уж по крайней мере, не менее разумное и членораздельной речью владеющее. Отчего бы мне человеческим именем и не зваться? Чем я не Иван Матвеич? Я же, упаси господи, не титул себе присваиваю, не высокий чин, на каковой не имею законных прав. Всего-то-навсего позволил себе человеческим именем зваться, что вряд ли противоречит законам Российской империи… Верно? Ну вот видите… Не век же порхать под небесами в этаком виде… — он изобразил растопыренными ладонями нечто похожее на полет бабочки. — Пора и в приличное обличье войти… Ну, что вы встали, словно бедный родственник? Пойдемте к столу, вон как ваши сокомпанейцы веселятся — от души, во всю ивановскую… Что морщитесь?

— Ничего этого на самом деле нет, — сказал поручик. — Это сновидение, не более того…

— Это вы так полагаете, любезный мой, — сказал Иван Матвеич словно бы даже с некоторой обидой. — Впрочем… Сейчас, что греха таить, мы с вами пребываем, ваша правда, именно что посреди натуральнейшего сновидения, не стану протестовать и отпираться. Однако, смею вас заверить, когда вы соизволите проснуться, встретите меня наяву в том же самом виде, что и теперь… ну, разве что, наряд постараюсь подобрать более соответствующий окружающему. Аркадий Петрович! — воскликнул он, улыбаясь. — Давайте уж дружить, а? Коли вам от моего общества никуда не деться. Ну куда мы друг от друга денемся посреди безлюдных снежных просторов? Как ни кинь, а до Челябинска нам вместе путешествовать…

— Откуда вы знаете про Челябинск? — спросил поручик растерянно.

— Снова-здорово! Я же вам только что говорил, что умом человеку по меньшей мере не уступлю… — он дружески положил поручику руку на плечо. — Осмелюсь уточнить: я, собственно, никому из вас в спутники не навязывался, меня, смело можно сказать, абсолютно помимо моего желания в путешествие… э-э…прихватили. Ну, и на свободу ненароком выпустили… Бывает. Что же мне теперь на суку вешаться прикажете? Где вы вокруг видели хоть единый сук?

— Я вас никуда не прихватывал, — сухо сказал поручик.

— Ну, не вы, так другие… Главное, я ведь к вам не навязывался, не набивался. Оказавшись ненароком на свободе, имею полное право жить, как всякое наделенное разумом и волей существо… Или мое существование опять-таки законам империи противоречит? Что-то не припомню я таких законов… Аркадий Петрович! Отчего вы ко мне так жестоки? Или вы ожидали, что я удалюсь в снежные пустыни, в дремучие зимние леса? Вот уж извините! Я не лесной зверь и обитать привык среди людей… Потому и с превеликим облегчением возвращаюсь в наиболее подходящий для этого облик. Я вас, любезный мой, ничем не обидел, враждебности не проявлял…

— Ко мне — да…

— Ах во-от вы о чем! — понятливо подхватил Иван Матвеич. — Вы наверняка об этих печальных инцидентах… — он сделал неопределенное движение рукой. — Было, было, грех отрицать перед лицом обстоятельств… Но тут уж, честное благородное слово, ничего не поделать: нужно мне было это, как вам нужен и необходим воздух для дыхания. Иначе оставалось бы только погибать — а я смерти боюсь не менее вашего, и жить мне хочется не менее, чем вам. В конце-то концов, вам лично какая печаль? Самые что ни на есть никчемные и малозначимые создания эти ваши ямщики — дикий народ, неграмотный, примитивный, их по свету имеется столько, Что недостача парочки-другой и незаметна будет… Ну, а уж лошадки тем более не ваши, а купца Мохова, ему об убытках и скорбеть. Обратите внимание: я ведь ни одного приличного человека и пальцем не тронул. Самую малость попользовался, если можно так выразиться, низами общества — как уже подчеркивалось, по крайней жизненной необходимости. Даю вам честное благородное слово: кончилось. Мне далее в этом нет необходимости. Вернулся в разум и здоровье, бодр и крепок после малой толики… Ах да! Золотишко у вас кое-какое пропало, я и запамятовал. Ну, опять-таки не из проказы или алчности, а по той же жизненной необходимости. Вам, если долго станете мучиться от жажды, вода необходима, а мне вот — золотишко… Знаете, я вам все непременно возмещу, ей-же-ей, не сойти мне с этого места! Дайте только срок…

— Что вам нужно? — хмуро спросил поручик.

— Да ничего, помилуйте! Хочу принять вас в гостях и угостить как следует за все причиненные неудобства. Мне, право, неловко, что пришлось так с вами обойтись, у меня тоже имеются чувства и понятие о стыде и раскаянии… Верите или нет, а так и обстоит. Давайте мириться, а?

— Мы вроде бы и не ссорились, — угрюмо сказал поручик.

— Золотые слова! Но что-то вы, простите, набычились… В чем я перед вами грешен? Вроде бы ничего такого вам не сделал, а что до золотишка, то, право, что-нибудь непременно придумаем в возмещение вреда… — Нет, положительно, вы на меня смотрите весьма даже неприязненно…

— А то, что было раньше, — ваших рук дело?

— Простите?

— Те сны, что были раньше. То же самое место…

— Ах вот вы о чем! — воскликнул Иван Матвеич словно бы даже сконфуженно. — Каюсь, каюсь! Действительно, имели место некоторые… фантасмагории. Только, дражайший Аркадий Петрович, я ни в чем не виноват. Честное благородное слово! Согласен, посещавшие вас сны были как бы это выразиться… несколько тягостными для вас. Неприятно, сознаюсь… Не виноват, право! Поскольку происходило сие неумышленно, помимо моего желания…

— Как так?

Положив ему руку на плечо, Иван Матвеич говорил проникновенно, убедительно:

— Переводя на ваши мерки, это было нечто наподобие бреда. Да-да, именно так и обстояло. Вам когда-нибудь случалось лежать в простуде? В сильной простуде?

— Случалось.

— А не бывало ли так, что у вас при этом начиналось нечто наподобие бреда? Сознание туманилось, кошмары перед глазами маячили совершенно неприглядные… А?

— Было…

— Вот видите! В точности так и со мной обстояло. Я вам кое о чем рассказать не могу не потому, что не желаю, а исключительно оттого, что нет у вас в языке таких слов и понятий. Как бы растолковать… Болен я был, пожалуй что. Вернувшись к полноценному существованию, в себя приходя, сил набираясь, прямо-таки бился в некоем подобии вашей лихорадки. Кошмары кружили, маячило… Вот это болезненное состояние организма и передавалось вам помимо моего желания. Зато теперь… Оглянитесь! Полное благолепие, все довольны, гости веселятся… Ну простите уж великодушно за мою хворь! Что поделать… Не от меня зависело. Помиримся, а?

Он казался сейчас ожившим олицетворением честности и искренности, не было фальши ни в едином слове, ни в выражении лица. Однако поручик был насторожен и подозрителен, как часовой в секрете. Как-никак он имел дело не с человеком…

— Ну что же, мир?

— Мир, — неохотно сказал поручик.

— Вот и прекрасно. Нам с вами еще несколько дней вместе ехать предстоит.

— Но это же сон…

— Полагаете? — прищурился Иван Матвеич, сжимая пальцы на его плече. — А вы к себе-то прислушайтесь…

Поручик старательно прислушался к своим чувствам и ощущениям. Что-то странное происходило: он и в самом деле, как наяву, ощущал стиснувшие его плечо сильные пальцы. Коснувшись стены ладонью, опять-таки явственно ощутил твердость и прохладу дикого камня, покрытого причудливыми росписями. Во сне так никогда не бывает.

— Сон-то сон… — сказал Иван Матвеич, загадочно улыбаясь, — но могу вас заверить: вы и наяву очень скоро со мной встретитесь. Вот с таким вот, — он показал на себя. — Долго мне пришлось к этому вот облику продираться, не без трудов и хлопот. Да все позади. Теперь именно таким и останусь. Поеду с вами в Челябинск…

— Зачем? — искренне удивился поручик.

— То есть как это — зачем? — едва ли не с большим удивлением воскликнул Иван Матвеич. — Жить. Ну, не в Челябинске конечно — я слышал, дыра ужасная, захолустье. Пожалуй что, в Петербург. Почему вы так смотрите? Полагаете, в этом виде я на петербургской улице привлеку внимание?

— Ну, в таком наряде…

— Наряд к телу не пришит, — серьезно сказал Иван Матвеич. — Сменить на более модный — и все дела… Я же не какой-нибудь леший или водяной, в чащобах умру со скуки. Мне среди людей жить хочется — как в былые времена…

— Это в какие же?

— В былые, — сказал Иван Матвеич. — Весьма даже былые, вы таких и не помните. Очень, очень долго обитал среди людей. Вот только…

— Я уже начинаю кое-что сопоставлять, — сказал поручик. И продолжал, тщательно пряча иронию: — Насколько я понимаю, вас в незапамятные времена помимо вашего желания в этот самый сосудик, как бы это выразиться, запечатали?

Лицо собеседника на миг исказила непередаваемая гримаса — лютая ярость, раздражение… На миг из-под человеческого лица проглянуло нечто, не имевшее аналогий, жуткое, оскаленное. Но тут же это исчезло.

— Что таить, так уж получилось… — сказал Иван Матвеич. — Запечатали, как вы изволили подметить… Ох, как надолго… Но теперь уж все прошло. Счастливый случай помог…

— Послушайте, — сказал поручик, — кто вы, собственно, такой?

— Да уж не черт, — сказал Иван Матвеич деловито, без улыбки. — Сами изволили убедиться: все, что действенно против нечистой силы, на меня не оказало ни малейшего воздействия. Бесполезно от меня обороняться крестным знамением, святой водой, молитвами и прочим убогим набором. Потому что не имею я никакого отношения к нечистой силе. Как бы вам растолковать… Я, Аркадий Петрович, сосед. Не человек, конечно, но и никак не черт. Просто-напросто вы про нас отродясь не слышали, а мы ведь рядом с вами — а то и среди вас — обитаем со столь древних времен, что и подумать жутко. Здешние мы, здешние, в точности как и вы… только вот мало нас осталось.

— В жизни ни о чем подобном не слышал… — искренне сказал поручик, крутя головой.

— И неудивительно. Мало нас осталось, нас еще в древние времена становилось все меньше, меньше…

— Так вы что же… Наподобие домового?

— Скажете тоже! — с досадой поморщился Иван Матвеич. — Никакого сравнения. Говорю вам: соседи мы ваши… Вполне даже материальные, весьма даже разумные. Но не повезло, так уж обернулось. Ваша порода множилась, распространялась, а мы вот впали в ничтожество… И ничего мне, убогонькому, особенного и не надобно — прижиться среди людей, жить-поживать, потихоньку добра наживать, в уголочке притулиться, крошкой хлеба пропитаться, ремесло какое освоить и в поте лица своего на жизнь зарабатывать…

Уничижение его выглядело показным — очень уж хитро посверкивал Иван Матвеич умными, лукавыми глазами, нисколечко не походил на непритязательного простака, способного удовлетвориться нехитрым ремеслом вроде сапожного. Не зря же он упомянул про Петербург…

— Черт знает что, — сказал поручик в некоторой растерянности. — Просто арабская сказка какая-то: кувшин, джинн…

— А вы полагаете, что сказки на пустом месте растут? — вкрадчиво спросил Иван Матвеич. — Зря, зря… Многие как раз из самых доподлинных событий произрастают: разве что фантазия за долгие века приукрасила, исказила и расцветила…

Не без сарказма поручик поинтересовался:

— А не позволено ли будет узнать, за что вас, дражайший Иван Матвеич, запечатали?

Его собеседник, конечно, сарказм почуял, но и бровью не повел. Сказал небрежным тоном:

— Ох, это такая скука — дела давно минувших дней, преданья старины глубокой… Право же, ничего интересного, да и оригинального ни капельки. Мысли, побуждения и поступки во все века одинаковы, в какую одежду ни рядись… Ну пойдемте? — он приобнял поручика за плечи и властно подтолкнул к столу. — Посидим ладком, о жизни потолкуем и нашем месте в ней…

И снова его рука ощущалась — реальной, сильной, плотской, как во сне не бывает. И вдобавок, опять-таки нарушая все правила сна, волной нахлынули запахи, явственно щекотавшие обоняние: жареное мясо, какие-то приправы и специи, еще что-то непонятное, но крайне аппетитное…

Звенели чарки и кубки. Самолетов, взмыв на ноги, возгласил:

— К нам, к нам, Аркадий Петрович! Все в сборе, вас только дожидаемся…

Отчего-то это зрелище — его спутники, восседавшие за столом с веселыми и довольными лицами, — испугало еще сильнее, нежели прежнее буйство непонятных монстров в этой самой пещере. Что-то тут таилось насквозь неправильное, ощущавшееся и во сне. Поручик напрягся, уперся ногами в камень под ногами, сопротивляясь подталкивавшей его к столу руке, превратившейся словно бы в стальной брусок, дернулся…

И открыл глаза, увидел себя в возке, уже достаточно освещенном вставшим солнцем, почувствовал холодок, тряхнул головой, сбрасывая остатки очередного неприятного сна.

За обитыми войлоком стенками слышался скрип снега под ногами, неразборчивые спокойные голоса, всхрапывание лошадей. Судя по звукам, ничего жуткого на сей раз не произошло, все свидетельствовало о размеренном течении обычных забот…

Покосился на Лизу. Она еще спала, и ее очаровательное личико выглядело не просто спокойным, безмятежным даже — на губах у нее играла улыбка, словно ей снилось что-то хорошее и приятное, не имевшее ничего общего с кошмарами последних ночей. Поручик даже залюбовался.

Нельзя смотреть на спящего — обязательно проснется. Вот и Лизины ресницы затрепетали, открылись затуманенные глаза. Медленно выплывая из сна, она улыбнулась еще безмятежнее, мечтательно произнесла, глядя в низкий потолок:

— Аркаша, как хорошо было…

— Что? — спросил он настороженно, почему-то в первую голову испытав нешуточную ревность: мало ли на какие фокусы способен чертов Иван Матвеич…

— Никакой пещеры и никаких чудовищ… Только степи, в высокой траве, в цветах, и я долго-долго ехала верхом, конь был ужасно смирный… И я никуда специально не спешила, просто очень долго ехала шагом по степи, так было красиво и покойно, век бы не просыпалась…

— И все? И больше не было… никого?

— Совершенно никого. Степь цветет, конь неспешно шагает, солнышко светит… Так покойно… Ничего похожего на… — она досадливо поморщилась. — Может, все и обойдется?

— Конечно, обойдется, — сказал он, выбираясь из-под меховой полости и накидывая шинель. — Схожу осмотрюсь там, какие новости… Судя по тому, как снаружи спокойно, ничего и не случилось…

Действительно, не походило, чтобы за ночь приключилось какое-нибудь очередное несчастье. У возков неспешно возились ямщики, Мохов о чем-то оживленно толковал с Саипом, у соседнего возка стояли профессор фон Вейде и Самолетов. Профессор, ловко держа карандаш рукой в вязаной шерстяной перчатке, что-то черкал на очередном листе: в руках у него была целая кипа, покрытая хаотичными строчками, какими-то стрелочками-кружочками, вовсе уж неразборчивыми пометами. Ну конечно, который день пытался, по его собственным словам, обобщить и систематизировать происходящее, чтобы получить ключик, — вот только непохоже, чтобы преуспел в этом умозрительном и нудном занятии… На его физиономии, узкой, морщинистой и обветренной, что-то не угадывалось следов творческого озарения и радости… Да и Самолетов воодушевленным не выглядел.

— Как успехи, Иван Людвигович, — спросил поручик, подойдя.

