Истина – где-то рядом.
Сейчас, когда мы доживаем последние месяцы последнего века второго тысячелетия (что бы там ни говорили, а XXI столетие наступит лишь 1 января 2001 года, хоть тресни…), можно уже не бояться обвинений в «мистике» и «обскурантизме», поскольку они по нынешним временам не менее чем сотрясение воздуха – без малейшей пользы для мирового эфира и без малейших последствий для физических и юридических лиц. Сподобились, слава тебе Господи! Хотя еще совсем недавно, году в девяносто пятом, в толстенной и претендующей на объективность «Энциклопедии фантастики» некто А. Лукашин кропотливо разложил по полочкам отечественных мастеров жанра и припечатывал некоторых ярлыками «мистицизм» и «обскурантизм» столь рьяно, что невольно тянуло спросить автора сего словоблудия, не имел ли он кое-каких связей с кое-какими конторами во времена оны…
Впрочем, и нынешняя свобода, как ей, родимой, и полагается, не лишена перекосов. Если в советские времена единственной мистической книгой, имеющей право на существование, был «Коммунистический манифест» (Хорошенькое начало – «Призрак бродит по Европе…» Любой Стивен Кинг взвоет от зависти!), то потом маятник качнулся в другую сторону. Легионы черных, белых и серых магов бойко принялись «рубить капусту», заговаривая, отвораживая и привораживая от всего на свете, бурный поток публикаций об НЛО и изнасилованных марсианами дурочках, выхлестнул за рубежи здравого смысла, логики и прикладной психиатрии, экстрасенсов расплодилось, что грязи, ет цетера, ет цетера…
Истина, как давно успели усвоить Малдер со Скалли, где-то рядом. Точнее, как истине и положено, где-то посередине.
Именно посередине, меж фанатичной верой в любой бред, выдаваемый за подлинные рассказы о необычайном, – и скептицизмом агностиков, отрицающих всякие проявления «мира иного», я и попытался пройти, составляя этот сборник. В нем, конечно, есть и чистейшей воды сказки (каковые честно и поименованы «сказами»), но вот большая часть книги, нравится это кому-то или нет, содержит отчеты о событиях, происходивших на самом деле. О событиях, в которых частенько фигурируют эти… не к ночи помянутые.
Всех авторов я знаю лично. Всем верю, ибо: «Есть многое на свете, друг Горацио…» В особенности когда речь идет о Сибири, о необозримых, диких просторах, до сих пор лишь самую чуточку затронутых городской, техногенной, скептической цивилизацией. О просторах, где старое, непознанное, удивительное, странное и страшное имело все условия, чтобы затаиться, выжить, сберечься. И, что печальнее, иногда напоминать о себе слишком уж активно, сбивая спесь с иных обитателей техногенных мегаполисов.
И еще. Почти все вещи, составившие данный сборник, писались для себя, в стол, без всякой надежды на печатанье, в те времена, когда единственной мистической книгой… впрочем, я повторяюсь.
Так вот, почти все, что написано в книге «Сибирская жуть», – чистейшая правда. Верит кто-то этому или нет. В конце-то концов, ни вера, ни неверие ни на что реально не повлияют. Вот, скажем, кое-кому в Сибири достоверно известно, где находится знаменитая Золотая Баба. Ну и что? Добыть ее оттуда не легче, чем с Юпитера.
А вот вызвать некую сущность с помощью спиритического блюдечка порой легче легкого – но в тысячу раз труднее отправить ее назад, прогнать, избавиться. Но это так, к слову.
Необычайное существует. Авторы нашей книги так или иначе с ним сталкивались, о чем рассказали, как умели. Самое интересное, конечно, – это то, что в «Сибирскую жуть» не вошло и не войдет. Гласность гласностью, свобода свободой, но остаются вещи, о которых не хватит духу рассказать. Пусть даже уверен в их стопроцентной реальности. Очень уж это чужое, иное, нечеловеческое. Кто хочет, поймет.
Истина – где-то рядом…
Александр Бушков
Это было в середине лета 1977-го года. Лето это памятно в первую очередь тем, что именно тогда в Красноярском крае из магазинов начисто исчез шоколад, как выяснилось, лет на восемь-девять, но сначала никто такого срока не предполагал, все были удивлены: уж шоколад-то всегда на прилавках валялся…
Ладно, не будем отвлекаться. Наш отряд тогда, как говорят геологи, стоял на крохотной таежной речушке, у склона огромной, километров десять в диаметре, горушки, сплошь заросшей лесом. По другую сторону сопки – деревня, а километрах в пяти от нее – мы. Из деревни к лагерю вели две дороги, из космоса смотревшиеся, надо полагать, огромными полукружьями. По какой ни пойдешь от нас – придешь в деревню. По какой ни пойдешь от деревни… ну, соответственно.
Место это, как в первый же день выяснилось, было медвежьей территорией. Медведь – зверь оседлый, отмечает себе строго определенную территорию, на ней и изволит проживать. Этакое крохотное феодальное владение. Другим медведям внутрь помеченного пространства заходить не рекомендуется – будет хреново. Людям, в общем, проще. Соизволят допускать-с.
Медведь местный, как потом выяснилось, был этаким наследственным хозяином. Поколение, кажется, четвертое. И папаша его, и дедушка обитали в этих самых местах. С деревенскими поддерживался своего рода нейтралитет – медведь, тварь умная, в селе не пакостничал, коров, во множестве шлявшихся по тайге, никогда не трогал, а селяне, в свою очередь, воздерживались от актов вооруженной агрессии по отношению к династии топтыгиных. И всем было удобно, всем было хорошо.
В первый день, когда мы только прибыли и разбили палатки, мишка, естественно, возмутился. Дня три бродил где-то на вершине горы и орал средь бела дня, что твой Змей Горыныч – пугал и выпроваживал, авось да уберемся. Мы, конечно, и не подумали – рабочие планы Министерства геологии составляются без учета медвежьих эмоций. Медведь тем временем присмотрелся, сообразил, что ружей ни у кого из нагрянувших не имеется, охотиться они не собираются (такие вещи эта зверюга просекает четко), занимаются какими-то своими неопасными делами, а посему – черт с ними. Последующие три месяца, которые мы там прожили, мохнатый вообще не давал о себе знать, сосуществуя с нами настолько незаметно, что, если не знать о нем заранее, можно подумать, будто его там и нет.
Ну, это лирика… Итак, мы стояли на речушке. Два-три деревянных барака, оставшихся от каких-то предшественников, полдюжины палаток, пять-шесть молодых специалистов обоего пола с новенькими дипломами о высшем и среднем специальном образовании, два десятка нас, то бишь работяг. В общем, лагерь этот описан в романе «Охота на пиранью» – именно так он, должно быть, и выглядел, покинутый нами по окончании работ.
Пора о необыкновенном. Так вот… В тайге, надобно вам знать, скучновато, если ты не шатаешься по ней идиотом-туристом, а обосновался на все лето работать от зари и дотемна. Небольшая прогалина, самодельный мостик над речушкой, а вокруг – сплошная стена тайги. Скука. Поэтому, когда время от времени из города приезжала наша машина, обычно ближе к вечеру, весь народ заранее вылезал из палаток, едва заслышав в паре сотен метров урчание мотора.
Вот и тогда – вылезли. Скопились. Узкая дорога в одну раздолбанную колею, где с трудом протиснется одна машина, да и то задевая бортами ветки, просматривалась метров на сто, а далее резко поворачивала вправо, так что полагаться приходилось исключительно на слух. Все человек двадцать пять прекрасно слышали, как совсем близко натужно надрывается мотор, как скрежещет старенькая коробка передач. Совсем близко, под самым носом, за поворотом. Вот-вот появится…
Не появилась. Мало того, мотор замолчал и больше уже не работал. Полагая, что наш старенький ГАЗ-51 накрылся медным тазом буквально в паре сотен метров от лагеря – а иного вывода на основе всеми слышанных звуков и нельзя было сделать, – самые нетерпеливые двинули навстречу. И не обнаружили за поворотом никакой машины. Недоуменно матерясь, прошагали в сторону деревни еще не менее километра – но и там никакой машины.
В тот день она так и не появилась, прибыла только через сутки. Такие дела. Если кто-то не понял, поясняю: дорога, соединявшая деревню с лагерем, представляла собой стиснутую тайгой пятикилометровую колею без каких бы то ни было ответвлений, поворотов, съездов и обочин. Выехав из деревни, можно попасть только в лагерь. Выехав из лагеря, можно попасть только в деревню. Развернуться на этой дороге было физически невозможно – для любой гражданской машины, я имею в виду. Танк, конечно, смог бы, но откуда там взяться танку…
Естественно, имела место некоторая оторопь. С одной стороны, чуть ли не тридцать человек прекрасно слышали, как совсем рядом, ну метрах в двухстах самое дальнее, переваливается по буграм, завывает стареньким мотором машина. С другой стороны, пойдя на звук, обнаруживали полное отсутствие каких бы то ни было транспортных средств с двигателем внутреннего сгорания. Ребус, а?
И ведь дня через два все это в точности повторилось – снова близенько-близенько, вот туточки, за поворотом, шумит мотор, скрежещут передачи, тужится потрепанная машинешка, пытаясь одолеть колдобины и рытвины, вот-вот выедет из-за поворота… а вот вам шиш. В один прекрасный момент звук мотора затихает и уже более его не слышно до следующего раза. Невидимая машина с завидным постоянством стремится к лагерю и, не доехав до него совсем немного, исчезает неведомо куда…
Бога ради, только не нужно логических, рациональных объяснений. Их попросту не имеется. Версию о том, что это якобы доносился до нас шум мотора ездивших где-то поблизости машин, отметаем с порога. Прежде всего потому, что этим машинам было неоткуда взяться. До деревни, повторяю в который раз, километров пять, а там еще одна речушка, дома, лес, ближайшая автотрасса – таким образом, километрах не менее чем в восьми. И, кроме того, мы в конце концов, малость осатанев от таких непонятностей, стали экспериментировать с тем самым нашим газиком. Благо шофер наш, своими ушами послушав шум невидимки и своими ногами отмахав с километр дороженьки, всецело проникся ситуацией…
В общем, он ездил, а мы слушали. Экспериментальным, сиречь строго научным путем было установлено:
а) шум мотора настоящей машины слышен исключительно тогда, когда она находится метрах в трехстах от лагеря, не дальше;
б) шум моторов других, посторонних, далеких машин до лагеря попросту не долетают. Напрочь.
Вот так, путем строгого эксперимента… А невидимка, сволочь такая, продолжала мотать нервы. Если не каждый вечер, то уж через пару дней на третий. Возможно, кому-то это и смешно читать, но нам тогда, честное слово, было не до смеха. Неоткуда взяться машине, неоткуда доноситься шуму мотора, а машина тем не менее едет себе вечерком неподалеку от лагеря. И увидеть ее нельзя… Как-то, когда мы очень уж разозлились, наш «пятьдесят первый», едва раздался поблизости шум мотора, помчался навстречу со всей скоростью, какую позволяла разбитая колея…
Но ничего шофер не увидел, кроме пустой дороги.
Когда выдалось свободное время, при случае поговорили в деревне с местными. Они эту загадку обсуждали скупо и без всякого удивления. Ну да, а как же. Ездит такая. И давненько вроде бы ездит, времен с довоенных. Видеть никто не видел, а слышали многие. Ни вреда от этого ездуна, ни, понятно, пользы.
А один старикашка, хитрый и пьющий, сказал таинственным шепотом: «Вы только, мужики, в кабину к нему не садитесь, если позовет, – тогда все и обойдется».
Впрочем, нужно учитывать, что деревенские шутники любят подпускать городским «жутиков». Кроме старикашки, никто ничего подобного не говорил. Все сходились на том, что машина-невидимка болтается по тайге лет сорок, и только.
Вот такая история. Возможно, она и не впечатляет – если только вас не было среди тех двадцати-двадцати пяти человек, что своими ушами слышали шум мотора, но потом, отправившись в ту сторону, где просто обязана была оказаться машина, не обнаружили ничего. Если только вас не было среди тех, кто слышал урчанье мотора невидимки чуть ли не каждый вечер…
Финал? Да никакого финала, собственно. Не писать же в Академию наук: «Товарищи ученые, доценты с кандидатами! У нас тут что ни вечер ездит невидимая машина, задолбала, зараза…» Даже если под этим письмом окажется не одна подпись, а двадцать, солидности это не прибавит. Подотрутся, и точка. В общем, мы на все эти загадки махнули рукой, мы как-никак приехали туда работать, своих забот было по горло. В конце концов на скрежетание ездившей у самого лагеря невидимки перестали обращать внимание: благо ни пользы от нее, ни, что важнее, вреда. Как от того медведя, что больше нас не тревожил, как только убедился, что люди мы мирные.
Правда, с некой попыткой объяснения – не этой загадки, но схожей – я столкнулся лет двадцать спустя. Один мой знакомый жил с напарником в таежной охотничьей избушке, и каждую ночь им чертовски досаждало долгое петушиное кукареканье. Вообще-то, звуки самые что ни на есть житейские, вот только до ближайшего жилья, где имелись куры с петухами, пришлось бы топать километров пятьдесят… Обитатели охотничьего зимовья, к слову, вели самый что ни на есть трезвый образ жизни. Но… Полсотни километров до ближайшей деревни – а петухи орут поблизости каждую ночь. Зимой, кстати, было дело.
Так вот, один городской человек с ученой степенью, услышав о загадочном петушином пении, пытался уверять, будто все дело в том, что в атмосфере существуют некие звуковые каналы, переносящие-де мирные бытовые звуки за километры, за десятки километров. Ну, в принципе возможно… Правда, у меня было бы больше доверия к ученому объяснению, окажись оно строгой научной истиной. Но пока что все разговоры о «звуковых каналах» находятся исключительно на стадии гипотез, что, воля ваша, доверия к ним не прибавляет.
Так что… А что, собственно, «так что»? Поди пойми. Главное, всё было именно так. И точка. И полная непонятность.
А вообще, в тех местах, о которых я пишу, с давних пор добывали золото. Ну, а там, где добывают золото, знаете ли, частенько… блазнится. Такой уж металл, за который люди гибнут чаще и охотнее, нежели за другие металлы.
И, что характерно, ни у кого почему-то не было страха. Не было, и все тут. Это лишь усиливало наплевательское отношение к наблюдавшемуся феномену, чью природу постичь не удавалось… Вот если бы ночами пугало, вот если бы в палатку лезли синие рожи, а за спиной ухали замогильные голоса… Это – да. Это волновало бы. Меж тем сама по себе невидимая машина не несла в себе ни угрозы, ни опасности, потому на нее в конце концов и махнули рукой.
А настоящий страх… Был у нас в отряде препустой, вредный мужичонка. Не любили его за то, что, выпив, не знал ни меры, ни удержу, начинал цепляться ко всем подряд, что-то ныл оскорбительное и злое, хватал за грудки, выдвигал непонятные ему самому претензии, одним словом, был хлипок и неопасен, но надоедлив, как комар. Пару раз его, не утерпев, били, а потом решили разыграть по полной.
И вот вам декорации. Наш склочник (а он, на чем розыгрыш и базировался, наутро обычно ничего не помнил из вчерашнего) просыпается прямо у палатки, где вчера и заснул, не добредя до спального мешка. Голова знакомо трещит, во рту эскадрон ночевал – симптомы всё насквозь привычные, оно бы и ничего, вот только неподалеку лежит накрытое брезентом нечто, по форме крайне напоминающее труп. И сапоги с одного конца высовываются, носками в небо… И сидит над нашим склочником начальник отряда с извлеченным из ящика-сейфа единственным отрядным карабином. И, едва мужичонка пытается встать, рявкает:
– Лежать, мать твою!
И тут же – отряд в полном составе. Лица у всех мрачные, удрученные, головами покачивают: м-да… Это надо же…
Склочник вновь, уже просекая неладное, пытается встать. И снова окрик:
– Лежать, не шевелиться! Да, брат, ну и натворил ты…
Как писал классик Успенский (Михаил), жить всегда страшно, а с похмелья тем более.
Унылая ситуация…
Ребята, да что? Да я? Лежать! Лежать, тварь! Лежать, выродок! Лежать, с-сука! Пока участковый приедет, мы тебя сами… при попытке к бегству… Как-кого парня… Мужики?! Да что? Я? Ты, ты, ты, падло… Ты Володьку вчера ножичком-то под сердце, вот он, одни сапоги торчат, утоплый труп мертвого человека, под брезентом, и за участковым уже послали в деревню, и ножик твой, вот он, и светит тебе, надо полагать, не менее чем вышка, а что ж ты, гад, хотел, путевку в Сочи и блондинку в постель?! Какого парня замочил, тварь…
Вот это, надо вам сказать, был страх. Стра-ах… Дай вам бог, хорошие мои, в жизни не видеть физиономии, сведенной этаким страхом. Злая, конечно, была шуточка, жестокая, но очень уж этот организм всех достал. Ну, мы ж не звери, мы его в этаком состоянии держали не более пяти минут, чтобы умом не рехнулся, довольно быстро показали, что нет под брезентом никакого трупа, а есть одни свернутые фуфайки. Зато как он потом был счастлив! Себя от счастья не помнил, зла не держал первое время… Ни убийства, ни грядущей вышки!!!
Вот это – страх. А невидимая машина, от которой ничего и не происходит, кроме шума и непонятности… Эка невидаль!
Следующая история – столь же непонятная, но гораздо более короткая. Происходило это в том же месте, но парой недель спустя.
Я сейчас уже не помню, зачем мы втроем отправились в деревню. Что не за водкой, это помню точно – деньки стояли погожие, рабочие, благо за неделю мы получали столько, сколько молодой специалист с дипломом – за месяц. Какая тут пьянка?
Солнышко, ясное небо, тишина, благодать. Птички чирикают, белки шебуршат, ручеек журчит. Белый день. Трезвые все трое, и давненько уж, веселые и бодрые, правда, девочек в платьях месяц не видели, ну да это не навсегда…
Дорога, по которой мы шли, одна из тех двух дорог, что соединяли лагерь с деревней, была несколько своеобразной. В свое время ее пробили тяжелой техникой к заброшенному ныне прииску, пробили посреди глухой тайги, по моде тех лет не считаясь с затратами. И потому имела она такой вид: шириной метров пять, по обе стороны – обрывчики высотой метра в полтора, практически отвесные, а уж над обрывчиками – тайга. Раньше тут была тропинка, а потом ее как следует углубили бульдозерами. Отсюда и обрывчики. Чтобы влезть по ним наверх, к деревьям, даже нестарому, сильному и ловкому человеку придется несколько потрудиться, проявив чудеса акробатики. Стены отвесные, песчаные, полезешь – будут осыпаться, не везде свисают обрывки корневищ, за которые можно ухватиться. Перечитайте этот абзац еще раз, убедительно прошу. И представьте себе эту дорогу, эти обрывчики насколько можете детальнее… Этакая канава посреди тайги.
Ну, в общем, мы встретили старушонку. Самую обыкновенную, явно деревенскую. «Здорово, бабуль!» – «Здрасте, сынки!» – «За ягодами, бабуль?» – «В деревню, сыночки?» Вот и весь разговор, а что тут рассусоливать? Бабка пошла дальше, мы пошли дальше, в сторону, как легко догадаться, противоположную.
И повернули мы назад, в ту сторону, куда ушла бабка, то есть к нашему лагерю, через… через… Ну, не знаю. Через столько времени, сколько нужно, чтобы докурить сигарету «Прима» почти до «фабрики». Минута, две, три? Уж не более трех.
Я сейчас уже не помню, что мы забыли в лагере, зачем вернулись. Кажется, не все письма, что следовало отправить, с собой захватили. Что-то вроде. Не в том дело…
Возвращаемся… Нету бабки! Нету бабки. Нету бабки на дороге-канаве. Нету никакой бабки. Ясно? Не-ту-ти! А свернуть с дороги бабке некуда, и давно мы, по идее, должны были ее обогнать, вот уже и лагерь… нету бабки! Хотя – только что была.
Это сейчас, через двадцать два годочка, уже пропал тогдашний страх. А вот в тот день… Стоят три трезвых, здоровых, но уже не веселых лба, переглядываются молча, и по спинам, знаете ли, холодочек… Потому что нету бабки… Хотя только что была. Остается поверить, что наша бабуля одним молодецком прыжком преодолела обрывчик в полтора метра высотой, но поскольку все мы видели, как она пять минут назад еле ковыляла, в это, пусть и насквозь материалистическое, объяснение, простите, абсолютно не верится. Никак ей не под силу было взобраться на обрывчик. Ну не могла она туда вскарабкаться, не могла, и все тут!
Нету бабки. Белый день, птички щебечут, белки шмыгают, ручей журчит, и по спине – холодок…
А на вид бабуля была самая обыкновенная. Ничего удивительного, это только в фильмах ужасов у таких вот бабуль нос крючком и глаза – как плошка. А в жизни вид у них насквозь обыкновенный.
Мы ни тогда, ни потом об этом случае не говорили ни со своими, ни с деревенскими. А зачем? Что, собственно, произошло? Ну, была бабуля. Ну, не стало бабули. Нас она, в конце концов, не трогала. Как и мы ее. А если ломать голову над кое-чем из того, что может наблюдаться в сибирской глухомани… Ни к чему, право. Главное, никто тебя не трогал и ничегошеньки с тобой не произошло, хотя с другими порой…
Это было на самом деле. Средь бела дня. И удивление давно потускнело, за двадцать два-то годочка, и страх пережитый – аналогично. Бывает… Что тут еще скажешь?
Третья история случилась годом спустя, летом 1978-го. Мы тогда приехали в вымирающую, собственно, деревеньку: два десятка домов, вытянувшихся одной-единственной улицей вдоль озера, полтора тракториста, два с половиной механизатора, три-четыре старухи, магазинчик-одно-название, почти половина домов уже необитаема… Было тогда такое поветрие: укрупнять, изволите ли видеть, сельские населенные пункты, совершенно наплевав при этом на неперспективные. Эта шизофреническая затея обернулась для сибирской деревни новыми бедами. А придумала ее г-жа Заславская. Ну да, та самая, тогда еще не «г-жа», а самый что ни на есть настоящий «тов.», холуёк при ЦК КПСС, это она потом двинула в демократы…
В общем, именно эта деревушка описана в третьей части романа «Волчья стая» – не только деревня, но и вся наша тогдашняя бригада вкупе с автором этих строк. Единственное (зато принципиальнейшее) отличие в том, что в реальности никакого клада мы не находили, а потому, как легко догадаться, вовсе не перестреляли и не перерезали друг друга. Кто и помер впоследствии – так исключительно по причине водки.
Ладно, не будем растекаться мыслию по кедру…
Бригада наша, числом четверо, заняла одну из давно пустующих избушек. И однажды мы все четверо отправились заготавливать дрова. Срубили дюжину берез, распилили на чурбаки, покидали оные в машину и с чувством исполненного долга вернулись в деревню. Пообедали как следует, разлили пол-литра водки на четверых, приняли, благословясь, и согласно полузабытому русскому обычаю легли подремать после обеда и трудов праведных. Время примерно – меж тремя и четырьмя пополудни, погода прекрасная, солнечно. Чтобы не беспокоили нас, приуставших, сотоварищи по отряду, дверь изнутри заложили на большой железный крючок.
Я не спал и не бодрствовал – так, подремывал одним глазом. И в некоторый момент это началось.
Сначала кто-то явственно и шумно ходил в сенях. Потом крючок (державший дверь плотно и качественно) звучно слетел. Лень было вставать, и открывать глаза лень, так что я лежал себе, благо беспокоиться не было ни малейших причин: деревенька в глуши, белый день, какое уж тут беспокойство?
Выглядело… нет, я же не открывал глаз… Ага! Обстояло. Обстояло всё так: какой-то мужик ходил по избе, тяжело ступая, и брюзгливо ворчал; мол, набезобразили, все вверх дном перевернули, ходят тут всякие, носит их нелегкая… Самое интересное, я не мог разобрать ни единого слова, но отчего-то совершенно точно знал, что смысл слов именно таков, каким я его только что описал. До сих пор не могу объяснить, как оно так было, но было оно именно так, хоть режьте. Не разбирал ни слова, но смысл откуда-то знал совершенно точно. Вяло констатировал в полудреме, что это, должно быть, хозяин избушки, пятидесятилетний карлик-полуидиот, какие в деревнях встречаются. У него было две избы, в одной сам обитал, а эту, пустующую, сдал нашей бригаде. Помню прекрасно, что я тогда немного удивился: чего он, собственно, придурок, разворчался? Никакого беспорядка мы ему и не устраивали, наоборот, нары и столик сколотили, изба-то была пустая… Вроде бы женщина с ним ходит, такое впечатление…
А потом – подбросило.
В буквальном смысле. Взметнулся на нарах, словно уколотый шилом в известную область организма. Этот подброс, этот толчок, этот импульс до сих пор нельзя описать внятно: не страх, не тревога, не приступ агрессии… Черт его знает. Подбросило. Что-то вдруг подбросило, что-то заставило выхватить нож, что-то потянуло прямиком к печке. И тут же услышал рядом:
– МУЖИК ЗА ПЕЧКОЙ!
Остальные трое соскочили с нар прямо-таки синхронно – и мы вчетвером окружили печку. Как во сне. Как в наваждении. Продолжалось это наваждение совсем недолго, секунд несколько. Потом все разом словно бы опамятовались, совершенно точно осознавая себя в реальности. Не было никого в избе, кроме нас. Дверь была закрыта, как мы ее и закрыли, крючок накинут, как мы его и накидывали…
Впечатлениями обменялись молниеносно. Все четверо пережили одно и то же: тяжелые шаги в сенях, звонко слетает крючок, некий мужик начинает болтаться по избе, бурчать, слов не удается разобрать, ни единого словечка, но смысл бурчанья отчего-то кристально ясен: ходят тут всякие, носит тут всяких, заявились, набезобразили… и словно бы женщина при нем, хотя она молчала и ни единой реплики не подала… Потом – тот самый толчок, опять-таки одновременно, синхронно поднявший всех четверых и толкнувший ловить «мужика за печкой»…
Вот такая история. Алкоголь в качестве вызвавшего ее фактора отметаем решительно: ну что такое пол-литра водки для четверых организмов мужского пола, прекрасно знакомых с ней, родимой? К тому же перед принятием стопарика пообедавших обильно и сытно?
Слону дробина… До того мы недели три провели в самой пошлой трезвости. И, наконец, никто еще не слышал об алкогольных галлюцинациях, способных вызвать не то что у четверых, но даже и у двоих одинаковые «глюки». Любой психиатр или нарколог вас высмеет, коли обратитесь к нему с утверждением, будто «белка» вызывает у разных людей одинаковые видения…
Водка тут ни при чем. Нас было четверо, и пережитые нами эмоции и впечатления походили друг на друга, как горошины из одного стручка. Кто-то заявился в гости… Кто именно, вряд ли стоит растолковывать подробно. Есть такой… В разных местах кличут его по-разному, но суть одна и та же. Обитает он… при доме. Показывается иногда. Да домовой это, домовой, что уж там, к чему реверансы…
Мы прожили в этой избушке еще месяц и более ничего странного не наблюдали. Вот разве что…
Понимаете, бывают хорошие места, а бывают – плохие. Подробно объяснить суть явления, разницу меж первым и вторым не берусь (профессор Буровский далее сделает это лучше), скажу одно: наверное, любой человек с опытом работы в тайге, вообще в глухомани, прекрасно поймет, о чем я. В тех местах, что были описаны в двух предшествующих эпизодах, несмотря на вышеупомянутые странности, отчего-то было тем не менее хорошо. Оказавшись в тайге в полном одиночестве, чувствовал себя прекрасно, браво отмахивал немаленькие концы, не ощущая ни малейшего дискомфорта, ни малейшего неудобства. Был словно бы дома – в глухих местах, на медвежьей к тому же территории, в краях, где разъезжают невидимые машины и неизвестно куда деваются дряхлые бабки. Здесь же… Я несколько раз ходил к вытекающей из озера речушке проверять поставленные там на карася верши – и всякий раз чувствовал себя как-то… неловко, что ли, некоторое неудобство от окружающего оставалось. А это было странно: никаких дремучих лесов, голая степь, всего-то метров на восемьсот отойти от деревни, зайти в редкий кустарник… Ни единого зверя на десятки километров. А вот поди ж ты: не по себе, и точка. И беспричинно хочется оглянуться, и неуютно как-то даже в солнечный день, и на душе как-то муторновато… Плохое было место, вот в чем суть. Понимающему достаточно.
Вот такие истории. Случившиеся на самом деле. Вполне возможно, кому-то они покажутся скучными, но лично я по прошествии двадцати одного года все еще помню это ощущение, этот толчок, сорвавший с нар, это сварливое бормотанье. Даже теперь ощущение не из самых приятных. А уж тогда…
«Да, а потом-то? – спохватится, быть может, любитель доводить всё до логического конца. – Что вы, четверо, сделали потом?»
А ни черта. Даже со своими о происшедшем как-то не говорили. Не тянуло. Об этих вещах почему-то не особенно и хочется разговаривать даже с хорошо знакомыми людьми. Я и изложить-то их на бумаге решился только теперь, по прошествии двадцати с лишним лет, когда потускнели воспоминания и поистаял тогдашний страх. Всё это было. Было именно так. И всякий раз я оказывался отнюдь не единственным свидетелем странного, а одним из нескольких. Если бы я хотел элементарным образом завлечь читателя, а заодно и малость подзаработать, будьте уверены, сочинил бы охапку гораздо более увлекательных историй, пусть и высосанных из пальца, но высосанных изобретательно, правдоподобно. Простите за бахвальство, но с полетом фантазии у литератора А.А.Бушкова всегда обстояло не худшим образом. Были бы там и таинственные ночные тени, и загробные голоса, и жуткие видения, и убедительные детали.
Вот только делать это категорически не хочется. На сей раз в мою задачу входило рассказать о пережитых странностях как можно более подробно, возможно, это и получилось скучновато, но таковы уж эти события в реальности, а не в Голливуде… Было все это, было.
А объяснения – нет. До сих пор. Строго научного, я имею в виду. И до-олго еще не будет, чует моя душа. Вот вам один простенький на первый взгляд пример из той же оперы. Исстари в Сибири бытуют рассказы о том, как к человеку, оказавшемуся в одиночестве (на охоте ли, на покосе, по другой надобности вдали от жилья), подходит вроде бы добрый знакомый, зовет куда-то – и человек покорно идет за ним, ведомый неведомой силой. А потом «знакомый» исчезает, и наш бедолага обнаруживает себя верст за двадцать от того места, где с этим мороком повстречался, а то и на высоченном обрыве, а то и по горло в реке…
Так вот, избавиться от этого наваждения, судя по анализу десятков записанных историй, можно лишь двумя способами. Первый – это если человек, пусть неумышленно, произнесет вслух имя Божье. Второй – если спросит: «А куда мы, собственно, идем?»
Первое – понятно. А вот второе… Почему именно этот вопрос – «Куда?» – с завидной, не знающей исключений регулярностью влечет мгновенное исчезновение «водящего» и возвращение «ведомого» в ясное сознание?
Знать бы…
У каждого человека в жизни случается много разностей – и веселых, и грустных, и страшноватых, и обыденных, из чего и составляется странная мозаика времени нашего существования. В начале семидесятых годов в одной из моих трудовых книжек появилась любопытная запись – заведующий Красного чума. Это что-то вроде передвижного Дома культуры. Мы обслуживали оленеводов, охотников и рыбаков. Крутили в стойбищах индийские фильмы раз по пять-десять с неизменным успехом, развозили книги, читали лекции и обязательные политинформации. За эту работу платили копейки, приходилось для поддержки штанов самому охотничать и рыбачить, чем я занимался с огромным удовольствием. У меня появились в тундре друзья, и если бы не квартальные и годовые отчеты, я чувствовал бы себя, пожалуй, самым счастливым человеком на земле.
Чаще всего я бывал в стойбище Лонга Яр, на Широкой протоке, там, где Енисей начинает ветвиться дельтой. Гостевал и рыбачил у ненцев, Александра Прокопьевича Комарова, Николая Григорьевича Яптунэ, работящих и добрых тундровиков, которые, посмеиваясь над моей азартностью, ненавязчиво приучили меня выживать на этой свободной и суровой земле.
Осенью 1973 года, перед самым ледоставом, мы шли в райцентр Караул на совхозном катере «Октябрьский». Уже изрядно похолодало. Снежные заряды запутывались в штормовых накатах. На планшире намерзал лед, и катер был похож на внезапно поседевшего бродягу.
Николая Григорьевича Яптунэ вызвали на заседание бюро райкома партии. Коротая время в холодном и сыром кубрике, мы выпили для сугрева по стакану водки, и беседа, естественно, завязалась оживленная. Капюшон малицы у Николая Григорьевича сполз с огромной лысины. Он, грассируя и энергично жестикулируя, рассказал нам страшную историю. Она звучала примерно так:
«В прошлом году летом меня вызвали в Красноярск на слет передовиков. Бригада откочевала на север. В стойбище щебетали дети, приехавшие из интерната к родителям на каникулы. С детьми всегда веселее. На время, обычно тихое, стойбище превратилось в шумный поселок. По буграм бродили наши олени, баловались телята, дрались на песках петухи-турухтаны, посвистывали утки, а высоко в небе медленно плавали канюки. Оленей в ту пору у нас было больше двух тысяч голов. Хорошо жили. Богато жили. Мяса, рыбы и хлеба хватало на всех. Вместо себя бригадиром я оставил своего сына, Сашку. Он закончил школу. Молодой, горячий, но оленеводом стал хорошим, а мудрость приходит не сразу. Мудрость приходит вместе с сединой. Александра я оставлял спокойно. В случае чего старики всегда помогут молодому и словом, и делом.
Как только я выбрался из стойбища на летних санках до фактории Хинки, Сашка погнал свою упряжку искать хорошие пастбища. Очень хотел перед отцом и старшими показать себя в деле. Трое суток пропадал в тундре. Потом сутки отсыпался, шибко устал, но проснулся веселым и довольным. Прошелся по чумам и распорядился готовить аргиш, готовить упряжки к переходу на новое нетронутое пастбище к озеру Ямбуто. Старики недовольно ворчали. Знали, что там корма для оленей много, но место плохое. Из поколения в поколение это место было запретным. Никто уже толком не помнил, почему запретное, но никогда там оленей не выпасали. Старики ворчали, но Сашку переспорить трудно. Он упрямый, весь в меня, да и привыкли оленеводы подчиняться слову бригадира. У нас с этим строго. Собрались и аргишили. Долго аргишили. На третьи сутки дошли до места. Красиво. Тихо. Комаров почти нет. Но само озеро уж слишком тихое: ни уток, ни гусей, только кулики суетятся на песчаных косах, да крачки, отгоняя непрошеных гостей от своих гнезд, все норовят клюнуть в голову, пикируя с резким криком на взрослых и детишек.
Озеро Ямбуто соединяется протоками и речушками с морем, с океаном. Все авиатрассы проходят севернее или южнее. Места совсем безлюдные. Сотни лет здесь точно никого не было. Это чувствовалось. Только поставили чумы, отпустили оленей и вскипятили чай, мужчины стали собираться на охоту и рыбалку. Мои старики чаевали прямо на берегу озера. Подувал легкий ветерок. Солнце играло на ряби. Пара оленей спустилась к воде и мирно паслась на сочном разнотравье. Летом олени любят хорошую траву. Вдруг отец увидел в трехстах метрах от берега черное что-то, которое медленно подплывало к олешкам.
В бригаде у нас работал дальний родственник Арукэй Тэседо. Крутой мужик. Он освободился из зоны. Сидел десять лет за убийство. Не боялся никогда и ничего. Наверное, поэтому и сидел десять лет.
Арукэй глянул в бинокль, потом еще раз и передал Сашке. Сашка посмотрел и рот открыл от удивления. По озеру плыло что-то большое. Все тело было в воде метров шесть-семь длиной, а над водой торчала только шея в рост человека, черная и блестящая, с головой, как у совхозной лошади. Арукэй схватил карабин и пополз к берегу. Мой старик схватился за ствол карабина и не дал Арукэю стрелять. По нашим поверьям, в черта стрелять нельзя – сам умрешь. Олени забеспокоились. Сашка заорал: «А-а-р-р!» Олени рванули от берега… Голова на черной шее мотнулась, вода забурлила, плесканулась. Дело уже было в пятидесяти метрах от берега. Волны до песка дошли. И все затихло. Все успели рассмотреть мягкие рожки на голове и большие, темные, как снежное небо, глаза величиной с блюдце.
В стойбище 25 человек было вместе с детьми. У кого хочешь можешь спросить. После этого люди разобрали чумы и погнали оленей подальше от запретного места. Так решили старики. Сашка уже не упрямился. Я его ругал за то, что старших не слушал и запретное место выбрал. Я там бывал после этого два раза. Проехал мимо не останавливаясь. У нашего народа пустых запретов не бывает, и не зря Ямбуто называют Чертовым озером».
Я запомнил рассказ знаменитого оленевода. Он был не из болтливых, да и вообще тундровики, даже сочиняя сказки, никогда не врут. Например, рассказывают сказку о каком-нибудь герое, точно называют его род, где рыбачил или охотился, что поймал и сколько, где ночевал, какой был ветер, какие звезды… Сказки для них что-то вроде устного учебника по географии, биологии, зоологии и охотоведению. Вот поэтому я и решил побывать на Ямбуто и разобраться с этой легендой на месте. Слишком много точных деталей.
Для начала я постепенно опросил всех участников событий. Человек двадцать мне почти дословно повторили рассказ Николая Григорьевича. Сашка тоже сначала стеснялся, а потом покряхтел и сознался: «Дурной был. Все-таки страшно стало. В чертей не верю, а все-таки страшно. Сам все видел. Ладно. Тебя отвезу, если хочешь. Но с тобой не останусь. Приеду через неделю – заберу, если жив будешь…»
В следующее лето на Ямбуто я так и не выбрался. Одному такая экспедиция не под силу, а желающих добыть черта не находилось, но от замысла я не отказался. Хотя я человек достаточно осторожный, иногда, как будто черное пламя перед глазами, могу таких дел натворить, что сам удивляюсь собственным поступкам. У нас вся родова такая… Среди предков и воины были, и охотники, и даже разбойники.
Поздней осенью 74-го в клубе поселка Усть-Порт появился после службы в армии крепкий и отважный парень из местных ненцев, Леша Бейе, по кличке Бес. Он мне очень понравился своей смелостью. В первый же вечер на танцах сцепился с тремя здоровыми подпитыми вербованными строителями. Уложил двоих сразу же, по удару на каждого, а третий выхватил стамеску. Бес сломал ему руку, а стамеску забрал в качестве боевого трофея. Раздувать историю не стал.
Мы с ним часто охотились на оленя, и как-то само собой получилось, что начали готовиться к поездке на Ямбуто с ранней весны 1975 года.
К началу августа были готовы: фотоаппарат, бинокль, резиновая лодка, палатка, два карабина, сотня патронов, парочка сетей, минимум продуктов, веревка, формалин, три литра спирта, канистра бензина, «Шмель». Из одежды тоже ничего лишнего не брали, но оделись добротно и легко.
Решили сделать снимки, но сначала стрелять, а потом уже вести разборки более детальные с «головой совхозной лошади». Конечно, это по-варварски, но в случае удачной встречи с чертом без прямых доказательств нам никто бы не поверил. С Сашей Яптунэ договорились заранее. 4 августа 1975 года он должен был нас ждать с двумя запасными летними упряжками на фактории Хинки.
14 августа мы добрались до Ямбуто. Только разгрузились и выпили по рюмке, Сашка крикнул: «Хей-во!» и погнал оленей подальше от озера. Скрылся за горизонтом, и на нас навалилась великая тишина. Хрустел под сапогами пышный ягель. Он клубился светлой зеленью по холмам… Бормотали куропатки, и шныряли под ногами темными, точнее, коричнево-бурыми комочками лемминги. Я никогда не видел их в таком количестве.
Мы выбрали место для палатки, устроили наблюдательный пункт в разломе берегового торфяника с хорошим обзором. Выстлали эту берлогу теплыми, сухими пластинами торфа и травой, прикрыли куском брезента. Я пошел ставить сети в протоку, а Леха сразу залег на дежурство. В нашем распоряжении была ровно неделя. Договорились дежурить вахтами шесть через шесть. При обнаружении объекта желательно будить друг друга, ну а если… Тогда должен сказать свое слово карабин.
Не успел я воткнуть первую сетку и взяться за вторую, как наплава загуляли, да не просто подергиванием, а по полной схеме, выгнув тетиву дугой. Я дотронулся – толчки были упругими и сильными. Прошелся на резинке вдоль сетки. Буквально около берега «сидела» парочка чиров килограммов по восемь. Только выбросил их на берег и стал вылазить из лодки – снова сеть заходила ходуном. Залетела еще парочка чиров один к одному. Вся рыбалка заняла не больше десяти минут. Я собрал сети, кинул четыре «лаптя» в рюкзак. Больше рыбачить было незачем. Уж точно: с голодухи не пропадем. Видать, чиры уже потянулись на нерест. Рановато, но, в общем, к сроку. Осень вздохнула прохладой.
Леша выглянул из берлоги и удивленно спросил: «Что, не нашел нормального места в протоке?» Я вывалил из рюкзака рыбу… Да… Такую рыбалку где-нибудь бы поближе к поселку!
День за днем проходили однообразно. Мы всматривались до рези в глазах в озерную солнечную рябь – пусто. Я обошел озеро – ничего интересного. На дальнем песчаном бугре меня облаял шальной песец. Около норы все было истоптано следами щенков. Из дыры густо тянуло псиной. Встретил голов пятнадцать оленей, но стрелять не стал. Мясо, рыба, икра есть, хватит на месяц. Нет смысла брать олешку. Грех. За пять дней мы с Лешей сожгли всего два патрона на гуся.
На шестой день я поднялся привычно минут за сорок до дежурства. Моросил мелкий дождь. Оставленный на валуне свитер намок, как половая тряпка. Ничего – свежее будет. В наблюдательном пункте Беса не оказалось. Глянул на озеро. Вдоль берега медленно плыл Леха. У меня озноб прошел по спине. Во дает, бродяга! На живца черта выманивает. Я принял дежурство как ни в чем не бывало. Ох, не хотелось мне повторять трюк Беса! Совсем не хотелось, но гонор взял свое, и я вроде спокойно полез в лодку, пристроив карабин под левым локтем. Тучи неожиданно ушли, словно дождя и не было… Здесь песок просыхает быстро. Солнце снова заплясало на мелкой ряби. Напряжение прошло часа через полтора. Я успокоился… Вода шлепалась о резиновую лодку: хлюп да хлюп, хлюп да хлюп. В прищуренных ресницах – радуги. Тишина. И только тихонько шипит один из клапанов. Он немного травит, но это не страшно. Хлюп! Хлюп… Хлюп… Я очнулся от выстрела. Задремал и меня утянуло ветерком в противоположный конец озера. Леша Бейе, не обнаружив меня на боевом посту, забеспокоился и сжег еще два патрона. Насчет патронов я всегда был прижимистым. Когда охотился на озере Дюпкун, мне пяти пачек хватило на два года. Не люблю почем зря палить в белый свет, как в копеечку.
Когда я очнулся от дремы и понял, где нахожусь, от неприятного ощущения засосало под ложечкой. Весла замелькали в воздухе, как два пропеллера. Казалось, что лодка вышла на глиссирование. Подплывая к нашей стоянке, я сбавил скорость, отдышался и вылез из лодки вальяжно, стараясь скрыть возбуждение, которое больше смахивало на панику.
– Ну, ты, Серега! Я-то по краю, а тебя через все озеро понесло. А если бы и правда черт вынырнул? Вякнуть не успел бы. И поминай, как звали. Нет, на такие эксперименты я не согласен!..
Я скромно промолчал, вспомнив анекдот про Александра Матросова.
Саша Яптунэ появился на Ямбуто ровно через неделю, как и договаривались. Мы подвялили для него мешок отборного чира… Да и продуктов осталось изрядно. В стойбище давно закончился хлеб и мука. Все наши запасы оставили оленеводам. Сашка косился на патроны, но здесь я остался верен себе. Оленеводов снабжали боеприпасами в те времена отлично. В тундре заметно подмораживало по утрам. Все-таки чувствовалась близость Ледовитого океана. Черта «с головой совхозной лошади» мы так и не нашли, но не переживали особенно по этому поводу. Может быть, и к лучшему. Если он существует – пусть живет.
Четверть века прошло. Я редко вспоминаю об этом приключении. Слишком много испытаний выпало на мою длю. Погиб на Енисее Леша Бейе. Его выкинуло штормовой волной из лодки около Селякинского мыса, и тело парня закрутило, понесло мимо нашей суеты, мимо нашего тревожного времени, мимо удач и неудач. На Ямбуто я больше не бывал, меня тоже крутило в пене дней: я разбивался на вертолете, тонул, замерзал, в меня стреляли, я стрелял, да, видно, не судьба пока… Живу.
Николая Григорьевича Яптунэ встречал недавно на Енисее. Он заметно сдал. Обеднел… Оленей потерял. Рыбачит. Едва сводит концы с концами. Мы сидели с ним на прибрежном песке. Ветер своим холодным таймырским опахалом овевал его лысый мощный череп. Отлив оставил на пологом песке волнистые следы, так похожие на старческие морщины. Сухой песок дюн цвета старой малицы пел вместе с ветром. Николай Григорьевич смотрел на меня выцветшими светлыми глазами, и молчал, как молчит, глядя на приходящих и уходящих, Великая Мать – Тундра.
30 ноября 1999 г.
Красноярск
Конечно, можно рассказывать сказки и в городской квартире, и завораживать при этом слушателей. Особенно если за окном метельный зимний вечер, а в комнате сумеречно и тихо и ничего не слышно, кроме мерного мурлыканья холодильника за стеной; ничего не видно, кроме подсвеченных не то луной, на то уличным фонарем загадочных узоров на оконных стеклах. Но все же это будет не то. Для глубокого восприятия сказки, а тем более сказки с чертовщинкой, нужна подходящая атмосфера, загадочная и таинственная, нужен особый настрой рассказчика и слушателей, готовых поверить в любую небылицу и нарисовать в разгоряченном воображении самые невероятные картины.
Пожалуй, идеальные условия для восприятия сказок представляет поездка в ночное. Тут выбор автора «Бежина луга» был безошибочным. Иссиня-черное небо с крупными, яркими звездами, потрескивающий костер, и за пределами отсветов его – тьма, хоть глаз коли. Мечутся длинные тени. Загадочно шуршат деревья. Фыркают лошади, проступающие во мгле призрачными пятнами. Время от времени из лесу или с болота доносятся странные резкие звуки, похожие то на бесовский хохот, то на детский плач…
Близка к идеальному месту для сказывания сказок далекая таежная избушка, по самую стреху ушедшая в землю и заросшая дурниной, тесная, с единственным мизерным окошечком, обращенным к реке или гулкому распадку; со старой буржуйкой в углу, играющей во тьме гребешками пламени. Сгодятся и бригадные избушки, какие были у нас, или обычные полевые станы, пусть даже представляющие собой единственный дощатый вагончик, затерянный в степи или прилепившийся к берегу степного озерца… В конце концов, подойдут и просторная деревенская печь или еще более просторные полати в бревенчатой избе, стоящей желательно на краю села, откуда просматриваются кладбищенские кресты и деревья.
Лично же на меня никогда и нигде с такой потрясающий силой не действовали сказки, мифы и страшные истории, как во время ночевок в сенокосную пору на чердаке кошары, стоявшей над озером Кругленьким. В дни отрочества я, как и все сельские ребятишки, летом и осенью работал в колхозе. Не по нужде, не от голода и нищеты и не по приказу грозных районных комиссаров, как пишут сегодня иные щелкоперы, а именно охотно, я бы даже сказал – с внутренним рвением, с естественным желанием утвердиться в глазах сверстников и взрослых односельчан трудолюбивым и самостоятельным человеком. А самоутвердиться в наше время можно было только трудом, только старанием. Ну, это к слову…
В горячую пору сенокоса люди работали допоздна. Бывало, последние зароды дометывали уже в потемках. Спешно перепрягали лошадей из граблей и волокуш в телеги, укладывали в них котомки и корзинки, рассаживались сами на облачинах рыдванов и отправлялись домой. Зачастую – с песнями, как это ни трудно сегодня представить. Но в деревню уезжали далеко не все. Обычно – только женщины да семейные мужики, чтобы управиться со скотом, обиходить ребятишек, полить огороды. Остальной же народ – пацаны и взрослые парни, а нередко и старики – оставался на сенокосе с ночевой. Спали мы обычно в полевых избушках, прежде принадлежавших крестьянам-единоличникам, а позднее превращенных в летние стоянки овечьих отар или гуртов скота.
Поскольку главные покосы нашей бригады были расположены возле озера Кругленького, то чаще всего нам приходилось ночевать именно на здешнем полевом стане, который действовал, в отличие от многих, круглый год. Здесь были две теплых избушки и несколько кошар, крытых соломой. Избушки занимали пастухи и старики, работавшие на покосе, а молодежи и ребятне доставались для ночевок чердаки этих кошар – длинные, сумрачные, полные воробьиных и ласточкиных гнезд, упрятанных в кровельной соломе или прилепленных к стропилам и решетинам.
Искупавшись на закате в озере, мы наскоро ужинали, съедали остатки домашних запасов и супа из артельного котла и, поднявшись по шаткой лестнице на чердак, ложились вповалку на сено, устланное шубами, фуфайками и дерюгами. Несмотря на усталость, засыпали далеко не сразу. Слышались возня, шутки, разговоры. Но чем более сгущалась за слуховым окном ночная тьма, тем голоса становились приглушенней. Пацаны помладше, работавшие копновозами, начинали задремывать – сказывалась маета длинного жаркого дня. Взрослые переходили на шепот, заводили более серьезные – деловые и сердечные – разговоры. Мы, подростки, затаившись, жадно слушали их и с нетерпением ждали, когда ближе к полночи начнется главное – рассказывание сказок, бывальщин и страшных историй.
Обычно начинал Андрей Констанц, поволжский немец, сосланный в наши края в военные годы. Он, как ни странно, больше всех из нас помнил русских сказок. Правда, это были в основном известные сказки, вычитанные из книжек, – про Ивана-дурачка и Ивана-коровьего сына, про сестрицу Аленушку и братца Иванушку, про злую мачеху и добрую падчерицу, но Андрей умел преподнести их по-своему, привирал, где считал нужным, давая волю фантазии, и потому мы слушали его с неизменным интересом. Но все же главным рассказчиком был не он, а колхозный ветфельдшер Петро Ивахов. Правда, он ночевал с нами довольно редко, ибо к нашему сенокосу прямого отношения не имел. У него, инвалида с расслабленными ногами, была персональная лошадь в легких дрожках, и он в любое время мог укатить домой. Но все же Петро иногда, задержавшись в кошарах допоздна, оставался на овцеферме с ночевой и приходил спать к нам, на чердачный сеновал. Я даже подозреваю, что он оставался не только из-за больных овец, но и ради нас, ребятни, ибо знал, что мы любили слушать его байки. А ему наверняка нравилось рассказывать их столь внимательным и благодарным слушателям.
Я до сих пор не знаю, откуда Петро брал свои сказки, ибо нигде больше подобных не встречал, ни от кого не слыхал. Уж не сам ли он выдумывал их? Допускаю и такое. Но скорее всего – услышал когда-нибудь в детстве, в отрочестве и многое запомнил цепкой памятью, а там, где позабыл, свободно импровизировал по ходу рассказывания. Сказок и легенд в народе живет (во всяком случае, жило) куда больше, чем записано самыми дотошными и неутомимыми собирателями фольклора. Особенно – непечатных, «с картинками». А именно такими были в большинстве своем сказки Петра Ивахова. Однако я бы не назвал их скабрезными. Нет, в них никогда не смаковалась известная тема, а просто встречались рискованные ситуации, но и те Петро объезжал с врожденной деликатностью, обходясь иносказаниями и намеками. Любопытно, что он привязывал свои бесконечные истории к конкретному месту действия, и потому, несмотря на всю фантастичность, они приобретали реалистическое правдоподобие, и по жанру теперь бы я отнес их скорее даже не к сказкам, а к бывальщинам, в которых быль и выдумка, реальность и фантастика переплетались с необыкновенной легкостью и органичностью. Героями его бывальщин выступали традиционные фольклорные типы смекалистого кузнеца или мельника и вероломного, но придурковатого черта, простодушного Ваньки-пахаря и ушлого хозяина-жлоба; плутоватого солдатика или работника и тугодумного попа с его лукавой попадьей и глуповатой поповской дочкой. Встречались и исторические фигуры: от Петра Первого, Екатерины и Пушкина – до Сталина, Чапая и маршала Жукова. Непременными участниками невероятных событий в историях Петра-ветеринара были также звери и домашние животные, которые запросто говорили человеческими голосами.
Мне теперь трудно восстановить в памяти целиком хотя бы одну Петрову плутовскую бывальщину, ибо сюжеты, интриги их были закручены столь неожиданно и с такой необузданной фантазией, что воспроизведению вообще едва ли поддавались. К тому же все-таки больший интерес мы проявляли не к этим авантюрным повествованиям, а к тем страшным историям, которыми Петро перемежал их. Делал он это довольно своеобразно. Закончив очередную сказку, на минуту замолкал, как бы давая возможность пережить и осмыслить услышанное (и мы тоже молчали некоторое время, ошеломленные фантасмагорической небылицей), а потом вдруг говорил будто между прочим: «А что? Вот под Гладким Мысом был случай…» Или: «А вот еще, говорят, в Сагайске один мужик видел…» И далее следовало такое, от чего дыбом вставали наши волосенки и мы начинали мелко подрагивать, втягивая головы под старью шубы, фуфайки, дождевики, заменявшие одеяла. И вот эти страшные истории, служившие прокладками между бывальщинами и сказками, больше запомнились мне. И многие из них, как и сорок лет назад, я не рискнул бы рассказывать к ночи. Впрочем, не менее страшные истории я слышал и от других рассказчиков, а в некоторых сам был участником или свидетелем, вольным или невольным.
Так вот, был случай под Гладким Мысом. Место это, примерно на середине пути из Таскино в Каратуз, испокон веку считалось нечистым. То там в сумерках видели скачущую конскую голову, то встречали большую пеструю свинью (с чего бы так далеко от села?), которая приставала к пешеходам, бежала за ними, постанывая прямо как человек, то слышали какие-то голоса, которые раздавались в гулкой лощине раскатистым эхом и которые можно было понять как некий зов или предупреждение: «Уходи-и-и с дороги!». А в старые времена именно в этих местах чаще всего нападали на путников варнаки-разбойники, прятавшиеся в березниках и черемуховых колках. Однажды жертвой разбоя стала моя мать, о чем я уже рассказывал в одной из своих книжек. А перед войной случилось под Гладким Мысом форменное знамение, о котором по сей день старики не забыли. (Кажется, что-то подобное описано Шукшиным; ну, да мы же соседи, могла наша легенда и на Алтай залететь.)
Было это на рассвете, туманным летним утром. Ехал из Каратуза один шофер на грузовике, направляясь в Минусинск. И вот в аккурат под Гладким Мысом, едва он миновал дощатый мосток, как из тумана, заливавшего точно молоком широкую лощину, показалась молодая женщина, вся в белом. Шофер, конечно, знавший о том, что здешнее место нечистое, подумал сперва, что, может, это очередная жертва варнаков, ограбленная ими, в одной исподней рубашке, ища спасения, бежит машине наперерез. Только уж больно странная была эта женщина. И она вроде бы даже не бежала, а плыла в клубах тумана, и белые волосы ее, необыкновенно длинные, развевались за плечами, «ровно грива на ветру». Шофер, как ни испугался этой таинственной женщины в белом, все же не ударил по скоростям, чтобы проскочить мимо столь ранней и странной пассажирки, унести ноги подобру-поздорову, а притормозил свою полуторку и с пугливым любопытством высунулся из машины. Женщина в белом одеянии, с каменно-сонным лицом, с темными стоячими зрачками большущих глаз и бескровными, как у покойницы, губами остановилась чуть поодаль, на обочине, и, ни слова не сказав, протянула вперед, точно в молитвенной просьбе, худые белые руки.
– Чего тебе? – крикнул шофер с нарочитой грубоватостью, чтобы скрыть охватившие его страх и волнение.
Но женщина в белом не произнесла ни звука в ответ, а только развела руки в стороны и кивком головы показала сперва на левую, потом – на правую. И шофер лишь теперь рассмотрел, что в одной руке женщина держит пучок крупных спелых колосьев, а в другой – дрожащий красный сгусток, который обильно кровоточит, словно свежая рана; вроде бы тает, и капли крови, сочась сквозь пальцы, падают с запястьев в придорожную пыль.
– Что это? Кто тебя? – хотел было спросить шофер уже в порыве искреннего сочувствия, однако не смог выдавить ни слова. Он лишь беззвучно пошевелил губами, точно в немом кино. Женщина в белом тем не менее, кажется, поняла его мысль. Сохраняя на лице прежнюю непроницаемую маску, она покачала головой из стороны в сторону и, пятясь, стала отступать в лощину, в белый туман, все погружалась в него, пока совсем не растворилась в нем вместе с длинными белыми волосами, белым платьем и с колосьями в одной и кровью в другой руке…
Шофер, точно очнувшись ото сна, резко выдернул голову из окна кабины, больно ударившись при этом затылком, громко выругался, удивившись вдруг прорезавшемуся голосу, и, включив скорость, стал нажимать на всю железку. Машина, визжа, как под ножом, пулей вылетела на взлобок мыса. Лощина, заполненная туманом, была теперь далеко внизу и вся просматривалась из конца в конец, но как шофер ни напрягал зрение, нигде не увидел никакой женщины в белом и вообще ни одной живой души.
Доехав до нашего села, шофер остановился у чайной, где обычно толклись с раннего утра люди в ожидании редкой попутки, вышел из кабины и стал взволнованно рассказывать о том, что приключилось с ним под Гладким Мысом. Народ сначала было принял это за розыгрыш и поднял на смех балабола, плохо проспавшегося с похмелья, но шоферу было не до смеха. Он снова и снова повторял свой рассказ о загадочном, мистическом явлении женщины в белом, сопровождая его изображением в лицах и дополняя все более выразительными подробностями, так что не верить ему уже было невозможно. Смех вскоре прекратился. Слушатели, подавленные страхом, примолкли. И тогда бабка Бобриха, слывшая в деревне знахаркой и ворожейкой, тихо и серьезно сказала:
– Это тебе, милок, знамение было. И колосья в одной руке у женщины в белом означают, что нынче будет б-о-ольшой урожай хлеба. Оно уже и по всходам видно. А потом наступит страшное кровопролитие. Война, видать, будет, болезные мои…
Пророчество бабки Бобрихи вмиг разлетелось по деревне и за ее пределы. В том году и вправду был «бо-ольшой» урожай, так что колхозники наши впервые (и, кажется, единственный раз) получили больше полпуда хлеба на трудодень, а следующим летом началась вторая германская война с великим кровопролитием.
…Далекая история эта вдруг вспомнилась мне, когда не столь давно пронесся слух по городам и весям, что якобы некий шофер видел под Аскизом, в хакасской степи, женщину в белом, которая так же, как и некогда наша, каратузская, вышла к дороге и проголосовала одиноко мчавшейся машине. Но на этот раз она не показывала таинственных символов, а прямо русским языком сказала шоферу, что грядут тяжелые времена, что скоро наступит голод и всякие неурядицы, начнутся жестокие столкновения злых и добрых сил, прольется кровь, нынешний правитель уйдет, а воцарится антихрист под личиной миротворца и народолюбца, и что большие притеснения ждут российский народ со стороны как внутренних, так и закордонных супостатов. Да и то сказать, какие могут быть символы и жестикуляции, ведь это было уже в пору гласности, на третьем-четвертом году перестройки. Тут и к бабке Бобрихе ходить не надо. Так все ясно.
Увы, не мною первым замечено, что в смутные времена, прежде чем найдутся Минин и Пожарский, являются смущенным и растерянным людям разные волхвы, кудесники, пророки, ванги, джуны, кашпировские… И, конечно, женщины в белом.
Под тем же Гладким Мысом случай был.
Работали на поле тракторист с прицепщиком. Землю пахали. На «натике». На старом-престаром гусеничном тракторе.
Работали они в ночную смену. Ну, и где-то за полночь увидал тракторист, что мальчишка-прицепщик, сидевший на плугу, все чаще клевать носом начинает: то заглубитель вовремя не вывернет, то на повороте лемеха не подымет, пока не крикнешь ему. Это бывает перед рассветом такой особо тяжелый час, когда глаза сами смыкаются, сон одолевает человека.
Тракторист и сам почуял, что веки его отяжелели, и решил он устроить небольшой перекур с дремотой. При очередном развороте на закраине поля остановил трактор, газанул раза три, так что калачи из выхлопной трубы полетели, и вырубил мотор. Погасла единственная фара, бросавшая вперед пучок света. Стало тихо и до жути темно. Только свежий весенний ветер, налетая, шумел в березовом перелеске неподалеку, где стояли деревянная бочка с водой и кадушка с солидолом. Прибежал прицепщик, поднялся по гусенице в кабину.
– Давай покемарим немного, Ванюшка, а то сон совсем с ног валит, борозда уж и так, как бычья струя по дороге, – сказал ему тракторист. – Ты ложись на капот, пока он теплый. Да от трубы подальше, чтоб фуфайка не загорелась, а я тут, на сиденье, прилягу. Свежо. Особо не разоспишься. Соснем чуток, а там, глядишь, забрезжит, живей дело пойдет.
Так и сделали. Ванюшка прикорнул на теплом капоте, а тракторист – в кабине, полусидя-полулежа. Только задремали они, слышит тракторист: кто-то кричит из вершины лога тягучим, утробным таким голосом:
– Уходи с дороги! Уходи-и-и с дороги!
Вздрогнул тракторист, встряхнулся: что за чертовщина?
– Ванюшка, слыхал – из лога, от Градунцовой горы, голос был?
Прицепщик вскочил на капоте, сел – ноги калачом, протер глаза.
– Ага, то ли снилось, то ли кричал кто-то: уходите, мол, с дороги…
– Кому бы это быть в такую темень да в глухую пору? И кто «уходи», с какой «дороги»? Ерунда какая-то, ей-богу.
Тракторист завернул во тьме на ощупь «козью ножку», запалил ее, наполнив кабину едким дымом махорки. Пацан тоже прижег окурок, припрятанный за козырьком шапки. Покурили, посидели молча несколько минут. Тишина. Ни звука.
– Ладно. Может, побласнилось нам, – сказал тракторист, преодолев страх. – Давай еще подремлем немного.
Только легли они, закрыли глаза – опять тот же голос. Но теперь вроде еще ближе, где-то за перелеском, и словно бы плывущий, движущийся:
– Уходи-и-и с дороги!
Пацан вскочил, дрожа не то от холода, не то от страха, и, стуча зубами, стал пробираться в кабину. Поднялся и тракторист, чувствуя озноб в спине.
– Тьфу ты, пропасть, что за наваждение? Придется уехать с этого дурного места.
Он взял рукоятку и в два оборота завел еще не остывший мотор. Опустил лемеха плуга в рабочее положение.
– А м-можно, я поеду в к-кабине? – спросил мальчишка, которому сейчас и подумать было страшно о том, чтобы пойти на плуг и сидеть там одному в кромешной темнотище, в пыли, на холодном ветру.
– Ладно, подвинься, поехали.
Трактор пошел в борозду. Сделали пахари два круга по полосе, успокоились, и снова стал одолевать их сон. Мальчишка, сжавшись в углу и пригревшись, вообще заснул. А тракторист хоть и крепился, но чувствовал, что мозг его работает с какими-то провалами. В момент одного из таких провалов он и не заметил, как отъехал от борозды настолько, что в сажень оставил невспаханную проплешину, а когда, очнувшись, увидел огрех, то тут же заглушил мотор и откинулся на спинку сиденья, заснул.
Сколько проспали тракторист с пацаном, неизвестно, но только когда они проснулись, уже стало светать, четко обозначился Гладкий Мыс и пашня с кривыми бороздами, а за ней – длинная грива перелеска. Мальчишка первым заметил, что березовый лес стал каким-то необычно черным и поляна перед ним, где они ночью останавливали трактор, тоже не рыжая, а вся черная, как классная доска.
– Лес-то сгорел! – закричал он, осененный догадкой.
– Да что ты боронишь, парень? Как он мог сгореть и когда? – высунулся из кабины побледневший от страха тракторист. Однако теперь и он заметил, что по березнику и по прилегающей к нему поляне действительно прошел небывалой силы пал, слизавший на своем пути все до травинки. Остались только остовы черных берез, лишенные сучьев.
– Ай-яй-яй, накрылся наш солидол! – сокрушенно воскликнул тракторист и, увязая в пахоте, бросился к обгорелому березнику. Пацан – за ним. А когда они прибежали к тому месту, где стояла кадушка с солидолом, то не нашли не только ее, но даже и деревянной бочки с водой. Она тоже сгорела дотла. И, самое удивительное, на черной полосе, выжженной загадочным палом, не было ни огонька, ни уголька, ни даже дыма. Слышался только едва ощутимый запах гари, точно пожар случился не час, а год тому назад.
– Вот тебе и «уходи с дороги», – прошептал бескровными губами ошпаренный ужасом пацан. А тракторист и вообще не смог вымолвить ни слова. Стоял бледный, как стенка, и глазам своим не верил.
Со временем тот обгоревший лес совсем захирел и вымер. Его запахали, вывернув черные корни. И поля теперь у Гладкого Мыса тоже гладкие, лысые. В сталинские времена пытались посадить там лесозащитную полосу по плану великих строек коммунизма, но она не прижилась. Засохла на корню. Нечистое место, что и говорить. Да и рановато посадили…
Еще за многие годы до того, как мне впервые довелось прочитать о снежном человеке, невидимо обитающем где-то в Гималаях, я слышал, что встречались подобные существа и в наших подсаянских местах. Правда, наши были значительно крупнее – настоящие великаны – и жили не только в горах, но и опускались в долины, и не только в снежную зимнюю пору, но и весной, и посреди зеленого лета. То есть, строго говоря, они не были снежными. С гималайскими троглодитами их роднил только обильный волосяной покров, счастливо заменяющий одежду, да еще загадочная манера упорно прятаться от людей, оставляя им в качестве информации к размышлению лишь расплывчатые следы на песке или снегу. Видели же наших лохматых великанов, пожалуй, еще реже, чем снежных людей под Джомолунгмой. Впрочем, и живые очевидцы таких встреч попадались не чаще. Мне, по крайней мере, сталкиваться с таковыми не приходилось даже в те времена, когда сказки шли рядом с былью, и то, что я расскажу, увы, услышано мною отнюдь не из первых уст.
Место действия на этот раз – не Гладкий Мыс, но почти рядом, за косогором, – Мухина заимка. Точнее, не сама заимка, а окрестности ее – довольно глухие места по речке Каратик, известные в наших краях обилием боровой дичи. Время действия – середина апреля, когда черчение глухарей уже позади, снега сошли, но токование тетеревов еще продолжается.
Вот в такую благодатную пору вербного цветения и косачиных токов и отправились будто бы два каратузских охотника в леса за Мухину заимку. Отправились, как водится, с вечера, с ночевой, чтобы встретить тетеревиную зорьку без лишней суеты и в полной готовности, во всеоружии. Было у них на примете старое токовище, и они еще до наступления темноты успели соорудить неподалеку от него невидимый в частом осинничке скрадок, да не какой-нибудь балаган-треногу, приваленный хворостом, а настоящий шалаш, накрыв его палым листом и преловатым сенцом, взятым из старого остожья. А потом с большим удовольствием развели костер в стороне от скрадка и токовища, согрели чайку в котелке, вскрыли торбы с припасами, где наряду с хлебом, луком и салом оказалась непременная бутылочка, приняли по стаканчику, потолковали вдосталь и решили покемарить в шалаше, но по очереди, чтобы рассвета не проспать.
Пошел один охотник в скрад, завалился на сосновые лапы да сено и заснул сном праведника. А второй все сидел у костра, курил, думал, ворошил головешки, слушал таинственный весенний шум и гул, исходивший бог весть откуда, словно бы от самой пробуждающейся земли-матушки, и ему было хорошо. Но потом все же прискучило сидеть в одиночестве, да и ветер в логу все свежел, забираясь под фуфайку, и решил он сменить караул досрочно. Оставил костер, пошел к шалашу, но товарища будить не стал, а прилег рядышком и тотчас задремал.
Сколько проспали незадачливые охотники, неизвестно, но вдруг они разом проснулись – не то от внешнего голоса, не то от некоего внутреннего толчка. Очнулись и, словно сговорившись, потянулись к отверстиям, оставленным в шалаше для стрельбы по токующим косачам. Как к бойницам в крепостной башне. Светало. Уже четко различались деревья, пни, жухлая трава на опушке, колышимая ветерком. Но когда взглянули в сторону вчерашнего костра, взору их предстала столь неожиданная картина, что у охотников отнялись языки и разом улетучилась способность что-либо соображать.
Костер горел, вздымая пламя, а над ним стояли три серо-бурые фигуры человекоподобных существ. Они были лохматы, но в то же время и голы – в чем мать родила. Огромный пятиметровый великан, видимо, мужчина, стоял к костру лицом, держа над пламенем руки, как и положено мужчине. Другой великан, поменьше ростом, поуже в плечах, пошире в тазу, был, наверное, женщиной. Великанша, как и положено женщине, стояла задом к костру и тоже тянула к огню руки с вывернутыми розоватыми ладонями. А возле нее крутился великаненок, росточком, пожалуй что, метра в три. Лица и великанши, и детеныша были совсем голые, как у людей, а у великана открыты были только лоб, крупный нос и широкие скулы, остальную же часть лица густо покрывали исчерна-серые волосы. Но самое удивительное было то, что великаны… разговаривали. Мирно беседовали между собой. Да притом – на чисто русском языке. Всего, о чем говорила великанья чета и их непоседливый отпрыск, охотники не расслышали и не запомнили, но одна фраза, брошенная отцом лохматого семейства, крепко запала им в головы:
– Хватит греться. К завтраку надо быть в Абакане.
С этими словами великан поднял на плечо какую-то поклажу, похожую не то на корзину, не то на колодину, и крупно зашагал к лесному распадку, куда-то в сторону старого Минусинского тракта. За ним, ни слова не сказав, покорно засеменила широкозадая жена и вприпрыжку побежал голенастый трехметровый детеныш. Через минуту все они скрылись в бескрайних лесах, словно их сроду и не было.
Ошеломленные охотники еще долго не могли прийти в себя, все сидели около своих бойниц с каменными лицами и молчали, а когда очухались, уже совсем развиднело. Они выползли из шалаша, робко подошли к костру и увидели, что в него действительно сброшен был почти весь валежник, собранный ими накануне. Перевернутый котелок валялся в стороне. Торбы с остатками сала, лука и хлеба лежали нетронутыми. А от костра в направлении лесного лога виднелись на рыжей отволглой траве крупные, но, впрочем, не очень четкие следы.
Один из охотников, заикаясь и сбиваясь, предложил было хлебнуть из недопитой бутылки, но другой в ответ только вяло махнул рукою, как машут на глупое и безнадежное дело, закинул переломку на плечо, взял свою торбу и, пошатываясь, поплелся в сторону Каратуза. Об охоте после всего случившегося не могло быть и речи, хотя утро выдалось расчудесное, свежее, ясное, и весь лес журчал, бурлил, клокотал неистовым тетеревиным токованьем, словно тысяча вешних ручьев, «резвяся и играя», из окрестных лесов, с еланей и опушек сбегали в лог, к бурно разлившемуся Каратику.
Охотники, придя домой, пытались рассказать о невероятном событии, приключившемся с ними в лесах за Мухиной заимкой, однако никто им не верил и всерьез их баек не принимал. В домовых, леших, водяных, в русалок и женщин в белом еще как-то верили, но в снежных людей ростом в телеграфный столб…
Пробовали охотники приводить дополнительные, самые выразительные и неотразимые детали, но и это не помогало. А после того, как один мужик, послушав их, подмигнул с пониманием и посоветовал не брать больше самогонки у бабки Федотихи, ибо она примешивает что-то секретное «для удару», они вообще перестали рассказывать о великанах, гревшихся у их костра возле тетеревиного токовища. Но легенда эта все же осталась в нашем народе. Поди, и сегодня ребятишки рассказывают ее в ночном у затухающего костра наряду с другими страшными историями, с которыми я тоже постараюсь познакомить вас.
За нашей деревней, там, где стекаются две тоненькие речушки, рождаемые в разных лощинах, стояла когда-то Мишкина мельница. Но я этой мельницы не захватил. Незнакомый мне хозяин ее, раскулаченный в тридцатые годы, сгинул где-то на лесоповале, и мельница его, оставшись без кропотливого догляда, тоже не протянула долго. Сначала унесло плотину с весенним разливом, потому что новые артельные хозяева не удосужились заранее открыть вешняки, чтобы спустить полую воду, а потом унесло и вешняки, и желоб, и мельничное колесо. А самое мельницу вскоре разобрали по бревнышку, по плашке и увезли не то на постройку курятника, не то на дрова. Мне довелось только увидеть остатки плотины от Мишкиной мельницы да еще тяжелые каменные жернова, выброшенные на берег и заросшие крапивой.
Правда, мельничный пруд не раз пытались восстановить колхозными силами. Летом, когда спадала вода, возили на плотину навоз, глину, хворост, камни. Запруда получалась вроде бы прочной, накапливалась и держалась вода. В ней плавали утки и гуси, купались ребятишки. Пруд благополучно уходил в зиму. Однако как только наступала весна и вслед за первыми ручьями накатывала из логов коренная вода, плотину прорывало в том самом месте, где стоял когда-то мельничный водослив. Притом разрывало обычно ночью, когда, казалось бы, напор половодья заметно спадал. Эта странная закономерность, отдающая мистикой, порождала даже слухи о вмешательстве нечистых сил. А некоторые идейные мужики поговаривали о вредительстве. Однако у председателя колхоза хватило ума рассудить, что дело скорее не в чертях и злоумышленниках, а в том, что некому поставить плотину с толком и тщанием, с какими ставил ее подкулачник Мишка. И тогда правление решило пригласить мастера со стороны.
И вот, когда в очередной раз пруд унесло с половодьем, в селе объявился минусинский мужичок, в плаще и шляпе, но в грубых резиновых сапогах и с лицом отнюдь не конторским, а продубленным дождями и ветрами и явно непривычным к регулярной бритве. Мужичок представился важно и мудрено: мелиоратор. Но скептические мужики тотчас в уме разделили его звание надвое: мели – оратор и составили о нем не больно высокое мнение. Однако помочь в строительстве плотины под его прорабством не отказались.
Мелиоратор вроде бы не предложил ничего нового. Материал остался тот же – камни, глина, навоз, хворост. Мастер, правда, настоял, чтобы плотина была напорной, то есть выпуклой в сторону напирающей воды, что мужики охотно исполнили, хотя и не придали этому особого значения. Больше они поверили тому, что обронил мелиоратор за общей выпивкой в кустах под плотиной по случаю завершения основных работ:
– Все мы сделали по науке, братцы, но ни одна наука гарантий не дает, – покручивая в пальцах граненый стаканчик, заявил он не без таинственности. – Дело наше непростое. В природу вмешиваемся, можно сказать, сверхъестественные силы тревожим, а здесь далеко не все в руках человеческих. Слышал я, старые мастера сказывали, что есть такая примета: если в первый же год утонут в пруду одна птица, одна скотина и один человек, то стоять тому пруду вечно. Иначе, как говорится, фирма гарантий не дает, ха-ха-ха!
И хотя все это было сказано вроде бы вскользь, походя, в общем шуме и гаме полустихийного междусобойчика и мелиоратор попытался превратить сказанное в шутку, но мужики слов его не забыли. Тем более, что он вскоре и сам напомнил о них. Когда, опрокинув по последней, мужики свернули скатерть-самобранку и пошли бережком пруда по домам, изрядно захмелевший мелиоратор, кажется, решил открыть счет жертвоприношениям «ради крепости» новой плотины. Он молча плелся позади мужиков, покачиваясь из стороны в сторону. А потом вдруг, издав воинственный крик, бросился за одной из куриц, гулявших по бережку, с неожиданной резвостью в несколько прыжков догнал ее, завернул голову под крыло и бросил в пруд. Воды в пруду было еще немного, он только наполнялся, но ее вполне хватило для того, чтобы перепуганная курица, не умевшая плавать, после несколько отчаянных взмахов крыльями захлебнулась.
Мужики сначала смеялись над мальчишеской выходкой ученого мелиоратора, потом стали его осуждать за погубленную птицу. Но душегуб важно ответил:
– Это для крепости нашей плотины.
Тем же летом утонул в пруду годовалый бычок. Он забрел в воду, спасаясь от жары и гнуса, но болотистое дно засосало его ноги, и бычок, барахтаясь в трясине, нахлебался так, что испустил дух. Хотя его и выволокли на берег прибежавшие на отчаянный рев селяне, но сделали это слишком поздно.
– Теперь очередь за человеком, – сказал кто-то из собравшихся возле околевшего бычка. И слова эти молниеносно облетели деревню. Не только родители, но и сельсовет категорически запретил ребятишкам купаться в пруду, даже в том его носке, где дно было гладким, песчаным. Но ребятишки, конечно, не слушали никаких запретов. Как ни гнали их из воды хворостиной, как ни крутили им уши и ни давали подзатыльники, они все равно лезли в пруд, точно осы в мед, да еще и подсмеивались над суеверием и темнотой этих взрослых. И, кажется, были правы. Минул июль, самый купальный месяц в наших местах, а ничего ни с кем в пруду не случилось. Да и трудно было представить утопленника, если в Граммофоновом носке (заливчике, примыкавшем к огороду густоголосого старика по прозвищу Граммофон) дно было, что пол, и каждый затопленный островок, каждая впадинка были известны, вживе стояли перед глазами. Куда больше таили опасности озера в окрестностях села, отменно глубокие, с коварными ямами и родниковыми колодцами, с густыми водорослями, обвивавшими руки и ноги, да и то в этих озерах не бывало утопленников, а уж тут-то, за огородами, в гусином пруду…
С наступлением августа, с приходом Ильина дня, все в деревне, а особенно родители, облегченно вздохнули. Пронесло. Наконец-то Илья-пророк напрудил в воду, вода похолодала, пришел конец купаниям, и ребятишки больше не будут, как утята, с утра до вечера плескаться и куряться в пруду, а значит, отойдет и опасность, наколдованная заезжим куродавом-мелиоратором.