Профессор поджал бледные губы:

— Не могу похвастать, Аркадий Петрович, по совести говоря… Бьюсь, бьюсь, как рыба об лед, но все без толку. Черепаху бы найти, да не получается никак…

— Какую еще черепаху? — оторопело уставился на него поручик. Ему пришло в голову, что ученый немец малость повредился рассудком от всего пережитого, а также от собственного бессилия понять происходящее.

Профессор усмехнулся:

— Обычная логика научного исследования, сдается мне, здесь бессильна. Потому что происходящее в нее не укладывается. Здесь, быть может, как раз и необходима логика, почерпнутая из сказочного фольклора. Это совершенно ненаучно, но как знать… Есть у китайцев старая сказка. Строили они то ли мост, то ли дворец, то ли что-то еще… Неважно, в общем. И никак у них не получалось: то развалится, то пойдет наперекосяк, одним словом, не получается и все тут. Отправились то ли к мудрецу, то ли к колдуну, а уж он и подсказал. Оказывается, для успеха дела следовало поймать в омуте на реке старую-престарую черепаху, обитавшую там с незапамятных времен, и сварить из нее суп. Ну, полезли в реку… И только они вскипятили супчик, как кончились все их невзгоды, благополучно завершилось строительство без всяких помех… Понимаете? Где-то тут должна скрываться своя черепаха. Японец, думается мне, сказал очень толковую вещь: на каждого демона найдется своя управа, нужно только понять…

— Вряд ли это демон, — сказал поручик.

— Конечно, вряд ли. Только нужно же его как-то называть? Он, кстати, пропал. Нигде не видно. Вот кстати! — профессор воздел карандаш. — Вам сегодня снилось что-нибудь особенное, Аркадий Петрович? Непохожее на прежние кошмары?

— А как же, — сказал поручик, — если вкратце…

Договорить ему профессор не дал, воскликнул:

— Ну вот, все сходится! Примерно то же и мне довелось увидеть, и Николаю Флегонтовичу, о чем мы как раз говорили до вашего появления. Никаких тварей, пещера обратилась в некое подобие боярской палаты, а демон принял вполне человеческий вид, именуясь Иваном Матвеичем. И настойчиво приглашал за богатый пиршественный стол. Дружбу навязывал, заверял, что не питает к нам ни вражды, ни коварных замыслов. А все остальные меня уговаривали не чваниться и примкнуть поскорее к честному пирку — и Николай Флегонтович, и вы, господин поручик…

— У меня все наоборот обстояло, — сказал поручик. — Как раз Николай Флегонтович меня больше всех уговаривал к компании примкнуть…

— И ничего удивительного, — ухмыльнулся Самолетов. — Надо полагать, с каждым так и обстояло: остальные его уговаривали… Это что же получается, господа, он и впрямь собирается наяву объявиться?

— Откуда я знаю? — пожал плечами профессор.

— Хорошенькая выйдет компания… — процедил Самолетов. — Так он мне, по крайней мере, объявлял да и вам тоже. Но вот насколько это с реальностью согласуется… Что такое?

Они обернулись. Зрелище было не то чтобы ужасное, однако определенно неприятное. Прямо на них трусцой бежал Четыркин, без шубы и шапки, с растрепанными волосами, безумным взглядом и кривым персидским кинжалом в руке. Поручик присмотрелся и вздохнул с облегчением: лезвие казалось чистым, не похоже, чтобы допившийся до изумления петербуржец мог кого-то ножичком порешить — с него, стервеца станется…

Остановившись в паре шагов от них, Четыркин глупо улыбнулся, передернул плечами, потоптался. Все так же бессмысленно улыбаясь, сделал движение, словно собирался спрятать кинжал, но не представлял, куда.

— Все понятно, — сказал Самолетов спокойно и деловито, словно бы даже с некоторой скукой. — Дело житейское… Вязать пора, пока не натворил дел со своей железкой. Видывал я, что от такого пития происходит… Господин Четыркин, Родион Филиппович! Может, отдадите мне ножик добром? У меня целее будет, я вам потом обязательно отдам, честное купеческое слово, нам чужого не надо…

Изображая лицом добродушие и дружелюбие, он в же время крохотными, почти незаметными шажками стал перемещаться вправо, явно намереваясь улучить момент и обрушиться на пропойцу всем своим немалым весом. Поручик тоже стал прикидывать, как бы ловчее обезоружить неподвижно стоявшего Четыркина. Поблизости появился Позин. Моментально оценив ситуацию, он сказал столь же деловито-скучающе:

— Это бывает. Насмотрелся. Вон поручик Филатов в шестьдесят шестом, царствие ему небесное… Родион Филиппыч, дорогой вы мой, куда ж это вы с ножиком собрались? Отдайте, от греха… Вам же лучше…

Четыркин что-то такое стал соображать. Видя, как вокруг него недвусмысленно сжимается кольцо, отступил к возку, возмущенно вскрикнув:

— Господа, что вы такое затеваете? Я…

Из-за возка внезапно выскочил ямщик — здоровенный, в распахнутой шубе, кривясь от охотничьего азарта. Намертво вцепившись в правую руку Четыркина с кинжалом, он всем телом навалился, сшиб пьяницу с ног, и оба забарахтались в снегу. Опередив остальных, неуспевших ничего предпринять, Самолетов плюхнулся сверху и вскоре выпрямился, удовлетворенно улыбаясь, поигрывая кинжалом со щедро украшенной крупной бирюзой серебряной рукоятью, покрытой затейливыми чернеными узорами. Присмотрелся, поцокал языком:

— Умеют персюки оружие делать. Заточен, как бритва. Если таким полоснуть со всей пьяной дури…

Четыркин слабо извивался на снегу. Ямщик, придавливая его изо всех сил, пропыхтел:

— Веревку бы, Николай Флегонтыч… Ишь, трепыхается…

— Это дело, — сказал Самолетов. — Пойду Саипку покличу, он человек запасливый, у него всякая снасть найдется…

— А не замерзнет? — спросил поручик. — Лежа связанным в возке?

— Что-нибудь постараемся придумать… — рассеянно откликнулся Самолетов. — Предпринять с ним что-то следует, это факт…

— Да что же вы такое творите? — взвыл Четыркин.

Присев перед ним на корточки, профессор фон Вейде сухо, убедительно произнес:

— Предпринимаем необходимые меры для исправления вашего болезненного состояния, молодой человек. Ввиду отсутствия медиков в радиусе ближайшей сотни верст приходится обходиться своими силами. Вы уж, пожалуйста, не усугубляйте… Мы вам только добра желаем. Господа, у меня есть настойка лауданума, можно попробовать в качестве неплохого снотворного…

— С ума вы все сошли, что ли? — возопил Четыркин, придавленный к земле ямщиком. — Накинулись, как я не знаю даже кто… Что за вздор? Что вы себе вообразили?

— Да ничего особенного, — с ленцой ответил Самолетов. — Ясно же, свет вы наш, что от водки у вас наступило крайнее изумление ума, и чего от вас ждать, решительно непонятно. Так что, на всякий случай, уж не посетуйте… Видывал, как не только с ножиками бегали в таком вот помрачении, а и с ружьями — разнообразные виденьица истреблять…

— Нет у меня никаких видений! — завопил Четыркин. — И ножом я никого резать не собирался, что за вздор? Ну, выскочил сгоряча с ножом в руке, не успел спрятать…

Голос у него был сварливый, обиженный, но при этом ничуть не походивший на бессвязные выкрики помраченного умом человека.

— Ну да, — сказал Самолетов. — Хлебца решили нарезать к угреннему кофию. Такие вещи непременно персидским кинжалом делаются, что тут непонятного…

— Какой хлеб? Демона я ножом пытался пронзить… Ивана Матвеича… Он, обнаглев, заявился утром в реальном облике…

Поручик с Самолетовым переглянулись. Даже если это и было помрачение от водки, оно, несомненно, переплеталось с трезвой действительностью…

— Скажите этому орангутану, чтобы он меня отпустил! Говорю вам, приходил черт…

Задумчиво покачав головой, Самолетов в конце концов сказал:

— Евстигней, отпусти-ка ты его, в самом деле. Но далеко не отходи, стой тут же, и если что…

Ямщик убрал руки и встал, недовольно бормоча что-то. Вскочив на ноги, Четыркин отряхнулся и, саркастически ухмыляясь, сказал:

— Примитивные у вас все же мозги, господа. Чуть что — водка, водка… Не отрицаю, я, и в самом деле, себе позволил несколько развлечься. Но говорю вам, мне нисколечко не почудилось. Все было наяву. Ранним утром ко мне в возок залез совершенно незнакомый человек, назвался Иваном Матвеичем. И сообщил, будто он, изволите ли видеть, и есть тот самый… то самое… одним словом, он и есть то самое существо, что мы все наблюдали в виде непонятной летающей твари. Только он настойчиво мне доказывал, что к нечистой силе не имеет и малейшего отношения, а является, понимаете ли, некоей разновидностью разумного существа, спокон веков обитающего бок о бок с человеческим родом…

— Послушайте, — прервал Самолетов, — а во сне вы его прежде не видали? Вообще, сны какие-нибудь странные видели? Раньше как-то не выпало возможности спросить…

— Никаких снов не видел, ни странных, ни обыкновенных. Я сны вообще редко вижу…

Самолетов кивал с таким видом, словно уяснил для себя что-то важное. Поручик, кажется, догадывался: в конце концов, приходится допускать самые безумные и диковинные гипотезы. Не исключено, что по каким-то веским причинам «Иван Матвеич» попросту не имел возможности проникать в сны Четыркина, дрыхнувшего без задних ног после нешуточных алкогольных возлияний. Быть может, для него доступно сознание только трезвого человека. Знать бы раньше, честное слово, забуровился бы изрядно всякий раз перед сном…

— И что же? — спросил Самолетов.

— Ну, что… Этот мерзавец посмел делать мне гнусные предложения, вовлекать в сообщники своих будущих афер и плутней. Ну уж нет! — Четыркин гордо выпрямился (при этом производя чуточку комическое впечатление). — Род наш числится в Бархатной книге, никак не пристало мне, столбовому дворянину, идти в сообщники к какому-то аферисту, неважно, человеческого он происхождения или сродни чертям. Невместно! Вот я и хотел ткнуть в него кинжалом. Плохо я знаком с Уголовным уложением, но все равно сомневаюсь, чтобы там предусматривалось наказание за убийство этакого вот мутного создания, которое к тому же погубило несколько человек, а также лошадей, каковые являются собственностью господина Мохова… Одним словом, я пытался его пырнуть. Только ничего не получилось — он от клинка увернулся с невероятной быстротой и совершенно непонятным образом улетучился из возка, через неприкрытую дверцу. Хотя щель там была с палец, кошке не пролезть…

Физиономия у него была опухшая с лютого перепоя, но изъяснялся он вполне здраво, логично, ничуть не походил на жертву алкогольной горячки…

— Вот оно как… — негромко произнес Самолетов. — Что же, все правильно: боится острой стали, что нам и продемонстрировал случай с японцем… Иван Матвеич, понимаете ли… Примите уж мои извинения, господин Четыркин. Погорячились. Бывает. Учитывая общую обстановку и все происходящее…

— Кинжал отдайте, — сварливо сказал Четыркин.

Поколебавшись, Самолетов все же вернул ему кинжал. Четыркин сверкнул на него глазами, но от дальнейших филиппик воздержался. Сказал, пожимая плечами:

— Надо же, сколько всего происходит… А я и застал-то малую толику…

— Чересчур заняты были винопитием, — фыркнул Самолетов.

— Простите, законом не запрещено, — с достоинством ответствовал Четыркин. — Ничего противозаконного не совершал, пью собственное, на свои деньги приобретенное, не на службе нахожусь, в дороге… Господа! Так это что же получается? Этот черт — или кто он там — безбоязненно разгуливает среди нас уже в человеческом виде? Нужно либо священника позвать, либо жандарма, чтобы навели порядок каждый по своему ведомству…

Присутствующие переглянулись, грустно усмехнулись — идеи были запоздалые, давно опробованные…

— Боится стали… — протянул Позин. — Значит, есть такая возможность…

Под шубой, поверх мундира у него висела перевязь с саблей — с того дня, как молодой японец предпринял дерзкую атаку на непонятное создание, штабс-капитан холодное оружие снимал, только отходя ко сну. Поручик так и не собрался последовать его примеру — казалось, он будет выглядеть смешно. К тому же с того самого дня золотистое облако реяло исключительно в воздухе и на землю не опускалось ни разу, так что не было ни случая, ни шанса…

— Именно что боится! — подхватил приободрившийся Четыркин. — Едва я в него кинжалом нацелился…

Челюсть у него вдруг отвисла, глаза выкатились из орбит. Словно бы потеряв дар речи, он медленно поднял руку и указал пальцем на что-то за спинами стоявших к нему лицом людей.

Поручик обернулся.

Со стороны хвоста обоза к ним неторопливой важной походочкой приближался Иван Матвеич, издали улыбавшийся беспечно и весело.

Глава X Сокомпанеец

Он выглядел совершенно таким, каким в последний раз являлся Савельеву во сне, — разве что расстался со старинным боярским нарядом, щеголял в безукоризненной серой визитке, черных панталонах и сверкающих башмаках. Галстук завязан безупречно, уголки белоснежного накрахмаленного воротничка выглядели идеально. Пришелец из неведомых времен и глубин выглядел, как заправский светский денди.

Укатанный полозьями снег буднично поскрипывал у него под ногами. Ни шубы, ни шапки не было — очевидно, холод этому существу был нипочем и оно не нуждалось в теплой одежде…

Посреди всеобщего молчания Иван Матвеич неторопливо приближался. Оказавшийся у него на пути ямщик, здоровенный бородатый мужичина, издал нечто наподобие жалобного писка и опрометью метнулся за возок, меленько крестясь на бегу. Не удостоив его и взглядом, Иван Матвеич подошел к собравшимся, остановился перед ними и непринужденно раскланялся:

— Как видите, господа, я явился согласно обещанию. Вы уж не сочтите за назойливость, но придется вам потерпеть мое общество до самого Челябинска. Могу вас заверить, что товарищ по путешествию из меня будет прямо-таки идеальный: безобразий я устраивать не намерен, водку неумеренно не пью, как некоторые… — он улыбчиво покосился на остолбеневшего Четыркина. — Никаких хлопот со мною не будет. Я уж где-нибудь в уголке готов приютиться… — он обернулся: — Отец Прокопий, мое почтение! У вас такой вид, словно вы меня перекрестить хотите. Не смею препятствовать, доставьте себе такое удовольствие, если не жаль бесцельно тратить время и силы. Ну, ради скоротання дорожной скуки…

Появившийся из-за возка священник смотрел на него неприязненно и хмуро, с этакой зловещей, но бессильной мечтательностью, невольно то сжимая кулаки, то разжимая. Иван Матвеич сделал изящный жест правой рукой, и в ней неведомо откуда появилась балалайка, словно из воздуха извлеченная. Тренькая с нешуточным мастерством, Иван Матвеич, пританцовывая, пропел с нескрываемой издевкой:

За поповским перелазом

Подралися трое разом —

Поп, дьяк, пономарь

Та ще губернский секретарь…

То же движение рукой — и балалайка исчезла неведомо куда, как и появилась. Иван Матвеич раскланялся, словно ожидая заслуженных аплодисментов.

— Сволочь такая, — негромко, буднично произнес штабс-капитан Позин, берясь за эфес сабли.

Визгнул выхваченный клинок, сверкнул в лучах восходящего солнца, взметнулся… Удар должен был оказаться мастерским и жугким — сабля опускалась аккурат на правое плечо Ивана Матвеича, целя в шею…

Тонкий, пронзительный, жалобный звон… Сабельный клинок разлетелся в куски, словно оказался стеклянным и ударил изо всех сил по предмету, твердостью сравнимому со сталью. Кто-то непроизвольно охнул.

Иван Матвеич обернулся с кошачьей грацией. Лицо его было спокойным, даже скучающим.

— Детство какое-то… — произнес он укоризненно.

И резким движением взметнул обе руки, шевеля пальцами. Два снопа неярких золотистых лучиков ударили по застывшему в нелепой позе штабс-капитану — он всем телом подался вперед, сжимая сабельный эфес с зазубренным обломком клинка шириной пальца в четыре, — обволокли, окутали… Там, где стоял Позин, закрутился бесшумный золотистый вихрь и тут же рассеялся.

Позин падал, подламываясь в коленках, — так, словно стал собранной из палочек куклой. Это уже был не человек — лицо превратилось в череп, натуго обтянутый пергаментного цвета кожей, в точности как у прошлых жертв демона, кисти рук тоже являли собою обтянутые кожей костяшки. Из правой вывалился эфес, упал, наполовину уйдя в снег.

Все стояли, не в силах пошевелиться. Непонятно, как они ухитрялись дышать.

— Вы вот что, господа мои… — сказал Иван Матвеич с расстановочкой, угрожающим и непререкаемым тоном. — Глупости всякие извольте оставить. Надоело мне, что в меня беззастенчиво и хамски тычут всяким железом. Как дети малые, честное слово… Извольте отныне соблюдать приличия. С каждым, кто начнет вольничать подобно вот этому… — он небрежно указал на валявшуюся в нелепой позе жуткую куклу, — поступлено будет соответственно. Я человек мирный, зла никому не хочу, но и глупые нападки сносить не намерен. Должно же и у меня быть собственное достоинство… Короче говоря, убедительно прошу оставаться в рамках приличий, иначе будет плохо. Вы меня, главное, не трогайте, а я, со своей стороны…

— Катедира-до!!! Баса, васа бонмэй!!!

Все повторялось, как несколько дней назад — японский дипломат, воздевая сверкающий клинок, опрометью несся прямиком на Ивана Матвеича: простоволосый, в распахнутом мундире, пылавший яростью и боевым азартом… Следом, что-то умоляюще выкрикивая, поспешал переводчик, то и дело хватавшийся за голову.

— Бон-мэй!!!

Поручику захотелось зажмуриться, чтобы не видеть очередной жуткой и диковинной смерти, — но он оцепенел, не в силах пошевельнуться…

Слегка согнув ноги в коленях, Иван Матвеич вдруг совершил гигантский прыжок — спиной вперед, прямо с того места, где стоял, с абсолютно спокойным лицом. Взметнулись фалды визитки, послышался глухой стук каблуков — это страшный попутчик очутился на крыше ближайшего возка. Японец озадаченно остановился, уставясь вверх, должно быть, прикидывая, как произвести новую атаку.

Вытянув в сторону левую руку, Иван Матвеич произвел какие-то пассы растопыренными пальцами — и из-за возка показался прятавшийся там ямщик. С белым от ужаса лицом, вытаращенными глазами, он шагал так, словно его помимо собственного желания влекла вперед неведомая сила: как марионетку, как неодушевленный предмет…

Вихрь золотистых лучиков обрушился на него, заволок, запеленал. Когда тусклое сияние рассеялось, открылся высохший труп, обтянутый кожей скелет, медленно опускавшийся в снег.

Иван Матвеич заговорил — громко, внятно, на непонятном языке. Не сводя глаз с японца, он холодно, с явным презрением бросал фразы, словно сплевывал. Кажется, японец его отлично понимал — он сник, обмяк, опустил руку с мечом, чертя снег сверкающим скошенным острием, потом с безнадежным лицом потерпевшего полное и окончательное поражение человека повернулся, побрел прочь, понурившийся, побежденный. Переводчик без выражения произнес:

— Демон говорит: он приглашает почтенного Канэтада-сан развлекаться и далее, сколько ему будет угодно, однако хочет предупредить: за каждый взмах меча он будет убивать по человеку. Здесь очень много людей, их хватит надолго, так что Канэтада-сан может продолжать… Вы сами видите, что благородство не позволяет Канэтада-сан продолжать схватку, рискуя жизнями невиновных…

Он безнадежно махнул рукой, отвернулся и побрел следом за своим начальником, удалявшимся шаркающей, старческой походкой.

— Господа! — жизнерадостно и весело возгласил Иван Матвеич, притопывая и приплясывая на крыше возка. — Я бы вам рекомендовал разойтись по кибиткам. Поскольку я намерен поторопить нашего любезного Ефима Егорыча поскорее тронуться в путь. Мне, знаете ли, не менее, чем вам, надоели эти снежные пустыни, хочется побыстрее вернуться к цивилизации… Мы еще побеседуем самым дружеским образом, и вы убедитесь, что я вам никакой не враг, наоборот…

Он ухарски присвистнул и, с нечеловеческой легкостью перепрыгивая с возка на возок, понесся в голову обоза — там стояли Мохов с Саипом и несколько ямщиков, сбившихся тесной кучкой. Лошади вскидывали головы, храпели.

— Ну, что скажет на сей счет наука? — вымученно улыбаясь, поинтересовался Самолетов.

— Наука, Николай Флегонтович, пока что перед этим бессильна, — печально ответил профессор фон Вейде.

— Наука умеет много гитик… — протянул Самолетов и вдруг взорвался: — Какого ж черта? Уйму умных книг печатаете, словесами швыряетесь на ваших сборищах, плешь продолбили: могучая поступь прогресса и знания, конец невежеству и суевериям, материализм… Мир наш ясен и прост, говорите? Все поддается рациональному научному объяснению, говорите? Ну вот извольте мне это объяснить, будучи семи пядей во лбу!

Профессор смотрел под ноги. Отец Прокопий подошел к Самолетову, положил ему руку на плечо и задушевно сказал:

— Николай Флегонтыч, уймись, не срывай зло на непричастном человеке…

— Ну, а делать-то что? — форменным образом взревел Самолетов.

— А ничего тут не сделаешь, чадушко, — грустно ответил священник. — Одна надежда на христианское смирение да Божье милосердие…

Самолетов что-то строптиво ответил, но поручик уже не слушал — он направился к своему возку. «Так оно отныне и будет, — думал он зло, — разбредемся по своим кибиткам, как мыши по норкам, будем сидеть тихонечко и смирно, надеясь, что все как-нибудь обойдется и до Челябинска доберемся невредимыми — а там, Бог даст, тварь эта, самозваный Иван Матвеич куда-нибудь улетучится… Будем сидеть, презирая себя… но ведь нет другого выхода…»

Он залез в возок, яростно стукнув дверцей, плюхнулся на сундук и, отводя глаза, сказал:

— Лиза… Дай водки.

Лиза, не произнеся ни слова, приподняла крышку погребца. Донышко бутылки глухо стукнуло о чемодан.

— К черту стопку. Там стакан был…

Столь же беспрекословно она убрала стопку и поставила рядом с полуштофом серебряный стакан, подаренный поручику тестем. Горлышко звякнуло о край стакана, немного пролилось на покрывавшую чемодан холстинку. Рывком поднеся стакан ко рту, поручик одним махом проглотил горькую водку, покривился, замотал головой. Прикрыв глаза, откинулся на стенку и стал ждать результата. Результат оказался унылым: не забрало… Словно воды хватил.

— Что там за крики были? — тихонько спросила Лиза. — Снова…

— В том числе… — сказал поручик, открывая глаза. — В том числе… Он объявился. В совершенно человеческом виде, даже называется Иваном Матвеичем, скотина… Он, видите ли, желает с нами путешествовать до Челябинска… И сталь почему-то на него не действует, хотя должна бы…

— Его можно убить, — сказала Лиза.

Поручик встрепенулся, поднял голову. Лиза смотрела на него грустно и серьезно, красивая, как никогда.

— Откуда ты взяла?

— Я и сама не знаю. Во сне как-то… чувствовалось.

— Ты же говорила, снилась только степь…

— Ну да, степь и конь. Но там еще было много разных мыслей… Или не мыслей… Не знаю, как объяснить… Такое чувство, что я с ним уже встречалась…

— Ты — с ним? Быть не может, — убежденно сказал поручик. — Этого просто не может быть. Братовья эту штуку раскопали совсем недавно, прошлой осенью, она была наглухо запечатана и раньше ты ничего подобного…

— Я знаю, — сказала Лиза. — И все равно, такое чувство…

— Очередное наваждение, — сказал поручик. — Не знаю, как это у него получается и зачем, но это очередное…

Дверца возка распахнулась настежь. От неожиданности поручик схватился за эфес стоявшей тут же сабли, как будто это могло чем-то помочь, но тут же убрал руку, увидев Самолетова.

— Чему обязан такой бесцеремонностью? — спросил он сердито.

— Ай! — махнул рукой купец. — Не дамская спальня, в конце-то концов… Пойдемте, Аркадий Петрович, авось поможете…

— Что там?

— Да так… — досадливо морщась, сказал Самолетов. — Японец наш чудить начал еще почище Четыркина. Самоубиться, похоже, вздумал… Та еще картинка.

…Действительно, зрелище предстало ничуть не заурядное. Возле возка, в котором путешествовали оба японца, был расстелен квадратный шерстяной коврик с диковинным узором. На нем на коленях стоял Канэтада-сан, голый по пояс, весь покрывшийся гусиной кожей, но стоически переносивший холод. Его узкоглазое лицо было невероятно бесстрастным, непреклонным, в руках он держал короткий кинжал того же непривычного вида, похожий на меч. Сабля помещалась тут же, воткнутая в снег, а рядом с ней переминался переводчик, выглядевший не таким бесстрастным. На поручика он, во всяком случае, уставился с нешуточной надеждой.

Выпрямившись, глядя на поручика строго и надменно, молодой японец повернул кинжал острием к себе и заговорил:

— Канэтада-сан просит вас, как дворянина и офицера, а значит, благородного человека, оказать ему последнюю дружескую услугу. Канэтада-сан намеревается соблюсти священный старинный обычай своей страны, именуемый сеппуку. Когда Канэтада-сан взрежет себе живот, вы исполните дружескую роль кайтасаки и отрубите ему голову этим мечом. Вы офицер и, следовательно, умеете владеть оружием. Это отличный меч, изготовленный славным мастером Минатори еще в дни молодости прадеда Канэтада-сан, он способен отрубить голову в мгновение ока. К сожалению, мое происхождение не позволяет исполнить роль кайтасаки, поскольку здесь находятся более благородные господа…

— Да что это такое? — спросил поручик в полной растерянности. — С ума он, что ли, сошел?

— Наоборот, Канэтада-сан находится в полном рассудке и намерен уйти из жизни именно так, как это подобает благородному самураю в этой ситуации. Канэтада-сан не сумел одолеть злокозненного демона и покрыл себя позором, который можно смыть исключительно с помощью сеппуку…

— Только этого не хватало… — тяжко вздохнул Самолетов. — Мало нам своих бед… Что делать прикажете?

Поручик лихорадочно размышлял. Меч схватить было как раз нетрудно, но вот отобрать у упрямого японца кинжал вряд ли возможно: вон как вцепился обеими руками, и если начнешь отнимать, чего доброго, загонит себе в брюхо… Черт бы побрал его вместе с дурацкими обычаями…

— Канэтада-сан надеется, что вы, как человек благородный, не заставите себя ждать…

Обычай обычаем, но японцу явно было холодно полуголым на морозце, и он не хотел затягивать… Вот оно!

— Переведите старательно, — сказал поручик в приступе озарения. — Мы здесь с превеликим уважением относимся к обычаям других стран, но в том-то и загвоздка, что задуманное входит в категорическое противоречие с нашими народными обычаями, которые Канэтада-сан, как человек благородный, обязан уважать… — он торопливо подыскивал нужные убедительные слова, чувствуя, что малейшая заминка может все погубить. — Я надеюсь, так и обстоит, спросите…

— Канэтада-сан говорит: он с величайшим уважением относится к обычаям и традициям вашей великой страны…

— Отлично, — сказал поручик. — Согласно нашим обычаям, человеку категорически запрещается лишать себя жизни вне городов, а уж тем более в странствии. Дело даже не в самом человеке, решившемся на такое… Канэтада-сан на всех нас своим поступком навлечет позор и бесчестье. На всех, кто едет в обозе… Спросите: неужели он способен поступить с нами со всеми так неблагородно?

— Канэтада-сан полагается на ваше слово… Он готов поверить благородному человеку, что все так и обстоит…

Поручик выпрямился, стараясь придать себе столь же непреклонный и гордый вид, как у стоявшего на коленях с острием у живота японца, — но не знал, насколько это у него получилось. Произнес, гордо вскинув голову:

— Слово дворянина!

Он подумал что подобное, собственно говоря, некоторым образом против чести… Ну и наплевать. В конце-то концов, спасти человека, согласно дурацким обычаям решившего вспороть себе брюхо, гораздо важнее, чем покривить однажды душой и покрыть обман честным дворянским словом. Не Рюрикович, чай… Никто все равно не узнает…

Прошло несколько томительных мгновений. Наконец японец неспешно поднялся, убрал кинжал в ножны, с тем же бесстрастным лицом поклонился Савельеву. Переводчик, с неприкрытым облегчением на лице, подал ему мундир, помог всунуть руки в рукава.

— Канэтада-сан говорит: из уважения к традициям вашей страны он временно отказывается от своего намерения, которое обязательно осуществит в том месте, где русские обычаи этого не запрещают…

«Ничего, — подумал поручик. — Авось в Челябинске он в разум и придет — а может, еще что-нибудь и придумаем…»

От хвоста обоза быстро приближался стук и треск — это клятый Иван Матвеич с невероятным проворством и быстротой перемещался прыжками с возка на возок, всякий раз заставляя лошадей тревожно вскидывать головы и ржать.

— Ну вот, господа, — сказал он, стоя у них над головами, — я только что имел счастье беседовать с простым народом, то бишь нашими ямщиками. Отрадно отметить, что все они проявили здравомыслие и трезвый рассудок, отнесясь к моему присутствию с величайшей терпимостью. Причем, в отличие от образованных и благородных господ, у них хватило ума не тыкать в меня всевозможными острыми предметами… Брали бы пример, господа!

— Берем, — буркнул Самолетов.

Японец уставился на Ивана Матвеича с той же хищной мечтательностью, как совсем недавно отец Панкратий. Так стиснул украшенную бирюзой рукоять меча, что костяшки пальцев побелели от напряжения.

— Но-но! — шутливо погрозил ему пальцем Иван Матвеич. — Без глупостей тут… Господа, большая просьба не медлить. Мне в путь не терпится, да и вам, полагаю, тоже…

Он ухмыльнулся, сделал ручкой и теми же невероятными прыжками унесся в голову обоза.

— Канэтада-сан говорит: этот демон, несомненно, смертен. Он не может объяснить, но он это чувствует.

— Приятное известие, — сказал Самолетов. — Знать бы только, в каком яйце у него смерть, в какой утке… Пойдемте, Аркадий Петрович? Недурно бы и в самом деле побыстрее в путь…

Поручик помедлил было, но, убедившись, что все в порядке и благородный японский господин более не собирается собственными руками обрывать свое существование, пошел следом за Самолетовым.

Тот сказал негромко:

— Обратили внимание? Какая разная участь выпала двоим, кинувшимся на эту тварь с обнаженным клинком? Андрей Никанорыч, бедняга, погиб жуткой смертью, а вот японец остался целехонек…

— И что?

— Да откуда я знаю? Просто участь им выпала разная…

— Все равно, — сказал поручик. — Что-то я не усматриваю тут той самой пресловутой черепахи, из-за которой строительство пошло наперекосяк. Или, быть может, вы…

— Нет…

— Вот видите, — сказал поручик угрюмо. — Что же тут ломать голову, если все равно не будет толку. Может, все от того, что японец не отсюда родом, совершеннейший у нас чужак, обитает на островах в далеком море и на него все эти штучки попросту не действуют. Коли уж будоражить фантазию…

— Может, нам это обсудить с профессором?