Куда меньше радости вызвал Ильин день у ребятишек, но и они должны были считаться с неписаными законами древних поверий: нельзя – значит, нельзя. Тем более, что свежий утренник действительно давал знать, что красное лето кончилось, наступили предосенние дни, а с ними и новые заботы – сбор огурцов на соленье, колочение подсолнечных шляп, походы за дикой смородиной, за груздями, работа на хлебной жатве.
И все же трудно было сразу забыть о купаньях. И в Ильин день, когда к обеду заметно припекло солнышко, собрались по привычке на берегу пруда самые заядлые купальщики. Сначала они лишь бродили по воде у берега, закатав штаны выше колен, «пекли блины», кидая плоские камешки по касательной к водному зеркалу, лениво плескались. А потом все же двое самых отчаянных – Петьша и Кольша – решили нарушить Ильин запрет. Подзадоривая друг друга, они сбросили рубашки и штанишонки и, по сельскому обычаю зажав горстью срам, бросились в чем мать родила в остывающую августовскую воду. Остальные присели на травку и стали наблюдать за ними с бережка. Купальщики доплыли до середины и начали, чтобы согреться, играть в баши, нырять друг под дружку, крича и улюлюкая.
– Смерьте дно! – крикнул кто-то с берега.
И купальщики с явной охотой, вытянув вверх руки, дружно, словно по команде, погрузились в пруд. Не было их подозрительно долго, потом они всплыли один за другим, но, хватанув воздуха, опять молча ушли под воду. А потом появились снова и снова исчезли. Так повторялось несколько раз. Ребятишки, сидевшие на берегу, сначала смеялись над ярыми ныряльщиками, потом замолчали, заподозрив что-то неладное.
– Да они же тонут! – высказал, наконец, один из них то, о чем догадывался каждый.
– Плывите сюда! Захлебнетесь ведь! – закричали они вразнобой, но купальщики не слышали их, они всплывали все реже и все меньше задерживались их головы на поверхности воды перед следующим погружением.
Ребятишки, с тревогой наблюдавшие это, заметались по берегу. Двое из них, которые были повзрослее, прямо в одежде, не раздеваясь, бултыхнулись в воду и поплыли к утопающим, однако, поравнявшись с ними, стали растерянно кружить на месте, от страха не зная, что делать. Неизвестно, чем бы кончилось все это, если бы вдруг на тропе не показался глухонемой Самсон, деревенский пастух. Он мигом сообразил, в чем дело, подбежал к берегу и, громко и грозно мыча, сорвал с себя рубаху, стянул сапоги, штаны, а потом, прыгнув в воду в одних кальсонах, с утробным криком вразмашку пошел к утопающим.
Сначала он раскидал перепуганных «спасателей», а затем, как только всплыл первый тонущий, схватил его за космы и поволок к берегу. Мальчишки в молчаливом оцепенении следили за происходящим. Самсон вытащил первого утопленника и, положив на траву вниз лицом, бросился за вторым, который вскоре тоже был выброшен на берег. Утопленники с землисто-бледными лицами, с синими губами, с глазами, заведенными под лоб, теперь лежали рядом. Они вздрагивали и тяжело дышали, животы их были раздуты. Через некоторое время у них изо ртов и ноздрей хлынула вода. Они стали корчиться в приступах рвоты, застонали, и Самсон, торжествующе и вместе с тем гневно мыча, потряс в воздухе кулачищем, точно погрозил кому-то невидимому.
А через неделю-другую, когда уже всякие купания прекратились, один из спасенных Самсоном ныряльщиков, Петьша, с таинственным видом пригласил меня на пруд, пообещав показать русалкин «тайник». Я посмотрел на Петьшу с опаской (уж не съехал ли с катушек парень, побывав на том свете?), но все же согласился сходить с ним к пруду. Петьша привел меня к Граммофоновскому носку, к тому самому месту, где он тонул недавно с Кольшей, но только другим берегом, по узкой – не разъехаться двум лошадям – дороге, над которой круто поднимался ввысь косогор. На одном из ярусов его, в почти отвесной песчаной стене, зияли десятки норок, в которых летом жили береговушки. Теперь эти норки были пусты и безжизненны.
Петьша молча показал вверх, и мы стали взбираться в гору по узкой тропинке, виляющей среди камней. Под песчаной стеной, точно изрешеченной пушечными снарядами, Петьша остановился, перевел дух. Потом он подошел к обрывистой стене, ловко запустил одну руку в отверстие норки, подтянулся и второй, свободной рукой стал шарить в соседней норке, затем спрыгнул вниз, подняв песчаную пыль, и показал мне лежавший на ладони роговой гребешок.
– Это гребень русалки, – сказал он серьезно и твердо. – Теперь ты понимаешь, кто нас с Кольшей тянул ко дну в Ильин день.
Я ждал чего угодно, заранее был внутренне готов к любому чуду, но чтобы увидеть гребень русалки… Мурашки побежали по моей спине. Я наклонился пониже над Петьшиной ладонью, боясь взять гребень в свои руки, но все же желая разглядеть его получше. Гребешок и вправду выглядел довольно необычно. Надо сказать, что сам по себе роговой гребень не мог быть в те годы диковинкой, ибо имелся в каждой семье. Обоюдозубчатый, с одним рядом редких и толстых зубьев и с другим – частых и мелких, он служил не только для причесывания волос, но и для тщательного прочесывания их – с надеждой освободиться от беспокойной живности, которая в головах селян, особенно в космах ребятни, водилась тогда в изобилии. Не знаю, кто и где делал эти роговые гребни, но в деревню их обычно привозил старьевщик и выдавал желающим в обмен на тряпье, на цветной металл, на те же коровьи рога.
Однако этот роговой гребешок, вынутый Петьшей из норы ласточки-береговушки, резко отличался от всех виданных мною ранее. Он был скорее не гребнем, а гребенкой или расческой с одним рядом длинных округлых зубьев, выгнутый подковкой и украшенный по тыльной кромке язычками, вырезанными с необыкновенным изяществом. Язычки эти, словно бы волны, набегали друг на друга, и в пазах между ними по всему полотну были прочерчены стремительные закорючки, наподобие запятых, что еще более усиливало впечатление бегущих по гребешку волн.
– Как же ты нашел его? – спросил я, кивнув вверх, на зияющие дырки в песчаном уступе.
– Мы с Кольшей натокались еще летом, когда приходили сюда ловить ласточат. Этот гребешок мне поглянулся, и я утащил его домой, держал на бане, в ящике с панками и бабками, никому не показывал, чтоб не спрашивали, где взял. Боялся почто-то. Хоть и не знал тогда, что это гребень русалки. А после, как Самсон вытащил нас, как очухались мы, так я и догадался, в чем дело, и вернул гребень в нору.
– Но как же она… с рыбьим хвостом?..
– О, ты не знаешь русалок, – перебил меня Петьша таким тоном, словно он с русалками был давно на короткой ноге. – В лунные ночи они поднимаются сюда вот по этой же тропинке, играют здесь на песке, расчесывают друг дружку. У них же, знаешь, какие волосы? Во! До самых пят.
– До каких пят, если…
– Ну да, до самых хвостов. Но хвосты у них раздвоенные, как ласты, и они ловко прыгают на них. Раз я достаю ту норку запросто, почему не достать русалке?
И Петьша, словно показывая, как это проделывают русалки, снова запустил одну руку в норку, подтянулся с привычной непринужденностью и сунул гребешок туда, где он прежде лежал.
– Ты что, видел русалок? – спросил я не без ехидства.
– Я не видел, но Граммофон слышал, как они шлепались в воду, когда он ехал раз по берегу при ясной луне.
– Ну, Граммофон и соврет – недорого возьмет, – сказал я скептически.
– А ты что ж думаешь, мы с Кольшей сами, по своему хотенью шли ко дну, как утюги? Это они, мокрохвостые, нас за ноги хватали и тянули. Может, за гребень этот мстили.
Я молчал, подавленный суеверным страхом. Верить услышанному и увиденному было невозможно, но и не верить нельзя: все выглядело так правдоподобно. Петьша тоже молчал, глядя на меня. А потом, насладившись произведенным впечатлением, добавил:
– Ты никому об этом гребешке, понял? Не то они и тебе отомстят. Поиграют с тобой так, что никакой Самсон не поможет. Учти: пруд ждет третью жертву. И они это знают…
Третьей жертвы не было, и пруд весною опять прорвало. А следующей – еще раз, потом – еще… Кончилось тем, что Мишкину мельницу вообще забросили и запруду перенесли в другое место – на полверсты ниже, где был узкий створ между двумя косогорами. Не знаю, водятся ли в нем русалки, но карасей развелось полным-полно, клюют чуть ли не на голый крючок, сам лавливал. Не знаю также и дальнейшей судьбы таинственного гребешка. Песчаный крутояр тот давно обвалился, и ласточки-береговушки улетели в другие гнездовья.
Сорок лет хранил я Петьшину тайну о русалочьем гребешке. Теперь вот решился открыть ее вам. Как ни говори – на дворе гласность, все тайное становится явным. Думаю, русалки поймут меня и не будут мне мстить за стариковскую болтливость.
В детстве мы, деревенские пацаны, твердо верили, что если стать в кружок и пописать разом в одну лунку, то непременно подохнет волк. Стремясь защитить домашнюю живность от волчьего разбоя, мы это колдовское действие совершали довольно часто, но, правда, о результатах его судить было трудно, а проверить невозможно.
Но были и поверья, так сказать, поддающиеся контролю.
Помнится, июльским летом ходили мы за дикой клубникой. Нас было человек пять. И забрели мы далеко-далеко, в Феофанов лог, в устье которого был родничок и начиналось болото, простиравшееся до самой речки Каратик. Мы редко бывали в здешних местах. И не только из-за их отдаленности, а больше из-за недоброй славы. В селе говорили, что низовье этого лога кишит змеями, которые якобы разводятся в болоте, как в питомнике, а потом выползают на косогоры, где охотятся за мышами, за птенцами и греются на солнце. Говорили даже, что здесь водятся какие-то особые гадюки, огромные и темношкурые, почти черные, с редкими светлыми полосами, похожими на кольца.
Конечно, разумнее было держаться подальше от таких мест. Но нас соблазнил Гришка Кистин, по прозвищу Гыра, наш негласный атаман, побывавший в этом логу накануне. Он ездил с отцом смотреть покосы и увидел на склонах косогоров целые круги нетронутой клубники. Он так живо расписал нам эти «сплошные круги», что мы и думать позабыли о черных гадюках, а видели только солнечные склоны, усеянные краснобокой крупной ягодой, пахнущей зноем и медом. Тем более, что Гыра клялся, зуб давал, что ни одной змеи он в логу не встретил.
И вот мы шумной компанией, возбужденные предвкушением рясных и девственных ягодников, перевалив лысый косогорчик, спустились в Феофанов лог. На вершине его был старый березовый лес, густо заросший папоротником-орляком. Он в благодатной тени вымахал по грудь человеку, так что мы шли, словно в джунглях, держа корзины над головами. Впереди валил напролом Гыра, треща чащобой и барабаня в дно своего ведра-подойника. Мы следовали за ним, то и дело спотыкаясь о невидимые валежины. Вскоре лес поредел, открылась широкая лощина, с одной стороны огражденная лесистым хребтом, с другой – солнцепечной – отлогим косогором, поросшим невысокой травой, среди которой ярко выделялись куртины малинового иван-чая и желтого донника, сиреневые прошвы душицы.
Атаман Гыра, шедший впереди, победоносно оглянулся на нас, крутнул своим сияющим подойником в воздухе и с криком «За Родину, за Сталина!» бросился к косогору. Мы рысцой затрусили следом. Солнцепек косогора и впрямь представлял из себя почти сплошной клубничник, один ягодный круг перетекал в другой, и мы сразу же разбрелись по косогору. Первые ягоды, естественно, пошли не в посуду, а в рот. Хватая припеченные зноем душистые комочки клубники, кто присел на кукурки, кто встал на колени, а кто и просто лег, переполненный блаженным чувством удачливого охотника. Смех и разговоры умолкли. Пошла сосредоточенная работа.
Однако длилась она недолго. Еще и донышка не скрыло в наших ведрах, котелках и корзинках, как Ванча Теплых, который, нетерпеливо меняя круг за кругом, ушел довольно далеко от нас в сторону болота, вдруг заблажил на весь лог: «А-а, черная гадюка-а!» – и, бросив свое ведро на косогоре, заячьими прыжками и сметками полетел к нам навстречу… Мы поднялись, объятые страхом, и стали озираться вокруг, как будто гадюка могла вперед Ваньки приползти к нашим клубничным кругам. Радость от сбора нетронутой ягоды вмиг потускнела. Все вспомнили, в каких местах они находятся. А Ванча между тем уже подбежал к нам и, весь бледный, тяжело дыша, стал сбивчиво, более жестами, чем словами, рассказывать об увиденной им змее:
– Вот такая… с перетягу… петлями, петлями… Ажно трава шуршит и гнется…
Подошел длинноногий Гыра и, всем видом демонстрируя бесстрашие и невозмутимость, строго сказал:
– Прошу без паники. Змея, говоришь? Черная? Значит, мыться пошла к роднику. Сейчас мы ее на «перо» намотаем.
И Гыра вытянул из-за голенища сапога длинный нож с наборной ручкой, который подарил ему брат, городский фэзэошник, и рубанул им в воздухе крест накрест, как саблей:
– Чанч-Гач-Гук занес тамагавк – и ирокез, всплеснув руками, рухнул в воду!
С этими словами, прозвучавшими довольно воинственно, Гыра решительно направился к тому месту, откуда Ванча в панике бежал, оставив ведро с первыми горстями ягод. Мы, опасливо переглядываясь, потянулись за ним. Ванча, беззвучно шамкая белыми губами, плелся позади.
Ведро, брошенное им, опрокинулось, и ягоды высыпались в траву. Ванча попытался было собрать их, вытеребить из травы, но они резались о стебли, мялись в руках, окрашивая пальцы кроваво-красной жижицей. Пришлось оставить их на съедение птицам. Гыра, поигрывая «пером», походил вокруг, пиная траву сапогами, и, никого не обнаружив, бросил Ванче обидное подозрение:
– Наверно, с испугу померещилось? Штаны, может, состирнуть в роднике?
Ребятишки сдержанно хохотнули. А Ванча только хватил воздух меловыми губами и промолчал.
– Кто увидит змею, не трубите, тихонько позовите меня, – распорядился Гыра, пряча нож в ножны и отправляя его за голенище. – А пока – за работу!
Мы нехотя разбрелись по клубничным кругам, но теперь уже никто не опускался на колени, а тем более – не ложился, все работали, стоя на ногах и склоняясь к ягоде лишь после того, как проверяли палкой или носком сапога, что поблизости нет черной «перетяги». Каждое шуршание в траве, вызванное каким-нибудь кузнечиком, отдавалось ознобом в спине и затылке. Однако вскоре все успокоились. Возобновились разговоры и шутки. Даже с Ванчиных порозовевших губ стали слетать остроты. Первым наполнил свой подойник расторопный Гыра и пригласил желающих освежиться к роднику. Таковых не нашлось. И не потому, что желание испить свежей водицы уступало жажде ягодного промысла, а потому, что путь к роднику лежал краем змеиного болота.
Гыра ушел один и бродил где-то довольно долго, а когда вернулся, наши котелки и корзинки тоже были вровень с краями. Ягода в самом деле оказалась крупной, обильной и нетронутой, словно на погосте.
Гыра стал расписывать чистоту и сладость родниковой воды, испробованной им, и все мы, мучимые жаждой после многочасового пребывания на солнцепеке, теперь сами начали просить его провести нас к источнику. Гыра милостиво согласился, и мы, следуя за ним, спустились с косогора в лог, к тропе, бегущей в сторону болота. Мне приходилось однажды бывать у Феофановского родника, когда мы с отцом приезжали в Феофанов лог рубить жерди. Но дело было ранней весной, день стоял холодный, ветреный, и к питью особо не тянуло. Я просто видал издалека, как из-под мысика, покрытого жухлой прошлогодней травой, бежал светлой ниточкой ручеек и тут же, в нескольких шагах, исчезал в заросшем камышом болоте.
Внимательно рассмотреть родник мне довелось только теперь. Не случайно в селе его называли ключиком. Это был именно ключ, а не просто родник, потому что вода в нем фонтанировала, поднимаясь на целый вершок из норки, пробитой среди песка и камушков. А когда Гыра воткнул в отверстие ключика дягилевую трубку, аккуратно обрезав концы своим ножом, то фонтан поднялся по ней на целых полметра, и голубоватая струя забила, как из крана. Колготя и толкаясь, мы стали припадать к ней спекшимися губами. Вода была действительно вкусной, с запахом талого снега и березового сока, но уж слишком холодна, до зубовной ломоты, и ее приходилось не столько пить, сколько дегустировать, смаковать, набирая глоток и катая его по нёбу и деснам.
Напившись и умывшись под Дягилевым «крантиком», мы еще присели у ключика, посидели перед дальней дорогой, потом прикрыли ягоды от зноя широкими листьями пучек, лопухов и снова потянулись на косогор, через который напрямки лежал путь к дому.
О змеях мы, кажется, и думать забыли. Довольные тем, что напали на нетронутые ягодные места и что возвращаемся не пустыми, мы, предвкушая родительские похвалы, умиротворенно переговаривались, хвастались «выставочными» образцами самых крупных клубничин, вспоминали самые рясные круги, попавшие нам на Феофановском косогоре. Но вдруг Гыра, шагавший, как всегда, впереди, стремительно выхватил из-за голенища нож и картинно замер, подняв руку. По его жесту и гримасе мы поняли, что он увидел какого-то зверя, и замерли на месте. А Гыра вдруг дернулся, сделал два прыжка и с силою вбил нож в землю.
– Попал! – закричал он победно, но в голосе его было больше отчаяния, чем торжества. Мы бросились к Гыре и увидели, что он стоит на огромной черной гадюке – одним сапогом на голове, другим – на хвосте, конец которого бьет ему по запятнику.
Но удары эти, слабея с каждым разом, вскоре прекратились, иссиня-черный хвост бессильно лег на траву. Гришка постоял некоторое время, нажимая поочередно то на одну, то на другую ногу, а потом выдернул нож, и мы увидели небольшую, гладкую, точно облысевшую головку змеи с широкой раной под затылком. Вытерев нож о траву, а потом – о штанину, Гыра спрятал его за голенище и с чувством выполненного долга убрал ноги со змеи.
Теперь мы увидели всю гадюку, в полный рост. Она действительно похожа была на перетягу или ременный кнут, по-нашему – бич, какие плели себе деревенские пастухи. Черно-серая шкура на спине была покрыта мелкими чешуйчатыми узорами, а к подбрюшью переходила в более светлые, ровные тона. Змея была подозрительно толстой, возможно, беременной, а может быть, просто справной, отъевшейся и отлежавшейся под летним солнышком на ягодном косогоре. Глаза ее, даже мертвой, по-прежнему смотрели на мир хищно и презрительно. Мы разглядывали гадюку на почтительном расстоянии, боясь подойти поближе, словно она могла ожить. И все молчали, как при покойнике.
– Это, наверное, твоя «перетяга», – обратился я к Ванче почему-то шепотом.
– Похоже, что так, – ответил он тоже шепотом, со взрослой серьезностью.
Не выказывал никакого страха один только Гыра. Дав нам возможность налюбоваться поверженным гадом, он вдруг шагнул к змее, взял ее в руки и стал, хохоча и ерничая, совать нам в самые физиономии. Мы бросились врассыпную. Тогда Гришка, довольный произведенным эффектом, свернул калачиком змею на листьях, покрывавших ягоду в его подойнике, и сказал:
– Ладно. Говорят, убитые змеи оживают в полночь. Сегодня проверим.
Гыра сорвал несколько пучков травы, прикрыл ими змеиные кольца и, взяв подойник, спокойно зашагал в гору.
В деревню мы пришли уже на склоне дня. Ягоды наши утряслись за дальнюю дорогу, и теперь ведра и корзинки не были так полны, как вначале, тем более, что немногие из нас устояли против искушения на ходу полакомиться собранной клубникой. Не трогал своих ягод только Гыра.
– Видите, у меня под замком? – говорил он. И на коротких привалах мы давали ему по горсточке своей клубники. За храбрость.
Теперь же, войдя в деревню, Гыра снял «замок», намотал змею на руку и показывал ее всем встречным ребятишкам, пока шел до дому. Мы жили по соседству с ним, и поздним вечером Гыра позвал меня, чтобы я убедился в чистоте опыта, который он обещал провести. Мы зашли к нему во двор, и он показал мне на баню. Там, на пологой крыше, повдоль тесины лежала убитая черная змея, в сумеречной мгле еще более напоминавшая просмоленный ременый хлыст.
– Поверь мне, что ночью она оживет и уползет в лес, – сказал Гыра с убежденностью бывалого змеелова.
Я выразил сомнение в таком обороте дела, ибо змея была не просто мертвая, а раненная в голову, к тому же она несколько часов пробыла на жаре и уже, наверное, протухла. Гыра пропустил мои доводы мимо ушей. С тем же упрямством он повторил:
– Оживет и уползет. – И потом добавил: – Это я слышал от старика Граммофона, а уж он известный ведун и знахарь.
Гришка поделился было намерением покараулить змею хотя бы до полуночи и пригласил понаблюдать за нею вместе, но это предложение не вызвало у меня особого энтузиазма. И тогда он принял другое решение:
– Хорошо, иди спать, а утром прибегай пораньше – убедишься: оживет.
Утром я действительно поднялся раньше обычного – даже еще пастух не собирал стада, и солнышко едва показалось из-за Гужавина леска. Я быстро натянул штаны, выпрыгнул в окно, выходившее в сад, чтобы избежать лишних расспросов о причинах столь раннего бодрствования, и по огородам пробрался в переулок, откуда хорошо просматривалась Гырина баня. Розоватая от первых лучей солнца, крыша была пуста. Никакой змеи на ней не было. И никаких следов от нее. Чудо свершилось. От сознания сверхъестественности происшедшего меня даже прошибло ознобом. Но мне все же не хотелось верить в оживание мертвых гадюк, и я предположил, что Гыра просто одурачил меня: проснулся утречком пораньше и сбросил змею с бани. Однако это предположение было тотчас отвергнуто самой жизнью. Во двор сбежала с крылечка Гырина мать, тетка Киста, открыла ворота в огород, выходивший к переулку, и, заметив меня, спросила:
– Куда это ты ни свет ни заря?
– А Гришка встал? – ответил я вопросом на вопрос.
– Да какой тебе встал! Он вчера так убайкался с этой клубникой… Аж в Феофанов лог ходил! Теперь дрыхнуть будет до обеда. Уж и не бужу.
Озадаченный, я поплелся домой. Все сводилось к тому, что змея действительно воскресла и что Граммофон, живший на отшибе от села, возле пруда, рядом с русалками, и слывший знахарем и колдуном, действительно прав. Я цеплялся еще за шаткие объяснения мистического происшествия, греша на кошек или ночных сов. Но сколько надо было кошек, чтобы слопать такую змеищу, или сов, чтобы унести ее с крыши в лохматых лапах?
С Гырой и с его «пером», подаренным ему старшим братом, городским фэзэошником, связана еще одна мистическая история, оставшаяся у меня в памяти от нашего языческого детства.
Все мы слышали не раз, что стремительные пыльные вихри, встающие столбом при казалось бы тихой, почти безветренной погоде, – это не что иное, как пляска чертей, невидимых человеческому глазу. Суеверные люди рассказывали также, что если догнать крутящийся волчком вихрь и запустить нож в его середину, в самый «глаз» этого воздушного коловращения, то на ноже непременно останется капелька крови. Только вот проверить, так ли это, никто из нас не решался. Страшновато было поднимать руку на нечистую силу, которая, как известно, склонна к коварной мести. Все мы бегали за вихрями, особенно – за летними, черными, бывало и догоняли их, ступали ногой в самую сердцевину воронки, испытывая и страх, и одновременно ликование от собственной храбрости, кружились, танцевали в вихревой карусели вместе с чертями, однако чтобы бросить нож…
Но бесстрашный Гыра решился однажды и на это. Июньским деньком, в ту прекрасную пору, когда в поле и в лесу поднимается, как на опаре, первая, самая яркая и самая вкусная зелень, когда по небу плывут самые легкие, по-лебединому белые облака, сияюще-светлые, точно бы подсвеченные изнутри, когда еще не испарилось в душе первое ощущение сладостной вольницы летних каникул, шли мы ребячьей ватагой из недальнего Арсина лога прямо по паровой пахоте, босиком, неся в руках по целому беремени кислицы и пучек-борщевиков. День был сиятельно-ярким, со свежим июньским ветерком. Он набегал порывами, и тогда по пашне начинали кружить высокие бегучие вихри, особенно частые и стремительные именно в эту чудную пору. Босые ноги наши вязли в мягкой прохладе парового поля, ноши были довольно тяжелы, и поэтому, против обыкновения, никто из нас не гонялся за вихрями. Мы просто наблюдали за ними, вдруг выраставшими на вороненой земле там и сям и то кружившими на месте, то бежавшими друг за другом к самому горизонту, а то сходившимися почти вплотную и вдруг исчезавшими, точно поглощавшими друг друга.
– Видите, черти пляшут, радуются? У них, наверное, тоже начались каникулы, – сострил Гыра.
Но вот один вихрь, родившийся где-то за нашими спинами, особенно мощный и черный, стал догонять нас, завинчиваясь все круче и поднимаясь все выше к небу своей разлатой, как у кедра, макушкой. Мы остановились и стали молча наблюдать за ним. Вихревой столб тоже остановился и начал кружиться на месте с такой силой, что даже прихватил, затянув в свое чертово колесо, несколько комочков земли и оброненные нами листья пучек. Слышно было шуршание этой ветровой мельницы. Стоило нам снова пойти вперед, как черный куст вихря тоже сдвинулся с места и пошел по нашим следам, а потом чуть отступил в сторону и быстро стал догонять нас.
Вот тут-то Гыра Кистин не выдержал. Он вынул из-за пояса свое знаменитое «перо» в наборной ручкой, которым недавно резал хрусткие дудки борщевиков, бросил свою ношу на пахоту и ринулся наперерез вихрю. Вихрь, словно заметив его и готовясь к защите, снова остановился, сердито зашипел, пританцовывая на месте, но едва Гыра приблизился к нему, он прыгнул в одну, потом в другую сторону, затем снова замешкал, крутя свою воронку.
И в этот момент Гыра размахнулся и всадил свой нож прямо в основание гигантского черного бурава, сверлившего пашню. Вихрь, точно ужаленный, вздрогнул, подпрыгнул, покачнулся, как юла с ослабевающим заводом, налево, потом направо, но затем выпрямился, потянулся к небу корабельной сосной и понесся, понесся по паханому полю, все развивая скорость, к дороге, к лесу, к горизонту. И вскоре скрылся из виду.
Мы все наблюдали за ним, как заколдованные. Даже Гыра забыл про свое «перо», стоял вытянувшись, будто суслик у норы, и не двигаясь следил за уносившимся вдаль вихревым столбом. И только когда вихрь исчез за горизонтом, точно бы растаял в голубовато-серебристом воздухе, Гыра очнулся, бросился к ножу, выдернул его из земли, поднял над головой и вдруг заорал на всю окрестность:
– Кровь! Чертова кровь!
Мы, ошарашенные этим известием, метнулись навстречу Гыре, подбежали к нему и стали, отталкивая друг дружку, разглядывать лезвие ножа со следами чертовой крови.
– Где? Не вижу, покажи! – кричали ребятишки в нетерпении.
Когда я протиснулся между чьим-то плечом и снопом пахучих борщевиков и взглянул на обоюдоострое лезвие, то тоже, к своему разочарованию, не увидел никакой крови. Лезвие было чистое, блестящее, и только на одном скосе, недалеко от узкого, полого сточенного конца, заметно было рыжее пятнышко, похожее не то на ржавчину, не то на красноватую глину.
– Вот она, вот, видишь, запеклась? – показывал Гыра именно на это пятнышко, поднося нож то к одному из нас, то к другому.
– Да это не кровь, это красная глина, ты зацепил ее под вспаханным слоем, – огласил я свою догадку.
– Сам ты глина! – фыркнул Гыра. – Не ты ли, глиняный мужичок, деда с бабкой слопал? Уж глину-то любой дурак отличит…
– Глина не глина, но и на кровь не похожа, – рассудительно сказал долговязый Толька Закутилин. – Разве что – на засохлую… А может, твоим «пером» мать курицу резала?
– Хэх, кю-урицу! – саркастически протянул Гыра. – Надо ж понимать, что это кровь не человеческая, не баранья и не птичья, а чер-то-ва. Она особая. Серо-буро-малиновая с охринкой. И сразу запекается, ясно?
Долго спорили мы, разглядывая бурое пятнышко на кончике ножа, но так и не пришли к общему согласию. В конце концов Гыра вытер свое «перо» об штанину и подал его нам на вытянутой руке:
– Хотите – верьте, хотите – проверьте. Вихрей вон много по пашне гуляет.
Однако охотников повторить Гырин опыт среди нас не нашлось. Никто больше не осмелился помешать пляске невидимых чертей в ясный день молодого июньского лета. И вечной загадкой остался буроватый кружок на Гырином ноже, угодившем в самый «глаз» черной вихревой воронки.
Мало найдется людей, которые бы не слышали, что будто в ночь под Ивана Купалу расцветает папоротник, это загадочное, овеянное народными преданиями и поверьями растение, которое даже наука относит к «тайнобрачным». Но, пожалуй, еще меньше сыщется таких, кто отчаялся проверить правоту красивой легенды – сходить в полуночный лес за волшебным цветком, приносящим человеку прозрение, богатство и счастье. Увы, и я не могу похвастать столь смелым поступком. Однако мне довелось видеть в купальскую ночь пучок перунова огнецвета, сорванного моим сверстником Женькой Бродниковым, по прозвищу – Бабой. И об этом стоит рассказать подробнее.
Почти в каждом христианском празднике, в сложном и красочном ритуале его проведения можно отыскать элементы языческих поверий и тайнодействий – и в гаданиях на Рождество, и в шествиях машкарованных на Святки, и в блаженном ничегонеделании (птица гнезда не вьет, девица косы не плетет) на Благовещенье, и в массовых катаниях на Масленицу, и в плетении венков на Троицу, – но этот ярчайший праздник, день Ивана Купалы, стоит среди них на особицу, ибо настолько глубоко пронизан духом язычества, что вообще кажется искусственно привязанным к чинному и степенному православию.
Он отличается не только торжеством светлых, праведных сил, но и таким разгулом всяческой нечисти – от ведьм, домовых, водяных, русалок, леших до оборотней, колдунов и змей, что, как говорится, хоть святых выноси. А сколько волшебства, колдовства, таинственных заклинаний, примет, пророчеств, гаданий, наговоров и приворотов связано с этим днем – и перечесть невозможно. Но при всем оживлении этой чертовщины, должен признаться, не было для нас, сельских пацанов, лучшего праздника в году, чем Иван Купала. Может быть, еще и потому, что не знает сибирская деревня лучшей поры, чем начало июля. Это пока не макушка лета, но уже преддверье ее. Это не сенокосная страда, но уже подступы к ней. Это еще не грозы и ливни Кирика и Улиты, но уже предчувствие их. Самая теплая, самая цветущая, самая запашистая, самая поющая, самая голубая, безоблачная пора…
И к тому же – самая купальная. А это немаловажно при столь коротком красном летечке в наших сибирских местах. Мы, конечно, начинали купаться значительно раньше, еще с первых дней июня, с Троицы, а самые храбрые из нас открывали купальный сезон даже в мае, курнувшись где-нибудь в мелководье Тимина пруда и выскакивая на берег, как ошпаренные, но настоящие купания, когда не вы очертя голову бросаетесь в ледяную воду, а она сама тянет вас к себе, манит теплой, шелковистой волной, начинаются именно в канун Иванова дня – с Аграфены Купальницы.
Праздник Ивана Купалы так шумен, ярок, блескуч и неистов, что за его многоголосьем и сверканьем слабо слышен и едва различим этот скромный день Аграфены. А между тем его как бы подготовительная, очистительная роль перед наступлением главного праздника лета неоценима и незаменима.
На Аграфену умываются росой, чтобы прогнать хвори и омолодиться, заготавливают веники, березовые и травяные, сборные, из сорока трав от сорока болезней, топят бани, моются и парятся этими целебными вениками, очищаясь от всяческой скверны. Именно на Аграфену народные лекари и знахари собирают травы для лечебных и знахарских целей. Их, конечно, можно рвать и в другое время, следуя указаниям ученых людей в многочисленных травниках, «зеленых аптеках», но народная молва в этом случае уже не гарантирует им такой целительной и колдовской силы. Что же касается отворотных и охранительных трав, то сбор их в другие дни просто бессмыслен. Например, крапиву на подоконники «от ведьм» кладут исключительно на Аграфену Купальницу, как и молодые осинки с корнями – в скотный двор от порчи домашнего скота и птицы. Только сорванная в день Аграфоны белая кувшинка, та самая загадочная одолень-трава, которую так любят пережевывать в стихах провинциальные поэты, поможет вам в дороге от всяческих напастей. И не мудрено. Ведь только в этот день, единственный раз в году, деревья, травы и животные как бы одушевляются, одухотворяются, обретают язык и разговаривают между собой.
Конечно, самые яркие события – массовые купания с утра, обливание водой каждого встречного и поперечного (особенно – девушек и молодаек), мытье квашонок, кидание веников и венков через себя в речку, игра в горелки с припевкой «Гори, гори ясно, чтобы не погасло» и многие другие – будут завтра, в Иванов день, но дело в том, что трудно провести резкую границу между сегодня и завтра, Аграфена Купальница плавно переходит, перетекает через волшебную купальскую ночь в день Ивана Купалы, передавая ему многие обряды, песни, приговоры, приметы, поверья, гадания и легенды.
В ту купальскую ночь, когда мне довелось подержать в руках перунов огнецвет, мы еще с вечера собрались на просторной площадке возле сельского клуба. Пока было светло, играли в выжигательный круг, в чехарду, в золотые ворота, а когда стемнело, развели по заведенному обычаю очистительный костер, натаскав всякого мусору, палок, досок, поленьев, прошлогодней соломы. У костра, как водится, собралась уйма народу, в основном – пацанвы. Взрослые парни и девки после танцев в клубе завернули к нам, постояли у костра, попели, посмеялись над бабкой Пеей, которая по старому поверью принесла сжечь сорочку с хворого внука, и пошли гулять вдоль села. Мы же, подростки, завороженные пляшущим огнем, продолжали возбужденно бегать вокруг костра, прыгать через него, бороться, возиться, играть в баши-догоняшки. А потом собрались в кружок и стали рассказывать всякие страшные истории и сказки.
Естественно, вспомнили о папоротнике – главном герое купальской ночи. И тут Ванча Теплых возьми да поведай об одном случае, якобы произошедшем в соседней деревне Мурино. Пригнал тамошний пастух вечером колхозное стадо на скотный двор, пересчитал по головам – нету двух бычков. Потерялись. Что делать? Задерет волк – не расплатишься. Решил мужик пойти в поиски на ночь глядя. А дело было в аккурат накануне Ивана Купалы. Ходил он, ходил, бедолага, по ложкам, по березникам и ровно в полночь наткнулся на куст папоротника, на котором в тот момент расцвел волшебный цветок. Но пастух так был увлечен поиском пропавших бычков, что того цветка не заметил, а только сбил его нечаянно, и цветок-огонек попал ему в сапог за голенище.
И сразу прозрел пастух, все тайны и клады открылись ему, все потери нашлись и утраты. Видит – вот они, бычки-то, по полянке гуляют, траву хрумкают как ни в чем не бывало. Обрадовался он, пригнал их на скотный двор. А потом, уже по дороге в село, вдруг запнулся на перекрестье с городским трактом обо что-то твердое, пружинистое. Нагнулся, поднял – сумка полевая, кожаная. Сунул в нее руку – бумажки какие-то, жесткие, хрустящие. «Неужто деньги?» – думает. Чиркнул спичкой – точно деньги! Да не какие-нибудь там старинные керенки, а что ни на есть наши, советские, да целыми пачками, да все сотельные кремлевочки… Дух захватило у пастуха: истинный клад! Что же теперь делать? Наутро в сельсовет идти – скажут: где взял? Не поверят, что нашел за селом у дороги. По милициям, по судам затаскают. Куда бы ловчее смолчать, присвоить, в дело пустить, да ведь шила в мешке не утаишь. А ну как раскроется тайна? Живая тюрьма.
Терзаемый этими раздумьями, пришел мужик домой, зажег лампу, всех поднял, а сам сел на лавку, стал разуваться и рассказывать, какие чудеса с ним приключились. Однако – что это? Жена сидит на кровати, крестится, белая, как стенка, ребятишки на полатях за занавеску прячутся. Оказывается, они слышат голос, но не видят никого. Невидимкой сделался мужик-то, и сам того не знает. Только когда разулся он, отбросил сапоги, замел веничком под порог всякие остья, репейники, листья, набившиеся за голенища, а вместе с ними – и потухший цветок папоротника, – тут и видимый стал.
– Да где же сумка-то? – придя в себя, спросила жена.
Мужик хвать-похвать – и прямь никакой сумки и ни кремлевок хрустящих.
– О Господи, что за наваждение? – схватился он за голову.
– Поди, и бычков, как те деньги… – начала было жена, но мужик перебил ее:
– Нет-нет, бычков я сторожу сдал, все чин-чинаром.
Однако сомнения все же грызли его, спать не давали. Чуть свет побежал он на скотобазу, давай считать головы. Кажись, все на месте. И блудливые бычки здесь, слава богу, настоящие, всамделишные. Значит, не карзились ему вчера.
– Чего тебя черти гоняют такую рань? – спросил его сторож.
– Дак ведь купальская ночь, – развел руками мужик. – Всякая чертовщина в голову лезет.
Ванчина байка подействовала на нас не хуже страшных историй Петра Ивахова. Мы все примолкли и стали пугливо озираться по сторонам. Тьма все сгущалась. Луны не было. Светилась только на северо-западе бледная полоса незакатной зари.
По темно-лиловому небу медленно двигались облака. В просветах между ними тревожно мерцали звезды. На юго-западе изредка вспыхивали сизоватые сполохи далекой грозы. Упала роса. Воздух стал влажным, и усилились запахи всяческой огородины – лука, помидорной ботвы и особенно укропа.
– А что, не сходить ли за цветком папоротника? Кто смел? Или слабо, братва? – нарушил молчание Гыра Кистин провокационным предложением. Желающих сначала не обнаружилось. Никто не отозвался. Только Пашка Звягин, по прозвищу Стальная Грудь, известный корзинщик и знаток трав (у него мать слыла знахаркой), уклончиво сказал:
– Сходить не шутка, да надо еще знать, какой папоротник искать. Не всякий цветет в купальскую ночь, а, говорят, только тот, перистый, что растет в колках, в глухих заветерьях, по названью чертова борода.
И тут завязался спор о том, на каком именно папоротнике появляются таинственные цветки в купальскую полночь. Благо – наши богатые разнотравьем подтаежные окрестности и не менее богатая словотворческая фантазия селян давали для выбора среди папоротников широкий простор. Одни называли колтун и кочедыжник, другие – щитник и светисвет, третьи – чертову бороду, а многие – обыкновенный орляк, которым забит каждый березник за деревней и молодые ростки которого, пахнущие грибами, иные любители солят и жарят, как опята, и трескают за милую душу. Спорщики то и дело путали многообразие названий с разновидностями самих папоротников, а главное – никто никогда не видел наяву приносящего счастье цветка, который раскрывается только один раз в году (да и то на мгновение), поэтому спор грозил превратиться в бесконечную колготню. Но Пашка-корзинщик с обстоятельностью, свойственной мастеровому человеку, рассудил:
– Если бы цвел орляк, которого кругом как насеяно, то люди бы те цветы снопами носили и были счастливыми. Нет, тот папоротник редкий, и в книгах его называют перунов огнецвет. Ну, а по моему предположению, это и есть чертова борода. Или лешачья, как у нас говорят. Ведь он и вправду похож на бороду лешего. И не зря его леший стережет, прячет от всякого охотника сорвать. И недаром охотников тех немного находится…
Логика была в Пашкиных словах. Мы оставили спор, призадумались. А Гыра опять подначил, взглянув на ручные часы, подаренные ему братом-фэзэошником:
– Ну, так кто смелый? Время еще до полночи есть, сорок пять минут, целый урок.
– А что? Я, пожалуй, схожу. У меня есть на примете чертова борода в Арсином логу, в черемуховом колке, – сказал Женька Бродников.
Мы сначала приняли это за шутку и подняли на смех сыскавшегося храбреца. Уж слишком неожиданным был этот вызов и прозвучал он из слишком неожиданных уст. Если бы вызвался Гыра Кистин или Пашка Звягин, или даже Ванча Теплых, то пацаны восприняли бы заявление более спокойно, но Женька… Однако он, похоже, шутить не собирался:
– Условие одно: вы ждете меня здесь, у костра, пока не вернусь с папоротником. Идет?
– Не идет, так едет. Даю отмашку: на старт! – Гыра поднес к глазам руку со своими драгоценными часами, а другой резко взмахнул и крикнул: – Вперед!
Женька застегнул на молнию городскую вельветовую куртку, зачем-то поправил ершистый чубчик и решительно зашагал, а потом побежал в сторону зерносушилки, за которой начиналась дорога в Арсин лог.
– Вот тебе и Баба, – сказал Пашка с ноткой невольного уважения и восхищения, когда Женька скрылся из виду.
– Да никуда он не уйдет дальше поскотины, вернется и расскажет байку, что ничего не нашел, – скептически сказал Гыра.
– Нет, этот принесет папороть, вот посмотрите, – серьезно заявил Пашка. – Вы его плохо знаете, он не бойкий, но упрямый, бродниковской родовы…
С Пашкой спорить никто не стал, хотя, может быть, такие слова о Женьке прозвучали вслух впервые. Дело в том, что прежде за ним тянулась совсем другая слава. Женька был сыном учительницы младших классов Евгении Ивановны, матери-одиночки. Они приехали к нам из города позапрошлым летом. Будучи дальней родственницей бабке Бродничихе, Евгения Ивановна поселилась у нее на постояльство, осенью приняла первый класс, а Женька пришел к нам в шестой «б».
Ребятишки приняли его неприязненно, почти враждебно. Нет, Женька не был гордецом и задавалой, как многие другие учительские дети, он, напротив, отличался скромностью и мягкостью нрава, подчеркнутой вежливостью в обращении, однако это воспринималось всеми как проявление интеллигентской слабости, слюнтяйства и почему-то раздражало деревенских пацанов, как, впрочем, и внешняя непохожесть Женьки на нашу крестьянскую орду – его аккуратная стрижка под ершик, настоящий двубортный костюмчик, каких мы сроду не нашивали, белая рубашка, ботинки на микропоре. На первой же перемене рыжий Тимка Грач затеял с ним борьбу, извалял по полу новый костюмчик, оборвал пуговицу у рубахи и перед звонком загнал Женьку под парту, а сам при входе учителя быстренько встал на свое место как ни в чем не бывало, так что Женька, наполучавший тумаков и едва сдерживающий слезы, был еще и поставлен к доске физиком Иваном Спиридоновичем как отъявленный хулиган.
Но даже эти незаслуженные унижения и явная несправедливость наказания не вызвали у ребятни особого сочувствия. На следующей перемене многие над Женькой злорадно смеялись, а когда Петьша Липин с «картинками» рассказал, как Женька летом после купанья в пруду надевал сначала рубаху и лишь потом штаны (чисто по-девчоночьи – что может быть позорней!), его тотчас окрестили Бабой. И это прозвище не просто прилипло к Женьке, – в конце концов каждый из нас имел свое прозвище, часто не слишком лестное, – но сделало его изгоем. Затурканного парнишку пробовали защищать и учителя, и старшеклассники, но все напрасно. Для сверстников он был рохлей, слюнтяем, трусом, мягкотелым интеллигентом, ябедой, девичьим пастухом, маменькиным сынком, одевавшим рубаху прежде штанов, – одним словом, Бабой.
Но, всего год проучившись с нами, Женька снова уехал с матерью в город, закончил там семилетку и теперь явился в гости к бабке Бродничихе. Явился совершенно другим человеком. Едва тот же Петьша назвал его в глаза Бабой, как Женька серьезно предупредил, что впредь не потерпит оскорблений. И когда Петьша снова попытался произнести унизительное прозвище, он тут же схлопотал по шее такую оплеуху, что даже оставил всякую мысль дать ответную. Отомстил Женька и рыжему Тимке, публично поборов его пять раз подряд и изваляв в пыли с ног до головы. Остальные, почуяв силу и характер Бабы, вообще прикусили языки. Пошел слух, что Женька занимался в городе не то в боксерской, не то в борцовской секции, где и «накачал банки».
Словом, все поняли, что он теперь может постоять за себя, и прониклись к нему невольным уважением. Потому-то Пашкина уверенность в том, что Женька непременно принесет перунов огнецвет, ни у кого не вызвала внутреннего сопротивления. А если Гыра и высказал сомнение, то лишь по инерции, по привычке, а еще вернее – от ревности, что это не он, признанный атаман и заводила, насмелился пойти среди ночи за папоротником, а какой-то городской выскочка и чистоплюй. Теперь он втайне надеялся, что Женька сдрейфит, едва выйдет за огороды, и вернется ни с чем. Однако время шло, уже перевалило за полночь, а Женька все не возвращался. Ожидание томило нас, костер стал угасать, как и наши игры и разговоры.
– А пошли-ка к поскотине, там и встретим его, – предложил вдруг Пашка, и все с ним охотно согласились.
Каждому не терпелось увидеть таинственный папоротник в купальскую ночь.
Шумной ватагой протопали мы по темной улице села, уже совершенно опустевшей, свернули в Кузнечный проулок и по-за огородами вышли к зерносушилке (мангазине). Отсюда дорога к поскотинным воротам пошла леском. Вокруг стояла пустая темнота. Отчетливей заморгали звезды в просветах меж облаками. Запахло лесной сыростью и кашкой борщевиков. Листва на березах и осинах сдержанно шелестела, издавая легкое шипение. С поля от поскотины доносился резкий скрип дергача. Разговоры и смех скоро приутихли. Пацаны вытянулись в цепочку и шли молча. Гыра, шагавший впереди, вдруг дернулся, прыгнул зайцем в сторону и скрылся в кустах. Прошумела трава, треснул сухой валежник, и все смолкло. Мы невольно замешкались, остановились, лишенные вожака.
– Ты куда? – спросил Петька вдогонку.
Но ответа не последовало.
Мы еще потоптались немного, озадаченные непонятным маневром атамана, а потом, решив, что он прянул в кусты за нуждишкой, двинулись дальше. Теперь направляющим стал Пашка. Но не прошли мы и двадцати метров, как вдруг из-за придорожной косматой талины раздался низкий, нутряной голос:
– Как я давно не ел человеческого мяса!
От неожиданности каждый вздрогнул, однако угрозы лесного вурдалака всерьез никого не испугали – все сразу поняли, что это очередная проделка Гыры.
– Выходи, лешачья борода! – крикнул Пашка.
И разоблаченный Гыра с хохотом вывалился из-за куста и пристроился в хвост колонны.
Достигнув поскотины, мы расположились было отдохнуть на старом бревне, лежавшем здесь, кажется, вечно, но вдруг Пашка, подойдя вплотную к сквозным, сколоченным из жердей воротам, закричал с удивленным восторгом:
– Ребя, сюда, он здесь!
– Кто, леший или Женька? – непроизвольно вырвалось у меня.
– Я ж говорил, не уйдет дальше поскотины, – с удовлетворением сказал Гыра.
Все мы дружно бросились к воротам и действительно увидели по ту сторону решетин Женьку, сидевшего на кочке.
– Ты что здесь делаешь?
– Отдыхаю, – как-то слишком буднично сказал Женька, поднимаясь нам навстречу.
– Штаны, поди, сушишь? – хохотнул Гыра. – А где же чертова борода?
– Вот она, да только без цветков, – сказал Женька, открывая ворота и подавая нам пучок влажной травы. Гыра подхватил траву, а Пашка зажег спичку (он, признанный мастер-корзинщик, уже курил в открытую, как взрослый), и все мы стали внимательно рассматривать зеленый сноп, ощупывать его руками. Да, это действительно был тот редкий папоротник, перистый, длинный, по названию – чертова борода, но выглядел он и в купальскую ночь точно так же, как во всякое другое время, никаких признаков цветения или хотя бы образования завязи на нем не обнаружилось.
– Может, опоздал? – спросил Пашка.
– Да вроде не должно, пулей летел. Ведь тут же недалеко, вон колок в Арсином логу, сами знаете, – сказал устало Женька, еще не оправившийся от совершенного подвига и пережитого разочарования.
– А никто не помешал? Филин не ухал? Леший не водил? Не хохотал бесом? В ладоши не хлопал? Не пел без слов? – посыпались вопросы со всех сторон.
– Лешего не видел, а белая лошадь была, – сказал Женька.
– Да ты расскажи по порядку, – с уважением попросил Пашка.
Мы взяли смельчака в плотное кольцо, и он поведал нам о своем беспримерном походе за чертовой бородой.
– Да особо рассказывать нечего, – начал Женька с небрежностью бывалого человека. – До лога я добежал без всяких приключений. Страшновато, конечно, было, темнота же кругом, но я гнал от себя всякие дурные мысли. Настоящий страх начал пробирать, когда свернул в лог. Трава по колено, мокро от росы, лес шумит, дорога заросла, не видно ничего. Пошел напрямки. Слышу слева в лощине: фр-р, фр-р-р – вроде как лошадь фыркает. Пригляделся – действительно белая лошадь. Подняла голову, водит туда-сюда, будто меня высматривает. Хоть и не очень четко в темноте, но видно: и голова, и грива, спина и хвост – все белое. Хотел крикнуть, отогнать, но дух захватило. Я с испугу присел в траву и давай креститься. И молитву вспомнил – бабка учила. А лошадь заржала, зашуршала травой, и топот копыт стал удаляться, удаляться от меня. Собрался я с силами, сжал кулаки, приподнялся из травы, гляжу и глазам не верю – никакой лошади нету. Темень кругом, тишина. Только коростель вдалеке потрескивает да листья шелестят на березах.
– Поди, померещилась лошадь-то, – вставил Петьша сочувственным шепотом. – Или, может, лешак в нее перекинулся.
– Да ну, ерунда, это вон Чалуха с зерносушилки, сторож Костя на ней ездит, – скептически произнес Гыра. – Только вот почто не спутана?
– То-то и оно, что не стреножена… И главное – белая вся, как лунь, – подчеркнул Женька. – И странно как-то исчезла она, вроде испарилась, прямо и вправду, как привидение. Была и нету, и топот заглох. Ну, хоть и тряслись поджилки, а решил я добраться все же до черемухового колка, где эта лешачья борода растет. Перебежками, перебежками, будто бы под невидимыми пулями. Падал сколько раз, путался в траве. Упаду, отдышусь, соберусь с духом, перекрещусь – и дальше. А у колка – там кочки косматые, так я чуть не каждую брюхом сосчитал. Но вот пошла черемуха. По запаху слышно. Хорошо, что в черемушнике травы почти нет, под ногами не путается, только сухие листья шуршат. Но кусты раскидистые, низкие, густые, сучья переплелись, как лианы, я ползком между ними, на четвереньках. Ни зги не видно, все на ощупь. Наконец, под одним кустом нашарил жесткую траву: папороть? Он, чертова борода! И тут вижу – вроде светится что-то… Маленький голубоватый уголек. Играет, мерцает тускловатым таким светом, как серная спичка. У меня аж сердце зашлось от страха и радости. Неужто огнецвет тот самый? Ну, думаю, привалило счастье, теперь все клады мои и сокровища, все тайны откроются и двери распахнутся предо мной, все нечистые духи будут в моем услужении…
Хватанул я под корень весь куст папоротника, перекрутил, надломил, оторвал и – назад, к зарослой дороге. Прутья цепляются за шиворот, за карманы, за штаны, ровно кто руками хватает, чтоб не пустить меня, но все же вырвался из зарослей – и драпака. Слышу: вслед захлопал кто-то, будто в ладоши забил. Меня в жар бросило, оглянулся я – а это голуби взлетели, клинтухи эти или горлицы, что «фу-бу», «фу-бу» кричат по колкам, я с гнезда их, видно, спугнул…
Не помню, как домчался до поскотины. Папоротник в руке держу, будто самого черта за бороду, аж пальцы свело. Отдышался, давай рассматривать: никаких огоньков, никаких цветков… Не поверил, спичку зажег, оглядел, ощупал каждую веточку – ничего не нашел. Папоротник как папоротник. Где же голубой уголек? Ведь он был! И тут меня осенила догадка, что это, наверное, мерцал сизоватым огоньком светлячок. Их же сейчас полно везде, вон даже в деревне крапива вдоль тына как усеяна этими светляками. Только так ли это? Кто знает…
Ну, и вот сел и сижу. Думаю, отдохну, очухаюсь, отойду от расстройства и тогда двину к клубу, к пацанам – о цветках папоротника сказки рассказывать…
Закончив свое повествование, Женька взял из рук Пашки пучок длинных зеленых перьев папоротника, похожих на хвост павлина или сказочной жар-птицы, и, размахнувшись, хотел швырнуть их в заросли репейника, но Пашка поймал его руку:
– Не надо бросать! Папоротник же – первое средство от ленточных глистов, от солитеров этих…
– Во! Недаром сходил к лешему ловец счастья, – вставил Гыра под общий хохот пацанов.
Но смех этот был отнюдь не издевательский и не злорадный, а вполне доброжелательный и даже сочувственный. Вместе со всеми рассмеялся и Женька, может, впервые ощутив свое полное единение с этой доброй и жестокой, простодушной и дошлой, трусоватой и доблестной, богобоязненной и откровенно языческой деревенской ребячьей братвой.
Конечно, самые большие чудеса случались на Ивана Купалу. Ведь именно накануне его, в купальскую ночь, собирались ведьмы где-то в Киеве, на Лысой горе, на свой шабаш (нечто вроде слета или съезда) и устраивали такой вселенский разгул, что даже до нас, до глубинного сибирского сельца, за тысячи верст докатывались его отзвуки и отголоски. Во всяком случае, наши местные ведьмы заметно оживлялись, кругами выкручивали, вытаптывали хлеба, отнимали у коров молоко, заплетали, запутывали у лошадей гривы, так что их уже невозможно было расчесать и приходилось обстригать.
Не отставала от ведьм и прочая нежить. Водяной, к примеру, хоть и был в этот день именинником, но коварства своего не оставлял, а напротив – пуще обычного старался затянуть в омут всякого зазевавшегося купальщика. Леший не только пугал людей в лесах своими утробными криками, хлопаньем и щелканьем, но и стремился заманить беспечных и неопытных в глухие чащобы, где, как говорится, и сам черт заплутается…
Однако все это празднество нечистой силы вовсе не ограничивалось купальской ночью и Ивановым днем, не прекращалось на них и даже не ими начиналось. Оно продолжалось целую неделю – с шестого по двенадцатое июля, – с Аграфены Купальницы до Петры-Павлы, открывавших петровки – макушку лета.
По крайней мере, мне однажды случилось столкнуться с лешачьими каверзами в хмурую ночь на Самсона-сеногноя, который бывает уже после Ивана Купалы, где-то числа десятого июля, и отличается, как правило, затяжным ненастьем, первым после купальской жары, знаменуется теми самыми дождями, про которые в народе говорят, что они идут не там, где просят, а там, где косят.
В то лето я был прицепщиком у молодого тракториста Антошки Шубникова, работавшего на стареньком колеснике ХТЗ. Антошка носил забавное прозвище Пожарник. Он получил его за то, что однажды проспал семь суток подряд. Дело было так. Его утлый колесничек в очередной раз вышел из строя. Поломка оказалась стервозной. Трактор притащили к полевому стану и разобрали. Старший сменщик Парфен Щеглов, прихватив отказавшие узлы и детали, увез их в районную МТС на ремонт, а Антошка, оставшись без работы, домой в село не поехал, стал ждать товарища на полевом стане. Ночью он спал в будке на нарах. Утром поднимался, встречал повариху, привозившую корзинки и котомки с едой, завтракал наскоро и опять отправлялся спать, но теперь уже под будку, в тенек. В полдень, когда в котле у поварихи клокотала мясная похлебка, Антошку будили, он обедал и снова ложился под будку или в кусты, чтобы дрыхнуть до вечера. Ну, а после ужина он залегал на нары основательно, наряду с другими пахарями, и еще ворчал на любителей посумерничать, что они ему перебивают сон.
В таком плотном режиме Антошка прожил целую неделю, ни разу не нарушив его. И когда на восьмой день прибыл в поле Парфен с восстановленными запчастями, он нашел своего младшего сменщика под будкой и разбудил его со словами: «Хватит спать, дружище, вставай, уже сдал на пожарника». Под общий хохот напарник поднялся, как ни в чем не бывало взял ключи и отправился собирать трактор. Но встал он уже не просто Антошкой Шубниковым, а Пожарником, своего рода сельской знаменитостью, рекордсменом по беспробудному недельному сну.
Но, будем справедливы, Антошка Пожарник умел не только спать до упора, но и пахать с неменьшим упорством и готовностью к рекордам.
В начале июля мы с ним двоили пары за Мельничным маяком. Работали в ночную смену. Колесник-муравей тем летом тянул довольно исправно. Однако был у него один изъян, приносивший нам немало хлопот. Он быстро перегревался в борозде, вода то и дело закипала в радиаторе, парила, как в самоваре, и даже срывала крышку. Слишком часто приходилось останавливать трактор, остужать и подливать воду. Выдувал он за смену помногу, как хороший слон, счет порою шел не на ведра, а на бочки. И бегать за водой приходилось, естественно, мне, прицепщику.
Помнится, заскладившись с вечера, то есть отбив новую загонку на смену, мы рассчитали так, чтобы воды хватало ровно на круг. Бочка стояла в лесу у разворота, и, подъезжая к ней, мы доливали кипевший радиатор. Удобство заключалось в том, что не нужно было тащиться с ведром по рыхлой, топкой пахоте, увязая в ней чуть не по колено.
До наступления густой темноты работа шла споро. Тракторишко наш пыхтел тяжеловато, но без сбоев, полоса свежей пахоты ширилась на глазах. Антошка Пожарник был весел и доволен. Он то запевал песню, то оборачивался ко мне (я сидел не на плугу, а на платформе трактора, под Антошкиной железной беседкой) и, перекрывая гул мотора, выкрикивал что-нибудь шутливое, шалапутное:
– Шурка!
– А?
– На! Бочку-то украли.
И хохотал, довольный.
Частенько на развороте, долив в очередной раз воды в радиатор, мы закуривали, стоя перед горящими фарами, громко беседовали, оглушенные гудом и дребезжанием трактора, резко размахивали руками и прыгали, стараясь размять затекшее тело, и при этом по земле, по траве, по темным деревьям бесшумно метались наши длинные тени. Антошка заботливо обходил трактор, осматривал его, прислушивался к рокоту двигателя, измерял сапогом глубину борозды за плугом, помогал мне поднимать и запрокидывать тяжелую борону, чтобы очистить зубья от начесанных нитей пырея. А потом с шутливой строгостью командовал: «По коням!» – и мы пахали дальше, причерчивая к свежей пахоте еще одну черную полоску земли с тремя гребешками.
К полуночи стало прохладней. Небо заволокло тучами. Потянул зябкий ветерок. И даже застучали по фуражке, по лицу редкие холодные капли. Я натянул фуфайку поверх старенькой свитры, прижался к железному крылу колеса и под монотонный гул и мерное подрагивание трактора стал задремывать.
Очнулся я от удара по шее и Антошкиного крика в самое ухо:
– Шурка!
– А?
– На! Бочку-то проехали!
Я протер глаза и ошарашенно огляделся. Было темно. По лицу и рукам по-прежнему били редкие капли. Трактор заглох, фары погасли. Стояла провальная тишина. Слышалось только клокотанье воды в радиаторе и сердитое, со всхлипами, сопение пара, пробивавшегося сквозь крышку-заглушку.
Оказалось, что я проспал очередной разворот возле бочки. Антошка не разбудил меня, но и сам не стал доливать воду, решив, что по ночной прохладе ее хватит еще на один круг, однако просчитался. Вода закипела, мотор перегрелся и трактор пришлось остановить на возвратном пути посредине гона.
– Не дотянули немного, запыхтел наш Карька, как паровоз, – вздохнул Антошка. – Теперь делать неча, дуй за водой по борозде, а я пока подтяну ремень вентилятора да свечи подшаманю, что-то троить стали.
– Как же мы в такой тьме? – невольно вырвалось у меня.
– Я факел зажгу, а ты – бороздкой, бороздкой, на ощупь – ноги сами покажут.
Поеживаясь от холода и страха, я нашарил ведро, болтавшееся на серьге, поглубже натянул фуражку и, обогнув плуг, потопал по борозде.
– Далеко подался? – хохотнул Пожарник. – Не в деревню ли? Бочка же вон там, в обратной стороне.
– Как в обратной?
– Было как, да свиньи съели. Видишь, лес чернеет над мельницей? Туда и держи.
Только теперь я сообразил, что спросонья потерял все ориентиры. Со мною уже прежде случалось это: вздремнешь или просто задумаешься, замечтаешься, сидя на плуге, а потом оглянешься – и видишь, что весь мир перевернулся перед тобою, точно тебя подержали вниз головой, – и поле не то, и лес не там, и вообще едешь не в ту сторону. Все наоборот, все шиворот-навыворот. Однако при свете поставить окрестный мир на место помогали знакомые предметы и привычное их расположение. Теперь же была темень аспидная, борозда терялась в нескольких шагах от плуга, а лес хоть и просматривался в отдалении черной тенью на небе, но, казалось, совсем не в той стороне. Я с силой сжимал и разжимал веки, тер лоб, тряс головой, но перевернутая действительность никак не хотела возвращаться в нормальное состояние.
Антошка же по-своему истолковал мое мешканье:
– Трухнул? Может, за ручки сводить?
Я молча вернулся к трактору, сбросил фуфайку, фуражку и решительно, точно в холодную воду, шагнул в непроглядную темноту, направляясь к дальнему лесу, маячившему, по моим представлениям, в противоположной стороне. Я старался держаться борозды, но она была вязкой, неровной, местами приваленной комьями земли, скатившимися с перевернутых пластов пахоты. Я запинался об них, падал, громыхая ведром, снова поднимался и шел напролом, прямо по пашне, пока извив кривой борозды снова не подставлял мне подножку. Не скажу, чтобы я испытывал особый страх. Скорее чувство, владевшее мной, можно было назвать смелостью отчаяния. Я шагал навстречу ветру, порывами бившему мне в лицо, трепавшему волосы и пронизывавшему мою реденькую свитру и рубашку под ней, и гнал от себя всякие мысли о чертях и леших, хотя по мере приближения к лесу они становились все назойливей и неотступней.
Но вот под ногами пошли поперечные гребни пахоты. Я достиг окраины поля, где мы, разворачиваясь с плугом, нарезали много глубоких борозд и нагрудили пластов. Обозначились первые березы, смутно белевшие в сумраке берестой. Усилился шум в вершинах деревьев. Я углубился в лес. Постоял некоторое время, пытаясь оглядеться и определить местонахождение бочки с водой. Однако тьма в лесу была еще гуще, чем в поле. Пришлось обследовать чуть не каждый куст, зигзагом прочесывая окраинную полосу леса, обращенную к пашне. Трава и кусты были мокрыми не то от дождя, пробрызгивавшего редкими, но крупными каплями, не то от росы, и вскоре мои штаны и рукава свитры набрякли холодной влагой. Но наконец мне повезло. Я буквально наткнулся на толстую деревянную бочку и невольно обнял ее, чтобы не упасть. Нащупал широкий люк и зачерпнул полное ведро. Отделяясь от воды, оно издало чмокающий звук, гулко отдавшийся в бочке и в лесу, и в этот миг мне показалось, что за спиной, вторя ему, тоже раздались какие-то шлепающие звуки, похожие на всплеск крыльев, точно с озера поднялась утиная стая. Шагнул в сторону от бочки, держа ведро в правой руке, но тут же поймал себя на мысли, что не знаю, куда надо идти.
Весь окружающий мир, и до того перевернутый в моем мозгу, теперь вообще утратил всякую определенность. Никаких ориентиров вокруг не было, если не считать бочки и деревьев, которые, однако, ничего не могли мне сказать ни о расположении поля, ни о сторонах света. Не было и звуков, кроме лесного шума, угрюмого и вроде даже похожего на сердитое шипение. Я попытался крикнуть, чтобы услышать отклик Антошки, но голос застрял в моей глотке, и вместо зова вышло какое-то сдавленное мычание, испугавшее меня самого. Я напряженно прислушался в надежде уловить если не гул мотора, то хотя бы звон железа под Антошкиным молотком, но, видимо, мой Пожарник работал беззвучно, а может, просто дремал в ожидании меня, навалившись грудью на руль, как он иногда делал при остановках, чтобы прогнать сон и усталость. Тракторист не подавал мне никаких спасительных знаков.
Но вдруг между деревьями в отдалении мелькнул огонек. Я очень обрадовался ему, решив, что вижу факелок, зажженный Антошкой у трактора, и быстро зашагал на этот обнадеживающий сигнал, шелестя ведром по высокой мокрой траве. Однако огонек вел себя довольно странно. Он горел не ровным и не подрагивающим, а каким-то мерцающим или мигающим светом, то вспыхивая, то исчезая. Притом всякий раз после исчезновения загорался не там, где погасал, а в новом месте, то правее, то левее, то ближе, то дальше. Было похоже, будто он двигается по какой-то неровной поверхности либо кто-то невидимый несет его по кривой и ухабистой дороге. Сперва мне подумалось, что это, быть может, Антошка идет навстречу с факелом в руке или с фонариком, но я тотчас вынужден был отказаться от этого предположения. Дело в том, что огонек вспыхивал где-то явно в лесу или же на его окраине, то есть сравнительно близко, так что я, наверное, смог бы услышать Антошкины шаги или его оклик, но огонек двигался в полной тишине. К тому же мало походил на факельный, ибо не колебался, не прыгал, меча языки, а лишь мерцал, пульсировал и был не желто-красным, а скорей сголуба и более напоминал электрический.
Фонарик? Но никакого электрического фонарика у Антошки, кажется, не водилось (в те времена это вообще была редкость, а тем более – в деревне), иначе зачем бы ему зажигать факел, чтобы подтягивать ремень вентилятора? Керосиновый фонарь? Но и такого фонаря на тракторе не было. Фара? Но чтобы зажечь фару, работавшую от магнето, надо завести мотор, а трактор явно молчал, бездействовал, я бы не мог не слышать его рокота, ночью особенно громкого и раскатистого. Да и почему бы гореть одной фаре, если только что мы пахали с двумя?
Эти тревожные догадки чередой проносились в моей голове, но я все же, как заколдованный, шел на тот неверный и призрачный огонек, преодолевая страхи и сомнения. Меня тянуло к нему с неодолимой силой. Странно было и то, что сравнительно небольшой березовый лес, в сущности – перелесок, колок, росший на окраине пашни, все никак не кончался. Он даже вроде бы становился все темное и гуще. Я спотыкался о пни, о сухую чащобу, задевал ведром о деревья, расплескивая воду, но не падал, словно поддерживаемый тем огоньком, призывно мелькавшим впереди. Не знаю, сколько времени длилось это мое странное шествие по лесу за призрачным сиянием загадочного светильника, время от времени точно гасимого ветром, но наконец я почувствовал усталость и остановился.
Приобняв березу, я прислонился к шершавой коре взмокшим лбом и закрыл глаза. Прохлада березы и спокойное раздумье под шум ветра в макушках деревьев словно бы помогли мне выйти из некоего сомнамбулического состояния, очнуться от колдовских чар и вернуться к действительности. Я вдруг осознал с предельной ясностью, что со мной происходит что-то неладное, ненормальное, нереальное. Ведь нельзя же так долго тащиться от бочки до поля, отмерить семь верст и все лесом, если бочка та стоит под кустом в каких-нибудь двадцати шагах от закраины пахоты. И не может быть никакого огонька в этом лесу, потому что Антошка с трактором остались далеко на полосе, в середине километровой загонки, а постороннему человеку, бродяге или охотнику, в пустом березовом колке среди ночи делать совершенно нечего. Значит, этот блуждающий огонек не настоящий, нечистый, лешачий…
Да, это, должно быть, леший водит меня по колку, потому-то я и плутаю в трех березах. Этот трезвый вывод не освободил меня от чувства страха, напротив – от сознания близкого присутствия нечистой силы у меня заходил озноб по загривку и стали постукивать зубы, но зато я обрел способность к разумным действиям. Мне вдруг вспомнилось, каким образом можно расколдоваться, сбросить с себя бесовское наваждение. Я быстро стянул через голову свитру и рубаху, вывернул их на левую сторону и, путаясь от холода и страха в рукавах, натянул на себя снова. Занятый этой манипуляцией, я на время выпустил из поля зрения манящий огонек и забыл о нем, но теперь, вспомнив, оглянулся вокруг и не нашел его ни вблизи, ни вдалеке. Зато я заметил, что деревья стали более ясно видными во мгле и даже проступили трава и пеньки. Я схватил ведро с водой и зашагал прямо по лесу, куда глядели глаза, рассудив, что лес не так велик и я все равно выйду из него, если пересеку насквозь в любом направлении.
И действительно: деревья вскоре стали редеть, высокая дурнина сменилась ровной покосной травой, и я вышел на макушку косогора, с которого уже довольно отчетливо просматривался лог с какими-то темными строениями внизу и небольшим, тускло светящимся квадратом под пересечением крыш бревенчатых домов, приделов и башенок. «Мельница!» – осенила меня радостная догадка. И хотя именно мельница, по общему представлению, была приютом и рассадником всякой нечисти и нежити, я испытывал к ней в ту минуту нежное, почти благодарное чувство.
Да, это была наша водяная мельница под высокой плотиной пруда. А я стоял на косогоре, который тоже назывался Мельничным, как и деревянный маяк, торчавший у дороги при свороте с тракта на мельницу. Я огляделся, и хотя маяка не увидел, скрытого за лесом, но все равно весь мир передо мной вдруг снова обрел знакомые очертания, все в нем вернулось на свои привычные места. Вот мельница, вот Мельничный косогор, там – маяк, здесь – лес, а туда – наша пашня. Словно бы меня, перевернутого вниз головой, снова поставили на ноги, и я бодро затопал по хребтику косогора, чтобы обогнуть перелесок и выйти к нашей загонке, к трактору.
Когда лес кончился и передо мной открылось поле, тьма уже заметно рассеялась, и я довольно четко увидел наш колесник. Он стоял на том же месте, без всяких признаков жизни. Мотор молчал. Фары не горели, не светился и факел, который собирался разжечь Антошка Пожарник, да и самого тракториста тоже не было видно. «Наверное, ищет меня», – подумал я, прибавляя шагу. Идти по гребнистой влажной пахоте было нелегко, разбухшие сапоги вязко утопали в ней, ныла в плече оттянутая ведром рука, но я, обрадованный освобождением из плена нечистой силы, не замечал усталости и боли.
Антошку я нашел спящим на площадке колесника. Свернувшись калачиком под сиденьем, Пожарник сладко похрапывал, в очередной раз оправдывая свое прозвище. Но едва я поставил ведро на землю, он проснулся от звяка дужки, вскочил и присел на покатое крыло, стал протирать глаза и зябко ежиться.
– Нашелся? А я уж давно подтянул ремень у вентилятора, сел покурить да вот закемарил. Где ж тебя черти носили?
– А ты откуда знаешь? – невольно воскликнул я, приняв было расхожее присловье за Антошкину прозорливость.
– Чего это я знаю? – зевнул Антошка. – Воды-то хоть принес?
Пришлось рассказать ему о всех моих невероятных приключениях. Антошка выслушал снисходительно и заметил с усмешкой:
– Ну-ну, если не врешь, так сказка. Хотя нынче всякое возможно. Купальские ночи идут, черт на черте сидит и чертом погоняет… Однако – заливай трактор да поедем. А то уж светать начинает, а мы напахали – быку лечь и хвост вытянуть некуда. По коням!
То, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах лешие, а в подпольях домов – домовые, было известно каждому и воспринималось вполне естественно, как само собой разумеющееся. Другое дело – появление в деревне оборотня. Это уже нечто из ряда вон выходящее, воистину – таинственное и внушающее страх. Самому мне, правда, видеть оборотней в их новоявленном или некоем промежуточном облике, кажется, не приходилось. Но я знал старушонку Бобриху, про которую говорили, что она будто бы время от времени превращалась в свинью. Бобриха была травницей, знахаркой, ворожейкой, владела столоверчением и знала множество заговоров и наговоров, как добродетельных, приносящих людям пользу, так и злокозненных, сеющих вред и опустошение. Творя добро, она, например, могла заговорить кровь – и рана, даже самая опасная, тотчас переставала кровоточить и вскоре затягивалась, заживала. Притом она заговаривала кровь не только человеку, но и животине. Тут ее знахарство было просто фантастическим, сверхчеловеческим.
Как-то монтеры меняли телеграфные столбы в деревне. У дороги валялись перепутанные провода. Ехал улицей горючевоз Макар Кощеев на кобыле. За телегой бежал жеребенок-стригунок. И возьми да запутайся он в этих злосчастных проводах. Затянул заднюю ногу, как в заячьей петле, забился в испуге в сорвал всю шкуру с бабки до самого копыта. Ногу-то освободили, но кровища хлещет ручьем. Пробовали перетянуть тряпками – через минуту и сквозь тряпки сочится. Тогда вспомнил кто-то про Бобриху. Сбегали за ней. Пришла старушонка, погладила жеребушку, осмотрела рану, велела всем отойти в сторону. И что же? То жеребенка трое мужиков едва держали – бился он, стонал и весь дрожал, в тут вдруг разом затих и положил бабке головенку на плечо, когда она присела перед ним на кукурки и приложила пальцы к краям раны. Пошептала что-то Бобриха, поколдовала, плюнула трижды в разные стороны – и, на всеобщее удивление, кровь перестала течь. И рана быстренько затянулась, тако ли не на третий день.
Но могла Бобриха, рассердившись на обидчика, и порчу напустить, и недород вызвать в огороде. И, замечали в деревне, глаз у нее был дурной, могла она ребенка сглазить, потому грудных детишек боялись показывать ей. Зайдет будто бы к кому с недобрым умыслом, глянет на ребенка в зыбке – смотришь, родимец его забил, или грыжа выступила, или жар сделался. Ну, а что она была оборотнем и могла превращаться в свинью, об этом только поговаривали исподтишка, догадывались по некоторым признакам, однако прямо утверждать это никто не осмеливался. Не хватало прямых улик и доказательств.
Правда, был один случай, который вроде давал повод грешить на нее, считать Бобриху законченной ведьмой-оборотнем, однако и он оставлял известные основания для сомнений.
Жила в деревне чернявая и смазливая деваха Стюрка, дояркой в колхозе работала. Она доводилась племянницей Бобрихе, и хотя не особенно роднилась со своей теткой, жившей затворницей на краю Маслобойного переулка, но все равно и на нее как бы падала тень колдовства и знахарства. Стюрка, например, любила ворожить на картах. И если ее гадания сбывались, то суеверные люди говорили: «Тоже, видать, с чертями знается. Одна родова…»
Так вот за этой Стюркой приухлестнул Ванька Обратный, вернувшийся из армии. Внешне он был полной противоположностью Стюрке: она сухощавая, смуглая, с черными до синевы цыганскими волосами и карими глазами, он же – рыхловатый, розовощекий, белокурый, белобрысый, со светлыми свиными глазками. Ванька не был красавцем, но он был веселый, добродушный парень-работяга, каких поискать, и к тому же гармонист. Ваньку все любили в деревне. Все, кроме Бобрихи. Теперь уж, наверное, никто не помнит, за что Бобриха невзлюбила его, то ли за его колючие подшучивания, то ли за гармошку, на которой он наигрывал, возвращаясь из клуба домой Маслобойным переулком, то ли как раз за то, что осмелился приударить за Стюркой, для которой Бобриха заприметила другую пару, а может, и за все сразу, но возненавидела всерьез и бесповоротно. Обратный – не фамилия, а прозвище Ваньки (от слова обрат – жидкое снятое молоко), и прозвище это ему влепила именно Бобриха – за его белобрысость и жидкую синеву глаз.
Недоброжелательство Бобрихи, конечно, осложняло Ванькины ухаживания за Стюркой, однако не настолько, чтобы сделать их вовсе безответными. Во всяком случае, из клуба после кино и танцев Ванька несколько раз провожал Стюрку, отделив ее от общего девичьего гурта. А это в глазах приметливых селян значило немало. Спорка жила за целый околоток от своей тетки-чернокнижницы, однако путь из клуба к ее дому лежал через тот Маслобойный переулок, который пользовался в селе недоброй славой и на краю которого жила Бобриха.