— Да как хотите, — пожал плечами поручик. — Все-равно заняться нечем… Интересно, у него водка есть?

Глава XI Как их искушал дьявол

Поначалу адский грохот оглушил, слился в неразборчивую какофонию, а происходящее показалось совершенно непонятным хаосом. Потом, когда он немного присмотрелся, стал соображать, что тут к чему. Благо понять это было не так уж и трудно неплохо выученному офицеру…

На равнине кипел конный бой. Неисчислимое множество всадников перемешалось в яростной сече. Лязг оружия, вопли торжества и боли, грохот копыт, отчаянный визг раненых лошадей…

Сон, конечно — но удивительно реалистичный… Поручик Савельев наблюдал за битвой откуда-то сверху, похоже, с широкой вершины высокого, отлогого холма. Он сидел верхом на коне с аккуратно подстриженной гривой, конь стоял смирно, и рядом располагались другие всадники — он этого не видел, а словно бы откуда-то знал.

Очень быстро он сообразил, что как бы пребывает в чьем-то чужом теле и смотрит на происходящее глазами этого человека. Самостоятельно он не смог предпринять ничего — хотел посмотреть вправо, не получилось, хотел глянуть, кто стоит рядом с ним слева, — опять-таки не вышло. Он наблюдал только то, что видел тот, в чьем теле поручик оказался…

Справа кто-то охнул, отчаянно завопил:

— Ай-яй-яй!!!

Внизу, на равнине, слева от зрителей, вдруг накренилось высокое знамя на позолоченном древке — квадратный кусок ярко-синей материи с изображением черной птицы, висевший на горизонтальной перекладине наподобие древнеримских вексиллумов, — так и не выпрямившись, клонилось к земле, клонилось… Рухнуло наконец и синее полотнище моментально оказалось смято промчавшимися по нему всадниками в странных кольчугах и коротких желтых плащах. Торжествующий вопль пронесся над равниной.

Совсем рядом звонко и отчаянно зазвенел гонг. Откуда-то слева, понукая коней безнадежными криками, вылетела кучка всадников и помчалась наперерез тем, кто только что втоптал в землю копытами коней синее знамя. Сшиблись. Лязг железа. Поручик видел, что кинувшихся наперехват гораздо меньше, чем атакующих, так что исход схватки предсказать нетрудно. Он начинал понимать расстановку сил: нападающие — в желтых плащах, они со всех сторон рвутся к холму, а противостоят им всадники в черных и синих плащах. Понятно уже, что «желтые» перехватили инициативу — не столько числом, сколько яростью, а «черно-синие» больше обороняются, пытаются создать кольцо вокруг холма, ни к чему более не стремясь…

— Ой-е! Остановите их!

— Кем? Разве что твоей охраной…

— Нет уж! Не трогать с места!

— Больше у меня никого нет…

— Сделай что-нибудь, собака ленивая! Хоть что-нибудь сделай!

Поручик откуда-то знал, что эти слова обращены к тому, в чьем теле он сейчас находится. И знал, что услышал «собственный» голос:

— Не могу…

— Собака никчемная!

— Вот они! Вот они!

Тот, чьими глазами поручик смотрел на происходящее, повернул голову в ту сторону. Его охватила столь лютая ненависть, что у поручика на миг помутилось сознание.

Конный отряд в желтых плащах, выстроившись клином, отчаянно прорубался к холму. Над ним реяло странное знамя: на высоком шесте — диск золотого цвета с каким-то неразличимым отсюда изображением и по его краям развеваются конские хвосты красного цвета. Нападающие, отсюда видно, охвачены какой-то бешеной решимостью, они ломят, словно кабан сквозь камыши, рубятся отчаянно, их сабли мелькают, порой представая широкими сияющими полосами, — а защитники холма, наоборот, дрогнули, потеряли себя, они еще дерутся, еще держат подобие строя, но видно, что их боевой дух бесповоротно сломлен и очень скоро они способны припустить врассыпную…

Тот, в чьем теле поручик оказался, кипел от ненависти — а вот сам поручик, если бы удалось такое, рот бы разинул от несказанного удивления…

Это Лиза рубилась в первых рядах атакующего клином конного отряда, прямо под знаменем с багряными конскими хвостами. Он не мог ошибиться — ее лицо, пусть и искаженное сейчас яростью, ее волосы, длинными прядями выбивавшиеся из-под золоченого шлема, ее глаза. Сверкающая кольчуга, украшенная чеканными золотыми дисками, желтый короткий плащ с прорехой от сабельного удара, черный высокий конь с пенной мордой и бешеными глазами, богатая уздечка, увешанная причудливыми бляхами…

Ее сабля обрушилась — и заступивший дорогу всадник грянулся под копыта, а конь с опустевшим седлом шарахнулся в сторону. Одним отчаянным рывком отряд в желтых плащах продвинулся на несколько конских корпусов. Оборонявшиеся раздавались в стороны, отступали, как ни надрывался частыми ударами гонг на холме, как ни орал оглушительно кто-то рядом с поручиком.

Багряные конские хвосты оказались уже совсем близко. Поручик видел, как Лиза, привстав на стременах насколько удалось, крест-накрест махнула саблей над головой. Слева вылетел еще один построенный клином конный отряд в желтых плащах, но без знамени — и, разворачиваясь лавой, пошел на соединение с первым. Гонг замолчал.

Тот, в чьем теле поручик оказался, не отводил от Лизы глаз, кипя от ярости, даже, кажется, рыча и подвывая под нос. Они встретились взглядами — и Лиза, улучив момент, погрозила клинком, улыбнулась так, что у любого мурашки пошли бы по коже. Это была она и не она — дикая амазонка, совсем близко увидевшая заклятого врага, предвкушавшая встречу и расплату… Такой никак не могла быть его Лиза, благонамеренная барышня из хорошей купеческой семьи, — но эта отчаянная предводительница лихих конников походила на нее, как две капли воды. С окровавленным клинком, разметавшимися волосами, сбившимся набок шлемом, горящими глазами — удалая и яростная, она была прекрасна… И для кого-то сейчас — сама Смерть…

Очаровательная дикая смерть рвалась к холму во главе своей бешеной оравы. Сине-черные поворачивали коней, пытаясь уйти, кто-то заверещал, как заяц, справа несколько беглецов столкнулись, их кони упали, образовав кучу-малу… До золотого диска, обрамленного багряными конскими хвостами, казалось, можно уже добросить камнем, теперь видно, что на нем отчеканена волчья голова в окружении непонятных знаков. Желтые плащи достигли отлогого подножия холма. Послышался знакомый женский голос, исполненный незнакомой ярости и воли:

— Живыми! Всех — живыми!

— Прочь! Прочь! — отчаянно завопил кто-то рядом.

Стоявшие на вершине всадники поворачивали коней, галопом спускались с противоположной стороны холма. Чей-то конь слева споткнулся, полетел через голову вместе с всадником. Тот, в чьем теле поручик находился, несся за остальными.

Потом была долгая, бешеная скачка очертя голову по необозримой степной равнине — на горизонте справа и слева виднелись округлые холмы, слишком правильные, кажется, чтобы быть творением природы. Рассмотреть их толком не удалось — всадник остервенело понукал коня, стараясь не отстать от спутников; трава, цветы — все сливалось в пеструю полосу, несущуюся под ноги с невероятной быстротой, впереди столь же неразборчивыми яркими пятнами мелькали силуэты собратьев по несчастью…

Неизвестно, сколько продолжалась скачка — но, такое впечатление, довольно долго. В конце концов всадники с галопа перешли на крупную рысь, теперь только поручик мог рассмотреть, что их шестеро (не считая «его самого»). Местность вокруг изменилась, появились высокие утесы, уже ничуть не напоминавшие дело человеческих рук, — их бока зияли бугристым нагромождением камня вынесенных на поверхность подземных пластов. И сейчас в степях под Шантарском таких сколько угодно.

Окружающий ландшафт становился все более гористым. Кони, перейдя на шаг, цепочкой двинулись меж громоздившихся утесов, то поросших густым лесом, то голых, поднимаясь вверх, вверх… Вереница всадников проехала по узенькому карнизу — справа каменная стена падала вниз вертикальным обрывом, далеко внизу — так далеко, что могучие сосны казались не более спички, — протянулась обширнейшая долина, замкнутая у горизонта цепью темно-синих горных вершин. Справа вздымалась стена светло-рыжего, выкрошенного временем камня.

Они оказались в небольшой, почти круглой, окруженной со всех сторон скалами долине. Посередине располагалась небольшая крепость: четыре круглых башни по углам и одна над невысокой аркой ворот, кладка из неотесанного камня, невысокие зубцы по гребню стены, по вершинам башен, синее знамя с черной птицей, вяло трепыхавшееся на слабом ветерке…

На стенах там и сям стояли люди. Кто-то распахивал створку ворот — из потемневших от времени толстенных деревянных плах, скрепленных грубо выкованными железными полосами, — и створки туго поддавались с тягучим противным скрипом.

Всадники въехали во двор, посреди которого стояло незатейливое каменное здание с окошками-щелями и острой крышей, покрытой чем-то наподобие темной черепицы чешуеобразной формы.

Спешившись, прибывшие разделились: пятеро оставшись во дворе, а один направился в дом в сопровождении того, кем был поручик. Длинный синий плащ волочился по каменным плитам, сквозь которые пробивалась чахлая зеленая травка, человек наступил на него, едва не упал, досадливо дернув плечом, рванул застежку, сбросил плащ и, не оглядываясь, вошел в дом.

Небольшая комната с чем-то наподобие камина в углу, сложенным из плоских коричневатых камней. Длинный грубый стол посередине, окруженный такими же нескладными табуретами. На один из них шагавший первым тяжело опустился, снял золоченый шлем, со стуком опустил его на стол. Ссутулился, поник, как человек, потерпевший нешуточное поражение.

Лицо у него было не то чтобы яростное, но злое, унылое, кислое. Довольно пожилой, обрюзгший, со спутанными полуседыми волосами и такой же бородкой. Совершенно европейского облика человек, ничего от азиата.

Тот, кем был поручик, остался стоять. Никаких его мыслей поручик не чувствовал, даже если тот и думал, — а вот настроение передавалось, как это было с ненавистью, испытанной на поле битвы к двойнику Лизы. Смесь беспокойства и злости.

Пожилой поднял глаза, произнес с нескрываемой неприязнью:

— Ну и что же, Бирлей? Что будем делать дальше, как жить станем?

Бирлей — тот, кем сейчас был поручик, — ответил довольно спокойно:

— Если рассудить, ничего страшного не произошло. Ты вернешься в Гашун, там немаленькое войско…

— И потом? Что молчишь? Воевать, воевать и воевать…

— Обойдется…

— А если не обойдется? — резко спросил пожилой. — Ты-то сам веришь, что обойдется? Наверняка не веришь, и правильно… Сам все понимаешь. Сам видишь, что Айланат остервенела. Она теперь не успокоится, пока до тебя не доберется… что еще хуже, не успокоится, пока не доберется и до меня. Мне совсем не улыбается иметь ее врагом. Потому что она не остановится… Я бы на ее месте тоже не остановился. Если бы моего брата убили в спину по ее наущению.

Бирлей усмехнулся:

— Только не говори, что я тебя принуждал. Ты и сам был не прочь…

Пожилой грохнул кулаком по столу и заорал, напрягая жилы на морщинистой шее:

— Ну да! Я его ненавидел! Но если бы мы убивали всех, кого ненавидим, невозможно было бы ни проехать, ни пройти, вся земля была бы покрыта трупами… Один я никогда бы не решился. Это ты меня убедил, что все пройдет гладко, что эта бешеная девчонка отправится вслед за братом, что твое волшебство победит всё и всех… И что получилось? Айланат живехонька и жаждет отомстить, у нее две тысячи сабель, на ее стороне все южные города до самого устья, а те, что пока колеблются, дают понять, что не одобряют моих поступков, а значит, вскорости к Айланат и переметнутся… А главное, оказалось, что твое хваленое волшебство не действует…

— Я же тебе объяснял. Сейчас неблагоприятный период…

— Ну да, ну да… — язвительно усмехнулся пожилой. — Я не дурак, понимаю с грехом пополам. У тебя сейчас нечто вроде месячных истечений у женщины, ты слаб и бессилен, много времени пройдет, прежде чем ты наберешь силу… Я правильно понимаю?

— Правильно.

— А почему ты меня сразу не предупредил, что бывают неблагоприятные периоды? Только не говори, что ты и сам не знал, не поверю. Ни за что не поверю… Как ты мог такое про себя не знать? Если живешь сотни лет?

Воцарилось угрюмое молчание. В зальчик тихонько вошел седой старик, нисколько не похожий на воина: в длиннополой темно-красной одежде, с затейливым украшением на груди, худой, как камышинка, с тонкими слабыми руками. Не произнеся ни слова, он сел поодаль. Ни пожилой, ни Бирлей не обратили на него внимания, покосились мельком и тут же отвернулись.

— Все еще можно поправить… Выждать, пересидеть… Когда вернутся силы…

— А ты уверен, что Айланат не достанет нас раньше? — поморщился пожилой. — Ты уверен хотя бы, что она об этом укреплении не знает? Что они нас не перехватят по дороге в Гашун? Опять молчишь? Твои надежды плетью по ветру писаны…

— Бирлей… — тихонько произнес сидевший поодаль старик, — что тебе нужно, чтобы восстановить силы? Можешь хоть сейчас не вилять?

— Мне она нужна, — неохотно бросил Бирлей.

— Айланат?

— Да.

— Кровь? Душа? — спросил старик с какой-то омерзительной деловитостью. — Пепел от сожженной? Что-то еще?

— Ну, зачем же все усложнять… — усмехнулся Бирлей. — Мне достаточно тела. Достаточно ее взять, овладеть, насытиться…

Старик рассмеялся тихим дребезжащим хохотком:

— Бирлей, ты меня уморишь… Всерьез полагаешь, что теперь можешь вызвать ее любовь?

— Да при чем тут любовь, ты, поросший мохом чурбан? — заорал Бирлей так, что старик отшатнулся, а пожилой подскочил на стуле. — Какая такая любовь? Мне достаточно ее взять… или ты такой дряхлый, тарбаган старый, что забыл, о чем идет речь? Давненько тебе не приходилось…

— Давненько, — кивнул старик. — Но я прекрасно помню, что это означает. Значит, вот так, Бирлей… Чтобы восстановить прежнее могущество, необходим сущий пустячок, всего-то-навсего поймать девчонку, привести ее к тебе, а уж подол, чтобы не утруждать помощников, ты как-нибудь задерешь и сам… Мелочь, пустячок, сущая безделица. Всего-то-навсего силком взять Айланат… которая сейчас скачет во главе отряда в две тысячи сабель… В то время как наше войско рассеяно, с нами сейчас горсточка людей, а до Гашуна еще нужно добраться… У тебя невероятно скромные требования, Бирлей, я-то думал, ты захочешь чего-то гораздо более трудного…

— Ты хотел правды, и ты ее узнал… — с прежним спокойствием обронил Бирлей.

Пожилой и старик переглянулись. Пожилой, которому явно стоило больших усилий держаться спокойно, произнес:

— Если подумать, от тебя сплошные несчастья, Бирлей. Ты меня убедил, подтолкнул к действиям, поначалу все шло просто прекрасно, но потом… Мы не просто проиграли. Сдается мне, я в безвыходном положении.