Собственно, нечистым местом был не весь переулок, а лишь та часть его, где когда-то стояла деревенская маслобойка – с огромным деревянным колесом-приводом, вращаемым лошадьми, с тяжелыми листвяжными пестами для толчения семени конопли, льна или рыжика, с печью, где в жаровнях томилась пахучая черная каша; с толстущим бревном давильни, под которым рождалось когда-то лучшее в округе постное масло… Теперь же маслобойки не было (она не вписалась в колхозное плановое хозяйство), но из зарослей крапивы и чертополоха торчали останки ее – осевшие стены, бревно давильни в три обхвата, просмоленный толстый винт, на котором оно держалось… Эти черные руины с устойчивым запашком конопляного масла, похоже, стали прибежищем чертей всех мастей, ибо многие загадочные происшествия случались именно здесь.
Суеверные люди обходили этот переулок стороной, ночью – тем более, однако Ванька, как истинный ухарь, пренебрегал дурной славой Маслобойного переулка и, провожая Стюрку, ходил именно через него – самой удобной и близкой для его зазнобы дорогой. Проходя мимо маслобойки, он храбрился, разговаривал нарочито громко и кидал брызгавшие искрами окурки в смолистую черноту давильни.
Так было несколько раз, и руины маслобойки не ответили на вызов ни единым звуком, ни единым шевелением. Но однажды в лунную ночь, когда Ванька вел Стюрку нечистым проулком, не испытывая и капли страха, вдруг навстречу из темноты маслобойных развалин выкатилась свинья, обежала, постанывая, притихшую пару и засеменила сзади. Ванька сначала было не обратил на нее особого внимания (свинья как свинья, деталь привычная в деревенском пейзаже), но потом стал прикидывать в уме, что на часах уже около двенадцати и все нормальные свиньи давно заперты в пригонах, да и ненормальные, бродячие, из тех дворов, где пряслица висят на соплях – на веревочках, тоже, наверное, уже нашли себе прибежища, устроили гнезда и дрыхнут, высунув чуткие пятачки. Что помешало этой хавронье последовать примеру своих товарок? К тому же она вела себя довольно подозрительно. Сперва бежала, повизгивая, следом за Ванькой, точно за хозяйкой, которая вынесла во двор ведро с пойлом, потом, нагоняя, стала ширять его в ноги упругим пятаком.
– Усь, подлая, пошла вон! – прикрикнул Ванька, прервав возобновившийся было разговор с подругой.
Свинья, фыркнув, вроде приотстала немного, но вскоре снова догнала ухажера и снова ширнула его носом в ботинок. Ванька развернулся и хотел было пнуть привязчивую скотинку, но только дрыгнул в воздухе ногой – свинья ловко увернулась от пинка и грозно хрюкнула, раскрыв зубастую пасть. Так, то нагоняя, то отставая, добежала она до самых Стюркиных ворот. А когда Ванька, прощаясь, хотел было, как обычно, приобнять и поцеловать Стюрку, свинья пронзительно и недовольно завизжала, крутясь подле влюбленных, и у них, немало смущенных этим визгом, согласного поцелуя не получилось. Ванька только мазнул губами по Стюркиной щеке, она как-то втянула голову в плечи, точно выражая недоумение, и, даже не сказав «До свидания», юркнула в калитку ограды. Кольцо звякнуло, туфли простучали по плашке, по ступенькам крыльца, и все смолкло.
Ванька, раздосадованный испорченным прощанием, хотел было наказать надоедливую хавронью, однако, обернувшись, нигде ее не увидел. Ее уже и след простыл. Она будто растворилась в одночасье в жидком лунном свете. Это тоже показалось Ваньке подозрительным. Но еще более смутило его, что и на следующий вечер повторилась та же история. Точно в том же месте из мрачноватых, словно обуглившихся развалин маслобойни снова выскочила та же свинья, худая, с большим пятаком, со взъерошенной щетиной на загривке, и снова, точно собака, бежала за Ванькой до самого Стюркиного дома, то и дело пытаясь ухватить его за ноги, а потом, едва Стюрка уже безо всякого поцелуя хлопнула воротами, хавронья исчезла, будто сквозь землю провалилась. Когда же и на третий вечер бродячая свинья увязалась за Ванькой в Маслобойном переулке, он уже не выдержал, наутро все рассказал своему дружку Тимке, и они договорились, что проучат бесноватую свинью вместе.
И вот вечером того же дня после кино и танцев они пошли провожать Стюрку вдвоем. Ванька заранее припрятал тынину в крапиве у маслобойки, а Тимка прихватил с собой батожок. Сначала они шли вместе со всеми парнями и девками, пели, смеялись, а потом незаметно отстали и свернули в Маслобойный переулок.
Стюрка ничего не знала об их замысле и сперва неприятно удивилась тому, что за ними потащился этот болтун Тимка, а главное тому, что Ванька не только не выразил неприязни к приставшему третьему лишнему, но, казалось, был даже рад его компании. Однако чувство неприязни быстро изгладилось. Парни так складно балаболили, так весело зубоскалили, что и она заразилась их весельем, даже не заметив его наигранности. Но когда стали подходить к старой маслобойне, парни разом приутихли, словно к чему-то прислушиваясь. И вскоре действительно в развалинах маслобойни послышалось шуршание, треск – и из крапивных зарослей, словно по некой команде, вынырнула та же тощая и щетинистая свинья.
Ночь на этот раз была безлунная, темная, проулок слабо освещался только отсветом незакатной летней зари, текущей над Татарской горой, но все же силуэт свиньи просматривался довольно четко. Тимка невольно шарахнулся в сторону, а Ванька, напротив, храбро бросился навстречу свинье, прыгнул в кусты крапивы и выхватил припасенную тынину. Свинья, казалось, разгадала его маневр и, повизгивая, побежала вперед по переулку. Ванька кинулся за ней. Вдогонку ему потрусил и оправившийся от страха Тимка.
– Оставьте вы ее, бродяжку! – крикнула им Стюрка вслед.
Но парни бежали, набирая скорость, крича и улюлюкая. Они догнали свинью у самого конца переулка, напротив Бобрихиного дома, где она замешкалась на секунду, и стали бить палками по чему попадя. Свинья сперва растерялась от столь стремительной атаки, закрутилась на месте, пряча голову между передними ногами, но Ванька все же съездил ей по рылу раз и другой, тогда свинья пронзительно завизжала, заухала и, взбрыкивая, понеслась вдоль по улице, в сторону, противоположную от Стюркиной избы. Парни преследовать ее не стали. Остывая от возбуждения, они остановились на краю переулка и закурили, поджидая Стюрку.
– Наведайся завтра к Бобрихе, попримечай, – посоветовал Тимка. И Ванька понял его с полуслова. Не сговариваясь, они подумали об одном, сошлись в тайных подозрениях.
– А может, тебе зайти? Ведь меня она ненавидит, как врага народа. Поди, на порог не пустит, – высказал опасение Ванька.
– Не пустит – сам зайдешь. Но именно тебе показать надо, что ты все разгадал, чтоб она хвост прижала, присекла свои каверзы, – рассудил Тимка. И с ним трудно было не согласиться.
Наутро Ванька проснулся с мыслью, какое бы придумать заделье, чтобы без подозрений сходить к Бобрихе. Он вспомнил, что вчера у матери, страдавшей почечно-каменной болезнью, опять был приступ. Об ее давней маете знали в селе многие. Знала и Бобриха, к которой мать не раз обращалась за помощью. «Пойду-ка попрошу травок для матери, – решил Ванька. – И благородно со стороны сына, и врать особо не надо…»
Собак Бобриха сроду не держала, калитка была не заперта, и во двор Ванька проник спокойно. Однако в ограде никого не было. Тогда он поднялся на крылечко, шагнул в приоткрытые сенцы и постучал в дверь избы. На стук никто не ответил. Ванька дернул за скобку – дверь отворилась.
И сразу же перед его взглядом предстала многозначительная картина. На кровати в одежде лежала на боку Бобриха, прикрыв ноги фуфайкой. Голова ее была укутана чертой шалью, из-под которой еще виднелся белый платок. Но главное, на что обратил внимание Ванька, – под глазом старухи сиял бобовым отливом огромный синяк, а переносицу пересекал струпчатый припухший рубец. «Все ясно, не зря, видать, на нее грешили, получила свое», – подумал он не без злорадства.
Старуха ничего не сказала в ответ на сдержанное приветствие раннего гостя, а только повела своим тяжелым взглядом, обнажив красноватое глазное яблоко над синяком, и вздохнула.
– С просьбой я, Аграфена Никитична, – выложил Ванька заготовленную фразу. – Мать снова почками мается. Может бы травы какой дали?
– Ох-ох-ох, – застонала Бобриха, прикрыв глаза. – Вишь, какая я нонче фершалица? Вот поднимусь, сделаю ей составного снадобья, а покуда пусть попьет льняного отвару да муравы этой, птичьей гречишки, что у дорог растет.
И старуха заворочалась, повернулась на спину, подняла глаза к потолку, давая понять, что разговор окончен. Ванька еще помешкал немного, думая, как бы ловчее спросить насчет нездоровья, и вдруг непроизвольно сочувственным тоном спросил:
– Простите, что я не ко времени… Может, помочь чем?
– Помощник нашелся… – вздохнула бабка, не глядя на гостя. – Сама оклемаюсь помаленьку, примочек поделаю… Свиньюшонка эта непутевая… Третьеводни понесла ей пойло, она как ширнет меня, я подскользнулась – да об корыто это щелястое… Аж мительки в глазах… Сгоряча-то я огрела ее поленом, а потом сама еле доползла до избы… Теперь вот лежу тут, а свинья который день в бегах, по селу рыщет голодная… Скажи хоть Стюрке, пусть пригонит ее да мне по дому что поможет…
«Ну-ну, заливай, бабка, про разбитое корыто да про свинью-лупоглазку», – подумал Ванька, а вслух сказал:
– Ладно. Я и сам пригоню, если встречу.
В тот же день, рассказав Тимке про свидание с Бобрихой и разговор с нею, Ванька не утаил и своих угрызений совести, выразил сомнение насчет свиньи-оборотня.
– Может, мы ее зря отвалтузили? Она с голоду, поди, на людей-то бросаться стала?
– Хэх, размяк, валеная шляпа, поверил ведьминым турусам на колесах! Попомни: теперь никто вас не встретит у маслобойки – вот и все доказательства.
А и правда: отныне никакая свинья не мешала Ваньке со Стюркой гулять по Маслобойному переулку. До самой зари.
Ну, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах – лешие, в домах – домовые, это было, как уже говорил, всем известно, почти обыденно и воспринималось как само собой разумеющееся.
Знали многие также, что души умерших могут прилетать домой, к родным, оставленным на земле, или в виде ласточки, голубя, если она (душа) принадлежала человеку доброму, светлому, или в облике совы, если покинула человека темного, угрюмого. Однако изредка случалось и так, что души являлись в точном образе тех людей, которым они принадлежали в земной жизни. Общение с такими душами умерших не поощрялось, более того – было предосудительным и даже греховным, как общение с неким наваждением, внушенным злою силою для соблазна.
…Филат был, пожалуй, самым незаметным человеком в деревне. Ничем не выделялся среди прочих мужиков – ни броским мастерством, ни буйным норовом, ни красными речами… Напротив, человек он был молчаливый, нрава тихого и покладистого, работал самые рядовые колхозные работы – на посевной подвозил семена, на сенокосе отбивал литовки и правил стога, на хлебоуборке отгружал зерно в мешках и бестарках… А войдя в года, больше всего сторожил – то на зерновом току, то в бригадной избушке. В селе вообще показывался редко, что делало его еще более незаметным человеком.
Но однажды случилось такое, что сделало его в некотором роде знаменитым в последний год жизни. Печально знаменитым, в самом точном смысле этих слов.
А случилось то, что умерла его жена, такая же тихая и незаметная, как он сам, и вскоре с Филатом стало твориться неладное. Филат шибко затосковал по своей умершей половине, и сын Куприян, живший с ним, и невестка стали замечать, что по ночам он вроде как бредит – беседует с покойницей. Сын сначала молча сочувствовал ему, потом стал увещевать и даже выговаривать, что нехорошо это и грешно – эдак тосковать по покойнику, беспокоить его дух и тем гневить Бога. Тогда Филат, спавший на печи, стал выходить ночью в ограду, чтобы его беседы с новопреставленной никому не мешали.
Один раз, проснувшись среди ночи, сын услышал, как заворочался на печи отец, как слез на пол, сдернул с вешалки свой дождевик и тихо, стараясь не шуметь, вышел в сени. Раньше бы Куприян не обратил на это особого внимания – мало ли зачем направился родитель ночью в ограду: скотину присмотреть, покурить от бессонницы или просто по нужде, – но теперь, помня о неладном, он решил проверить, что делает в полночь отец во дворе. И сам, наскоро одевшись, прокрался вслед отцу на крылечко. Увиденное так поразило Куприяна, что он оцепенел и не запомнил, сколько простоял на верхней ступеньке, впившись руками в перила.
Напротив крылечка, под навесом, на длинной козлине сидел в дождевике отец и живо разговаривал с невидимым собеседником. Невидимость эта объяснялась отнюдь не ночной темнотой, ночь, напротив, была довольно светлой, лунной и отец был виден прекрасно: отчетливо различались все его жесты и даже мимика. Но того, с кем он говорил, Куприян не видел и не слышал, хотя, судя по интонациям голоса, по вопросам отца, он был явно не один. И притом собеседницей его была женщина. Если бы не эта односторонняя слышимость, разговор был вполне обыденный, будничный. Сначала отец рассказывал сельские новости, говорил о домашних делах, о сыне, о невестке и внучке. Но потом он стал расспрашивать невидимку, как ей спится там, в лесу за поскотиной, не беспокоит ли трактор, пашущий рядом пары, не тесна ли могила, и Куприян с ознобом в спине понял, что отец опять беседует с покойной матерью. Когда же, повторив неслышимый вопрос: «Не собираюсь ли к тебе, говоришь?», Филат со вздохом сказал, что надо бы сперва с сеном убраться, с огородом, помочь сыну прибрать скотишко, а там уж к зиме видно будет, Куприян не выдержал и, весь дрожа, окликнул:
– Отец!
Разговор тотчас оборвался. Филат понурил голову, опустил плечи, замолчал, вроде как заснул.
– Тять! Что ты там бормочешь сидишь? Вот наваждение, ей-богу…
Куприян спустился с крыльца, подошел к отцу.
– С кем ты опять разговариваешь?
Филат поднял виноватое лицо, неловко улыбнулся:
– Мать приходила снова ко мне. Как не поговоришь? Родной же человек…
– Да что с тобой? Опомнись. Какая мать? Наша мать ушла навсегда, уж скоро месяц, как в могиле спит…
Куприян почувствовал прилив жалости к отцу, сел рядом с ним на козлы, приобняв его с непривычной нежностью, почувствовал, как завздрагивали плечи отца, и сам не выдержал, заплакал горькими слезами, приговаривая:
– Оставь ты это… Нехорошо это, неладно… Может, тебя в больницу свозить в район, врачам показать? Есть же лекарства такие, успокаивающие, усмиряющие…
– Да каки тут лекарства, сынок? Душа болит. А душу пилюлями не излечишь. Зовет она меня…
– Кто?
– Да мать.
– Как это «зовет»?
– Обыкновенно. Вот сплю я на печке – вдруг среди ночи просыпаюсь в тревоге, ровно кто под бок меня ширнул, и чувствую неодолимую тягу взглянуть из-за трубы на оградное окно. Потянусь, гляну – а там уж она, маячит в окне, бледная, худая, смурная, с открытыми недвижными глазами (будто не сам я закрыл ей глаза), и машет мне призывно рукой, выходи, дескать, жду, к тебе пришла. Ну, я дождевик или фуфайку на плечи – и в ограду. А она уже вот здесь, сидит на козлах с краешку. И я сажусь рядом. Начинаем беседовать…
– Ну, и о чем она…
– Я ж говорю: зовет к себе. Скучно ей там, видать, одной-то. Я другой раз уж думаю: а может, мне и вправду пора – долой со двора?
– Ну, что ты заладил, ей-богу! – всплеснул руками отчаявшийся вразумить родителя Куприян.
Как ни старался он, никакие уговоры и увещевания не помогали. Пробовал даже ругаться на отца, и стыдил его, и корил – тоже все бесполезно.
Филат вроде бы и понимал сына, порой давал туманные обещания «образумиться», но сам продолжал ходить на ночные свидания с покойницей. А когда ему стало совсем невмоготу от преследований, скандалов и нравоучений, нанялся он сторожить избушку седьмой бригады, полевой стан по-нынешнему, где косцы и метчики оставляли технику, инвентарь, иногда – лошадей. Домой приходил только изредка, днем, чтобы взять нехитрой еды, помыться в бане, а ночевал больше там, в бригадной избушке, в семи верстах от села, среди хлебов, лесов и волчьих логов. Ночевал чаще всего один, у колхозников седьмой бригады не были приняты ночевки в поле – семь верст до дому не считались расстоянием. Когда в сумерках скрывалась за косогором последняя телега, Филат чувствовал облегчение и даже что-то вроде радости: теперь уж никто не мешал ему беседовать со страшным, но таким притягательным призраком, прилетавшим к нему и сюда, в неближние леса, чуть не каждую ночь.
А если все же случалось, что кто-то из трактористов или метчиков оставался ночевать на полевом стане, то, наслышанный о странностях Филата, спать уходил на сарай, оставляя старика в избушке одного со своими причудами – ночными бдениями и беседами с невидимкой.
Однажды довелось ночевать и мне на том бригадном стане. Я тогда дергал веревочку (так называлась работа копнильщика) на «Коммунаре» у комбайнера Прокопия Жданова, человека на редкость добродушного и неунывающего, самым сердитым ругательством которого было – «ёшь твою в роги». Естественно – таковым было и прозвище.
Помнится, роса в тот вечер долго не выпадала, мы бросили жатву только к полуночи и решили домой не ездить, а заночевать в поле. Сначала расположились прямо на отволглых соломенных копешках, но было очень свежо, и кто-то предложил поехать в избушку седьмой бригады. Мы все, комбайнер, тракторист, отгрузчики зерна, охотно согласились, захватили котомки с остатками еды, сели в дощатый фургон, запряженный парой лошадей, и скоро подкатили к полевому стану.
Меня поразили темень и тишина, царившие здесь. Нас никто не встретил. Не залаяла даже собака. Одинокая избушка и стоявший на отшибе сарай, которые смутно просматривались во мгле, казались безжизненными. Мы уже решили, что на стане никого нет, однако когда зашли в избушку и Прокопий чикнул спичкой, то перед нами предстала неожиданная картина. На кровати в фуфайке и шапке сидел, нахохлившись, бородатый Филат. Он, прикрывая ладонью лицо от света, смотрел на нас каким-то усталым, отрешенным взглядом. Впечатление было такое, что мы оторвали его от неких важных дел или дум.
– Чего сумерничаешь, хозяин? Примай гостей, ёшь твою в роги! – бодро сказал Прокопий. Филат нехотя поднялся, молча зажег керосиновую лампу без стекла и снова сел на кровать, покрытую старым тряпьем.
– Не найдется ли чайку, дядя Филат? – спросил Прокопий все тем же бодро-непринужденным тоном, желая вызвать сторожа на разговор. Но Филат снова не произнес ни звука в ответ, лишь молча указал на старый, облупленный чайник, стоявший на буржуйке. Мы все испытывали чувство неловкости от того, что хозяин был явно не рад нашему ночному вторжению. А Прокопий, все еще не теряя надежды расшевелить его, сказал не столько с вопросительной, сколько с утвердительной интонацией:
– Видать, помешали тебе…
Этот вопрос-утверждение прозвучал явно бестактно, ибо все мы тотчас поняли его скрытый смысл. Понял, конечно, и Филат, что имел в виду Прокопий. Но снова ничего не ответил, а только слабо и как бы обреченно махнул рукой и, поднявшись, вышел за двери.
Подавленные этой странной односторонней беседой, мы молча подогрели чай на железной печке, доели остатки съестных припасов и пошли спать на сарай. А когда проходили мимо Филата, сидевшего на крылечке, он, наконец, сипло выдавил единственную фразу, услышанную мною от него в ту ночь:
– Ложитесь в избушке, там теплее, а мне все равно не спать.
– Ладно, отдыхай, дядя Филат, мы как-нибудь на сеновале, – ответил Прокопий уже без нарочитой бодрой нотки, скорее даже с грустным сочувствием.
Сухо шуршавшее сено на сарае было устлано какими-то дерюгами. Мы легли на них вповалку, не раздеваясь. Мне досталось место с краю, напротив лаза в дощатом фронтоне. Лаз был обращен к избушке, и я долго еще смотрел на тускло светившееся оконце, в котором мелькала тень Филата.
Он то ходил из угла в угол, то присаживался к столу и, подперев голову рукой, недвижно смотрел на огонек, то выходил на крыльцо, но скоро опять возвращался в избушку, точно бы ждал кого-то.
С жадным вниманием, смешанным со страхом, я следил за ним, надеясь увидеть его встречу с призрачной гостьей, однако время текло, а к Филату никто не прилетал, не приходил. Наконец, огонек в окошке погас, избушку поглотила мгла, и я незаметно заснул под дружное похрапывание своих сотоварищей.
Когда закончились полевые работы и на бригадном стане сторожить стало нечего, Филат вернулся домой, похудевший, с запущенной бородой. И первое время, к радости родных, не возобновлял своих ночных бдений. Однако вскоре сын и невестка снова стали замечать, что он в полуночный час ведет беседы с покойницей. Надеялись, что эти вылазки во двор прекратятся с наступлением холодов, однако и морозы не остановили Филата. Он продолжал по таинственному зову выходить на свидания с тенью усопшей. Но, правда, недолго. В декабре, на Катерину-санницу, слег, стал жаловаться на боли в груди и удушье, проболел недели две и тихо отошел.
Суеверные люди не преминули увидеть в его кончине козни нечистой силы и утверждали, что это «она» его все же сманила к себе, а мыслящие более здраво говорили, что он просто схватил простуду, маясь от бессонницы и полуодетым коротая морозные ночи на козлах во дворе.
Нас воспитывали в презрении к собственности, к корысти, к чистогану, и мы действительно росли полными бессребрениками. Но все же и нам хотелось иногда иметь некоторые деньжонки. Пусть самые скромные, какую-нибудь мелочь или мятый рублишко. Однако и таковые водились у нас редко. И раздобыть их в глубинном селе было трудно, почти невозможно. Даже у взрослых колхозников, работавших в основном за натуральную оплату, карманы были пусты. Ну, а у нас, крестьянской ребятни, и подавно.
Нет, мы не были лентяями, и я уже говорил об этом. Мы начинали работать рано, чуть ли не с малолетства. Сперва возили копны в сенокосную пору, пололи колхозный огород, табачные и картофельные делянки и даже пшеничные посевы (да-да, в те годы пололи и хлеба, притом вручную), потом, немного повзрослев, шли на конные грабли, на косилки, в подпаски, прицепщиками на трактора или штурвальными на комбайны… Да мало ли разных работ на селе! Но заработков своих мы не видели, не ощущали. Колхозникам платили только дважды в год: раз осенью зерном, после расчетов с государством, а второй – уже зимой, после отчетного собрания, – деньгами. Но деньги эти были ничтожными. К тому же их получали за нас родители и пускали вместе со своими на покрытие налогов, на затыкание срочных дыр в хозяйстве…
Конечно, какие-то копейки перепадали изредка и от родителей, но чтобы иметь свой свободные деньги – на кино, на конфеты, на игру в чику, – нам приходилось изобретать различные пути добывания их.
Прямо сказать, путей этих было немного. И почти все они сходились к приемному пункту сельпо, к «Утильсырью». Для получения денег туда требовалось сдать что-либо с крестьянского двора, из лесу или с поля. И вот одни ловили сусликов, бурундуков, зайцев и сдавали пушнину, другие искали куриные яйца, «плохо лежавшие» в своих или соседских подворьях, третьи собирали металлолом, тряпье и кости…
Именно с последним сырьем, с костями, связана в моей памяти одна страшная история, которую я также хочу рассказать.
Палую скотину и лошадей у нас хоронили за селом, на скотомогильнике (к которому почему-то как магнитом тянуло живых деревенских коров, и они, роя копытами землю, подолгу ревели дикими трубными голосами) или же, если трупы были относительно свежими, увозили на колхозную звероферму, где содержались то лисы, то еноты. Однако нередко падаль выбрасывали и просто где-нибудь в лесу, в черемуховом колке, в глухой лощине – подальше от глаз.
И вот однажды мой сосед и приятель Гришка Кистин сообщил мне, что он видел в Пашином логу у колка лошадиные кости, почти целый скелет, дочиста обработанный волками, лисицами и воронами. Неплохо бы его притащить и сдать в «Утильсырье».
Мне это предложение показалось дельным. Речь шла о десятках килограммов костей. Как говорится, игра стоила свеч. Дело было зимой, и мы решили идти на промысел с санками, притом – немедля, сегодня же, чтобы опередить возможных конкурентов.
Надобно сказать, что у меня были преотличные деревянные санки, сработанные отцом. Точная копия настоящих саней-розвальней, с высокими головками, с шинеными полозьями, фигурными копыльцами и даже – с отводами, заплетенными посконной веревкой. Неплохие санки имел и Гыра, правда, железные и без отводов, но тоже довольно вместительные.
– Как стемняется, так и пойдем, – сказал Гыра.
– Зачем ждать, когда стемняется? – не понял я.
– Да не тот это груз, чтоб везти напоказ по деревне.
И только тут дошло до меня, насколько прав мой приятель. Мне живо представилось, как тянем мы на санках грубые мослы, с потеками обмерзлой крови, через Школьный проулок на главную улицу, а из дома напротив выходит, например, Римка Юркина, на которую я не дыша оглядывался по десять раз за урок с соседней парты… Случись такое, впору провалиться от стыда сквозь землю.
А Гыре пришлось бы еще труднее. Он был года на два постарше меня и хотя еще не окончил семилетки, но уже считался почти что взрослым парнем. Его запросто пускали на вечерние сеансы. Он даже дружил в открытую с одноклассницей Галькой Петуховой и провожал ее из клуба домой. Правда, жила она на другом краю села, на Московской заимке, однако частенько приходила вечерами к школе на пятачок, где обычно собиралась молодежь, в аккурат напротив переулка, через который шла прямая дорога из Пашина лога.
Словом, выход был действительно один – отправиться за лошадиными костями под покровом тьмы. Верно, и это не гарантировало от нежелательных встреч на улице и за селом, но все же снижало их вероятность.
Чтобы не вызывать лишних подозрений у наших приятелей и не выслушивать назойливых расспросов о задуманном предприятии, мы договорились с Гришкой встретиться за деревней, у поскотинных ворот, до которых каждый добирается поодиночке.
И вот, едва стемнело, я наскоро похватал толченой картовницы с хлебом и солониной, надернул теплую отцовскую фуфайку и, сказав матери, что сбегаю, мол, на Шолохову катушку, отправился совсем в другую сторону, «на охоту».
Вечер был тихим и довольно морозным. На небе сиял молодой месяц, но свету он давал еще слишком мало, чтобы рассеять густеющую темноту. Снег был сухим, жестким и звучно скрипел под валенками. Для пущей конспирации я пошел не улицей, а огородами, держась собачьих троп и волоча за собой санки на длинном поводке; потом нырнул в знакомую дыру в жидком тыне, примыкавшем к бревенчатому заплоту пятой бригады, и наконец выбрался на дорогу, которая вела к нязьмам, к зерносушилке, называемой у нас мангазиной, и к тем поскотинным воротам, где назначалась встреча с компаньоном. Дорога была безлюдной. Только у мангазины попался навстречу мельник Андрей Мясников, возвращавшийся с мельницы, но он ничего не сказал, а лишь молча кивнул мне, словно бы с пониманием и одобрением нашей затеи, и пошел дальше в своей белой от мучной пыли тужурке.
У раскрытых ворот поскотины никого не было. А тьма между тем все сгущалась, и мороз становился все забористей. Слабый свет от ломтя луны принимал какой-то молочно-бледный оттенок, отчего сплошные снега, лежавшие за поскотиной, казались погруженными в туман, а лес перед ними – слишком мрачным, особенно – высокий гребень кладбищенских берез, угрюмо выделявшийся в глубине.
Мне стало жутковато, и я уже втайне пожалел, что так легко согласился на ночной поход за этими дурацкими костями. Ведь впереди еще были километры пути в пустынных снегах, в темном логу, по берегу застывшего Пашина озера, в сумрачном зимнем лесу, где вполне могли объявиться волки и даже черти… Когда я живо представил все это, у меня под фуфайкой забегали мурашки.
Однако в эту минуту раздался короткий свист, и, оглянувшись, я увидел бежавшего ко мне Гыру с санками.
– Пришел? Не сдрейфил? – крикнул он. – Ну, молодцом. А то я уж думал, что одному придется идти на промысел.
– Молчи, свистун, ты бы один и к поскотине струсил, – попытался я сбить с приятеля излишнюю спесь «старшего».
– Ну-ну, не забывайся, отрок. Мне не впервой бродить по ночным полям и лесам. Не забудь, что я два сезона прицепщиком отбухал. А там всякое бывало.
На это мне нечего было возразить Гришке. Он хоть и любил прихвастнуть, но действительно уже не одно лето работал на взрослых работах – был и прицепщиком, и пастухом, где ночные смены – привычное дело. Я же покуда мог похвалиться лишь тем, что гонял с конюхом лошадей в ночное да возил копны на покосе у Кругленького, с ночевками на сеновалах кошар. Это тоже было почетно, но лишь на детском уровне, поэтому, чтобы уесть товарища, мне пришлось искать другой ход:
– Прибавь еще ночные дежурства с Галькой Петуховой, – съязвил я.
– С Галькой? О, с Галькой нигде не страшно, даже и на кладбище.
Так, с нарочитой беспечностью болтая и подначивая друг друга, быстро шли мы, почти бежали по снежной равнине, держа на поводках легко скользившие салазки. Дорогу до спуска в Пашин лог одолели почти незаметно. Несмотря на наступившую ночь и полное безлюдье, мы, кажется, не испытывали особого страха. Однако подслушавший наш разговор, наверное, заметил бы преувеличенную бодрость и громкость голосов, звучавших среди снежного безмолвия. На косогоре, перед тем как спуститься в лощину, Гыра остановился и, вглядываясь из-под руки в сумеречную даль, картинно произнес:
– И видят: на холме, у брега Днепра, лежат благородные кости…
– Их моют дожди, засыпает их пыль, и ветер волнует над ними ковыль, – подхватил я с дурашливым подвывом.
– Не вой, болван, а то волков накличешь, – сказал Гыра шипящим баском, и я понял, что как он ни храбрился, у него тоже подрагивали поджилки. Однако не спешил его осуждать. Молчаливая, чуть подсвеченная с неба разложина, которая открылась теперь перед нами, не особенно манила в свое лоно. И хотя мы прежде бессчетное число раз бывали у Пашина озера, особенно летом, и знали здесь каждую тропинку и каждый кустик, сейчас мрачноватая котловина с островками темного леса внизу казалась чужой и неприветливой. Мне вдруг расхотелось спускаться в лог за добычей.
– Едва ли чего найдем впотьмах. Может, лучше утречком пораньше, а? – как бы между прочим поделился я сомнением.
Но Гыра даже не повернул головы в мою сторону. Все так же пристально всматриваясь в сумрачную долину, точно прикидывая расстояние, он процедил сквозь зубы, притом почему-то по-немецки:
– Морген, морген, нур нихт хойте – заген алле фауле лейте.
Поскольку я был в немецком не силен (мы только приступили к его изучению, да и то занятия вел физрук), я удивленно уставился на Гыру, и он снисходительно перевел для меня тарабарщину:
– Завтра, завтра, только не сегодня – так говорят все ленивые люди.
– Трусливые, – уточнил я самокритично.
– Пока – ленивые, – сказал Гыра.
А помолчав, он добавил с серьезной раздумчивостью:
– Чертей здесь нет, это точно. Какой черт попрется в эдакий морозище к обглоданным костям? А вот лиса или волк могут забрести по старой памяти. Но я для них приготовил «перышко».
И Гыра, отвернув полу шубейки, вынул из ножен свое знаменитое «перо» с наборной плексигласовой ручкой, подаренное ему старшим братом-фэзэошником. Длинный нож тускло блеснул в воздухе и с глуховатым звяком снова был отправлен в ножны. Это оружие, признаться, не особенно успокоило меня, скорее даже усилило тревогу за исход нашего сомнительного предприятия, но анализировать ощущения уже было некогда. Гришка, спрятав нож, решительно зашагал по дороге в лог, и мне ничего не осталось, как последовать за ним.
Санки покатились под гору, обгоняя нас, и теперь их приходилось придерживать за поводки, точно охотничьих собак, рвавшихся вперед, навстречу добыче. Гыра даже попробовал прилечь на санки, чтобы скатиться с горы, но дорога была не торной, полозья под гнетом проваливались в снег, и санки не ехали.
Чем дальше мы погружались в лог, тем выше поднимались сугробы. Они обступали нас с обеих сторон, особенно вспучиваясь там, где березы подходили близко к дороге. Да и сама дорога становилась все более рыхлой, со снежным горбом между колеями. Идти было все труднее, и я даже упал раза три, а Гришка каждый раз восклицал с издевкой: «Подвинься, я лягу!» или: «Чо нашел?» – и подхохатывал с натужным весельем. Наконец слева за деревьями показалась продолговатая котловина Пашина озера, замерзшего и занесенного снегом.
– Теперь уже рядом, – сказал Гришка, уверенно шагавший впереди. – В случае чего – ори. И как можно громче, понял?
Видно, и он не особенно надеялся на свое обоюдоострое «перо», коли советовал помогать криком «в случае чего». В логу было заметно темнее, чем наверху, в чистом поле. Даже белокорые березы казались черными и угрюмыми. Полумесяц потускнел, подернутый дымчатым облачком. Вокруг него колючим блеском мерцали звезды, однако и от них свету было немного на заснеженной земле. Деревья совсем не давали тени, и если все же были видны довольно четко, как и санная дорога, и Гришка, семенивший впереди, то это, казалось, благодаря самосвечению нетронутых снегов. В логу было совершенно безветренно и тихо, и в этой мерзлой тишине с особенной пронзительностью слышался скрип снега под ногами и шуршание санок.
– Эх, надо бы собак взять! – крикнул Гришка.
Я хотел было ответить ему обычным присловьем, что, мол, хорошая мысля приходит опосля, но промолчал, скованный подкрадывающимся страхом.
Вот, наконец, Гришка свернул с дороги и побрел, утопая в снегу, в сторону черемухового колка. К нему вел единственный санный след, уже порядочно занесенный снегом. Я тоже свернул за приятелем.
Идти было трудно. Непрочный наст проваливался под ногами, и если бы не штанины, предусмотрительно выпущенные поверх валенок, мы бы тотчас начерпали стылого снега. Я старался ступать в Гришкины следы, но его шаг был слишком широк для меня, невольно приходилось бить свою тропу. Рубаха прилипла к спине. Хотелось лечь на снег и передохнуть, но мой компаньон упрямо ломил вперед без перекуров, отставать от него было страшновато, и я из последних сил тащился за ним, волоча по сугробам свои салазки с саноотводами.
Чем ближе мы подбирались к добыче, тем больше пестрело следов на снегу – от самых крупных, в ладонь, не то волчьих, не то собачьих, до меленьких, видимых только вблизи тропы, – мышиных или ласкиных. Впрочем, следы были явно не свежими, расплывчатыми, запорошенными снегом.
У самого колка увидал я выбитую площадку, как бы очерченную кругом разворота саней, на ней-то и лежали «благородные кости», белые, словно облитые известью. Мне представлялся огромный лошадиный скелет, с головой, ребрами и ногами, но костей оказалось куда меньше. Видимо, часть из них уже растащило зверье. А те, что остались, валялись на снегу в «разобранном» виде и беспорядке. Даже от станового хребта торчал лишь обрубок с несколькими грудинными ребрами. С него-то, не мешкая, и начал Гыра погрузку сырья.
– У тебя с отводами, клади всю мелочь, а я завалю эту хребтину, – почему-то шепотом сказал он мне.
Я бросился собирать мослы, ребра, копыта с бабками и укладывать их, как поленья, повдоль санок, сверху положил тазовую кость и притянул весь воз припасенной веревкой. Кости были удивительно чистыми, гладкими, будто выточенными на станке. Гыра тоже увязал свой груз и, направляясь к тропе, просипел с сожалением:
– Головы нет, а была голова, сам видел.
Хотя груженые сани тянули порядочно, все же идти назад по проторенным следам было легче, и мы скоро выбрались на дорогу. Здесь, у кромки леса, Гыра остановился передохнуть. И снова стал ворчать, досадуя на исчезновение черепа:
– Целый пуд костей! Надо же! Неужто его уперли волки?
Покачал головой сокрушенно и вдруг, взмахнув руками, заорал с паническим ужасом:
– Череп! Смотри – скачет череп!
Я резко оглянулся, прошитый дрожью, и действительно увидел, что вдоль пробитой нами тропы, неловко подскакивая, мчится в сторону колка что-то белое и ноздреватое. Оно и впрямь было похоже на скачущий череп.
– О-о-ой-ой-ёй! – завопил Гыра с каким-то утробным отчаянием, точно ему наступили на чирей.
– А-а-а! – невольно заблажил и я вслед за ним.
И наши голоса, накладываясь один на другой, троекратно отдались эхом в глухом логу, словно в колодце. Череп между тем, погружаясь в сумрак, сделал кубаря и, белесо сверкнув, исчез за гребнем дальнего сугроба.
С минуту мы стояли молча, оглушенные увиденным. Я чувствовал, как на мне шевелится шапка, а ноги, теряя упругость, становятся ватными и примерзают к снегу. Гыра первым пришел в себя.
– Дергаем отсюда! Нечистое место! – крикнул он сдавленным голосом и помчал по дороге так, что санки его запрыгали по снежным ухабам и застучал по доске обрубок хребтины.
Я тоже автоматически затрусил вперед, с трудом передвигая непослушные ноги. Скоро дорога пошла в косогор, но это не сбавило Гришкиной рыси. Кажется, даже напротив.
– Аллюр два креста! – сердито понукал он себя и пер с припрыжками, отчего санки его мотались по дороге от обочины к обочине, грозя перевернуться.
За ним и я, несколько оправившись от парализующего ужаса, несся теперь «аллюром» и почти на чувствовал тяжести груза.
Вскоре косогор кончился, мы вылетели на гладкую дорогу, прочищенную тракторным клином, и еще некоторое время чесали не сбавляя скорости по равнине среди волнистых снегов, освещаемых тускловатым полумесяцем. Потом Гришка постепенно перешел на шаг. И сделал это вовремя, потому что у меня скололо бок, сдавило дыхание, и я уже готов был рухнуть в сугроб на обочину. С полкилометра мы прошли молча, отдыхиваясь и одумываясь. Затем Гыра остановился, поднял физиономию к луне и уныло по-волчьи завыл:
– У-у-а-а-у-ы-ы…
– Да ты чо, совсем с катушек съехал? – сказал я сердито и не без страха.
Здесь, в сумеречном заснеженном поле, звуки эти навевали отнюдь не игривое настроение.
– Я представил, как пел волк у тех костей, а рядом скакала конская голова.
– Может, это все же был заяц? Уж больно похоже оно прыгало, а потом крутанулось, сметку дало…
– Сам ты заяц! Хэх, – нервно хохотнул Гыра. – Я что, зайцев не видел? От черепа не отличу? А черные глазницы, а белый оскал, и все без звука – куда это денешь? Ты слыхал, что раньше в Пашином озере кони тонули, а потом видели в логу скачущие головы?
– Я слыхал, под Гладким Мысом…
– Да и здесь их хватает, – оборвал Гыра мои возражения. – Только ты об этом никому, понял? Иначе сниться начнут или встречаться ночами. Нечистая сила тайну любит, болтунам она мстит без жалости. Это уж я знаю.
– Так, может, бросить эти чертовы кости? Они ж сырые, мерзлые… Куда мы с ними?
– Во-о, «завыла, как заплатила…» Сейчас, брошу, как же. Такие версты отмахали, столько страху натерпелись… Да этим костям теперь цены нет. Пусть только не примут! – погрозил Гыра кулаком куда-то в небо.
Чтобы не встретиться с кем-нибудь, мы вошли в село не прямым школьным проулком, а через мангазину – Юшковым, в который выходил огород наших соседей. Почти моим путем. Однако в последнюю минуту решили кости домой не тащить, а сразу везти их в сельпо и сгрузить во дворе, у конторки приемщицы «Утильсырья».
Для этого все же пришлось почти целый околоток пройти по главной сельской улице, но, к счастью, никто нам не встретился. Время уже было довольно позднее. На высоком сельповском крыльце сидел в тулупе сторож дядя Викул. Он с полуслова понял нас и пропустил во двор.
А назавтра приемщица Фая, поколебавшись некоторое время, махнула рукой и приняла лошадиные кости. Правда, с большой скидкой «на сырость», но мы не стали торговаться. Видимо, успокоилась, смирилась с таким исходом дела и лошадиная голова. Во всяком случае, она никогда больше не являлась нам ни наяву, ни в самом кошмарном сне.
И все же явление скачущей конской головы долго было памятно нам. Мы знали, что, по народному поверью, увидеть ее, равно как и лошадь во сне, – это нехорошо, это – ко встрече с кривдою, с большою ложью и коварным обманом. И сперва, по отроческой наивности, посчитали тем коварством решение приемщицы заплатить нам половинную цену за кости, добытые с таким трудом и риском, а позднее невольно усматривали козни конского черепа в какой-нибудь схваченной двойке по химии или в синяке, прилетевшем в мальчишеской драке, или в коварной измене подружки, пригласившей на дамский вальс залетного городского фраера вместо тебя… Да мало ли было у нас ребячьих невезений!
Теперь же вот, через сорок лет вспоминая ту страшную историю, я вдруг подумал: а что, если скачущий череп и впрямь был знамением, неким предупреждением не только мне и Гришке, но всему нашему поколению, вступавшему в жизнь?
Ведь, в сущности, и Гыра, оттрубивший годы и годы на норильских стройках, и Ванча Теплых, мотавшийся в геологических партиях, и Минька Евгеньин, волохавший в колхозе на разных работах, да и я, грешный, рискнувший взять роковое перо русского писателя в стране, где своих пророков не бывает, – все мы, в сущности, прожили жизнь в плену великого обмана. И теперь вот встречаем старость уже среди вселенской лжи и кривды, униженные, обворованные, доведенные до нищеты, лишаемые последних корней, связывающих нас с родной почвой. У нас отнимают все – имя, язык, историческую память, право любить свое отечество и быть хозяевами на своей земле. Но скачущему черепу, видно, и этого мало. У нас отнимают еще и будущее – наших детей и внуков, направляемых неведомой рукой в «чуждые пределы», где нет понятий ни о чести, ни о совести, ни о духовном родстве с предками, ни о святости родительских могил…
Увы, все это не сон, а явь. Хотя и не укладывается в голове. Наверное, даже в лошадиной.
Какую странную судьбину
Мне всемогущий начертал!
Подумать только: при лучине
Я книжки первые читал.
Подумать только: домотканый
Носил кургузый армячок.
Спал на печи, где непрестанно
Скрипел невидимый сверчок.
В какой стране все было это,
В какие средние века?..
Так попытался я когда-то выразить удивление поистине уникальной судьбой нашего поколения, в особенности долею тех из нас, кто вырос в сельской глубинке.
Эти приметы «средневековья», совпавшего с порой нашего детства, можно продолжать до бесконечности. Деревянная самопряха, кросны для ручного ткания холста и сукна, ручная же мельница о двух камнях-жерновах, березовые каток и рубель вместо утюга – все это было привычным в каждой избе, как часы с медными гирями до пола или раскидистый фикус до потолка…
Старое сибирское село и всегда-то отличалось консервативным бытом, а в тяжелые военные годы оно вообще было отброшено на столетия назад. И дело не только в обращении к самодельным туескам, самокатным валенкам-пимам или домотканым шабурам. Все было гораздо сложнее.
Началось возвращение назад и культуры духовной, притом даже не к средневековью, а к самым что ни на есть первобытным, языческим временам…
Прошу заметить: не падение, но возвращение к прошлому, стихийное возрождение его.
Наверное, это было связано не только с разрушением хозяйства и всяческой торговли, обмена продуктами труда. Они и прежде не особо развиты были в сибирской стороне, во всяком случае, в наших селах, удаленных от городов, от железных дорог и живших довольно замкнуто. А пожалуй, в неменьшей мере было следствием разрушения христианской церкви и всего пласта многовековой культуры, созданного и хранимого православием.
Ныне многие храмы восстанавливаются. Следовало бы лишь помнить при этом, что порушены храмы были не только на площадях, но и в человеческих душах. Воинствующий атеизм, как ни печально, в считанные годы собрал обильную жатву.
Было ли сопротивление кощунству безбожников? Конечно, многие верующие, внешне подчинившись служителям, распространителям, проповедникам чужестранного учения, в душе остались верны своему Богу и даже продолжали тайные богослужения. Редко в какой избе не висела икона Богоматери – нашей российской покровительницы и заступницы.
Однако надо признать, что немалая часть народа, простого, трудового, обескураживающе скоро смирилась с безбожием. Ослабление религиозного чувства коснулось даже старообрядческих семей, каковой была, к примеру, наша.
Конечно, тогдашние деревенские люди не были убежденными атеистами. Они не отрекались от Бога, не предавали его, а лишь забывали о нем на время, сбитые с панталыку. Однако стоило случиться общей беде, какой явилась страшная война, положившая в землю половину мужиков, село снова обратилось к вере, к Богу. Не было семьи, где бы не молились о возвращении домой родных и близких. Даже мы, лишенные крещения несмышленыши, ложились спать с молитвой за отцов и братьев.
Но поскольку церкви были порушены, священники сосланы или расстреляны, богослужебные и святоотеческие книги изъяты и уничтожены бесовским воинством Емельяна Ярославского, то к вере, прежде находившей укрепление в храмовом богослужении, стало примешиваться языческое суеверие. А христианские обряды еще более тесно и затейливо стали переплетаться с языческими. Разве не удивительно, что мы, дети атомного века, воочию видели все это: и предрождественские гадания на блюдце, на петуха, на зеркало; и святочные шествия «машкарованных», и катания на Масленицу с ритуальными кострами, и венки в Троицын день, и обливания водой на Ивана Купалу…
Все это наполняло нашу жизнь не только внешней поэзией ярких ритуалов, но и внутренней таинственностью, верой в чудеса, в нечистую, неведомую и крестную силу.
Годы те не отличались беспечностью и благоденствием, бед и горестей хватало, а они, как известно, не приходят к людям без коварных козней этой нечистой силы.
Когда-то замечательный писатель Иван Бунин говорил, что это он должен был написать о Пушкине, ибо кто же лучше него, выросшего в деревне, в «русском подстепье», среди «бледных, как саван, овсов», может описать жизнь великого поэта в Михайловском, в Болдине, кто лучше его знает быт и нравы усадебного дворянства, крестьянской общины, всей русской деревни? Может, кому-то эти слова Бунина кажутся излишне самонадеянными, но мне они близки и понятны.
Все мы проходили в школе тургеневские «Записки охотника», и, наверное, многим полюбился чудесный рассказ «Бежин луг». Но я вот тоже часто думаю ревниво, что разве могли его так любить и понимать городские ребятишки, как любили и понимали мы? Разве дано им прочувствовать с такой силой, положим, то леденящее кровь место в рассказе, когда таинственный ягненок у мельницы в ответ на ласковые приговаривания «бяша, бяша» вдруг оскаливает зубы и повторяет: «Бя-яша, бя-яша»? Чтобы понять весь колдовской, весь мистический ужас этой сцены, надо быть деревенским человеком, не однажды посидеть у костра в ночном, знать деревенский мир изнутри, понимать языческую и пантеистическую душу селянина.
Пожалуй, деревня всегда несла в себе не только больше веры, но и суеверий. И хотя метко сказано мудрецом, что деревню создал Бог, а город – дьявол, но у меня такое ощущение, что в городе самому дьяволу жить просто негде, как, впрочем, и более мелкой нечистой силе – чертям, кикиморам, лешим, водяным, домовым… Все это жители чисто деревенские, ибо обычные места их обитания – чердаки, подполья, хлевы, старые мельницы и заброшенные кладбища – естественней вписываются в деревенский быт и пейзаж, нежели в городской. Правда, теперь в городах вроде бы стали появляться всяческие барабашки, устраивающие переполох в квартирах многоэтажек; однако в это как-то плохо верится.
Но если все действительно так, то, значит, пришли времена, когда и нечистая сила побежала из деревни в город, как бежали когда-то мы на призрачный свет городских фонарей с чисто дьявольским упрямством.
Хочу заметить, что слова «нечистая сила» я употребляю с некоторым внутренним сопротивлением, особенно когда речь идет о домовом. Мешает негативный оттенок. А ведь к домовому, при всей его безоговорочной принадлежности к этой темной силе, отношение у деревенских людей самое доброжелательное. Есть, конечно, и страх перед ним, как перед всем неведомым и загадочным, но куда больше почтительности и дружелюбия. Его даже порой называют по-свойски соседушкой, дедушкой и другими ласковыми именами.
Раньше, когда крестьянская семья переезжала на новое место жительства, то хозяйка, отправив из старого дома и двора все – мебель, одежду, посуду, ребятишек, корову, телят, кошек и собак, – в последнюю минуту прощания с покидаемым гнездом не забывала пригласить с собою и домового.
Она открывала подполье, опускала туда клюку, которой загребают угли в русской печи, и приговаривала: «Дедушка-соседушка, пойдем с нами жить». А потом тащила эту клюку волоком до нового жилища и опять опускала ее в подполье, точно бы высаживая туда соседушку. Все знают, что ведьмы летают на метле, но, наверное, не всем известно (особенно среди горожан), что домовой ездит на клюке, на кочерге. Во всяком случае, так думали в прежние времена.
Есть и другие представители нечистой силы, с которыми деревенские люди в добрососедских отношениях. Например, лешие. Правда, в отличие от домовых, они живут вдали от людей, в темных лесах, настоящими отшельниками, однако, по народным представлениям, это не мешает им быть во многом схожими. Если домовые как бы стерегут человеческое жилище, то лешие – окрестные леса. И внешне они похожи: оба этакие сухонькие старикашки, легкие на ногу, проворные, с хитроватым прищуром глаз и жидкой бородкой. В моем детском воображении они чем-то напоминали «дедушку Калинина». Есть сходство и в необыкновенной распространенности этих невидимых особей из параллельного мира: как не бывает дома без домового, так не бывает леса без лешего.
Но, повторяю, при всей их внешней благообразности и безобидности, лучше все же не встречаться с ними, не говоря уж о всяких ведьмах, оборотнях, водяных и прочих чертях и бесах. Нечистая сила и есть нечистая сила. Она всегда темна, лукава и коварна. Нечисть, одним словом. И недаром с нею связаны самые страшные истории и сказки, были и небылицы, которых мне довелось немало услышать в истинно языческую пору моего деревенского детства.
Всякое суеверие греховно для православного человека. Греховна и всякая идеализация отголосков русского дохристианского язычества. Однако, отдавая себе полный отчет в том, я все же думаю, что наши невольные языческие прегрешения давней поры бесконечно малы по сравнению с черными грехами откровенного бесовства и сатанизма, которые наполняют жизнь нынешнего поколения. Не надо особых исследований новой смуты. Загляните в театр, в клуб-дискотеку, в казино, а еще проще – не выходя из дома, включите телевизор поближе к ночи…
Когда-то, видя стремительное расширение книгопечатания, этой «галактики Гутенберга», один философ сказал, что отныне дьявол поселился в печатной краске. Но теперь он, похоже, перекочевал в «черный ящик», не к ночи будь упомянут. Умные люди называют его также «ящиком для идиотов». Именно отсюда истекают ныне страшные истории, против которых «Скачущий череп» кажется милою детскою сказкой.
В конце сентября у меня выкроилась охотничья поездка дней на пять. Тихая, смиренная пора, когда осыпается легковесное золото листвы, дышат грустным запахом увядания березняки и осинники и хлебные поля желтеют стриженой стерней сквозь белые стволы колков. Я забрался в самый глухой угол далекого района, в сторону от оживленных дорог, и душа замирала в предчувствии покоя, одиночества и полной расслабленности.
Давно не езженная колея привела на обширную поляну, молодо зеленевшую сочной отавой; посреди чернела старая-престарая приземистая изба с насупленной замшелой крышей и криво распахнутой тяжелой дверью из плах. Я слыхал, где-то в этих местах сохранился брошенный пчельник, и сразу понял, куда попал. Но рано обрадовался ночлегу под крышей: уж очень запущенным оказалось жилье. Пол за порогом провалился, перекособоченная дверь еле затворялась, всякий раз издавая ржавый скрип, а матица потолка угрожающе провисла, при её виде голова сама старалась вобраться в плечи. Хорошо еще, что в низких окошках уцелели стекла, только одна рама была выставлена, однако сохранилась снаружи, прислоненная к бревенчатой стене в зарослях почерневшей крапивы. В общем, картина полного запустения.
Это тем более удивляло, что поляна возле пчельника имела обжитой вид. Рядом с избой из горбыля и рубероида был сколочен аляповатый балаган, громоздился длинный артельный стол на колченогих козлах, чернел обширный круг кострища, валялись вокруг напиленные бензопилой чурки. Бригада жила капитально, о чем свидетельствовало также количество консервных банок и пустых флаконов за углом. Ставили сено или заготовляли дрова. Ребята, видать, молодые и веселые, что я определил по художественному оформлению стана, – по притолоке над входом было выведено: «Аттракцион “Проверь себя”», а на двери мелом же представлена прекрасная русалка с фигурными губками карточной дамы, легкие волночки ласкали обольстительно пышные груди. Я усмехнулся романтической фантазии небесталанного художника. Одно было непонятно: для чего понадобилось разваливать в избе печку? (От нее осталась лишь груда закопченных с одного бока кирпичей.) Сами квартировали в жаркую пору, но зачем же безобразничать? Э-хо-хо, забыты старые таежные законы.
Ужинал в темноте одиноко за длинным столом, как председатель, покинутый членами коллегии. Отблески огня играли на двери – казалось, прекрасная русалка иногда шевелилась и подмигивала, я нет-нет, да и оглядывался на неё. Спать, разумеется, пошел в избу. Притащил из балагана охапку утолоченного сена, сверху расстелил пиджак, в изголовье, пока устраивался, затеплил свечку. Наконец вытянул усталые ноги, прикрылся курткой и задул огонек. В темноте проплыло облачно едкого парафинового чада, затем из углов потянуло тонким, впитавшимся в стены медовым духом и ароматом сотового воска. Я глубоко вдыхал этот старинный ладанный дух, истома расслабленных мышц разлилась по телу. Сладкий сон принимал меня на свои пуховые крылья…
И тут в темноте неподалеку что-то зашушукало. Зашепталось, невидимо прошелестело проворными лапками и поскреблось. Вот же тварь – мыши, терпеть не могу. Спасу от них нет в таежных избушках: все источат, крупу просыпят, сухари обгадят, полиэтиленовые мешки издерут в мелкую крошку. Я громко постучал ладонью возле себя и выругался:
– У, паразитки, пошли прочь!
Как будто они меня послушаются… Пришлось зажечь свечку. Тщательно осмотрел нары вокруг себя, на всякий случай поколотил по ним торцом топорища, еще поругался. Мыши пришипились. Однако стоило загасить огонь и отдаться дреме, темнота снова ожила.
На этот раз звуки послышались более грубые, откровенные и… непонятные. Не рядом, а в противоположном углу кто-то ворохнулся, почесался и вздохнул. Хрустнула старая, прогнившая матица. Только этого не хватало! Потрещит, да и рухнет на голову. Парни жили молодые, а лодырюги: нет, чтобы подпереть потолок – все бросили и убрались на улицу… Не успел я про себя поругаться, как в раме слегка задребезжало стекло, что-то прошелестело от стены к стене и будто слегка опахнуло. Нет, это не мыши, скорее – птица. Живет под крышей сова и в темноте начинает шастать. Что ей делать-то в избе, в лесу надо охотиться! А-а, я же вставил раму и затворил дверь – не может вылететь! Чтоб у неё глазищи лупатые вовсе выпучило. Придется вставать еще раз. Поднялся, распахнул дверь в темноту:
– Прошу, пани Совушка, чертова вдовушка. Выметайся и не мешай отдыхать порядочным людям.
Постоял у порога, придерживая дверь рукой наотмашь, подождал… И вдруг подумал: «Но если она живет на подловке, то как попала ко мне в избу через закрытые окна-двери? Ерунда какая-то…» Плюнул, затворил дверь (до чего отвратительно скрипит!), снова устроился на своей лежке. Подождал, прислушался. Кажется, стихло. Нет, опять в темноте кто-то зашевелился и даже как будто презрительно фукнул, потом что-то ударилось… Ну вот что, все равно больше вставать не буду, хоть распляшитесь посередь избы!
Конечно, любопытно, что это может быть. Ласка гоняет мышей? Для неё звуки тяжеловаты. Кстати, когда сегодня черпал в ручье воду, видел на грязи медвежий след, довольно свежий. Эдакая первобытная растоптанная лапища с узенькой пяткой. А когтищи! Так и подворачиваются под след, глубоко впиваясь в грязь. Разумеется, миша тут ни при чем, просто вспомнилось. А вот кошку парни могли бросить – одичала и шмыгает, вполне реально. Хотя звуки вроде крупнее, как бы сказать собачьи.
Я лежал в темноте и спокойно перебирал варианты, может, лишь немного сердясь. Однако усталость после долгого дневного перехода брала свое, дрема одолевала. «Надо днем слазить на чердак, посмотреть, кто там обитает», – подумал я, засыпая.
Утром, прежде чем отправиться на весь день, я по двери взобрался под крышу избы. Там было пыльно и пусто. Валялось несколько старых рамок для сот, сопревший мех с железным клювом – остатки дымокура, пучок пересохшей, потерявшей вид травы. Никаких признаков чьего-либо присутствия – ни следов на сухой земле, ни птичьего помета, пахло пылью и сажей.
Зато в горнице, в углу под потолком, я обнаружил не замеченное накануне в сумерках гнездо ласточек. Вот для кого была выставлена рама из окна! Вспомнилась детская примета: «Кто ласточек зорит, будет конопатый!» Обитатели гнезда давно улетели. «Может, в нем поселился кто-то другой? – мелькнула догадка. – Сломать гнездо – разогнать ночную нечисть…» Стать конопатым я уже не боюсь, но… какое же существо может спрятаться в этом гнездышке? Даже молодые охламоны, жившие до меня, не тронули птичьего дома (хотя и развалили печь). Нет, просто смешно: с перепугу начал громить ласточкино гнездо! Стыдно, братец, стыдно.
И в этот момент с удивлением заметил на подоконнике коробок спичек – тот самый, мой. Утром собирался разжигать костер – хлоп, хлоп по карману – не бренчат. Оставил рядом со свечой? Вернулся в избу – на нарах коробка не было. Пришлось доставать запасные. А он вот где, вчерашний, на подоконнике… Но я не подходил ночью к окну, прекрасно помню! Что за ерунда, в самом деле? И по воздуху перелететь не могли. Тоже мне шуточки – прямо сказать, боцманские! Как они туда попали-то? Выходит, я не все помню, как тут колобродил ночью, вот до чего заморочил себе голову.
Охота в этот день не сложилась: бродил, бродил – все бестолку. И нет-нет, вспоминал ночные события, пытался подшучивать над собой, но получалось натянуто и невесело, только росло раздражение. И еще эта пышногрудая русалка в бликах огня – опять вечером шевелилась и подмигивала за спиной…
Стоило мне, снова устроившись на ночлег в избе, погасить свет, как в темноте сразу воспрянула чертовщина, будто ждала с нетерпением. Фантомас мой вовсе расходился. Послышалось сопение, кто-то начал бродить, уронил что-то на чердаке, затем принялся копать в углу. Я тихонько протянул руку за фонариком (всегда кладу на ночь рядом), резко схватил – рраз! – и высветил угол желтым лучом. Ничего нет… Пошарил круглым пятном по стенкам, потолку – пусто. Но затихло. Выключил фонарик, прислушался – тут же возобновилось. Так и спать, что ли, при огне? Главное, непонятно. Вдруг так же включишь, а оно – вот оно, волосатое, рогатое, с козлиными глазами… Хотя явно е-рун-да все это, чушь собачья.
Черт её знает, взрослый и образованный, в общем, человек, а все равно в ночной темноте что-то такое вздымается со дна подсознания – тоже темное, пугающее. Никак не могут люди отделаться от древних ночных страхов. Наверное, мы получаем их с генами от своих пращуров, как остатки волосяного покрова (который научились облагораживать в современные прически, лихие усы и гусарские бакенбарды). Случается, знакомые женщины восклицают:
– Так и ночуете в тайге один?! А если вдруг…
А что, собственно, вдруг? Чего реально остерегаться ночью в наших лесах?
Но мой неведомый обитатель старого пчельника – совсем другая штука, вовсе не память о страхах древних предков! Вполне реальные события и ощущения… И отношения у меня с ним складывались все более напряженные.
Стоило задуть свечку – начиналось: мягкими шажками прошлепает по полу в угол, по пути что-то зацепит – раздается отчетливый бряк падающей железки. Нервно хватаю в темноте фонарик – щелк! Луч пересекает избу наискось – никого. Но посреди пола поблескивает моя ложка, которая только что – я точно помню! – лежала рядом на нарах вместе с котелком и кружкой. (Это от неё такой металлический гром?) М-да, скажи спасибо, что не опрокинули на голову котелок с похлебкой. А кто должен был опрокинуть-то, кто? Нет, или у меня самого крыша поехала, или кто-то есть. Бред какой-то. Главное, что теперь делать? Собирать монатки и на улицу? В дырявый балаган? А там уже часа два мерно и неторопливо бормочет по листве, по траве холодный ночной осенний дождь. Мокреть, промозглость. Да и глупо ведь, глупо! Чего испугался, от кого бежать?!
Э, вот почему не стали спать в избе покосчики, хотя и устроили нары! И что означает надпись: «Проверь себя» – значит, этот леший и до меня тут обитал, не надо мной первым потешается. («Надо бы с ним повежливее: услышит, обидится… Чур меня, чур!», – хмыкнул я про себя.) И печку наверняка потому развалили – думали, что в ней кто-то прячется. Да только не помогло. Спасибо на этом, теперь хоть будет спокойнее, что не сам я тряхнулся мозгой. И русалочку, поди, хозяину избы преподнесли, чтобы отвлекся и оставил в покое. Только, видать, стар уж наш доможил… А, чтоб его, опять, опять!
– Эй, кончай шкодить! – во весь голос заорал я. – Кыш, нечистый дух! А то сейчас… как это вас раньше заклинали: «С нами крестная сила, свят, свят, свят!»
Фу, да что это я бормочу? Вот бы кто из знакомых услыхал. А рука между тем непроизвольно шарилась в темноте – ближе пододвинуть ружье. Нервная дрожь пробежала у меня по всему телу, родившись где-то под затылком и спустившись до живота. Брр! – передернул плечами (так, что ли, русалки раньше щекотали?). Вот ведь погань навязалась.
Опять! опять! Я с ужасом, почувствовал, как кто-то пахнул возле самого моего лица и ткнулся в грудь… Уу, тварина, кыш, брысь, свят-свят! И, схватив ружье, я грохнул в противоположный угол из обоих стволов: ббу! ббу! Там что-то посыпалось, в избе кисло завоняло выстрелом бездымкой.
Кое-как я перебился эту кошмарную ночь. Рассвет пришел мутный, слезливый и долгий. До полудня просидел в избе – идти в лес было бесполезно, сразу вымокнешь до нитки от нависшей в листве, на голых ветвях и в траве мороси. Да и дичь отсиживается в такую непогодь по укромным местам. Варил кашу, чистил и смазывал ружье, пересчитывал патроны – тоскливо убивал время. И поглядывал в угол, где раньше было ласточкино гнездо. Дробью его разворотило, комочки сухой грязи, перемешанной с былинками, раскрошенные, валялись на полу, внутри распотрошило пуховую лунку, нежные перышки. Неприятное зрелище разора, собственного постыдного поступка… Но разве я виноват? Что теперь делать-то? Голова после бессонной ночи была тяжелой, как чугун с картошкой. В довершение всего на этот раз я никак не мог найти кружку. Была – в руках держал! Ясно помнил, что с вечера, как обычно, поставил рядом с котелком. Искал-искал, но как-то обреченно, расшатанная ночными чудесами психика устала реагировать остро. Махнул рукой и стал пить из крышки котелка.
«Итак, домовой, здрасте-пожалуйте», – растерянно думал я, прихлебывая чай. Даже забыл: языческая эта нежить или христианский бес, как с ним бороться – молитвой с крестным знамением либо заговорами, рубаху наизнанку вывернуть? Разницы нет: ни молитв, ни шаманства я не знаю, совершенно перед этой таинственной стихией беззащитен. Эка, учудил – дробью по нечистой силе, с огнестрельным оружием – на антимир! Смешно… Акт отчаяния. Гм, по законам, так сказать, драматургии: висело ружье – вот и выстрелило… Кстати, какие они из себя, настоящие домовые?
Мне почему-то представился старичок с грубым деревянным лицом, прямой бородой и твердым носом – весь вырубленный из чурки (теперь пошла мода – деревянные фигуры на детских площадках…). А может, он такой мягкий поролоновый дедушка со щеками, покрытыми белой шерстью? Какой это дух – злой или добрый? Не ведаю… Похоже, не злодей: в старые времена их, помнится, специально зазывали в новую избу. Хотя мелкое вредство порой проявлял: скотину пугал («не ко двору пришлась!»), заплетал гривы… Наверное, они, как и люди, были разные по характеру. Или приходилось напоминать о себе, чтобы чтили. Ага, крошки ему в подпечек бросали, брызгали винца. Хотя тоже непонятно: если хозяин в доме, мог бы и так взять, что понравилось. Вон ложку чуть не утянул, кружку к рукам прибрал… Рассуждал-то я печально, однако порой не мог удержаться от ухмылок – над собою, конечно!
Дождь на улице прекратился, но в воздухе было сыро и морошно, я занес котелок с супом в избу, пристроился обедать на углу нар. Усмехнулся и, прежде чем хлебать, бросил в угол несколько крошек хлеба:
– Садись-ка со мной, дедушка, в такую погоду горяченького похлебать вот как хорошо!
И подумал: «А что, правда, я с ним воюю? Кому от этой конфронтации польза?»
– Нет, в самом деле, дорогой, давай жить миром, а? Чего нам делить? Я через пару ночей уйду. Вон, понимаешь, ласточкин дом пострадал, безвинных птах…
Вечером все же сходил погулять по окрестным лесным покосам. Всюду по отаве торчали последние грибы – мокрые хлипкие шляпы. Ненастные облака постепенно расходились, перед закатом проглянуло слабое солнышко. Вернувшись на пчельник, первым делом увидел пропавшую кружку – она преспокойно белела на дальнем конце длинного уличного стола. Сам поставил и не заметил? А мог и дед мой пошутить. Он тут так давно живет, такой, поди, старенький. Всеми брошен и забыт, никому не нужен. И вдруг появляются какие-то проходимцы, начинают наводить свои порядки. Я бы на его месте, пожалуй, тоже… Ну, позабавился маленько, но, если честно, ведь не шибко – лень ему со мной заниматься. Это я сам затеял свару, начал хвататься на оружие. А к чему? Пара ночей осталось – чего зря конфликтовать?
Вечером, устроившись на нарах, я полежал, полежал при свече и, прежде чем задуть огонек, пробормотал в угол:
– Покойной ночи, соседушко… Даже веселей, понимаешь, когда кто-нибудь рядом… (Но честно – это я ему льстил, кривя душой.)
Он сызнова принялся шастать и вздыхать в темноте, да так печально и одиноко. А я лежал под курткой, притаив дыхание, и делал вид, что ничего не замечаю. Вокруг в темноте колесом летали ложки, кружки и коробки, коловращалось неведомое – ну и пусть. Вдруг мягкой шерстяной лапой провели мне по лицу. Я вздрогнул, сжался, весь внутренне напрягся. Но ничем не выдал своего ужаса и отвращения. И он постепенно отстал. По-прежнему вздыхал, скребся и шуршал, но меня больше не трогал. У него были другие, привычные заботы.
Бесы, нежить бессловесная, агенты антимиров, дематериализованная энергия, полтергейст – все перепуталось на земле… Главное, я сам чуть было не развязал с ними форменную войну не на жизнь, а на смерть. А зачем, спрашивается? Наш дурацкий принцип – выяснять, «кто под кем ходит»… Пращуры тысячелетиями мирно жили со всякими соседями по планете и не вымирали, даже наоборот, множились! Но постепенно, набираясь сил и знаний, человек стал преисполняться гордыней: «Все постиг, могу повелевать и переделывать! Царь природы… Реки – поверну, горы – перенесу, леса – сведу и посажу другие, недра – выверну наружу, буду летать быстрее звука и выше неба!» Достиг. И что, живем теперь счастливее? Нет, счастья на земле больше не стало, только что количество людей на планете выросло, это математический факт. Ну и что, разве в том смысл жизни?
Главное, и численности своей, и самому собственному существованию создал невиданные прежде угрозы – сам сотворил! Если не всесветный атомный катаклизм, то медленное вымирание от ядовитого воздуха, отравленных почв и вод, смертоносных осадков. Доцарствовался, допокорялся! От собственной гордыни и погибнешь… Не проще ли жить со всем окружающим в ладу? Я попробовал – и мир снизошел на мою душу: в эту ночь впервые спал спокойно. Пусть себе шебаршит – видишь же спокойные сны под ночной шорох дождя… Вот, оказывается, что только и требовалось от меня.
Через год я опять поехал осенью в те края. И заранее настраивал себя: да-да, жить со старым домовым в согласии, не ссориться, не раздражаться, все решать полюбовно… Однако приготовления оказались напрасными: старый пчельник сгорел. Наверное, выведенные из терпения новые постояльцы не нашли ничего лучше, как сунуть головешку под угол иссохшего трухлявого сруба. А свой безалаберный стан перенесли дальше вверх по ручью.
Тоже, так сказать, решение: взять и спалить все дотла…
Это факт – но этого не может быть!
– Поймите нас правильно, – проникновенно сказал Фарфуркис, прижимая руки к полной груди. – Мы ведь не утверждаем, что телепатии не существует. Мы утверждаем лишь, что телепатия ненаучна, и что мы в нее не верим.
Считается, что ученые – невероятные рационалисты. Что ко всему они подходят сугубо «положительно», разумно, и уж, конечно, никогда не отрицают фактов. Считается, что твердо установленные факты для ученых – священны, и сами ученые очень любят распространять о самих себе такие слухи.
Скажу коротко – это совершеннейшая неправда. Большинство ученых по своей натуре невероятные мистики, и их мышление построено абсолютно иррационально. В самой основе современной науки лежит совершенно никем никогда не доказанное, и более того – принципиально недоказуемое положение о том, что мир сугубо материален.
Так сложилось исторически, с XVIII века, когда по Франции с воплями «Раздавите гадину!!!» бегала шайка так называемых энциклопедистов. Эти люди совершенно точно знали, что чего ни спохватишься – того и нет; что ни Бога нет, ни дьявола, и что в мире нет и не может быть ничего невидимого глазу. Действовали они, разумеется, вовсе не из рациональных, а из чисто идеологических и политических… а очень часто и просто хулиганских побуждений. Многие из энциклопедистов были редкостными неудачниками и жгуче завидовали людям более умным, состоятельным и интересным. Многие их тексты отражают просто судорожную зависть и ненависть к тем, кто имеет успех у женщин, а другие обнаруживают четкий эдипов комплекс или признаки весьма своеобразной половой ориентации.
Точно так же, как эти люди «совершенно точно знали», что «Бога нет», они знали, что служение обществу и королю – блажь и глупость, что супружеская верность – смешна и старомодна, а порядочность – свойство деревенщины, еще не знающей, «как надо». Реально существующий мир (в том числе и науку) они ненавидели и презирали, а все сущее в мире изо всех сил старались привести к своим убогим представлениям.
Степень вреда, причиненного всей мировой цивилизации этой рычащей ненавистью, хлюпающей кровью бандой, организовавшей несколько революций по всей Европе, еще не изучена и не оценена должным образом.
Наука, разумеется, существовала и до появления шайки богоборцев и хулиганов, но оказалась под огромным влиянием французских погромщиков.
В своей «Энциклопедии» эти бравые ребята вполне серьезно писали о том, что на свете не существует никаких таких метеоритов: «с неба не падают камни, потому что на небе нет камней». Они же вполне серьезно писали, что не существует никакой жизни после смерти тела, и что нетленность мощей придумали «попы», чтобы обманывать «народ».
Современный ученый, как правило, – невероятнейший мистик: слишком многое он «знает» заранее. Знает без обсуждения и даже без получения каких-либо сведений. Он «точно знает», что не существует ни Господа Бога, ни бессмертной души у человека, ни нечистой силы, ни даже почему-то экстрасенсорных явлений. Казалось бы, получив сведения о чем-то необычном – например, об «упавшем с неба камне» или о мальчике, который читает пальцами ног, – ученый должен немедленно выехать туда, где находится или обитает это отклонение от известного, и всесторонне изучить явление. Но, как правило, ученый поступает совсем иначе. Так же, как товарищ Мирабо не желал знать о существовании метеоритов, ученый XX века делает вид, что привидения в здании Института археологии в Таллине придуманы экзальтированными дамочками, и нипочем не пойдут проверять – а существует ли само явление? Да и зачем, если они все знают заранее? Ведь «каждый умный» и «каждый порядочный» человек точно знает, что не существует никаких привидений!
Так же ученые относятся ко всему, что связано с невидимым миром, и очень ко многим вполне материальным явлениям – например, к снежному человеку или к хождению с лозой. Еще недавно так же относились к геомагнитным аномалиям – полагалось считать, что их не существует, а всякий ученый просто боялся этим заниматься и даже обсуждать – ведь тогда он оказался бы «чудаком» и не вполне «своим» человеком.
Играть «не по правилам» рискованно в любой среде, а для большинства ученых до сих пор материализм примерно то же самое, что обрядоверие для москалей XVI века, а марксизм – для коммунистической номенклатуры. Ученые попросту боятся нарушать нормы, принятые в их среде, заслужить репутацию опасных чудаков и смутьянов, быть отлученными от общения с коллегами, приглашения в коллективы разработчиков и в редколлегии, на конгрессы и на конференции, то есть от всей профессиональной жизни.
Здесь пора сделать частную, но значимую оговорку, потому что слишком часто науку и нравы ученых «критикуют» те, для кого попросту оказался «зелен виноград», – кто хотел бы, да не смог сделать научную карьеру. Или злая полуграмотная деревенщина, блестяще описанная у Шукшина в «Срезал».
Ну так вот – я уже четвертое поколение в своей семье, которое кормится науками. В 32 года я стал кандидатом исторических наук, а в 39 – доктором философских. Я автор ста пятидесяти печатных работ, в том числе 5 монографий, мои статьи постоянно выходят в таких престижных журналах, как «Российская археология» и «Общественные науки и современность». Я член Санкт-Петербургского Союза ученых, нескольких престижных Советов, а числа общественных академий, в которых состою, попросту точно не знаю – то ли их пять, то ли шесть, то ли даже семь.
Так что уж простите, но это не я «не дотягиваю» – скорее уж «не дотягивают» коллеги, с упорством неудачников сидящие на убогом «материализме» времен Вольтера, Гольбаха и прочей полусумасшедшей братии.
Много лет я был археологом и не раз сталкивался с удивительными явлениями, о которых коллеги категорически отказывались говорить и даже думать.
Я поддерживал отношения со множеством ученых разных направлений, я не раз слышал нечто в духе: «Ну вот тебе, ладно, расскажу, но вообще это же ерунда какая-то получается… Ты если про это говорить будешь, на меня не ссылайся!» В частности, очень интересное сообщение о встрече со снежным человеком я получил от доктора геолого-минералогических наук, который в свое время сильно пострадал от неверия ученого мира в геопатогенные зоны.
В экспедициях я работал с подросткового возраста – начал ездить в 13 лет в экспедицию мамы, Елены Вальтеровны Буровской. И был свидетелем многого, о чем ученые или не говорили, или говорили, поджимая губы и подергивая плечами.
Эти заметки я разделил на четыре части: рассказы археолога, рассказы ученого и рассказы «экспедишника». Особняком стоят «рассказы горожанина». В них я свел самые яркие истории.
…С неба не падают камни, потому что на небе нет камней.
Ах, дядя Ваня, хороший и пригожий!
Ах, дядя Ваня! На всех чертей похожий!
Песня Аркаши СЕВЕРНОГО
Многие университеты (не только сибирские) имеют свои стационары для летней практики студентов. На каждом таком стационаре всегда живет какой-то персонал: сторожа, кастелянши, технички. Летом нанимают или привозят из города еще и тех, кто будет кормить прорву студентов и преподавателей. Зимой стационар редко совсем забрасывают, но большую часть персонала увольняют, оставляя сторожа или, для большего веса, «технического директора» лагеря. Задача такого «технического директора» – сторожить домики, чтобы их не пожгли туристы (случаи бывали), и нехитрое барахло – матрацы, панцирные сетки, простыни, прочую мелочь.
На стационаре одного из крупных университетов Западной Сибири работал местный мужичок лет пятидесяти. Жил он не в деревне, а на самом стационаре, километрах в семи от деревни, в сторожке, данной ему университетом, и вел какое-то нехитрое хозяйство. Зимой он охотился. Университетское начальство иногда использовало стационар как базу отдыха, и тогда дядя Ваня выдавал приехавшим лыжи, учил кататься неумеющих и вообще развлекал, как мог, опекал, а организованные дядей Ваней жительницы деревни за небольшую плату кормили приехавших.