— Ага… — сказал Бирлей. — Получается, я один во всем и виноват? Ты был добрым, благородным и кротким, ты мухи не обидел, мечтал стать то ли отшельником-звездочетом, то ли пастухом в глуши, а потом объявился коварный гнусный Бирлей и совратил тебя с благородного пути? Это я тебя надоумил попробовать завладеть Золотым Дворцом, это я тебе внушил, что всех, кто окажется на пути, можно и убить… Да? А ты, конечно, невинен, как младенец… Самому тебе ничего и в голову бы не пришло…

Пожилой тяжко вздохнул:

— Ну почему же… Мои грехи — это мои грехи. Видишь ли, дело даже не в том, что без тебя я бы наверняка не решился… Главное — все твои обещания оказались пустышками… Ты меня подвел, как в жизни никто не подводил.

Бирлей быстро оглянулся на дверь. Пожилой угрюмо засмеялся:

— Да нет там никого, что ты забеспокоился? Сказать по правде, я бы охотно тебя скрутил и выдал Айланат… если бы этим мог спасти себя. Но ведь не поможет, в любом случае ей теперь нужна и моя голова. Уж это-то я понимаю… Ты мне больше не нужен, Бирлей, от тебя никакого толку. Мне бы самому выкрутиться…

Бирлей гордо задрал голову:

— За чем же дело стало? Я не навязываюсь.

— Видишь ли… — вкрадчиво сказал пожилой, — сейчас от тебя никакого толку… а вдруг потом может получиться и вред? Еще больший вред? Для пущего спокойствия нужно от тебя избавиться совсем…

Бирлей расхохотался. Он смеялся долго, весело, кажется, совершенно искренне. Потом протянул с нескрываемым превосходством:

— Вот уж это тебе не по силам. И этому ветхому пеньку тоже. Не забывай, с кем имеешь дело.

— Я помню, — сказал старик. — Прекрасно помню. А вот ты, кажется, забыл, что самонадеянность губила не только людей…

Бирлей схватился за рукоять сабли, это он еще успел — но через миг во вскинутой ладони старика ослепительными, колючими лучиками сверкнул красный камень:

— Батаадай хор! Батаадай лог! Борохшиборбосхо… Раздался пронзительный, надрывающий слух визг — похоже, его издал Бирлей… Перед глазами у поручика все поплыло, пожилой вождь в кольчуге, дряхлый старик, скудно обставленный зальчик — все расплылось, помутилось, словно видимое сквозь толстое стекло со свилями, краски потускнели, предметы и люди утратили четкие очертания…

Навалился неописуемый ужас, которому не было обозначения в человеческом языке. Незнакомые слова теперь грохотали, как гром, парализуя, едва ли не раздавливая. Вокруг смыкалась темнота, образовалось нечто вроде бесконечной черной трубы с далеким радужным пятнышком в конце, и он летел туда, во мрак, задыхаясь в бессильном ужасе…

Поручик и проснулся от этого ужаса, заполонившего все его существо. Пробуждение получилось отнюдь не мирным: дернувшись, он крепенько шарахнулся затылком о чемодан, да так, что искры из глаз посыпались, в панике, путая еще сон и явь, полагая явь продолжением кошмара, взметнулся, ушибая бока о те же чемоданы…

И пробудился окончательно: утро, рассвет, достаточно светло… Вздохнув с невыразимым облегчением, промаргиваясь и поглаживая ушибленный затылок, посмотрел на Лизу.

На сей раз ее лицо вовсе не выглядело спокойным и умиротворенным, наоборот — она легонько подергивалась всем телом, губы плотно сжаты, брови нахмурены, что бы ей ни снилось, это определенно не имело ничего общего с прошлым идиллическим сном, в котором были только цветущая степь и идущий неспешным шагом конь… Это была она и не она — незнакомая, чужая, другая. Пожалуй что, не прежняя любимая жена, знакомая с детских лет, лежала перед ним сейчас, а та дикая, неукротимая, прелестная амазонка, прорубавшая себе путь сквозь орду загадочных всадников, и кровь брызгала с ее сверкающей сабли, а лицо озарилось нездешней яростью…

Сквозь ее стиснутые зубы рвались бессвязные слова — непонятные, опять-таки чужие, звучавшие не то чтобы жутко — удивительно… Неожиданно для самого себя поручик склонился и тихонечко позвал:

— Айланат…

— Что? — почти сразу же откликнулась она, не открывая глаз.

И тут же начались перемены — образ жестокой и решительной амазонки исчезал, словно бы таял, невозможно описать словами происходившие с Лизиным личиком изменения, но они безусловно происходили…

Длинные ресницы взметнулись, она открыла глаза, поначалу затуманенные, потом все более осмысленные. И неожиданно розовые губы улыбнулись, улыбка озарила лицо, ставшее не только невероятно красивым, но и полным некоего хищного довольства. Прошло немало времени, прежде чем это выражение исчезло с ее лица. Она улыбнулась уже насквозь знакомо:

— Аркаша… Ничего не случилось?

— Бог миловал, — сказал он хрипло. — Что тебе снилось?

Лиза словно прислушалась к каким-то далеким звукам. Все еще улыбаясь, сказала:

— Я все-таки сожгла крепость…

— Небольшая такая крепость, да? — спросил он растерянно. — В горном ущелье? Четыре башни и одна над воротами?

— Вот именно… Сон был такой сумбурный и ничуть уже не приятный. Всадники, сражение, скачка… Вот не ожидала, что мне такое может присниться…

Поручик смятенно молчал. Он уже был абсолютно уверен, что это не простой сон, не совсем сон… вовсе даже не сон. Перед глазами вновь встало лицо девушки в кольчуге и золоченом шлеме, прекрасной дикой амазонки — и он подумал удовлетворенно: очень похоже на то, что в незапамятные, неизвестные, загадочные времена пожилой интриган и мерзавец, то ли вождь, то ли князь, кто его там ведает, получил сполна за все, что причинил другим, и то, что он отделался от проштрафившегося демона, нисколечко не помогло… Такую вот Айланат просто невозможно остановить, когда она решит мстить… Но когда же все это происходило, в какие забытые столетия? Может быть, фон Вейде знает, что это за всадники, ничуть не похожие на раскосоглазых и черноволосых шантарских татар, когда-то сшибались в яростной сече и строили такие вот крепости? Но даже если и знает, чем это им поможет сейчас?

«Как все просто, оказывается, — подумал он. — Совсем нетрудно оказалось победить Ивана Матвеича, именовавшегося в старые времена Бирлеем — всего-навсего таинственный красный камень и заклинания. Надо полагать, именно тогда его и запечатали в некий предмет, погрузили в сон тысячи на полторы лет. Остановка за малым; раздобыть где-нибудь этот самый камень и произнести заклинание целиком… Проще уж луну с неба достать…»

Деликатный, но настойчивый стук в дверцу возка нарушил его мысли. Поначалу он решил, что это вновь заявился Самолетов, но, распахнув дверцу, увидел безмятежно улыбавшегося Ивана Матвеича, все в той же безукоризненной визитке и накрахмаленном воротничке. Перехватив дверцу, Иван Матвеич распахнул ее на всю ширину, оглядел внутренность возка, раскланялся с видом записного кавалера:

— Мое почтение, Елизавета Дмитриевна! Не будет нетактично, думаю, упомянуть, сколь вы очаровательны, воспрянув от безмятежного сна? Приятными, надеюсь, были сновидения?

Лиза смотрела на него хмуро и неприязненно, но не похоже, чтобы это смутило нежданного визитера. Сверкая белоснежными зубами, ухмыляясь, он непринужденно продолжал:

— Ах, Лизавета Дмитриевна, прелестница… Завидую черной завистью вашему супругу. Это какое же, должно быть, блаженство — на законных основаниях губки ваши алые нацеловывать, грудки белые наглаживать, ножки стройные раздвигать…

Лиза вспыхнула:

— Убирайтесь!

Иван Матвеич вздохнул в наигранной печали:

— Слов нет, как вы со мной суровы, Лизавета Дмитриевна… Очень грустно… Пошел бы, право, и повесился на первом попавшемся суку, да где ж тут дерево найдешь посреди равнины…

Поручик смотрел на него, сжав кулаки в бессильной ярости. Сабля в ножнах располагалась в соблазнительной близости, но нельзя было рисковать, вспоминая происшедшее с беднягой Позиным. За себя не было бы страшно, офицер должен быть привычен к смертельному риску, но, если что, Лиза останется без всякой защиты — а ясно уже, что иные побуждения этого чертова сокомпанейца слишком человеческие…

— Рубануть меня хотите от всей души, Аркадий Петрович? — понятливо подхватил Иван Матвеич. — Не советую, ничего не выйдет, а кончиться может плохо, так что и не пытайтесь… Вы уж не сверкайте так на меня глазами, молодые люди. Прошу прощения, ежели сказал что обидное и неприличное, — но все исключительно из восхищения вашей красой, дражайшая Лизавета Дмитриевна… Голову я потерял форменным образом…

Лиза ойкнула и шарахнулась к противоположной стенке возка. Поручик тоже отшатнулся, насколько мог, — Иван Матвеич вдруг одним энергичным движением ухватил себя правой рукой за волосы и снял собственную голову с плеч. Кровь не брызнула, без головы туловище твердо стояло на ногах в прежней позе, подняв голову на уровень ключиц. Голова непринужденно улыбалась и даже чуточку гримасничала. Потом произнесла:

— Теперь верите, Лизанька, что я от вас голову потерял?

Вслед за тем рука водрузила голову на прежнее место. Иван Матвеич ухмыльнулся:

— Не поверите столь наглядным доказательствам?

— Неплохой ярмарочный фокус, — сухо сказал поручик, пытаясь сохранить самообладание.

— Принижаете вы меня, да-с… — грустно сказал Иван Матвеич. Я буду малость повыше ярмарочного фигляра… Аркадий Петрович, — произнес он уже серьезно, — не прогуляетесь ли со мной по свежему воздуху? Есть у меня к вам серьезный разговор, крайне для обоих важный… Не беспокойтесь, Лизавета Дмитриевна, ни малейшего вреда вашему муженьку не случится, на том мое честное и благородное слово… Или боитесь, господин поручик?

Поручик сердито подхватил шубу. Иван Матвеич посторонился, давая ему вылезти из возка. Показал на кибитку Позина:

— Пройдемте туда, пожалуй. Я уж себе позволил сей экипаж занять, поскольку он теперь совершенно ничей и бесхозный… Не путешествовать же мне в задке или на крыше, словно чемодан или собачка какая…

Он по-хозяйски порылся в мешочках и укладках, поставил на импровизированный стол памятные чарочки серебряные в бусурманских узорах, наклонил к ним горлышко полуштофа:

— Выпить со мной, полагаю, не откажетесь? Офицер во все время суток, я так понимаю, к этому готов…

— Вы и водочку употребляете? — язвительно осведомился поручик, машинально берясь за стопку.

— А как же! — безмятежно сказал Иван Матвеич. — И водочку употребляю, и сальца с огурчиком отведать не прочь, и еще всякое считающееся исключительно привилегией человеческого рода… Я ведь не бесплотный дух, не привидение какое — вполне материальное создание, очень даже плотское. Неужели вы этого до сих пор не осознали?

— Предположим, осознал! — сказал поручик. — И что же дальше?

— А дальше — выпьем. Во благовремении, как у вас говорится. Ваше здоровье!

Он лихо выплеснул водку в рот, самым натуральным образом поморщился, мотнул головой, потянулся за крепеньким огурчиком и с довольным видом им захрустел. Сказал доверительно:

— Я ведь объяснял уже: все прежние личины происходили оттого, что я, как бы это понятнее, просыпался, возвращался к нормальной жизни, устройчивость этакую обретал, плоть, так сказать, и кровь… И вот теперь, к великой своей радости, прочно привязан к материальному миру, словно гвоздями прибит… Пора и дальнейшую жизнь обдумывать. Жить я намерен среди вашего человеческого племени…

— А получится? — едко усмехнулся поручик. — Я так прикидываю, вы, любезный, тыщи полторы лет продремали…

— Пожалуй что, даже поболее, — серьезно сказал Иван Матвеич. — И что с того? Языком, как видите, не хуже вашего владею, обращение понимаю, а необходимые знания, буде потребуется, из ваших же умишков извлечь нетрудно… Ну конечно, времена новые, незнакомые, да это ж не препятствие. Понимаете ли, Аркадий Петрович, людишки те же самые, что и были. Пусть одеваются по-другому, пусть дома другие строят, пусть даже развели всякую цивилизацию и прогресс в виде этих ваших чугунок, пироскафов и прочих телеграфов… Нутро у них прежнее и побуждения старыми остались, новых нисколечко не прибавилось. И благородных побуждений мало, гораздо больше злобы да зависти, лжи да подлости. А они во все времена совершенно одинаковы, не находите? Скряга — он во все времена скряга, ибо золото, коим он сундуки набивает, и есть золото, разве что чекан на монетах другой. Так и со всем прочим, чего ни коснись. Не станете оспаривать?

— Не стану, — сказал поручик, — поскольку из этого вытекает, что и добро с благородством ничуть не меняются с бегом столетий.

— Да что вам в том добре и благородстве… — махнул рукой Иван Матвеич. — В жизни его вот столько… — Он показал большим пальцем своей руки на кончике ногтя. — Человечество ваше погрязло в гораздо более нелицеприятных помыслах и побуждениях. Я вас за это нисколечко не осуждаю, не подумайте, с чего бы вдруг, коли я и сам таков? Реалист я, Аркадий Петрович, как и большинство человеческих индивидуумов. Подобно им, стремлюсь наслаждаться жизненными благами, не поддаваясь всевозможным утопическим идеалам…

— Это к чему вы клоните?

— Озабочиваюсь своим будущим, ясное дело, — сказал Иван Матвеич серьезно. — Поскольку я, как уже говорилось, к человеческим благам неравнодушен и намерен жить среди вас долго и счастливо, следует заблаговременно подготовиться. Не думаете же вы, что я удовольствуюсь убогой участью мелкого обывателя? Берите выше, мне подняться хочется…

— Понятно, — сказал поручик. — Из грязи в князи…

— Вы не иронизируйте, Аркадий Петрович, слушайте со вниманием, разговор у нас серьезный и касается не одной моей будущности. В князи, говорите? А почему и нет? Князья, они ведь сплошь и рядом из самого что ни на есть подлого народца приподнялись. И в давние времена так обстояло, и у вас, смею полагать, точно так же обстоит. Верно ведь?

— Пожалуй, — сказал поручик, вспомнив курс отечественной истории. — Частенько…

— Вот видите… Я не настолько самонадеян, чтобы, скажем, стремиться в императоры. Это, понимаю, сложно. Даже с моими нешуточными возможностями было бы крайне затруднительно. Жизнь нынешняя гораздо сложнее, чем встарь, когда все проще было. Не сидеть мне на троне. А вот возле оказаться… Вполне даже реально. И вот тут-то, дражайший Аркадий Петрович, начинается обсуждение нашего совместного блестящего будущего…

— Совместного?

— Ага, — безмятежно улыбнулся Иван Матвеич. — Что вы так удивились? Ваша же поговорка гласит, что толпою и батьку бить легче. А уж тем более наверх пробиваться… Давайте совсем серьезно. Я, друг мой, сугубый реалист. Можно, конечно, и в одиночку карьеру делать, но гораздо лучше — с верными сподвижниками. Очень уж хлопотно одному: нынче не старые времена, человеческое общество ваше многолюдно, сложно устроено, к чему мне одному надрываться, когда есть возможность приобрести себе, выразимся так, свиту или, скажем благороднее, дружину. В детали пока вдаваться и не стоит, к чему они… Главное вы, я думаю, осознаете: сложилось так, что мне необходима группа сподвижников — чтобы, цепляясь друг за друга и друг другу помогая изо всех сил, наверх карабкаться. В этом рассмотрении многие из вас весьма даже многообещающи. Вот бывший хозяин сего экипажа был человек совершенно для меня бесполезный, его и не жалко нисколечко — отставник, в годах, этакая изработавшаяся, надорвавшаяся лошадушка. Вы — другое дело, вы, сударь мой, молоды, энергичны, честолюбивы наверняка. Всякий офицер втихомолку мечтает и об эполетах погуще, и о чинах повыше, и о звездах на грудь… Верно?

— Не буду скрывать. Это во многих областях жизни присутствует: стремиться выше. Однако ж — честно…

— Ох… — досадливо оживился Иван Матвеич. — А я вам что, предлагаю нечто насквозь бесчестное? Отечеству изменить, государя убить или, боже упаси, воевать супротив своей родины? Да ничего подобного! Будете мне помощником в некоторых делах, только и всего. Сразу скажу: если договоримся и ударим по рукам, я вас кой-чему обучу. Со мной вы, понятно, никогда не сравняетесь, но вот соплеменников ваших превосходить будете нешуточно… И пули будете отводить, и людишек своей воле подчинять, и красоток в постельку укладывать, и много чего еще, почитаемого большинством людей за сказку… Благодарить будете, ей-же-ей!

— И что, я один такой уникум среди…

— Вы уж простите, да ничего подобного, — усмехнулся Иван Матвеич. — Вас тут несколько, интересных. Николай Флегонтыч Самолетов молод, умен, предприимчив, далеко пойдет, если принять в дружину. Целых два чиновника, не из последних — тоже могут оказаться весьма полезны. Ротмистр столичной жандармерии — на хорошем счету у начальства, далеко пойдет… Батюшка наш служить едет не в захолустье — в Исаакиевский собор. Профессор фон Вейде обладает обширнейшими связями в ученом мире и пост в Академии занимает немаленький. Даже Гурий Фомич, вроде бы купчишка ничтожный, полезен связями и жизненным опытом… Вы, может, и улыбнетесь, но даже избавители мои нечаянные, Кузьма с Федотом, могут быть приставлены к делу: прекрасно знают, как копать курганы, а в курганах этих, вы и не представляете, еще сто-олько интересного и полезного таится, что дух захватывает…

— И что же, хотите сказать, вы всех успели переманить?

— Ну зачем же я вам врать буду? Нам с вами, при удаче, долго совместно действовать, тут вранье неуместно… Говорил с многими, со всеми почти. Кто-то согласился сразу, а кто-то и колеблется — но именно что колеблется, привыкает к столь неожиданному предложению, к столь ослепительным перспективам. Но поверьте старому знатоку человеческой природы: согласие ждать себя не заставит. Рыба ищет, где глубже, а человек, хе-хе… Но давайте уж в первую голову о вас, Аркадий Петрович. Я вам, понятное дело, не обещаю генеральские эполеты на следующий год, а звезды — этой же весною. Сами понимаете, такие дела даже с моими способностями в одночасье не делаются. Но все блага, которых вы можете ожидать, не в отдаленном будущем ждут, а в очень даже близком. Особенно, если повезет и удастся найти своих…

— А что, они есть?

— Да куда же им деться? — чуть отрешенно произнес Иван Матвеич. — Мы, надобно вам знать, существа долгоживущие. И хотя, что скрывать, становилось нас все меньше и меньше по сравнению с человеческим родом, вряд ли племя наше вымерло окончательно и я остался этаким реликтовым казусом. Будем искать. Я вам пока ничего не буду объяснять, но следы можно обнаружить и в ваших человеческих архивах — о чем вы, конечно, и не подозреваете, но если знать, как искать и что… Вот тут-то мне жандарм с чиновниками будут очень кстати, да и вам занятие найдется… Ну, что скажете? Или боитесь за душу вашу бессмертную? Так ведь я не черт, душами не интересуюсь и никаких негоций с ними не произвожу… — он разлил по стопочкам, глянул цепко, внимательно, его взгляд был холодным. — Вот только Аркадий Петрович, даром на этом свете ничего не дается. Не стану скрывать, есть некоторые условия…

— Вот с этого и начинали бы, — сказал поручик. — А то предстали этаким благодетелем…

— Я — благодетелем? Да что вы! Ни про какую благотворительность и речи не заходило. Один только взаимовыгодный союз двух неглупых и честолюбивых индивидуумов… А условьице не сложное. Душа, как уже говорилось, мне без надобности, и потребности мои более материальны. Охотно допускаю, что вас покоробит, разозлиться можете, да что ж поделать, коли таков расклад… Мне Елизавета Дмитриевна нужна.

— Как это?

— Ну, что вы мальцом-то прикидываетесь… Сами понимаете. Елизавету Дмитриевну вы мне отдадите. Единственное условие, единственная плата…

Самое примечательное, что поручик даже не рассердился и не удивился всерьез. Холодно, отстранение подумал: а ведь к тому все и шло… Следовало ожидать.

— Умный вы человек, — одобрительно кивнул Иван Матвеич. — Проклятиями не сыплете, зубами не скрежещете, даже не пытаетесь меня приложить чем-нибудь тяжелым — поскольку предприятие заведомо безнадежное…

— Я догадываюсь, — сухо бросил поручик.

— Вот и прекрасно, вот и ладненько… Такое ваше рассудочное поведение внушает надежду, что мы договоримся ладком… Это не каприз, Аркадий Петрович, это мое настоятельное условие. Вы мне ее отдадите.

— Она не вещь. Не статуэтка какая, которую можно с рук на руки передать…

— А вот такие подробности вас беспокоить не должны, — вкрадчиво сказал Иван Матвеич. — Вы мне ее отдадите, а дальше уж моя забота…

Он встряхнул рукой, подняв ее высоко вверх, — и за ней потянулась выхваченная из воздуха полоса материи, красноватая с золотистым отливом. Иван Матвеич расправил ее, выложил на импровизированный стол — и поручик рассмотрел, что это платье с длинными рукавами, изготовленное из незнакомой поблескивающей ткани наподобие тончайшей парчи.

— Вот, возьмите, — деловито сказал Иван Матвеич. — Нужно мне, чтобы на красавице не осталось ни единой прежней ниточки, ни единого прежнего украшения. Пусть останется, как есть, наденет этот наряд и пожалует ко мне в возок. Где и продолжит путешествие в холе и заботе… Уяснили?

— Вы не с ума ли сошли? — спросил поручик. — Как я ей буду этакое предлагать?

— А вот возьмите и предложите, — безмятежно сказал Иван Матвеич. — Она у вас женщина разумная, с соображением. Вот и постарайтесь ей втолковать: либо она послушается, либо… — он жестко усмехнулся. — Либо не только она, но и все до одного навсегда на тракте останутся. В виде косточек, волками дочиста обгрызенных. Помните волков, что вам дорогу преграждали? Их вокруг тьма-тьмущая, позвать нетрудно, а наставления дать еще проще. Я, Аркадий Петрович, не шучу. Или так, или этак… Не настолько ж она эгоистка, чтобы этакую прорву людей, в том числе и вас, и себя обрекать на бесславную и скоропостижную кончину на зубах бессмысленного зверья… Ну не смотрите вы на меня так, мне это, можно сказать, жизненно необходимо, вот и вынужден проявить твердость… не могу я иначе, ясно вам?

У поручика едва не вырвались ядовитые фразы, основанные на увиденном во сне, но он вовремя прикусил язык. Не следовало показывать, что ему это известно, — были нешуточные подозрения, что последние сны не Иваном Матвеичем насланы, а явились по каким-то другим причинам. Не стал бы этот субъект сам рассказывать о крайне неприятных для него событиях прошлого, тут что-то другое…

— Да не переживайте вы так, — чуть ли не панибратски похлопал его по плечу Иван Матвеич. — Будьте выше этаких пошлостей. Будущее я вам обещаю грандиозное. У вас еще такие придворные красотки будут, что и сравнить нельзя. За все надо платить, любезный. Сами рассудите, что вам дороже: сказочное для вас нынешнего будущее или…

Кажется, он догадался, какую линию поведения следует избрать. Быть может, если затянуть дело, все и обойдется — не так уж далеко до Челябинска и осталось, а там еще неизвестно, как и обернется…

— Очень заманчивые у вас обещания, Иван Матвеич, — сказал он совершенно естественным тоном опытного купца, обсуждающего серьезную сделку. — Что греха таить, заманчивые… Однако, простите великодушно, пока что наблюдаются одни обещания. И не более того. Как оно повернется в будущем и осуществятся ли щедрые обещания, еще вилами на воде писано — а Лизу вам следует отдать уже сейчас…

— Опасаетесь — обману?

— Опасаюсь, — кивнул поручик, усилием воли изобразив самую циничную ухмылку.

Иван Матвеич развел руками:

— Так уж сложилось, что не могу я вам сейчас представить никаких убедительных доказательств. Откуда им взяться, если мы с вами не в Петербурге блистаем, а сидим в заснеженной глухомани… Не расписку же прикажете писать? Смех один… Так что, дорогой Аркадий Петрович, придется уж вам рискнуть и поверить мне на слово. Риск, как у вас говорят, благородное дело, — его взгляд был колючим и холодным. — Либо вы мне верите на слово, как благородный человек благородному человеку, либо… Волчишков вокруг немерено. Либо окажется ваша Лизанька под надежным покровительством и защитой, либо лежать ее косточкам на этом самом тракте. Что вас, откровенно говоря, уже не сможет огорчить, потому что и ваши собственные окажутся недалече… Вот вам и весь сказ. А вы уж думайте…

Поручик поднялся на ноги, едва не задевая макушкой крыши. Потянулся к дверце.

— Платье заберите, — вкрадчиво посоветовал Иван Матвеич. — Ах, не хотите… Дело ваше. Подумайте на досуге, взвесьте все, охолонувши. Только, я вас умоляю, не задерживайте с решением, потому что много времени я вам не дам…

Поручик выбрался из возка и от души грохнул дверцей. Заметил краем глаза, как крупная фигура проворно, не производя шума, отпрянула за возок. Обошел его. Там стоял Самолетов, прижав палец к губам, мотал головой в сторону. На цыпочках двинулся прочь, и поручик сердито направился следом.

— Подслушивали? — спросил он, когда они оказались на значительном отдалении.

— Был грех, — безмятежно ухмыльнулся Самолетов. — Мы ж не дворяне какие, нам не унизительно, да еще в такой вот ситуации… Вот что ему, значит, вынь да положь…

— Послушайте…

— Вы уж на меня-то не скальтесь, — сказал Самолетов веско. — Я-то тут при чем? Вообще, на мой непросвещенный взгляд не стоит сейчас эмоциям поддаваться. Нужно думать, как выкрутиться… Ситуация, грубо говоря, поганая. И в угрозы его я, знаете ли, верю…

— Я тоже, — тихо признался поручик.

— Что же ему так приспичило насчет Елизаветы Дмитриевны…

Поручик заговорил. Он пересказывал свой сон, стараясь отсечь ненужные подробности и оставить главное. Непохоже, что от собеседника можно ожидать помощи или дельного совета — но и держать это в себе он более не мог.

— Интересно… — тихо сказал Самолетов, — ах, как интересно… Вот, значит, как его повязали…

— Думаете, это было не наваждение?

— Может, и не наваждение, — сказал Самолетов, — а доподлинное прошлое. Уверенно судить не берусь, чересчур уж тонкая материя, диковинная донельзя… но почему бы и нет?

— Но Лиза… вернее, она на Лизу похожа как две капли…

— А вот это как раз, пожалуй что, и неудивительно, — сказал Самолетов. — Мы все не с неба упали, у каждого из нас вереница предков длиннющая… Рассуждая логически, и полторы тысячи назад, и две, и даже десять предки наши должны были обитать на этой земле… И чем там они занимались, с кем враждовали и как, мы и знать не можем… Обратили внимание, что наш чертов попутчик, получается, не так уж и всемогущ? Определенно не может, простите за прямоту, взять вашу супругу за шиворот и силком к себе увести. Иначе не заводил бы разговора… Уж не знаю почему, но не может…

— Зато волков свистнуть, у меня такое предчувствие, вполне может…

— Пожалуй, — серьезно сказал Самолетов. — Вот только угадать бы, что для него важнее: заполучить все же Лизавету Дмитриевну или, получив окончательный отпор, воскликнуть, как в пьесе: «Так не доставайся ж ты никому!» А угадать-то и не получается, поди тут угадай… Пойдемте к профессору. Расскажем о новостях…

— Не вижу я в этом никакого толку, — безнадежно махнул рукой поручик. — Сидит день-деньской, чертит свои стрелочки и закорючки…

— Пойдемте, — сказал Самолетов. — Я в глубине души тоже настроен скептически, но, пожалуй, это и есть наша единственная зыбкая надежда. Вы офицер, а я купец, у нас головы другими заботами заняты и к другим сложностям приучены. А господин профессор, что о нем ни думай, привык голову ломать именно что над научными загадками. Способен усмотреть то, что мы с вами и не приметим.

— Это вы себя обнадеживаете…

— Обнадеживаю, — согласился Самолетов. — А вы что же, надежду всякую оставили? Вот видите… Хоть надежда да осталась. Да, кстати… Этот стервец вам, часом, не делал ли заманчивых предложений? Быть его сообщником, верным адъютантом? Золотые горы не сулил?

— Было дело, — сказал поручик. — А вам?

— Мелким бесом расстилался. И звучало это все крайне убедительно. Уж не знаю почему, но верю, что у него, и в самом деле, имеются этакие вот планы… и своих сообщников он, и в самом деле, может благами осыпать…

— И что ж вы? — настороженно спросил поручик.

— Я? — Самолетов покосился на него, ухмыльнулся. — Хоть я и уверен, что перед нами не нечистая сила, однако все равно не намерен в этакие игры играть. Не буду врать, будто переполнен до макушки высокими принципами, отменной моралью и нравственным благородством, — однако ж, как купеческий опыт показывает, далеко не с каждым следует дела вести и не на всякую сделку поддаваться. Я уж лучше по старинке, по-прежнему, своим умом и способностями, без таких вот покровителей. А то и не заметишь, как испачкаешься по самые уши и не отмоешься вовек… Что встали?

— А если он… К Лизе…

— Не думаю, — серьезно сказал Самолетов. — Непохоже. Говорю вам, полное впечатление, что сам он отчего-то не может ничего предпринять. Иначе давно бы уж предпринял. Или думаете, его высокие принципы останавливают и нежелание задевать ваши чувства? Держит его что-то в отдалении, держит… Вот только что?! Ребус…

…Поручик по прошествии получаса чувствовал себя вымотанным до предела: профессор фон Вейде впился в него как клещ, заставляя вспомнить малейшие подробности сна — какие уздечки были на лошадях, как выглядели шлемы и кольчуги, какой вид имели сабли, штандарты, крепостные стены. Савельев в глубине души не верил, что из этого выйдет хоть какой-нибудь прок, но отвечал подробно и обстоятельно. Ему просто не оставалось ничего другого — лучше беседовать вот так, лелея надежды, чем возвращаться к себе в возок, сидеть напротив Лизы и знать, что он бессилен ее защитить…

Молитвы, крестные знамения и все такое прочее не помогли, оставалась наука — если происходящее имело хотя бы отдаленное отношение к науке…

Профессор чертил непонятные закорючки, это продолжалось так долго, что перестало поручика раздражать.

— Ну, и что скажете, Иван Людвигович? — жадно спросил Самолетов.

— Что вам сказать… Вот вы, Аркадий Петрович, говорите, что археологией никогда не интересовались, литературы соответствующей не читали, рисунков не видели…

— Именно, — кивнул поручик. — Курс древней истории я вообще-то прошел, но касался он исключительно классических древностей — Эллада, Рим, Восток… Я даже и не припомню, чтобы попадалось что-то касаемо древней истории наших мест…

Профессор покивал с непроницаемым видом.