Для всех, от ректора до студентов, он так и был дядя Ваня – загорелый дочерна, очень жилистый и сильный, прекрасно знающий и сильно любящий лес. Всегда он интересовался занятиями, с увлечением смотрел в микроскопы, радостно всплескивал руками: «Ты посмотри!» и вообще очень радовался происходящему.
Дядю Ваню все любили, всем было с ним весело и хорошо, и уж, конечно, ни в ком он не мог вызвать ни малейшего подозрения решительно ни в чем.
Мой близкий друг заканчивал университет в этом сибирском городе и, конечно же, очень хорошо знал дядю Ваню. Он со своим приятелем из Новосибирска несколько раз приезжал и зимой, и дядя Ваня увлеченно водил их по окрестным лесам, вспугивая куропаток и лосей там, где летом шумели окрестности многолюдного стационара. Назовем этих двух так: Андрей и Валера. Во-первых, их и правда так зовут. Во-вторых, на оглашение этой истории они меня не уполномочивали, так пусть и остаются бесфамильными.
А история началась с того, что дядя Ваня женился. Ничего необычного в этом, в общем-то, нет, потому что был дядя Ваня совсем не стар, а его женой стала вдова лесного объездчика, тоже далеко не девочка, мать пацана лет восьми.
Вообще-то, на стационаре и в университете о личной жизни дяди Вани не только не знали ничего, но как-то о ней и не задумывались. Дядя Ваня был всегда очень смуглый, очень «лесной», очень энергичный, очень сам по себе и совершенно немыслимый в кругу семьи.
И вот приехали парни на стационар, а тут как раз дядя Ваня женится! Да, тогда все и началось…
Выяснилось для начала: это далеко не первая из жен дяди Вани. Дядя Ваня постоянно женится на молодых женщинах, но только на разведенных или на вдовах, и всегда на мамах мальчиков. И почему-то долго не живут его жены, трудно сказать, почему…
А приемные дети? А их дядя Ваня выращивает, еще как! Вон Колю знаете, бульдозериста? Это дяди Вани пасынок. А Егора, пасечника? И он тоже… Тут парни буквально подпрыгнули, потому что пасечнику Егору (который сидел на свадьбе, ел за троих и исправно кричал «горько!») самому было хорошо за сорок. А дяде Ване?!
Парни стали выяснять у Егора, когда же дядя Ваня женился на их матери? Обстановка располагала, да к тому же парни бывали на пасеке, собирали насекомых и травы вокруг, расспрашивали Егора обо всем на свете, признавая его авторитет, и пасечник разговорился.
– Да во время войны… Сам я с тридцатого, а было мне тринадцать, вот и считайте (напомню – события нашей истории разворачивались в 1977 году).
– Он совсем молодой был, дядя Ваня?
– Ну как «совсем»? Как сейчас, по нему непонятно. Он еще и до того женился…
– На ком?!
– Да вы не знаете… Мужик этот… Ну, сын дяди Ваниной жены, Кати, – обстоятельно объяснил Егор. – Он помер позапрошлый год.
– А Катя?
– Та совсем давно померла, еще до войны.
– А сколько «мужику-то» было? Сыну жены?
– Да старше меня лет на пятнадцать. Я пацан был, у него свое хозяйство.
Известное дело – если хочешь узнать прошлое людей, надо искать свидетелей. В деревнях это обычно старушки – долговечные, юркие, знавшие всех и вся. Со старушками ребята были знакомы, обстановка свадьбы опять же располагала.
– Это вы про Ваську? Ой, не говорите! Упал Васька! Пьяный полез на сосну! Я ему сто раз говорила, чтоб не лазил! А он полез! Старый? Ну что вы такое говорите, молодые люди! Если с пятнадцатого года, так для вас сразу уже и старый! Еще сто лет мог бы прожить, если б на сосну не полез!
– А дядя Ваня – это его отец?
– И вовсе не отец! Он на Катюше женился, царствие ей небесное, Васька маленький был, лет пять.
– А дяде Ване сколько было?
– Хто знает?!
Это «хто знает?!» парням предстояло услышать еще великое множество раз. Но и тут они изрядно обалдели, потому что если «мужик от первой жены» (от первой ли?) родился где-то году в 1915, а дядя Ваня женился на его маме в 1920, то получалось – дяде Ване сейчас, в 1977, никак не меньше семидесяти четырех—семидесяти пяти лет, а скорее и побольше. Бывает же…
На свадьбу собралось полно народу, мест для ночевки в избах не хватало, и ребята ушли на стационар: отдохнуть, подумать вдвоем, перед тем как второй день беспрерывно есть, пить, орать «горько!».
В этот вечер, лежа в спальных мешках, ребята без перерыва курили и все прикидывали, как же им быть с дядей Ваней?! Как всегда бывает в таких случаях, словно пелена упала с глаз, и стали заметны прочие удивительные вещи. Например то, что дядю Ваню хорошо знали профессоры, начинавшие еще до войны, лет сорок-пятьдесят назад. Даже «дядя Бода», патриарх и живая легенда биологического факультета, здоровался с дядей Ваней за руку и охотно вспоминал с ним рыбалку 1940 года. С каких пор трудился в университете сам «дядя Бода»?
Мирно, уютно урчала печка, стреляли в ней поленья, сильно вызвездило за окном – к морозу. Привычный, родной, вполне уютный мир. А парни все не могли уснуть, все курили, все обсуждали удивительную загадку. И оба уже понимали – если отступятся от тайны дяди Вани – не будет им покоя и примирения с самими собой.
– Ну что, будем «колоть» дядю Ваню?
– Будем… Завтра опросим в деревне, кто что знает…
– Да, во время свадьбы это запросто…
– А потом в городе надо… Сколько ему лет, должно быть в личном деле, между прочим.
– Точно!
Еще два дня Андрей с Валерой «поработали» в деревне, и легко выяснилось, что дядя Ваня и впрямь постоянно женится, и всегда одинаковым способом: всегда на одинокой молодой женщине, разведенной, брошенной или вдове, и всегда с мальчиком от первого брака. Всегда он устраивал пышную свадьбу, и никто не сомневался в статусе его жены. Но, однако, брака он никогда не регистрировал, да, в общем, и необходимости не было – потому что сколько бы он не женился, от него ни разу не родился ребенок.
Один эффект его браков сразу был заметен: женщина расцветала, как роза. Но что характерно – никому никакой информации, как живет с ней дядя Ваня. При всей простоте сельских нравов, и как бы ни наседали подружки, никто так и не знал, почему и в чем именно дядя Ваня такой молодец. Виден был только внешний результат, а что за ним – закрыто для всех посторонних.
Вторая информация оказалась еще непонятнее. Дело в том, что каждую осень, в самом конце августа – сентябре, дядя Ваня уходит в тайгу. Не за орехом, не за грибами, не охотиться… Уходит, и все. Берет с собой краюху хлеба и уходит – без оружия, без продовольствия, без спичек. Если в этот момент у него есть приемыш и этот приемыш не вырос, мальчика берет с собой, уходит в тайгу на неделю, на две. Что они делают в лесу, что едят и пьют, где ночуют, куда ходят, не знает никто, потому что ни дядя Ваня, ни его приемный сын об этом не говорят. Никому.
– А что же вы ели, сынок?!
– Да там было…
– А что вы видели?!
– Да так…
Что характерно, парень никогда не рассказывает о походах с дядей Ваней ни пока маленький, ни когда вырастает взрослым. Ни друзьям, ни жене. Никому.
Отягощенные тайной, друзья почти и не были в лесу, а были – говорили все о дяде Ване.
В городе охваченные азартом ребята начали поиски с общения с «дядей Бодой», а разыскания в отделе кадров оставили на потом.
«Дядя Бода» охотно вспоминал все охотничьи и рыбацкие похождения разных лет.
– А он сильно изменился с того времени?
– Да понимаете, ребята… – «дядя Бода» смущенно разводил руками, и сразу становилось видно – он сам первый раз обратил на это внимание. – Да понимаете, он вроде и вобще не изменялся…
А можно найти фотографии того времени? Конечно! Приходите, ребята, посмотрим фотографии, повспоминаем… Вспоминал «дядя Бода» долго, со вкусом, рассказал массу интересных деталей, поил чаем с цветочными, ягодными добавками – сам собирал, смешивал, испытывал. Только вот фотографий, как оказалось, нет. В смысле – дяди Вани нет. Вообще все выехавшие охотно фотографировались на память, фотографий получалось много, вплоть до старинных, еще на стекле. Но вот дяди Вани почему-то на них не было.
– Отлично помню, пленку на него извел! На характерного такого…
Пленка не находилась. На этой фотографии вроде бы был дядя Ваня, только он наклонился.
На другой фотографии – отвернулся. Вот вроде бы он, но по фотобумаге расплывается радужное пятнышко – как раз на месте лица дяди Вани. Надо же, чтобы изъян фотобумаги, и как раз на этом месте! А где негатив? Нет негатива… Пес его знает, куда задевался.
В общем, ни одной фотографии дяди Вани не обнаружил обескураженный «дядя Бода» в своей огромной коллекции.
Ладно, найдем в отделе кадров, благо имелись знакомства. Но выяснилась еще более загадочная деталь: в отделе кадров помнили, что дядя Ваня работал в университете с 1920 года, это факт. Он считался ветераном труда, и ему регулярно посылали открытки с Первым мая и Седьмым ноября и приглашали на торжественные собрания. А он так же регулярно на собрания не приезжал.
Но вот фотокарточка дяди Вани в личном деле отсутствовала. Вообще. Может быть, в те времена не полагались фотографии в личное дело, их и не вклеивали? Во-первых, полагались и вклеивали, хотя и не так обязательно. Во-вторых, кого приняли раньше и не вклеили, тем довклеили потом… Почему же так и не было фотографии дяди Вани?!
В-третьих, ни в личном деле, ни в одной ведомости не было ни одной росписи дяди Вани. Почему?!
В личном деле расписался начальник, тогда можно было, а с тех пор личного дела не меняли, так и лежит.
В ведомости… Гм… Да так как-то повелось – зарплату дядя Ваня получает обычно не в срок, ему оставляют, а сами расписываются. Проблем никогда не бывало, претензии не появлялись, все в порядке…
А с какого времени так повелось? Ох, не знаем, с очень давнего. Мы как начали работать, уже так было… А кроме того, в пожелтевшем личном деле дяди Вани стояли любопытные пометки: «личн. утв.». То есть запись вносилась не на основании документов; запись вносилась по «личным утверждениям», на основании устных заявлений.
Иван Иваныч Иванов – по «личн. утв.». Родился в 1895 году, в деревне Большой Угор – по «личн. утв.». Не был. Не состоял. Не привлекался. Родители – беспартийные, маломощные, безлошадные, сочувствующие. Все – только по «личн. утв.».
В личном деле еще была справка: вырванный откуда-то листок бумаги, разлинованный вручную кем-то неровными, как змеи, чертами. И по этим продольным чертам косым, старомодным почерком, с дикими ошибками, справка: что в деревне Большой Угор церковь сгорела, сожженная империалистическими хищниками, что поэтому сообщенные Ивановым сведения проверить нет никакой возможности, но и необходимости тоже, потому что пролетарское происхождение Иванова и так видно сразу, и брать на работу его можно.
Еще же одна пикантность состояла в том, что церковь в Большом Угоре стояла себе и стояла до сих пор. А церковные книги Угорского прихода были сожжены вовсе не «империалистическими хищниками» в 1919, а коммунистами в 1934, когда по всей России-матушке закрывались церкви и сжигались, «по просьбе трудящихся», церковные книги. А значит, в 1920 году не было ни малейшей проблемы в том, чтобы проверить любые «личн. утв.», сделанные по поводу человека, родившегося в Большом Угоре. И уж, конечно, даже церковных книг совершенно не было нужно, чтобы выяснить – живет ли в Большом Угоре такая семья Ивановых и какого она такого происхождения…
А если называть вещи своими именами, получалось: в 1920 году на стационар прибился и устроился работать абсолютно неизвестно кто. Иванов – а может, и не Иванов. Из Угора – а может быть, не из Угора. Родился в 1895 – а может быть, и не в 1895.
Человек… Или не человек? Женится – но дети не рождаются. И – ни одной фотографии. Что же это обитает на стационаре, называется сторожем?!
Опять плавали в воздухе, колыхались пласты сизого дыма. Друзья думали, думали и думали, вспоминали все, связанное с дядей Ваней. Дядю Ваню никто никогда не кусал: ни собаки, ни кошки, ни комары.
Вообще. Всех людей, которые долго работают в лесу, комары кусают меньше новичков, это факт. Но так, чтобы комары совсем переставали кусать кого-то, – так не бывает. Дядя Ваня оставался исключением, и в свете всего остального уж очень необычным исключением.
Уважительно посмеиваясь, парням рассказали, как дядя Ваня показал как-то на светлое пятнышко на склоне: марал! В бинокль еле удалось разглядеть, что зверь – крупный самец, и что идет, как будто, на дно распадка.
– Двенадцать отростков, – сказал тогда дядя Ваня, и через несколько часов, когда добыли марала, убедились – отростков на рогах было двенадцать.
Дядя Ваня курил, как паровоз, но нюх у него был фантастический. Даже грибы он чуял за несколько метров.
Все это – в восемьдесят три года?! И добычливый какой… У Андрея – три хариуза, у Валеры – пять, а дядя Ваня посмеивается, снимает с крючка двадцать третьего. Но всегда по делу брал, никогда лишнего. И как будто знал, сколько возьмет… Уходит в лес без еды: там поймаю. Это же надо какую уверенность в себе надо иметь, чтобы точно знать: сколько возьмешь в лесу, чего и когда?
И умелый. Всегда все получается, даже и с первого раза. Машину никогда не водил, а надо было – сел, повел. Правда, не понравилось: на лошади, мол, лучше. Но повел!
В шахматы никогда не играл, только в шашки. Показали ему, сел за доску, скоро сам начал выигрывать.
И ходит по лесу бесшумно… Парни, и сами хорошие ходоки, могли только завидовать дяде Ване. Он возникал всегда стремительно, внезапно, всегда показывал что-то интересное и так же мгновенно исчезал: ветка не шелохнется, сучок не захрустит.
Где-то в третьем часу ночи Андрей разогнал ладонью пласты табачного туманища:
– А ты когда-нибудь видел у дяди Вани спину?
Вопрос был шизофренический, нет спору, потому что спину нельзя видеть только у одного существа – у лешего. Валерка рывком сел на кровати, напрягся…
– Нет! – придушенно сказал он. – Нет, не видел!
И никто не мог припомнить, чтобы он видел спину дяди Вани. Вроде, ходил он голым, это видели: когда косил, когда рубил дрова. Но видели как-то спереди, сбоку… А может, видели и забыли?! Может быть…
Шла не очень легкая жизнь студентов выпускного курса, оба писали дипломы, и оба с прицелом на кандидатскую. И получилось так, что только в июле, сдав сессию, вырвались они на стационар, уже состоявшимися «специалистами». План действий за полгода созрел, и парни знали, что будут делать и как.
– Дядя Ваня, гляди!
Дядя Ваня обернулся, и Валера тут же щелкнул «Зенитом». Валера знал, что он все сделал правильно; парень вообще отлично фотографировал, просто не могло не получиться!
Вот только плохо, что после щелчка Валера на мгновение встретился глазами с дядей Ваней. Дядя Ваня сощурился… буквально на какую-то долю секунды, но как бы ни балагурил Валерка, как бы ни рассказывал, что хочет оставить памятку, он готов был поручиться – дядя Ваня отлично понимает, что затеяли против него и зачем.
Ходили, снимали еще: и стационар, и как дядя Ваня рубит дрова, и собаку Умку, и коня Серого.
А вечером того же дня Валера совершенно случайно засветил всю отщелканную пленку. Ему казалось, что он уже перекрутил пленку на барабан и пора открывать затвор. Оказалось – вовсе не перекрутил, и отснятая пленка погибла.
Назавтра встали попозже, направились туда, где дядя Ваня косил. В бинокль он хорошо был виден, в том числе и со спины, только нечетко: от нагретого луга поднимались волны горячего воздуха, дядя Ваня виден был размытым.
Парни быстрым шагом вышли к лугу. Оба спортивные, сильные, охотники и «экспедишники», ходили по местности очень быстро и бесшумно. Вроде бы кого тут было скрадывать? Старого мужика, который мирно косит свой же собственный луг? Но когда парни вышли к дяде Ване, на нем уже была рубашка. Ладно…
От покоса две тропинки вели к стационару.
– Давай ты на той, я на этой. Он часто идет, а рубашку носит, накинув на плечо, ты же видел.
– Да, тогда он мимо не пройдет!
Часов в десять вечера, искусанный комарами, сильно уставший от неудобной позы Андрей чуть не хлопнулся в обморок: кто-то вдруг положил ему на плечо руку.
– Дай закурить! – Дядя Ваня подошел неслышно, да еще с неожиданной стороны, потому что двигался не тропинкой, а прямо через лес вышел к Андрею. Неужели узнал, что Андрей караулит его?!
Дядя Ваня, уютно посмеиваясь, как всегда рассказывал что-то про лес: кажется, про муравьев, которым не понравилось, что к ним в муравейник с дерева все время падают гусеницы, и они стали штурмовать дерево.
Андрей протянул ему пачку «Астры» и мгновенно остался один. Только сейчас он сообразил, что дядя Ваня даже не спросил его: а что это Андрей, скорчившись, сидит и глаз не сводит с тропинки? Выходит, знал…
Не в лучшем настроении спустился Андрей к стационару, а навстречу шел уже Валера.
– Валерка, он кажется, понял… Он ко мне сейчас подошел, прямо из леса, просил закурить…
– К тебе?! Он же ко мне подходил!
– К тебе?!
– Ну да. Ко мне подошел, прямо вплотную, и сразу же: «Дай закурить!».
– Валера… У меня он тоже был.
С полминуты парни тупо смотрели друг на друга и дружно перевели взгляды на дядю Ваню. Дядя Ваня вполне определенно был один. Дядя Ваня занимался самым прозаическим делом – рубил дрова и был в рубашке, как подобает сибирским вечером разумному немолодому человеку. На вид было ему от силы лет сорок пять.
Даже отцепившись от дяди Вани, бросить загадку парни были органически не в состоянии. Бродили по стационару, курили, вели долгие, мало понятные для остальных разговоры. На них стали посматривать с уважением, как на людей очень ученых, вперивших жадные взоры в горние выси науки.
А вскоре Андрей пошел в деревню за продуктами. Набил полный рюкзак и возвращался на стационар лесной накатанной дорогой. Шел и шел – что такое семь километров для молодого, здорового парня, даже и под рюкзаком? Смеркалось, на сиреневом небе показались первые звездочки, когда сзади, за поворотом дороги, ясно раздалось: «плюх-шлеп!». То ли шаги, то ли удар по дороге чьей-то гигантской ладошкой. Что такое?! Опять такой же удар, только ближе, и совершенно ничего не видно. И в третий раз – вроде даже было видно, где. Идет кто-то огромный и невидимый?!
К чести Андрея, он ни на секунду не усомнился, что приключение – это ему привет от дяди Вани. Вопрос только, какое приключение… Что тут можно было делать?! Андрей встал у края дороги, постоял, выкурил подряд две сигареты. Никаких звуков позади, только сгущается тьма, накапливается под деревьями; ползут, удлиняются тени, заливают уже и дорогу.
Андрей тронулся дальше, и тут же за спиной кто-то шагнул. Или прыгнул? Или хлопнул по дороге? И с каждым разом все ближе, заставляя то сжиматься, то падать куда-то вниз сердце. Через несколько минут должен быть последний поворот, а уже почти стемнело, уже совсем близко глухие прыжки-удары по дороге, так что резонирует, отдает по земле, улавливается ступнями удар-звук.
Что оставалось? Андрей стиснул зубы, шел как мог ровнее, по середине дороги. А звуки шагов-прыжков все ближе, все сильнее отдает по земле, и к этим звукам добавляется еще и какое-то не ровное дыхание…
Последний прыжок упал прямо за спиной Андрея, и его плеча коснулось жаркое дыхание вместе с каким-то очень знакомым, никак не связанным с опасностью, звуком. Что-то вроде «пру-у-упфу».
Позади, почти упираясь в спину Андрея, мотал головой Серый – конь дяди Вани. Спутанный конь пасся, заметил знакомого, подошел… Стараясь победить мерзкую дрожь в коленях, Андрей потрепал коня по шее, почесал на радостях звездочку на лбу, оторвал Серому кусок от буханки. Только почему Серого не было видно?! И звук был какой-то очень уж сильный и звонкий.
В полной темноте подходил Андрей к стационару, отходя от пережитого кошмара. Что это?! В загоне возле дома дяди Вани перетаптывался Серый. Увидел Андрея, поднял голову и зычно фыркнул в его сторону. Возвращаться проверять, что он оставил за последним поворотом, Андрей не стал.
В эту ночь друзья долго, почти до утра проговорили. И о дяде Ване, и о том, какие еще «приветы» от него можно ожидать в ближайшем будущем. И о том, кто может помочь решить удивительную загадку, но когда сами они будут подальше отсюда.
Назавтра парни уехали из стационара – не навсегда, но они знали, что надолго. Уехали по местам, где им предстояло трудиться в ближайшие годы, и когда еще они побудут тут, на стационаре?
Дядя Ваня провожал, прощались за руку, и Андрей честно сознавался, что был у него сильный соблазн: взглянуть поглубже в глаза дяди Вани, цвета терновника, и спросить: мол, никому не скажу, но ты сознайся, дядя Ваня… Ты ведь леший? Но Андрей не поддался соблазну.
Было все это в июле, а в конце сентября этого же, 1978 года дядя Ваня пропал. Нет, не уволился, не перевелся, не вышел на пенсию, не переехал. А именно пропал, растворился. В один прекрасный день посадил на телегу жену и приемного сына, чмокнул Серому… Соседи как-то и не успели понять, что происходит. Может, Ивановы кататься поехали? Но они так ехали и ехали, Серый все потряхивал ушами и шагал, все скрипели тележные оси, все крутились колеса, все двигалась телега по таежным дорогам, накреняясь то повдоль, то поперек, проезжая под желтой листвой придорожных осин и берез. И все катились навстречу желто-красные березовые перелески над черными, убранными полями, темные массивы ельников под пронзительно-синим, удивительным небом сибирского сентября.
Я знаю, откуда уехали эти люди, но не имею ни малейшего представления, куда они в конце концов приехали. И, конечно же, я не знаю, кто таков был дядя Ваня: Иван Иваныч Иванов, родившийся в Большом Угоре в 1895 году, или совсем другое существо.
Если догадка Андрея и Валеры верна, сейчас дядя Ваня, наверное, растит уже нового приемыша. Интересно, а какой год рождения записан на этот раз по «личн. утв.»?
Пусть бабушка внучкину высосет кровь.
…Это была очень милая, симпатичная, и в то же время очень обыкновенная девушка. Хорошенькое, очень заурядное лицо, приятная повадка, но все симптомы бытовой невоспитанности. Вторую жену Николая Гумилева кто-то назвал «умственно некрупной». Тамара тоже была «умственно некрупной», чудовищно необразованной, хотя жадной к знаниям, доброй и этичной и уж, конечно, далеко не глупой.
Девушка с хорошим вкусом, она одновременно писала неплохие стихи и очень непринужденно помогала себе при еде пальцами левой руки вместо кусочка хлеба; тонко чувствовала красоту закатного неба или старинной вазы и лезла ложкой в общее блюдо… Словом, девушка не без способностей, но чисто природных, биологических, потому что никто толком ее воспитанием отродясь и не думал заниматься. Да и некому – потому что родители Тамары были, по ее определению, «полеводы», жившие в самой глухомани одной из областей Сибири; их самих еще надо было воспитывать.
Девиц с сочетаниями таких качеств встречалось много среди моих сверстниц – в первом поколении вышедших из сибирской деревни. Судьба большинства складывалась вроде бы и неплохо, но что там произошло после 1991 года… не хочется даже и думать.
Сама по себе Тамара была мне совершенно неинтересна. Можете обвинять в снобизме – но вот неинтересна, и все. Интересна мне была ее бабушка… Потому что вот кто-кто, а Ульяна Тимофеевна, по всем рассказам, была женщиной весьма необычной.
Тамара помнила историю из своего совсем раннего детства. Тамара сидела на скамеечке вместе с бабушкой, смотрела, как едет по деревне свадебный кортеж. Едет и едет, проезжает мимо скамеечки, на которой Ульяна Тимофеевна с суровым видом сидит и лузгает семечки. И тут у телеги, на которой едут новобрачные, отваливается колесо…
Тамару особенно удивили лица взрослых на этой свадьбе: одновременно глупые, растерянные и испуганные… А потом вся свадьба, в том числе жених и невеста, сошли с телег, подошли к Ульяне Тимофеевне и стали кланяться ей до земли, просили не гневаться, погулять на их свадьбе…
– Не пойду! – зарычала старуха. – Нужна я вам там, старая карга!
– Нужна, еще как нужна, бабушка! – маслеными голосами увещевала деревня, увлекая за собой Ульяну Тимофеевну.
– Не звали – и теперь не зовите!
– По дурости не звали, Ульяна Тимофеевна, по дурости! Прости нас, дураков, не серчай, пошли с нами!
Кто-то ловко подхватил маленькую Тамару, понес на плече, стал показывать, кто, где и что привез… Уже потом принесли новое колесо, поставили на место треснувшего, вставили чеку, поехали дальше.
Запомнилось, как отец постоянно чинил забор. Вечно в заборе оказывалась сломанная доска, и отец, вздыхая, безропотно заменял эту доску. Лет до тринадцати Тамаре и в голову не приходило, почему отец вечно вставляет новые доски и тяжко вздыхает при этом. А когда девочке было тринадцать, взгляд бабушки задержался на некоторых выпуклостях ее фигуры… Совсем недавно выпуклостей не было. Бабушка заулыбалась и вскоре повела Тамару в лес, показывать разные травки. Это было вовсе не так уж интересно, а порой невыносимо скучно… Но бабушка сумела поставить дело так, что по-другому было и нельзя, что изучать травки надо, и что именно через травки шел путь к тому, что поважнее.
Этому другому бабушка тоже учила, и многое в другом очень тесно сочеталось с травками. Помню, у меня как-то сильно разболелась голова, и Тамара в два счета усадила меня к себе спиной, лицом к окну, стала прикасаться пальцами к вискам, нажимать, высунув язык от напряжения. Вот чего в ее поведении не было, так это легкости фокусника: «Вуаля! Получите кролика из шляпы!» Вела себя Тамара, скорее как прилежная ученица, старательно подражавшая учителю. Но ведь помогло с головой!
– А еще надо бы тебе… – Тамара назвала травки, которые надо попить (и названия которых, разумеется, тут же вылетели у меня из головы).
– А от сглаза можешь? – довольно глупо спросил я, и Тамара покраснела и кивнула. Покраснела, привыкнув считать сглаз и прочую мистику чем-то совершенно неприличным. Как бы и нехорошо поминать сглаз в порядочном обществе. Матерщину в своем присутствии, кстати, Тамара легко допускала – привыкла к ней с раннего детства и от нее вовсе не краснела. Пустяки, дело житейское…
А кроме знания активных точек на человеческом теле и умения на них нажимать было и еще другое, к которому нужно было готовиться, готовиться и готовиться…
На всю жизнь Тамара запомнила, как открылась ей тайна сломанных досок в заборе, свистящий голос бабушки в полутьме баньки, ее почти что страшное лицо.
– Сделаешь доброе дело – тут же надо и злое! Построишь – тут же и разрушь! Хоть ветку обломи, хоть доску в заборе разрушь! Иначе саму тебя, как эту доску, переломит…
– А что надо сломать… Бабушка, неужели надо убивать?!
– Вовсе не надо. Агафья – та пауков в баньке душила, но, вообще-то, не обязательно. А сломать, испортить что-нибудь да надо.
– А как?
– Как добро творишь, так и ломай.
О чем идет речь, Тамара поняла скоро, когда к бабке принесли заходящегося криком малыша.
– Давно орет?
– Третий день…
– Ну, давайте.
Бабка унесла вопящий, изгибающийся сверток, что-то приговаривала, разворачивала, стала водить руками вдоль покрасневшего, прелого тельца.
– Что они его, не моют никогда?! – ворчала бабка и тут же Тамаре: – Видишь, что? Грязный он, вонючий, само собой – будет орать. А тут еще и сглаз…
Что бормотала бабка, Тамара не уловила, но похоже, что не в этом было дело, не в бормотании. И даже не в легком-легком массаже, касании тельца младенца было главное. Бабка напряглась, словно от нее через пальцы что-то переходило к младенцу, Тамара почувствовала – главное именно в этом.
Малыш внезапно замолчал, завертел головой, и взгляд у него изменился. То был взгляд напуганной зверушки, тут сделался осмысленный, изучающий. Громко сопящий мальчишка обнаружил возле себя чужих людей, скривил губы, собираясь зареветь… И почему-то не заревел: то ли влияние бабки, то ли попросту устал орать.
Бабка сгребла малыша, даже не стала толком заворачивать, вынесла переминавшейся с ноги на ногу матери, ждавшей с перекошенным лицом.
Едва кивнув рассыпавшейся в благодарности женщине, выскочила наружу. Явственно послышался звук: лопнула доска в заборе. А Ульяна Тимофеевна вернулась без капель пота на лбу, румяная, с довольнехонькой улыбкой и еще долго поила гостью чаем с вареньем, пеняла на плохо просушенные, нестиранные пеленки, пугала ее болезнями, с которыми и ей, Ульяне Тимофеевне, не справиться.
А Тамаре на всю жизнь запомнилось, как из бабушки в младенца как бы перетекало нечто, и высокий звук лопнувшей доски.
Помнила еще, как Ульяну Тимофеевну позвали к женщине, измученной до крайности камнями в почке. Стоял сильный мороз, шли на другой конец деревни. Платками закутались так, что, по словам Тамары, еле глаза было видно.
– Ох, Ульяна Тимофеевна, помогай… – метнулись к бабке с крыльца.
– Не мельтешите. Татьяна где?
– Фельдшер был, ничего не сказал…
– Фельдшер! – фыркнула бабка надменно.
Возле раскрытой кровати, на табуретке сидит, закусив губу, женщина с крупными каплями пота на лице. Сидит, и сразу видно: боится переменить позу, боится шелохнуться – так ей больно. Потому и сидит не на кровати, на жестком.
При виде Тамары губы, впрочем, тронула улыбка.
– Учишь, Тимофеевна? – чуть слышно.
– Учу, – коротко ответила бабка, как полено о полено стукнуло.
Зыркнула глазами, выгоняя прочь ненужных. И опять Тамара видела, как из бабушки как будто выходило что-то, перетекало в больную.
– Вот сейчас, сейчас… Гляди, Танюша, веду я его, веду… – Бабка говорила легко, нараспев, почти пела. – Вот сейчас должно и полегчать…
Татьяна кивнула, пока еще закусив губу, еще тяжело, с натугой втягивая воздух.
– Во-оот… Воо-от… Гляди, теперь он уже не опасный, камешек этот, – все пела, причитала бабка, и Тамара видела – женщина успокаивается. Ей уже не так больно и страшно: не так напряжено лицо, не так руки стиснули платье, глаза обрели выражение.
Тамара не могла бы сказать, сколько времени прошло, пока женщина выпрямилась, улыбнулась, сказала «ох…». Выпрямилась – еле заметно, улыбнулась чуть-чуть и сказала еле слышно. Но ведь сказала же?!
И еще работала Ульяна Тимофеевна, и Татьяна легла, наконец, и тихо, протяжно вздохнула – отпустила боль. Ульяне Тимофеевне кланялись, что-то совали, что-то сулили, полусогнувшись, бегали вокруг. Старуха решительно шла, закусив нижнюю губу, с окаменевшим лицом; щеки прочертили крупные капли из-под волос.
– Потом! – властно отстранила она свертки, чуть не бегом выскочила на стылую, уже под ранними звездами, улицу. И по улице шла чуть ли не бегом, с каким-то перекошенным лицом.
– Бабушка… Тебе нехорошо?
– Молчи, не суйся под руку.
Тамара чуть не задохнулась на морозе, пока Ульяна Тимофеевна не оказалась перед собственным домом. И внучка не поверила глазам своим: легко, сами собой поднимались ворота; сошли с петель, зависли на мгновение, с грохотом и треском рухнули, поднимая столбы снежной пыли.
– У-уфф… – Ульяна Тимофеевна перевела дух, почти как Татьяна, когда отпустила боль. Поймала взгляд внучки, усмехнулась:
– Ничего, Антон обратно насадит…
Тамара понимала – завтра отец, печально вздыхая, опять насадит ворота на место. Ей было жалко отца и смешно.
А бабушка уже стала обычной, почти как всегда. Разве что была очень усталой, долго и со вкусом пила чай, была неразговорчива весь вечер, но исчезло и не возвращалось жуткое выражение, подсмотренное у нее Тамарой по дороге от Татьяны.
Тамара понимала – бабушка что-то несла в себе. Что-то случилось там, у Татьяны, пока бабушка ее лечила. А потом это «что-то» бабушка унесла, не дала этому «чему-то» излиться и бросила «что-то» на ворота, не дав стать опасным для живых.
Другие знахарки, бабки-заговорницы, даже старухи, о которых говорили лишнее; даже те, кто держал дома иконы – все они боялись партийных активистов, идейных старичков, милиционеров, пионеров, стукачей, прочих мрачных сил «нового общества».
Бабка не боялась никого, а участковый сам боялся бабки. Все знали, что бабка умеет «набрасывать обручи». Про «обручи» Ульяна Тимофеевна объясняла так, что у человека душа – это не одно облачко, а несколько, и есть «уровни» самые главные.
– Византийский крест видела? Как человек, который стоит, раскинув руки, верно? Вот одно облако так и идет, сверху вниз, а другое – наперекрест; там, где человек раскинул бы руки, или чуть ниже. А еще у византийского креста есть перекладинка, где у человека голова. Тут тоже облако важное, вот тут, – Ульяна Тимофеевна помахивала рукой где-то на уровне ушей. – И третья перекладина есть, вот тут, косая. – Ульяна Тимофеевна проводила рукой наискось от левого бедра к правому. – Так вот и у человека, душа тут живет; если уметь видеть, вроде облачка тут держится все время. Обруч накинуть – это не дать душе спокойно ходить, на этом уровне клубиться. Человеку надо, чтобы на всех уровнях жила душа, без помех, и куда обруч накинешь – там будет плохо. Если я обруч накину на эту душу, наверху, – человек ума лишится и помрет. Если вот сюда, – бабка проводила по груди, – то сердцем станет болеть.
– Сразу помрет?!
– Можно, конечно, и не сразу… Обручей до трех кидают, чтобы не сразу. Вот Егору (это участковый) я один обруч накинула, он сразу прибежал: «Тимофеевна, за что?! Я, мол, тебе… Да все, что хочешь…»
Тамара знала: бабушка не хвастает. Участковый действительно при виде Ульяны Тимофеевны всегда первым снимал фуражку, деревянно улыбался; сойдя с тротуара, пропускал бабку: «Здравия желаю…». Бабка степенно кивала.
– Я ему – ты не на меня, мол, думай. Ты на себя думай. Будешь невинных мордовать, не то еще будет.
…Тогда у Дементьевых пропал новый лодочный мотор, и Дементьев подал заявление – мол, якобы шастал возле его сарая соседский Колька – ненамного старше Тамары.
Участковый посадил Кольку в КПЗ и взял парня в такой оборот, что, наверное, скоро сознался бы Колька. За парнем водились какие-то мелкие глупости – отнимал деньги у младших, вытаскивал рыбу из вершей. А заступиться было некому: отец Кольки пожелал остаться неизвестным. Мать мыла в школе полы – техничка. И, скорее всего, замордовал бы, заставил бы сознаться Кольку участковый Егор Васильевич, не упади мать Кольки в ноги Ульяне Тимофеевне. Мол, близко не подходил Колька к лодочному мотору, а сбыл мотор сам старший Дементьев, потому что хотел откупиться от Любки, а Любке надо травить плод от Дементьева, а сам Дементьев что хочешь сделает, чтобы до жены бы это дело не дошло.
Любка – почти тридцатилетняя Любовь Аркадьевна – и правда уезжала недавно, вроде проведать сестру.
Ульяна Тимофеевна слушала Колькину маму, пила с блюдечка чай, усмехалась, и высказывалась в духе, что если и правда решил Дементьев погубить невиновного – с него же и взыщется, и сам же он во всем сознается.
– Любка и та скорей сознается, чем этот!
Бабка скосила глаз на гостью, усмехнулась… И женщина вдруг выпрямилась на стуле, окаменела лицом.
– Ну то-то… Дай мне времени, Елена. За два дни ничего не случится, а мне как раз два дни нужно.
Через два «дни» было полнолуние. В эту-то августовскую ночь Тамара и услышала про «обручи», но до этого бабка долго, весь вечер раскладывала карты, что-то бормотала, что-то прикидывала, соединяла… А потом ушла в баньку в полночь, а что делала там – не рассказала.
Наутро примчался участковый…
– Ты ему на сердце, бабушка?..
– Нет, зачем же? Я ему сюда, на… (на бедра – скажу я читателю, но бабка употребила совсем другое выражение. – А.Б.). Для многих мужиков тут самое страшное. Как накинешь, и «стоячка» у него кончится, – объясняла бабка внучке с простотой и доходчивостью первобытного человека.
У нее все было просто, все называлось своими именами, и слов научных, изящных и приемлемых в салонах никто как-то и не искал. Так объяснял неандерталец Оп из «Заповедника гоблинов»: «Если мы срыгивали – то мы так и говорили – срыгиваем». Если речь шла о «стоячке», бабушка так и объясняла тринадцатилетней внучке, понятия не имея о «научном» слове «эрекция» и нисколько в нем не нуждаясь.
– Так это только первый обруч. Если набросить второй, куда хуже будет. А после третьего уже и сама ничего не поправишь. Если наверх бросать обручи, на сердце, третий – это верный конец, а часто помирают и после второго.
Тут Тамаре совсем стало жутко, хотя и самовар, и чай вприкуску (другого бабушка не признавала), и сама Ульяна Тимофеевна в цветастом халате были как бы воплощениями домашнего уюта, стабильности и положительности.
Ульяна Тимофеевна усмехнулась, перевела разговор на травки, на пользу людям от этих знаний. Тамара понимала, что от «обручей» тоже может быть польза – отпустил же участковый, Егор Савельев, ни в чем не повинного Кольку… А если бы не бабка, мог бы и замордовать. И с тех пор ведет себя участковый тихо, бабки боится. А не боялся, мог бы и снова взяться за кого-то беспомощного, молодого, без влиятельной, сильной родни. Тамара представляла, что за ней захлопывается дверь камеры, представляла, как подходит к ней участковый с куском резинового шланга и какое у него при этом лицо… Ей становилось так жутко, что сердце застревало, начинало мелко колотиться в горле.
Дементьев тоже прибегал, но с ним Ульяна Тимофеевна беседовать не захотела, и он побежал к участковому. Что потом было у Дементьевых, Тамара не знала, но что Дементьев подарил Кольке велосипед и ходил очень пришибленно, робко, это видели все.
Выходило, и умение «накидывать обручи» – очень даже полезное умение, но все-таки от этих мыслей становилось страшно и неприятно.
Впрочем, сама Тамара не смогла бы ни «набросить обруч», ни переместить камень в почке, ни даже снять ворота с петель или поломать доску в заборе.
Про все эти вещи Тамара слушала, знала о них, наблюдала, как делает бабка, но как именно надо что делать, не имела ни малейшего представления. И похоже, что обучиться именно этому обыкновенными способами было и нельзя. Бабка знала совершенно иные способы обучения, совсем не похожие на усвоение знаний и приобретение умений и навыков. Тут было что-то совсем другое, но бабка вовсе не спешила передавать это знание.
В обучении внучки существовала железная последовательность, и ее нельзя было нарушить: надо было сперва обучить внучку работе с травами. Посмотреть, как у нее получается, и обучить работе с активными точками, массажу и знанию человеческого тела. Опять же посмотреть, что получается у девицы, каковы ее способности, а потом уже можно было и того… и посвящать в самое «знание».
Посвящать было совсем не просто, потому «знание», как ни крути, оказывалось теснейшим образом связано с нешуточными силами. Эти силы можно считать своеобразными силами природы, называют их и силами добра и зла… Кому как нравится! Но вот вам информация к размышлению – необходимость, сделав что-то хорошее, немедленно сделать и зло. Иначе саму «знающую» (не поворачивается язык произнести классическое «ведьма») буквально распирает изнутри; она мучается, и если не причинит вреда чему-то, может серьезно заболеть. Ни светлые силы, ни чисто природные явления волей ко злу не обладают.
«Знающие», если называть вещи своими именами, брали силу у зла и ухитрялись обращать ее в добро, отделываясь ломаными досками и сброшенными с петель воротами. Как позволяло это само зло или какая сила ограничивала зло – выше моего разумения.
Во всяком случае, бабка, хоть и считала себя христианкой, в церковь не ходила – в церкви ей становилось плохо. А занимаясь другим, снимала крест. Так что кто-кто, а светлые силы ей совершенно точно не помогали.
Все знали, что посвящать нового человека опасно, и опасно в первую очередь для того, кого посвящают. Бог… (или вовсе не Бог?) знает, с чем может столкнуться неофит сразу после посвящения. Бывало, и ума лишались те, кто получал силу без возможности ею распорядиться.
И в любом случае посвященный уже не мог жить так, словно у него не было этой силы. «Знание» требовало проявлять себя, его нельзя было держать про запас, как муку в домашнем ларе. «Знающая» должна была творить добро и зло, сама выбирая, что предпочесть, в каком соотношении.
«Знание» оборачивалось образом жизни, ставившем женщину в положение исключительное и несколько страшное. В положение колдуньи, которая уже не будет обычной деревенской женщиной. От нее отшатнутся и подружки, и большинство парней, и опасливое полууважение, полустрах станут обычнейшими чувствами односельчан.
К ней пойдут с просьбами, понесут подарки, будут уговаривать и льстить. А ведь это соблазн, и немалый – взять подношение, не очень думая – нравственно ли то, о чем просят? Правильно ли будет исполнить? Хорошо ли «набросить обруч»? Виноват ли этот человек, ушедший к подружке заказчицы? Ведь подарок, он такой красивенький…
И еще соблазн – помочь таким милым, таким хорошим людям, знакомым с детства. Ну что же, что вот сегодня, именно в этой истории чуть-чуть неправым… Все иногда бывают неправыми, а люди такие милые, такие хорошие, такие свои… Ну как же им не порадеть?!
Есть и опасность начать судить других людей, присвоив себе право карать и миловать, встав над всем остальным человечеством, как языческое божество. Превратиться в столп гордыни, в идол собственного самомнения.
И все эти пути вели к одному – к тому, чтобы стать пособницей сил зла, уже лишенной своей воли и права принимать решения. К тому, чтобы погибнуть, и не только физически.
Нужно было, чтобы девица готова была принять такую судьбу, судьбу «знающей», и все опасности такой судьбы. Не согнуться, не сломаться под ношей. Не превратиться ни в злобную мерзавку, ни в стяжательницу, ни в эдакого судию своих ближних, владеющего истиной в последней инстанции.
Посвящать надо было совсем молодую девицу, и непременно девственную. Ульяна Тимофеевна очень популярно объяснила внучке, что сделает с ней, если внучка затеет «гулять» с парнями. Если будет «обжиматься», а «совсем большого худа» еще не сделают, «целки не сломают», она только отходит внучку вожжами так, что внучка будет отлеживаться несколько дней. А если сотворят «большое худо», добрая бабушка отрубит внученьке голову. Вот этим топором – объясняла бабушка для наглядности.
– Ты верила, что отрубит?
– Верила…
Но думаю… уверен! Бабушка свирепствовала зря. Потому что Тамара и в двадцать с небольшим оставалась девственницей, и не потому, что никому не нравилась. Девочка она была серьезная, хотела сначала влюбиться. Ее кратковременные увлечения парнями были ужасно наивными, трогательными, полудетскими. Была, конечно, и у Тамары своя чувственность, но слабенькая, девчоночья, и уж, конечно, не было у нее ни малейшей потребности в «ломании целки» с первым встречным.
Но Ульяна Тимофеевна, понятное дело, не могла рисковать. Ей нужна была внучка взрослая, не подросток, не совсем юная девушка, но и сохранившая себя, не растратившая первых сил.
И Ульяна Тимофеевна, оберегая Тамару, ждала, когда внучка еще подрастет, чтобы передать ей свою силу. Но вот этого она и не успела.
Родители Тамары, конечно же, прекрасно понимали – Ульяна Тимофеевна, как может, подготавливает смену. И уж, конечно, понимали, кого готовят на роль смены. Почему ни мать, ни отец не сказали ни слова, не воспрепятствовали ничем? Может быть, для их простых душ несколько месяцев, тем более год или два были таким большим промежутком времени, что и думать про это не стоило? Или знали, что передавать силу «знающая» должна перед концом, а жилистая, здоровая Ульяна Тимофеевна казалась им чуть ли не вечной? Или попросту не думали пока вообще ни о чем, ждали, как само повернется? Так сказать, гром не грянул, мужик и не перекрестился? Во всяком случае, родители встали между бабушкой и внучкой, когда бабушка слегла и быстро стала умирать.
Все произошло просто стремительно – еще в марте Ульяна Тимофеевна прошла двенадцать километров по зимнику проведать знакомую, а в апреле уже не выходила из дому. А в мае в огромном сундуке у бабушки нашлась, среди всего прочего, и шкура черной козы. К июню, к выпускным экзаменам Тамары, бабушка легла на эту шкуру стала ждать своего конца.
Честно говоря, я никогда не слыхал, чтобы взрослая девица испугалась бы умиравшей бабушки: запавших глаз, заострившегося носа, натянувшейся на скулах блестящей кожи. Слышал, наоборот, о жалости, сочувствии, о приступе родственных чувств. Тамара же, накануне вечной разлуки, изменившейся бабушки стала бояться.
– У нее глаза изменились. Стали круглые, злые, без век… Прямо как у волка из сказки… Страшные стали глаза. Это она была и не она. Подойду к двери – руки двигаются, как будто не бабушка ими двигает; челюсти как-то жуют… необычно, не по ее. Нехорошо как-то. Засмеется – мне страшно. А в доме еще эхо, и как будто в подполье, на чердаке тоже шорохи, тоже вроде бы кто-то бормочет…
– Может, это она от мучений?
– Может быть.
Долго отходила, очень трудно. Боли такие, что до крика. И становится очевидно, что если уж до крика – у властной, всегда себя державшей Ульяны Тимофеевны – значит, правда ужасные боли. Бабушка умирала, бабушка уже выглядела, как труп, но все не могла умереть. Было еще одно важное дело… гораздо важнее, чем лечь на шкуру черной козы. Бабушка просила чаю, ей приносили.
– Нет, мне с серебряной ложкой.
И держала, не отдавала ложку.
– Внученька… Тома… На ложку.
Отослать куда-то Тому не могли – шли выпускные экзамены в школе. Но родители следили, ни на минуту не оставляли одну, тем более одну вместе с бабкой. Если не отец следит, то мать. Тогда мать оттащила Тамару, надавала ей тумаков, прогнала прочь.
Бабушка просила достать ей что-то из своего сундука. Отец смотрел, и смотря по просьбе давал или нет. Ничего из металла не дал.
– Хоть гвоздя дайте, – плакала бабка. Она уже не могла встать, взять самой. Стоило приподнять одеяло – пробивалось тяжелое, за много уже дней зловоние.
Гвоздя не давали. Как-то дали чай в стакане и в латунном подстаканнике. Бабка долго бормотала что-то, опять просила Тамару принять. На этот раз оттаскивал отец; с бешеными глазами стиснул руку так, что выступили синяки, свистящим шепотом пообещал спустить шкуру, что неделю не сможет сидеть.
– И чтобы близко тебя не было!
Много лет родители Тамары пользовались многим, что приносили матери и теще. Пользовались и боязливым уважением, окружавшим семью, и защитой им, маленьким людям. Родители категорически не хотели, чтобы их юная дочь сама стала ведьмой. Что было непоследовательно, конечно.
В тот вечер, после подстаканника, родители долго шептались. На другой день отец пришел с чем-то, завернутым в старый мешок. Залез на чердак и стал там вовсю колотить. Слез без предмета в мешке.
– У нас дом старинный был, ему лет двести. Через всю крышу – балка толстая, матица. Теперь такую не во всех домах строят, а у нас была… Вот отец в балку и вколотил другую палку – кол. Матица-то из лиственницы, а кол я потрогала, понюхала – осина это.
– Точно можешь сказать, что осина?
– Ну какая деревенская девчонка ошибется?! Осина это. Если б отец щели не нашел, никогда бы кола не забил.
После этого стала у бабки гнить нога… Больше ничего не изменилось, а вот нога стала гнить очень больно. Ульяна Тимофеевна позвала дочь:
– Лиза… скажи своему дураку… Скажи Антону… Если не умеет, пусть тогда и не берется.
Что передала мать отцу, Тамара не слышала, но осиновый кол из матицы пропал. Нога гнить у бабки перестала. А Тамара закончила школу, и папа с мамой стали вовсю собирать ее ехать учиться… Только что, еще в апреле, они ей и думать запретили про медицинский. Во-первых, там конкурс большой, не поступит. Во-вторых, рано ей из дому уезжать, молодая еще. Вот, может быть, года через два… В-третьих, почему в медицинский? Пусть посидит, подумает, а поработать можно и в конторе леспромхоза… Находились доводы даже и «в-двадцатых».
В общем, очень не хотели папа и мама отпускать единственную дочь, а тут вдруг сразу все переменилось. И опять находились свои доводы «в-двадцатых», но уже совсем в другую сторону. И учиться девочке надо. Все учатся, а она что, урод?! И нечего сидеть сиднем в деревне, надо себя показывать и людей смотреть. И нечего здесь замуж выходить, за какого-нибудь комбайнера, там, небось, и получше найдется. И вообще, что тут пропадать, – в глуши, среди сплошного бескультурия.
У Тамары было такое ощущение, что ее быстро-быстро собирают и быстрее-быстрее, взашей, выпроваживают из дома. Понятно, подальше от бабки. Им и проститься не дали.
Уже бибикала машина во дворе, уже простилась Тамара со всеми своими подружками, когда дали ей зайти в комнату к бабушке. Мама слева, папа справа, каждый держит Тамару за руку. Бабка посмотрела своими новыми, нехорошими глазами, пожевала провалившимся ртом. Спросила.
– Про Лукерью помнишь?!
– Помню…
– Ну и ладно. И прощай, и все…
Родители чуть ли не силой вытащили Тому из комнаты, где скоро должна была перестать мучиться ее бабка. И она сама не знала, слышала она далеко-далеко, на пределе, когда машина уже выехала за околицу, позади тоскливый вой, страшнее волчьего, или ей все же почудилось.
А Лукерья была подруга бабки, по какому-то лесному месту, где они вместе учились. Что это было за место, где находилось – Ульяна Тимофеевна никогда не говорила, только значительно усмехалась. И рассказывала только, как собирали травы, как их варили, что пробовалось и как получалось. Тамара знала и адрес Лукерьи Алексеевны. С самого начала, когда бабка еще ходила, был разговор – если будет Тамара в Большом Городе – пусть зайдет к Лукерье, передаст от Ульяны привет. Адрес такой-то, запомни. Адрес Тамара запомнила; память у нее была отличная, ничем почти не обремененная, разве что вот рецептами травяных сборов.
Лукерья Алексеевна жила в частном секторе, в буйном, в дурном, пьяном пригороде, где ни один праздник не обходился без пробитых голов, поножовщины и мордобоя. Знала бы Тамара, куда идет – никогда не пошла бы одна. И нарвалась, конечно: несколько местных мальчиков самого отпетого вида, такие же девочки:
– Кто это тут шляется по нашей улочке?! Почему разрешения не спросила?!
И трудно сказать, каким унижением, а то и какой уголовщиной обернулся бы вечер, не назови Тамара, к кому идет.
– А-аа…
И шайка расступилась, откровенно поджала хвосты. Почти бегом влетела Тамара в ограду вросшего в землю по завалинку очень старинного дома. Лукерья Алексеевна оказалась маленькой сгорбленной старушкой, добродушной, веселой и шустрой. Поила гостью чаем, вспоминала, как собирали травы с Ульяной, как вместе учились… тоже не уточняя, где именно.
– Что ты не «знаешь», тут ничего плохого нет… Ульяну жалко. Ну что мне с тобой делать… Оставлять я тебя не хочу, да и травки ты немного знаешь. Хочешь знать про них больше? Тогда приходи ко мне, пособираем вместе и поварим.
Как хотите, но ни о травяном учении, ни о «знании» Тамара ничего Лукерье Алексеевне не говорила.
– Что, будешь ко мне ходить?
– Буду… Только тут страшно. Пристают, и вообще…
– Я тебе охрану дам, не бойся.
И когда Тамара шла обратно в общежитие, с ней рядом бежала охрана… Вернее сказать, что не рядом, а на некотором расстоянии. Сперва просто удивлялась Тамара, что пустеет перед нею улица. Шагов за пятьдесят вдруг исчезает народ – заходит в ограду, удаляется в поперечные улочки, двигается дальше куда-то… Только никого возле Тамары не оказывается, и идет она по улице одна. Так и шла до самого общежития, через полгорода, словно гуляла одна по улице. Просто чудесно прошлась!
И только перед дверями обернулась Тамара и заметила собачку… Маленькую такую, лохматую, черную, размером чуть больше таксы. У собачки острые бусинки красненьких глаз сверкнули так, что видно это было очень хорошо, даже с расстояния метров в тридцать… Это была очень обычная дворовая собачонка, самая настоящая шавка; но уверена была Тамара, что мало кто решил бы по доброй воле подойти к этой собачке или долго смотреть на нее, вызывать у собачки интерес.
Так и ходила Тамара весь год к Лукерье Алексеевне. Через весь большой и шумный город, через дурной пьяный пригород, и ничего дурного не случилось.
Только раз захотела Тамара подойти к собачке поближе, после какого-то студенческого праздника… Но собачка тут же повернулась и побежала, сохраняя то же расстояние – примерно тридцать метров. И Тамара как-то сразу почувствовала, что подходить к этой собачке не надо и никакой настойчивости тоже не надо проявлять.
Эту историю я записал уже недавно. Тогда, в конце 1970-х, общаясь с Тамарой, я записывал только некоторые, особенно интересные, фрагменты, диалоги, детали длинных историй. Сейчас записал полностью, как рассказали, продаю, за что купил.
Не буду врать, что был лично знаком со старушками. Ульяна Тимофеевна давно уже померла, и даже вещи из ее сундучка предусмотрительные родственники сожгли: кто его знает, что может произойти с Тамарой, если она их возьмет…
Знакомить с Лукерьей Алексеевной Тамара категорически отказалась, и единственно, кого я видел своими глазами, это собачку. Маленькую, черную и лохматую. Очень обычную собачку. Но когда я пошел в сторону собачки, она не стала убегать, вот в чем дело.
Собачка, как кошка, выгнула спину дугой, повернула в мою сторону морду, оскалилась и стала прыгать в мою сторону. В каждом прыжке делала она не меньше полуметра, и я не смогу описать, какой мерзкой, отвратительной была собачья улыбка. Я даже не мог представить себе, что вообще может существовать собака, вызывающая такое отвращение, как эта черное лохматое животное. И глаза… Крохотные, багрово-красные, они как будто испускали лучики, и было в этих глазах что-то от скверного сна, дурного полуночного крика, кошмара, когда непонятно, что происходит в реальности, а что померещилось.
Нет, как бы я ни описывал, у меня вряд ли получится. Но поверьте – это было и страшно, и невыразимо, чудовищно мерзко. Находиться рядом с собачкой я просто физически не мог и быстро забежал в подъезд. А когда выглянул из окна второго этажа, собачки уже нигде не было.
В город, где тогда учился мой друг, я приехал последний раз в 1993 году, на научную конференцию, и прошелся, конечно, по знакомым улицам, доставил себе удовольствие. Но куда ходила Тамара, я не знал и не знаю, а с самой Тамарой потерял всякую связь, и какова ее судьба – представления не имею.
Да и мой друг не вспоминал о ней много лет – они ведь были только одногруппниками и года три жили в одном общежитии. Знаю только, что Тамара поступала в медицинский и не поступила. А потом с теми же баллами ее взяли в университет. Она закончила его и, наверное, уехала домой. А мой друг тоже отучился, вернулся в Красноярск и стал трудиться в Институте леса и древесины. С 1994 года он преподает в одном итальянском университете.
Вот и все.
В 1940-е годы журналисты стали расспрашивать индейцев Калифорнии: мол, правда есть такое существо – «человек лесов»?
– Матерь божья! – удивились индейцы. – Неужели белые наконец-то узнали об этом?!
О встречах со снежным человеком в Сибири ходит невероятное количество самых различных историй. Большая часть из них, конечно же, просто катастрофически недостоверна. Мало ли, какого рода бред может приключиться с пьяных глаз? Тем более, огромное мохнатое существо со всеми атрибутами нечистой силы в виде горящих красным огнем глаз и сочетанием человеческих и звериных признаков, – как тут разделить вполне земное, хотя и редкое существо и того, кто иногда приходит «в гости» к нехорошим, сильно перепившимся людям?
Само название снежный человек на редкость неудачно, так же как совершенно не подходит ни тибетское йети, ни шерпское голуб-яван. Тогда уж надо применять одно из названий, родившихся у сибирских народов: куль, чучуна, тоотек и так далее. Реликтовый гоминид, то есть пережившее свой век существо, родственное человеку, – слишком «научно», да и не знаем ведь мы, что это за создание и насколько нам родственно. Самое приемлемое, по-моему, это буквальный перевод с некоторых индейских языков: «человек лесов». Это и нейтрально, и поэтично в то же время, и достаточно точно.
По мнению моего дяди, члена-корреспондента Академии наук СССР, одно время входившего в комиссию, проверявшую данные экспедиции Ж.И. Кофман, только 10% всех историй про «человека лесов» можно считать достоверными. Комиссия честно встречалась со всеми информаторами Жанны Иосифовны и вынуждена была прийти к выводу, что захваченная этой идеей Ж.И. Кофман, мягко говоря, слишком часто шла на поводу у своего увлечения.
Пресса азартно обсуждала про сотни случаев встреч со снежными людьми; получалось так, что по Абхазии вообще снежные люди ходят чуть ли не толпами, а каждый пожилой абхаз имеет среди них знакомых.
А комиссия выяснила со всей жесткостью: многие рассказы записаны были из-за плохого знания языка. Выходит комиссия на старика, который еле говорит по-русски, но Жанне Иосифовне очень подробно рассказывал о встрече со снежным человеком, описывал его шерсть и надбровные дуги. Комиссия задает ему вопрос уже через переводчика: а какие у него были надбровные дуги?
– А вот такие, как у тебя! – ткнул дед в очки члена комиссии.
– И у него надбровные дуги? – уточнили, показывая еще на одного очкарика.
– Да! Да! – радостно подтвердил дед: наконец-то его правильно поняли.
– А какая на нем была шерсть? – спрашивала комиссия, уже трепеща от предвкушения. И дождалась.
– На тебе вот шерсть, – абхазский дед показал на свитер одного из членов комиссии.
– А на снежном человеке была такая же шерсть?
– Нет, на нем была длиннее, примерно как вот у этого…
Перлом работы комиссии стала находка одного снежного человека – инженера Гоги из Тбилиси, очень обиженного на одного абхазского долгожителя. Инженер размечал трассу для будущей дороги через Большой Кавказский хребет в совершенно ненаселенных местах выше уровня лесов. Было жарко, инженер разделся, оставив на себе только болотные сапоги и черные семейные трусы. Он шел через высокотравье, слушал басовитое жужжание шмелей, радовался жизни, и вдруг…
Потом деда, разменявшего двенадцатый десяток, много раз спрашивали – ну зачем он построил на своих горных пастбищах туалет?! Старик только сердился, объясняя на всех знакомых ему языках, что хозяин барин, что вот захотел и построил. Еще труднее объяснить, зачем старик приделал к сортиру огромный висячий замок и запирал его на ключ. Но, во всяком случае, замок он приделал и запер сортир, перед тем как угонять отары вниз, в теплые абхазские долины.
Самое иррациональное в том, что дед ни разу не сходил в этот сортир, что вызвало новые вопросы: зачем строил?! От обоснованных вопросов дед только приходил в еще большую ярость, шипел и плевался от злости. Вот сделал он сортир, и все тут!
В отличие от деда, инженер Гоги не отказывался от попыток рационально объяснить свое поведение:
– Вижу – сортир… Деревенская будочка. Я – искать, кто тут живет. По карте – никого нет, а сортир стоит. Никого нет! И следов человека никаких нет! Тогда я и залез в сортир…
– Гоги, да зачем залез? Вокруг же безлюдье! Никого! Сиди себе в душистой травке, любуйся на горы…
Гоги долго думал, шумно вздыхал: очень хотел честно ответить авторитетной комиссии из Москвы и Питера.
– Понимаете… Такой он был таинственный, сортир. Ну подумай сам: это же загадка! Тут все что угодно подумаешь: Атлантида! Космические пришельцы! Параллельные пространства! Как сами не понимаете, надо же было проверить – что в нем особенного, в этом сортире?!
– Думал, там вход в параллельное пространство?
– А зачем тогда заперли, а?!
Очень может быть, что дед как раз предвкушал, как весной поднимется с отарами на летние пастбища и лично обновит свою постройку? Если так – особенно понятно, почему он пришел в такую ярость. Потому что вокруг сортира все было истоптано, будто бегало сто человек (это Гоги искал местных жителей), замок с его любимого сортира цинично сбили валуном, а в самом сортире – дед ясно увидел сквозь приоткрытую дверь – сидел кто-то огромный, черный и издавал невнятное рычание.
Рычание стало единственным моментом, по поводу которого Гоги стал очень немногословен:
– Болел, дорогой… Такое питание…
Дед сразу понял – это снежный человек! Он помнил, что его дед застрелил одного снежного человека, когда тот таскал его кур из курятника. Но это значит, что у снежных людей – кровная вражда с его родом! А он тут один, без могучих семидесятилетних сыновей-защитников, без юных сорокалетних внуков, которых пора учить благородному делу кровной мести…
Но дед, конечно же, не растерялся; он стал поднимать и кидать камни в сортир и в сидящее в нем. Черный, страшный, мохнатый выскочил из сортира, стал метаться и страшно орать на нечеловеческом, никому не понятном языке (орал Гоги по-грузински, но деду был что грузинский язык, что вой волков; вой волков даже, наверно, понятнее).
В конце концов камни стали попадать в Гоги, и дед мог торжествовать – он победил и прогнал страшного снежного человека! Его рассказ, кстати, вполне могли бы отнести и к числу тех, которым можно доверять, но только разъяренный Гоги написал в милицию заявление листах на пяти, приложив справки о своих ссадинах и синяках. Жанна Иосифовна как-то не обратила внимания, что Гоги побили как раз там, где дед одолел снежного человека; но въедливые, скучные члены комиссии, чуждые истинной романтике, отыскали Гоги-снежного человека и даже свозили его на место происшествия, чтобы снять все вопросы, а дед даже принес Гоги извинения.
Кстати, истории про снежного человека поступали и с Саян, и комиссия честно проанализировала их тоже. Но выезжать в Саяны комиссия не стала, придя к выводу, что все до единого истории были сочинены явно с сильнейшего похмелья.
И если мне сегодня рассказывают, как «человек лесов» буянил в пригороде Красноярска, в километре от железнодорожной станции, для меня нет никаких сомнений: или тут замешан очередной «инженер Гоги», или информатору надо не только поменьше употреблять спиртные напитки, но и покрепче задуматься о своем поведении и образе жизни; потому что если бесы начали являться среди бела дня и громить загаженную комнату – куда же дальше?
Часть историй о встречах с «человеком лесов» – откровенное влияние прессы, телевидения, рассказов, всякого рода «пугательных» историй у вечернего костра. Человек, впервые попавший в лес, в «ненаселенку», за десятки верст от ближайшего жилья, невольно все время напряжен. Неуверенный в себе, он не знает, кто это кричит в ночном лесу, кто тяжело протопал по склону во-он той сопки. Ветер трогает листву или это звук тихих шагов? Звенит ручей или это зудящий голос неведомого существа?
Приходит опыт, исчезают страхи, но не сразу. Почти у всякого «экспедишника» есть период, когда ему в лесу могло привидеться почти все. Не потому, что человек труслив, а потому, что он неопытен. А если человек и правда робок, если плохо воспитан, не умеет ввести в рамки разыгравшееся воображение, позволяет лезть из подкорки всему, чему лучше там, в подкорке, и остаться… Тогда есть реальный шанс, что до конца своих дней человек будет уверен: он видел и слышал, а это маловеры и клеветники врут, будто там был только вывороченный комель дерева. Наверное, им завидно, они хотят похитить приключившееся с ним чудо…
А бывает и простой обман зрения, вполне честная ошибка… Уже упоминавшийся здесь родственник, Александр Александрович Федоров, рассказывал мне, как принял за «человека лесов» медведя, долго бежавшего на задних лапах. Он описал этот случай в своей книге «Два года в Саянах», но вот о своих мыслях в тот момент, что готов был принять медведя за реликтового гоминида, умолчал.
О таком же случае рассказывал мне один археолог из Иркутска. Бывают и забавные совпадения, случайности, породившие большие последствия. Мой сотрудник рассказывал о своей экспедиции в Туве, еще в 1980-е годы:
– Был у нас один такой мужик – огромного роста и волосатый. Жутко волосатый, черный волос по всему телу, даже на животе. В экспедиции отрастил бородищу и не брился, не стригся два месяца. Растительность во все стороны, руки – как бревна… Нам и то смотреть бывает жутко. А тут день случился теплый, ясный, он разделся и так в маршрут пошел. Вдруг видим, едет тувинец. Маленький такой, едет и поет. Так самозабвенно поет, прямо глаза закрыл. Перевалил гору, едет, раскачивается. Тут Гоша хмыкнул в кулак, тувинец открыл глаза…
Представляете, стоит перед ним великан, сантиметров на сорок его выше. Выше, чем он на лошади! Из черного волоса еле глаза сверкают, сам мохнатый. Тувинец заорал, так что Гоша едва не свалился, поднял лошадку на дыбы и вскачь назад! И сколько скакал, все орал и орал диким голосом. Теперь его спросить – уверяю Вас, он расскажет, что видел «человека лесов» своими глазами, совсем близко.
Между прочим, все верно: такая история, если тувинец ее расскажет авторитетной комиссии, вполне сойдет за подлинную. Ее придется включить в те самые 10%.
Я выбрал четыре истории, которые мне показались наиболее «доброкачественными», – по надежности в первую очередь самих информаторов. Что характерно – все достоверные встречи с «человеком лесов» происходили в 1940—1950-е годы, до массовых вырубок лесов в средней полосе Сибири. В конце 1960-х – в 1980 годы надежные сведения поступают только из северных районов Красноярского края.
Тогда, в конце 1950-х, молодой геолог обследовал почти ненаселенный край в Тоджинской котловине. Масштабы Тоджи довольно приличные: километров 300 на 400, и лежит она, отделенная от всего мира хребтами Саянских гор с севера, юга и востока. Котловина находится высоко, и климат там такой, что русские так и не стали ее заселять – даже в июне и августе возможны заморозки. Покрытая роскошными кедровыми и еловыми лесами, равнина, край непуганых зверей, наклонена к западу, и туда стекают ее реки, выходят на основные равнины низкой, степной Тувы.
В хребтах, обрамляющих с востока Тоджинскую котловину, Тоджу, начинаются Бий-Хем и Ка-Хем – реки, слияние которых дает Енисей.
Молодого геолога с напарником забросили в верховья Бий-Хема, и в задачу их входило в основном плыть по реке, сплавляться до населенных мест у подножия гор. Так и плыли они с напарником, плыли на лодке вдвоем по почти не исследованным, неизвестным местам. Целый месяц они не видели других людей, потому что во всем огромном, чуть ли не с Шотландию, Тоджинском краю жило всего несколько сотен людей из племени тофаларов – оленеводов и охотников, да еще, по слухам, беглые старообрядцы.
Лодку проносило мимо мыса, лось поднимал голову, недоуменно смотрел на людей. Так и стоял, по колена в воде, даже не думая бежать. Стоял, смотрел, пытался понять, что за создания плывут? Лось впервые видел таких странных существ…
Стояли светлые июньские вечера, и белок приходилось выгонять из палатки, – они сигали по спальникам, забирались в котелок, отнимали у геологов сухари.
А самая невероятная история случилась под вечер, когда пристали к тихому плесу. Звериная тропинка отходила от плеса, вела вдоль берега. Напарник ставил палатку, а геолог решил пройтись по тропе – просто посмотреть, что здесь и как, куда занесло, – если уж ночевать на плесе.
Много позже он ясно припомнил, что тропинка вела не в глубь леса, а шла вдоль берега реки, что ветки не били в лицо – значит, ходил по тропинке кто-то крупный, высокий. Ведь даже медвежьи тропинки низкие, ветки смыкаются на высоте метра-полутора. Но это все было потом. А пока, на тропинке, геолог страшно удивился, вдруг увидев кого-то в рыжей меховой шубе. Этот кто-то бежал от него по тропе метрах в тридцати впереди.
– Эй, парень! – заорал геолог.
Местный припустил еще быстрее. Геолог побежал за ним – и азарту для, и надо же нагнать бедного местного, объяснить, что они люди мирные, от них не надо ждать беды. С геологами, наоборот, надо всегда делиться – свежей ли рыбой, молоком ли…
Местный бежал очень быстро, и геолог удивлялся, какие у него короткие ноги, длинная коричневая шуба. А потом местный вдруг прянул за ствол и стал выглядывать оттуда.
– Эй! – опять крикнул геолог. – Ты чего?! Мы тебя не тронем, мы геологи!
Местный выглядывал из-за ствола и улыбался. Улыбался во весь рот, в самом буквальном смысле от уха до уха. Местный, что ни говори, был все-таки какой-то странный. Весь в рыже-бурой шубе, мехом наружу, с рукавами. Волосы, лицо какое-то необычное, без лба, и эта улыбка…
Чем больше геолог смотрел на эту улыбку, тем меньше хотел подойти. Он сам не мог бы объяснить причины, но факт остается фактом – местный словно отталкивал взглядом. Геологу самому было как-то неловко, – в конце концов, чего бояться? Да и оружие при нем. Но в сторону этого местного, в шубе, он так и не пошел. А наоборот, начал двигаться в противоположном направлении, к лодке и к палатке, словно они могли защитить от этой улыбки, от пронзительного взгляда синих точечек-глазок.
Напарник уже поставил палатку, почти сварил уху, удивлялся истории про местного. Геолог бы охотно уплыл, но уже почти стемнело, плыть дальше стало невозможно. За ужином все обсуждали, удивлялись, что тут могут делать люди, – вроде ни скота, ни раскорчеванной земли под пашню, под огород. В палатку с собой взяли ружья, в изголовье сунули топор, но приключений в этот вечер больше не было.
Только ночью кто-то ходил вокруг палатки и однажды дернул за растяжку так, что она зазвенела, как струна.
– Ты чего?! – заорал геолог. – Я тебе!
Больше растяжками никто не звенел, но утром перед входом в палатку нашли здоровенную кучу фекалий, на вид совершенно человеческих, да на кустах висели пряди длинной, сантиметров десять длиной, шерсти.
– И вы не взяли ни фекалий, ни шерсти?!
– Не взял… Тогда как-то не думал, что это так важно.
– А скажите по совести, не было желания засадить жаканом в этого местного?
– Нет, ну что вы… Я же думал, это человек, пусть необычный.
Эта экспедиция тоже сплавлялась на лодках, но только на резиновых, легких, и шла не все время по Бий-Хему, а сначала по его притоку. Это была экспедиция биологов, и цель была в том, чтобы собрать как можно больше коллекций: гербариев, шкурок, сведений о численности разных видов.
Ученые плыли по реке, и где-то в конце июня оказались совсем недалеко от тех мест, где несколько лет назад побывал геолог, будущий доктор геолого-минералогических наук. В этом месте реки находились острова, и ученые старались их обследовать – там могла быть живность, какой не найдешь на берегу. И ночевать они старались на островах, потому что медведи и лоси вели себя не то чтобы агрессивно… а просто им было интересно, и они могли полезть к людям ближе, чем надо.
А лоси так вообще могли огорчиться, что люди ходят возле них, и старый лось мог бы захотеть их отогнать или убить. Вроде бы звери пока ничего плохого им не сделали, а как-то без них спокойнее. Биологи логично рассудили, что на островах им будет все же безопаснее.
…Этот остров был длинный, намытый. Ученые решили сначала обойти его, каждый по своему берегу, – просто так, на всякий случай.
Биолог быстро наткнулся на тропу, и на этой тропе человек мог идти комфортно, без всяких бьющих в лицо ветвей. Тропа была сделана кем-то высоким, двуногим.
Тропа вела к сооружению, больше всего напоминавшему огромный, небрежно сделанный шалаш… Шалаш из ветвей толщиной в руку, даже в бедро… Ветвей не отрубленных, а судя по всему сломанных или открученных. В шалаше никого не было, только налипла на ветках, валялась на истоптанном полу рыжая и бурая шерсть.
Пока биолог рассматривал шалаш, пытался понять, что вообще это такое, в стороне раздался страшный шум.
– Коля, ты? Что там у тебя? – прокричал обеспокоенный биолог.
– Да вовсе не у меня, – раздался голос напарника совершенно в другом месте. – Это у тебя что-то шумит… Ты что, через кусты там ломишься?
И друзья как-то заторопились увидеть друг друга, встретиться, и в глазах каждого читалось одно и то же: сильное желание уплыть побыстрее с этого острова… и уж, во всяком случае, на этом острове не ночевать.
Задаю тот же вопрос:
– Как же вы оставили шерсть?!
– Да знаете, как-то вот оказывалось не до нее. Очень было странно мне в этом шалаше-не-шалаше. Странно и неприятно, жутко, очень не хотелось там оставаться.
Этот человек даже не сам проводил разведки нефти в Эвенкии, он только организовывал поиски. Работа шла к концу, стоял конец августа – уже совсем осень в этих местах. И инженер ударил себя пяткой в грудь: за все лето только сидел за картами, выслушивал начальников, вышибал горючку, проверял работу отрядов и буровых! Ни разу сам не вышел в маршрут, не закинул удочку, не взял в руки ружья. Лето – как и не лето, а много ли их впереди, лет? Скоро пятьдесят.
И взял начальник все что нужно, и пошел вверх по реке к нужной ему буровой. Три дня ходу по тропинке, по ненаселенным местам, без всякой рации и вообще без связи, в полное нарушение всех норм техники безопасности.
Шел и шел, наслаждаясь шумом тайги и реки, покоем и возможностью в кои веки побыть один на один с природой. На третий день пути, к вечеру, уже недалеко от буровой инженер вдруг заметил крупного мужика, стоящего в воде по колени. Вода текла здесь быстро, образуя водовороты вокруг ног, но растекалась широко, мелко, и мужик что-то делал в воде, водил там руками; то ли что-то стирал, то ли собирал что-то на дне. Это был первый человек, которого увидел инженер за три дня пути.
– Эй! – заорал инженер и замахал рукой стоящему.
Тот выпрямился, махнул в ответ и снова завозил в реке руками.
– Эй! – снова завопил инженер. – Как там дела на буровой?
Он подошел уже близко, метров на пятьдесят, когда стоящий в реке снова выпрямился. С рук его стекала вода, в правой он держал здоровенного бьющегося налима. И жуть охватила инженера: перед ним стоял вовсе не человек с буровой, а мохнатый, в бурой шерсти великан, по крайней мере в два метра ростом. Красным огнем горели в сумерках глаза, мрачно было лицо, обращенное к инженеру.
Великан махнул в сторону инженера рыбой, что-то проворчал трескучим голосом. Инженер стоял как вкопанный, судорожно соображая, нужно ли сдергивать карабин? Великан еще постоял и неторопливо пошел в лес.
Инженер, стараясь держаться подальше от бурелома, густых зарослей и впадин, держа руку на замке карабина, к ночи подошел к буровой. От него не укрылось, как удивлены, даже испуганы люди его появлением. Было в их поведении что-то, далеко выходящее за пределы опаски подчиненных, к которым вдруг пожаловало высокое начальство.
– Что испугались? Он разве нападал на кого-то?
– Кто «он»?!
– Ну, кто… Тот самый, который ниже по реке живет. Мы с ним встретились только что. Ну, рассказывайте: кого он гонял?
– Да не гонял… Приходит, смотрит.
– А вы бы из ружья!
– Если раним, представляете, что сделает?! Нет, мы уж так, мы переждем. Он же не нападает.
– А еды ему давали?
– Рыбу давали. Мы поймаем, он придет и смотрит…
– А вы сразу и бежать!
– Да не бежать, какой вы. Мы специально оставляли. А он налима поймает, принесет и махнет в нашу сторону: вроде спрашивает, хотим ли.
Я тогда спросил у инженера, почему не сфотографировали «человека лесов», не осмотрели следов, шерсти? А потому, что наутро прилетел вертолет, долго грохотал, летал взад-вперед над этим местом. Потом ждали, даже ходили искать, не нашли. Наверное, ушел в более спокойное место.
– Я вам расскажу, вы вроде смеяться не будете, но сразу говорю: чуть что, от всего отопрусь. Не видел ничего, это сам Буровский все придумал.
– А почему? Что тут плохого?
– Да знаю я… Опять скажут, что сидим там, у себя, квасим без перерыву, вот и мерещится. Мол, это такой тундровый дух, а мы просто дикари, не понимаем, знаю я.
– Так ведь ты описываешь вовсе и не духа. Духи разве оленей воруют?