— А меж тем очень похоже, что ваши сновидения основаны не на одной фантазии, — сказал он задумчиво. — Доспехи, подобные вами описанным, в Шантарской губернии при раскопках находили не единожды. И шлемы вызывают у меня определенные ассоциации. Правда, в жизни не слыхивал о ипандартах в виде чеканного диска с конскими хвостами — но знания наши обрывочны и поверхностны…

— Но эти люди нисколько не походили на шантарских татар, обликом не отличались от нас с вами…

— В древние времена, голубчик, здесь как раз и обитали народы вполне европейского облика… Вот только я не знаю, какую практическую пользу нам из всего этого извлечь… Кстати, Николай Флегонтович, кажется, вы очень точно подметили. Создание, которое простоты ради следует и далее именовать Иваном Матвеичем, и в самом деле, отнюдь не всемогуще. Убивать людей оно в состоянии, насылать наваждение, как в Пронском, способно, а вот в данном конкретном случае взять и принудить отчего-то явно не может… — он взглянул на кипу исчерканных листов, лежащую на коленях. — Догадаться бы, где здесь ключик… Что там?

— Обоз трогается, похоже, — сказал Самолетов, наклонившись к окошечку.

— А… Ну это нам не мешает. Молодые люди, давайте-ка еще раз вспомним все с самого начала. Вдруг да упустили что-то? Вдруг да и не заметили ключик?

— Ох ты, господи… — тоскливо вздохнул Самолетов. — В который раз пережевывать…

У профессора стало такое лицо, словно он собирался рявкнуть на купца со всей мочи. Сдержался нешуточным усилием, сказал сухо:

— А вы, Николай Флегонтович, другую возможность видите? Вот и я не вижу. Авось да небось, вдруг за что-нибудь да зацепимся…

Глава XII Найти черепаху

Возок остановился резко — так что не ожидавшего этого поручика швырнуло вперед, на переднюю стенку, и он едва успел подхватить Лизу, чтобы не ударилась головой о чемодан. Послышалось испуганное ржание лошадей, слышно было, как Кызлас кричит на них, как они шумно топчутся.

Поручик распахнул дверцу и выпрыгнул на снег. Хватило одного взгляда, чтобы понять: там, впереди, что-то произошло. Два передних возка стояли, разомкнувшись к обочинам тракта, — вернее, дергались, елозили: это впряженные в них лошади то пятились, то рвались в разные стороны. Туда, в самую голову обоза, уже шли люди, поручика обогнал ротмистр Косаргин, несколько ямщиков. Все, кто туда спешил, останавливались, достигнув некой незримой границы.

Поручик и сам не сообразил, как оказался в первом ряду зрителей. Стоявший справа Мохов меленько крестился и что-то неразборчиво бормотал.

— Да-а… — протянул ротмистр севшим голосом. Впереди, не так уж и далеко, поперек тракта лежал на боку опрокинутый возок, выглядевший нелепо. Одна оглобля торчала вверх, с дуги косо свешивался колокольчик — значит, возок спешил по казенной надобности, быть может с фельдъегерем… А вокруг, по всему тракту…

А вокруг, на покрытом красными пятнами снегу валялись полуобглоданные лошадиные костяки, растасканные по частям, — только один из них сохранился почти что в целости… И тут же скалился лежавший на боку человеческий череп с остатками волос. Кисть руки, клочья материи, большая серая шапка из собачьего меха. И повсюду — кровь, кровь…

Подальше, саженях в десяти от перевернутого возка, тракт был перекрыт напрочь. Невероятное множество волков — стоявших, лежавших, сидевших, расположившихся так, словно они не собирались пересекать некий невидимый рубеж. Злобно пялились, прижав уши, скалили клыки, но с места не двигались.

Стояло оцепенелое молчание, только лошади за спиной храпели и бились в оглоблях, оставаясь, впрочем, на месте из-за того, что мешали друг другу.

— Пакость какая, — бесцветным голосом произнес ротмистр Косаргин. — Надо ж так…

Он без всякой спешки отстегнул клапан кобуры, достал вороненый «смит-вессон» и поднял его на уровень глаз. Рука нисколечко не дрожала. Ротмистр целился, прищурив левый глаз, с хищно-застывшим лицом. Грохнул выстрел, выметнулась сизая лента густого дыма. Поручик видел, как один из волков в передней шеренге, как стоял, так и рухнул с пробитой башкой, дернул пару раз лапами и застыл недвижимо. Остальные ни на шажок не попятились, что было никак не похоже на обычную волчью повадку — только оскалились шире…

— Вы уж извините, друзья мои, но получается привал! — раздался откуда-то сверху звонкий, веселый голос. — Вот покончим с одним маленьким дельцем — и скатертью дорожка до самого что ни на есть Челябинска…

На крыше возка стоял Иван Матвеич — улыбавшийся весело и беззаботно, скрестивший руки на груди словно бы в подражание Наполеону.

— Те, кого это дельце касается, и так знают о чем речь, — продолжал он как ни в чем не бывало. — Заинтересованных лиц попрошу поторапливаться. Недосуг мне с вами время терять. Быстрей закончим, быстрей собачки разбегутся, а то они, бедняжки, изголодались… Где меня найти, все знают. Просьба заглядывать запросто, без чинов, у меня ни швейцаров, ни лакеев нет… — Он высмотрел поручика: — Аркадий Петрович, дорогой, вы уж не тяните… Жду в нетерпении.

Он шутовски раскланялся, отвернулся и с тем же невероятным проворством запрыгал по крышам возков, пока не добрался до осиротевшего позинского, в котором и скрылся.

Поручик не испытывал никаких особенных эмоций — просто-напросто он отчаянно пытался проснуться, но прекрасно понимал, что никакой это не сон…

К нему неожиданно приблизился Панкрашин, брюзгливо пожевав губами, взял за локоть и повел в сторонку:

— Милейший, позвольте вас на пару слов…

— Да? — сказал поручик настороженно…

— Я бы вам посоветовал не сердить его высокопревосходительство…

— Какое еще превосходительство?

— Ну, не будьте ребенком. Вы же прекрасно понимаете, что я имею в виду Ивана Матвеича…

— Ага, — горько усмехнулся поручик, — он для вас, стало быть, уже высокопревосходительство…

— В некотором смысле, — сказал Панкрашин. — Почему бы и нет? С большими планами человек, можно даже сказать, с грандиозными. Заслуживает уважения и, я не побоюсь этого слова, почтения… Перспективы прямо-таки феерические…

— Человек?

— Ох, да не цепляйтесь вы к словам! Какая, собственно, разница? Если он, я уверен, способен эти планы претворить в жизнь — а следовательно, и принести немалую выгоду тем, кто будет ему полезным сподвижником… Аркадий Петрович, я понимаю, что вы человек молодой, горячий, в голове у вас всякие романтические идеалы и тому подобная мишура — только ею сыт не будешь. Тем более что ситуация крайне усугубилась, и всем нам, как видите, может быть очень плохо… Короче говоря, бросьте вы байронического героя изображать. Вам ведь Иван Матвеич объяснил, как надлежит поступить? Извольте уж выполнять. Женщины, в итоге, — материя легковесная и несерьезная. У вас их еще будет столько, таких, что и сравнивать смешно…

Поручик смотрел на него, задыхаясь от ярости. Самое страшное, что говорилось все это бесстрастным, спокойным тоном, и лицо у Панкрашина было обыденным, ничуть не напоминавшим физиономию мелодраматического злодея. А глаза были совершенно пустые, как две дырочки в какой-то иной мир, где человеческие чувства не в ходу. «Он ведь не обморочен, — в некоторой даже панике подумал поручик, он в собственной воле и разуме пребывает и нисколько не противоречит его натуре то, что он говорит…»

— Ах, вот он вас на что уловил… — проговорил поручик зло. — Золотишко, звезды, карьера…

— Человеку свойственно устраиваться поудобнее. И…

— А позвольте-ка, Аркадий Петрович, — сказал Самолетов, бесцеремонно его отстраняя. — Тут надо не по-дворянски, а попроще… Какое, к свиньям благородство…

Не особенно широко и размахнувшись, он сшиб Панкрашина в снег могучим ударом кулака. Потряс ушибленной рукой, сказал с нехорошей расстановкой:

— Разинешь пасть — пришибу паскуду…

Панкрашин лежал в снегу, не пытаясь подняться, зажимая рукой разбитые в кровь губы.

— Па-апрашу расступиться!

Ямщики торопливо разомкнулись. Показался есаул Цыкунов, о котором в последние дни даже как-то стали забывать, потому что он безвылазно сидел в возке. Он шагал решительно и как-то церемонно, словно вел роту на парадном плацу, — и на сгибе левой руки у него висело то самое длинное платье из неизвестного красноватого материала, поблескивавшего золотистым отливом. Следом с винтовками в руках шагали три его казака — со смурными недовольными лицами. «Ах, вот оно что, — подумал поручик, нашаривая кобуру. — Вот в чем он увидел свое единственное спасение после пропажи казенного золота…»

— Руку уберите! — рявкнул есаул, целя поручику в голову из своего «смит-вессона». — Вот так оно лучше будет… — он полуобернулся к казакам: — Взять его, живо!

В тяжелом молчании, нарушавшемся только храпением лошадей, мелькнул приклад армейской винтовки Бердана номер два — и опустился на руку есаула с револьвером. Не ожидавший этого есаул скрючился, зашипел от боли, схватившись левой рукой за ушибленное запястье правой. Ударивший его казак, самый старший из троицы, сказал без выражения:

— Неправильно получается, ваше благородие…

И отбросил носком подшитого валенка револьвер подальше в снег. Мотнул головой — и двое его сослуживцев бросились к согнувшемуся есаулу, выкрутили руки, принялись спутывать тонким ремнем. Шагнув вперед, казак сказал звенящим от возбуждения голосом:

— Господа офицеры, подтвердите, ежели что, господин есаул вошел в совершеннейшее помрачение ума от водки.

— Уж это непременно, — кивнул опомнившийся первым ротмистр Косаргин. — Спасибо, братец…

— Да чего там, — ответил казак, как-то болезненно морщась. — Нешто ж мы некрещеные люди?

Диковинное платье ярким пятном посверкивало на утоптанном снегу, и скручивавшие отчаянно отбивавшегося есаула казаки старались на него не наступать. Поручик облегченно перевел дух. Панкрашин наконец поднялся на ноги и, косясь на грозно нахмурившегося Самолетова, зачем-то пригибаясь, побежал трусцой к позинскому возку.

— Началось, а? — тихо сказал Самолетов. — Смотрите в оба, Аркадий Петрович, кадриль, чует мое сердце, разворачивается на полную… Эй! Ноги, ноги ему тоже свяжите, а то хлопот с ним будет…

— Господи ты боже мой! — вдруг взвыл Мохов. — Ну за какие грехи мне все это? Чем я Бога-то прогневил?

Самолетов ощерился:

— Ты-то, может, и не прогневил, а вот твой батька, столько лет на тракте озорничавший…

— Так ведь с твоим батькой за компанию! — плачущим голосом выкрикнул Мохов. — Скажешь, нет?

— Ну, не без того… — сумрачно сказал Самолетов. — Так ведь я не стенаю…

— Что делать прикажешь? Ведь сожрут… Флегонтыч… Аркадий Петрович…

— Ты уж лучше помолчи, Ефим Егорыч, — сказал Самолетов. — А то, неровен час, договоришься до чего-нибудь такого, что возьму грех на душу. Я ведь кое в чем, знаешь ли, в батьку…

— Аника-воин, Еруслан-богатырь… — с горькой насмешкой процедил Мохов, — накинулся на старика… Ты вон с ними поговори, вояка. Не хочет народец впустую погибать…

Все обернулись туда, куда он показывал. От хвоста обоза двигалась немаленькая толпа, там, пожалуй, были все ямщики, сколько их ни насчитывалось в обозе. Продвижение их смотрелось несколько странно: они словно бы и спешили, но в то же время опасались приближаться слишком быстро — то кидались вперед, то притормаживали. Послышался чей-то властный голос, явно побуждавший их двигаться ретивее…

— Так-так-так… — процедил Самолетов, — следовало ожидать…

Показался японец в сопровождении торчавшего за плечом неотлучного переводчика. Он выглядел так, словно собрался на войну: за кушак с висящей на нем саблей заткнуты два револьвера и нечто наподобие короткого кинжала, в руках винчестер.

— Канэтада-сан говорит, что предоставляет себя в полное ваше распоряжение. Канэтада-сан говорит, что с негодованием отверг сделанные ему заманчивые предложения, потому что благородному человеку не пристало становиться сообщником демона…

— Приятно слышать, — без улыбки сказал Самолетов. — Переведите там, что мы высоко благородство ценим и всякое такое… Ах ты ж, сволочь! Ну конечно, кому еще в здешние Наполеоны лезть…

Поручик догадался, о чем он. В первых рядах неспешно, но неотвратимо надвигавшейся толпы суетился Кондрат — он покрикивал, ободрял, тыкал ближайших кулаком в затылки, одним словом, поддерживал боевой дух, как мог…

— Господа! Господа! Это у нас что, бунт?

Четыркин, распространявший запах свежевыпитой водки на три аршина вокруг, взирал на подступавших без всякого страха, с дурацким любопытством.

— Никшни, чадушко, — могучим толчком отпихнул его с дороги отец Панкратий, сноровисто державший охотничью двустволку, — а то сейчас придется псалтырское увещевание давать, ненароком угодишь под дискуссию…

Поодаль маячила матушка, испуганная, со слезами на глазах. Судя по всему, ей очень хотелось укротить боевой порыв супруга, но сразу видно, полагала это безнадежным предприятием…

Толпа приближалась.

— Ну, поскольку я тут старший по званию… — кривя рот, проговорил ротмистр Косаргин. — Слушай мою команду, казачки — на изготовку…

Саженях в десяти толпа остановилась. Злые, испуганные, напряженные лица, кое-где поблескивают ружейные стволы…

— Прикажите, ротмистр, взять винтовки к ноге, — не поворачивая головы, сказал Самолетов, державший руку под шубой. — Не стоит так уж сразу Бородинскую битву учинять…

После некоторого колебания ротмистр все же распорядился:

— К ноге…

— Эй, орясины! — рявкнул Самолетов. — Вы что это надумали? Не время озоровать…

Кондрат решительно выступил вперед, на пару шагов от толпы. В правой руке он держал охотничье ружье, в левой — еще одно переливчатое платье.

— Николай Флегонтыч, не балуй, — сказал он спокойно и твердо. — Против общества переть не советую. Кишка тонка. Бросьте-ка вы ружьишки и все прочее, барские господа, а то шутить ведь не будем… Мы тут посовещались и решили, что не стоит оно того. Из-за одной-единственной девки погибать тьме христианского народа — это получается насквозь неправильно. У всех жены, дети, нам еще пожить требуется…

— Кондрат! — густым басом рявкнул отец Панкратий. — У тебя ж крест на шее…

— Крестом, батя, вдов и сирот не прокормишь, — без злобы отозвался Кондрат. — Ты уж не лезь, тут каждый за себя, и как-то уж не до христианской доброты. Так уж жизнь поворачивается. Я вот не намерен из-за несговорчивой девки идти волкам на зубы. Да и никто не хочет. Верно я говорю?

Его сбившееся в кучу воинство отозвалось одобрительным ропотом.

— В конце-то концов, не медведю на съедение зовут, — продолжал Кондрат хорошо поставленным голосом атамана. — Иван Матвеич, можно сказать, приглашает честным пирком да на свадебку. Не девка, чай, дело привычное… Как-нибудь перетерпит ради общества. Давай, барин, веди ее сюда, в то мы и по-плохому можем…

Громыхнуло. Метнулась струя порохового дыма. Кондрат, с черной дыркой во лбу, нелепо дернулся, подломился в коленках и медленно опустился в снег.