– Откуда я знаю, что духи делают?! Их я ни разу не видел, а кулей видел. Но я и кулей только раз видел. Дед рассказывал, их раньше много было, надо было осенью ходить осторожно, особенно в тумане. Они в тумане всегда и приходят – и к стаду, и так. В тумане свистят или вдруг голос раздается – тогда стой, туда не ходи.
– Разве они опасные? Я слыхал, только страшные на вид, а на людей не нападают.
– Может, и не нападают… А бывало раньше, что начались туманы, надо олешков сбивать и на юг откочевывать; ушел человек в туман – и не вернулся. Скажешь, заблудился? Нет, не заблудился, такие люди не могут плутать, не умеют. Дед говорил, что куль опасный, если ты вдруг возле него окажешься, – тогда он может испугаться. Потому в тумане ходишь – надо шуметь, кричать, нельзя совсем тихо ходить. Я совсем тихо тогда ходил, забыл, что так нельзя, вот и наткнулся. Нельзя было тихо ходить.
– А если он оленей крадет, как же вы не заступаетесь?
– Почему не заступаемся? Только надо думать, как. Надо сразу оленей на юг уводить, и все. И еще в воздух стрелять можно, шуметь, а в самого куля стрелять нельзя, страшно.
– Ты же стрелял?
– Нет, я в него не стрелял, я потом стрелял, в воздух. До того мы с дедом тоже в воздух стреляли, когда куль унес олешка. Стадо бежало, туман, найти трудно. Только дед мог найти место, где видно, как куль олешка поймал: топтались на земле, крови много и башка валяется.
– Башка целиком?!
– А что? Куль поймал и сразу оторвал, чтобы рога не тащить. Сам подумай, зачем кулю рога?
– А куда тащить? Как ты думаешь, есть у куля дом?
– Откуда я знаю? Может, у него дети есть, он им носит. Тогда по следу можно пойти было, след в сторону старых ям вел… оврагов. Кровь была, след был, как босые пальцы, только больше. Дед не велел – говорит, нельзя за ним ходить. Мы тогда в воздух стреляли, пугали.
А назавтра я в туман опять ходил стадо смотреть и не туда вышел. Там овраги такие… ну, дырки в земле… от геологов. Я чуть в такую яму не свалился, тогда понял – совсем в сторону ушел, опять дед смеяться будет: мол, узнал городскую науку, а как по земле ходить – науку забыл. Ну, прикинул, где стадо, пошел. Слышу – свист. Сильный свист, сильнее, чем если человек свистит. И голос такой… трескучий. Вроде человек так говорить не может, и ни один зверь тоже не может. А туман плывет, тундру то видно, то нет. Небо серое, в тучах, и непонятно, где тучи кончаются, а где туман. В такие дни все непонятно. Вроде вот он, холм с двумя вершинами! А его туман хлоп и закрыл. Сам плывет, и где ты видел холм с двумя вершинами? Может, вот тут? А может, вот там?
Вроде у меня теперь ямы сзади, а стадо вон там… Где как раз свист и голос трескучий. Не хочу туда идти, прикидываю, как обойти и все равно попасть к стаду. А туман плывет, все непонятно. Уже вроде сзади голос… Это я так прошел или он сзади специально зашел? А впереди то ли мелькнуло что-то, то ли туман плывет, самому непонятно.
Я карабин в руки взял, чувствую, не один я в тумане, есть еще кто-то. Страшно и непонятно, потому что звуки непонятные. Только забыл я, что шуметь надо. Наоборот, мне страшно, я тихо иду, чтобы незаметным быть. Прошел еще несколько метров, – вроде что-то высокое стоит и вроде движется. Или это туман движется? Тут расходится туман, и вижу – стоят два куля, совсем рядом. Один большой, другой поменьше, но тоже куда больше человека. Стоят, смотрят. Туман ползет, но между нами его мало, их видно почти целиком. Сколько до них было? Метров… семь. Может, и шесть, может, и десять… Но так думаю, что семь. Какие они… Ну, лохматые, шерсть так и висит. Рыжие с бурым, который меньше, тот посветлее.
Лицо почти как у людей, только мохнатое, и лба, можно считать, что нет, голова сходит кверху на конус. Рты большие, на все лицо, и не розовые губы, а серые. Глаза красные и словно светятся изнутри, как угли. Руки висят ниже колен.
– Тот, меньший… не самка?
– Не рассмотрел. Но очень может быть и женщина, как знать. Тот, большой, руку на плечо положил меньшему. И смотрят оба. Не то, чтобы угрожали, нет. Не рычат, не скалятся, не говорят ничего… просто стоят и смотрят. А выражение глаз… Нет, не могу описать, никогда такого и не видел. Тут туман опять – раз! И закрыл кулей. Я их еще как будто различаю, вижу сквозь туман, а потом – раз! И нету их. Куда исчезли, как? Не знаю. И видел-то я их сколько? Думаю, меньше минуты я их видел, и все. И пошел я к стаду, что еще оставалось? Иду и боюсь, пройду несколько шагов и обернусь, постою с карабином. Так и вышел к стаду, еле-еле. Дед на меня напустился, а как узнал, где я был, – еще пуще. Он думает, дед, что кули в этих ямах зимовали, что нельзя было туда ходить.
– Зимовали?!
– А что? Зимой никто никогда кулей не видал, верно? А ведь зимой следы всегда видны хорошо. Если кто-то в лесу есть, сразу по следам его найдут. А летом кули есть, это все знают.
– А все-таки почему не стрелял? Добыть «лесного человека», это же сразу слава! Весь мир спорит, есть он или нет, а ты бы и добыл. Там близко было совсем, почему же не стрелял?
– Сразу видно, вы их сами не видели! Глаза у них… В общем, люди это, сразу видно. Дед прав – я сам стрелять в них не буду и вам бы не дал, если б вы стрелять вздумали, ствол бы подбил.
Здесь… Здесь он рухнул с отвесного склона. Он летел, и никто этого не видел. Может быть, он кричал, но никто не слышал этого…
И он рухнул в долину, увлекая за собой сорок две тонны камней, льда и снега…
В каждом профессиональном сообществе «экспедишников» обязательно бытуют истории со своими «черными» и «белыми» персонажами. Разделение на «черных» и «белых» довольно условно, потому что назначение их одинаково: вознаграждать «хороших» и карать «плохих» членов профессионального сообщества.
Сейчас эти профессиональные байки постепенно исчезают, потому что в экспедиции ездят ненадолго, с целями очень прагматичными: сделать дело и скорей домой, денег тратить поменьше. Экспедиция окончательно стала делом, работой и перестала быть образом жизни. До начала 1990-х годов очень большое число людей – десятки и сотни тысяч человек в масштабах России – каждый год по 2—3…5 месяцев в году жили в экспедициях: в деревнях, заброшенных избушках, палатках, проводили нехитрые исследования и вели образ жизни этаких интеллектуальных кочевников XX века.
Их образ жизни требовал определенных личных качеств и веры или хотя бы профессиональных баек, освящавших нравственные и культурные нормы, на которых держался мир «экспедишников».
В какой степени реально ученые верили в существование, скажем, «черного геолога»? Сказать трудно. Конечно, большая часть историй про него – совершенно откровенный фольклор, причем фольклор живой, постоянно изменяющийся и дополняющийся. Рассказывали очень часто со смехом, всем видом демонстрируя, что на самом деле в «черного геолога» не верят. Это была своего рода игра профессионалов, ведущих общий образ жизни; игра, включенная в экспедиционный быт. Впрочем, границы игры и образа жизни тут трудноразличимы. Очень многие «материалисты» советского розлива если и говорили о нечистой силе, то исключительно с усмешечкой, но кланяться пустой избушке, просить позволения войти, оставлять кусок хлеба в углу считали совершенно необходимым. Вообще интересная закономерность: чем яростней защищал «совок» свой чахлый «материализм», тем больше он был привержен к тайному, как можно более незаметному исполнению всяческих обрядов, тем сильнее верил и в домового, и в овинника, и в лешего.
При всей нарочитости игры в «черных» и «белых» персонажей фольклора некоторые геологи уверяли меня, что своими глазами видели «черного геолога». Объяснений, конечно, может быть несколько:
1. Обычная галлюцинация, в том числе на фоне многодневного употребления спиртных напитков. В геологических экспедициях это, увы, наблюдалось.
2. Наведенная галлюцинация, когда о чем говорится, о чем думается, то и мерещится. Это как после долгих разговоров о «человеке лесов» избыточно впечатлительный юноша выходит из палатки и тут же прыгает в нее: «А он уже здесь!!!».
3. Столкновения с какой-то реальной сущностью, не имеющей никакого отношения к «черному геологу» и принимаемой за него по простому невежеству.
4. Наличие неких сущностей, которые и впрямь следили за соблюдением профессиональных… да и просто нравственных и культурных норм.
Награждается профессионализм, серьезность, умение что-то делать головой и руками. Если «черный археолог» карает, например, того, кто курил на раскопе, и награждает того, кто хорошо умеет работать при расчистке погребения, это вполне можно связать не со стремлением проводить квалифицированные раскопки, а с поддержкой определенного человеческого типа и определенной линии поведения.
Так же точно сельские старики могли очень хорошо отнестись к «экспедишнику», совершенно ничего не понимая в его профессиональных делах и даже сильно подозревая, что он под маркой археологии ищет золото. Но вот тот находил погребение, о котором даже не имели представления местные, прожившие тут всю жизнь, и хорошо раскапывал его. Он тратил массу времени, задерживался вечерами, старался, делал тонкую зачистку «под фотографию», чтобы земля была, «как зеркало», проявлял знание множества деталей, маниакальное трудолюбие. И это, независимо от всего остального, располагало к нему окружающих.
Происхождение «черных специалистов» как будто известно: их «родоначальником» является «черный альпинист», о котором говорили еще в 1930—1940-е годы. Похоже, что «черного альпиниста» породила вольница так называемых столбистов. Впрочем, фольклор столбистов – особая большая тема.
Столбизм – это очень красноярское, очень местное явление. Выходы сиенитовых скал на правом берегу Енисея, напротив города, привлекали жителей еще с XVIII века. Есть сведения, что уже тогда забираться на эти причудливые «столбы» считалось ухарской забавой среди парней, и были свои умельцы в Красноярске и в пригородных деревнях. В XIX веке, по мере роста населения, район «столбов» все больше превращался в заповедный – и в место отдыха горожан, и в место подготовки альпинистов. В 1929 году был создан заповедник «Столбы», существующий по сей день примерно в тех же границах. При этом «Столбы» оставались местом отдыха горожан и местом тренировок будущих альпинистов. Каждая группка лазавших на «столбы» строила свою избу и проводила в ней воскресенья.
С одной стороны, здесь получили подготовку такие профи, как братья Абалаковы, один из которых, Е.М. Абалаков, в 1933 году взошел на высочайший пик СССР – пик Сталина (с 1962 года – пик Коммунизма).
С другой стороны, лазили и поднимались единицы. Основное большинство столбистов просто посещало заповедник не для того, чтобы лазить, а чтобы, набившись в избы, пообщаться, приятно провести свободное время с веселыми сверстниками на лоне почти дикой природы.
Этот слой, соотносившийся с лазавшими как 100:1, формировал свои представления о жизни, свои традиции, правила поведения. Это был своего рода малый народ в большом народе, целая культура в культуре, – субкультура. В творимой этим слоем субкультуре важное место занимали разного рода мистические представления.
Любой туристский фольклор – это фольклор городских людей, которые бродят по местности и сталкиваются с реалиями, о которых горожанин, как правило, прочно забыл.
В то, что оставленное людьми жилье только на первый взгляд пустое, что надо просить разрешения войти у пустой избушки, что надо оставлять еду обитателям заброшенных домов, а иначе можно ждать «нехороших стуков» или прочего беспокойства, туристы скорее верят, чем не верят.
Но наивно объяснять этот фольклор только тем, что у туриста есть некие знания, которые появляются от бродячей жизни.
Во-первых, сказывается испуг, неуверенность в себе человека, попавшего в незнакомую среду. И это чувство неопределенности накладывается на неоязыческое сознание интеллигента.
Не веря в Бога (декларативно, на уровне шумных утверждений), интеллигент, как правило, лишен целостного мировоззрения. Без учения об устройстве мироздания – метафизики – любые частичные знания, пусть самые глубокие, не позволяют понимать границы возможного и невозможного. Тем более, что даже квалифицированный в частностях, принесших ему ученые степени, интеллигент обычно невежествен; особо же он невежествен, порой прямо сказочно, в вопросах, связанных со «всякой чепухой» – с учением о мире невидимого. Интеллигент легко пугается и еще легче верит всему, что ему расскажут «понимающие» люди. А хуже всего, что, сталкиваясь с непривычным, с незнакомым, интеллигент пытается объяснить непонятное и незнакомое, исходя из своих убогих представлений, и страшно подумать, что у него получается. Сколько я выслушал за свою жизнь попыток объяснить привидения с позиций биохимии, экстрасенсорные воздействия с точки зрения теории прогресса! И все это взволнованно рассказывается у вечернего костра, сообщается усердно поглощающей знания молодежи.
В-третьих, есть и откровенная выдумка, создание сказки для самих себя: и чтобы было еще интереснее, и чтобы придать себе значительности, и для запугивания новичков. Ведь по омерзительной традиции большинства туристских сообществ «стариковщина» – вещь совершенно обычная. Новичков необходимо пугать, приводить в надлежащее состояние, чтобы они были послушнее опытным старикам.
Столбистские истории сводятся к нескольким достаточно нехитрым сюжетам:
1. Сказки об огнях (синих, красных, зеленых), блуждающих по ночам в тех или иных местах.
2. Истории об идолах, которые сами собой выкапываются из земли и бродят, наклоняясь над теми, кто спит не в избе.
3. О привидениях погибших или давно умерших столбистов, которые появляются в избах или подсаживаются к костру.
Большая часть этих историй удивительно примитивна и попросту плохо придумана. Что-то в духе:
– Гляжу… Дык это хто же, а?! Кругом плывет все, потому как мы сперва по двести с Колькой, потом портвешку с Васькой, потом по-триста с Федькой… Или по двести пятьдесят… Точно! По двести пятьдесят. Или все-таки по триста… А!!! Тут же еще Толька был! Это мы с Толькой по триста, а с Федькой – по двести пятьдесят! Или не по двести пятьдесят…
– Так кто же это был, Ваня?!
– Так хто… Я ж говорю, все плывет, а рожа все равно знакомая. И сидит, песни поет, закурить просит. Я к нему: мол, так и так, личность мне твоя знакомая, ты хто?! А он: мол, что еще узнаю, кто. И раз! Сидел, и сразу нету! А до меня дошло – это же Женька Абалаков! Мне сколько раз говорили, ходит он и проверяет, что к чему, с людями беседует!
Очень характеризует неоязыческое сознание столбистов песня, сочиненная, по моим данным, сразу в послевоенное время, где-то в конце сороковых годов, и ставшая своего рода неофициальным гимном столбистов. Привожу ее так, как мне ее спели последний раз, с год назад:
Вот полночь,
Бог в помощь.
Вылезайте, братцы, из могил.
Ну-ка, оседлайте друг другу шеи поскорее,
Главное, чтоб было пострашнее, пострашнее,
Дьявол нам в удаче помоги.
Гля, ходит на огороде,
И приличный держит интервал…
Гля, да это поп Лаврентий вроде,
Что это он делал в огороде?!
Стало быть, капусту воровал!
Спокойно! По коням!
Пострашнее, братцы, заревем,
А если мы сейчас его догоним – а мы догоним!
То не буду, братцы, я покойник – а я покойник!
Точно, руки-ноги оборвем.
Гля, едет на лисапеде
Бывший комсомольский секретарь.
Вижу, дело наше, братцы, худо, ох худо!
Надо нам уматывать отсюда,
Прячь скорей в могилы инвентарь!
Спокойно! По коням!
Нас увидел и за нами рвет.
Если он сейчас кого догонит – а он догонит!
То не буду, братцы, я покойник – а я покойник!
Если рук и ног не оборвет.
В этой песне совершенно классически соединены все обычные советские стереотипы: от одновременного, в одном куплете, обращения к Богу и к дьяволу (по-видимому, об них обоих нет четкого представления) до карикатурной фигуры попа, ворующего капусту. Забавно, что в этой песне нечистая сила сильнее священника и очень опасна для него, а комсомольскому секретарю приписаны свойства почти святого, способного победить бесов. Это тоже характерное искажение понятий в советском сознании: согласно вероучению, дьявол никак не может быть сильнее Бога, а как раз комсомольские секретари – лакомая добыча для нечистой силы, поскольку не находятся под защитой Создателя.
Совершенно особняком стоит цикл историй про «черного альпиниста» – уже потому, что эта история непосредственно связана с неким профессиональным, требующим труда занятием, а не с хождением по травке и распеванием песенок у костра.
История эта тем более интересна, что, похоже, она и родилась на красноярских «Столбах», а уж потом ее воспроизводили в самых разных регионах, где есть альпинизм.
Есть две версии того, как появился «черный альпинист». По одной версии, однажды альпинист заблудился в горах и умер от голода. Его бросили другие члены отряда, чтобы не делиться едой. Иногда к этому добавляются разного рода уточнения, объясняющие, почему решили бросить именно его; типа «зашиб ногу» или «совсем ослабел».
По другой версии, «черный альпинист» начал падать в пропасть, и напарник, с которым он шел в одной связке, перерезал веревку. Одна из версий такова, что шло несколько попарных связок, и подлый воспользовался метелью – из-за вьюги другие не заметили, как он перерезал веревку.
Есть множество вариантов того, как умирал «черный альпинист». От – «упал и разбился, то есть в лепешку!» и кончая подробными описаниями, как «черный альпинист», сломав ногу или обе ноги, пытался вылезти из пропасти, никто его не слышал, крик уносил ветер, как он полз на локтях, умирая от гангрены и голода, – вплоть до подробностей, как он пытался питаться мхом со скал или травкой, исторгающих слезы у жалостливых и не очень трезвых туристок.
Во всяком случае, «черный альпинист» теперь появляется перед альпинистами из плоти и крови и проверяет их на соответствие необходимым качествам.
Классическая история рассказывается так: лезли двое на почти отвесную скалу, вбивали крючья. Заночевали на узкой площадке, куда едва вошла палатка. Под утро, в страшный холод, когда спальные мешки и лица все покрыты инеем, кто-то вламывается в палатку:
– Мужики! Дайте хлеба!
Один, «нехороший», ответил в духе:
– Пошел вон, самим жрать нечего.
После чего отвернулся и захрапел дальше.
Другой, «хороший», сказал: мол, возьми в рюкзаке хлеб и тушенку. Вошедший исчез, и тут только до полусонного дошло: откуда же здесь кто-то взялся?! Тут и до верху метров триста, и вниз метров триста! Окончательно проснувшись, «хороший» альпинист обнаруживает, что «плохой» умер, и, видимо, давно – весь заиндевел.
Приходится «хорошему» продолжать свой путь одному, оставив труп на площадке завернутым в спальник (кстати, это как раз соответствует традициям альпинизма). Прикинул, что вверх и легче, и ближе, чем вниз. Полез и видит: местами вбиты в скалу крючья – старые, ржавые, но возле крючьев сделаны метки – красные кресты – и метки эти совсем новые, как если их сегодня делали.
Иногда добавляется еще, как начавшего падать «хорошего» будто поддерживает кто-то, или как происходят всякие странности вроде веревки, попавшей в щель и там застрявшей намертво, или вдруг нашедшегося кулька с рафинадом или банки с тушенкой.
О встречах с «черным альпинистом» есть много историй разной степени достоверности, но во всех случаях «черный альпинист» расправляется с «плохими» и награждает «хороших». Справедливость торжествует в самой примитивной форме: «плохие» замерзают, срываются со скал, ломают руки и ноги, выбивают зубы и так далее. А «хорошие» проходят маршрут, выздоравливают и даже обнаруживают на взятых вершинах неведомо чьи склады с морем спирта и тоннами тушенки.
Но здесь надо оговорить сразу два обстоятельства:
1. В «черного альпиниста» верят серьезно. О нем рассказывают-таки иначе, чем о деревянных идолах, которые гоняются за новичками. «Черному альпинисту» оставляют еду, вплоть до отдельной миски «сами знаете для кого», отставляемой на праздниках на край стола. Во имя его дают еду малознакомым, всем, кто попросит, – а вдруг это «черный альпинист»?!
Но верят – всерьез.
2. Есть много вполне достойных людей, уверяющих, что лично видели «черного альпиниста». Это самый обычный человек, который может расспрашивать тебя о чем-то, просить о какой-то мелочи… И которого можно распознать по очень темному цвету лица и по тяжелому запаху. Впрочем, у очень многих альпинистов из-за горного ультрафиолета сильно темнеет лицо (знаменитый горный загар), а запах от людей, не мывшихся в бане по две-три недели, а то и месяца, обычно исходит довольно плотный.
И тем не менее – есть свидетели. А история про «черного альпиниста» выходит за пределы обычной туристской байки, сочиненной от нечего делать.
О «черном альпинисте» говорят не только в Красноярске, но и везде, где существует сообщество альпинистов. А у спелеологов Красноярского края есть своя версия «черного существа» – «черный спелеолог».
Спелеология – наука о пещерах, название которой происходит от латинского слова «спелеос» – пещера. Спелеотуристы (пещерники) появились еще в прошлом веке, а в послевоенное время, с 1950-х годов, возникло сразу несколько спелеоклубов в разных городах. Их фольклор по богатству, по обилию тем во много раз превосходит фольклор столбистов.
Пещерный фольклор – вообще совершенно особая тема, потому что в пещерах человек находится в особом и очень неблагоприятном для него мире. В глубоких пещерах всегда царит абсолютный мрак, температура держится весь год стабильная – плюс 4 градуса. Известно, сколько может прожить в пещере человек без специального снаряжения, без огня и без еды – примерно 36 часов.
Отсутствуют любые привычные звуки, на которые на поверхности земли не обращаешь внимания, но которые всегда есть, даже при тишине, которую называют «полной». В пещере нет ни малейшего колебания воздуха.
Опыты, поставленные Норбертом Кастере, который жил в пещерах по два, по три месяца, показывают – самый сильный, самый тренированный и подготовленный человек там выдерживает недолго. Нарушаются биоритмы, утрачивается чувство времени, отказывает инстинкт самосохранения, развиваются странные мании. Становится, например, неприятен сам вид тарелок и кастрюль, человек старается обходиться без них.
Отсутствие элементарных впечатлений из окружающего мира: запахов, звуков, образов оборачивается галлюцинациями самого разного плана – как в сурдокамере, где тренируют будущих космонавтов.
В пещерах любой человек чувствует себя не слишком уверенно и не особенно уютно. В том чужом и жутковатом мире неизбежны разного рода нарушения психики, и уже поэтому трудно верить всему, что рассказывают спелеологи.
Но, во-первых, из всех туристов спелеологи всегда были самыми подготовленными и самыми профессиональными. Альпинисты презирают всех остальных туристов и даже вообще заявляют, что сами-то они никакие не туристы. Они альпинисты, вот кто! А туристы – это всякие спелеологи и прочие! Но альпинистов-профессионалов, альпинистов, имеющих моральное право задирать пятачок, не так уж много.
А если брать массовый туризм – мое утверждение справедливо. Спелеология – это наука, это особая специализация. Чтобы ходить по пещерам, нужно хорошо знать снаряжение, условия, иметь опыт; пещерника растят долго. Нужна компания людей, на которых можно полагаться. Разного рода маргинальные личности, убегавшие от трудностей реальной жизни, всевозможные психи и чудики среди спелеологов встречались куда реже, чем среди любых других групп туристов.
Поэтому «показаниям» пещерников я склонен доверять несравненно больше, чем рассказам столбистов или, скажем, водных туристов-сплавщиков.
Во-вторых, если все-таки предположить, что в пещерах могут обитать какие-то существа, имеет смысл все-таки подумать: а какой образ жизни может вести такое существо? Как оно может выглядеть? Чем может питаться?
Принято считать, что шаманы попросту придумали трехчленное разделение мира на Верхний, населенный духами, Средний, населенный человеком и животными, и Нижний, обжитый чудовищами. Придумали, что называется, из головы, и вроде за этой выдумкой ничего решительно не стоит.
Но если выйти за пределы материализма, точно знающего, что «может быть», а что «не может», то возникнет предположение, что за любой выдумкой все же маячит породившая ее реальность. В конце концов, шаманы обитали в той же самой Сибири и уж, конечно, хорошо знали пещеры. Есть вполне веские доказательства того, что человек с самой седой древности проникал в пещеры, использовал их для разного рода культовых действий. Вспомним хотя бы «пещерное искусство» Франции. Ведь многоцветные панно, расписанные сотнями, тысячами изображений бизонов, оленей, мамонтов, лошадей, носорогов, создавались в самой глубине темных пещер, в которых человек никогда не жил и жить не мог. Кстати, до сих пор совершенно непонятно, каким образом рисовались эти панно, ведь на потолках и стенах пещер нет ни малейших следов копоти! Как же освещал древний человек место, где рисовал? Как он видел, что делает? И даже как он находил туда дорогу?!
В сибирских пещерах тоже найдены остатки святилищ, в том числе в таких частях пещер, где человек жить постоянно не мог из-за холода и темноты. По-видимому, в Караульные пещеры, в Торгашинские, в Боградскую пещеру человек приходил для совершения каких-то важных для него ритуальных действий. В Айдашинской пещере найдены даже костяные фигурки, когда-то бывшие частью шаманского костюма.
Сами пещеры слишком уж напоминают шаманский Нижний мир, населенный чудовищами, чтобы это оказалось еще одной, очередной случайностью.
О чем же рассказывают спелеологи-пещерники? Необходимо учесть, что традиции пугания новичков и вообще всех непещерников очень сильны у спелеологов. Решительно о любой пещере вам непременно расскажут несколько кошмарных историй, типа: «Да Караульная – это что! Это разве пещера?! Там ребенок пройдет, и только в одном месте тесно, где московский турист один погиб… Фамилии не помню, но можно и поднять фамилию. Он в узости застрял, и никуда: толстый был. Его и за голову тянули, и за ноги… Так и помер. Теперь чтобы через узость идти, надо через его грудную клетку протискиваться. Все остальное потом унесли, похоронили, а это вот… грудную клетку – никуда! Встала на распор – и ни в какую сторону! Через нее сегодня и пойдешь».
А когда все спустятся вниз по наклонному узкому ходу и свет дня погаснет за спиной, обязательно найдется идиот, который расскажет парочку «духоподъемных» историй как раз об этих местах или о соседних залах и коридорах.
Бывает, что группа, в которую входит новичок, дружно гасит свечи и фонари, тогда уже рассказывается нечто необходимое для «воспитания». Или напарник, с которым новичок идет вдвоем, замогильным голосом заводит что-то в духе: «Его надо ждать, он придет… Хе-хе-хе… Главное – это его ждать. Мы его ждем, он придет…». И так до тех пор, пока на новичка не начнет действовать мрак и темнота, удаленность от поверхности и от входа, ползущий в темноте противный шепот.
От пугания новичков спелеологи получают больше садистского удовольствия, чем другие туристы.
В целом же более серьезный пещерный фольклор, выходящий за пределы пугания, имеет несколько основных сюжетов:
1. Оскаленные страшные рожи, которые внезапно возникают прямо на стенах пещер. Трещинки вдруг складываются вместе, натеки и выпуклости стен приобретают другую форму – и перед одиноким спелеологом вдруг возникает огромное, от метра до трех высотой, получеловеческое лицо. Происходит это мгновенно, и сама неожиданность пугает. А лицо иногда ведет себя довольно агрессивно, вплоть до открывания огромной пасти, усаженной коническими зубами, и попыток схватить человека.
Другой вариант – когда из стены вырастает голова неведомого зверя или морда монстра и тоже пытается схватить проходящего.
Сами спелеологи чаще всего относятся к таким явлениям, как к галлюцинациям. Нередки рассказы о том, как кто-то один видит «рожу» и шарахается от нее или вступает с монстром в диалог, к удивлению остальных: они ничего не видели.
Но и такие истории, даже с откровенным галлюцинаторским подтекстом, обычно производят впечатление.
Богдан Спицын в «Стране багровых туч» у братьев Стругацких переживает именно такую галлюцинацию, и это далеко не единственный случай, доказывающий, что Стругацкие очень хорошо знали фольклор Красноярского края. Позже мне придется показать это на еще более ярких примерах.
2. Очень своеобразен эффект, который спелеологи назвали не менее своеобразно: «дядя Вася в медных триконях». Эффект состоит в том, что во вполне определенном пещерном коридоре раздается знакомый звук: лязгает металлическая амуниция, стучат по каменному полу трикони, подбитые медными шипами. Незнакомец приближается, звуки позволяют даже знать, где именно бронзовый карабин чиркнул о скалу, на каком расстоянии он идет. Но не видно абсолютно ничего. Невидимка проходит буквально мимо стоящих людей, чуть ли не проходит сквозь них, и удаляется. При этом иногда слышен звук стесненного дыхания, иногда – нет. Постепенно шаги и звон амуниции удаляются, затихают в темных коридорах.
Легче всего сказать, что такого не бывает, но автор лично слышал «дядю Васю». Надо сказать, что появляется «дядя Вася» нерегулярно, предсказать его появление невозможно. Ходят слушать «дядю Васю» всегда по нескольку человек, и стоять в полуосвещенном коридоре, курить и слушать удивительные звуки даже в компании жутко, но в несравненно большей степени – интересно.
Может быть, это просто некий неведомый природный эффект? Возможно. Я только знаю, что лично слышал «дядю Васю» и при необходимости найду много свидетелей.
3. Третья группа сюжетов касается существ, обитающих в глубине пещер. Традиции пугания требуют как можно меньшей определенности – тогда бывает страшнее. Фантазия у пещерников богатая. Но имеет смысл учитывать только такие сюжеты, когда эти существа описываются очень определенно и несколькими свидетелями сразу. Таких сюжетов мне известно два.
Это «субурханчики», или «вихорьки», которые летают по потолку и стенам, обдавая лица идущих потоком движущегося воздуха. Движение «субурханчика» сопровождается частым мелким постукиванием по камню – впечатление такое, словно скал касаются маленькие коготки. Так что «субурханчик» не летит, а именно бежит по потолку, но тоже остается невидимым. Вреда от них не бывает, может быть, потому, что задержать «субурханчика», поставив на его пути руку или какой-то предмет, никто пока не попытался.
Другие истории рассказывают про нечто бесформенное, покрытое белой шерстью, обитающее в самых глубоких частях некоторых пещер. Про «это» (что характерно, существо не имеет названия) мне рассказывали в Орешной и в Боградской пещерах. Для Караульных пещер, например, эта история совершенно нехарактерна.
Видевшие «это» всегда находились на большой глубине и пребывали в пещере уже долго, порядка суток, а порой и нескольких. Большинство фиксировали только сам факт внезапного появления и мгновенного исчезновения «этого». В некоторых вариантах рассказов существо стоит на задних лапах и сложением напоминает небольшого медведя. У «этого» есть голова, похожая на собачью, с очень сильно вытянутой мордой и без глаз (по близкой версии почти без глаз). Наблюдать «его» можно буквально долю секунды. «Оно» никогда не издает никаких звуков и не пытается приблизиться к людям.
На вопросы о том, не пробовали ли «его» ловить, рассказчики только ухмылялись и отводили глаза.
4. «Черный спелеолог» во многом аналог «черного альпиниста», который погибает примерно так же: заблудившись в пещере, умирает от голода и холода. Называют его, впрочем, и «белым», логично объясняя, что в пещере черного спелеолога все равно не увидишь. Но происхождение и поведение «черного» и «белого» совершенно одинаковы.
Похоже, что сначала был заимствован у альпинистов именно «черный спелеолог», а уж потом он вполне логично «побелел»: на его «белизне» гораздо больше настаивает молодое поколение спелеологов – те, кому до 35. Более старшие сомневаются в его цвете и достаточно часто произносят привычное: «черный».
«Черный спелеолог» внезапно выныривает из потайных ходов и даже выходит из стен, указывает «хорошим» на выход, снабжает их едой, огнем и светом и неуклонно губит «плохих», заводя в тупики или в глухие системы, откуда они не могут выбраться. Бывает, что и роняет на «плохих» камни разного размера и с разной высоты – по размерам прегрешения.
Благоволит он к тем, кто соблюдает технику безопасности, и если даже знает, что в пещере никого нет, бросая веревку, предупредит криком: «Веревка!» А разгильдяев он не любит.
Благоволит он и к новичкам и, попугав их как следует, учит правильно ориентироваться и выходить в нужном направлении.
К фольклорным деталям относится и такая: «белый спелеолог» считает «хорошими» и правильно себя ведущими тех, кто соблюдает в пещерах чистоту и все черты экологического поведения: например, убирает в пещерах всяческий мусор, оставленный туристами. В пещерах многие ведут себя очень непринужденно, бросая где попало горелые спички, спичечные коробки, окурки, пачки из-под сигарет, консервные банки, объедки и прочую гадость. Среди красноярских спелеологов было хорошим тоном собирать все это в целлофановые мешки, выносить и выбрасывать из пещеры. «Черный спелеолог», естественно, стал очень одобрять такое поведение, как только оно установилось у членов профессионального сообщества.
В самые последние годы у «белого спелеолога» появилось еще одно требование – не трогать летучих мышей. Дело в том, что летучие мыши зимуют в пещерах, впадают в спячку, повиснув вниз головой на сводах пещеры. Туристы, приходя зимой, часто освещают их фонарями, пугают, прикасаются к ним. Бедные животные просыпаются не ко времени, вылетают из пещеры и погибают: корма нет, очень холодно… Некоторые ученые считают, что летучих мышей стало меньше именно из-за «фактора беспокойства».
Ну так вот, трогать летучих мышей «черный» (он же «белый») спелеолог категорически не велит.
Но, похоже, в образе «белого спелеолога» слепляются две очень разные сущности. Одна из них уже знакома: своего рода пещерный аналог «черного альпиниста». Другая же – это чисто местное, пещерное существо, которое всегда жило в пещерах и никогда не было человеком.
Это существо имеет антропоидный облик; иногда ему приписывается полное сходство с человеком – настолько, что он может ухаживать за девушками и набиваться к ним в провожатые, увлекая их все глубже в пещеру, все дальше от выхода. По другим данным, «пещерник» отличается от человека мелкими деталями – у него вертикальный кошачий зрачок, или мохнатые острые уши, как у волка, или обычные человеческие уши, но расположенные выше висков.
Иногда речь идет о совсем незначительных отличиях от человека, скорее даже странностях, – типа пронзительно-желтых глаз или очень смуглого и очень тощего лица, так что кожа облепила кости.
Порой, впрочем, «черный спелеолог» бывает или мохнатой полуобезьяной-антропоидом, или существом, лишь карикатурно похожим на человека.
В любом случае это существо заманивает людей потому, что он ест их. «Черный спелеолог» – это упорный и очень опасный охотник на человека. С «этим», с белым обитателем глубин, он не ассоциируется никогда, а вот предположения о тождестве «черного людоеда» и «дяди Васи в медных триконях» делались неоднократно.
Отношение к историям про «черного людоеда» неоднозначное: с одной стороны, этот сюжет обыгрывается во множестве разного рода историй, песенок, баек и даже любительских кинофильмов. Один из них, получивший первую премию на любительском фестивале в 1989 году, построен так.
Две девицы забираются в пещеру, идут по ходу. Вдруг перед ними возникает нечто, карикатурно похожее на человека: в пещерном комбинезоне, с огромной, не по росту, головой и с зеленой рожей, раза в три больше человеческой. Девицы, бросаются бежать. Минут пять киновремени продолжается погоня. Куда бы ни шли, как бы ни карабкались девицы, на их пути оказывается это существо; как только оно подступает к девицам, те пускаются наутек. Наконец девицы забираются, прячутся в огромную печь. Тут же появляется «черный людоед», захлопывает дверцу и опускает задвижку, запирая дверь.
Следующий кадр: то же самое существо выползает из пещеры с невероятно разбухшим животом, тащит за собой две спелеологические каски с прикрепленными на них фонарями. Сыто отдуваясь, с каплями пота на сине-зеленой мультиплицированной роже, существо вяло отбрасывает каски в сторону. И вдруг оно встрепенулось, хищно присело; в глазах оживление, огромный язык, сантиметров тридцати длиной, облизывает губы.
Камера отодвигается, и становится виден вход в пещеру – к нему как раз приближаются еще два новых спелеолога. Камера еще отодвигается, и становится видно, что каски упали в огромную каменную чашу, метров в пять диаметром, заполненную доверху спелеологическими касками. А существо начинает двигаться в сторону входа в пещеру…
Легко сделать вывод, что спелеологи к этому сюжету не относятся серьезно. Это не так.
Во-первых, они очень насторожены ко всяким встречам в самой пещере. Если кто-то собирается в пещеру, об этом должно быть известно! А всякий незнакомец вызывает откровенную опаску. Разумеется, это объясняется страхом перед возможным преступником, тем более пещеры очень удобны для того, чтобы прятаться или прятать добычу. Говорят и о нелюбви к «диким» туристам, которые пачкают в пещерах, отвратительно себя ведут, с которыми не хочется иметь что-либо общее…
Не сомневаюсь, что все эти причины имеют место. Но точно так же не сомневаюсь, что спелеологи подумывают и про «черного людоеда», только не спешат сознаваться.
Во-вторых, раза два мне доводилось слышать о девице, которая «неизвестно с кем», – то есть с кем-то незнакомым для спелеологов, ушла в пещеру и пропала без вести. Объяснять эту историю можно по-разному, тем более я и не знаю ее в подробностях. При попытке узнать, о ком же именно идет речь и что именно произошло, спелеологи как в рот воды набрали. Если даже эта история имела трагический конец, его причиной могли быть очень различные события; без дополнительной информации судить невозможно ни о чем.
В-третьих, вряд ли я забуду когда-нибудь находку, сделанную в Орешной пещере. Орешная вообще довольно сложная и неприятная пещера: сложнейшая система ходов, которая известна далеко не полностью, все время какой-то невнятный гул. Пещера мягко гудит, как исполинская раковина, и этот шум может скрывать все, что угодно. А тут…
Прямо на полу пещеры, возле стены, лежала кость. Большая кость, почти все мясо с которой было сорвано; только отдельные волокна, малые кусочки мяса остались там, где их было особенно трудно выгрызать. Мясо подвяло, но еще и не начало портиться; кость бросили, наверное, всего лишь несколько часов назад. Мясо с кости не срезали, а отгрызли, срывая его зубами. Погрызы на кости были глубокие, как если бы грызла не собака, а медведь. В одном месте ясно отпечатались клыки, а между ними ряд резцов – раза в полтора шире, чем у человека.
Это была берцовая кость человека… Вернее, сразу две кости – большая и малая берцовые. Судя по массивности и весу – мужские, но тут я могу ошибиться. С обеих сторон кость была с огромной силой выворочена из сустава – болтались растянутые обрывки сухожилий.
Не меньше минуты мы стояли, тупо глядя на кость. Никаких следов не было и быть не могло на каменном полу пещеры.
– Слыхал… Про блатных слыхал? – внезапно сказал сиплым голосом напарник. Его голос отразился от стен, срезонировал, ушел в темноту, и товарищ опасливо притих.
Да, про шайку беглых, засевшую в прошлом году в Орешной, мы слыхали. Что уголовники, случается, едят людей, тоже слышать доводилось. Несколько лет назад уголовники, жившие в норах на кладбище, съели нескольких ребятишек. Но оба мы понимали: здесь что-то совсем не то. Ну не стал бы самый одичалый уголовник грызть сырое мясо с кости, выломанной из трупа.
– Может… на выход пойдем? – предложил я, невольно понизив голос чуть ли не до шепота.
Напарник кивнул, и мы рванули к выходу. Кость мы, естественно, взяли с собой, как и подобает законопослушным гражданам, и написали заявление в милиции. Что было дальше – не знаю. Скорее всего, если даже дело и завели, кость оказалась в роли классического висяка – дела, которое практически невозможно раскрыть.
Но эта мрачная история вспоминается мне до сих пор, и любые рассказы о «черном людоеде» приобретают для меня некий слишком уж реальный отсвет.
Ученые экспедиционных профессий («экспедишники», полевики) традиционно презирают туристов. Умения ходить по местности, таскать тяжести, преодолевать усталость и делать разную «мужскую» работу у нас ничуть не меньше, чем у любых туристов, а вот занятия несравненно профессиональнее. Мы не просто лезем на отвесную гору, плывем по порожистой реке или шатаемся по глухой тайге, чтобы испытать некое удовольствие, соблюдая «ненаселенку» и «километраж» ради получения очередного разряда. Все это нужно для того, чтобы провести наблюдения или исследования. Развлечение, элемент игры, удовольствие от пребывания в поле у полевика обычно тоже есть, но это не главное, это факультативное, побочные ощущения, специалисты идут в лес не за этим.
Само отношение к романтике у нас совсем иное, чем у туристов. Для турья романтика – это все не похожее на то, что в городе и дома. Неважно, что именно, но главное, чтобы было как можно меньше похоже! И чтобы отдыхать! Отдыхать, тихо глядя в одиночестве или вдвоем на речку, или до утра выть под гитару, как стая перекусавших друг друга гиен, – дело вкуса. Но турист уходит от того места, где он работает, туда, где он отдыхает.
А для «экспедишника» самая романтика начинается, когда он может жить максимально близко к тому, «как дома». Лес, скалы и река для него – место работы. Он селится поближе к этому месту, чтобы выполнить свою работу, и старается жить в максимально возможном комфорте. «Экспедишник» только бледно улыбнется, если туристы при нем захлебнутся от восторга: они залезли вдесятером в палатку на троих! Как весело! Ха-ха-ха-ха!! Чей локоть торчал в моем животе?!!! А кого выпихнули, и он оказался весь под дождем?!!! Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!!!!
Ему не смешно, потому что он приехал в экспедицию работать. И если он не выспится, основными его переживаниями станет не веселье по поводу, как он здорово не высыпался, а невозможность сделать работу и всяческие мучительные, а вовсе не веселые впечатления. Если же он из-за всяческой туристской романтики не сможет выполнять свою работу, это будет еще более скверно.
Поэтому совсем не праздный вопрос, какие именно байки переняло профессиональное сообщество полевиков у столбистов. Скажем, археологи с удовольствием вырезали идолов и ставили «охранять» лагерь, молодежь даже совершала перед ними разного рода псевдоязыческие ритуалы. Но никогда у археологов не рассказывали об идолах, которые сами выкапываются и пугают спящих не в палатках, или о покойниках с ближайшего кладбища. Зато в их фольклоре обязательно присутствовали всякие «черные» и «белые» специалисты. Почему?! А как раз потому, что специалисты не развлекались, не играли, а работа требовала сосредоточенности.
А вот утверждать мораль, общую для всех путешествующих, им было так же необходимо, и даже в большей степени необходимо, чем туристам. Мораль эта действительно едина: не гадить в лесу и максимально исправлять последствия чужой пакостливости. Входя в брошенное жилье, снять шапку, поклониться, спросить разрешения. Уходя, непременно оставить дрова и запас еды, хотя бы небольшой.
В персонификации нравственных правил нуждается всякое сообщество путешествующих, например, охотники или собиратели трав. У охотников это чаще всего бывают не призраки, а старые, давно умершие охотники. Если даже такой уважаемый всеми охотник похоронен на сельском кладбище, молва обязательно припишет ему захоронение в тайге, в «охраняемом» им месте. Если же охотник погиб в лесу или завещал себя похоронить в тайге, совсем хорошо – ему еще увереннее приписываются свойства лешего: охранять Закон, карать нарушителей. Нарушителей карают двумя способами – или заставляют плутать по лесу, или отнимают у них добычу.
Мне известны два таких охотника, ставшие после смерти то ли нечистой силой, то ли хранителями леса. Один на Ангаре, на речке Манзя. Другой – в верховьях Ои, в Саянах.
Жив пока еще один охотник, который, похоже, станет таким же хранителем леса после смерти.
Археологи и другие полевики нуждаются в подобных персонажах. По своему социальному положению и роду занятий они несравненно ближе к охотникам, нежели к туристам, но – люди городские – они создали особый профессиональный фольклор.
По крайней мере, такова одна из причин существования «черно-белых специалистов».
«Черный археолог» и «черный геолог» очень похожи, но по понятным причинам я гораздо лучше знаю повадки «черного археолога» и говорить буду больше о нем. Появляется он так же, как и «черный альпинист»: его бросают в лесу, он заблудился и умер от голода. «Черного археолога» иногда еще сбрасывают в шурф глубиной 12 метров и закапывают живым. Романтические девицы, которые не в силах представить чего-то, не имеющего к ним отношения, рассказывают, что и сбросил-то будущего «черного археолога» его соперник, чтобы избавиться от юноши, к которому девица была благосклоннее. Но это чисто девичья версия, никто больше ее не поддерживает. Убивают «черного археолога» строго из душевного паскудства и природной гнусности, таков уж, знаете ли, сюжет. И не нам его нарушать.
«Черный археолог» и «черный геолог» тоже являются к лагерю впотьмах, просят еды, и им нельзя отказывать, но у них появляются и другие, более специфичные черты.
«Археолог», естественно, начинает вознаграждать и тех, кто ведет себя профессионально правильно: не курит на раскопе, не втыкает в слой нож, разувается, вступая на культурный слой в раскопе, не забывает помыть и почистить материал и так далее.
«Хорошие» и «правильные» награждаются снами, после которых становится понятно, где искать и где раскладывать раскоп. Ну и находками, конечно же.
На «плохих» сваливаются дожди, памятники от них прячутся, а разложенные раскопы не приносят никакого материала.
Когда в археологических экспедициях участвуют школьники и студенты, действия «черного археолога» становятся более игровыми, а в число караемых поступков попадают и совершенно ребяческие, типа «крысятничества», то есть создания собственных частных запасов печенья или конфет в своей палатке. Или «хорькования» – то есть похищения печенья или сгущенного молока из хозяйственной палатки.
Тут имеет смысл напомнить, что легенды о «черном археологе» формировались в 1970—1980-е годы, в эпоху дефицитной экономики. Тогда даже печенье можно было купить не всегда, а уж сгущенное молоко, тем более сгущенные кофе или какао были страшным дефицитом. Экспедиции получали дефицитные продукты и использовали их порой как своего рода валюту при расплате с местным населением. Часто дать банку сгущенного молока стоимостью в 85 копеек было лучше, чем пять или десять рублей живых денег. Так что у подростков соблазн похитить сгущенное молоко был вполне реальный.
Есть такая история подросткового типа: один мальчик стащил в хозпалатке банку сгущенного молока, пробил две дырочки и тайно высосал половину – ночью, засунувшись с головой в спальный мешок, чтобы никто не видел. А потом завернул банку в целлофановый пакет и спрятал в свой рюкзак.
Утром отправились в маршрут, и вдруг над тропинкой появился овод невероятных размеров – не меньше сантиметров тридцати. С ужасным гудением настиг овод гадкого мальчика и всадил ему в заднюю часть свое жало, размером с небольшой гвоздь. Тот с диким криком рухнул на живот, и если к нему прикасались, только кричал. Тут снова появился овод, с угрожающим жужжанием пролетел над нехорошим мальчиком. Никто не посмел даже замахнуться на такого страшного овода, и только старый начальник экспедиции мудро спросил у мальчика:
– Как ты думаешь, почему он именно к тебе пристал?
– Не знаю! – закричал мальчик, засучил ногами и заплакал.
А страшный овод снова вылетел из леса. Один студент схватил было палку, и овод на мгновение завис в воздухе, обратившись в его сторону. Но начальник схватил парня за руку. Тогда овод медленно, даже лениво подлетел к лежащему мальчику, страшно жужжа, и снова вонзил ему в попу свое жало – уже в другую половинку. Мальчик дико завизжал и заплакал и снова засучил ногами, а овод подлетел с другой стороны и как будто заглянул ему в глаза, а потом улетел через речку.
– Так что же ты все-таки сделал? – снова спросил его начальник экспедиции.
В этот момент овод опять поднялся над тростниками реки и так висел, очень страшно жужжа и махая крыльями.
И мальчик, заливаясь слезами, сознался, что он украл из хозяйственной палатки сгущенку и где сейчас находится наполовину высосанная банка. Банку достали из его рюкзака и хотели сунуть обратно в хозяйственный ящик. Но начальник поднял эту банку в руках, показал эту банку огромному оводу и поставил ее на пенек. До этого времени овод висел над тростниками, а тут куда-то улетел.
Порочный мальчик до конца маршрута ходил с некоторым усилием, но отставать очень боялся и уж, конечно, никогда больше не крал сгущенки и вообще стал гораздо приличнее. А овод не появлялся. Конечно же, этот овод и был «черный археолог».
Этот персонаж присущ только археологам. Мне доводилось еще слышать про «белую девушку из ботаников», но это очень невыразительная фигура. Просто очень юная девушка, которая встречает на лугу парня, просит помочь ей определить собранные растения, а при попытке познакомиться (по одной версии) или обнять ее (по другой) медленно растворяется в воздухе, причем милые черты искажаются, становятся хищными и страшными, а сквозь кожу начинает просвечивать череп.
Реальные это наблюдения или вариации на тему «не ходи в маршруты один» и «не приставай к незнакомым девицам»? Не знаю.
А вот «белая археологиня» – персонаж довольно разработанный. По одной версии, это была жена «черного археолога», которая приехала его искать и тоже пропала в лесу.
По другой она не имеет к «черному археологу» совершенно никакого отношения. Это просто «экспедишница», упавшая в глубокий шурф и сломавшая шею. А чтобы скрыть несчастный случай в экспедиции да заодно навесить на покойницу всякие неблаговидные дела, ее быстренько закопали в том же шурфе («еще живую» – рассказывают иногда с садистским удовлетворением) и сделали вид, что она ушла из лагеря несколько дней назад.
История умалчивает, влетал ли паут в кабинет следователя, в котором начальник экспедиции давал показания.
Есть и версия, по которой она вообще не была археологиней. Просто развратный начальник экспедиции завлек девушку – то ли привез ее из города, то ли нашел в одной из местных деревень. А там вроде девица сама прыгнула в реку от коварства давно женатого начальника, дочери которого уже старше героини повести. Или же сам старый, но сладострастный начальник избавился от влюбившейся без памяти, да еще и беременной от него девицы – так и прикончил ее, гад, вместе с дитем.
Но, во всяком случае, «белая археологиня» – это персонаж ни в коем случае не карающий, а сугубо вознаграждающий и особо покровительствующий безропотным, кротким и уж, конечно, влюбленным.
Классическая история выглядит примерно так. Один археолог три месяца работал в поле совершенно безвылазно. Даже в деревне в бане не бывал, мылся только в речке или нагревая воду на костре. Последние дни, уже льют осенние дожди, надо паковать материал, готовить к отправке. А бесстыжие сотрудники экспедиции все ушли в деревню с утра – мол, сегодня же воскресенье! Предупредили, что в деревне переночуют и вернутся в понедельник утром.
Кроткий археолог весь день заворачивал находки и заколачивал ящики. Под вечер ему несколько взгрустнулось, присел он перед экспедиционным столом и задумался – как, наверное, хорошо им всем, кто сейчас отдыхает в деревне. И вдруг видит: колышется, крутится неподалеку от него какой-то бело-прозрачный столб, замедляет вращение и обретает черты атлетически сложенной дамы в белых полупрозрачных одеждах.
Дама протягивает руку, рука удивительным образом вытягивается, но археолог не успел и испугаться, потому что под его носом уже появилась огромная поварешка, наполненная неразбавленным (по одной версии) или разбавленным (по другой версии) спиртом. В этом месте непьющие выражают разного рода сомнения. Чуждые романтике и склонные критиковать все на свете (а таких очень много в науке) утверждают, что археолог дернулся было:
– Не хочу!
Но тут же у самого его носа объявился вдруг огромного размера волосатый кулак:
– Пей!
И не успел он выхлебать спирт, как поварешка опять оказалась заполнена – теперь уже натуральным куриным бульоном с вермишелью, и все это он тоже выхлебывает с неизбывной благодарностью.
Тут надо опять напомнить, что легенда складывалась до того, как к власти пришли мерзавцы-демократы, продали страну американцам и на каждом углу стали продаваться куры и даже американские объедки-окорочка. В годы, когда складывались эти легенды, у власти стояли святые патриоты-коммунисты. Они были очень добрые и хотели, чтобы все жили так же хорошо, как в Советском Союзе; потому все средства в стране уходили только на подготовку к войне, а кур в свободной продаже не было, разве что в Москве. В экспедициях же ели исключительно консервы и концентраты. Свежий куриный бульон в экспедиции был примерно тем же… нет, я даже не могу сказать: тем же, что сейчас, скажем, омары. Потому что сегодня есть омаров реальнее, чем в 1985 году в экспедиции – свежий куриный бульон.
Итак, бедолага-археолог выхлебывает куриный бульон, и поварешка еще много раз наполняется тем, чего желает его душенька. А потом кто-то невидимый кладет его на подстеленный брезент, снимает с него сапоги и прелые носки многодневной свежести, начинает мыть заскорузлые ноги теплой водой.
И прочие грязные застиранные тряпки покидают бренное тело археолога и летят, как птицы, развешиваясь на ветках деревьев (назавтра они оказываются тщательно постиранными).
А с «белой археологини» спадают полупрозрачные одежды и… остальное, по-моему, ясно.
Наутро приходят остальные члены отряда, и археолог честно рассказывает им про свое удивительное приключение. Никто ему не верит, но вдруг раздается вопль: кто-то нашел позади кострища полупрозрачную деталь дамского туалета (иногда уточняют – «шестого размера»). И история про «белую археологиню» делается весьма реальной для устыдившихся членов экспедиции.
Впрочем, перековались ли остальные и навещал ли их «черный археолог», в легенде ничего не сказано. Но точно известно, что женская часть экспедиционного коллектива рассказывает эту историю немного не так, добавляя одни детали и убирая другие. Дамы отрицают, что «белая археологиня» оставила какую-то деталь своего туалета в лагере. Ничего подобного! Она аккуратная дама. И вовсе она не сбежала под утро, как нашкодившая кошка. Она дождалась членов экспедиции и популярно объяснила им, как нехорошо они поступали.
Кроме того, именно в этот вечер парень получил плохое письмо от своей девушки и очень нуждался в утешении. Исправила ли «белая археологиня» их отношения или все утешение ограничилось вместе проведенной ночью (и тем только усугубило проблему), мне неизвестно.
Полнее всего характеризует женщин уверение, будто археолога не только вымыли теплой водой, но и надели на него совершенно чистые трусы и носки. Дамы считают, что произошло это еще до того, как упали прозрачные одежды «белой археологини». Ну почему они как будто помешались на этих частях туалета?! Непостижимо…
Свои фольклорные сюжеты и особые герои обязательно есть у всех «экспедишников».
Оригинальный фольклорный персонаж есть у биологов – загадочная «пьяная букашечка» у энтомологов (специалистов по насекомым) города Томска. Мне не удалось установить характер и даже внешний облик «пьяной букашечки», но, по мнению энтомологов, она то ли заводится в тех экспедициях, где выпивают казенный спирт, то ли, наоборот, ее появление способствует выпиванию казенного спирта. Во всяком случае, это события взаимосвязанные, и если говорят, что где-то «завелась пьяная букашечка» – всем сразу все становится ясно.
А вот геологи рассказывали мне сюжет, даже со ссылкой на конкретное место действия: история эта произошла в Маслюковском районе Новосибирской области, на самой границе с Кемеровской областью, на руднике Вершина. Цветные металлы в этом месте разрабатываются с 1830-х годов. Старые разработки, штольни и отвалы занимают несколько квадратных километров и составляют важную часть всего ландшафта.
История эта произошла… или по крайней мере началась, в 1979 году, когда разработки стали расширяться. Шел прорыв, начальство ввело сухой закон, и водку перестали продавать. Огорченные любители ушли в глубокое подполье; они прятали канистры со спиртом и бутылки водки в старых штольнях и проникали туда по ночам.
Как-то один такой любитель примчался едва дыша. Он «лишился языка» и не мог рассказать, что же его так напугало, только тыкал пальцем в направлении своей захоронки.
– А где второй?!
Геолог тыкал пальцем все туда же, в направлении своей штольни. Пустившийся на поиски народ обнаружил второго питуха забившимся под груду древесных стволов или (по другой версии) под всякую дрянь на свалке. Какое-то время он никого не узнавал, пытался убежать от своих спасителей и только дико озирался и лязгал зубами.
Дальше история представлена двумя версиями. Согласно первой, эти двое ничего не рассказали и назавтра же уехали навсегда, позабыв взять расчет (что совершенно фантастично, на мой взгляд). А что с ними произошло, узнают спустя несколько месяцев, случайно встретив одного из потерпевших в городе (иногда даже того, кто онемел с перепугу, а потом постепенно речь к нему вернулась).
Но более вероятна вторая версия: что способный говорить постепенно отошел и рассказал такую историю. Мол, начали они с товарищем разбирать завал камней над своей захоронкой. И тут тянут его за рукав:
– Браток… Помоги…
Он обернулся, а тут стоят пятеро таких сине-зеленых, на лицах которых отваливается сгнившее мясо, и «тетенька», которая держит в руках собственную голову (голова, естественно, находится в таком же состоянии, как и головы мужчин). Остальное понятно – кинулись они во весь опор от этой пятерки, забыв про водку и не разбирая дороги.
А дальше больше – на следующую ночь прибежал уже бульдозерист, работавший в ночную смену: в лучах фар стояли те же пятеро. Дело быстро дошло до того, что рабочие вообще забастовали, не стали выходить в ночные смены. Многие поехали с рудника – им и среди дня тут совершенно разонравилось.
Начальство пыталось повышать ставки ночных смен, обещало большие сверхурочные – конечно же, безрезультатно. Тогда стали искать по всему руднику, устроили грандиозные поиски незахороненных костей. И нашли в заброшенной штольне, в малопосещаемой, старинной части рудника, пять непогребенных трупов, пролежавших там несколько месяцев. У одного трупа, женского, была оторвана голова. Как правило, об этой оторванной голове рассказывают не как о преступлении, а о последствиях падения. Типа – «падала в штольню, там трос, ей тросом голову – раз! И отрезало! Начисто! Кр-ровища – в стену, она дергается еще, а на нее уже другие летят!»
– Откуда столько подробностей, если все пятеро тут же и погибли?
– Так рассказывают.
Дальше опять возникает две разные версии событий. По одной – трупы перезахоронили, и жизнь на руднике вскоре наладилась. По второй версии, этого оказалось недостаточно. То ли начальство само додумалось, позвало священника, то ли рабочие опять забастовали, требуя к себе батюшку. Во всяком случае, молебен отслужили, и жизнь наладилась.
Эту вторую версию я склонен взять под сомнение. Слишком она похожа на позднейшую добавку, сделанную уже в 90-е годы, в эпоху «религиозного ренессанса», когда любые упоминания батюшки, отслуженного молебна или прыскания святой водой сделались необычайно модны. Но сама по себе история как будто подлинная.
В целом же это пример законченного повествования, имеющего начало и конец. Гораздо чаще такого рода истории не сюжетны. Достоверные рассказы, как правило, – это подсмотренный кусок жизни. Человек или группа людей делают где-то наблюдения или с ними случается происшествие, которое очень трудно объяснить. Факт происшествия налицо, но есть именно отдельное событие, отдельный факт, а не узнанный откуда-то сюжет, иллюстрированный и подтвержденный фактами.
В качестве примера приведу историю, случившуюся в 1997 году на озере Улуг-Холь, во время проведения на нем комплексной экспедиции.
Три человека шли вдоль берега озера Улуг-Холь, искали кладки гнездящихся на озере птиц. Всех трех я хорошо знаю и свидетельствую: они совершенно вменяемы и совершенно не склонны к розыгрышам. История эта как раз тем и хороша, что ее подлинность я могу удостоверить сам, она вовсе не придумана для пугания новичков у лагерного костра или в дождливый день, когда делать нечего.
Стояло начало июня, вода в озере еще холодная. Внезапно на глине возле уреза воды пошли следы босых ног человека. Крупный мужчина шел босиком вдоль самой воды. Кто бы это мог быть?! Ближайшая деревня – километрах в двух, и живут там две старухи и старик. Больше людей в окрестностях нет совершенно, только приехавшая позавчера экспедиция. Кстати, потом один из участников этой истории специально проверял – да, других людей в это время и в этом районе не было.
Какое-то время трое шли параллельно следам – любитель купаний шел вдоль самой воды, а они-то осматривали пояс прибрежных кустов, шедший уже в нескольких метрах от озера. И тут один из участников события обратил внимание: следы человека на глине резко обрываются, и тут же пошли следы крупной собаки.
– Смотрите, еще и собака!
Подошла биолог экспедиции, посмотрела.
– Да это не собака, ребята, это волк…
Рассказчик и не пытался внушить мне, что они, эти трое, не «впечатлились». Слова про «мороз по коже» вполне определенно прозвучали.
Но посудите сами, что это за история?
Трое наблюдавших, как изменились следы, не видели ничего, кроме самих следов. Может быть, они оказались свидетелями чего-то достаточно жуткого? Очень может быть. В конце концов, человеко-волк, волкодлак, вервольф мог прибежать издалека, прогуляться по берегу озера, а при появлении вдали людей принять волчий облик и убежать за десятки километров.
Волкодлаком мог быть и мужик, живущий в двух километрах от озера, в заброшенной деревне: человек он достаточно крупный, чтобы следы могли принадлежать ему.
Но с той же степенью вероятности могла произойти и совсем другая история. Например: приехал вчера человек из Абакана с ручным волком. Шел по берегу озера, в обход, решил пройтись босиком, а волка в это время нес на руках. Потом волка спустил на землю, а сам сиганул в озеро и переплыл его, как раз к своему «жигулю». Волк обежал вокруг озера, прыгнул в машину, и они уехали, никем не замеченные.
Дикая история? Невероятная? Но какая из них более реальна: такая вот, про спортивного дядю с ручным волком, или про живущего у озера волкодлака?
Большая часть всех историй этого плана именно такова: отдельное наблюдение, фрагмент без начала, без конца и без сюжета. Эту историю я выбрал из многих только потому, что могу проверить ее во всех деталях. А в принципе она очень типична.
Любопытные персонажи водятся на биостанции красноярского университета, где проходят практику студенты после первого курса. Биостанция, надо сказать, расположена на месте, где проводились эксперименты по запуску боевых ракет. До сих пор посреди биостанции находится огромных размеров бетонная плита – то ли закрывающая вход в шахту, то ли отмечающая место, где когда-то была шахта.
Существует легенда, что в этом месте погибли 27 биофизиков – то ли от излучения, то ли хлебнув по ошибке страшно ядовитого ракетного топлива. В самом мрачном варианте легенды, они были еще живы, когда клали эту плиту, и колотились, пытались ее сдвинуть. Но то ли крайком КПСС, то ли кто-то еще приказал плиту оставить где стоит и биофизиков не спасать.
По одной версии, в каждое полнолуние, по другой – только на Ивана Купалу можно видеть скорбную процессию: 27 мертвых биофизиков выходят через бетонную плиту и уходят через лес.
Я лично знаком с несколькими людьми, которые видели эту процессию мертвецов. Биофизики, одетые в черные бушлаты, спецодежду того времени, идут с мрачными лицами, опустив глаза. Они никого не замечают, ни на что не реагируют и, к счастью, никого не трогают. Но подходить к ним не рекомендуют, боясь то ли мистических сил, то ли радиации, – этого я точно не могу сказать.
Такие книги следует сжигать, не раскрывая… То, что в ней таится, – не наше, не человеческое, но от этого оно не стало менее опасным…
Смотри, как злобно смотрит камень,
В нем щели странно-глубоки.
Николай ГУМИЛЕВ
Сибирь – все же особая область России. Это место столкновения русского человека с другим культурно-историческим миром: с миром коренных сибирских народов. Или, вернее, со многими такими мирами: ведь даже совсем маленький народ – это тем не менее целый самостоятельный этнос, со своей культурой, своей историей и образом жизни.
Русские и Енисей-то увидели в конце XVI века, да и то у самого устья, рассекающего равнинную тундру. Только в начале XVII века они освоили долину Енисея к северу от Ангары. И даже не освоили, а скорее просто увидели. До середины XVII века никто из русских не только не знал, по каким правилам течет жизнь в коренных хакасских землях в Минусинской котловине, но и не имел представления, как они вообще выглядят. Даже при основании Красного Яра казаки шли только по реке и не делали ни шагу в сторону. Что происходит, скажем, в ста километрах к востоку или к западу, им еще предстояло узнать.
Тысячи лет здесь протекала своя, особенная жизнь, предельно далекая от всего, что знал и видел русский человек… и вообще всякий европеец. Своя история, уходящая в глубь веков и не имеющая ничего общего ни с Россией, ни с Европой.
В V—XII веках на весь юг Приенисейского края, южнее Ангары, распространился Кыргызский каганат – крупное, с населением до 500 тысяч человек государство с городами, международной торговлей, заметным влиянием на всю Центральную Азию.
Кыргызы, говорившие на тюркском языке, захватили большую и разнородную страну, населенную народами, говорящими на разных языках. Часть людей, говоривших на самодийских и на кетских языках, стала переселяться на север, двигаясь по долине Енисея.
Каганат пал под кривыми саблями монголов после восстания 1293 года. Русские на Енисее застали множество родов и племен, говоривших на тюркских, кетских, самодийских языках. Все они вели сложное, комплексное хозяйство, в котором сочетались земледелие, скотоводство, рыбная ловля и охота. И все платили дань кыргызам – скотоводам-кочевникам, потомкам завоевателей.
Никакого особого восторга по поводу появления русских местные народы не испытали, но и особой неприязни – тоже. И места, и ресурсов пока что хватало для всех, а русские были даже интересны, да и полезны как носители множества всяческих новшеств.
Вот кыргызы были, мягко говоря, недовольны: с приходом русских кончалась их власть над данниками. А воевать с русскими они, можно считать, не могли: слишком различной была вся материально-техническая база этих обществ. Казак на лошади, которую кормил зерном, в железном панцире, с ружьем за плечами и мешком пирогов, притороченным к седлу, делал переходы, которые и не снились кыргызам, причем в любое время года; а в бою сотня казаков не боялась нескольких тысяч кыргызов.
В 1703 году кыргызы попытались увести своих данников через Саянский хребет, в Джунгарию, но далеко не все данники захотели туда уходить.
А русские весь XVIII век заселяли юг края, осваивали территории, на которых тысячи лет шла история местных народов. Почти везде на этих территориях были курганы, стелы, писаницы.
Писаницы – это ровные участки скальных выходов, на которых выбиты или прочерчены изображения людей, животных, лодки, дома или целые картины. Такие «расписные» скалы производили на русских очень сильное впечатление. Впрочем, и сейчас производят.
Стелы – это вертикально вкопанные крупные камни. Обычно их подтесывали, чтобы на гладкой поверхности что-то написать или прочертить рисунок.
Особо надо сказать о стелах-изваяниях окуневской культуры. Представьте себе сильно вытянутую каменную гальку длиной от 4 до 6 метров, вкопанную вертикально. Камень или специально отыскали такой формы, или подтесали его так, чтобы он слегка изгибался, приобретая некую фаллическую форму. А на дальнем от земли конце прорисовано и выбито лицо. Иногда вполне человеческое, а бывает, хранящее некое сходство с коровой.
Наверное, стелы отмечали границы чьих-то владений, важных для кого-то территорий или ставились в память о значительных событиях. Но наверняка, конечно же, мы всего этого не знаем.
Что такое курган, представляет большинство людей – могильный холм, насыпанный над погребением. Все так, только в Хакасии надо иметь в виду два обстоятельства.
Во-первых то, что курганы создавались людьми всех культур, которые сменялись в Хакасии с III тысячелетия до Рождества Христова. Каждая культура знала свой погребальный ритуал и свой способ положения трупа в могилу. Люди афанасьевской культуры (III тысячелетие до Р.X.) хоронили покойников в сильно скорченном положении, стараясь воспроизвести их позу в утробе матери.
В андроновской, окуневской культурах (XX—XIII вв. до Р.X.) покойников тоже «скорчивали», но не так сильно, как в афанасьевской.
В карасукской культуре (XIII—VII века до Р.X.) покойника клали на спину, одну руку клали под голову, а ноги сгибали в коленях.
В тагарской (VII век до Р.X. – II век Р.X.) клали на спину и руки вытягивали по швам или складывали кисти рук на бедрах.
Люди таштыкской культуры (II—V века Р.X.) стали своих покойников сжигать.
Кыргызы тоже сжигали покойников, но не там же, где хоронили. Наверное, у них были специальные места для сожжений. А в курганы клали уже прах и пепел.
Во все времена с покойником оставляли погребальный инвентарь – те вещи, которые могли пригодиться ему по дороге на тот свет и на том свете. Но у каждой культуры был разным набор вещей, который полагалось класть с покойником, а сами вещи были разной формы. Археолог с первого взгляда отличит нож андроновской культуры от ножа карасукской, шило тагарской эпохи от шила кыргызского времени.
У всех народностей было принято оставлять с покойником погребальную пищу – один или два сосуда в изголовье. Но у каждой культуры сосуды имеют разные формы. Сосуды афанасьевской культуры – яйцевидные, с острым или круглым дном, их вкапывали в землю. Для андроновской культуры характерно круглое дно – их ставили на землю. Это огромные сосуды «баночного» или «бомбовидного» типа – чтобы больше вошло молока. Со времен карасука преобладает плоское дно – сосуды ставили на стол. А какой разный орнамент! Даже форма курганной насыпи у всех культур различна.
В результате всегда можно сказать, к какой культуре и к какой эпохе относится курган – очень часто даже не проводя раскопок. «Ямки», как пренебрежительно называют археологи курганы ранних культур, так же разительно отличаются от огромных сооружений позднего тагара и таштыка, как курная изба – от современного девятиэтажного здания.
А уж если курган копают, положение тела покойного, бронзовый инвентарь, форма и орнамент сосудов скажут все необходимое.
Во-вторых, в Хакасии к услугам людей было много плоского, удобного камня-плитняка. Его использовали и для выкладки могил (как говорят ученые, погребальных камер), и для укрепления стен, а главное – для сооружения курганных оградок. Разумеется, все зависит от традиции. Скажем, люди андроновской культуры обычно хоронили покойников в каменных ящиках, а вот тагарцы так не поступали никогда. Афанасьевцы хоронили в деревянных срубах (наверное, имитировавших избу), а таштыкцы в таких срубах покойников сжигали.
Тагарцы делали иногда над погребальной камерой накат – крышу из бревен.
Впрочем, число вариантов невероятно разнообразно, всего просто-напросто не перечислишь.
Курганная оградка – это, по сути, прямоугольный каменный забор, отгораживающий место, в котором потом делались овальные или прямоугольные ямы – погребальные камеры для покойников.
Если курган маленький, деревенский и похоронено в нем всего два-три человека, то и камни оградки маленькие, килограммов по сорок. Только угловые камни ставились побольше, весом в центнер-два.
Если хоронили человека более значимого, то и оградка была побольше, уже не в пятнадцать-двадцать квадратных метров, а метров в сорок-шестьдесят, а камни оградки гораздо больше.
Чем значительнее человек, тем выше курганная насыпь, выше камни курганной оградки и огражденная ими площадь.
В Большом Салбыкском кургане ограждена площадь с хорошее футбольное поле, а камни оградки – это колоссальные отесанные глыбы весом порядка 10—30 тонн.
В оградку делался вход, причем камни ворот – всегда самые большие в курганной оградке, даже больше боковых. Камни входа в Салбыкском кургане имеют высоту 8 метров и весят порядка 30—50 тонн.
Наверное, войти в курганную оградку можно было далеко не везде, даже если через низенькие камни простого деревенского кургана легко было перелезть. Ведь оградка отделяла мир живых от мира покойников! Или, по крайней мере, она отделяла место, в котором можно попасть в мир покойников.
Вряд ли мы когда-нибудь узнаем до конца, какие ритуалы совершались в этой курганной оградке. А некоторые реконструкции, прямо скажем, не очень «аппетитны». В позднее тагарское время, например, делали одну очень большую погребальную камеру: человек для тридцати, для сорока. Такое количество людей, конечно же, сразу не помирало, камеру наполняли постепенно. Клали покойника или двух, с погребальным инвентарем, с сопроводительной пищей, все как полагается. А когда умирал еще кто-нибудь, «старого» покойника и весь инвентарь очень непосредственно сгребали к стене большущей, метра 3?3 яме, а «нового» покойника клали в центр, на его место.
В результате, когда раскапывают курган, в нем всегда бывает одно обычное, нормальное погребение. А вдоль стен погребальной камеры идет сплошной вал – человеческие кости, бронзовые изделия, кости животных, куски разломанных сосудов с сопроводительной пищей.
Видно, что покойников сгребали к стенке на разных стадиях разложения трупа. Попадаются совсем полные скелеты: значит, этого оттащили еще совсем целым, он разложился уже под стенкой. Вот видно, что лежала отдельно рука или нога или, скажем, кости ног вместе с костями таза: значит, труп уже разваливался на куски, его и оттаскивали по кускам. А встречается и просто месиво, в котором разобрать ничего не удается: отдельно лежат кости ног, рук, пальцев, таза, позвоночника… Значит, в поселке долго никто не умирал, труп успел превратиться в скелет или почти в скелет, и его под стенку почти что сметали, освобождая место для следующего.
Разобраться в таким месиве непросто, и археологи своеобразно считают, сколько покойников было погребено в кургане. Они достают из глубокой ямы кости и раскладывают на земле косточки каждого типа рядами: берцовые левой ноги – один ряд; берцовые правой ноги – другой ряд. Лучевые кости левой руки – еще рядок. Кости позвоночника… Ключицы… Лопатки… Кости пальцев рук и ног…
Десятки квадратных метров оказываются плотно выложенными человеческими костями, и это производит порой очень сильное впечатление на нервных девушек.
Петербургский археолог Эльга Борисовна Вадецкая считает, что в таштыкское время в погребальной камере устанавливались своего рода высокие нары и покойников сажали на них. А погребальную камеру не закапывали, совершая какие-то не очень понятные нам и скорее всего очень продолжительные ритуалы с новыми покойниками, когда старые уже перегнивали и падали со своих жердочек.
И таких же «предобеденных» историй можно рассказать довольно много.
Чужая земля – это и чужие покойники, чужая память земли, и если с этими покойниками происходят какие-то странности – это ведь тоже чужое, нерусское, порой и непривычное, неожиданное и попросту малопонятное.
Очень интересно проследить, как русский человек воспринимает проявления этого чужого и не во всем понятного ему мира.
Очень рано, еще в конце XVII века, среди русских появились так называемые бугровщики. Говоря попросту, русские грабители древних местных могил. Промысел дожил до XX века. Говорят, с бугровщиками доверительно советовались даже профессиональные археологи, в 1920-е годы создававшие периодизацию местных культур.
Но в целом бугрование не было ни особенно распространенным, ни тем более престижным занятием в русской сибирской деревне. Отношение к бугровщикам установилось скорее презрительное и насмешливое, как к нарушителям «правды» и «порядка», которые неизбежно расплатятся за творимые бесчинства. Известны случаи, когда девушки отказывали даже очень неплохо обеспеченным бугровщикам.
Гораздо характернее бережливое, уважительное и вместе с тем опасливое отношение русского крестьянина ко всему, связанному с культами ушедших навеки народов. Может быть, это отношение определило и место бугровщиков в обществе?
Русский крестьянин никогда не ночевал на курганах и под каменными изваяниями и старался не оставаться после наступления темноты в непосредственной близости от них. И днем на курганах не полагалось отдыхать и заходить в курганные оградки. Многие крестились, проезжая и днем мимо скопления курганных оградок или изваяний. Люди старались не привязывать лошадей к стелам или выступающим камням, не разводили костры.
Несомненно, русские просто переносили на курганы и изваяния традиционное отношение к кладбищу. Со свойственной русскому народу деликатностью к чужой вере или чужому погребальному ритуалу люди просто-напросто почитали чужие кладбища так же, как свои собственные.
Но, во-первых, и отношение к своему русскому христианскому кладбищу помимо уважения включало и немалый элемент опасения. Кладбищ боялись, после наступления темноты на них старались не бывать.
Во-вторых, у русских, живших и ведущих хозяйство в Хакасии, были поверья о том, что курганы могут отнимать разум у людей, неосторожно уснувших на них; и что некоторые изваяния могут выкапываться и передвигаться по местности.
Интересные записки есть у основателя знаменитого музея в Минусинске Мартьянова. Сетуя на «суеверный склад ума» «отсталого» народа, ученый рассказывает, что очень многие крестьяне Минусинского и Абаканского уездов ни за что не пройдут и не проедут по ночам мимо некоторых каменных изваяний и стел, которые пользуются самой дурной славой.
На многие из них не полагалось показывать рукой. С.А. Теплоухова в 1929 году предупреждали: мол, не тычь в них пальцем. Если уж показывать, то полной рукой и недолго.
– Почему?
– Беда будет… Придут, спрашивать будут – чего показывал?
Страх русского населения доказывается и множеством пулевых и картечных «ранений» каменных изваяний. Видимо, находилось немало людей, которые зачем-то стреляли в эти изваяния. Зачем? Или правильнее спросить – за что?
При советской власти эти поверья никуда не исчезли, но стали считаться чем-то диким, отсталым, провинциально-деревенским и вообще глубоко неприличным (как и вера в Бога и в бессмертие души). Было множество лихих парней, которые нарочно ночевали на курганах, чтобы нарушить запрет и продемонстрировать всем, особенно девицам, свою храбрость.
Но в 1980 году один очень немолодой житель деревни, провожая меня на раскоп – «туда, где другие копачи копають», проходя вместе со мной мимо типичной окуневской стелы, кивнул в ее сторону головой и сиплым шепотом сказал:
– Вот цей… Он за мной у прошлый год ходыв. Ты його не трож.