Самолетов шагнул вперед, поигрывая револьвером:

— Ну, кто следующий? — рявкнул он зло. — Я с вами тоже шутки шутить не буду, мошкара поганая! Жалости из меня не выбьете!

Толпа подалась назад. Самолетов наступал, держа револьвер перед лицом.

— Что языки проглотили? — чеканил он холодно. — Следующий кто? Семен, ты? Еремеич, тебе охота свинца в лоб? Петруша, пулю не хочешь? Я с вами, корявые, поговорю по-простецки…

Из задних рядов ударил ружейный выстрел — но пуля прожужжала высоко в стороне.

Самолетов и ухом не повел. Он стоял, широко расставив ноги, холодно цедил:

— Патронов у нас хватит. Миндальничать не будем.

— Всех не перестреляешь! — крикнул кто-то, прячась за спины.

— Так ведь сколько смогу! — с жутковатым весельем захохотал Самолетов. — У меня патронов много, да и у других найдутся. А вон тот иностранный путник, чует мое сердце, очень даже приучен живым людям головенки с плеч саблей смахивать… У тебя, Митенька, я так понимаю, за общество душа болит? Вот и посмотрим, как она у тебя болеть будет, когда завалишься с пулей в башке. Смотришь, тебе первому и достанется, если станете фордыбачить… Уж я постараюсь, для милого дружка и сережку из ушка… И тебя, Калистарт, вижу, как ты ножонками сучишь, и тебя Еремеич… Вот к вам первым и прилетит. И будет вам все равно, поскольку валяться станете окоченелые…

Он стоял перед толпой один-одинешенек. Но и толпа сейчас, поручик понимал, без атамана являла собой скопище одиночек…

— Досчитаю до трех — и завалю второго, — зловеще пообещал Самолетов. — А там и третьего. Не родные братья, чай…

Он поднял револьвер повыше.

— Цельсь! — прикрикнул за его спиной ротмистр.

Казачьи винтовки нацелились на толпу. И толпа дрогнула, по ней прошло примечательное волнение — а там люди начали помаленьку отступать, дальше, дальше, кое-кто, оборачиваясь, зло плевался, кто-то грозил кулаком, но противник безусловно был морально сломлен и потерял наступательный напор…

Вскоре они отступили в самый хвост обоза, где сбились кучей, размахивая руками. Поручик покосился на оставшихся ямщиков, подумав, что за ними нужен глаз да глаз: черт их знает, что им может прийти в голову ради спасения собственной шкуры… А, собственно, зачем?

Словно угадав его мысли, Самолетов вдруг прикрикнул:

— Эй! Кто хочет туда, — он показал револьвером в ту сторону, — может со всех ног драпать. Мне тут абы кто не нужен…

— Николай Флегонтыч… А стрелять не будешь?

— Нужен ты мне, Авдюшка… Бежи, корявое!

Ямщики, подталкивая друг друга локтями и переглядываясь, тихонечко пятились меж задком ближайшего возка и беспокойно приплясывавшими лошадьми. Оказавшись на той стороне обоза, они припустили бегом. Следом старческой трусцой засеменил Мохов.

— Гурий, в рот тебе валенок! — крикнул Самолетов. — И ты туда же?

Старый купец, задержавшись на миг, плаксивым голосом откликнулся:

— Коленька, мне еще пожить охота… Вот так уж неимоверно хочется, что извиняй…

— Саип, а ты чего ж? — спросил Самолетов напряженно.

Великан-татарин подошел к ним, тяжко вздыхая и глядя на зажатый в руке револьвер.

— Да ну его, Николай Флегонтович, — сказал он уныло. — Нельзя договариваться с джинном, вера не позволяет…

Поручик заметил краем глаза, что и Кызлас остался на месте, скрючился на облучке, бормоча что-то под нос с испуганным видом — но слезть и не подумал.

— Значит, вот так, гордые мои и несгибаемые?

На крыше возка, чуточку приплясывая, красовался Иван Матвеич, глядя вниз с некоторым сожалением. Поручик видел как, выскочив из своего возка, улепетывают в хвост обоза братья-бугровщики, как направляется туда же Панкрашин, а следом бежит Митрошка. Профессора фон Вейде что-то не видно…

— Хорошенько подумали? — деловито опросил Иван Матвеич. — А то времечко терпит…

Японец, шипя что-то сквозь стиснутые зубы, погрозил ему кулаком. Переводчик привычно перетолмачил:

— Канэтада-сан говорит… Канэтада-сан употребляет не самые пристойные слова нашего великого языка, которые я, пожалуй, не смогу перевести на ваш великий язык…

— Да чего там, все ясно… — сказал Самолетов.

— Ну, так подумали?

— Люди взрослые, батюшка, не пальцем деланные, — откликнулся Самолетов. — Что уж тут рассусоливать… коли все ясно.

— Искренне жаль, — сказал Иван Матвеич, надменно задрав подбородок. — Ну что же, господа мои… Мне, знаете ли, некоторые человеческие чувства тоже не чужды. И чувство юмора у меня имеется, и люблю потешить душеньку разными приятными зрелищами. Вы у меня, Аркадий Петрович, будете самым заинтересованным зрителем…

Со спокойствием, удивившим его самого, поручик отозвался:

— А не пошел бы ты, Бирлей? Или как тебя там?

— Интересненько… — процедил Иван Матвеич, улыбаясь весьма зловеще. — Это откуда же такие познания в древней истории? Чувствую, все обернется еще интереснее, чем поначалу представлялось… Ну что же, господа мои! Поскучайте тут на морозце пока что, но долго вам скучать не придется, гарантирую…

Он шутовски раскланялся, повернулся и помчался в хвост обоза, ловко и бесшумно перепрыгивая с возка на возок. Поручик оглянулся. Волки торчали на прежнем месте, в том же немалом количестве.

— Ну форменные, понимаете ли, Фермопилы… — невесело усмехнулся Самолетов. — Что ж, расстановочка обозначилась со всей ясностью…

Поручик прекрасно понимал, что расстановочка эта безнадежная. Он да Самолетов, жандармский ротмистр да отец Прокопий с охотничьей одностволкой, Саип да японец… У переводчика в руке револьвер… Трое казаков с винтовками… Четыркин остался, торчит возле возка с дурацкой улыбкой, но толку от него мало, как и от Кызласа и уж тем более от двух женщин. Десять вооруженных людей. А против них собирается выступить человек пятьдесят, и чуть ли не у каждого отыщется ружье. Да вдобавок следует учитывать, что Иван Матвеич может своей ораве чем-то таким да подмогнуть… Безнадежно. Действительно, натуральные Фермопилы…

Лютая тоска накатила при мысли, что это будет последнее увиденное им в жизни — тускло-синее прохладное небо, скучные снежные равнины, фыркающие лошади, вереница кибиток и возов… Как-то не так это представлялось — да и надеялся, что этот печальный момент подступит через долгие десятилетия…

Лиза подошла к нему, придерживая полы незастегнутой шубы. Глаза у нее были сухие, а в лице Савельев, к своему удивлению, увидел что-то незнакомое — ту отчаянную решимость и непреклонность, что озаряла лицо очаровательной амазонки из неведомых древних времен…

— Аркаша, — сказала она будничным тоном. — Дай револьвер. У меня решимости хватит…

— Нет, — сказал он, ежась от смертной тоски. — Самому пригодится. Нет у меня лишнего…

— Лизавета Дмитриевна, — сказал Самолетов с застывшим лицом, — вы уж, я вас душевно прошу, под ногами сейчас не путайтесь. Чует мое сердце, скоро начнется…

— Я…

— Я понимаю, — сказал Самолетов устало. — Могу вам дать честное купеческое слово, что мы вас не бросим. Тот кто останется… Ведь кто-то да останется напоследок… Не правда ли, господа? Будьте благонадежны, Лизавета Дмитриевна. Устроится. А прежде смерти помирать не надо…

Все молчали. Обведя их печальным взглядом, Лиза сказала:

— Я на вас полагаюсь, господа…

И направилась к возку, высоко держа голову. В хвосте обоза картина пока что не менялась — все собрались густой толпой у последних возов, и на одном из них помещался Иван Матвеич, судя по бурной жестикуляции, державший речь…

— Господа! Господа!

Профессор фон Вейде бежал к ним, неумело, задыхаясь, и выражение его худого морщинистого лица было таким, что поручика охватила яростная надежда.

— Надо же, вот вы где, — сказал Самолетов. — А мы-то смотрим…

Профессор, шумно отдуваясь, понизил голос:

— Господа, я, кажется, кое на что натолкнулся… Озарение, господа, форменное озарение…

— Да вы уж в полный голос, — сказал Самолетов. — Чужих вроде бы нет, сложилась расстановочка…

— Бирюза! — выдохнул профессор.

— И что — бирюза? — спросил Самолетов.

Выражение лица у него было неописуемое — как у стоявшего под виселицей человека, которому курьер только что вручил некую официальную бумагу — быть может, и царский указ о помиловании, вот только написана она на каком-то загадочном языке, которым приговоренный не владеет…

— Рассуждая логично и подробно все анализируя… — сказал профессор фон Вейде. — У вас все золото пропало, Николай Флегонтович, как у прочих. Кроме портсигара, украшенного бирюзой. Точно так же у Елизаветы Дмитриевны сохранились золотые украшения — с бирюзою… На наших с вами глазах двое пытались поразить Ивана Матвеича клинками. Позин погиб, а Канэтада-сан остался целехонек. Вряд ли у них в Японии какая-то особенная сталь, значит, все дело…

Он показал рукой, переводя дыхание. Канэтада-сан, которому переводчик тихонечко толмачил, смотрел с нешуточным любопытством. Длинная рукоять его японской сабли была украшена крупной бирюзой.

Профессор продолжал:

— Если история господина Четыркина не галлюцинация от спиртного, а реальный факт, все укладывается в ту же концепцию — кинжал персидский, коим он тыкал в незваного гостя, опять-таки украшен бирюзою. Не потому ли он не смеет к Лизавете Дмитриевне подойти? Не потому ли требует, чтобы с нее были сняты все украшения? Черепаха! А? Он боится бирюзы!

— Почему? — ошарашенно спросил Самолетов.

— Представления не имею, — отрезал профессор, — но если мы это допущение примем, очень многое получает объяснение… Противна ему бирюза. Боится он ее. Близко подойти не может или, по крайней мере, вред причинить…

— Толковая мысль, — кивнул Самолетов отрешенно. — Предположим, так оно и обстоит… Точно, очень уж здорово все укладывается. Вот только… Эти, — он кивнул в сторону собравшейся вокруг Ивана Матвеича толпы, — не боятся ни бирюзы, ни булыжника, ни Бога, ни черта. На них этакие тонкости не распространяются. А их там с полсотни… Всех не перестреляешь, если пойдет заваруха.

Профессор выпрямился с лицом, исполненным твердости. Его голос звучал почти что ликующе:

— Ну, а если ему бирюза опасна настолько, что его ею и убить можно?

— А если не получится? — пожал плечами Самолетов.

— А выбор у нас, молодой человек, есть?

…Пальцы чуточку подрагивали от лихорадочного возбуждения. Ругая себя мысленно, поручик, стараясь делать все быстро и правильно, заталкивал округлые зерна бирюзы в ружейный патрон, проталкивал их внутрь большим пальцем. Сунул пыж и аккуратно принялся загонять его пробойником.

Издалека донесся приближавшийся смутный гомон, бабахнул далекий выстрел — ага, началась атака…

— Ну, что вы там копаетесь? — грохнув кулаком в стенку возка, закричал Самолетов. — Они двинулись!

Вот, кажется, и все… Загнав оба патрона в стволы испытанной тулки, поручик мельком бросил взгляд на Лизу — она сидела бледная и спокойная, и на ее лице временами проглядывало то самое чуждое выражение… а если рассудить, и не чужое вовсе… но не было времени уделять этому внимание.

Он выскочил наружу. Там уже стоял Канэтада-сан с винчестером наперевес. Рукоять его сабли зияла пустыми гнездами, ни единого зернышка бирюзы там не осталось, лицо заезжего экзотического гостя было совершенно непроницаемым, только глаза горели нешуточным азартом. Рядом нетерпеливо притопывал Самолетов с ружьем.

От хвоста обоза накатывалась толпа, распалявшая себя дикими воплями. Впереди скакал с крыши на крышу Иван Матвеич, издали видно, пребывавший в самом прекрасном расположении духа. Он взмахивал руками, как птица крыльями — и при каждом резком движении за его плечами и в самом деле обозначалось нечто вроде прозрачно-золотистых, словно бы туманных перепончатых крыльев, — и громко кричал:

— Не подведи, чудо-богатыри! Выручай, родненькие! На штурм, на слом! Помните, что я вам обещал за живехоньких! Воинство мое, не посрами отца-командира!

Судя по его злорадной улыбке, ему, и в самом деле, были свойственны иные человеческие чувства…

— Не стрелять… — завороженно шептал поручик. — Не стрелять… Только по команде…

Переводчик громко толмачил его слова, и это придавало происходящему некий привкус нереальности. Толпа накатывалась, разделившись на два потока, несущихся по обе стороны обоза, подбадривая друг друга криками и почти что звериным воем. Расстояние сокращалось, сокращалось… Поручик не жалел, что все же отдал Лизе тяжелый черный револьвер, — сейчас и мысли, и побуждения, и поступки были другими, не имевшими ничего общего с прежней жизнью, устоявшейся и привычной…

— Огонь! — яростно крикнул он.

Приложился и выстрелил — с невероятным хладнокровием, со всем старанием, на какое был способен. Все, абсолютно все сейчас зависело от твердости руки и меткости…

Рядом раздались выстрелы Самолетова и японца. Толпу это не остановило, а вот…

Омерзительный вой пронесся над заснеженными равнинами. В нем чувствовались боль, досада, гнев… Там, где только что стоял Иван Матвеич, взметнулось нечто вроде высокого пламени из черных трепещущих языков. Ни на что не надеясь, ни о чем уже не думая, отрешившись от всех чувств, поручик Савельев выпустил второй заряд. Последний. Гремели выстрелы стоявших рядом.

Толпа набегавших ямщиков остановилась, словно грянувшись со всего маху в невидимую стеклянную стену. Ближайшие задрали головы кверху, оцепенело таращась наподобие черного пламени, буйствовавшего на крыше возка. Истерически ржали и бились лошади, рванули вдруг на обочину, вылетели в глубокий снег и завязли в нем, отчаянно молотя ногами. Возок перекосился, рухнул набок. Черное пламя, словно сброшенное с крыши, соскользнуло на снег, моментально взвившийся паром, словно туда плеснули целую бочку крутого кипятку.

Они стояли бок о бок, сжимая бесполезные ружья. Исполинский фонтан снега, словно выброшенного беззвучным взрывом… Над равниной пронесся жалобный, тоскующий, полный непереносимой боли, нечеловеческий вой, он словно бы слабел, таял, распадался на отдельные звуки, взвихренный снег медленно осыпался с неба, зияла громадная проплешина, обнажившая темный круг земли, покрытой сухой прошлогодней травой…

И все кончилось. И стало невероятно тихо. Время текло, ползло, тянулось — но Иван Матвеич, неизвестное создание из непонятно какой бездны времен, пропал, исчез, испарился.

Профессор отыскал черепаху.

Поручик чувствовал, как помимо воли его рот растягивается в торжествующей, бездумной, вполне возможно, идиотской со стороны, улыбке. Один бог ведает, было ли ему когда-нибудь так хорошо и покойно.

Профессор отыскал черепаху.

Перед глазами у Савельева вновь встала девушка в золотом шлеме — прекрасная и яростная, на бешеном черном коне, с окровавленной саблей в руке. И он подумал, что наконец-то закончился долгий, очень долгий спор, растянувшийся на невообразимое количество лет.

Все споры когда-нибудь кончаются, господа…


Красноярск, май 2010

Загрузка...