Стоял ясный хакасский полдень – пронзительно-яркий, как переводная картинка; с сияющего синего неба лился солнечный свет; накатывали волны теплого воздуха; у пестрых холмов на противоположной стороне долины плыло марево, а в сухой траве орали мириады кузнечиков.
Я же остановился как вкопанный, тупо глядя на деда, переводя взгляд с него на изваяние и обратно…
– Ну чого ты?! Пийшлы! Пийшлы, говорю! – рассердился дед. – Йому серъозно, як чоловику, а он тут будэ бельма пялиты! Пийшлы!
И когда мы уже миновали изваяние, выходили по сельской дороге к шоссе и уже виден был возле шоссе раскоп и взлетающая над отвалом земля, дед еще раз уточнил:
– Вот до цего миста и дошел, чертяка. Не потрафил я йому, а чим – того и сам не видаю.
– Быстро он шел? – Собственный вопрос мне самому же показался очень глупым, но не деду.
– Ни… Он же вот так…
Дед плотно сложил обе ноги, стал переваливаться ими, медленно продвигаясь. И добавил:
– Я бегом да на трахт. Куда ему пойматы! Обратно во-он через аеродром ходыв…
И дед хорошо смеется, я же невольно нервно озираюсь, ясно представив себе, как огромный камень передвигается, раскачиваясь, торчит над кустами обработанной подвижной головой на фоне неба. Деду прибавляется веселья.
– Ни… То он вичиром, закат был, заря вичирня. Я те и говорю, як чоловику, – не замай. А твои вон, поспешай…
Дед, кстати, оказался вовсе не деревенским дурачком и чудиком, а исключительно полезным человеком, пасечником и знатоком всех окрестностей. Археологи его прекрасно знали, любили и только вышучивали порой суеверия деда. Я же как-то не мог себя заставить присоединиться к веселью, все вспоминал шестиметровый серо-коричневый фаллос весом тонн в десять и с человеческим лицом там, где должна быть головка.
Замечу, что истории о способности некоторых античных статуй самим передвигаться в безлунные ночи и даже нападать на людей, ходили в Италии и на юге Франции, судя по всему, со Средневековья. «Судя по всему», потому что зафиксированы они с XVI века, и еще в начале XX века такого рода истории ходили среди крестьян некоторых итальянских областей.
Городские этнографы, конечно же, рассматривали эти истории исключительно как проявление необразованности неразвитого народа. Но в том-то и дело, что народное предание настаивало: таковы вовсе не все статуи, а некоторые; иногда можно определить, какие из них опасны. А во многих деревнях называли имена и фамилии тех, кто оказался раздавлен то ли падающей тяжестью, то ли сжатием каменных рук.
Само по себе это ничего не доказывает, но аналогия очевидна. Конечно, для современных итальянцев римские изваяния несравненно менее чужие, чем для русских – хакасские. Но ведь и те, и другие изготовлены язычниками, поклонявшимися бесам.
Современные хакасы, кстати, еще совсем недавно и не думали почитать курганы и каменные изваяния; отношение у них было примерно такое же, как и у русских: воспринимать всерьез бабушкины сказки может только полнейший псих или самая тупая деревенщина.
Отношение к этому у них изменилось в самые последние годы, на фоне стремительного роста хакасского национализма. Года с 1990 начался своего рода «шаманский ренессанс», когда чуть ли не все потомки шаманов вспоминают о семейном прошлом и сами порываются камлать. В 1993 году на камнях Большого Салбыкского кургана появились разноцветные ленточки в знак уважения, в Салбыкскую долину стали ездить, чтобы почтить память предков, а шаманские действия в таких местах рассматриваются как важнейшая часть национальной жизни.
Русские обычно лояльны к такого рода проявлениям, что само по себе только хорошо, но порой очень уж интересуются духами, предками, способами общения с ними и так далее. На их месте как раз в этой области я был бы гораздо осторожнее.
Но даже живя бок о бок с курганами, каменными бабами и стелами, люди совершенно не обязательно должны ими хоть как-то заниматься. А вот археологи вторгаются в самое сердце курганов, вскрывают курганную оградку и погребальную камеру, тревожат покойного в могиле, всячески изучают найденное: и погребальный инвентарь, и кости.
Никакие люди не сталкиваются с иным миром, с миром смерти древнего человека, так тесно, как археологи, проводящие раскопки погребений.
Мне довелось участвовать во многих экспедициях, проводивших раскопки курганов в Хакасии, и сразу скажу – занятие это не только интересное, даже увлекательное, но и очень красивое.
Курганы располагаются также и на дне долин, и тогда вокруг расстилаются уходящие за горизонт холмы. В зависимости от расстояния, холмы расцвечены разными оттенками синего, лилового, голубого, сиреневого, и по ним гуляют огромные тени облаков.
Курганы некоторых культур располагаются на возвышенностях. Чаще всего на так называемых диванах. Легко заметить, что вокруг большей части сопок проходит более или менее широкое и ровное возвышение; эти возвышения, поднятые над дном долин на 10—20 метров, были слишком велики для того, чтобы быть террасами маленьких речек Хакасии. Диваны – совершенно классическая форма рельефа, хорошо известный для специалистов продукт разрушения сопок.
Точно такие же диваны образовались вокруг всех курганов салбыкской группы, – ведь по размерам эти диваны не уступают небольшим сопкам.
Мало того, что с диванов открывается просто потрясающий вид, долгое пребывание на них дарит удивительное чувство величавой отрешенности. Не некой победительности, как бывает на вершине сопки или высокой горы. А именно величавого покоя, отрешенности от бытовщины – не агрессивной, а спокойной, задумчивой.
Это ощущение прекрасно известно всем, кто родился на этой земле. Хакасы объясняли мне, что расположение погребений на диванах далеко не случайно, и что именно на диваны должны были уходить души шаманов. Все эти сведения я собрал, кстати, не прилагая абсолютно никаких специальных усилий, просто в ходе самого заурядного, бытового общения. Но археологи ничего этого не знали.
Раскапывая курган, археолог проводит на нем или возле него значительную часть дня. Это – рабочее место на протяжении нескольких недель. Машина привозит людей к 9—10 часам утра, чтобы начать работу до жары. На обед обычно не уезжают – берегут и время, и бензин. Устраивают перекус и отдых 2—3 часа в самые жаркие часы. И получается, что с 9 часов утра до 17—18 часов вечера все проводят время на курганах или около.
В курганной оградке лежат, сидят и дремлют в обеденные часы; здесь работают, переговариваясь между собой, отдыхают, смотрят вокруг на удивительную хакасскую природу. Здесь располагаются выпить свой чай, потому что от большущих угловых камней – очень густая, качественная тень. Сюда приводят гостей, показывая им, что делают. Разумеется, здесь не так уж редко остаются в одиночестве, в самое разное время дня.
То есть люди фактически живут там, где очень давно люди другой культуры расположили ходы в мир иной.
Иногда у людей, работающих на курганах, возникают необычные состояния. Появляется странное, неприятное ощущение отрыва от реальности; перестаешь видеть остальных, теряешь ориентацию в пространстве. Становится как-то непонятно, где именно ты находишься, где остальной отряд, в каком направлении лежат давно известные ориентиры и даже который час.
Легче всего объяснить это тем, что действует жара, сказывается болезненное воображение людей или что историк сам себе внушает то, о чем он знает из книг, из своей профессиональной работы.
Но о подобных ощущениях мне рассказывали люди, предельно далекие от археологии, от истории и в том числе вообще не очень понимавшие, что же такое курганы. «Ой, что это?!» – воскликнула повариха, попросившаяся поработать на кургане, «хоть узнать, чем вы там занимаетесь». Несколько минут она не узнавала никого и не понимала, где находится.
«Ребята… Ребята, куда вы делись?» – тревожно окликал инженер Володя, потративший отпуск на участие в раскопках. Его пришлось вывести под руки из раскопа – он смотрел сквозь людей, не видя их, не понимая, что они находятся здесь же.
И еще. В том-то и дело, что никому, в том числе и профессиональным археологам, не мерещится ничего определенного; нет никаких исторических галлюцинаций. Вовсе не видится вооруженный вождь на коне или, скажем, множество причудливо одетых людей, везущих на быках и лошадях огромный камень. Ничего этого нет, есть только потеря ориентации во времени и в пространстве, и воспринимается это, как неприятное психическое состояние в первую очередь.
Лично я испытал это неприятное ощущение в очень слабенькой форме и в таком своеобразном месте, как Большой Салбыкский курган. Было это в 1979 году; в одно из воскресений весь состав экспедиции З.А. Абрамовой поехал на Салбык на экскурсию. Тогда раскопанный курган еще не был местом поклонения. Не было никаких ленточек на камнях, и курган производил впечатление скорее совершенно заброшенного места. Машина остановилась у входа в курган, и мы, все десять человек, разбрелись по огромному, 60?80 метров, огороженному пространству, стали ходить по камням курганной оградки. Свистел ветер в щелях огромных, больше роста человека, камней; пребывание на этом колоссальном кургане навевало, как всегда, какую-то элегическую, тихую грусть.
Внезапно мне стало как-то жутко, одиноко. С камня открывался вовсе не тот вид, который был еще мгновение назад. Тоже хакасский, но какой-то совершенно другой; а впереди вообще мерцала какая-то серая пелена. Ребят, бродивших где-то по «футбольному полю», я перестал замечать. Где они?! И вообще, сколько я тут просидел, на этом камне?! Несколько минут или так долго, что все уехали?!
«Потеря» привычных пространства-времени оказалась настолько неприятной, что я буквально рванулся к входу в Салбык… и тут же увидел отряд, увлеченно что-то обсуждающий. Обернулся – ничего даже похожего на серую мерцающую пленку, заслоняющую небосклон. Я не стал ничего говорить остальным, но когда уже сам привозил на Салбык экскурсантов, предупреждал, что такие эффекты возможны.
Стоит ли удивляться, что с раскопками курганов связано несколько совершенно удивительных историй, которые я расскажу отдельно.
Теперь его отель называется «У космического зомби».
В 1990 году я вел раскопки поселения Подъемная II в 2 километрах выше по реке Верхняя Подъемная от деревни Береговая Подъемная.
Равнинный левый берег Енисея и тут же горы правого круто обрываются к воде. Петляющие по равнине речки медленно стекают к Енисею, рассекают террасы левого берега. Поймы ограничивают светло-желтые песчаные обрывы, а на террасах шумят сосновые и березовые леса.
Поразительна красота этих мест. Множество оттенков зеленого и светло-желтого в поймах, прозрачная вода речушек, темная хвоя и бронзовые стволы сосен, а над всем этим – мрачные темно-синие из-за расстояния горы правого берега. И ярко-синее небо над всем.
Человек жил в этих местах с XII по VII века до Рождества Христова. Тогда уже существовали огромные империи Ассирии, Вавилона, Египта. Были написаны своды законов, многотомные истории, художественные произведения и стихи. Но все это – далеко, на Переднем Востоке, в Индии и Китае.
Здесь же, в Южной Сибири, продолжался родоплеменной строй, и появление государства, письменности и городов таилось в дали неведомого будущего. Здесь каждый год продолжалось одно и то же: простенькая борьба за жизнь – за еду, шкуры, жилье, тепло. Здесь жили большими семьями, по несколько неразделившихся братьев, по 20—25 человек в одном поселке. Разводили коров, овец и лошадей; делали маленькие хлебные поля, обрабатывая мотыгами участки мягкой почвы возле рек. Ни делать каналы, ни пахать на лошади не умели. Человеку было важно, чтобы река каждый год поднималась, заливала поле и приносила плодородный ил, увлажняла землю.
Скот не мог зимовать на Подъемной и вообще к северу от Красноярска: здесь снег выпадает высокий и лежит большую часть года. Только в степях Хакасии, где снега выпадает мало и где его сдувает сильными ветрами, скот можно было пасти зимой. Но летом степи в этих же местах выгорали так, что приходилось кочевать… Например, на север, куда вдоль Енисея лесостепь как будто высунула язык – тянется узкой полосой на добрых двести километров.
Каждый год люди приходили на Подъемную – скорее всего, шли с юга вместе с весной, поднимались на север вместе с новой травой. А осенью, до снега, люди откочевывали обратно.
Место было удобное – внизу излучина реки, в которую можно было загонять скот, не делая изгороди. Наверху – обдуваемая ветром терраса, где мало комаров и много сухих сосновых веток. Хорошо видно во все стороны, красиво… Это тоже, наверное, имело значение.
Не обязательно думать, что всякий раз селились на одном и том же месте: очень может быть, что поселок каждый год располагался немного по-другому… За много лет, даже десятков лет, образовалось поселение, которое тянется узкой полосой вдоль борта террасы метров на 300.
На Подъемной не было курганов; курганы этой эпохи – деревенское кладбище бронзового века – зафиксированы километрах в пятнадцати. В этом сезоне никто не планировал копать погребения; экспедиция разбирала слой поселения, шли обычные стандартные находки: обломки керамических сосудов, кости животных и рыб, обломки каменных и бронзовых орудий.
Кости человека сначала приняли за бараньи – до такой степени никто не ожидал здесь погребения. Вообще-то, степняки никогда не хоронили покойников прямо на территории обитания. А тут кости человека шли прямо в самом культурном слое поселения.
Основной вопрос – почему похоронили здесь, не на курганном кладбище? Закопали «не своего», кому покоиться там неподобало? Скажем, убитого врага? Случайного убитого? Казненного? Тогда почему прямо в слое поселения, где сами жили?
И человека этого вовсе не закопали как попало, а именно похоронили по всем обрядам, принятым в культуре. Похоронили очень странно, никак не отметив могилу, не насыпав курганной насыпи, но тем не менее – похоронили. Труп положили как полагается – в слабо скорченном положении: на боку, немного согнув ноги в коленях, руки под голову.
На груди скелета виднелось множество белых бусинок из полых птичьих костей – скорее всего, рябчика или куропатки.
На уровне костей таза лежали бронзовый «горбатый» нож и шило. Позже я показал эти вещи коллегам из Петербурга, и реакция была однозначная:
– Седьмой век до Рождества Христова… Самый конец карасукской культуры. Так что хоронили по всем правилам.
В трех метрах от погребения, ниже по склону, мы нашли остатки двух больших сосудов, каждый вместимостью почти с ведро. В такие керамические сосуды обычно наливали покойникам сопроводительную пищу – пища для него по пути на тот свет. Сосуды, полные бульона и молока, ставились вместе с погребенным в могилу, и поэтому обычно их раскапывают целыми: ведь ничто не могло повредить сосуды в яме. Это в слое поселений сосуды попадаются обычно только разбитые, совсем ненужные, и уже поэтому археологи любят погребения: в них больше неповрежденных вещей.
Здесь же целыми были только днища сосудов, а большая часть тулова раздробилась на множество кусочков. Полное впечатление, что сосуды вкопали неглубоко, буквально на несколько сантиметров – лишь бы хоть как-то держались. И сосуды сами по себе, под тяжестью снега и от внимания зверей, постепенно погибли. Мы находили кусочки этих двух сосудов на довольно большой площади, и все вниз по склону от донышек: обломки съезжали вместе с движущимся склоном.
Так что соплеменники приняли меры, чтобы погребенный попал бы в царство мертвых и чтобы он имел орудия труда на первое время: нож и шило. Его похоронили вполне заботливо.
И это не все! В трех метрах к востоку от скелета сделали каменную выкладку – выложили камешками – голышами площадку овальной формы, примерно полтора метра длиной и семьдесят сантиметров в самом широком месте.
Я, конечно, не могу доказать, что выкладка связана со скелетом, но ведь и такие выкладки в слоях поселений обычно не встречаются. Не то, чтобы они были редки, – их попросту вообще не бывает! Тут логичнее всего предположить, что между странным погребением и каменной выкладкой есть несомненная связь.
Камни кладки сверху были слегка прокалены, в щелях между ними попадались мелкие угольки. По-видимому, на кладке когда-то горел костер, и его тоже оставили почему-то под открытым небом.
Может быть, эту вымостку сделали, чтобы положить на нее труп? Может быть…
Вторая каменная выкладка в форме креста, совсем маленькая, сантиметров тридцать на тридцать, была сделана в неведомые времена возле самых плеч скелета. На ней, кроме угольков, попадались крохотные кусочки обожженной кости.
Но самое главное – скелет был далеко не полон. Отсутствовал череп. Не было кистей рук и ступней ног. Не было всех правых ребер и правой руки и плечевых костей.
Естественнейший вопрос: а где похоронили все остальные части тела этого покойника? Голова, добрая половина туловища, кисти рук и ступни ног – все это ведь было же где-то или похоронено, или сожжено… А может, съедено? Но тогда где именно?
Израненный человек? Но тогда почему у него не было головы? Что, ампутировали голову и всю правую половину тела от костей таза до плеча, вместе с правой рукой?
– Может, самоубийца? – робко предположили самые наивные «экспедишники».
– Самоубийца, который сам себе отпилил голову и сам себя похоронил? Гм…
Похоронен был захваченный в бою?
Тогда почему похоронили в полном соответствии с обрядом? Заботиться о враге вряд ли кто-нибудь стал.
Может быть, похоронили израненного в боях, искалеченного врагами человека, и хоронить старались побыстрее и тайно, чтобы враги не нашли погребения?
Но хоронили-то с совершением обрядов никак не скоростных – выкладка, сожжение на ней чего-то (возможно, и частей покойника).
Приходится признать, что любые версии, кроме одной, решительно несостоятельны: кроме версии совершенно нестандартных, необычных, но и вполне неторопливых, продуманных похорон соплеменника.
Другое дело, что был этот соплеменник, вероятно, человеком довольно необычным и отличавшимся от остальных не меньше, чем его погребение – от остальных погребений. Очевидно, эти отличия были превосходно известны его соплеменникам. По-видимому, оставшиеся в живых боялись покойника и хотели его обезвредить. Как обезвредить? Ритуально? Очень может быть, и ритуально.
Во всяком случае, у покойного отрезали так много частей тела, что это уже точнее назвать расчленением. Итак, труп расчленили. Большую, основную часть трупа похоронили по обычному для карасукской культуры обряду, положив с покойным орудия труда и дав пищу в дорогу. Да еще произвели какие-то неизвестные нам действия на каменных вымостках.
Наверняка это были действия ритуальные, религиозные. Но очень может быть, что и не только… Кто знает, не на вымостках ли сгорели остальные части трупа?
А погребенный уже был ни для кого не опасен. Даже если представить себе, что этот покойный, как в страшной сказке, поднялся вдруг посреди ночи… Ну и что он будет делать без головы, без ступней, с одной левой рукой, и той без кисти?
В тот же год, кончив раскопки на Подъемной, я уехал в «курганную» петербургскую экспедицию на юг Хакасии. Разумеется, рассказал коллегам о странном погребении. Народ внимательно осматривал привезенные «бронзушки», дружно датировал погребение, подбрасывал в огонь сучья, разливал в кружки много чего. Главное, конечно, для археологов было датировать погребение, определить культуру… так сказать, найти погребению место в уже известном массиве.
Зашла речь, конечно, и об особенностях погребения.
– А что? Знаю такие… Раскопал одного, без головы и правой части тела… Только не карасукское погребение, а андроновское, лет на полтысячи раньше.
– Где?
– На Березовом…
Другой раскопал погребенного без рук и ног, с железной стрелой в правом боку, в другом месте. Третий сам такого не находил, но ему рассказывал покойный Максименков. Четвертый сам видел, еще студентом, как его шеф раскапывал погребенного без кистей рук и ступней ног, без головы. И в кургане тогда тоже была каменная выкладка, примерно таких же размеров, как на Подъемной. Пятый сам не сталкивался ни с чем подобным, но видел описания в литературе…
Тут надо сказать, что Санкт-Петербургская школа археологов ведет раскопки на Енисее с 1922 года. Погребений скифо-сибирской культуры раскопано больше 20 тысяч, карасукской – порядка 4 тысяч и даже самых древних, афанасьевской культуры, III тысячелетия до Рождества Христова, известно не меньше тысячи погребений. Каждый из мужиков, сидевших у костра в этот вечер, раскопал своими руками по нескольку десятков, а некоторые – и сотен погребений разного времени, и сведения получались очень и очень надежными.
Выходило, что «мое» погребение не такое уж и исключительное и я не первооткрыватель. Что столкнулся я с чем-то достаточно редким, но скорее с каким-то явлением, а не с бессмысленным отклонением от нормы.
– Тебе с Кузьминым надо потолковать, – единодушно заключили археологи.
– Почему с ним?
– А так… Прости, к ночи не охота, а он завтра приедет и много чего порасскажет.
Кузьмин прибыл назавтра на огромном ГАЗ-66, и я уехал вместе с ним в лагерь его экспедиции уже до самого конца августа. На мой вопрос Коля Кузьмин рассказал мне одну историю обстоятельно и подробно. Говорили мы с ним под портвейн и в самой идиллической обстановке – за столом, поставленным под тентом, в удобных плетеных креслах. Где-то в лагере пели под гитару, смеялись девушки, разделывая рыбу для засолки, спускался вечер, и сильнее слышалось бормотание ручья. Солнце садилось – густой желто-малиновый закат раннего августа. Мы сидели за раскладным столиком за замечательным напитком собственной выработки, закуски возвышались горами, и Коля рассказывал очень подробно и медленно, пока совсем не стемнело.
Никакого слова не разглашать эту историю он с меня не взял, и я привожу ее целиком, как услышал. Замечу только, что Николая знаю с конца 1970-х годов, и что он совершенно вменяем и нисколько не склонен к мистификациям; что историю я, грешным делом, проверял, и несколько человек независимо друг от друга подтвердили мне разные ее фрагменты; и что кости погребения, о котором пойдет речь, я видел своими глазами в Петербурге, в лаборатории Института археологии Академии наук.
…В 1984 году Николай Кузьмин копал на самом юге Хакасии. Место я, пожалуй, называть все-таки не буду, но и секрета оно вовсе не составляет. Место раскопок Кузьмина в этом году проходит по всем официальным отчетам и по нескольким публикациям.
Копали два кургана ранней тагарской культуры – примерно VI век до Рождества Христова. Курганы стояли в уединенной долинке, окруженной унылыми голыми склонами, в самой середине ее, метрах в ста от ближайшего склона. Солнце не сразу после восхода попадало в долинку, а вечер наступал здесь раньше. Неслышно сочился ручеек по ржаво-красным и черным камням, подмывал склон.
Место было на удивление скучным, унылым и очень неприятным в темноте. Горожанин может ухмыляться, но этого никогда не сделает человек, который хоть немного путешествовал. Всякий, кто когда-нибудь ходил по земле и не только пел песни про «ветер рвет горизонты и раздувает рассвет», прекрасно знает – в разных местах чувствуешь себя очень по-разному. И если в одном месте можно среди ночи отправиться гулять без всяких неприятных ощущений, то в другом сходить от костра за водой, выйти из палатки на непонятный звук требует серьезных усилий воли. И если человек говорит коллегам: мол, ночевал в «плохом» месте, над ним не смеются, а сочувственно кивают головами.
Так вот, долинка была «плохим» местом, в котором неуютно жить, и палатки разбили в километре от долинки, ниже по ручью. От лагеря уже была видна петляющая серо-желтая лента – пыльная дорога на Аскиз, поля, линия электропередачи, словом – цивилизация. Но и здесь жить было неуютно. Днем работали на поганых курганах, и Кузьмин заметил – люди старались не расходиться далеко, не терять из виду товарищей.
А в лагере, едва закатывалось солнце, отгорал волшебный хакасский закат, тоже становилось неуютно. Сам Кузьмин постоянно чувствовал словно бы присутствие кого-то недоброго. Человека? Может быть, но скорее всего – не человека. Кто-то антропоидный, разумный, но не человек, смотрел из темноты со склонов, как будто подстерегал отошедшего от огня, от палаток. Чтобы сходить за водой, пройти несколько десятков метров, приходилось принуждать себя, и Николай ловил себя на том, что идет и прислушивается: нет ли мягких шагов за спиной или в стороне, в буйных зарослях кустарника? Беспокоило это постоянное ощущение взгляда в спину! Раза два Николай просыпался и сразу, спросонья, готов был лезть в сундук за ружьем – таким сильным было ощущение, что кто-то стоит за тонкой полотняной стеной палатки.
Остальные, вероятно, чувствовали то же самое. Незримое присутствие кого-то гасило смех и шутки. Обычные песни у костра пелись короче и тише, никто не засиживался особенно. Люди сидели нахохлившиеся, мрачные и даже разговаривали мало. Казалось, «экспедишники» старались занимать поменьше места, меньше обращать на себя внимание… Чье?! На этот вопрос не так просто ответить, как кажется…
В общем, невеселый это был лагерь, очень необычный этой своей невеселостью. Да к тому же и раскопки шли как-то необычно…
Курганов было два: маленькие сельские курганы, совсем невысокие, меньше метра. Курганные оградки из серого и рыжего плитняка 4?4 метра хорошо были видны на поверхности. Сколько времени нужно на раскопки такого кургана? Первый день – снимают дерн, обнажают все камни оградки. Бывает ведь, что и не все камни видны с поверхности. К вечеру первого дня курган виден очень хорошо, со всеми тайнами своей планировки.
Снимается подробный план. Тогда же станет видно, грабили этот курган в древности или нет: грабительский лаз-дудка виден очень хорошо, потому что такой лаз и всякое место перекопа заполняет мешаная, разноцветная и очень мягкая земля. Как правило, курганы грабленые.
День второй – углубляют раскоп на одной половине кургана, чтобы видеть, как идут напластования слоев.
День третий – углубляют и вторую половину так, чтобы дойти до основания камней оградки. Теперь уже хорошо видно огромное пятно разноцветной перекопанной земли. Пятно имеет правильную, овальную или прямоугольную форму, потому что это – заполнение погребальной камеры. Это та сама земля, которой засыпали покойника.
На четвертый день художники зарисовывают камни оградки, их тщательно фотографируют, а тем временем археологи выбрасывают цветную мешаную землю из погребальной камеры. С каждым взмахом лопаты их движения все осторожнее – все ближе и ближе погребение. Иногда, если яма глубокая, прокопали уже больше полутора метров, а кости все не показались, не выдерживают нервы: идут в ход металлические щупы, ножи, ведь все знают – погребение должно вот-вот показаться…
Если художники не ленились, а археологи исправно махали лопатами, они дойдут до погребения, а камни оградки можно будет выворотить и отбросить. И весь пятый или пятый-шестой день будет самое интересное – расчистка ножами, зубными щетками и кисточками самого погребения. Археологи будут сидеть в погребальной яме с утра до вечера, расчищая скелет, погребальный инвентарь и сопроводительную пищу.
Вечером пятого или шестого дня погребение зафотографируют, а художник его зарисует.
Все. На шестой или седьмой день можно снимать, упаковывать кости и все остальные находки. Работа сделана, курган раскопан.
Обычно копают сразу два-три кургана, – ведь разнорабочие с лопатами, художники и археологи работают не одновременно. Если копать один курган всем вместе, одни будут работать, а другие простаивать.
Кузьмин и планировал взять оба кургана дней за десять самое большее, благо отряд был опытный, не первый раз выходил в поле. На одном кургане, прямо в центре, росла огромная береза. И странное дело, это невинное дерево тоже вызывало у людей какие-то недобрые чувства. Неприятно оно им было почему-то. Ну, и начали с кургана, где никакой березы не росло. На второй день раскопок начались проливные дожди. В раскопе стояло озеро, и в нем даже завелись жучки, рыбки, головастики – столько времени продолжалось ненастье. Разумеется, копать было совершенно невозможно, а долинка стала окончательно неприятной. Облака тянулись над самыми вершинами холмов, стало очень темно и промозгло. Темнело еще раньше. Глина расползалась под ногами, при каждом шаге чавкало и чвякало; звуки много раз отражались от склонов, рикошетили; шел один человек и нервно оглядывался – не марширует ли за ним целый полк.
Две недели отряд помирал от безделья, пока работать было невозможно. Играли в карты, в какие-то сложные игры, перепели на двадцать раз все известные песни, устроили турнир по шашкам и шахматам. Несколько раз развидневало, начинала просыхать земля, народ уже готовился вершить великие дела… А рано утром дождь опять барабанил по брезенту палаток и тентов.
Кузьмин заметил интересную деталь: облака как будто специально проливались именно над долинкой с курганами. Вот несется, летит облако, его проносит над палатками, и еле успевают брызнуть тонкие струйки из нависшего серого брюха… А над долинкой облако зависает надолго, словно бы еще сильнее темнеет, и льет из него долго и основательно.
Или вообще дождя уже нет, облака явственно светлеют, но именно над курганами расчерчены косые полосы и еще несколько часов льет и льет.
Не через неделю, а через три недели работ дошли до погребальной камеры. Работали в судорожном темпе, нервно поглядывая на небо, и Кузьмин, отправив всех на обед, остался расчищать погребальную камеру.
– Эй! Эй, мужик! – вдруг позвали его. Коля выпрямился в погребальной камере. Как ни размывали дожди и талые снега курган, он все-таки хоть немного, но выше остальной местности. И даже из погребальной камеры Коля с его ростом в метр восемьдесят восемь смотрел сверху вниз на крохотную старушонку. Откуда она тут взялась?!
Старушонка была крохотная, ростом с подростка лет тринадцати, одетая по-деревенски, и за руку держала мальчишку лет трех, не больше. Но что-то было у этого малыша в лице такое, что Кузьмин покрепче взялся за лопату. Что именно углядел он опасного на личике, он не сумел мне объяснить, но уверял, что «так просто» к этому существу не подошел бы. А со сморщенного старушечьего личика буквально полыхали светло-желтые, невероятного цвета глаза.
– Как у рыси, – сказал задумчиво Кузьмин. Кстати, с рысями Кузьмин знаком не только теоретически, и застрелил как-то рысь у истоков речки Есь. Он, право, знал, что говорит.
– Слышь, мужик! Ты в этом кургане все найдешь, чего тебе надо, понятно? Неграбленный он, в нем одной бронзы кило два. Два скелета здесь будет. На этом – слева – ножи, подвеска, шилья, кинжал кованый, зеркало китайской работы, – перечисляла старуха, загибая пальцы. Мальчишка было двинулся куда-то из-за ослабевшей хватки, и бабка тут же дернула его назад:
– Стой, говорю… Не время.
И Кузьмину:
– На втором скелете, справа, возьмешь иголки, нож, серьги красивые. Смотри, мужик, совсем забыла – под той стенкой (бабка ткнула рукой, под которой) еще украшение найдешь, редкое, на лбу носили. И горшки такие здоровенные, в изголовье у обоих стоят. И кости зверей в ногах, коров и лошадей кости, тоже отыщешь.
А вон тот курган ты, мужик, лучше не трогай, – бабка ткнула рукой в курган с березой. – Тебе этот курган не нужен, и только хуже от этого будет.
– Почему? Мне его надо раскопать, задание такое.
– Не понимаешь?! Все что нужно, в этом кургане найдешь, прямо под ногами! А в тот курган – не лезь! Плохо будет!
Глаза у бабки засверкали так, что Кузьмину стало попросту жутко. Стоял Кузьмин по грудь в яме, беспомощно, и положил лопату поперек ямы, чтобы опереться на нее и выпрыгнуть из погребальной камеры. На секунду Кузьмин отвлекся, выпустил из виду старуху с ребенком, а в следующий момент, уже стоя на земле, видел только, как бабка с невероятной быстротой семенит вверх по долинке, прямо на ближайший склон. Кузьмин подивился, с какой скоростью несется бабка, а потом глаза у него заслезились от прямых лучей солнца. Коля перестал видеть этих двух и не понял, куда они делись. Естественно, он не стал больше оставаться один на кургане и, конечно, старательно записал, что же должно быть в недокопанном кургане.
Говоря коротко: в кургане было все, о чем говорила старуха. И ножи, и кованый кинжал, и кольца на пальцах скелетов, и шилья, и подвески, и даже бронзовая диадема – редкое, богато расписанное орнаментом украшение из бронзы, которое носили на лбу, – и как раз «под той стенкой». По-видимому, диадему просто забыли надеть на голову трупа – только так мог объяснить Кузьмин находку такой диадемы.
Старухи с малышом никто, кроме Кузьмина, не видел, и никаких следов на глине они не оставили.
А когда принялись за второй курган с березой, и правда, стало плохо. Гораздо хуже, чем если бы опять пошли дожди.
Перед началом раскопок в отряде было восемь крепких взрослых дядек, кроме самого Кузьмина… Было – потому что через два дня осталось двое – фотограф и сам Коля Кузьмин. Двое сотрудников полегли, как только начали рубить березу. Слетел топор с рукояти, угодил по голове человеку. К счастью, только чиркнул по касательной, но и так кровь хлынула фонтаном. Добрый час выносили раненого с кургана в лагерь, останавливали кровь, перетягивая тряпками рассеченную голову. Скоро парень уже сидел и жалко улыбался иссиня-серой от потери крови физиономией; его морозило, девушки побежали варить бульон для подкрепления сил парня…
Топор насадили на рукоять, Кузьмин сам проверил орудие. А через двадцать минут второй человек скорчился под недорубленной березой: лезвие того же топора он ухитрился вогнать себе в коленную чашечку.
– Неумелый был?
– Какое там! Полжизни в экспедициях. Ни одной травмы за все пятнадцать лет в поле. Да ты его знаешь…
И Кузьмин называет мне человека, которого я и правда знаю, и уж, конечно, не как неумеху. Ездил с археологами, ездил с геологами, действительно полжизни в экспедициях.
Этого раненого унесли в лагерь и тут же повезли за шестьдесят километров в больницу – слишком жутко белела в ране раздробленная розово-белая кость. В экспедицию парень вернулся, но только через две недели.
А пока уезжала машина, еще виднелся вдали шлейф пыли, как вдруг застонал еще один, от острой боли в животе. Да, пил стоячую воду… Но ее и другие пили. И он сам раньше ее пил не раз… Но скрутило его именно теперь, не раньше, не позже, и даже вывезти его в больницу было не на чем. Парня, как говорят грубые «экспедишники», несло с обоих концов, поднялась температура, начинался бред. Одна девица с дипломом медсестры взялась командовать: промыла желудок, накачала парня антибиотиками, завернула в теплое. Весь лагерь помогал умелой девушке.
Только после обеда вышли работать, оставили стучащего зубами парня под ворохом шуб и в окружении девиц. Кузьмин сам взялся за топор. После каждого удара он осматривал, как сидит лезвие на топорище, примерялся… А вокруг стоял, внимательно наблюдал круг парней.
Через полчаса береза рухнула. У-уфф… А еще через час новый истошный крик – парень всадил лопату себе в ногу, почти отрубил большой палец. Опять несли увечного в лагерь, перетягивали жгутом ногу. Едва вернулась машина, ей тут же нашлось новое дело. Этот в экспедицию не вернулся.
– Может, сегодня не пойдем работать? День какой-то несчастливый…
Николай решил, и правда, больше не ходить на курган. Утро вечера мудренее… А ночью двое заболели. Один – гриппом, который подцепил совершенно загадочным способом: ведь экспедиция ни с кем не имела дела почти месяц. Это был первый и последний случай гриппа в экспедиции Кузьмина, происшествие уникальное и совершенно необъяснимое. У другого начался приступ холецистита. Болезнь у него была хроническая, но ведь ни раньше, ни позже…
И сереньким утром следующего дня два человека могли выходить на раскоп: сам Кузьмин и фотограф, смурной мужик лет пятидесяти, с самым отвратительным характером. Ну, и еще шофер. Работы на раскопе фактически остановились.
Второй курган копали не неделю, а все три. Люди простужались, срывались с крутизны, вывихивали ноги, обваривались кипятком, резались ножами и лопатами.
– Осторожно! Бога ради, осторожно! – выстанывал Кузьмин каждое утро. Словно какая-то неведомая сила воевала с бедной экспедицией. Все оставшиеся и вели себя, как на войне… Может быть, потому и избегали неприятностей посерьезнее мелких травм. Во всяком случае, когда оказалось, что машина вовсе не стоит на ручном тормозе и медленно сползает на полную людей палатку, это удалось заметить вовремя. И когда внезапный вихрь швырнул огонь в середину лагеря, занялась сухая трава, все были начеку, аврал получился мгновенный, и большой беды не случилось.
Начинался сентябрь, первые утренники – заморозки под утро. Ломкие сухие стебли травы, покрытые инеем, колыхались по утрам возле палаток. Почти полтора месяца провозились с двумя маленькими курганами, и все яснее становилось – никакой другой работы сделать уже не удастся.
В тихие прохладные дни сентября на глубине метра в погребальной яме пошла кость…
Николай внезапно замолкает, смотрит на зубчатую стену леса, на летучую мышь, чертящую по сиреневому закатному небу. В тишине становится очень заметен этот кочевой, лагерный, такой до боли любимый уют: острые тени палаток на лугу, отсветы костра пляшут на тенте, девушки поют что-то, кажется, что-то задорное и не очень пристойное: «Вот ударили по жопе, отлетели два яйца».
Ясно слышу конфузливый смех девушки, с которой приехал из Красноярска и отношения с которой как раз собирался форсировать сегодня ночью. Маша очень хорошо смеется, смехом домашней девочки, которой и интересно, и неловко.
– Так что там было, Николай?
Николай очень длинно вздыхает, разливает остатки напитка.
– Понимаешь, одна кость, и стоит как-то странно. Видно, что до дна камеры не дошли, а кость – торчит, под углом. Лучевая кость, от локтя до кисти… И со стороны кисти – обрезана.
– Прижизненное повреждение?
– Нет, не заживало, резали, как по покойнику.
В общем, инвентаря в этом погребении не было. Совсем. Сопроводительная пища стояла – два полных сосуда, почти ведерного объема. Кистей рук, ступней ног у него нет; головы тоже нет. Правую руку отрезали почти до плеча: тоже после смерти, рана никогда не зажила.
– Вот, смотри сам.
Николай вытаскивает из полевой сумки, дает мне пачку фотографий, подсвечивает фонариком. И правда, очень странно: скелет стоял на коленях в странной, скомканной позе. Левая нога стоит на колене, правая уперта в пол погребальной камеры. Спина и шея мучительно выгнуты вверх, обрубок правой рук упирается в пол, левая рука без кисти поднята над отрезанной головой.
– Неужели не видишь?!
И тут до меня вдруг доходит, и по коже пробегает то ли мороз, то ли жар, горло перехватывает, и я буквально не могу вздохнуть. Бог мой, да он же поднимался в могиле! Перевернулся, подтянул под себя ноги, выгнул спину, на которую навалилось несколько тонн земли, пытался встать…
– Коля… У него же головы…
– Головы нет, уже хорошо… А вот другое вырезать забыли.
Коля опять предоставляет мне соображать самому, и опять очень слышен негромкий разговор, переборы гитары, Машин смех в лагере, в нескольких десятках метров.
– Ты фильм видел про зомби, американский?
Мотаю головой, потом соображаю, что меня уже почти не видно, и подаю голосом знак, – мол, нет, не видел.
– А я видел. Снимали их ученые на Гаити, договорились с колдунами. Зомби – это очень материалистично, никакой мистики, никаких потусторонних сил. Это когда печенка начинает работать вместо сердца, сокращается, как насос. У некоторых людей после смерти печень так начинает работать, в аварийном режиме. Почему не у всех и почему именно у этих – не знаю. Конечно, они не такие, как мы. Печень работает хуже, энергии у них гораздо меньше. Движения замедлены, бегать почти не могут, послабее живых. И к голове крови притекает немного, поэтому они не умные.
– Неужели в фильме показаны зомби?!
– Самые натуральные. Я же тебе говорю, это не ихний «жутик». Ученые снимали фильм, вполне научный фильм и предназначенный для ученых; а колдуны им даже помогали. Самое важное дело для колдуна, оказывается, – понять, кто после смерти может стать зомби, и сделать так, чтобы зомби слушался его. Тогда зомби и правда можно напустить на кого угодно. Зомби слабый, но ранить-то его нельзя, он упорно будет вставать и снова идти, делать, что приказали; действует и это, и страшненькие все-таки они, не понять, живые или мертвые.
– Особенно, если люди его сами же хоронили, а он вернулся…
– Да, представляешь впечатление?! Вот они и принимали меры.
– То есть тот, на Подъемной, ему вырезали печень – и все стало в порядке? Не встал? А этому у тебя тут – не вырезали, и потому… гм… эффекты начались? Так?
– А ты можешь дать другое объяснение?
– Не могу. Но почему в слое поселения?
– А ты разве не знаешь, что шамана часто хоронили на месте поселения? Чтобы поселок охранял?
– Ладно… А зачем отрезать кисти рук, ноги, голову? Как же он будет охранять?
– А откуда ты знаешь, в каком смысле было это «охранять»? Может, шаман должен был магическую силу им всем давать? А руки-ноги тут ни при чем?
– А если вырезали печень, то зачем руки, ноги, голова отрезаны?! Он же все равно не встанет!
– Может, на всякий случай? Так спокойнее…
– Смотри-ка, все ты продумал.
– Все не все, а много чего передумал с тех пор, как то погребение брал.
И даже в почти полной темноте я хорошо вижу улыбку Коли – такая она широкая и ехидная.
– Остается только понять, почему дождь не переставал и что за старуха с мальцом.
– Все понять хочешь?!
– Желательно…
– Знаешь, как росла эта береза? Главный ствол корня проходил через левую сторону груди, вот как. Ребра раздвинул и охватил все ребра и позвоночник. Из скелета росла она, береза, вот так.
А про дождь, я думаю, ты слышал…
Да, про дождь мы оба слышали, это уж точно. Про то, как один очень известный археолог проводил разведку… в одной соседней автономной области, совсем недалеко от Хакасии. Ехали на огромном трехосном ГАЗ-66, шесть человек, целый кочующий городок.
Нашли курган, времени сооружения которого точно никак не могли определить. Первые века по Рождеству Христову, точнее трудно. Курган располагался в странном месте – в сухом русле реки; в том месте, где река стекает с гор и разливается по равнине.
Стали копать, и курган оказался необычайно глубоким, гораздо глубже остальных известных. Два метра… Три метра… Что интересно, курган трижды пытались ограбить. Три грабительские «дудки» шли от поверхности. Одна кончалась уже в метре от поверхности. Вторая – от силы в полутора. А третья была глубже всех – на два с половиной метра уходил под землю узкий, сантиметров тридцать в диаметре, лаз. В самой нижней части лаза навсегда замер скелет того, кто его копал столетия назад. Так и остался этот неизвестный, головой почти что вертикально вниз и без всяких внешних повреждений. Видно было – перед смертью он пытался вылезти наружу, бился в узости змеиного прохода… и не успел. Что погубило его? Внезапный приступ удушья? Сердечная болезнь? Тайная отрава? Кто знает…
Работали посменно – одни спускались по шаткой, все удлинявшейся лестнице в прохладный, даже холодный раскоп, другие наверху принимали ведра с породой, поднимали их на веревке. Двое внизу – двое наверху, потом менялись. Начальник был старенький, он не работал лопатой – он ждал, когда пойдет погребение и нужен будет его опыт.
В этот день начальник ушел из лагеря надолго, – он каждый день делал маршруты, искал курганные могильники. А ребята полезли в раскоп и углубили его почти до пяти метров.
…В этот день вдруг пошли находки! Роскошная бронзовая фигурка, явно не местной работы! Тангутская, а может быть, китайская фигурка лежала в слое мешаной земли, сверкала полированными глазами. Очень необычная находка. Тут и вторая фигурка, тоже очень необычная.
– Ребята, что здесь!
Ажиотаж нарастал. Вот и еще что-то выступает под слоем песка… Наступил момент, когда сидевшие сверху не выдержали и полезли тоже посмотреть; все четверо работников спустились вниз.
– Что там у вас? – Шофер склонился над раскопом.
– Смотри сам!
– Показали бы…
– Нет, Вася, вынимать нельзя! Сам спускайся!
И, конечно же, Вася не выдержал.
Вот тут-то лучезарное уже много дней небо резко затуманилось. Хлынул дождь. Наверное, где-то совсем неглубоко под слоем песка проходил слой глины – потому что вода почти сразу начала накапливаться, проступала сквозь слой песка. А что еще гораздо хуже, сухое русло исправно собирало воду со склонов, с лежащих выше мест, и в раскоп стало затекать! Сначала – тоненькой струйкой, а через несколько минут – как из брандспойта, струя толщиной почти в руку.
Лестница? Да, была лестница, только лестница, впервые за все дни работ, переломилась как раз посередине. Соединить? Но никаких инструментов нет. Связать ремнями? Все равно разваливается, да и вон еще одна перекладина стала шататься…
Двадцать минут назад веселые люди хлопали друг друга по спине, поздравляли с находками и белозубо радовались жизни. Теперь шестеро обреченных стояли по колено (пока по колено) в воде, тоскливо глядя на клочок серого неба и все лучше понимая, что происходило с грабителями этого кургана.
Пытались копать ступени в стенках, – песок под ножом оплывал, сыпался, ступени ни одной не получилось. Сделать «пирамиду»? Мало места (а вода уже почти по пояс).
Начальник прибежал, когда вода всем была уже по грудь. Мгновенно подогнал машину задом к раскопу, прикрепил канат одним концом к машине: сбросил в яму остальную бухту.
– Все в машину! Живо!
– Докапывать разве не будем?
– В машину, я сказал!
– Там же лопаты…
– В машину! Критиковать мои действия будете в Ленинграде.
И экспедиция уехала. Больше к этому месту никогда не возвращались, все попытки обсуждать происшествие начальник пресекал категорически, и история так и осталась в жизни каждого из участников чем-то особенным, исключительным и совершенно неразъясненным. Между прочим, хоть сам начальник помер еще тридцать лет назад, по крайней мере двое участников этой раскопки живы по сей день, и оба мы с ними знакомы – и я, и Коля Кузьмин.
Так что дождь – об этом мы немного слышали.
Другое дело, что механизм образования дождя… так сказать, технология, остается не очень понятным.
– Знаешь, в этой истории есть и забавные стороны… Например, когда достали мы его, положили в ящик, к нему никто даже прикасаться не хотел. Народ изо всех сил старался не трогать ящик, и в палатке с находками по одному не задерживались. Так, понимаешь, трепетно они к этому ящику!..
А потом, как-то в субботу, народ отправился в кино. Ехать далеко, давайте, говорят, мы в клубе и переночуем… Я же понимаю – им хочется лишний раз подальше от ящика оказаться, но не против. Ко мне как раз Светка приехала (Света – это жена Кузьмина).
Что такое супружеская идиллия в палатке, из которой каждый звук разносится на десятки метров, я представляю очень хорошо и сочувственно киваю Кузьмину.
– Ну вот… А слух, конечно же, давно пошел, насчет золота.
Об этом тоже распространяться долго не надо, Кузьмин прав. Что ни говори, как ни доказывай, а в любой деревне обязательно найдется несколько человек, свято убежденных: археологи ищут золото! Уже нашли! Вчера, сам видел, полный бидон золота тащили!
Подробности подпитывают друг друга, ими обрастает любое действие археологов, и очень может настать момент крутых разборок с теми, кто якобы накопал тонны золота, и момент проникновения кого-нибудь на раскоп – мало ли что говорят археологи? Надо проверить, что это они копают.
– Погода сырая, холодная, середина сентября уже. Дождь крапает. Опять ноги к земле прилипают, чавкает все при каждом движении. Я задремал где-то в полночь, проснулся – Светки нет. А тут по земле – чав-чав-чав! Пришли! Двое деятелей из деревни. Вижу – как раз в сторону раскопа. Идут, озираются, чуть ли не приседают – место действует, и очень сильно… Тут Светка с другой стороны! Я перепугался и за карабином – а они как увидели!
Кузьмин прыснул, замотал головой:
– Андрей, Светка-то вышла… Понятно, зачем. Вышла в такой длинной рубашке, из бязи, присела за палаткой. Тут эти двое. Она, значит, из-за палатки выплывает, такой белый силуэт посреди лагеря, и меня спрашивает:
– Коля, это кто?
Спросонья голос неразборчивый, трескучий, я и сам толком не понял. Эти, может, и не заметили бы, но оглянулись на звук… и как появился ее силуэт – надо было видеть, как вчистили! Я на пол повалился, зажимаю рот, чтоб не смеяться, потом сообразил – шум-то совсем не помешает – ну, и стал хохотать. Минуты, три просмеяться не мог.
Мы тоже немного посмеялись, попыхивая «беломором». Посидели, слушая тишину и звуки лагеря.
– Коля… А когда скелет лежал в лагере… Дождь все время шел?
Коля долго молчит, дымит «беломором», потом подтверждает:
– Все время…
– Над лагерем или везде?
Сидит, молчит, курит.
– Над лагерем, пожалуй, больше…
– А говорил, что никаких эффектов…
Мы опять сидим, молчим, и я понимаю, как неуютно Николаю. Женщина в ночной рубашке, напугавшая до полусмерти двух вооруженных бандитов, – это, конечно, весело. Твоя жена в роли привидения – пожалуй, еще веселее. Но тут-то получается, что Светка и правда была в двух шагах от чего-то не очень хорошего. Вышла от мужа пописать, а в соседней палатке лежит… То, что вызвало дожди над лагерем, ни много ни мало.
И я перевожу разговор на тему не менее интересную.
– Коля, Коля… Все равно ведь невозможно объяснить, каким образом несостоявшийся зомби устраивает дождь… Или кто устраивает для него?
– Все тебе надо понять… Помнишь, у Стругацких один все пытается понять, где состыковываются экономика Японии и собирание марок? И какие законы Вселенной принимают вид краснорожих страшных карликов…
– Помню… А знаешь, наверное, не только в Хакасии можно найти такие погребения.
– Можно, я уже искал. Только это совсем другая история.
Я киваю, и мы еще долго сидим в темноте, наблюдая рваный полет летучей мыши, слушая пение под гитару и смех Маши в лагере. Вот мы сидим в очень красивом, но и вполне прозаическом месте. Родной, привычный уют хорошо организованного лагеря. В желудках плещется портвейн и Бог знает сколько пельменей, масла, хлеба, колбасы. Но близость мира иного явлена уж очень очевидно.
Не знаю, как чувствовал и что думал тогда Коля. Он уже который год живет в Берлине, преподает там сибирскую археологию, и спросить у него я не могу. Тогда он чиркнул спичкой, мы оба затянулись «беломором» и опять тихо сидели в ароматной мягкой темноте. И ваш покорный слуга чувствовал себя примерно как герой Стругацких. Тот, имевший дело с фантомами, невероятными историями и краснорожими карликами.
И если мы кого-нибудь догоним – а мы догоним!
То не буду, братцы, я покойник – а я покойник!
Если рук и ног не оборвем!
Почти две тысячи лет назад здесь поставили три кургана. Место было красивое, чистое – останец холма, поднятый над равниной. Возвышение невелико – несколько метров; с расстояния в двести метров еще заметно, что местность повышается, с большего можно и не заметить. Весь май равнина скрывалась под разливом рек и дорога – вместе с долиной. Из воды торчал только останец холма с тремя курганами. Три кургана поставили на высоком, чистом месте, никогда не затопляемом разливом. Талые воды не заливали возвышения, а вид открывался потрясающий. На север – километров на тридцать, на всю долину, мягко уходящую к Абакану. На юг и на восток – километров на шесть, до гряды холмов, в отрогах, которых затерялась деревушка Калы.
Курганы стояли близ старой караванной тропы, ведущей из Хакасии в Центральную Азию. Спадала вода, за самые долгие, жаркие дни июня просыхала степь, трогались в путь караваны. Проходя мимо курганов, путники оказывали уважение погребенным – каждый из них приносил и бросал камень в огромную кучу – метрах в тридцати от курганной группы. Такая груда камней называется «обо». Во всей Центральной Азии есть такой обычай – если уважаешь место – бросай свой камень в общую кучу. Чем посещаемее место, чем уважаемее человек – тем выше становится обо…
С течением времени караванная тропа постепенно превратилась в дорогу. Дорога расширялась, и курганы надо было раскопать, потому что через них должна была теперь пройти бортовина дороги.
Уже в июле месяце школьники и впервые приехавшие в экспедицию отпускники содрали лопатами дерн, обозначили границы кургана – вкопанные в землю стены из камня-плитняка.
И вот тут-то курганы словно начали сопротивляться, не желали признавать себя заурядными холмами земли. Они как будто обиделись на такое их определение и все время задавали какие-то свои загадки, и не самого лучшего свойства.
Для начала оказалось, что возле оградки одного из них идет еще несколько погребений, причем никакими плитами камня сверху никак не обозначенных. Получалось, что погребений на самом деле гораздо больше, чем можно было предполагать. Пришлось перебросить на курганы еще людей, пересмотреть сроки работ, отказаться от раскопок других памятников, поинтереснее.
Потом начались странности в самом большом, центральном кургане. Вроде бы это был тагарский курган, с типично тагарской прямоугольной каменной оградкой. Но в центре кургана выложен пятиметровый круг убитой камнями земли – в самом центре оградки. Она тоже типична, но только не для тагарской культуры, а для более поздней, таштыкской…
Возникало впечатление, что курган яростно противоречил самому себе. Могла существовать или оградка – но без выкладки. Или выкладка – но тогда без оградки. Курган выглядел примерно как могила 1950-х годов, – жестяное навершие со звездой и с надписью на старославянском: «Ныне отпущаеши, Господи, раба Твоего…».
Неделя ушла, чтобы убрать землю, оформить курганную оградку, зарисовать и зафотографировать выкладку.
Два дня убирали выкладку и тут же обнаружили некую третью странность – весьма зловещего свойства. Этой странностью был скелет девушки лет 20, выгнутый и вытянутый самым причудливым образом. Захоронение было сделано вне погребальной ямы. Более того – как выяснилось, как раз под скелетом кончалась рыхлая земля курганной насыпи, начиналась овальная погребальная яма.
Никто не позаботился оставить погребенному ни пищи, ни воды. Казалось, труп просто швырнули в рыхлую землю, без всяких признаков погребения. И даже непонятно, труп ли… Голова погребенной была мучительно запрокинута, затылок почти касался позвоночника. Грудной отдел – сантиметров на 20 выше таза. Руки оказались сведены за спиной – словно бы стянуты веревкой. Сама веревка истлела за истекшие тысячелетия, но положение костей сохранилось.
С расчищавшими скелет девушками случилось что-то вроде истерики, и не мудрено. Становилось все более очевидно, что этот мучительно выгнувшийся, словно пытавшийся подняться в рыхлой земле человек был брошен и закопан при насыпании курганного холма. Живым.
Двое суток ушло на изучение скелета. А под костями, буквально в нескольких сантиметрах, кончилась принесенная людьми, насыпанная песчаная земля. Началась древняя дневная поверхность – тот слой, который был поверхностью земли, на котором когда-то и возвели курганную оградку. И в котором древние выкопали погребальную камеру. На гладкой плоскости древней дневной поверхности ясно выделялось овальное пятно – раза в полтора больше обычного.
Разбирали яму, и продолжались прежние поганенькие странности. Погребальная яма оказалась перекрыта чуть углубленной в землю очень древней каменной плитой. Когда-то, за II тысячелетия до Рождества Христова, эту плиту расписали причудливыми масками, изображениями коров и быков, поставили как знак границы территории рода или племени.
Тех, кто сооружал странный курган, от эпохи, когда была сделана плита, отделял такой же срок, как нас с вами – от римских императоров.
Чем привлекла плита их, людей совсем другой эпохи? Что было для них в этой причудливой каменной росписи? Вопросы пока без ответов…
Плиту обвязали канатом, семеро парней с ломиками, с деревянными лагами помогали натужно ревущему грузовику.
Но и это оказалось не все. Археолог с двумя подручными выбрасывал из ямы песчанистую землю – день и второй, потому что углубиться до погребения пришлось почти на три метра. В конце второго дня в раскоп спускались по лестнице и думали – не начать ли подъем земли в ведрах? Кидать лопатой становилось все труднее… И тут, прямо под босыми ногами, пошли венчики керамических сосудов…
И археологи жадно бросились поскорей закончить раскопку. Рано утром сразу трое «сели на ножи» – стали расчищать погребение ножами и кисточками. Влажный песок не успел затвердеть под лучами солнца, хорошо поддавался совку. Ко времени перекуса погребение было почти раскопано. А за час до конца работы археологи вылезли из раскопа, стали смотреть на него сверху и почувствовали себя очень неуютно.
Потому что такого погребения вообще быть не могло, потому что так не бывает никогда. Не бывает в принципе.
В нестандартно глубокой погребальной камере, перекрытой андроновской плитой и закопанной заживо девушкой, лежал скелет, погребенный по традициям тагарской культуры.
Женщина лет тридцати лежала на спине, в вытянутой позе. Лицо вверх, руки вдоль тела. Длинные шпильки выше костей черепа – значит, была высокая прическа, держалась на шпильках.
На костях груди множество бус – и костяных, и бирюзовых. Бронзовое китайское зеркало на животе, где когда-то был карман платья.
А главное – кинжал на поясе. Кованый бронзовый кинжал в золотых ножнах. В смысле, в деревянных ножнах с обкладкой из золотой фольги. Кинжала не могло быть в женском погребении, это факт. А он был.
Всякому археологу ясно, что в тагарском погребении и положенная с покойником пища должна быть какой же, как в погребениях этой культуры, – разрубленные части тел животных.
Но здесь не было ничего подобного, а в ногах покойной лежали обгорелые фигурки овец, коров и лошадей.
Такие фигурки клались в погребения таштыкской эпохи – наивная попытка обмануть мертвых и дать им с собой целое богатство в виде стад. И дать так, чтобы на самом деле ничего не оторвать от хозяйства, ни в чем не обделить самих себя.
Подошел Боковенко, посмотрел, повздыхал, сказал: «Да…». Приехала машина за людьми. Кузьмина привели, молча показали погребение. Он тоже полез в затылок, сказал: «Да…». И еще много другого, чего мы приводить не будем.
У археологов дружно кружились головы – что делать? Ясно было, что – сенсация. Что завтрашний день придется посвятить тщательному… нет – сверхтщательному! – изучению погребения, зарисовывать, фотографировать. И что пора звать журналистов, приглашать местный музей – делать особую экспозицию. Да еще это чертово золото…
Опыт жизни говорит археологам, что раскопы надо охранять. Местное население с трудом представляет себе, что копать можно не затем, чтобы найти в раскопах золото. Можно сколько угодно объяснять это местному населению, доказывать, показывать фотографии и слайды. Можно взять на раскопки местных ребятишек – это лучше всего. За два-три года появляется слой людей, которые уже все-таки знают, что археологам плевать на золото. Что находка угля или ткани для археологов несравненно ценнее находки золота.
Между прочим, многие археологи просто панически боятся найти золото. Найдешь… и что дальше? Во-первых, золото надо охранять – и от местного населения, и от несознательных элементов в самих отрядах. Надо ехать сдавать его в банк, принимая кучу мер предосторожности, оформляя груду документов и отвечая на невероятное количество идиотских вопросов, – а все это время работа почти что стоит.
Во-вторых, моментально набегает местное начальство, корреспонденты, разного рода любопытствующие. Это опять же идиотские вопросы и опять же колоссальный расход времени. Не говоря уже о том, что археологи – тоже люди. Может, им хочется пить и разговаривать друг с другом, а не наливать первому секретарю местного райкома и отвечать на глупые вопросы?
В-третьих, местное население убеждается в своих самых худших предположениях. А! Они говорят, будто не ищут золото?! А сами нас обманули и по-тихому нашли! Говорят, что нашли всего сто грамм… А на самом деле?! Кто проверит?!
И теперь неизбежны посторонние визиты в лагерь и на раскоп, хватания за руки, выяснения отношений, рассказы про клады, просьбы взять в долю, угрозы и взывания к совести. Хорошо, если тем ограничатся…
В Донецкой области был случай, когда начальника экспедиции взяли трое. Взяли, когда он в лагере был один, и потребовали золота. Начальник не давал и «пришлось» пытать его огнем. Золота начальник не дал, и дать не мог при всем желании, но не оставлять же свидетеля…
Дураков нашли назавтра же и взяли в оскорбительном для разумных существ состоянии – ребята заливали неудачу. Но энергичный, молодой, подававший надежды мужик погиб, убитый тремя идиотами, тупой и жадной деревенщиной.
А причина была проста – кто-то из студентов возьми и ляпни – мол, ищем золото. Уже нашли несколько килограммов, лежит в сундуке у начальника. Ляпнул «просто так», «для смеху», «чтобы отцепились». Потом бедный парень рыдал, колотился головой об землю… Поздно.
Так что найти золото для археолога – это не достижение. Скорее, это наказание, и хотелось бы знать, за что…
Но если золота и не находили – всегда есть недоверчивые люди, которые захотят проверить. Рассуждают они просто. Мы люди деревенские, чего-то, может быть, и не знаем. Но вот археологи знают – где копать и как копать. Вот они начали раскопки. Если дать им продолжать, они по-тихому вынут золото и сделают вид, что его здесь никогда и не было.
И эти недоверчивые люди по ночам проникают на раскоп, когда уже появились первые находки, и проверяют – есть там золото или нет…
Вот поэтому давно существует твердое правило – сразу же после первых находок раскоп без охраны не остается. Если ездить далеко – ночные дежурства устраивают с самого начала, чтобы можно было оставлять прямо на раскопе, не возить каждый день инструменты, кружки, котелки, чайники для перекуса.
На раскопе ставят палатку, организуют в ней место для жизни одного-двух человек. Одного-двух, потому что одни люди охотно остаются в одиночестве, а другим ночевать возле раскопа в одиночку становится как-то неуютно. А вот супружеские… и вообще пары обычно дежурят охотно.
Вечером, с окончанием работы, все собираются в лагерь. А сторожу дают все необходимое для спокойного, приятного дежурства – чай, сахар, продукты, курево, заряженную солью двустволку, огромных размеров кованый кинжал. Первую половину ночи дежурный вроде бы не должен спать. Зато весь лагерь встает в восемь часов под удары по рельсе, а дежурный мирно дрыхнет до приезда рабочих из лагеря.
Формально он должен не спать и под утро, и даже ранним утром, потому что деревни встают рано и любители могут явиться и в 5, и в 6 часов, с первым светом… Но опыт говорит, что если посетители приходят, то в первую половину ночи, и потому после полуночи караульный мирно спит.
Женщину с кинжалом в золотых ножнах должен был охранять один отпускник… инженер с питерского крупного завода, Герасим. Он сам хотел остаться один после разочарования, постигшего его с одной дамой.
Боковенко еще раз проверил, как дежурный понимает свой долг, есть ли у него еда и чай, и уехал, чтобы встретиться назавтра, примерно в 10.
Но противу всех планов инженер Герасим сам оказался в лагере около 6 часов утра – мокрый и почти что невменяемый. Судя по всему, он с первым светом помчался в лагерь и ломился напрямик, через кусты и высокую траву. С безумно вытаращенными глазами, лязгая челюстью, сидел он, забившись в палатку. Крупная дрожь колотила его, буквально скручивала тело, мешая трясущимся рукам забрасывать вещи в рюкзак.
Появился Герасим, когда лагерь еще мирно спал. Только дежурные из отпускников, Коля и Люда, слышали, что кто-то промчался по лагерю. Вообще-то, и дежурным еще вставать было не время, но ребята уже не спали… По их словам, готовились к дежурству. Разводя огонь, ставя на плиту котел в утреннем полусвете, ребята слышали странные звуки – костяной стук, тяжелое дыхание, полурыдания-полустоны… И были правы, разбудив начальника.
При приближении людей к палатке в ней вдруг затихло всякое движение.
На тихий оклик: «Можно к тебе?» внутри, судя по звукам, кто-то с резким выдохом шарахнулся, а потом затих и всхлипнул…
Втиснувшись в палатку, Коля Боковенко обнаружил Герасима лежащим на боку в напряженной позе, с вытаращенными глазами и искаженным лицом. Левой рукой Герасим словно бы отгораживался от вошедших и при этом дрожал крупной дрожью.
На прямой вопрос: «Что случилось?» он был не в состоянии ответить. Коле Боковенко пришлось остаться с ним в палатке, послав Люду за Володей и за порцией напитков, которыми в экспедициях снимаются болезненные состояния. Вообще-то, бросить дежурство на раскопе было действием чрезвычайным, и совершившему подобное грозили не менее, чем чрезвычайные меры дисциплинарного воздействия. Но тут уж сразу было видно: происшествие, толкнувшее Герасима бежать с боевого поста, тоже было из разряда чрезвычайных.
Прошло не меньше получаса тихих разговоров, обязательств разобраться, обещаний все понять, а главное – постоянного подливания в кружку, прежде чем Герасим перестал трястись и был способен что-то говорить.
Начал он, впрочем, с заявления, что ничего рассказывать не будет, а сразу же уедет в Ленинград.
– Все равно вы не поверите… – твердил он, уставясь в кружку, и физиономия у него снова и снова перекашивалась.
Потребовалось обещать сразу же закинуть его на аэродром, но чтобы он все-таки рассказал, не оставлял в неведении.
– Нам же всем тут оставаться, ты ж подумай…
Герасим явно разрывался между страхом и товарищескими чувствами. Особенно он заинтересовался перспективой уехать до Абакана экспедиционной машиной и получить билет из брони, через покровителей экспедиции.
Рассказ его был… Впрочем, судите сами. Вообще-то, ночевка на раскопе по-своему большое удовольствие, хотя, конечно, на любителя.
Во-первых, как ни различаются цели начальства экспедиции и основного состава, даже рабсиле, особенно постарше, хочется ведь не только безумных радостей. Хочется и ярких красок Хакасии: полос с разными оттенками желтого и зеленого на склонах сопок; и предутреннего ветра; и торжественного молчания лунной июльской ночи; и закатов, прозрачных в июне и сочных, с густыми красками, – в августе и сентябре.
В экспедиции едут ведь еще и за этим, а не только заводить романы и орать туристские песни у костра. А для этого – для общения с окружающим миром – нужно время, силы, свободные от общения, пусть даже самого приятного.
А хоть лагерь экспедиции гораздо тише города, даже деревни, но и в нем хватает шума, гама. Все время кто-то ведет с тобой беседы, вовлекает во что-то свое, а от своих дел – отвлекает. Остаться подежурить на раскопе – отличный способ побыть одному, причем никого не обижая, не отрываясь от коллектива.
С вечера Герасим обревизовал свою палатку – огромную шестиместку. В задней части – жилой полог со спальником. При входе свален инвентарь. Потом он развел огонь в очаге между трех огромных камней и стал кипятить чай.
С ним был чай, три пачки курева, бутылка свекольно-красного портвейна местного розлива и приблудная собачка Булка. Гера еще и потому спокойно оставался на дежурство, что, прижившись в экспедиции, Булка исправно несла службу. И в случае чего подняла бы пронзительный визгливый лай, который и на расстоянии слышать было отвратительно и тошно.
Явись на раскоп кто-то нехороший, Герасим успел бы взять в руки топор и оставшийся в экспедиции с незапамятных времен торжественно вручаемый дежурным штык-нож длиной добрых сантиметров тридцать.
Вечер был удивительно красивым – даже для летней Хакасии. Совсем недавно кончились дожди. Не успело просохнуть, не поднялась обычная хакасская пыль. Большую часть теплого времени она висит на горизонте; в жару часов с 10 повисает марево. Очертания холмов и вообще всего на горизонте становится нечетким, дрожащим от потоков воздуха. К вечеру, конечно, легче, но если жара стоит несколько дней, то и пыль почти не оседает. А утренние ветры разносят ее уже ко времени подъема.
А после сильных дождей пыль появляется не сразу. Видно далеко, лучи солнца преломляются в полном влаги воздухе. Весь ландшафт промыт, влажен и краски сочные, густые.
Позади, в нескольких метрах от Герасима, проходила дорога, и весь день по ней шли КамАЗы, на строительство. Но даже они не наделали пыли – столько воды вылилось с небес на щебеночную насыпную дорогу. Строители и задумали, и сделали дорогу так, чтобы вода стекала с нее, просачивалась под полотно. Однако и сейчас еще на дороге были лужи.
Герасим видел равнину километров на двадцать, до замыкающих ее холмов.
В Хакасии вообще много разного помещается в одном месте. Географы называют это красиво: «емкость ландшафта». Но чтобы заметить «емкость ландшафта», не обязательно быть географом. Вполне достаточно видеть, как много всего вокруг.
И стояла тишина. Глубокая, особенная тишина вечерних полей и лугов. В деревне все же слышны какие-то движения людей, мычит, сопит, чешется скот. То пробежит собака, то завопит соседская девчонка – то ли ее укусил щенок, то ли она его. И даже ветер не только шелестит листвой, шуршит песком и травой; он еще и стучит плохо прибитой доской, и звенит в проводах, и скрипит дверью сарая.
А на местности вообще никаких звуков нет. Если поднимется ветер, он еще шумит в кронах деревьев, а чаще нет и этих звуков.
Сначала Герасим пил чай, смотрел, как все затихает, слушал удивительную тишину вечера. Временами он наклонял бутылку с портвейном, добавляя в чай свекольно-красную, резко пахнущую жидкость. Чай начинал пахнуть так же, по его поверхности бродили пятна сивушных масел, а прохладный вечер окончательно становился не страшен для Герасима.
Потом стало совсем темно, и пространство резко сократилось. Даже в свете луны холмы еле угадывались. Раньше за дорогой различались орошаемые поля, лесополосы и склоны, а теперь придорожные тополя совершенно замыкали горизонт.
Герасим все активнее подливал в чай из заветной бутылки, включил транзистор. Вот как будто приятная музыка…
Костер угасал, вспыхивал последними, догорающими ветками. Булка сонно вздыхала и возилась, блаженно вытянув лапы. Транзистор транслировал что-то полуночное, поздневечернее, от чего сильней хотелось спать. Никто не злоумышлял ни против раскопов, ни против матчасти экспедиции.
Герасим думал было заглянуть в раскоп… так просто, на всякий случай. Но ему почему-то совсем не хотелось туда идти. Почему, Гера не был в силах объяснить… но вот не хотелось, и все. Насилием над собой было бы сделать эти несколько шагов до ближайших столбиков раскопа.
Но вроде и необходимости такой не было… Герасим вылил чайник на еще тлеющие уголья и пошел ложиться спать.
…С полминуты Герасим лежал, плохо понимая происходящее. Булка нехорошо ворчала, прижималась к спальному мешку. В лицо Гере что-то светило. И что странно, транзистор молчал. Герасим точно помнил, что засыпал под приятную, тихо зудящую, такую снотворную музыку…
Красные блики прыгали по всей палатке. Похоже, перед входом, между тремя камнями, опять горел огонь. Странно, что совершенно не слышалось шелеста огня и треска дров. Но что горело пламя, это точно. Палатка была неплохо освещена. Те, кто разжег и поддерживал огонь, тоже не издавали ни звука. Они не разговаривали и, кажется, даже не двигались.
И странно, что молчал транзистор… И было особенно неприятно, что Булка дрожала мелкой дрожью и, уставившись на вход в палатку, тихо, вкрадчиво ворчала. Впрочем, надо было действовать. Зажав в руке штык-нож, Герасим тихо продвигался к выходу. Булка ползла рядом с ним, издавая все то же тихое, злобное, какое-то тоскливое ворчание.
Тихо-тихо, с замиранием сердца инженер припал к земле, отодвинул кончиком ножа полог… Между камнями било пламя, – как раз там, где его Герасим залил. А на одном из камней сидел человек. Это была совсем молодая женщина, и Гера до конца своих дней запомнил чуть монголоидные черты, отрешенное выражение умного, красивого лица.
Иссиня-черные волосы незнакомки были собраны в высокую прическу, совершенно незнакомую Герасиму. Из прически торчали длинные спицы – наверное, на них-то все и держалось.
До пояса женщина была совсем обнажена. Ни кофточки, ни нижнего белья. Только серьги да широкие браслеты блестели в отсветах костра. Смуглая, везде одинаково загорелая кожа свидетельствовала, что белья дама не носила и не носит. Даже полезла в голову какая-то чушь, совершенно ни к селу ни к городу… Какой-то цыганский романс: «Я тебе одному позволяла // Целовать мои смуглые груди…» Или все-таки плечи? Герасим даже не представлял себе, что груди могут быть такими смуглыми.
А ниже пояса женщина была одета во что-то длинное, темное, спадающее до земли явно тяжелыми складками.
Женщина не видела Герасима. Держа вытянутые руки над костром, поводя над пламенем ладонями, она смотрела поверх палатки, на горы.
Много позже и совсем в другом месте Герасим пришел к мысли, что все это продолжалось не больше четверти минуты. Потом Булка судорожно кинулась; с испуганным визгом и лаем мчалась маленькая собачонка, отгоняя постороннего от лагеря…
Пламя вспыхнуло так сильно, что Герасим вообще перестал видеть. А когда багровые круги ослабли – перед ним не было ни женщины, ни Булки, ни костра. А за спиной орал транзистор.
Невероятность происшествия сама собой вызывала простейшую мысль: «…во сне?». Но Гера лежал в напряженной позе, головой упираясь во вход палатки, и держал в руке штык-нож. А транзистор надрывался в двух метрах позади, на сваленной комом груде одеял.
А Булки не было и не было. С наибольшим удовольствием Герасим рванул бы прочь. Но бежать по полям и лугам в полной темноте, после ЭТОГО… Бежать по дороге? Но выход на дорогу вел мимо… Ни за какие сокровища Голконды не заглянул бы сейчас в раскоп прозаичный инженер из Ленинграда. Да и опять же – бежать по дороге, стуча камнями, привлекая к себе внимание всего, что только может им заинтересоваться…
Дрожа, временами просто сотрясаясь от страха, Герасим ринулся в глубь палатки, словно его могли защитить брезентовые стены и куча старых одеял. Зачем-то он поглядел на часы. Часы шли, и была на них четверть третьего ночи.
Прислушиваясь к каждому шороху, поминутно «слыша» то дыхание возле брезента, то мелко-летучие, семенящие шаги от раскопа, стараясь даже дышать ртом, чтобы не издавать ни звука, Герасим мучился до первого света. И с первым же больным, серым полусветом, позволяющим хоть что-то видеть, несчастный инженер кинулся в сторону лагеря. Выпала холодная роса, благо, было недалеко.
…Стоит ли упоминать, что к раскопу он не подходил? Да, независимо ни от чего, у Герасима были очень веские причины вести себя так, как он вел. И Коля Боковенко, и остальные археологи… все были согласны, что причины очень даже веские. Претензий к Герасиму не было, были попытки уговорить его остаться в экспедиции. Но действовали на него эти попытки крайне плохо, вплоть до возобновления крупной дрожи и перекошенного рта, и мнения сошлись на том, что отправлять надо, что шофер отвезет Герасима в Абакан. Улетать с местного аэродрома Герасим отказывался: аэродром был близко от раскопа, и с него самолеты летали только в Абакан и в Красноярск.
Разделились мнения в другом… Одни склонны были считать, что рассказанное инженером все-таки галлюцинация. И вообще в экспедиции многовато пьют.
Другие полагали, что Герасим что-то, наверное, и видел, но так и не понял, что именно. А сама история имела четыре очень разных продолжения.
На работы вышли, как обычно. Погребение решили брать монолитом, отдать в Абаканский музей (потом, в конце концов, не передали). Прокопали канавки, чтобы подвести доски под скелет и вынуть его вместе с монолитом земли, чтобы в музее был отличный экспонат – погребение прямо в том виде, в котором оно было раскопано археологами.
Под вечер вернулся изнывающий от жары, злющий на весь свет шофер и доложил, что Герасим улетел до Москвы. А как он доберется до Питера, право, уже его дело…
Все как будто шло, как и всегда. Ну, были люди несколько напряжены… Ну, если уж честно сказать, кое-кто и посматривал время от времени в сторону третьего кургана, было дело. Работает человек, кидает землю, да вдруг и кинет вороватый, быстрый взгляд… Нельзя сказать, что ожидает он чего-то… тем более нельзя сказать, что ожидает чего-то определенного… Но посмотреть в ту сторону ему почему-то хочется…
Сложности возникли с другим… Затруднение выявилось такое: не удалось найти никого, кто готов был подежурить на раскопе. У всех находились срочные дела, давались противоречивые, путаные объяснения…
Боковенко пытался поднять на великие дела школьников – всю бригаду из семи человек. Но даже у этой совершенно бесшабашной публики возникла острейшая, непреодолимая потребность постираться… Тем более, за патологическую нечистоплотность их уже не раз ругали… Что, нельзя постирать завтра?! Нельзя, Николай Николаевич, надеть нечего…
Что, нельзя отправить постирать Васю и Петю, а остальным подежурить?!
Да ведь, Николай Николаевич, договорились уже идти вместе… И не знают они, где что… Не найдут, все перепутают, не постирают… И другие тоже перепутают…
В общем, особого выбора не оставалось, и археологи сами провели эту ночь на раскопе. Провели мы эту ночь вовсе неплохо, в пении песен, в рассказах о женщинах, походах, друзьях и экспедициях. Жизнерадостный характер дежурства поддерживался едой и питьем, особенно огромным кофейником с крепчайшим черным кофе. И стоило археологам начать клевать носами, как они тут же отхлебывали из кофейника и принимались орать и петь втрое громче.
То ли наше поведение отпугнуло кого-то, то ли просто ни у кого не было желания с нами поддерживать знакомство, то ли бедный Герасим был все же склонен к каким-то зловредным галлюцинациям… Словом, археологи отдежурили преспокойно и получили все основания злорадно ставить на дежурство остальных. Наверное, мы бы даже получили удовольствие от самого дежурства, если бы меньше боялись.
Вечером следующего дня мне надо было в Красноярск. Аэропорт находился в пятнадцати километрах от раскопа, билеты куплены заранее, и никакой проблемы не было.
А вместе со мной летел в Красноярск местный парень из деревни Калы: комбайнер по имени Толик. Толика хорошо знала экспедиция, потому что он не только привозил жбанами самогонку и помог соорудить замечательный самогонный аппарат в самой экспедиции. Он как-то подогнал свой комбайн прямо к огромной полосатой палатке, в которой экспедиция держала кухню. Тут и готовили, и кормили народ. Вся экспедиция, все двадцать или тридцать человек, помещались в палатке с комфортом. Надо поработать в экспедиции, чтобы оценить – садишься за стол с клеенкой, вытягиваешь ноги. Тепло, уютно, на чистом столе – цветы, сахарницы, солонки. Неудивительно, что в такую палатку можно легко загнать газик и даже небольшой грузовик, потому что такие палатки выпускаются как раз для автомобилей.
В тот раз в палатке устраивали массовую пьянку, и все вошли, всем было вполне даже просторно. Только вот свечей и керосиновых ламп показалось мало; и тогда Толик у окна поставил свой комбайн и направил свет фар прямо на стол.
В самой пьянке я помнил, честно говоря, только начало – как раскупоривали водку, как Боковенко с художниками пели: «На материк, на материк… на Магадан, на Магадан…».
Потом Кузьмин читал наизусть Мандельштама, и это было красиво – грассирующий, сильный голос, при колышущихся от табачного дыма свечах, за пиршественным столом.
Потом опять пели… вернее, пел один, солировал Гена… вообще-то, уже лет десять, как Геннадий Иванович, но в экспедиции он отдыхал… и в ней прочно оставался Генкой. Он тоже пел, и тоже память сохранила лишь обрывки:
…Тете Наде стало душно
В теплых байковых трусах! —
выпевал Генка.
…А тетя Надя не дает,
А тетя Надя не дает! —
радостно подхватывал хор, поскольку решительно все вертелось вокруг этого персонажа.
Потом кто-то падал под стол, а на столе стала танцевать ветеранка экспедиции Наташка. Была она… немолодая, конечно, но и нельзя сказать, чтобы старая. Но почему-то хотя ее помнили все, в том числе самые старые, и с самых древних времен, она как была, так и осталась – Наташка, и притом без отчества.
Запомнилось, как Толик отбивал такт в ладоши, что-то напевал и приплясывал возле стола при свете керосиновых ламп и фар собственного комбайна.
Так что с Толиком мы были знакомы, и было даже хорошо лететь с ним вместе. Но Толик, оказалось, на всех нас теперь очень обижен, потому что мы в наших экспедициях «напридумывали ентих научных штучек, от которых трудящему только тяжело делается…»
Не без труда удалось разговорить Толика, и его рассказ я привожу без комментариев.
В деревни Калы устроили танцы; танцевать стали под магнитофон. Под какой магнитофон? Под ленточный, какой же еще…
Часов в 11 пришла женщина. Красивая такая… Ну, еще платье такое коричневое, плотное такое… А лицо? Ну, и лицо было, ясное дело… Только не узнал Толя никого, не было ни у кого здесь такого лица.
Такого красивого? Ну да, и красивого… и вообще… ну не было такого… Особенное оно, а кто его знает, как объяснить, чем особенное?
Как она пришла, магнитофон заглох. Почему? Этого никто не знает. Парни в магнитофон полезли, чинить, а потом радиолу поставили, а радиола не играет! Почему? Ну кто же знает, почему, откуда?! Не играет… Ну, там другой магнитофон! Не играет…
А Толик, он занялся этой девушкой. Очень она понравилась Толику: необычная такая… Ну, как будто не отсюда, и вообще…
Девушка такая, не очень чтобы молодая… Но и не старая, куда там. Прическа высокая, на шпильках таких. И платье коричневое, плотное.
Толик с ней бы танцевал, а какие же танцы без музыки? Он ее увел за огород… Нельзя же с девушкой говорить, если вокруг все орут, а она незнакомая и ее не знает никто!
А Толик с ней поговорил… Она все спрашивала, какие здесь деревни, какие города… сразу видно – не отсюда… Толик сразу понял, что из Питера или вообще из экспедиции. Она потом уходить стала, сказала, ей пора. А голос тоже особенный. Такой у хакасов бывает, вроде… ну как бы сказать… Ну да, ревущий, точно! Низкий такой, с хрипотцой…
Ну, и пошли они вниз, к дороге. Спустились до шоссе – а от деревни заорал магнитофон! Только поздно уже, а Толику танцевать и не хотелось, ему эту девушку проводить было нужно.
– И что интересно, – задумчиво вымолвил Толик и покосился – не буду ли я смеяться? – Я ж говорю, не очень молодая… А целоваться не умеет. Я ее целую, а ей интересно, она меня как будто изучает.
Дошли мы до дороги и пошли…
Я спрашиваю: «Что, до Означенного пойдем?! Тогда давай я тебя на мотоцикле…»
А она: «Да здесь же близко!»
Я говорю: «Здесь и жилья нет!»
А она: «Есть тут жилье! Ты не знаешь, а жилье есть!»
Я ей: «Ты из экспедиции?»
Она смеется: «Да, из экспедиции!»
Я ей: «К тебе сейчас можно? Или будем гулять?»
А она: «Нет, сейчас пора домой. Можешь и не провожать, я потом сама найду».
Я говорю: «Давай встречаться. Я завтра в экспедицию приду».
А она: «Вот, – говорит, – и пришли». А место глухое, на дороге, возле ваших раскопов.
Вокруг – ни огонька и ничего. Деревья стоят, темно, тихо.
Я говорю: «Да давай, провожу! Не хочу тебя здесь оставлять!»
А она: «Не приставай! И идти за мной не надо. Ты уже привел, я, считай, дома. Хочешь меня увидеть, приходи сюда завтра, в полночь. А сейчас иди! За мной следить не надо, рассержусь!»
И сама меня целовать стала. Повернула и в спину толкает. Я несколько шагов прошел, нехорошо сделалось. Женщину одну в таком месте оставил, неправильно это… Обернулся, а нет на дороге никого. Вообще никого, во все стороны. Понимаете, ну несколько шагов всего прошел! И хоть бы камень стукнул, хоть бы кусты шелохнулись! Я постоял – может, услышу чего… Ну, и домой пошел, чего поделаешь. Да и жутко стало, что таить… Непонятно потому что – там же вдоль дороги кусты стоят, колючие, сплошной стеной. И дорога каменистая, щебнистая…
Толик так сразу и подумал, что женщина из экспедиции, потому что больше таким взяться неоткуда. А его на раскопе вчера на смех подымают, рассказывают про привидение. А он не такой дурак, чтобы живую бабу спутать с привидением, и смеяться над собой он не позволит!
Толик очень сильно подозревал, что женщину в экспедиции прячут, чтобы над ним посмеяться, и тогда надо было оторвать башку всем, кто это все придумал. А если еще и она сама придумала «енти научные штучки», чтобы над ним посмеяться, Толик намеревался оторвать башку и ей. Расстались мы холодно, потому что Толик, твердокаменный материалист, совершенно не поверил в мой правдивый и честный рассказ. Но женщину он очень хотел встретить, и довелось ли ему – не знаю.
Спустя два дня после позорного бегства Герасима, в тот самый вечер, когда мы с Толиком летели в Красноярск, главный художник и чертежник Вася пошел гулять вдоль канала. Настроение у него было плохое, потому что жена не писала, а страсть к юной студентке, пуганой старшеклассниками, оставалась неразделенной.
Сгущались сумерки, из тополинной чащи вылетела сова, сделала свой неприятно-бесшумный круг и вернулась обратно. В этом месте канал раздваивался; часть клокочущей, булькающей воды от шлюза поворачивала вправо и текла прямо на поля, к поливальным установкам. От установок вдоль канала давно уже кто-то шел; вскоре Вася увидел, что этот человек – женщина и вряд ли из экспедиции, потому что «экспедишницы» обычно не носили платьев, а эта дама была в платье.
Что-то заставило Василия сделать несколько шагов и встать в тени тополей, незаметно. Ему же, несмотря на начавшиеся сумерки, было очень хорошо видно женщину, идущую вдоль канала. Лицо у нее было задумчивое, грустное, и смотрела она больше на воду, чем по сторонам.
Не сразу сообразил Вася, где он видел это коричневое платье, эту прическу на длинных костяных шпильках. А когда сообразил, поступил не очень храбро, но разумно: стал отступать все дальше и дальше, в гущу деревьев, и, отойдя подальше, потеряв из виду женщину, во всю прыть кинулся в лагерь.
Это последствие было самым жизнерадостным, при всем его безобразии. Потому что, как всегда, привидения стали источниками маленьких развлечений. И тоже, как всегда, активнее всех развлекались наши милые старшеклассники.
Взрослый контингент резвился все-таки более сдержанно. Некоторые, под видом передачи опыта, рассказывали страшные истории самым впечатлительным девицам; один даже переборщил, вспоминая, как за ним гонялся скелет в золотом шлеме и в белых тапочках.
Другие поступали более тонко, заводя за общим столом разговоры с самым задумчивым видом, что тут, под лагерем, должна быть парочка погребений, и что их необходимо отыскать…
Школьники действовали проще. Раза три их предупреждали по-хорошему, что попытки скрести по брезенту палаток и издавать «нечеловеческие» звуки будут караться всей мощью взрослого состава экспедиции. Потом начались репрессалии, и некоторые любители этого вида спорта стали ложиться спать одетыми, даже не снимая сапог.
Воспитательного смысла во всем этом было немного: ведь трудно воспринять всерьез гнев дяденьки, который гонится за тобой и при этом радостно хохочет. Единственное, что может усвоить такой убегающий мальчик, – это что бегать надо побыстрее.
Но скоро наступил момент, когда милых мальчиков стали ловить слишком часто, и на какое-то время они утихли. Наивные люди полагали, что на этом все и кончилось.
А через неделю лагерь разбудил невероятный шум: дико визжали, звали на помощь девицы; раздавалось какое-то непонятное и очень противное уханье, грохот, подвывание, и все перекрывал механический грохот и лязг.
Боковенко решил, что комбайнер Толик приехал на тракторе и планомерно сносит лагерь (несколько раз обещал, если ему не дадут водки). Кузьмин решил, что на лагерь напали разбойники. Я решил, что деревня ополчилась на лагерь и приехали мужики на тракторах. Вася-художник решил, что начался конец света. И все мы дружно решили, что все это – работа наших мальчиков. И все мы с разных концов лагеря помчались к источнику шума.
Пожалуй, это было даже по-своему красивое зрелище: темное, но не черное, а глубоко-синее небо позднего августа, зубчатые вершины лесополосы, залитый лунным светом лагерь. А из-за палатки-балагана, где завтракал и обедал весь лагерь, вылетали девицы-студентки, босиком, в одних рубашках. Пятна их светлых рубашек на фоне леса, под сиянием небес, среди темных палаток – это было удивительно красиво.
А за девицами гналось привидение. Все зеленое, светящееся, с огромными глазами насекомого и странным носом, как у тапира. Наверное, наша четверка тоже была интересна: четверо дядек в одних сапогах и в трусах, причем Кузьмин с двустволкой, я с топором, Боковенко с лопатой в руках. Несколько мгновений мы таращились друг на друга: четверо людей и привидение. Потом привидение ойкнуло, как-то странно присело и ломанулось за палатки. Скажу честно: преследование отступающего противника мы организовали не мгновенно. Впереди ведь еще был рык и лязг, и сколько там таких – кто знает. И только через полминуты истина вполне дошла до нас.
Только через полминуты Кузьмин рявкнул «цыц!» продолжавшим повизгивать девам, и мы направились… куда давно пора было направиться. По дороге Боковенко нашел в палатке-столовой хрипящий и лязгающий магнитофон, пнул его, и гадостные звуки стихли. Только кричали ночные птицы, взволнованно сопели девы и раздавался громкий храп в палатке мальчиков.
«Привидение» валялось на берегу канала – гидрокостюм и противогаз. А мальчики «спали» так усиленно, так вдохновенно, что мы простояли в их палатке еще с полминуты, а они все усиленно храпели. Наконец Кузьмин печально вздохнул и очень грустно произнес:
– Вставайте, сволочи. Ну и какая же падла сперла мой гидрокостюм?
И тогда спальные мешки начали извиваться и корчиться, и наконец один не сдержался, фыркнул, потом второй – и палатка огласилась такими взрывами веселья, что казалось, она сейчас рухнет.
Но справедливости ради – это был последний случай, и на нем завершилось четвертое, самое позднее следствие той давней истории.
Горе! Малый я не сильный!
Съест упырь меня совсем!
Эта история случилась на самом закате курганной археологии, в 1989 году. Под деревней Парная раскопки вел археолог, который вообще просыхал редко и ненадолго. В этой экспедиции он моментально завел огромный жбан бражки и появлялся на раскопе не особенно регулярно.
Благо, копали нечто достаточно простое: три небольших тагарских кургана, деревенское кладбище. Еще благо, что при таком-то начальнике отряд был совсем небольшой, человек восемь, и четверо из них, копавших уже несколько лет в разных отрядах, накопивших опыт; при необходимости отряд мог работать сам, даже и при не самом регулярном руководстве.
Экспедиция занимала большой дом с усадьбой. В сарае держали инвентарь, во дворе стояла почти ненужная машина, а в бане как раз и хранилась легендарная бражка.
Раскоп разбили меньше чем в километре от околицы большого поселка, на бортовине дороги, и весь день мимо раскопа мрачно пылили здоровенные грузовики. Хорошо, что совсем близко озеро, и что после 6 часов вечера поток машин стихал, пыль оседала. Наступал прозрачный тихий вечер, розовел закат над лентой дороги, развернувшейся куда-то далеко, в степные всхолмленные пространства.
Обычно археолог Гульфиков (назовем его так) выходил на раскоп уже в середине дня. Если он успевал к тому времени откушать браги, настроение его поднималось и он проводил на раскопе долгое время, иногда до конца рабочего дня, и вместе со всеми спешил в лагерь, к заветному жбану.
Если похмелиться Гульфиков не успевал, было куда хуже: начальник ко всем придирался, был решительно всем недоволен и быстро убегал, чтобы отпить необходимое количество.
Один из курганов оказался неграбленным. Когда вскрыли погребальную камеру, в ней оказался скелет пожилого, лет 50, мужчины, череп которого украшала костяная диадема, а на поясе находился большой бронзовый кинжал.
Основную роль в раскопках этого погребения сыграл один парень из Красноярска… Назову его Олег – только потому, что его зовут иначе. Парень работал в экспедиции далеко не первый раз, был очень увлечен наукой, сам собирался в археологи.
Погребение зафотографировал и подробно описал лично Гульфиков, а потом из другого отряда экспедиции пригласили девушку-художницу. Девушка почти весь день рисовала скелет и находки, а вечером настало время находки «снимать» – то есть убирать их в коробки и ящики, заносить в опись находок, готовить к транспортировке. Было поздно, около восьми вечера. В конце августа уже начало смеркаться.
Тут к вечеру вроде стали собираться тучи, на горизонте громыхало.
У Гульфикова это был день, в который он не успел хлебнуть животворной влаги, поэтому очень торопился в лагерь. Всех он изрядно задергал, все устали, изнервничались и тоже хотели уехать поскорее. К Лидочке, девушке-художнице, Гульфиков еще и начал активнейшим образом приставать. В результате Лидочка вцепилась в локоть шофера: пусть немедленно увезет ее в лагерь основного отряда. Гульфиков бродил, суживая круги вокруг Лидочки, все объяснял, что ехать поздно, надо ночевать у них в лагере. Лидочка нервничала, категорически не хотела оставаться ночевать.
Тогда Олег принял решение: пусть все уезжают, он задержится на часик, все доделает. Сгущались сумерки, но до огоньков деревни было метров восемьсот, не больше, никакая машина не была нужна. А всей работы – аккуратно извлечь кости и находки из погребения, уложить их в приготовленные с утра коробки и унести.
Машина ушла, а Олег воткнул в отвал пока не нужную лопату и шагнул к погребению. Странный шорох остановил его: трудно сказать почему, но впечатление было такое, словно кто-то лежащий начал садиться там, в яме. Почему именно садиться?! Он не сумел бы объяснить: речь шла именно об ощущении. Олег замер в нерешительности, – говоря откровенно, ему очень не хотелось сделать еще один шаг к погребению. Это не было пониманием чего-то или знанием, а тоже неясным ощущением: не надо идти туда, не стоит. Так он и стоял с полминуты. Пылал степной закат на полнеба. Замирало урчание двигателя уже где-то за деревней: все-таки повезли домой Лидочку.
И тут снова раздался шорох песка, уже сзади. Олег с ужасом увидел, что лопата выходит из кучи песка, куда он ее воткнул; впечатление было такое, словно кто-то невидимый вытаскивает ее за конец. Лопата же встала на древко, вверх лезвием, как копье, и, пританцовывая, задвигалась в сторону парня. Сначала Олега больше всего потрясла полная нереальность ситуации: вечерняя сельская дорога, линия электропередачи, в двух шагах большое село. Из села доносится треск мотоцикла, девичье пение, смех. А тут, стоя на древке, пляшет лопата и приходится волей-неволей сделать шаг… второй…
Трудно сказать, сколько пятился бы Олег и чем бы все это закончилось, но тут опять раздался шорох все оттуда же: в погребальной камере осыпался со стенок кем-то потревоженный песок. Позже Олег совсем не был уверен, что он вообще что-то видел, кроме этой лопаты. Но хватило понимания: лопата теснит его прямо к погребальной камере!!!
Олег, по его собственным словам, дико завизжал – так, что самому стало страшно. Швырнул коробки, в которые собирался сложить скелет, и опрометью кинулся бежать. Не в деревню – по дороге туда приплясывала, прыгала лопата. Разумеется, не в сторону могилы. Олег метнулся вбок, в сторону, прямо в степь, и мчался несколько минут. Только потом он обернулся и убедился – никакой лопаты нет поблизости и ничего другого тоже нет. И вообще ничего нет, только возле раскопа вроде бы светились, двигались два красноватых огонька… Может, кто-то пришел с фонарем?
Но тогда на Олега эти огоньки произвели очень нехорошее впечатление, и он мчался еще несколько минут, пока не оказался на каких-то картофельных задворках Парной; и еще долго шел вдоль заборов, пока не наткнулся на ведущую в поселок дорожку, – рассекавшее огороды продолжение сельского проулка.
Только уже в полной темноте оказался Олег в доме, где стояла экспедиция. Гульфиков давно валялся в бане, клял несговорчивую художницу Лидочку. Остальной отряд уминал остатки ужина. Появление всклоченного Олега с обезумевшим взглядом вызвало, прямо скажем, даже нездоровый интерес.
Потом Олег сам не мог понять, разумно ли поступил, рассказав, что его напугало. И не местные, не явился кто-то, а напугало само погребение.
– Ну-ка, выкладывай!
Олег старательно выкладывал:
– Лопата… Шорохи… Огоньки…
Народ откровенно ухмылялся: что, наш скелет разбушевался?! Чепуха, все знают, что так не бывает. Смешливый Тарас даже повалился на спину, задрыгал ногами от восторга:
– Ну Олег и врет! Нет, ну как гениально он врет!
– Да вроде не похоже, чтобы врал…
– Что, кто-то верит в привидения?! – продолжал радоваться Тарас.
– Верит не верит, а в каком он состоянии примчался, ты видел?
– Ну видел… Все равно ведь не бывает.
– Может, пойдем посмотрим на скелет?
– Прямо сейчас?!
– А что нам мешает сейчас? Олег, ты пойдешь? Со всеми нами?
– Ну, если со всеми!..
И компания гурьбой покатила прямо на раскоп. Фонари, двустволка, две лопаты («эти послушные!»), топор, финки на поясах. Только Гульфиков не стал участвовать: он уже выпил много бражки и, судя по всему, занимался онанизмом, валяясь на полу баньки. Он был очень недоволен, что его отвлекли и потревожили, так что отряд вышел без него.
И, конечно же, ничего не нашли. Лопата валялась на земле – но кто сказал, что Олег ее вообще втыкал? Это он рассказывает, а ведь он мог и ошибаться… И забыть… И солгать… А что там, в раскопе?! Олег совсем не спешил туда, куда повалили ребята. Радостные вопли: «Вот он, убивец! Олежа, погляди на свое привидение!»
Парня чуть не силой подтащили к погребению. Там все было, конечно, как всегда. Скелет так и лежал, повернув голову влево, склонив ее к левому плечу. Позже я все спрашивал парней: точно ли помнят, что именно к левому?! Кто-то помнил, кто-то и не помнил.
Тогда, в этот поздний вечер, прямо при свете фонарей, парни сняли кости, сложили в картонки (тут же они и валялись) и унесли. И вовремя: через час хлынул невероятной силы ливень, и еще два дня работы не было.
А по поводу истории с Олегом сложились в экспедиции три мнения:
1. Что Олег попросту соврал. Так сказать, надул товарищей. То ли чтобы поразвлечься, то ли чтобы было интереснее. Эту версию распространяют в основном те, кто не видел, как прибежал Олег, и вообще его не знает.
2. Что Олег – юноша чересчур уж впечатлительный, а то и попросту патологический трус, что с таким ездить в экспедиции нельзя.
Всякий, кто знаком с Олегом, знает, что это полнейшая чушь, но на некоторых, конечно же, действовало.
3. Что у Олега на почве научных занятий и переработки информации попросту поплыла крыша. Эта версия особенно нравилась сердобольным девушкам и вообще добрым от природы людям.
Скорее всего, я разделил бы эту третью версию, да вот беда – прочитал я материалы, собранные отрядом, и сделал это довольно внимательно.
Так вот: на рисунках, сделанных Лидочкой, изображен скелет, череп которого развернут вправо и наклонен к ПРАВОМУ плечу.
А в полевом дневнике Гульфикова речь идет о развороте черепа в ЛЕВУЮ сторону. И фотографии, сделанные Гульфиковым за день до зарисовок Лидочки, это полностью подтверждают – череп наклонен НАЛЕВО. Ну, предположим, Гульфиков был пьян и стороны перепутал. Но ведь есть еще и фотография… Насколько мне известно, фотоаппараты не пьют браги. Несомненно, Лидочка тоже была трезва и сторон никак не перепутала.
И последнее. Олег, по моему убеждению, полностью вменяем. Никакого наследственного отягощения, никакой неврастении, ни малейшей наклонности к пьянству. Грянул 1991 год, и ученым Олег не стал, увы. Сейчас он занимается коммерцией и быстро сделался владельцем двух торговых павильонов. У него есть очень увлеченная им жена и растут двое детей. Я не знаю, что напугало Олега в этот вечер, но что он совершенно нормален – ни в какой степени не сомневаюсь.
– Не доехать нам до холма, – кротко сказал комендант. – Он же заколдованный, не доехать до него и не дойти… – После этого все замолчали, и на спидометр намоталось еще семь километров. Холм поблизости не приблизился ни на метр.
Расскажу еще три истории, уже не имеющие к курганам непосредственного отношения, но прямо относящиеся к тому, как сталкивается русский человек с таинственным миром первых жителей Сибири.
290 километров пробивается Енисей через хребты Западного Саяна между Тувой и Хакасией. Река течет здесь в узкой долине, местами – в каньоне шириной всего 100 метров. Здесь по реке или опасно, или вообще невозможно плыть. Даже катер с мощным двигателем сносит на порогах, особенно на Большом пороге. Здесь, близ устья реки Казырсук, русло реки становится ниже на 6 метров на протяжении 320 метров порога, а скорость течения достигает 8 метров в секунду.
Плыть по реке на этом участке невозможно, а ехать по вьючной тропе – вполне сносно. Тропа много раз отойдет от реки, поведет через каменистые, страхолюдные кручи, где рев порожистой реки почти стихнет в отдалении, и только через много километров опять выведет в долину Енисея. Никакая телега, никакая арба с колесами из цельных срезов бревен не проедет по такой дороге. Есть другие тропы, поудобнее, через Аскиз и Абазу… На месте этих троп русские быстро построили дорогу, по которой можно ехать и на телеге, а после войны сделали удобную автомобильную трассу через Саянский перевал.
Но здесь – самая близкая дорога, и не так уж много надо было везти древнему человеку – вполне хватало вьючных лошадей. Не зарастала эта тропа до самого последнего времени, до эпохи самолетов и грузовых автомашин.
В том месте, где могучая река пробивает, наконец, хребты, растекается по равнине, русские еще в XVIII веке построили село Означенное. А выше Означенного, близ современного поселка Майна, в нескольких километрах находилось старинное кладбище. Не только все обитатели Тувы и Хакасии хоронили здесь своих людей. Путников, которые скончались в пути, а до их родины неблизко, поневоле тоже хоронили в этом месте. Уйгурские могилы, тибетские, китайские, монгольские, ойротские, тангутские, сартские – вся Центральная Азия представлена здесь, на этом клочке земли, наклоненном на северо-восток, к Енисею.
У этого кладбища была особенность. Каждую ночь, ровно в полночь, на кладбище раздавался голос. Откуда он шел, было неясно. Говорил мужчина, но возраст его не взялся бы определять никто. Говорившему могло быть восемнадцать, а вполне могло быть шестьдесят. Какой-то бесплотный, шелестящий голос, словно бы и не живого существа. Тихий голос бесстрастно произносил что-то вроде: «Теки мордо селла поки тева». По крайней мере, я услышал именно такие сочетания звуков.
Все местные жители прекрасно знали об этом голосе. Знали и археологи, и всегда приводили на кладбище очередного новичка. Когда идешь в большой группе людей, не страшно. И все-таки бывает жутковато, когда звучат бесстрастные, шелестящие слова над спящими равнинами, под нависшими громадами хребтов.
Голос записывали на магнитофон, язык пытались определить, слова понять, угадать, расшифровать… сделать понятными одним словом. Много раз пытались определить, откуда все-таки исходит звук. Все, конечно же, безрезультатно. Никто не узнал ни источник звука, ни что говорил удивительный голос, и на каком языке. И не узнает никогда, потому что кладбище затопили в 1980 году при заполнении ложа Саяно-Шушенской ГЭС. Я был в числе последних, кто еще слышал этот голос… да и то уже вода подступала к кладбищу.
Сам по себе неизвестный голос, произносящий непонятную фразу на «рыбьем языке», многим напомнил, конечно же, что-то из братьев Стругацких, – помните, Голос Пустоты из «Полдень, XXII век»? Горбовский производит впечатление на Майку, рассказывает про Голос… Сказка про будущее, которого не будет, помните?
«Есть такой любопытный эффект… Если включить бортовой приемник на автонастройку, рано или поздно он настроится на странную передачу. Раздается голос, спокойный и равнодушный, и повторяет одну и ту же фразу на рыбьем языке. Я слышал это, и многие слышали, но немногие рассказывают. Это не очень приятно вспоминать. Ведь расстояние до Земли невообразимое. Эфир пуст – даже помех нет, только слабые шорохи. И вдруг раздается этот голос…»
Так вот, я мог бы назвать археолога, который еще в начале 1960-х работал в этих местах и знавал Аркадия Стругацкого. Интересно претворяются сюжеты в творчестве больших писателей!
Было, кстати, там и более позднее кладбище, русское, и, конечно же, тоже ушло под воду. Чуть позже, в 1983, я встретился в экспедиции с человеком, строившим ГЭС, с инженером. Был он сильно пьян и скорее всего сильно пожалел потом о сказанном, если, конечно, запомнил. Во всяком случае, утром он меня избегал, быстро собрался и уехал. А рассказ был примерно такой:
– Вот как вода пошла… Тут только до меня доперло: скоро же не будет ничего. Совсем же скроет. Сам я из… (и он назвал свою деревню, которую я называть не буду) и с детства все это помню: и как всадник с пикой едет, а травы все равно выше. И как хлеба всходили. И избы старые, с резьбой. Таких счас нету, у всех другие дела, – эту фразу инженер выговорил с особенной злобой, про дела. – То все расчеты, дела (последнее слово опять с исключительной злобой). Энтузиазм (непечатные слова). Выслужиться (непечатные слова) перед (непечатные слова). А тут вдруг и дошло. Беру я сына, он тогда в девятый перешел, взял машину и поехали.
А там вода колебалась. Поднимется, а потом снова опустится, так раза три. Все через кладбище.
Тут инженер поднял лицо и уставился мне прямо в глаза отчаянным взглядом безумца. Взгляд стал осмысленней, трезвее, и он нырнул лицом, впился губами в край кружки, уходя от неприятной памяти.
– Ну и кости везде… Идем, и под каблуками хрустят. И свежие (опять торопливый глоток), и старые совсем, рассыпаются. Везде они, не получается идти, чтоб не ступать. А сын тогда и говорит: мол, по дедам-прадедам идем. А я молчу. Хочу показать могилку, где его дед и мой дед с бабушкой лежат. А найти не могу, берег изменился, все зализано. Ну ничего… А сын и опять говорит: наверное, мы и по их костям прошли, по деду Косте с бабушкой Натальей. А я молчу, потом показал… Наугад. А парень понял, говорит: какая, мол, разница, если их кости все равно по всему берегу и по всей реке разбросаны? И правда…
Инженер надолго присасывается к кружке. У меня тоже возникает потребность сделать несколько жгучих глотков, хотя спасибо Тебе, Господи, почти все мои предки лежат в известных мне местах, в своих могилах. Кроме разве что родственницы, сгинувшей в Актюбинских лагерях, – эта лежит неприкаянно. А инженер продолжает:
– Что, археолог, на прошлое вас, козлов, тянет?! – Он уже опять совсем пьян, еле ворочает языком, дико сверкают глаза. – А насчет будущего не думал? А? Так вот, – говорит он вдруг трезво и внятно. – Нет у нас будущего. Нет. По костям дедов-прадедов…
И не кончает фразы, мягко сползает под стол.
Поэтому я всякий раз и говорил об этом кладбище: мол, «было». Только было кладбище, а сейчас оно под слоем воды в сорок метров, и этот голос больше никто никогда не услышит. Хорошо, если остались магнитофонные записи.
А еще на юге Хакасии есть гора, на которую нельзя попасть. Хакасия – не такая уж большая страна, и какую гору ни назови, совсем нетрудно на нее подняться и уличить – мол, это же совсем не та гора!
Тем более, что рассказывали мне эту легенду городские интеллигенты, а вовсе не местные жители, хорошо знакомые с горой.
Легенда же такова: когда-то враги напали на Хакасию. Кто эти враги, мне тоже выяснить не удалось: гунны это были, кыргызы или уйгуры. Враги, и все тут! Вражеское войско перешло горы и перед решительной битвой расположилось на горе, чтобы завтра начать решительную часть нашествия, ударить по самой Хакасии.
Но тут вмешалась сама земля, помогающая тем, кто на ней живет. Сколько бы враги ни скакали с горы, они не могли отойти далеко от вершины. А сколько бы хакасы ни скакали на врагов, они тоже не могли к ним подойти. Так вражеское войско и осталось навсегда на горе; враги съели своих лошадей, съели все, что смогли, и погибли. Их кости и все, что принесли враги с собой, лежит там и по сей день. А на гору с тех пор невозможно подняться. Можно идти часами, сутками, хоть несколько недель. Гору будет прекрасно видно, но на нее нельзя ни прийти, ни приехать.
Этот сюжет тоже отлично известен Стругацким, но использован безо всякого патриотического пафоса. Братья Стругацкие включили этот сюжет в «Сказку о тройке», – помните, пасечник Филофей? Как я уже говорил, многие сюжеты сибирских мифов были прекрасно известны Стругацким. Другое дело, что сами Стругацкие никогда об этом не упоминали ни полсловом.
Эта история произошла в самом конце прошлого столетия, на одной из троп, ведущих из Абазы в глубину Саянских гор, на гольцы и белки – места, где уже голо – нет леса и где все бело от снега. Там, в бедных безлюдных горах, кочевали тофалары со своими стадами оленей. Из всего, что есть в большом мире и нет у них в горах, тофаларам нужны были две вещи: соль и железо.
Купец, имя которого потерялось во времени, торговал с тофаларами, привозил им железные иголки, шилья, ножи, топоры. Привозил каждый год два мешка соли, которых хватало тофаларам.
У купца была дочь, христианское имя которой память сохранила: Ирина. Может быть, сам купец был некрещеный, потому и имя забылось; но дочь он окрестил, и девочка училась читать и писать по-русски. Из этого уже следует, что купец был человек разумный и для своих времен современный, потому что сам-то он принадлежал к обществу, в котором женщина – вид домашнего скота, но готовил дочь к жизни в совсем другом мире.
Свернув от большой дороги на вьючную тропу, купец с дочерью должны были идти три дня, вести с собой за повод коня, нагруженного всем необходимым, и постепенно подниматься к белкам, на условленное место. Почему купец взял с собой дочь, было ли это в первый раз или повторялось каждый год – умалчивает история.
В конце первого же дня пути купец с дочкой остановились в хижине, специально построенной для проезжающих и проходящих. Для хижины, которой пользовались всего несколько раз в году, в теплое время года, не стали даже валить лес. В землю вколотили жерди, оплели их лозами; одну стену сделали выше другой, чтобы с наклонной крыши стекал дождь и не накапливался снег. Все это обмазали глиной, и первый проходивший по тропе подновлял эту обмазку. Перед хижиной бил ключ; проходящие по тропе выкопали ямку, где накапливалась вода. Здесь же сделали очаг.
Казалось бы, кому нужна была эта нищенская лесная хижина, явно не очень богатый купец и его дочь-подросток? Но из леса за ними следили глаза, для обладателей которых все это – лошадь, запасы еды, товар на обмен – могли стать огромным богатством. Трое беглых каторжников ушли в лес, забились подальше от властей, от дорог, на которых могли бы их искать. Этого они добились, нет слов, – никто не нашел троих беглых. Но и жизнь в глухой тайге – удовольствие на любителя; а уж если «любитель» совсем не умеет охотиться, ловить рыбу, ходить без дорог; если у него нет подходящей одежды и обуви – совсем плохо дело.
Даже найдя хибару, беглые уголовники не решили всех своих проблем. Жить в этой хижине? Но… чем? Да и жить в ней можно только до первых морозов. Построить настоящую избу? Нужны инструменты, нужно умение. А для зимовки – продукты.
По настоянию моих рассказчиков (хакасов по национальности) добавлю, что разбойники все трое были русские, – это обстоятельство подчеркивалось несколько раз.
Оголодавшие разбойники ушли в тайгу за несколько минут до появления купца и его дочери: еле успели затоптать огонь, уничтожить следы пребывания. Остальное, полагаю, ясно… по крайней мере, в основном. Как и во многих других случаях, есть две похожих версии события.
По одной версии, разбойники убили и ограбили обоих, а трупы расчленили и забросили в лес, чтобы их сожрали звери.
По другой, отца они убили, а дочь связали и, уходя, все смеялись над ней – мол, дай еще соли! Уходя, они даже проявили гуманизм – развязали девицу, не стали губить. Гуманизм, конечно, относительный: девушку оставили одну посреди глухой тайги, в полном дне перехода от дороги, рядом с трупом отца. Девица сошла с ума от пережитого; совершенно беспомощная, она так и бегала вокруг хибары, пока не умерла от голода и потери сил.
Вторая версия, честно говоря, гораздо лучше объясняет все дальнейшее. Потому что никакой купец не появляется в этом месте и не осложняет жизни путешественников. Но если вы захотите остановиться на этом удобном сухом пятачке, в полуразвалившейся хибаре, в пламени вашего костра («за костром» – полагают другие) появляется именно дочка. Струи пламени складываются в тонкую девичью фигурку, одетую в продранное во многих местах платье с национальным орнаментом, с полуазиатскими чертами лица.
– Дай соли! – протягивает руку огненная девушка к сидящему.
Тот шарахается, отодвигается, как может. А рука, как резиновая, тянется за ним, удлиняется сама собой.
– Дай соли!
Это «дай соли!» будет повторяться, пока сидящие у костра в панике не убегут.
На мой вопрос, как далеко может тянуться рука, информаторы не смогли ответить сколько-нибудь точно. Что «далеко» – никто не сомневался, но точнее данных у них не было. Что будет, если рука девушки коснется кого-то, мнения распадались. Одни думали, что тронутый девушкой немедленно умрет. Другие полагали, что будет сильный ожог, и человек даже может сгореть, если не убежит. Третьи же всерьез предполагали, что девушке одиноко, что если она поймает кого-нибудь, то для того, чтобы взять этого человека в мужья.
Проверить можно довольно просто. Надо свернуть на вторую пешеходную тропинку слева от дороги, ведущей из Абазы на Саянский перевал и дальше в Туву, и пройти тропами примерно 30 километров. Развалины хибары, кострище в очаге, выложенном камнем-плитняком, и ямка, заполняемая водой из родника, сохранились до сих пор. Желающие могут переночевать там и поставить любой эксперимент.
В том и есть красота
Тех церквей,
Что добро проще зла —
Но мудрей.
О шаманизме в отдельных отсталых районах Сибири говорят довольно много, но ученые мало занимаются шаманами. Считается, что ничего особенно интересного и важного в этом явлении нет – так себе, одна из форм первобытной религии. Историков так долго воспитывали в духе железобетонного марксистского материализма, что они сами в это поверили. В Красноярске в 1937 году директор краеведческого музея даже сожгла всю коллекцию шаманских одеяний, бубнов, колотушек, табакерок – нечего держать в советском музее всякую пропаганду религии!
Я далек от мысли, что все шаманы и даже их большинство имели какую-то экстрасенсорную силу. Но некоторые, несомненно, имели – я уже описывал погребения, которые свидетельствуют об этом. Самыми сильными у народов Сибири считались эвенкийские шаманы – сильнее монгольских, хакасских или якутских. У скотоводческих, культурных народов считались самыми сильными шаманы охотников, которые всю жизнь проводили в кочевках по тайге.
В лесу трудно разводить большие стада; у эвенков всегда было немного оленей, и главным в их хозяйстве была охота на диких зверей. Всю жизнь эвенк проводил почти что под открытым небом, никак не отгораживаясь от стихий; просто чтобы физически выжить, он должен был внимательно вглядываться в природу, накапливать приметы, изучать закономерности и связи. Наконец, как можно лучше знать лечебные свойства трав, животных и минералов.
Сильные шаманы были хранителями этого опыта совершенно первобытной жизни, накопленных веками знаний. В какой степени это знание живо? Что могло сохраниться в наш «просвещенный» век?
Долгое время ученые-этнографы описывали внешние черты хозяйства – какими орудиями долбят лодки, как плетут сети и затачивают ножи или самое большее – повседневные обычаи народа: как заключаются браки, какие песни при этом поют, как пеленают младенцев и почитают ли стариков. А верования считались чем-то отжившим, диким. Чем-то таким, что сохранилось только у стариков, как отзвук другой жизни, времен их далекой молодости. Вроде бы у «молодежи» – у тех, кому меньше пятидесяти – веры в духов уже никак не может быть. Ведь они «цивилизованные», кончали школы и знают, что никакого Бога нет на небе, а в тайге нет и не может быть духов.
Тем интереснее оказалось открытие одного иркутского этнографа в конце 1970-х годов… Меня он не просил об этом писать, поэтому назову его так: Анатолий. Работая на реке Лене, он выяснил: целые эвенкийские деревни и сегодня пользуются писаницами – скалами с выбитыми на них изображениями.
Писаницы встречаются почти по всей Сибири. Ученые довольно точно определяют возраст изображений. Вот изображена длинная лодка, выдолбленнная из цельного ствола дерева. Человек с копьем ловко поддевает рыбу из воды. Вот перебирает сухими ногами, бежит, закидывая на спину рога, лось. Вот какие-то непонятные значки – то ли кресты, то ли планы жилищ… Ясно, это выбивали на скале охотники. И понятно, как делалось изображение: приставляли к скале острый камень, били другим, потом снова и снова, проводя линию этими неглубокими, неровными ямками.
На юге Сибири, где до русских жили скотоводы и земледельцы, на писаницах изображают стада коров, лошадей и овец, рубленые избы, ритуальные огромные котлы. На самых поздних писаницах, уже времен Средневековья, – сплошные скачущие всадники, пронзающие друг друга копьями и мечами, стрелки-лучники, крепости, военачальники в пышных одеждах, развевающиеся знамена, караваны верблюдов. Эти писаницы выбиты железными зубилами, прочерчены металлическими инструментами.
Есть скалы, на которых писаницы тянутся на сотни метров, на километры, занимая все удобные, сколько-нибудь ровные поверхности, а более поздние изображения делались прямо поверх более ранних. И все эти выбитые на камнях изображения, вся огромная работа для чего-то же делалась! Как использовал человек писаницы, зачем они служили ему – оставалось совершенно непонятным.
А иркутский ученый узнал, как современные эвенки используют эти писаницы! Они вполне современные люди, эти эвенки, ничуть не более дикие, чем русские или украинцы. Они умеют водить моторные лодки и машины, читали Толстого и Пушкина и уж, конечно, смотрят телевизор. Ну, немного другие лица. Ну, обычаи немного отличаются от русских. Но в этих деревнях есть обычай: в 16 лет и парень, и девушка обязательно должны погадать.
Для этого молодой человек или девица отправляются к писанице. Три дня плывут на лодке – все вверх по узкому, порожистому притоку Лены, ближе к скальным выходам. Вечером третьего дня устраиваются на ночевку в бухточке, от которой ведет вверх к скалам еле заметная тропинка.
А наутро, едва встали, – вперед, вперед, быстрей, быстрей! – провожатые не дают остановиться. Парня или девушку буквально гонят по тропинке через заросли прибрежного кустарника, через редколесье, мимо корявых лиственниц. По каменистой тропке, протоптанной десятками поколений, вперед, вперед, быстрей, отдыхать будете потом! Вот последний крутой подъем – перед ним не дают отдышаться – вперед!
Новичок невольно идет согнувшись, опустив лицо к камням тропы. Вот осиновый лесок, тропа ныряет в него… Вот оно!
– Подними голову… Смотри – что сразу видно?
Перед подошедшим открывается писаница – десятки красных, черных, белых изображений. Чего тут только нет! И лодки с множеством гребцов, целые флотилии лодок; и бегущие лоси, и олени, перевернутые вверх ногами, и черные кресты, и красные человечки, раскинувшие, вздевшие над головой руки.
Новичка тогда же, едва он успел поднять голову, быстро спрашивают:
– Что увиделось?
– Лодка… Вот, где много гребцов. Еще олень – вон, кверху ногами. Человечки – видишь, руки подняли.
– Человечки, – это которые маленькие, где их сразу много? – уточняют взрослые ведущие.
– Они…
– А что еще заметил?
Важно, на какие именно фигурки обратил внимание человек сразу же, как только поднял голову к расписанной изображениями скале. Этот вот парень будет всегда трудиться в большом коллективе, вокруг него всегда будет много людей. У него будет много еды и много детей. Простенькое гадание, верно? Да, очень простенько. Люди вскинули руки – будет радость; в масштабе жизни – много радости. Перевернутый олень – еда, материальное благополучие. Особенно хорошо, если там сразу три оленя – есть и такие группы изображений. Бегущий лось – еда, материальное преуспеяние достанется трудно, не сразу. Много маленьких красных человечков, взявшихся за руки, – много детей. Летящая птица – человек проживет жизнь интеллектуала, будет смотреть на мир, на жизнь немного с высоты полета. Если солнце – тогда тем более человек будет жить жизнью, отрешенной от земли, от повседневности. А вот увидеть кресты – это плохо. Черные кресты – это к ранней смерти, в лучшем случае к болезни и страданиям.
Простенько? Да, никаких особых сложностей. Разве что знатоки начнут спорить, как понимать сочетания солнца, бегущего лося и лодки, полной людей.
Но давайте скажем по совести: так ли уж все это примитивно? Жизнь какого процента людей сложнее, чем такое гадание? Судьба многих ли не уложится в серию простейших формул?
И так ли уж далеки оценки первобытных людей от представлений наших, кичащихся своей «цивилизацией»?
Эвенки считают, что еда, материальный успех – это очень важно. Отличие от нас только в том, что для нас материальный успех меньше связан с едой напрямую.
Так же они убеждены, что прерывающие жизнь черные кресты – это как-то нехорошо (а мы разве думаем иначе?).
И даже в более тонких, казалось бы, утверждениях эвенки больше похожи на нас, чем может порой показаться.
Например, они всерьез полагают, что парню увидеть летящую птицу или солнце – это хорошо. Они уважают таких людей, ценят их. Но считают, что видеть птиц и солнце девушкам совершенно незачем. Не их это дело – жить чем-то отрешенным от быта. Дело женщины, ее судьба – готовить пищу, шить одежду, убирать и стирать. Вот если увидит девица много детей или кучу еды – хорошо!
Но ведь и в нашей собственной, казалось бы, куда более сложной культуре ходят бесчисленные вариации на тему «жена ученая – дом не метен». И вовсе не только в разговорах бродяг, но и в поучениях Льва Толстого. Взять хотя бы его откровенную ненависть к женщинам, которые пытаются думать.
В общем – так ли далеко ушли мы сами от первобытных людей?
Более интересно другое… Тогда, на конференции, Анатолий предложил погадать нам, участникам конференции. Причем погадать, максимально приблизив действие к эвенкийскому гаданию: обещал пустить на стену слайд примерно такого размера, какой занимает сама писаница. А если люди согласны, он расскажет правила игры и не станет пока объяснять, какой значок что именно обозначает. Мол, вы смотрите, а я только потом растолкую вам смысл.
– Ну что, хотите?
– Хотим!!!
– Тогда – не обижаться, если будет что-то плохое!
– Ха-ха-ха!
И вот в комнате гасят свет. Анатолий просит опустить головы и поднимать, только когда на стене уже будет проецироваться слайд – изображение той самой писаницы. Разумеется, это было и увлекательно, и весело. Мы все делились впечатлениями, но судя по всему, многие врали о том, что видели.
Очень веселым казалось «уличить» писаницу в явно «неправильном» гадании: «я – и вдруг куча детей?! В это кто-то верит, мужики!». И в ответ – дружный восторженный хохот.
Но вот что интересно… Я лично зафиксировал взгляд на изображении солнца, на толпе маленьких человечков, поднявших ручки, на здоровенном перевернутом олене. Про солнце я рассказал остальным, насчет человечков и оленя – не стал рассказывать: не хотелось это обсуждать. А потом напрочь забыл, а вспомнил относительно недавно, когда и появление на свет моего четвертого ребенка, и издание нескольких моих книг стало чем-то совершенно реальным.
А еще один парень рассказал, что видел, среди прочего, несколько черных крестов. Чем-то они очень привлекли его внимание, эти черные кресты, и он буквально не мог от них глаз отвести. Гадание высмеивали, и парень тоже смеялся вместе со всеми, хотя порой и довольно натужно, а к концу банкета сделался довольно мрачен.
Этот человек не погиб… В смысле, физически не погиб. Но как-то получилось так, что многие годы он переводил с английского для шефа, а шеф изо всех сил тормозил его карьеру и не давал заняться самостоятельной темой, защитить кандидатскую. И в тридцать, и в тридцать пять взрослый дяденька оставался чем-то вроде студента-переростка.
В семье тоже что-то не ладилось, и парень все активнее прикладывался к бутылочке. А шеф, конечно же, поощрял его в этом занятии, все наливал и наливал, активно спаивая дурачка. Последний раз я видел Мишу лет через двенадцать после гадания и с трудом мог соотнести молодого, умного ученого и это существо с шамкающим ртом, трясущимися руками и пустыми глазами конченого человека.
Тоже своего рода гибель.
У тех, кому увиделось хорошее, сбылось, конечно, далеко не все. Так и не завела многих детей девушка, уделом которой стало жить впятером в двухкомнатной квартире. Далеко не всем несли преуспеяние самые жирные олени в стране советской экономики.
Но и то, что сбылось, заставляет задуматься.
Можно, конечно, сказать, что просто шаманы хорошо рассчитали, люди какого типа будут обращать внимание на ту или иную форму и цвет; что они сумели ловко разместить фигурки на плоскости, чтобы люди с разными психологическими и даже физическими качествами фиксировали внимание на разных частях скалы, на различной высоте, каждый под определенным углом и так далее.
Но даже если все дело в этом, то получается – шаманы-то были великими психологами, отлично разбиравшимися в людях и в особенностях их психики. И так хорошо разбирались, что сумели создать эдакий каменный тест, ничем не хуже тех, которые сегодня применяет психолог с учеными степенями.
Шаманы вообще делали порой совершенно удивительные вещи. Видел я, например, оленью шкуру, на оборотной стороне которой в XV—XVI веках эвенкийские шаманы аккуратнейшим образом нарисовали карту. На этой географической карте очень тщательно были показаны границы Азиатского материка, и было прекрасно видно, что Сахалин – остров и отделяется от материка проливом. Стоит вспомнить, что еще в XIX столетии европейские ученые спорили до хрипоты: Сахалин остров или соединенный с материком полуостров? Что знаменитый Лаперуз не решился изучать до конца опаснейшие воды у побережья Сахалина и уплыл в полном убеждении: там пролив! И что только Невельской в 1849 году проплыл через пролив, которым Сахалин отделяется от материка, и доказал: Сахалин – остров!
А шаманы, выходит, и до Невельского это знали самым замечательным образом.
Вообще шаманы обнаруживают удивительные знания, которые никак не могли появиться даже у умного и наблюдательного человека при самом долгом и мудром всматривании в окружающую природу. Шаманы знали и то, что приобретается только долгим теоретическим учением, накоплением книжных сведений, размышлениями над тем, что сделали предшественники много лет назад.
Ну ладно, книги могла заменять память. Известно, что индейцы некоторых племен помнили наизусть очень большие тексты – примерно такие же по объему, как Библия или «Война и мир». Не было письменности – приходилось запоминать.
И невольно приходит в голову, что вполне может быть не только легендой город шаманов. Или крепость шаманов? Тайник шаманов? Не знаю, как правильнее назвать это загадочное место.
Мне о городе шаманов рассказывали двое стариков, и обоих уже нет в этом мире. Один из них – старый эвенк, совершенно спившийся, деклассированный тип. Это было задолго до того, как я стал археологом, – в конце 1960-х годов. Мне исполнилось 14 лет, и я летом работал в экспедиции своей мамы. А старик работал истопником в бане в одном поселке на Ангаре – в Манзе. Тогда это был совсем маленький поселок, состоявший из двух частей – Старая Манзя, совсем крохотная русская деревня, построенная тут в незапамятные времена, – как говорили, в конце XVIII века. И Новая Манзя – поселок леспромхоза, совсем молодой, где жило больше тысячи людей.
Платили в леспромхозе хорошо, прошлое рабочих никого не интересовало, и большая часть работников были калымщики разного рода, мечтавшие когда-нибудь уехать на «материк» и воспользоваться там заработанными десятками тысяч. Среди них было много вербованных – тех, кого сманили буквально у ворот лагеря. О нравах бараков, в которых жил этот контингент, можно написать целый детективный роман, но сейчас речь не об этом.
А еще в леспромхозе была общественная баня; ее надо было топить, и возил лес, пилил и колол дрова, топил печи этот красивый старик с сухим породистым лицом. У эвенков вообще часто бывают такие сухие лица, когда под кожей явственно проступают кости. Такие лица красивы и вызывают ассоциации с лосем – у него тоже сухая морда; и с поджарым, крепким и жилистым аристократом старой Европы.
Этот старик умел зарабатывать не только тем, что возил и колол. Еще он умел делать каменные орудия, и особенно ловко получались у него наконечники для стрел. Геологи охотно ставили ему выпивку, лишь бы он показал им искусство, и старый эвенк уходил на берег Ангары – искал подходящие камни. Потом он садился на корточки, брал в руки камень – окатанную водой гладкую гальку, прицеливался по ней другим камнем – специально принесенным отбойником. И устремлял вопросительный взгляд на геологов. Ему тут же наливали граненый стакан, и он медленно, степенно выпивал; старик никогда не морщился и никогда не закусывал. А потом он брал в руки камни, устремлял на них желтые орлиные глаза… И раз-раз-раз – несколько неуловимо быстрых, по-орлиному стремительных движений, и галька, принесенная с реки, уже превратилась в несколько плоских, удобных для работы каменных заготовок.
Старик обводил глазами геологов – считал. И изготавливал ровно столько наконечников стрел, сколько было заказчиков. Это он тоже делал очень быстро: брал в одну руку заготовку, из которой хотел сделать стрелу, в другую – удобный камешек, и… раз-раз-раз! – мгновенными движениями нажимая камнем на камень, старик придавал камушку нужную форму – уже почти форму наконечника стрелы. Подносил камень к глазам и опять начинал нажимать в нужных местах – очень точно, очень быстро, очень надежно.
Не больше получаса сопели от нетерпения, пялили глаза зрители, когда старый эвенк стал раздавать им готовые наконечники, еще теплые от его рук и от ударов отбойника. Опять бежали за бутылкой, и старик, снисходительно усмехаясь, рассказывал, как в годы Гражданской войны тайгу отрезало от всего остального мира. Не плавали пароходы, не ехали купцы, не везли муку, патроны и железные вещи. Пришлось охотиться луком и стрелами, а каменные наконечники стрел ведь дешевле, совсем не страшно, если зверь унесет в себе каменную стрелу… И сделать каменный наконечник стрелы может всякий, без всяких сложных инструментов – не то что твердый, металлический.
Геологи почтительно и удивленно качали головами, иногда заказывали еще наконечники стрел или «вообще что-нибудь…».
Не могу сказать, что меня этот эвенк выделял, и что я вообще был ему как-то интересен. Скорее можно сказать, что я просто подслушал одну историю; однажды я застал его в компании геологов в особенно глубоком опьянении. На этот раз он не просто высокомерно ухмылялся, а потребовал ящик водки. За ящик он им сделает сразу… Нет, я не берусь воспроизвести сказанного стариком. Для меня это слово прозвучало примерно как «умулюхы», и оставалось совершенно непонятно, что это такое – предмет, изделие, книга, человек? Геологи тоже не знали, что это такое, и требовали объяснений.
– Сейчас…
И старик снял с шеи грязный-грязный, засаленный, наверное, за несколько десятилетий витой шнур. А на шнуре висела фигурка, искусно вырезанная из нефрита – человечек со слегка разведенными ногами, со странно разведенными руками китайского болванчика. Круглая башка человечка с огромными круглыми глазами навыкате вообще не имела никаких аналогий в эвенкийском искусстве. Да и вообще сколько живу, больше никогда не видел ничего подобного.
Тут надо сказать, что китайский нефрит, священный «небесный камень», ценимый больше золота, был белый. Из равнин Китая белый нефрит попадал в Сибирь, чаще всего в Прибайкалье, но воды Енисея несут нефрит другого цвета – зеленого, и всегда легко определить, откуда происходит нефритовая вещь. Этот человечек был из зеленого нефрита.
Какое-то мгновение царила полная тишина. Потом она взорвалась гулом голосов:
– Нет, ну и вещь! Что, ящик?! Сейчас! Васек, у тебя сколько? Коля, давай-ка в магазин, тут дело такое! Слышь, а ты сам резал? Ну, класс!
И нашелся, наконец, один, подошедший практически к делу:
– Валя (Это эвенка так звали – Валентин)… Валя… Ты ящик за каждый берешь? Мне таких много надо…
И правда, что такое ящик водки? В эпоху «трех рублей двенадцати копеек» это 62 рубля сорок копеек. Нефритовый человечек стоит в любом случае в несколько раз больше, как ни ряди…
А Валентин повел себя довольно странно. Молча отнял человечка, присел, привалился к обшитой досками стене баньки.
– Думаешь, не сделаю?! Настоящего сделаю. Один будет, но настоящий.
– Нет, Валя… Мне много надо. Ты скажи, сколько тебе надо водки? И вообще чего? Ты сколько таких можешь сделать?
– Думаешь, зря учился, да?!
Валентин замотал головой пьяно, обиженно, и лицо у него стало очень глупым.
– Я правильно учился… Я тебе умулюхы сделаю. Сказал – и сделаю.
Еще сколько-то длился спор, Валентин с пьяным упрямством вопил, что сделает «правильного» умулюхы; геологи хотели много фигурок, хотя бы по штуке на каждого, и Валентин злился, что они не понимают, какой умулюхы будет «правильный». Но он и сам ничего не объяснял, твердил про «правильного», и все.
А потом галдящая толпа отхлынула, и пьяный старик остался полулежать у стены баньки. Пытался подняться – не получилось, ноги подкосились. Встал на четвереньки – наверное, кружилась голова, потому что быстро снова сел, привалился спиной и плечами.
– Парень… Бутылку подай… Сам глотни, только подай.
Глотать я не стал, просто передал ему бутылку, из которой уже раз глотнули, и попросил еще раз дать посмотреть этого… ну, которого он носит на груди. Заворожила меня эта фигурка: чувствовалось в ней что-то весьма необычное.
– В городе шаманов тебе каждый дурак такой сделает… Там умеют… Думаешь, я учился плохо, да?! Я хорошо учился…
Под такой вот пьяный аккомпанемент я еще раз рассмотрел умулюхы. И переспросил: как же он точно называется?
Валентин замер на мгновение, даже не донес бутылку до жаждущих губ. И вдруг, уставясь на меня, начал отвратительно смеяться. Он издавал просто омерзительные звуки, тщедушное тельце подбрасывало, передергивало. Он даже засучил ногами от полноты чувств, но сразу же потерял равновесие и больше ногами не двигал. И только глаза оставались трезвыми и не смеялись: широко раскрытые, немигающие, они уставились на меня в упор, и светились в них жестокость, ум и еще что-то неприятное.
– Самый умный хочешь быть, да? Хи-хи-хи! – противно хихикал старик. – Думаешь, я тебе скажу и все, да?! Какой хитрый! Сразу ему скажи, и он все себе сделает, как хочет, хи-хи-хи!
Еще раз повторю: чувствовалось, стоит за этим всем не просто алкогольный бред, а что-то совсем, может быть, и не известное мне, но очень хорошо известное Валентину. Мне стало страшно и противно, и я быстро пошел прочь от почти лежащего старика. А вслед все неслось хихиканье и бормотание, какой я хитрый и как у меня ничего не выйдет.
А назавтра Валентина нашли мертвым. Он так и лежал возле баньки, только перевернулся на живот и вытянулся, как струна. В груди торчал самодельный нож, примитивнейшая заточка с деревянной грубой рукояткой. Кто-то подошел к нему вплотную и зарезал пьяного эвенка. Зачем? Непонятно, потому что никакого имущества у Валентина отродясь и не было. За что? Еще непонятнее, потому что Валентин никому не мог стать поперек дороги, даже в маленьком лесном поселке. Кто? Совсем непостижимо.
Убийцу так и не нашли. Никто не опознал этого ножа – то ли его сделали совсем недавно, специально для такого дела, то ли где-то хранили в секрете. Непонятен остался мотив. Непонятно было даже, знал ли Валентин убийцу; то ли знал и потому подпустил вплотную, то ли убийца подошел уже к совсем пьяному, который ничего вокруг не видел.
Вот что могу точно сказать, так это что на трупе не было умулюхы – геологи обещали за такую вещь, что называется, любые деньги. Куда пропал амулет, кто позарился, никто не знал тогда, и я тоже этого не знаю.
И я на много лет совсем забыл об этой истории, до 1981 года. В этом году я познакомился с другим прелюбопытнейшим стариком, который трудился завхозом в одном, как принято говорить, «детском учреждении». Был он долговязый, длинный, с большими кистями рук, сильно покореженными от артрита, и с таким же длинным, искореженным страстями лицом.
Иван Иваныч очень любил выпить, охотно принимал всякие участия в застольях и вел беседы – все больше о всяческих мрачных сторонах человеческой жизни. И чем мрачнее была тема, чем больше страдали и мучились, тем более довольная, более счастливая улыбка расплывалась по лицу Ивана Иваныча.
Но и в блаженные минуты, когда велся счет смертельным болезням, сиротству и вдовству, семейным трагедиям, баракам, «длинным, как сроки», убийствам и пыткам, на лице Ивана Ивановича появлялась очень скверная улыбка: подлая и какая-то склизкая. Улыбка черта, уже раскинувшего свои сети и смеющегося над наивной верой людей. «Ну-ну! – говорила улыбка – надейся, дурак, на что-то хорошее! А тут-то тебя, дурака, и того, и скрутят! Потому как не таких еще скручивали!»
Но несравненно чаще эта отвратительная улыбка блуждала на его губах, когда Иван Иваныч видел влюбленных или прочную супружескую пару, молодую маму с малышом, спешащих из школы подростков или хохочущую компанию. Потому что особенно сильно Иван Иваныч ненавидел и презирал именно молодых мам, влюбленные пары, рождение детей, веселье, смех, вообще всякое удовольствие. Помню, как ужасно раздражало его мое появление вместе с двухлетним сыном. Ну буквально видеть он не мог спокойно, как счастливый, довольный своей участью папа держит на руках сынишку и что-то ему рассказывает. Корчило, переворачивало Ивана Ивановича от этого зрелища, и его без того злобная, жестокая рожа делалась попросту страшной.
Что характерно, выпить Иван Иваныч обожал. Пьяным он бывал довольно часто, но непременно наступал такой момент, после которого Иван Иваныч употреблять спиртное совершенно переставал. Какое бы ни шло застолье, вставал из-за стола, а если никак нельзя было – пил только минеральную воду. Раз на моих глазах к нему пристали, как ножом к горлу…
– Нет… Через это я работы лишился… – тихо сказал Иван Иванович и улыбнулся своей отвратительной подлой улыбкой.
Я уже знал, что работы лишился он в органах, и сильно подозревал, что Иван Иваныч сболтнул что-то лишнее из-за этой своей особенности – терять контроль, когда напивается.
Но если удавалось все же подпоить Ивана Иваныча свыше его контрольной меры, тут-то и начиналось самое интересное. Например, Иван Иванович рассказывал вдруг, как надо делать так, чтобы человек рассказал все, что тебе необходимо знать.
– Только и надо, что перочинный нож да спички… – так звучала его особая «формула».
Или вот, принимался смеяться каким-то особенно противным смешком. Говорил – мол, вечно следы оставляют, идиоты! Да вот надо тебе человека убрать, возьми ты мешочек с песком, тюкни его по темечку! Сверху ничего, отродясь никаких признаков не будет, а внутри гематома, кровоизлияние в мозг, и помрет вскорости человечек, не вызывая никаких подозрений.
А как-то долго рассказывал про то, как они ловили дезертиров, которые прятались у старообрядцев.
– В Сибири дезертиры – это не те, кто бежал с фронта, а те, кто не попал на фронт. Кто сбежал уже призванным или заранее от призыва скрылся в тайге.
А старообрядцы, они что? Они всякую чушь придумали, будто у человека есть душа и что имеет человек какие-то дурацкие права, – например, самому думать, воевать ему или нет. Ну, и принимали дезертиров, сволочи, предатели проклятые!
На Подкаменной Тунгуске в редкой старообрядческой деревне не было пришлых дезертиров. Скажем, живут там двести человек, в деревне. Всего соболей сдают и охотятся вроде бы пятьдесят человек, а сдают столько, словно охотится не пятьдесят, а шестьдесят. Еды деревня заказывает столько, словно в ней ртов двести двадцать, а не двести. Боеприпасов – словно охотится опять же не пятьдесят человек, а шестьдесят. Выводы уже понятные? Ну то-то… Значит, люди неучтенные живут. Люди, которых вроде как бы и нет.
И что интересно – места глухие, только раз в году, по большой воде, приходит транспорт. Транспорт все привозит: муку, ткани, одежду, оружие, медикаменты… Абсолютно все, что только потребляют люди. Транспорт разгружается, загружает меха, шкуры, все, что может производить Север. И уходит. Год другого транспорта не будет. Год полагаться можно только на самих себя.
Тайно приплыть с транспортом – нельзя. До начала шестидесятых авиации в большинстве мест не было, а если где-то и была, то чтобы кто-то прилетел тайком – смешно и думать. Выходит, как дезертиры туда попадали, на Север? Выходит, с тунгусами кочевали.
Пока война не кончилась, не трогали мы их, пусть живут и пушнину сдают. Стране от этого доход; государству – сила. Так что пускай. Но и терпеть бесконечно не будешь ведь, понятное дело. Война кончилась, приказ: кончать с предателями, с дезертирами. Все, кончилась им послабуха!
А кончать как можно было? Два способа.
Один простой – сбросить бомбу на поганый поселок; народ разбегаться начинает, и по ним, на бреющем полете, да из ШКАСов! Что такое ШКАС? Темнота! Это такой пулемет: Шпитальный, Комарицкий, Авиационный, Скорострельный. После доработки ШКАС делал 3000 выстрелов в минуту, и придумал его Шпитальный Борис Гаврилович, большой советский ученый, верный сын партии. Вот как зарядит самолет из всех четырех ШКАСов разом! Так будут они знать, как идти против народного государства.
Но это только первый способ.
Второй способ – это и старообрядцев приструнить, пушнину приобрести, дезертиров выловить, высокую идейность соблюсти. Для этого, получается, надо туда, на Север, десанты забрасывать, и большие. И быстро, чтобы дезертиры не сбежали. А то уже так бывало: высаживаются наши люди – а нет никого! Потому что пока плыли по рекам, информация ушла – кто плывет, зачем плывет…
Ну что надо было делать? Ты как думаешь? Ну то-то! Далеко вам до сталинских соколов, богатыри были, не вы. Стали мы аэродромы строить. Идет по рекам десант. Ни в одну деревню не суется, никого не трогает. Приказ: если все дезертиры прямо в лагерь заявятся – никого не трогать, никак не восстанавливать против себя, не вспугивать. Даже объяснять всем, зачем мы здесь, только отвечать, понятно, дезу: что мы здесь, чтобы против США строить аэродромы. Они ж не понимают, темнота, быдло это, что мы – не против внешнего врага, а как раз против внутреннего!
Ну вот, сделаны аэродромы. По пять бортов, по пять вылетов за сутки – и уже сколько наших тут?! То-то! А на бортах на самолетных еще и лодки, и моторы, и припасы… Р-раз! И в одночасье мы уже у этих… у гнид этих, у старообрядцев! Одновременно у всех, все деревни ихние накрыты! Ну, говорим, показывайте, кто тут за нашей спиной в войну отсиживался, а?!
Тут, конечно, тоже раз на раз… В одних деревнях видно, что жили, да сбежали. В других – накрыли, да не всех. Но если они, нас завидев, уходили – на столе варево остыть не успело, – тогда, выходит, можно и накрыть!
Ну и ломанулись мы по местам таким гиблым, что даже рассказать – все равно, мужики, не поверите. Потому что Север – это что? Это долины рек, вот что. Возле рек – население, люди. А между рек что? Можно считать, ничего. Пустое пространство там, безжизненное пространство, вот что. Там только тунгусы и ходят, эвенки эти проклятые. Ка-ак двинутся на своих оленях, целыми семьями, и ходят, где хотят, по любой тайге, по марям, по болотам. Им реки и не нужны, им нужно, чтобы ягель был – олений мох, лишайник такой для оленей. Ну и чтобы зверь был – медведи, лось, олени дикие: это чтобы им самим есть, эвенкам.
А русские по тем местам, где мы шли, отродясь и не ходили, никто… Ну, еще дезертиры, может быть, да еще, может, старообрядцы.
Прямо страшно бывало: идем по местам совершенно безлюдным, никем не исследованным. Что в них, в этих местах? А никто и не знает, что в них. Как идти? На картах все примерно, все на глазок… Все самим надо определять, самим карту составлять – прямо тебе Робинзон Крузо!
Дней пять мы по следам их шли, по дезертирским. Потом нашли такое место, где дезертиры вышли на эвенков. Вместе дальше пошли, и, наверное, думали – мы след потеряем. А мы не потеряли, нет! Мы им так на хвосте и висим. Еще дней пять – и догонять мы стали дезертиров. Они как поняли, что мы опять на хвосте, – и в сторону. Свернули так, что им неудобно и мы их догнать можем легче. Та-ак… Значит, понятное дело – шли к чему-то для них интересному, а как увидели нас, решили свернуть, не наводить. Мы ж не дураки, мы понимаем. Запомнили место, поняли направление.
На другой день накрыли мы их – трех дезертиров и семью тунгусскую. Баба и то по нам стреляла, да как ловко! Весь день возились, пока положили всех. Эвенки эти – куда совались?! Олени отощали, дите в люльке, и второе – лет пяти, наверное, хотя по ним определить непросто. И злой народ они, эвенки! Мать в болоте уже, мордой вниз притонула, после пяти попаданий, а эта скотина мелкая – ведь не слезинки! Так и тянет к себе карабин, тоже нас убивать хочет.
Ну, зачистили, как полагается, своих похоронить хотели – так вечная же мерзлота! Пришлось что? Лиственниц пришлось навалить, костер делать, сожгли всех. И своих, и чужих – все одно, только пепел останется.
Но понимаешь, нас все равно много, а тут еще олени есть. Раненый один, ходячий. Так что стали мы думать, как лучше задание товарища Сталина выполнить и проверить – от чего это они шарахнулись, когда от нас бежали?! Может, там тоже дезертиры?
Шли с бережением, как полагается – боевое охранение, основные силы скрытно. По каким местам шли, сказать невозможно. Лиственницы корявые, одинаковые везде. Следы оленьи, медвежьи. Лось выходит, на нас смотрит, еще думает – уходить ли. Временами не верилось, что вообще на свете еще люди есть, кроме нас. Три дня так шли, шли… Ничего и никого. Решили еще день идти, а потом назад, по причине полной безрезультатности. И тут под конец четвертого дня – дым! Дым над лесом! Вот оно! Мы затаились, перестроились и тихо-тихо – вперед!
А пройти почти что невозможно – сплошное болото, вода и вода. Вы такого болота и не видели – ледяное болото! Сперва еще кочки были, потом – вода открытая пошла. За ней, за водой видно, опять местность повышается, даже что-то вроде холма. Мы вдоль болота, где пройти можно. Километров двадцать топали, пока не вышли к месту, где они ручей запрудили. Завалили ему русло землей и дамбу сделали. А местность низкая, плоская, ну и залило на версты и версты… Мелкое, а озеро или там болото, кто разберет. А посреди воды – тот самый остров не остров.
Что делать? Ясно, нет на остров дороги, а там как раз дым поднимался и вроде кто-то в бубен колотил: люди там! Стали мы броду искать. Жечь огонь нельзя, и как вылезаешь из воды синий весь, сразу начинаешь танцевать, чтобы не помереть.
(В этом месте Иван Иванович долго гадостно хихикает.)
Нашли проход… По грудь местами и по шею, а нашли. Через самую глубь плот связали, для оружия и документов. Опять же, по уму – сперва один отряд занял позиции там, потом другие. Тут и мы поближе, и ветер переменился – уже хорошо слышно бубен.
Рассыпались цепью – вперед! Видно, что люди живут, и что давно живут – тропинки протоптаны, зарубки на деревьях есть. Идем, тропинки вроде все шире, натоптанней, да и бубен все слышнее и слышнее.
Тут вдруг вываливается один: видно, что эвенк, но в ватнике, несет бревно. Шел он себе через лес, как будто никого здесь и нет и даже и не может быть. Нас заметил, ахнул, бревно бросил, попятился. Что делать?! Брать живым надо, а как возьмешь? Он сразу в лес отходить; руки расставил, и отходит, отходит… Ну что поделать: ему тихо, властно так: «стоять!». Он повернулся, припустил, да еще с криком. От пули не уйдешь, да зато выстрел, крик этот. Там, впереди, тоже крик, много людей кричат, и слышно уже, что крик-то растерянный – не ждали.
(В этом месте Иван Иванович опять долго гадостно хихикает.)
Мы – понятное дело: «Ура!». Спереди и стреляли всего ничего, раза три, и побежали.
Там что? Там поляна большая и юрты большие стояли. Не чумы, нет… Чумы я сто раз видел: тут другое… Эти юрты… не юрты… они в землю заглубленные, стены из корья и из жердей, и высокие, в два роста. Не чум, не изба, не барак. Никогда такого и не видел.
А посреди поляны там каменный идол стоит. Что каменный и что идол – это мы поняли после, а сперва просто видели – торчит что-то… может, столб? И костер горит перед столбом.
Из них, из тех, что здесь были, только двое и сопротивлялись. Один выбежал из юрты этой и из двустволки – по цепи. Задел одного, а сам сразу так и повалился. Оказалось – русский, дезертир. Почему дезертир? А кому еще из русских тут оказаться? И как? Другой поумнее – залег за бревном, еще выждал, чтоб в упор, и из винтовки. Это старый эвенк был. Очень старый, даже непонятно, сколько лет.
Остальные побежали, через лес. А куда они денутся, с острова?
Что брать живых надо, это все понимают, а брать удалось только двух. Третий так и поплыл через озеро, в таком месте бросился, где не ждали. Пришлось брать из винтовок, на расстоянии.
Еще старик один в юрте сидел. Тоже старый-старый, непонятно, сколько лет. Сидит, что-то жует. Ему: руки вверх! А он и завалился на бок, пена изо рта, и помирать.
А эти двое – эвенки и по-русски ну совсем не понимают. Мы по-нашему, а они – по-своему! Ну да ладно, наше дело небольшое, доведем их, куда надо, там разберут, что за люди.
А место странное, непонятное место и от того довольно жуткое. Этот вот каменный идол… Тут, к этому месту на острове, камень выходил, из недр земли. Не отдельные булыжники, а сплошной слой каменный, толща. Этот идол в два роста человека, высечен красиво… Вот такой.
(Тут Иван Иванович нарисовал этого идола, и я содрогнулся – так идол походил на умулюхы. Только ноги были вместе, потому что выходили из земли.) И у всех этих, кто был на острове, на шеях такие же висели. Я один с собой взял, вот…
И на стол плюхнулся знакомый мне умулюхы, только не из нефрита, а из белого с прожилками траппа.
– А что было в юртах? В них жили или не только?
– Ясное дело, не только. Там барахла было! И шкуры – мало того, запасы пушнины… А еще шкуры с рисунками. Оленьи шкуры, а на внутренней стороне – рисунки. Фигурки, бубны, шаманские одежды, какие-то непонятные инструменты, неизвестно для чего… Наше дело какое? Исполнить. Погрузили мы все это во вьюки, чтоб увезти на оленях. Когда привезли – сдали.
– Где это сейчас?
– А я знаю? Вот ночевать там было…
И от полноты чувств Иван Иванович качает головой, высасывает полстакана зубровки.
– Там вообще ходить неприятно… Плохо как-то. Есть такие места.
Я согласно киваю – да, такие места очень даже есть.
А тогда у энкавэдэшников ночевка получилась неприятная. Всю ночь то ли ходил кто-то вокруг лагеря, то ли им всем дружно чудилось… Само собой, выставили они охранение, и дважды у караульных доходило дело до стрельбы. Вроде кто-то приближался к ним из глубины острова, и все шел и шел, не отвечая на крик. Непонятное что-то: человек – не человек… Потом, когда уже стреляет караульный, оказывается, нет никого, никто не шел. А виделось ясно, и не одному, двоим сразу.
Второй раз караульные видели даже не просто смутную фигуру, а рассмотрели – шло на них что-то вроде человека, только раза в два больше, и с медвежьей головой. Глаза горят зеленым, лапа протянута, как рука, с длинными черными пальцами… Пальнул один караульный, другой закричал дурным криком – а ничего вовсе и нет, все исчезло.
В общем, выспались неважно и утром сразу запалили все, чего нельзя взять с собой, снялись и ушли с дурного места. За десять дней дошли до реки, до поселка старообрядцев, что хоть и страшная глушь – а им показалось уже чуть ли не домом после комариной тайги, болота этого и острова.
Плохо только, что по дороге два эвенка, которых вели «куда надо», поели каких-то грибов и быстро от этого померли. Они все время что-то срывали, находили, жевали в пути, им поэтому и не мешали…
– А были у них на шее уму… В смысле, вот такие же амулетики?
– Были… У всех, кого на острове нашли, у всех были.
Вот так я второй и последний раз в своей жизни услышал про город шаманов. Иван Иваныч вскоре помер, по-моему, вполне естественной смертью – был немолод, пил много.
Почему я верю, что город был? Да потому, что слишком много упомянуто деталей, вряд ли понятных не только Ивану Иванычу, но и чинам НКВД покрупнее и посерьезнее его. Чтобы оценить эти детали, нужно знать такие науки, как история и этнография.
Вот хотя бы описание Иваном Иванычем священного места: искусственного болота и такого же искусственного холма посреди вод: модели мира, пространственного образа мироздания. Вряд ли он бы это сам придумал, при желании можно было что-то и похлеще изобрести.
Потом – изваяние, как бы растущее из земли! Это очень в духе первобытных людей – поклоняться камню, который сам собой выходит из самого центра их земли. Почему мозги у первобытного человека устроены именно так, почему он любит создавать культы центра, сердца земли, деревянные и каменные фаллосы? Это можно долго объяснять, а здесь это не очень уместно. Но уж поверьте мне на слово – это очень в духе первобытных людей.
Да и сам по себе тайный город, в котором учатся жрецы, перед тем как разойтись по своим родам и племенам… Хорошо известна любовь жрецов древних народов и первобытных племен к тайным местам и вообще ко всяческим тайнам.
Тайные храмы египтян, вавилонян, халдеев, страшные тайны жрецов древних народов до сих пор известны нам не все.
Некоторые индейские племена даже чтение и письмо сделали страшной тайной жрецов, а если священные книги индусских брахманов подслушивал непосвященный и недостойный, приходилось вливать ему раскаленный свинец в оба уха.
Так что верю – был такой город у эвенкийских шаманов.
Хотя, конечно, почему же только «был»?
Может быть, конечно, тайный город и не восстановлен до сих пор, но вполне вероятен и другой вариант. В конце концов, все дело только в одном – нашлись ли шаманы, жрецы, способные заменить жрецов в тайной крепости шаманов? Потому что священные предметы, карты, надписи на шкурах, инструменты – все это можно восстановить. Были бы люди, знающие, что и как надо восстанавливать и какие ритуалы нужно совершать в этом месте, где стоит растущий из земли то ли каменный фаллос, то ли изваяние неведомого существа, а по ночам разгуливают… не знаю кто, по правде говоря.
Эвенки умеют молчать. Очень может быть, что вот как раз сейчас, в этот момент, когда я дописываю эту главу, кто-то на острове, символизирующем Землю, в сердце страны эвенков, крепко и вместе с тем осторожно берет бубен левой рукой, начинает постукивать пальцами правой, внимательно вслушиваясь в звук. Перехватывает колотушку… И над заваленной снегом тайгой, закаменевшими лиственницами, под огромной зеленой луной несутся мерные звуки шаманского бубна. Как неслись сотни, тысячи, быть может, и десятки тысяч лет назад.
Счастлив, кому знакомо
щемящее чувство дороги,
Где ветер рвет горизонты
и раздувает рассвет.
Старая мудрая песня
Утром его леденил мороз и заносила метель, а в полдень недвижимый зной каменистых ущелий сушил его губы, вечером он вдыхал благоуханную свежесть долины и пил из арыка мутную воду, рождение которой из льда и снегов видел там, наверху.
В эту часть войдут те истории, которые я узнал в экспедициях за многие годы полевой работы по Сибири. Эти истории не имеют отношения ни к моему общению с людьми научного мира, ни к моей профессиональной работе, но имеют прямое отношение к жизни тех мест, в которых мне довелось побывать.
Давно сказано, что человек, у которого было несколько женщин, за одну жизнь проживает несколько судеб. Если так, то справедливо и утверждение: несколько жизней живет и тот, кто жил и работал в разных местах.
И еще сказано, что есть три способа получить образование: книга, общение и путешествие. Тот, кто ходит по земле, кто бывает в отдаленных от дома местах и общается с разными людьми, всегда может натолкнуться на что-то такое, чего не знают живущие на одном месте. Путешествующий познает окружающий материальный мир, но иногда соприкасается при этом с тем, что не поддается рациональному объяснению.
Где может столкнуться полевик с миром невидимого?
Во-первых, местные жители могут довериться ему и рассказать какие-то весьма интересные вещи.
В обоих случаях полевик – это человек, который получает преимущество от того, что не сидел дома, а бродил по земле и познавал разные интересные вещи в разных местах.
Во-вторых, он может остановиться в доме, где «нехорошо», или начать работы в «нехорошем» месте, и тогда он сам столкнется с чем-то таким, о чем и местные могут не знать или почти не знать.
Вот об этом – и рассказы «экспедишника».
– А сказки и пророчества читал?
– Больше слушал, – признался Бони. – У нас в Скатуре старики мастера… – он помрачнел. – Были…
В сибирских деревнях несколько иное отношение к нечисти, чем в Европейской России.
Теоретически сибирский крестьянин признавал, что «без ведьмы и деревня не стоит», но на практике историй про колдунов и ведьм рассказывают намного меньше, чем в Европейской России.
Объяснить это я могу тем, что жизнь в Сибири, среди необъятных лесов, требовала от крестьянской общины гораздо большей солидарности, чем в Европе, потому и меньше ловили ведьм.
Верят (или все-таки верили?) и в гадания, но чаще все-таки рассказывают иронические истории про гадания. Например, про то, что в Сочельник девице нужно выставить голый зад над забором. Если кто-то хлопнет по заду – быстро приводи в порядок юбки, выскакивай и спрашивай имя – это и есть имя суженого. Парни активно помогают девушкам «узнавать» будущих суженых, хлопая по торчащим над забором анонимным задам. Циничные люди высказывают предположение, что такой обычай для них – тоже своего рода возможность выбора.
Рассказывая эту историю, полагается называть «пострадавшую» девицу и место; мне рассказывали ее как подлинное происшествие, произошедшее на окраине Красноярска в 1950-е годы, и в одной из деревень Манского района.
В рассказе обычно фигурирует приезжий, не знающий местных обычаев. Увидев торчащий зад, он подкрадывается с лопатой для снега и во всю мужскую силу «знакомится» с мечтательной девицей.
Ироническая история про то, как гадающую девицу стукнули по голому заду лопатой, вовсе не означает, что серьезных гаданий вообще не было и что несоблюдение «техники безопасности» при таких гаданиях не могло привести к серьезным последствиям.
Напомню, что гадание «на суженого» проводится в полночь, в баньке, с помощью системы зеркал, многократно отражающих пламя свечей. Образуется своего рода виртуальный светящийся коридор, и по этому коридору к девушке приближается некая фигура. Фигура приближается, ее лицо приобретает человеческие черты, и нужно эти черты запомнить: это облик суженого!
Девушка в бане в момент гадания должна быть одна, в полотняной рубашке, без верхней одежды и без нижнего белья, с распущенными волосами. Все украшения, тем более нательный крест, снимаются. Конечно же, в бане не должно быть ни икон, ни других священных предметов. При нарушении этих требований просто-напросто никто не пойдет по огненному коридору.
И еще: как только черты суженого уже можно рассмотреть, на зеркало нужно тут же накинуть платок. Иначе существо, приближающееся к девушке, может стать опасным. Черты его искажаются, приобретают звериные черты (особенно настаивают информаторы на том, что появляется свиной пятачок и рога вроде коровьих, только длиннее, зрачок становится вертикальным, а лицо покрывается шерстью); этот идущий может так сильно ударить гадающую девушку, что она теряет сознание.
Иногда информаторы настаивают на том, что гадать должны только невинные девушки. Если невинность потеряна по любви, или девица была изнасилована (то есть не виновата), или вышла замуж и обвенчалась в церкви, гадание будет ненастоящим, не получится.
Но так считают далеко не все. Попытки современных городских девиц гадать без соблюдения этих достаточно строгих правил кончаются попросту ничем – никто не появляется в огненном коридоре.
Но бывают и более печальные последствия. Достоверному примеру того, как плачевно может окончиться гадание в баньке, я оказался почти свидетелем. «Почти» потому, что видел ее уже наутро после происшествия. Лицо у нее страшно распухло, так что еле видны были глаза, и выражение глаз самое дикое. Девушка плохо понимала происходящее, еле узнавала мать и практически не узнавала других людей; она то истерически хохотала, то с ревом бросалась прочь от чего-то, видного только ей.
Нашли ее в бане после того, как ушедшая гадать девица вдруг заорала дурным голосом. Она уже была невменяема, свечи и зеркало валялись на полу, и хорошо, что не случился пожар.
Много позже девушка вполне пришла в себя и рассказала, что в последний момент решила не набрасывать платок на то, что полезло из зеркала, а перекрестить его. Она не могла вспомнить дальнейшего: не успела она перекрестить или крещение не оказало никакого воздействия. Во всяком случае, она вдруг почувствовала страшное зловоние, в котором сладковатый смрад трупа смешивался с запахом паленых волос, мокрой псины и еще чего-то кислого и мерзкого, услышала какое-то невнятное бормотание, и на нее наплыло какое-то получеловеческое, очень страшное лицо, на котором ее больше всего поразили горящие красным огнем глаза. В следующий момент она получила страшный удар по голове и потом еще несколько раз по лицу; при этом страшное лицо исчезло. А кричать она начала еще до того, как ее ударили первый раз.
Но во всем этом совсем нет какой-либо сибирской специфики. Так же гадают и спасаются от последствий гадания и в любой другой точке русского православного мира.
Точно так же нет и ничего особенно сибирского в вере в духов усадьбы – домового, кикимору, овинника. Не знаю, следует ли называть их духами или это все же существа, обладающие плотью, но, во всяком случае, верят в них все русские во всех местах необъятного русского мира. То, что в Сибири вера в духов усадьбы ослабела и многие люди уже не особенно четко понимают, кто такие овинник и домовой и чем кикимора отличается от домового, тоже нет ничего регионального. По всей России о духах, привидениях и нечистой силе городские специалисты давно уже знают много больше, чем сельское население. Ведь жители сел – давно уже не крестьяне, ведущие традиционный образ жизни, а точно такие же наемные работники, ведущие почти такой же образ жизни, что и жители больших городов. Ни в Сибири, ни в Европейской России не существует слоя, который нес бы в себе традиционные народные представления.
Сравнительно немного я знаю достоверных историй про таких традиционных персонажей фольклора, как кикимора, домовой и овинник.
Одна из таких историй рассказана мне про деревню Лысогорка, в Манском районе Красноярского края. В этой деревне был случай, когда овинник напал на местного крестьянина Якова Голубцова.
Это было сразу после войны, в 1945 или 1946 году. Напротив конторы колхоза находились подамбарники, в которых хранилось зерно. Заведующий складом собирался уехать на день или два и попросил вместо себя покараулить Якова Голубцова. Яков сидел в совершенно темном помещении; он должен был не спать всю ночь и караулить, чтобы никто не залез в склады. Прошла из клуба молодежь – значит, было около двенадцати часов ночи.
Вскоре после того, как прошла молодежь, стукнула входная дверь. Кто-то протопал по полу. Яков понял, что он не один, но никого не видел. Он громко спросил:
– Кто там?!
И в этот момент вместо ответа его вдруг схватили за левую руку! Кто-то маленький – Яков понял так, что не выше, чем ему по плечо, но очень сильный крепко держал его за руку между кистью и локтем и тащил на себя. Яков перехватил своей рукой руку того, и какое-то время они боролись, держась за руки крест-накрест, и каждый тянул на себя.
Потом Яков правой рукой распахнул дверь, ногой уперся в тело нечисти, оторвал его от себя и сильным пинком выкинул в дверь. А на дверь сразу навалился всем телом и побыстрее ее запер.
Больше его никто не беспокоил до утра, под утро он даже поспал. Утром его сменил заведующий складом, и Яков ушел домой. Я считаю эту историю достоверной потому, что несколько человек видели следы, оставленные на руке Якова Голубцова. Это были синяки округлой формы, числом пять, и находились они примерно там, где и оказались бы синяки, если бы Якова схватил за руку человек. Но только в середине каждого синяка была ранка-отверстие – здесь что-то прокололо кожу, словно у существа, схватившего Якова, когти находились не выше подушечек пальцев, а на самих подушечках. Впрочем, это могли быть не когти, а крючки, похожие на те, которые находятся на присосках у осьминогов и кальмаров.
Эти странные следы видели сыновья Якова, а двое из них живы до сих пор, и показания их (в том числе и описание следов) полностью совпадают.
Некоторых удивляет, что овинник мог появиться в конторе совхоза. На мой же взгляд, нечистой силе как раз самое место в конторах совхозов, колхозов, лесхозов и прочих сатанинских учреждений. Тем более, они никогда не были освящены церковью. Более подходящим местом для явления нечистой силы может быть разве что крайком КПСС или Дом политпросвещения.
Вероятно, истории про усадебную нечисть, колдовство и гадания находятся в Сибири в таком же «загоне», как и во всем мире, но на совершенно особом месте находятся истории про нечисть, обитающую в лесах, а также в заброшенных строениях и деревнях. Эти истории вовсе не перестали рассказывать, в XX веке эта фольклорная тематика не исчезла и не ослабла, и причина этого тоже понятна: в Сибири даже в очень населенных местах в крестьянском хозяйстве всегда была очень велика роль охоты, путешествий, отхожих промыслов, торговли. Без всего этого попросту не было хозяйства.
Уже в XIX веке сибирский крестьянин вынужден был активно торговать, а города были часто далеки от деревень. Ехали дня два-три, а то и неделю, причем ехали зимой, когда останавливаться под открытым небом было почти невозможно.
Значит, люди постоянно оказывались в избушках, в домах, обитаемых только часть года, фактически в брошенных людьми помещениях, где, по точному определению А.К. Толстого, «долго ли другим хозяевам завестись?».
То же самое касается и охотничьих избушек или строений, которые делаются на заимках и на покосах, – все это строения, обитаемые только часть года. Строения, в которых, как говорит опыт человечества, всегда заводятся другие «хозяева».
Россиянин в Сибири постоянно оказывается в таких помещениях, и если пласт историй про столкновения с другими «хозяевами» невелик – я отнесу это на счет выполнения людьми некоторых важных правил. Конечно же, в семье не без урода, но все-таки в Сибири довольно строго выполняются правила поведения во временном жилище.
Во-первых, в такое жилище принято входить как в обитаемое: снимать шапку, кланяться у входа, просить разрешения войти и воспользоваться жильем. Многие люди громко рассказывают о себе, объясняют, почему им понадобилось жилье, и даже иногда вслух обещают себя вести «правильно». То есть ведут себя уважительно, признают правила поведения и первенство «хозяев».
Во-вторых, неукоснительно соблюдаются правила поведения во временном жилище. Пока ты в нем – ты можешь пользоваться всем, что в нем есть, включая дрова и еду. Но, уходя, обязательно оставляют дрова и запас пищи. В этом, конечно, сказывается элементарная справедливость и понимание, что «пока я здесь, мой-то дом без хозяина». Но не только. Сибирские условия заставляют делать поправку на климат, на образ жизни в малонаселенных местах. Мы не знаем, кто и при каких обстоятельствах будет пользоваться этим жильем. Тот, кто придет после нас, может не иметь времени наколоть дров – например, если человек войдет в избу обмороженный или с пораненными руками.
Не так уж часто, но вполне реально складываются ситуации, когда от корректного поведения пользователей жильем зависит здоровье и даже жизнь последующего пользователя. Традиция учитывает это, и «хозяева» жилья принимают это во внимание.
Во всяком случае, никакие сложные ситуации и необычные истории не связаны с жильем, которое используется человеком всего 2—3 месяца, а то и несколько недель в году.
Соответствующий пласт историй связан с заброшенными деревнями. Эта реалия – заброшенные деревушки – тоже вовсе не чисто сибирская, но у нас этого как-то особенно много. Остается удивляться тому, как быстро разрушаются дома, из которых навсегда ушли люди. Охотничья избушка или сарай для сена на заимке могут простоять по сто лет и больше, хотя пользуются ими по 3—4 месяца в году, а остальное время они стоят заброшенные. А вот дома, из которых ушел человек, ветшают и разрушаются совершенно стремительно. Буквально лет за двадцать дома превращаются в сущие руины, а за тридцать-сорок практически исчезают. Дольше всех сохраняются почему-то баньки. То ли дело в том, что баньки сочетают простоту постройки и большую основательность, прочность сруба. То ли они больше нравятся новым «хозяевам» деревни… этого я не могу сказать.
С заброшенными деревнями, в домах и в банях которых мне приходилось ночевать неоднократно, у меня связано по крайней мере два наблюдения о необычном.
Первый раз я наблюдал эти эффекты в 1982 году в деревне Усольцево, лежащей на одном из островов Ангары. В это время в Усольцево жили только три старухи и старик, причем вовсе не муж одной из них: его собственная старуха померла несколько лет назад. Жалкие остатки уже несуществующего общества, эти старики ютились в двух домиках, а остальные двенадцать или почти развалились к тому времени, или пустовали и начинали разваливаться.
Это были красивые дома, сделанные добротно и со вкусом. Изящная резьба покрывала наличники окон, коньки крыш, столбики крылечек: строили для себя, готовились жить сами. Грустно было входить в дома, навсегда покинутые теми, кто строил их так ладно и любовно, кто резал по дереву, украшая свою жизнь и жизнь потомков.
Вдруг за моей спиной резко хлопнула дверь. Порыва ветра не было, да и дверь была не открыта, а плотно прикрыта в этот момент. Что-то открыло дверь и с шумом захлопнуло при полном безветрии.
Да, эта хлопнувшая дверь… И сразу же как будто звук шагов по заросшей травой сельской улице. Заскрипело дерево. Да, открывалась калитка. И опять зазвучали шаги. Легкие шаги быстро идущего, спешащего человека.
Галлюцинация? Бред? Мне стало жутко, неприятно, и я быстро пошел к берегу реки, к единственным жилым домикам.
Сельская улица-дорога оставалась неровной, местами глубокие колеи хранили дождевую воду. Возле одной такой промоины глубоко в землю ушел след. След мужской ноги, обутой в сапог; след еще заполнялся водой.
Помню отвратительное ощущение непонимания. Происходило что-то, не имевшее ничего общего со всем моим опытом жизни; со всем, чему меня научили и что я считал всю жизнь истиной. У меня не было совершенно никакого способа хоть как-то объяснить происходящее.
Потому что в эти годы я оставался почти полным советским атеистом, разве что склонным соглашаться, что «вообще-то что-то есть» (как это свойственно очень многим атеистам). То есть я был совершенно убежден, что надо принадлежать к Церкви… Но и это убеждение было скорее политическим, было демонстрацией того, что никакие коммунисты своей цели добиться не в силах, моя семья и я лично никакого отношения не имеем к их бредовым затеям и дальше иметь не собираемся.
Но происходящего я не понимал, под защитой себя не чувствовал и испытал отвратительное, очень сильное – до тошноты – чувство испуга и совершеннейшей беспомощности.
Поверхность реки морщил ветер, мелкие волночки накатывались на гальку и крупный песок; открытая ветреная даль была и красивой, и уж, конечно, очень прозаичной. А возле жилого, неразрушенного дома на скамеечке сидела бабушка Алена, положив обе руки на клюку. И это тоже был кусок прозы жизни, чего-то очень здорового, очевидного и реалистического.
– Нагулялся? Молоко будешь пить?
– Буду!
Дефицит общения у старухи был совершенно чудовищный, и минут за десять разговора между нами возникла такая доверительность, что я вполне уже мог спросить: что это, мол, такое ходит по деревне… а не видно?!
– Ходит, батюшка, ходит! – подтвердила весело старушка.
– А кто ходит-то?!
– Да хто его знат? Ходит и ходит… Давай молока подолью.
Не в первый и не в последний раз я столкнулся с мировоззрением, совершенно противоположным мышлению интеллектуала. Мне нужно было, чтобы все явления находили место в некой схеме. Если происходило то, чего не может быть, я очень удивлялся и начинал искать объяснений – как же так?!
А старая бабушка Алена вовсе не нуждалась ни в каких объяснениях. Все, что происходило вокруг, просто учитывалось: есть вот и то, и то, и то… Картошка прорастает, если ее посадить, а если ее поджарить, она вкусная. В деревне есть коровы, а в тайге – олени и лоси. Сама картошка в лесу не растет, зато малина – растет. По деревне стучат калитка и дверь, а в грязи находятся следы ног… Все это есть, и все тут. А как все это объяснить – неважно, и вообще пусть умники и объясняют, деревенской бабке это, может быть, и ни к чему.
Во всяком случае, никаких объяснений бабушка Алена мне не дала, сказала только, что он безобидный, не трогает, и налила еще молока.
А я больше не пошел в глубь деревни и не стал изучать, кто здесь ходит.
Вторая история произошла в 1985 году, когда геологическая партия заночевала в заброшенной деревне в отрогах Кузнецкого Алатау, примерно в 50 километрах от Черного озера. Я общался с этими людьми на следующий день после их приключения; а приключение было таково, что геологи сразу после рассвета уехали из поселка, чтобы «отдохнуть в нормальных условиях». Они нашли эти условия на стационаре, где как раз находился ваш покорный слуга.
В деревню, которая на картах обозначалась как Прокудовка, со значком «Б/н.» – «Без населения», вела чудовищно размытая сельская дорога. На одном из участков порядка двух километров ехать надо было в гору под углом не меньше 25—30 градусов, держа одну пару колес по одну сторону глубокой, больше метра, промоины, а другую пару колес – по другую. Малейшее неловкое движение – и ГАЗ-66 провалился бы в промоину и застрял бы так, что вытащить его, скорее всего, уже не удалось бы совершенно никакими силами. Проделать эту дорогу второй раз было непросто, а ночью – невозможно. Поэтому партия волей-неволей оставалась в деревне до света, но и отдых получился сомнительный.
Расположились геологи в двух самых целых домах – четверо мужчин в одном, две дамы в другом. Супружеская пара заняла баньку. Мне не удалось выяснить, попросили ли они разрешения войти и были ли корректны с теми, кто прожил в брошенных домах уже много лет.
Для начала в «женском» доме стали падать предметы, повешанные на вбитые в стену гвоздики. Их поднимали, а вещи снова падали и падали. С наступлением полной темноты то же самое началось и в «мужском» доме, и в гораздо худшем варианте: скрипели полы, словно по ним кто-то шел; скрежетали, открывались сами собой оконные рамы. Кто-то мерзко заухал в печке. Заглянули в печку, пошуровали там поленом – никого. Но мерзкое уханье, издевательское подлое хихиканье начало раздаваться в трубе.
В это же время жена начальника экспедиции вышла во двор перед сном и тут же с криком вбежала обратно:
– Вова! Гонится!
Начальник выскочил с ружьем в руках и тут же, едва удержав крик, бросился назад, – чудовище с огненными глазами стелилось вдоль стены, вкрадчиво приближалось, протягивая мохнатую руку. И началось…
– А ты выйди, Вова, выйди! Что ты там сидишь? Ты выйди! И ты, тетенька, что испугалась? Мы хорошие, ты только выйди!
Примерно так бормотали, перебивали друг друга, постукивали в стены, хрипели, сипели, урчали несколько голосов, пугавших супругов буквально до холодного пота. В окне баньки мелькали уродливые тени, черная мохнатая рука прощупывала битые стекла, лезла в баньку. Начальник не выдержал, засадил по этой руке из карабина. Они с женой чуть не оглохли от выстрела в таком небольшом помещении, но рука исчезла, а главное – на выстрел прибежали остальные члены экспедиции, еще не в такой мере осажденные. После чего вся экспедиция в полном составе набилась в «женский» дом – там как будто поспокойнее.
Но и вокруг «женского» дома делалось нехорошее. В лунном свете мелькали какие-то тени вдоль развалин; что-то непонятное – то ли небольшой человек, то ли обезьяна, то ли медвежонок забралось на дерево напротив дома и корчило мерзкие рожи. Одна из дам умела неплохо рисовать и по памяти нарисовала мне это создание: впечатляет.
Время от времени что-то или кто-то появлялся возле окон, вроде бы заглядывал, снова исчезал.
На полусгнившие балки потолка мягко опускался кто-то, сидел, вроде пытался проковырять дырочку между трухлявыми балками.
Под комнатой был когда-то погреб, в него вел лаз, закрытый крышкой с железным кольцом. В подвале тоже кто-то ходил, бормотал, стучал чем-то – вроде как бил палкой об палку.
Комната освещалась тремя свечками, и даже эти свечки вдруг стало заслонять что-то невидимое, но, как видно, и непрозрачное: кто-то ходил и по комнате.
Была идея – почитать молитвы, но молитв никто не знал, даже элементарного «Отче наш». Что характерно, молиться Богу своими словами, просить спасения и помощи у него геологам и в голову не пришло. Господь Бог даже в такой ситуации оставался для них то ли начальником главка, принимающего заявления строго определенной формы, то ли еще одним привидением, только посильнее и посвирепее всех остальных.
Существо в трубе особенно гадостно заухало, похабно захихикало, завозилось, отчего в печь посыпался из трубы всякий мусор.
Под утро раздалось уже знакомое:
– А ты выйди, Вова, выйди! Ты выйди, Саша, чего трусишь?! Выйди! Что ты там сидишь? Мы тебе что покажем! Ты выйди!
Эти тусклые, лишенные звонкости и силы голоса раздавались довольно долго, почти до самого рассвета. Последним перестало возиться и ухать существо в трубе, стихла непонятная ходьба в погребе. Стоит ли объяснять, что геологи не задержались в заброшенной деревне даже лишней минуты. Впереди у них был маршрут, а потом ночевка еще в одной заброшенной деревне, «б». Позади – равнинные места, и в числе прочего – стационар Академии наук и немецкая деревня на Черном озере.
Партия поехала назад, а потом попала в нужные места кружным путем, сделав крюк в полтысячи километров: это я узнал уже осенью от одной геологини, с которой успел познакомиться на стационаре.
Еще одна история связана с известными событиями: Гражданской войной 1917—22 годов и коллективизацией, проходившей в Сибири в 1930—1934 годах.
В 1928 году красными карателями была уничтожена деревня Красные Ключи. Находилась она в пяти километрах от современного хакасского села Кизлас в Аскизском районе Хакасии. В наше время от деревни не осталось буквально ничего. В нескольких местах из каменистой хакасской земли торчали трухлявые обгоревшие столбики – и все. Ни ям, ни развалин (хотя бы развалин печей), ни плодовых деревьев. Буквально ничего – деревня исчезла совершенно бесследно: говорят, коммунисты применяли здесь огнеметы.
По одним сведениям, часть людей успела уйти в горные, не населенные никем районы Саян.
Но только некоторые считают, что Красные Ключи ушли. Другие же информаторы полагают, что уйти никто не успел и, может быть, даже и не собирался. И в любом случае число убитых шло на десятки и сотни.
Истории про «тайные деревни» – особый пласт сибирского фольклора… и не только фольклора. По крайней мере, я был лично знаком с человеком, который как-то попал в такую деревню, но сумел убежать. Да кое-что и видел сам…
Мне очень не советовали ночевать в этом месте и вообще бродить тут после наступления темноты. Рассказы были довольно сбивчивы, но получалось так, что в деревне и в ее окрестностях раздаются крики убиваемых людей, мелькают тени, слышны смех, обрывки разговоров убийц.
По поводу Красных Ключей мне рассказывали историю про некого крайкомовского (или райкомовского?) лектора, читавшего лекции про путь к коммунизму, путеводную звезду КПСС, и, конечно же, про то, что Бога нет. Вот этому деятелю мужики устроили славную рыбалку с обильным употреблением водки, и когда гость прикорнул у костра, сами тихонько ушли. Спустя час или два крайкомовский «научный атеист» примчался весь в мыле и требовал немедленно «попа с кадилом» для искоренения специфики Красных Ключей. А мужики ему чуть ли не хором:
– Так ведь ничего же не бывает?! Галлюцинация у тебя, Иваныч, врача надо…
И «научный атеист», действительно, оказался в очень сложном положении. Я не проверял известия о Красных Ключах, но всякому желающему могу подробно рассказать, как туда можно добраться. История же о «научном атеисте» вполне может и не быть чистой воды анекдотом; зная специфическое чувство юмора сибирского мужика, я не сомневаюсь – именно так они и должны были поступить с приезжим начетчиком.
Истории про «лесного наездника» локализованы в Томской, Омской областях, на юге Ханты-Мансийского национального округа, на востоке Тюменской области. Для меня эти истории интересны еще и тем, что за ними, вполне может быть, стоит нечто более реальное, чем кажется.
Сама история очень проста. Происходит это всегда с человеком, который впотьмах в одиночестве возвращается домой. Когда он проходит мимо крупного дерева, раздается шорох, и на спину идущего обрушивается мягкая тяжесть. Не очень большая, не раздавливающая, но и не маленькая, порядка 2—3 пудов. Тонкие черные мохнатые руки обхватывают человека крест-накрест через плечи, нижняя пара таких же (или почти таких же) конечностей обхватывает поперек живота. Происходит это всегда как минимум в нескольких километрах от ближайшего жилья, и встает дилемма: или самому избавляться от «наездника», или идти «в жилуху», к людям.
Для того, кто слыхал о «лесном наезднике», тут вопрос не стоит: надо как можно быстрее идти к деревне. Освобождаться от «наездника», пытаясь ударить его об ствол или ранить его слепым ударом ножа назад – бессмысленно. При любой попытке причинить вред «наезднику» конечности стискиваются с такой силой, что пресекается и очень не сразу восстанавливается дыхание.
С «наездником» надо идти к людям, стараться не делать резких движений и ничем не вызывать гнева или страха «наездника». «Наездник» исчезает сам, когда путник подходит уже к самым освещенным окнам или если кто-то стоит на улице или выходит из дома. При появлении людей «наездник» мгновенно отпускает захваченного человека и отпрыгивает в сторону. Интересно, что при этом он никогда не отталкивается от того, кто его нес, заставляя терять равновесие, или отбрасывая человека. «Лесной наездник» ведет себя весьма корректно, спрыгивая за спиной человека и мгновенно сигая в заросли папоротника, кустарника или высокотравья: «только зашелестело, а его уже и вовсе нет…».
Точно так же он отпрыгивает, когда до дома или до входа в ограду остается буквально несколько шагов. Некоторые считают, что для благополучного избавления необходимо произнести: «Изыди, Христа ради», но они же описывают, как удирает «наездник» при появлении новых людей и до того, как была произнесена формула, – стало быть, и совершенно независимо от нее.
А может ли «наездник» заставить человека идти вовсе не к дому? Тут мнения расходятся, и нельзя исключить, что попросту те, кого заставили уходить от жилья, уже не могут рассказать о своих приключениях.
Как правило, «наезднику» попадаются родившиеся и выросшие здесь и знающие, как себя вести. Но есть история про железнодорожника, который в Сибири жил недавно, про «наездника» ничего не знал, и его нашли со свернутой шеей в одно осеннее утро совсем недалеко от трассы. Никакая шайка в это время здесь не орудовала, да и сам способ убийства как будто указывал на «лесного наездника».
Могут ли женщины попадаться «лесному наезднику»? Конечно, могут, и информаторы рассказывают об истории давней, произошедшей еще на рубеже XIX и XX веков, но как будто достоверной, – когда вышедшая до ветру женщина подверглась нападению, и «наездник» не подпускал ее к дому, пока она не сделала нескольких кругов вокруг усадьбы с ним на спине. Эта история, кстати, служит подтверждением того, что «наездник» при желании может контролировать поведение человека и не подпускать его к спасению.
По всем описаниям хорошо видно, что «наездник» – существо вполне материальное. Никакими мистическими свойствами он не наделяется, никаких волшебных действий для избавления от него совершать не надо. По рассказам, это весьма необычное, но принадлежащее этому миру существо.
Осмелюсь высказать предположение, что «лесным наездником» вполне может оказаться молодь «человека лесов» – реликтового гоминида. Детеныши всех крупных человекообразных обезьян – существа исключительно игривые и энергичные, вполне способные к развлечениям типа катаний на зазевавшихся людях. Разумеется, это предположение совершенно недоказуемое, пока в руки ученых не попал хотя бы один экземпляр «лесного наездника» – желательно живого. Но предположение это совершенно реально, детеныши крупного гоминида должны были бы вести себя примерно так.
Косвенным подтверждением гипотезы служит и время, когда прекратились все истории про «лесного наездника», – 1960-е годы. Это рубеж освоения лесных массивов Томской, Омской и Тюменской областей, активнейших поисков западно-сибирской нефти, построения целых городов и поселков в сердце практически нетронутой тайги. Встречи со взрослыми «людьми лесов» на юге Сибири прекратились именно в это время.
Едва начав читать рассказ «Лесной наездник», я моментально вспомнил очень любопытную аналогию – по-моему, единственную. Ну конечно же, Синдбад-мореход и страшный старик…
Точнее говоря, пятое путешествие Синдбада, описанное в ночах 557—558. После того, как гигантская птица Рухх забросала камнями корабль, в живых остался один Синдбад, вынесенный волнами на неизвестный остров. Синдбад, в общем, особенно не переживал – согласно «Тысяче и одной ночи», он столь часто попадал в кораблекрушения, что это уже напоминало фразу из бессмертного анекдота: «Тенденция, однако!». Есть сильные подозрения, что к крушениям Синдбад давно уже относился с философским стоицизмом.
Вот и на сей раз, очень быстро успокоившись, Синдбад двинулся осматривать остров – надо уточнить, богатый ручьями и фруктовыми деревьями. Единственной живой душой здесь оказался «красивый старик в плаще из древесных листьев», знаками попросивший нашего странника взять его на плечи и перенести в другое место. По доброте душевной Синдбад согласился, о чем очень быстро пожалел. Прочно усевшись у него на шее, «наездник» категорически отказался слезать…
«И посмотрел я на его ноги (рассказ ведется от лица самого Синдбада. – А.Б.) и увидел, что они черные и жесткие, как буйволова кожа. И я испугался и хотел сбросить старика с плеч, но он уцепился за мою шею ногами и стал меня душить, так что мир почернел перед моим лицом, и я потерял сознание… И старик поднял ноги и стал бить меня по голове и плечам… И если я его не слушался, он наносил мне ногами удары, сильнее, чем удары бичом».
Одним словом, бедолага Синдбад угодил в форменное рабство. Долгие дни старик гонял «лошадку» к деревьям с лучшими плодами, лупил ногами при малейшем непослушании, а также, пардон за натуралистические подробности, мочился и испражнялся, опять-таки не покидая шеи пленника. Этакая насквозь реалистическая деталь, не вписывающаяся в каноны волшебной сказки…
Стоит отметить, что человеческую речь старик прекрасно понимал, но сам изъяснялся исключительно жестами – то ли не умел говорить, то ли не хотел.
Спасла Синдбада пришедшая от безнадежности на ум коварная идея. Поскольку на острове был и виноград, наш путешественник завел в пустой тыкве вино (поставил этакую арабскую бражку). Когда оно было готово, стал его попивать, а потом – плясать и веселиться. Видя, что после употребления оной жидкости «лошадка» чувствует себя прекрасно, старик, как и рассчитывал Синдбад, тоже решил попробовать. Однако перебрал и уснул мертвецким сном, после чего Синдбад легко стряхнул «наездника» на землю и прикончил первым подвернувшимся камнем (за что нашего морехода вряд ли стоит упрекать).
Потом проплывавший корабль подобрал Синдбада. «И я рассказал, что со мной случилось, и они удивились этому до крайней степени и сказали: „Тот человек, который сидел у тебя на плечах, называется шейхом моря, и никто из тех, кто попадал под его ноги, не спасся, кроме тебя“».
Как видим, подстерегавший неосторожных путников шейх моря выглядит не в пример опаснее, нежели сибирский «наездник». Однако, как и загадочное сибирское создание, шейх моря в описании Синдбада лишен каких бы то ни было сверхъестественных черт – ест фрукты, пьет вино, мочится и испражняется, магией не владеет.
Выводы? А какие тут могут быть выводы? Интересная аналогия, и не более того…
Александр БУШКОВ
Всех нас ждут забытые могилки…
В 1969 году мне исполнилось 14 лет. Это был второй год, когда я ездил вместе с экспедицией моей мамы, Елены Вальтеровны Буровской; в ее экспедиции я проводил все время, которое она находилась в поле. В мае меня мама забирала из школы до конца учебного года, а обратно в школу я попадал где-то в начале октября.
Официальная причина состояла в том, что мы с мамой жили только вдвоем, и бедного мальчика не с кем было оставить, когда мама выполняла служебный долг в командировках.
Конечно, была и неофициальная – мы с мамой были последними осколками нашей когда-то многочисленной семьи, почти поголовно уничтоженной коммунистами; мама просто не хотела со мной расставаться (а я с ней).
Была, конечно, в этом некоторая несообразность: бедный маленький мальчик с больным сердцем (это я) не мог остаться без мамы, но мог таскать рюкзак, в 14—15 лет делать мужскую работу, жить в глухой ненаселенной тайге и так далее. Позже я не мог служить в армии, но лихо пил водку, ездил в экспедиции, а вел себя порой так, что один начальник экспедиции загрустил: «Прямое попадание Буровского экспедиция выдерживает неделю… Потом начинается разложение».
Так что болезнь не позволяла мне и дня прожить без мамы, в школе учился я довольно сносно, хотя и неровно, времена были ленивые, семья в городе известная, и мне (а главное – маме) позволялось делать то, что мы хотим.
А я хотел! Тем более, что примерно половину зимнего времени, с октября по апрель, я все равно не ходил в школу, а сидел дома по справке об очередной болезни и делал ровно то, что мне хотелось.
Не сомневаюсь, что от этого рассказа поднимется не одна бровь. Как?! Разве я не знаю, что все должны быть дисциплинированными?! Что все должны ходить строем… в смысле, должны выполнять одни и те же действия и всегда поступать как все?! Что в этом и состоит дисциплина?!
Скажу честно: нет, всего этого я не знаю. То есть мне, конечно, много раз пытались объяснить, прокламировать, проповедовать, вбивать эту истину, но всякий раз – безрезультатно. Мне неинтересно ходить строем, и я никогда им не ходил и впредь тоже ходить не буду.
Меня очень редко интересует то же, что и всех остальных, и я сохраняю за собой право оставаться в меньшинстве.
С тех пор, как я сумел удавить свой комплекс неполноценности (взлелеянный всем строем совковой жизни), всем моим начинаниям сопутствует успех, а вот за «правильными» советскими людьми я этого не замечаю.
Жизнь «экспедишника» и вообще не такого, как все, я находил восхитительной в 14 лет, и сегодня мне только такая жизнь и нравится. Своих старших сыновей я уже воспитал в традициях такой же жизни, и так же воспитаю всех остальных, которые рождаются во втором браке.
А на заполошное совковое кудахтанье «что же тогда вырастет??!!» могу показать свои академические регалии и рассказать о своих достижениях – так сказать, продемонстрировать, что выросло.
Могу рассказать и о том, как и где учатся мои сыновья, почему я спокоен за их судьбу, каковы их достижения. Они тоже впечатляют – в соответствии с возрастом.
По моим наблюдениям, при воспитании детей по программе «Будь, как все» и получаются «как все» – что просто печально до слез…
А вот советские солдафоны с мозгами размером с лесной орешек пусть отдают своих несчастных детей в бурсу, хедер, в казачьи войска, в кадетские корпуса или сразу уж в дом сумасшедших, а сами пусть передвигаются исключительно строем. Больные человеки, что поделать. Но без меня.
Ну ладно, это так, вступление. Оно необходимо, а так ведь меня еще и спросят, что это я делал в сентябре в школьное время в экспедиции? А я что делал? А вот что…
Мамина экспедиция изучала, можно ли в Хакасии собирать семена лиственницы так же, как это делается в Туве. В Туве, как только начинается ветер, под лиственницу кладут пологи – огромные простыни, говоря попросту, и семена сыплются именно в них.
Жили мы в 8 километрах от поселка Туим, на берегу Собачьего озера. По крайней мере, на картах оно значилось Собачьим. Но в 1960-е годы был, оказывается, секретный указ о переименовании всех «неблагозвучных» называний. Опять нам не обойтись без Стругацких! Помните? Вот он, хутор Благорастворение, а по-простому Смердюки, во всей красе.
Ну вот, озеро и переименовали в Пионерское, благо на одном из его берегов стоял пионерский лагерь (в сентябре пустующий, конечно).
Озеро прилепилось к боку здоровенной сопки, а с другого боку, метрах в ста от берега озера, стоял временный поселок биофизиков – с десяток легких домиков, состоявших каждый из двух крохотных комнаток и кухоньки. Здесь проходили практику студенты, и в июле-августе поселок был битком набит народом. А в сентябре было тихо, спокойно, и жило тут только нас 6 человек, членов экспедиции, и еще семья хакаса-сторожа.
Большую часть времени дул ветер; он уносил семена в сторону, и работать было невозможно.
Раза два в неделю ветер все-таки стихал, к собственному удивлению. Экспедиция мчалась к давно присмотренным местам с белыми пологами, больше всего напоминавшими простыни, начинала ловить семена, но почему-то все равно не получалось. Ветер дул порывами, уносил семена; мы мчались, пытаясь подставить полог, и, конечно же, не успевали. Мне скорее было весело от суеты, но, конечно же, своих главных целей экспедиция не достигала.
Что мы делали в остальное время? Читали книги. Разговаривали. Играли в карты: каждый день в кинга и в тысячу – долгие игры, занимавшие часа по три. И, конечно же, много гуляли, а особенно активно я – подросток. А озеро – это лодка, ловля окуней. И можете смеяться, а я до сих пор горжусь тем, что как-то поймал в этом озере 17 окуней за день.
На склоне сопки, обращенном к озеру, было место, очень неприятное в темноте. Если откровенно, то и днем там было неприятно, особенно если поднимался ветер. Четыре или пять корявых лиственниц стояли чуть ниже по склону, цепляясь за камни корнями; несколько старых, уже еле видных колей вилось от Туима к поселку биофизиков. На голом каменистом склоне приходило вдруг ощущение, что ты здесь вовсе не один. Виден был и весь склон, все лиственницы и все кучи камней, видно было озеро, впадающий в него ручей и топкая низинка в его устье, пионерлагерь на другом берегу и бесконечные равнины дальше, сколько хватает глаз.
Но ощущение присутствия кого-то сказывалось все сильнее. Кто-то злой наблюдал за тобой; кто-то, кому ты не нравился и кто смотрел на тебя, как смотрит хищное животное: положив голову на прижатые к земле, напряженные передние лапы, немигающим жестоким взглядом. Но было понятно, что это вовсе не животное.
Поднимался ветер; звучал он почему-то неприятно и уныло, как-то особенно несимпатично и тревожно подсвистывал в камнях, в перекрученных ветрами ветках лиственниц. Ветер нес тревогу, непокой и заставлял все время прислушиваться, ловить ухом: а не звучат ли по земле чьи-то осторожные шаги?
Не помню случая, чтобы я задержался в этом месте долго. При том, что взбираться на сопку было интересно – открывался вид на все четыре стороны, на много километров, всегда старался подниматься на сопку с другой стороны.
А уж в темноте обходить это место сам Бог велел. Трудно описать напряжение, охватывавшее там человека. Полное ощущение, что за тобой то ли марширует, то ли крадется целый взвод каких-то созданий… Зверей? Нет, не зверей. Но и не людей. Не сумею толком объяснить, но идущему в темноте по склону становилось очевидно, что тут не звери и не люди, а кто-то другой… Может быть, вообще не имеющий никакого отношения к миру людей и зверей.
В отряде об этом как-то не говорили, но стоило лечь сумеркам – и на этот склон мы не ходили. А возвращались в сумерках нередко, потому что продукты и книги мы носили из Туима, за 8 километров пути. Магазины были только там, там же была библиотека. Купить нужное, а тем более выбрать книги требовало времени; порой надо было зайти к местному начальству и к местным лесоводам для разговора о плодоношении лиственниц – для меня не очень понятного.
А смеркалось все раньше и раньше. Стоял сентябрь, и уже в семь, в восемь часов вечера не было полного света. Самый короткий путь шел как раз через склон, выше лиственниц, над матово блестящим озером. Озеро сверкало в полутьме, как огромная агатовая линза. Полыхал тревожный хакасский закат, по-сентябрьски густые багрово-желтые краски; небо становилось бледно-голубым, с лиловыми и розовыми разводами, а стоило оглянуться – и было видно, как с востока подступает темнота и даже есть первые звезды. Темнота наползала, словно догоняла идущих, скапливалась в низинках. Темнота была чем-то огромным, протягивавшим щупальца на местность, чтобы накопиться, где можно, усилиться и все поглотить.
Красиво было идти по вышине, оставляя темноту сзади, лицом к закатному великолепию. В полутьме белели старые колеи, прекрасно заметные на каменистом склоне. Звенела под ногой древняя земля. Но идти здесь было невозможно, и мы сворачивали на другую дорогу, еще до сопки. Идти становилось совсем не так удобно, и было на той дороге темнее, и видно не так хорошо – дорога вилась в тени сопки. Но здесь, мимо березовых колков с накопившейся между стволов совсем уже густой темнотой, мимо камней древних курганных оградок, идти оказывалось несравненно приятнее. Ну темнота и темнота, вечер и вечер; а видно было достаточно, чтобы не сбиться с пути.
Запомнилась одна такая дорога из Туима, уже в самом конце сентября. Мы с мамой возвращались с рюкзаками и вышли к поселку почти в полной темноте. Закат почти догорел, но еще были совсем неплохо видны и домики, и дорога – светлее окружающей травы. Домики стояли пустые, темные и выглядели заброшенными и одинокими. Только окна нашего красновато светились, на этом фоне мелькали тени – внутри, в комнате, горели свечи.
А у ограды нас встречала Катя… Тогда Кате было хорошо за тридцать, но для меня она как-то и была, и навсегда оставалась именно так – Катей без имени-отчества. Может быть потому, что была Катя вернейшей ученицей мамы, очень близким и преданным ей человеком. Деревенская женщина изо всех сил тянулась к другой жизни, перенимая и манеры, и отношение к жизни. Трудно сказать, что получилось бы из Кати, если бы через два года ее не убил муж-алкоголик.
Ничего не было сказано, пока мы не подошли вплотную, не скинули рюкзаки на крыльцо, чтобы еще раз постоять на прохладном ветру, посмотреть на закат, на молчащую темную степь.
– Удивительно, – сказала тогда мама, – удивительно, как бывают некоторые места неприятными в темноте!
– Не говорите, Елена Вальтеровна! – подхватила Катя.
Голоса у обеих были напряженными, и это все, что произнесли обе на ступеньках крыльца. А в доме шел разговор уже совершенно о других предметах.
Еще через несколько дней приехал начальник леспромхоза, разбитной и кокетливый, явно не против поухаживать то ли за мамой, то ли за Катей.
– А вы не боитесь тут жить?! Тут же могила!
До сих пор слушали горе-начальника вполуха, но тут все головы поднялись.
– Могила? Где?
Осчастливленный вниманием, начальничек картинно всплеснул руками.
– Вы разве не знаете? Вон же, над озером, могила! Неужели вы не видели?!
– Там же кучи камней…
– Это могила рассыпалась! Был высокий холм из камней, он рассыпался. Тут погиб парень, шофер, когда строили поселок!
– Поселок биофизиков, где мы живем? – для убедительности Катя даже постучала ногой по полу.
– Ну да! Он возил, гравий возил, а машина и перевернулась. Он выскочил из кабины, покатился вниз по склону, а машина перевернулась еще раз, ему ноги и придавило! Может, парень и спасся бы, да загорелась машина… Обгорел он, и никто не видел, не помог. Несколько часов пролежал; умер, как только нашли…
К этому времени все уже очень внимательно слушали рассказ.
– А что же его здесь похоронили? Почему родственники не забрали тело?
– Нету родственников! Детдомовский он был! – развел руками рассказчик.
– А могила, значит, развалилась.
– Развалилась, девушки, развалилась! Сначала крепкая была, хорошая, а потом камни посыпались, стали просто как куча…
Лучше от этого рассказа не стало, наоборот. С тех пор я и днем ни разу не бывал на этом месте.
…И понял, что идти вперед ему ну совершенно не хочется.
В этом году мы устроили самодеятельную, очень забавную экспедицию. Организовали ее выпускник пединститута Василий Привалихин и двое студентов пединститута (в том числе автор). Денег нам никто не дал. Мы скинулись из наших не очень больших средств и все равно поехали в экспедицию.
Местом работ был намечен остров Сергушкина – длинный, порядка 13 километров, вытянутый вдоль северного берега Ангары. Здесь уже находили стоянки, а родственники Привалихина как-то поехали по грибы, а вместо этого набрали полное ведро каменных отщепов. Судя по всему, должны были здесь быть и погребения.
Это была нищая самодеятельная экспедиция, своего рода партизанский отряд науки. Один молодой специалист, двое студентов, пятеро учеников из ПТУ: большая научная сила!
Весь лагерь состоял из четырех двухместных палаток, стола и скамеек под тентом над речным обрывом.
С реки наш лагерь выглядел красиво, особенно в яркий полдень: синяя-синяя Ангара, темный сосновый лес с бронзой стволов, красные обрывы и грязно-белые палатки на фоне леса.
Енисей чаще всего бывает или бутылочно-зеленым, или серым; а вот Ангара обычно голубая или даже ярко-синяя. В отличие от Енисея, на Ангаре речные откосы чаще всего не задернованы и издалека сверкают желтым песком. И сам песок на Ангаре почему-то ярче енисейского.
И запомнились мне в основном очень яркие, сочные краски. И еще – изобилие живности. Не только бурундуки, белки и рябчики сновали по самой территории лагеря. Дело доходило до того, что ружья клали на брезент, возле раскопа.
– Вова, тебе как этот… во-он, на дальней сосне, слева?
– Не стоит, пожирнее прилетит.
– И сядет поближе…
– Во-во.
И непременно находился рябчик, в задумчивости садившийся почти над самой головой. С обычным для всех кур идиотическим выражением он склонял голову, чтобы лучше видеть этих двуногих, но без перьев. Он мелко перебирал ногами, продвигался в нашу сторону, к концу ветки. Ветка начинала гнуться, рябчик задумчиво произносил «ко-ко-о…» И всплескивал крыльями от удивления.
– Мужики, вы хоть перья и дробь из раскопа выкидывайте, что за свинство! – сердился начальник партизанского отряда-экспедиции, наш батька-Ковпак Привалихин.
Река тоже кишела рыбой. Северный закат начинался часов в восемь, замирал далеко за полночь. И все это время золотая и розовая река просто гудела от прыжков разных рыб и вся была в кругах от их прыжков. Даже отвернувшись от реки, мы все время слышали: «Плюх! Шлеп!».
Я очень плохой рыбак, но на Ангаре и я ловил рыбу на голый крючок, без наживки. На закате воздух становился холоднее, мошки летали над самой водой. Ельцы выскакивали из воды, на лету хватали мошек и с шумом плюхались обратно. Достаточно было стоять на берегу и вести удочкой с голым крючком сантиметрах в десяти-пятнадцати над водой, и ельцы приходили в страшное возбуждение, прыгали изо всех сил… И рано или поздно попадались. Постояв минут двадцать, можно было вернуться в лагерь (подняться по склону, и только), принеся рыбы на уху. Чистить ельцов приходилось дольше, чем ловить.
Боюсь, эти истории покажутся кому-то типичными рыбацкими рассказами. Но, во-первых, я не рыбак, и гордость «уловителя» сказочной рыбы мне не особенно свойственна. Да и стар я уже, чтобы врать.
Во-вторых, ну что поделать, если действительность бывает удивительнее всякой сказки. За год до всех этих событий, и тоже на Ангаре, я поймал нескольких ельцов… собственными трусами. Как? А вот так: кладешь, значит, трусы на дно, и придерживаешь руками. Ельцы начинают плавать непосредственно над трусами, и тогда задача одна: рвануть так, чтобы успеть выбросить ельцов на берег. Как правило, удавалось! Одна уха (из многих, съеденных за сезон 1977 года) была полностью сварена из рыб, пойманных таким способом.
Не хотите верить? Воля ваша.
Когда ходили вдоль острова искать другие стоянки, что-то крупное срывалось в кустах, топоча, уходило в глубь острова: лоси. На последней, самой дальней от лагеря стоянке находили помет какого-то крупного зверя, а в глубь острова вилась тропа, над которой в метре над землей уже смыкались ветки кустарников. На следующий день на коре сосен видны были метки: зверь вскинулся на дыбы, старался сорвать кору как можно выше, чтобы показать – вот такой я огромный.
Наверное, на остров мелкие животные попадали зимой, по льду реки; а крупные, скорее всего, через шиверу. Зимой медведи спят, а лоси и олени вряд ли захотят ходить по льду. А в низовой части острова проходила шивера – то есть место, где протока становилась уже и мельче и вода с ревом перехлестывала через камни. Это не водопад, даже не порог… шивера – и есть шивера. Эти метров сто, по бурному мелководью, мог пересечь крупный зверь; наверное, мог и человек, но, говоря по правде, я не пробовал.
А вид от шиверы открывался просто волшебный, особенно на закате. Золотая и розовая вода дробилась о камни, солнце садилось и никак не могло сесть за кручи коренного берега. Только движение воды на шивере колыхало сосновые лапы: ни ветерка, ни малейшего движения воздуха на протяжении всего заката. И красота. Редкая красота даже для летней Ангары.
Мы часто ходили к шивере в эти тихие закатные часы: просто побыть одному, посидеть, посмотреть на закат. А чтобы выйти к шивере, надо было проделать километра три по редкому сосновому лесу и через гарь. Даже если солнце садилось, светло было часов до двух ночи… А часов с трех утра становилось опять светло.
Через шиверу и просто вплавь через узкую, метров 100 протоку могли перебраться крупные звери. Кое-кто жил и на острове, и разумно было взять с собой ружье. А если человек с ружьем выходит из лагеря, за ним тут же увяжется и охотничья собака, Лебедь. Не мог же Лебедь допустить, чтобы кто-то с ружьем ходил в лес без него, пусть даже не стреляет и не охотится?!
Помахивая хвостом, Лебедь бежал по кочкарнику, через сосновое редколесье, и с ним было особенно надежно: мы знали, что Лебедь сумеет остановить и медведя, и лося.
Проблема была не в крупном звере, а самом что ни на есть мелком – в гнусе и в комарах. Днем-то ветер относил кровососов, но к вечеру ветер стихал; и когда человек шел через лес, над ним возвышался серый, мерцающий столб из тысяч и тысяч комаров, беспрестанно толкущихся в воздухе. Этот столб прекрасно различим на расстоянии, а зудение комаров слышится метров со ста, в волшебной-то тишине Севера. Причем человек идет тихо, по толстой подушке из мха, и зудение слышится еще до того, как услышишь дыхание или звук шагов. Подошел человек к тебе поближе, и видно, что вся его штормовка, вся куртка словно шевелится от насекомых.
В этот день все было, как обычно: мы с Лебедем дошли до шиверы, и после того, как я умыл горящее от укусов комаров лицо, немного посидели там. Вернее, я посидел на камнях, глядя на закат с одной стороны неба и луну со звездами на прозрачной темени второй, дивясь Северу, где солнце и луну на небе можно видеть сразу. А Лебедь побежал, понюхал камни и потом в кустах на кого-то громко тявкнул.
А обратно мы пошли где-то в полпервого ночи и прошли с километр, когда Лебедь вдруг повел себя странно. Огромная зверовая лайка внезапно встала, как вкопанная, и шерсть на загривке Лебедя поднялась дыбом. Тихо, вкрадчиво рыча, Лебедь пошел странной походкой – словно бы вдоль чего-то, куда ему не хотелось. Прошел метров пять и попятился прямо ко мне, сел возле ноги.
– Что там, Лебедь?!
Пес поднял ко мне исполосованную жуткими шрамами, страшную морду; в глазах его плескался темный ужас, невольно передаваясь и мне. И тут же собака снова уставилась на пустую площадку меж сосен – туда, откуда прибежала.
С первой минуты, как забеспокоился Лебедь, я тут же решил, что там медведь! Сдернул с плеча оружие, снял с предохранителя. С расстояния в пять метров заряд картечи из 12-го калибра валит небольшое деревцо, а потом картечь расходится «стаканом» диаметром сантиметров тридцать, и каждая картечина – это по сути небольшая пуля. Теперь эти смерти застыли в моих руках, внутри железных пустых палок, и послать их в зверя или человека я мог одним движением руки.
Но стрелять было совершенно не в кого. Было не совсем светло, но и вовсе не темно – северные сумерки светлые и без теней. Местность была видна по всему редколесью, метров на двести в каждую сторону.
Во все стороны, и сзади тоже, – ни малейшего движения. Я сделал шаг вперед, и тут же Лебедь, тихонько скуля, двинулся, но не впереди, не рядом – а за мной. Все тело огромного пса было напряжено, как струна, на морде застыло какое-то безумное и вместе с тем жалкое выражение; зверь шел, как будто пританцовывал. Я понял, что пес в любую секунду готов к битве не на жизнь, а на смерть, и к тому же ужасно боится. Но с кем драться?! Кого бояться?! Нигде никого, ничего. Мертвая тишина, дремотный покой леса в июльскую светлую ночь.
Вот я перешел какую-то невидимую, но для Лебедя понятную границу, и пес жалобно заворчал, заскулил. Делаю шаг назад, и Лебедь прижимается к моим ногам; я чувствую, как он мелко-мелко дрожит. И вот так – пригнувшись, стиснув ружье, постоянно натыкаясь на собаку, я постепенно начинаю понимать, какого именно куска земли боится Лебедь. Получается, что пес не хочет идти в эдакий круг диаметром метров сорок или пятьдесят. Глаза безумные, перепуганные, шерсть дыбом, все мышцы напряжены.
И хоть убейте, нет в этом круге ничего. Ничего и никого. Такие же сосны, такие же новые сосенки-подрост, такие же кочки и мох. Все прекрасно видно, нигде никакого движения. Кто-то длинный лежит, утонув во мху?! Нет, бревно. Что-то движется?! Нет, это мы с Лебедем движемся, перемещаемся и с разных точек видим одни кустики.
Нервы все больше на пределе, испуг собаки заражает все сильнее.
Хруст!!! Шорох!!!! Кто-то большой идет сзади! Круто поворачиваясь, скачком встаю к стволу дерева. Лебедь и ухом не повел, смотрит все в глубь непонятного пятна.
Уф-ф… Ничего и никого. Просто хрустнул сучок, сорвалась полусгнившая ветка. Вон она, мягко покачивается на кусте.
И тогда я решаюсь – иначе можно довести себя до такого, что потом не сможешь войти в лес. Стискивая зубы, вхожу внутрь проклятого «пятна». И ничего не происходит. Тишина, только я сам зашелестел кустами, примял мох на кочках.
Лебедь тоненько скулит, мелко перебирает ногами, бежит не за мной, а по периметру какого-то круга, в который он зайти не смеет. И становится очень видна граница этой загадочной зоны, Лебедь проводит ее крайне четко.
С минуту стою, чтобы успокоиться. Ну вот, я внутри… Ну и что?! Внимательно всматриваюсь – нет, во мху нет никого и ничего. Нет даже следов кого-то крупного; ближайшие несколько дней крупный зверь тут не проходил. Двигаюсь к тому, давешнему бревну. Да, это полусгнившая сосна, обгоревшая два или три года назад на пожаре, охватившем весь этот участок леса.
Пересекаю заколдованный круг, встречаясь с Лебедем на той стороне. Пес машет хвостом, очень рад, но в круг по-прежнему не идет. А я еще раз пересекаю круг, и все пытаюсь найти – ну что же в нем такого необычного?! Участок леса и участок леса. Всего несколько сосен возвышаются в заколдованном пространстве, и я внимательно осматриваю их кроны. И там ничего… Или кто-то ходит вдоль ствола, чтобы я его не увидел? Но тогда Лебедь предупредил бы. И вообще Лебедь ведет себя предельно странно: будь здесь что-то опасное, пусть даже очень необычное, собака облаяла бы все крупное, движущееся, затаившееся. Лебедь, похоже, вовсе не видит здесь ничего, что следует облаять. Он очень напряжен и очень боится… Но не так, как он боится зверя.
Выхожу из заколдованного круга; все так же сторожко держа ружье, двигаюсь в сторону лагеря. Осудите меня, если хотите, – стараюсь держаться подальше от густых зарослей, от высоких и толстых деревьев, от промоин, переломов местности.
До лагеря – с четверть часа ходу, а ведь темнота сгущается, хотя и очень медленно. Через полкилометра Лебедь снова начинает вести себя обычно: не жмется к ногам, страшно мешая идти, и расслабляется. Почти в виду лагеря он даже отбегает, чтобы понюхать в кустах.
Когда я прихожу, как раз наступает самое темное время. Луна становится золотой и серебряной, высыпают звезды, холодает. Иней лежит на скамейках и на клеенке стола. Все уже давно легли, конечно.
А я сажусь за стол, вытираю скамейку от инея, наливаю почти холодного чая. Дело даже не в самом напитке: мне важно совершить обычные, привычные действия, совершаемые сто раз. Сесть под экспедиционным тентом за покрытый клеенкой стол, налить чая в железную кружку, посмотреть на лагерь, на палатки и на вытоптанную землю. И уже очень хочется спать.
И до сих пор я не имею никакого представления, что же так напугало Лебедя. Членам экспедиции я не сказал ничего: не те были у нас отношения. Но с тех пор я несколько раз рассказывал разным людям эту историю. Немногие просто пожимали плечами. Большинство уверяло, что все же там была лежка медведя, но только я ее не заметил.
Вот в это я не верю совершенно, потому что не заметить лежки медведя невозможно так же, как не заметить атомного взрыва. Разве что медведь шел тихо, охотничьим шагом, и не оставил следов. Но это была бы уже не лежка, это было бы только место, по которому прошел медведь.
Да и Лебедь вел себя совсем не так, как если бы почуял медведя. Ведь Лебедь – вовсе не просто большая деревенская собака. Лебедь – это охотничья лайка; зверовая собака, на счету которой несколько медведей. Лебедь не только не боялся зверей, он нападал на них, гонял их и умел задержать зверя, не пускать его, пока хозяин не сможет подойти и выстрелить наверняка.
Один великий теоретик по этому поводу долго рассуждал о космодромах космических пришельцев. Мол, кроется такой космодром под землей, его все равно не видно… По крайней мере, не видно таким, как я и как вы, дорогие читатели.
– Они там все в тонком виде, – рассуждал теоретик (он так и сказал – «в тонком виде»). – Их надо еще рассмотреть, а потом приманить…
И ударился в рассуждения о перелетах на континент Му, и о великих тайнах древних цивилизаций; например о том, как же они передвигали многотонные камни. Ясное дело, владели тайной антигравитации, а может быть, им камни возили пришельцы, прилетая вот с таких космодромов.
Я, помнится, очень огорчил теоретика, рассказав, как проводились эксперименты и как группа человек в двадцать легко тащит глыбу тонн в 5—6 с помощью деревянных катков. И не просто огорчил – я вел себя совершенно неприлично, осмелившись пожать плечами там, где надо было преисполниться почтения к тайнам антигравитации, круглым зеленым космодромам и самому теоретику.
Году в 1982 я узнал, что совсем неподалеку, в верховьях речки Ковы, известно несколько «поганых» мест. Называют их еще и «плохими» местами, и «заколдованными» – по-разному.
Каждое заколдованное место – это круг голой земли, проплешина в траве и мхе. Животные, забредающие в такие места, погибают – и домашние, и дикие. Собаки не идут в такие места, боятся их. Для людей такие места как будто не опасны… хотя кто знает? Вроде человеку возле этих проплешин некомфортно… Но кому же, интересно, сделается комфортно возле нескольких коровьих и оленьих туш, гниющих уже несколько недель?!
То, с чем столкнулся я, мало похоже на проплешину. Может быть, «поганое» место только начинало там формироваться? Но больше я на этом месте не бывал никогда и никаких необычных историй про остров Сергушкина никогда не слыхал. Так что предположение это чисто умозрительное, просто попытка хоть как-то объяснить свое приключение.
Удивительное место в лесу вспоминается мне как одно из переживаний в годы работ на Ангаре: так же, как ловля ельцов на голый крючок, синие воды Ангары, сосновые леса на островах над ярко-желтыми откосами или как иней, покрывающий столы и скамейки в конце июля.
А объяснения, скорее всего, я никогда не получу.
Эта история приключилась в 1978 году на Ангаре. В тот самый год, когда я вздумал погулять по острову Сергушкина, посмотреть на закат над шиверой. И было это в большом поселке Кежма, где, казалось бы, трудно случиться любому безобразию. Случилась она с человеком, который тоже работал на острове Сергушкина как старый-старый приятель Васи Привалихина.
Дело в том, что настоящей вечной мерзлоты на Ангаре еще нет, она начинается гораздо севернее. Но и на Ангаре в самых неглубоких ямках царит просто пронизывающий холод: такой, что в погребах трудно бывает хранить картошку. Этим и объясняется самое «забавное» в этой истории.
А началась история с того, что отец попросил Алексея вырыть погреб… Алеша не заставил себя ждать и лихо взялся за лопату. На глубине всего полутора метров, как выразился сам Алексей, «поперли покойники». То есть покойники никуда, конечно же, не «перли», а лежали себе тихо-спокойно и не трогали, не обижали никого. Но когда-то давно, лет двести назад, тут находилось деревенское кладбище, и вот теперь Алексей внезапно нашел сразу несколько погребений…
В климате Ангары покойники, конечно, не сохранились полностью, как сохраняются трупы в вечной мерзлоте. В свое время религиозных людей потрясла «нетленность» трупа Александра Меньшикова. По всем статьям, был он ужаснейший грешник, и никак не подобало его трупу стать нетленным, как святые мощи…
Так вот, найденные Алексеем трупы не были нетленны, как Меньшиков. Но и не разложились совсем… Как бы мне получше их описать, этих зеленоватых покойников? Клали их без гробов, заворачивая в бересту, но не такие уж они и древние – на одном был фабричный костюм и резиновые галоши. Зачем покойнику галоши – это вопрос не ко мне, но что поделать? Галоши ему зачем-то все-таки надели.
У покойников сохранились волосы, морщинки и все черты лица были различимы превосходно. Первый день покойники вообще были совсем как новенькие – только уж очень зеленые… такого нежно-салатного цвета, и аромат от них исходил тоже такой нежный, тихонький. На второй же день покойники отогревались, кожа на их лицах и руках натягивалась, набухала. Черты их страшно искажались, словно покойники корчили страшные рожи. Нежно-салатный фон переходил в интенсивно-зеленый; по этому фону проступали отвратительные багровые, синие пятна. Покойники начинали явственно пованивать, и чем дальше, тем хуже и хуже.
Отец Алексея несколько затосковал; во-первых, потому, что предстояли новые хлопоты с уже выкопанными покойниками. Во-вторых, как-то не хотелось ему хранить картошку и соления там, где лежат такие вот… нежно-зеленые. А ведь в стенках погреба наверняка были и еще покойники, стоит только покопаться…
В сельсовете покойников велели закопать на современном кладбище и сочувственно отнеслись к тому, чтобы дать папе Леши новое место под погреб, не содержащее трупов. Там обещали рассмотреть вопрос, и папа ушел очень довольный.
Чтобы понять дальнейшее, необходимо получше познакомиться с тем, что за человек был, а скорее всего и остается, Алексей. Дело в том, что мышление у Алексея отличалось большим своеобразием, и далеко не всех это своеобразие радовало, прямо скажем. Вот, например, как-то с двоюродным братом поехали они в другую деревню – в декабре месяце, на мотоцикле.
– Проезжаем Мозговую, тут колесо – раз! И полетело! – И Алексей начинал громко смеяться, словно радовался до невозможности.
– Починили, поехали – у нас другая шина лопнула! – так же ликовал Алексей.
И на вопрос, чему он так радуется, смотрел удивленно и обиженно, а потом произносил недоуменным голосом:
– Ну просто…
Мороз стоял за сорок градусов, до Кежмы было километров двадцать пять, до места назначения – все сорок. Открытый мотоцикл – единственное средство передвижения. Парни родились в ангарской тайге и смогли принять единственно разумное решение: не стали никуда идти, а развели костер возле дороги и стали ждать проезжающих. Ждали больше суток, потому что немного было идиотов переться куда-то в такую «славную» погоду. У одного прихватило ухо, у другого побелел кончик носа, оба давно не чувствовали ног. Время от времени кто-то из парней начинал засыпать, и второй тут же будил товарища, прекрасно понимая, чем это все может закончиться.
На второй день ребята дождались – появился мужик на газике, и в будку газика, блаженное тепло, попали все трое: и Алеша, и его брат, и мотоцикл.
Отец вливал в мужика-спасителя спирт, пока тот не полился наружу; досталась кружка и Алексею, после чего отец высказался в духе, что пороть его, дурака, поздно, так что лучше сразу пусть идет спать. Алексей проспал больше суток, но на своеобразии его мышления это никак не сказалось.
Приключение он вспоминал с восторгом, как самое славное, что с ним приключалось в жизни, а летом прославился, срезая носы у идущих по Ангаре судов. Срезать носы – это значит на большой скорости проплывать на моторной лодке, стараясь проплыть как можно ближе перед носом идущего теплохода, самоходной баржи или катера. В этом виде спорта самоубийц Алеша очень преуспел, но где-то к августу в него все-таки врезался теплоход, и Алексей остался жив совершенно случайно – потому что его сразу же отшвырнуло очень далеко, а с теплохода видели и кинулись спасать идиота.
Мама стояла перед Алешей на коленях, умоляя больше так не делать. Отец отнял ключи от лодочного сарая, двинул в ухо и обещал оторвать руки-ноги, если увидит Алексея близко от пристани. Все это привело только к тому, что Алексей срезал носы на чужих лодках.
Милиция обещала самые свирепые репрессии, если Алексей не перестанет, но Алексей только смеялся, да так дико, что милиционеры потащили его к доктору. И доктор сказал, что он бессилен, потому что дебильность неизлечима. Но тут врач был все-таки не прав – Алексей не только не был слабоумен, но по живости и гибкости ума он мог дать фору многим. Все дело было в том, что я назвал так неопределенно – в своеобразии его ума. Это своеобразие на многих производило такое же впечатление, что и на доктора.
Естественно, просто пойти и закопать покойников на кладбище было не для Алексея. Еще с самого начала, как он нашел трупы в погребе, Алексей положил зеленых старичков на высокую наклонную крышку погреба, сколоченную из сосновых досок. Трупы лежали в ряд и под действием солнца все зеленели и зеленели, а их руки поднимались над грудью и разворачивались в какую-то птичью позицию, как передние лапки динозавров, ходивших на двух ногах.
А вечером покойники продемонстрировали еще одно из своих замечательных свойств. Ночь стояла светлая, короткая, больше похожая на южные сумерки. Закат полыхал, окрашивая в багровые тона тучи на всей западной половине неба. С другой стороны вышел невинный, девственно-желтый серпик нового месяца. Обычный северный сюрреализм – закат с луной одновременно, а тут еще трупы начали отсвечивать зеленым! Так прямо и отсвечивали, распространяя вокруг себя жуткое зеленое сияние, сполохи холодного, как бы неземного огня. Раскрыв рот, смотрел на это Алексей, окончательно не в силах расстаться с чудесными трупами, и своеобразие его ума проявилось вскоре в самой полной мере.
Накрыв покойников брезентом, Алеша приглашал в гости нескольких девушек, и полдороги домой интриговал их рассказами, какие интересные вещи попадаются у них в подвале. Компания входила в ограду, топала к дому, а потом Алексей подводил гостей к крышке погреба и сдергивал брезент с покойников:
– Вы только посмотрите, что за прелесть!
Редкая девушка после этого не долетала до середины улицы с визгом и топотом, а Алексей валился прямо в помидоры, корчась в судорогах дикого хохота; мама долго не могла ему простить поломанные, помятые кусты этих полезных растений.
Так Алексей развлекался, пока про трупы не узнала вся деревня и уже не находилось дур идти смотреть находки из подвала. Но даже и тогда расстаться с трупами Алексей был решительно не в состоянии; тем более, что самые тщательные поиски в подвале не привели решительно ни к чему: больше покойников не было. Отец начинал день с категорического требования сегодня-то уж точно закопать «эту зеленую пакость». Участковый намекал на санитарные нормы и на ответственность за нарушение. Из сельсовета сообщали, что место под перезахоронение давным-давно отведено.
Для Алексея же приезд экспедиции стал источником новых возможностей: ведь девушки из экспедиции ничего не знали про покойников. Все шло как всегда, по уже накатанной колее. Пошли к Алешиному дому поздно, и покойники уже вовсю светились. Все было как всегда, но только в этот раз Алексей не упал в приступе дикого хохота, а с воплем кинулся вместе со всеми. Потому что на его глазах покойник медленно пополз вниз по наклонной крышке погреба. Так и сползал, не меняя позы, а потом начал садиться, закинув дрожащую голову, поднимая скрюченные руки.
Какое-то мгновение Алексей оцепенело смотрел на оживающий труп. А потом ринулся прочь со сдавленным воплем, чуть не обогнав мчащихся пулей девиц, и затормозил только возле самой калитки. Если верить легенде, первой остановилась посреди улицы Валя, которой этот балбес очень нравился. И даже вроде бы она даже сделала пару шагов назад, завопила, чтобы Алексей не валял дурака, бежал бы к ней. Но это все – только легенды. Доподлинно известно, что Алексей в очередной раз проявил своеобразие ума: на этот раз он поднял здоровенный камень, и зафитилил его в голову покойнику. В покойника он не попал, а попал в помидорные заросли рядом, а покойник почему-то тоненько, очень противно завизжал…
В следующий же момент какие-то серые тени метнулись через помидоры к дыркам в той стороне забора. Передняя тень тащила в зубах продолговатый предмет. Покойники больше не шевелились, но Алексею хватило ума тихо выйти, проникнуть в дом с другой стороны и вернуться с заряженным ружьем. Девицы давно рысью удалились, и только Валя ждала, чем все кончится.
Вдвоем они проникли на участок, освещаемый светом луны, хорошо видный этой светлой северной ночкой. Парень и девушка крались туда, где три неподвижные фигуры «украшали» крышку погреба, вовсю расточая зловоние. У Валентины отыскался и фонарик… Очень скоро в его свете стали видны зелененькие трупы, крышка, помидоры… И множество следов вокруг, и труп, полусидящий возле крышки погреба, и оторванная нога трупа, и следы множества погрызов на разлагающихся руках. А с улицы донесся лай и вой собак, воевавших из-за похищенной ноги.
Чтобы правильно понять эту историю, надо учесть своеобразие мышления не только Алексея, но еще и всего населения Севера. Там, где живут охотничьи лайки, считается чуть ли не безнравственным кормить их в теплое время года. Бедных, подыхавших с голоду псов осудить, право, язык не повернется.
О дальнейшем рассказывают по-разному. Алексей говорил, что Валентина от облегчения кинулась ему в объятия. Валентина рассказывала, что Алексей тут же сделал ей предложение. Мама Алексея рассказывала, что ее разбудил звук удара, будто уронили тяжеленный ящик: это Валентина дала Алексею оплеуху с криком:
– Будешь еще меня пугать, дурак несчастный!
О дальнейшем тоже рассказывают по-разному, и верить можно только двум обстоятельствам: что покойников закопали тем же утром, и что вскоре состоялась свадьба.
Вот во что я не верю ни на секунду, так это в то, что Валентина стала оказывать на Алексея облагораживающее воздействие. Я лично верю скорее тому, что своеобразие ума Алексея в какой-то степени передалось и Валентине.
По некоторым данным. Алексей уже на следующее лето искал продолжение старинного кладбища, а Валя ему помогала. Вроде бы Алексей даже нашел новых покойников, но остался ими недоволен: трупы были недостаточно зеленые.
В Хакасии много маленьких, уединенных долинок. Одни долинки лежат выше, другие ниже, в них теплее или холоднее. Дно многих маленьких долин, впадающих в большие, неровное; оно понижается к основной долине и повышается в сторону хребта. Солнце восходит, нагревает один склон долинки. Местами из земли выступают длинные полосы серого, рыжего камня. Геологи говорят, что это береговая полоса моря, которое плескалось тут примерно 300 миллионов лет назад. Камни нагреваются быстрее голой земли, покрытой пожухлой травой. Земля нагревается быстрее, чем хвоя и стволы деревьев в лесу. Потом солнце переходит на другой склон и нагревает уже его, а первый склон остывает в тени.
Стоит ли удивляться, что в этих долинках постоянно веет ветерок? Сама долинка делает такие ветерки, потому что нагревается в разных местах по-разному. Ветер дует то в одну сторону, то в другую; если дать себе труд присмотреться, как нагревается долинка, легко рассчитать, в какое время дня куда должен дуть ветер.
Что же удивительного в том, что ветерок в закрытых долинках иногда ходит себе по кругу? Ничего удивительного.
История эта произошла не со мной, но я напишу ее от первого лица – так, как она была мне рассказана. Я же, автор этих рассказов, профессор Буровский, хорошо знаю явление, о котором идет речь. Ну и есть еще некоторые причины, из-за которых я отношусь к этой истории всерьез. Например, я тоже встречал кузнеца Эмиля, и меня он тоже кое о чем предупреждал.
Итак, история, рассказанная мне одним парнем, работавшим у археологов.
Это было в самом начале 1980-х годов, возле Черного озера. Мы ехали весь день на большущем ГАЗ-66 и уже сильно устали, когда машина ухнула в промоину. Талые воды вымыли углубление поперек проселочной дороги; вроде бы бортовины углубления были плавными, зализанными ветром, водой и множеством проехавших машин. Все устали ехать, деревня была уже рядом, и шофер понадеялся, что можно не тормозить, не ползти тут на первой скорости, теряя время. Шофер ошибся. Машина на мгновение поднялась в воздух, ударилась брюхом о землю, сзади лопнула рессора – пластина металла толщиной почти в сантиметр. И открылась течь в одном колесе: вытекала тормозная жидкость.
Теперь машина двигалась медленно, осторожно, и всех, кто может, попросили дойти до деревни пешком. Благо, до деревни оставалось километра полтора от силы. Воды озера плескались метрах в ста от дороги, окрашенные розовым и золотым. Влажный ветер дул ровно, почти без порывов; мелкие волны мерно колотили в бережок. Небо было темно-бирюзовым и зеленым с розовыми разводами, а чуть в стороне от заката на сине-черном фоне сияла первая серебряная звездочка.
Когда мы подошли к деревне, издалека была видна машина, стоявшая возле хозяйственного двора, и деловито суетящиеся люди. Начальник уже все решил: жить мы будем во-он в том доме – он пустует. Берем личные вещи и идем готовить еду, устраиваться на ночлег. А он тут вместе с шофером все закончит и тоже придет. Я тоже остался в сельской кузнице, освещенной сбоку какой-то красноватой лампочкой да огнем из горна. Хотелось помочь шоферу и еще хотелось покурить, постоять в кузнице, остро пахнущей нагретым металлом и машинным маслом. А где спать, мне было совершенно безразлично, с другими парнями в отряде я почти не был знаком.
Кузнец с мясистым, словно припухшим лицом объяснял, что нам повезло: было много работы, он еще не погасил горна… Он был в белой рубашке, а поверх рубашки – кожаный фартук, розовый и очень чистый.
Кузнец курил вместе с нами, даже не глядя в огонь; потом он лязгнул клещами, ловко выхватил из огня рессору, положил на наковальню:
– Кто подержит?!
Мы с начальником ухватились за клещи, с трудом удерживали в нужном положении. А кузнец Эмиль – светловолосый, сильный, начал бить молотом, скрепляя полосы металла. В этом зрелище было что-то почти эпическое: парень с почти бесцветными волосами до плеч, голый по пояс, с оттягом лупит по металлу молотом, освещаемый сбоку багровыми и красными сполохами. В пляшущих на стенах тенях оживала «Песнь о Нибелунгах».
Общий труд всегда сближает. Когда мы «добили» рессору и вышли покурить на ветер, под гаснущий закат, я заговорил с ним по-немецки. Парень усмехнулся и ответил. Немцы в Сибири не всегда отвечают, когда с ними говорят по-немецки русские. Слишком многое они перенесли, слишком для них трепетна, слишком ценна эта «немецкость». Их язык, их история – только их, и нечего соваться чужакам! А хочешь практиковаться в языке – ступай на курсы.
А Эмиль ответил, и мы стояли в лунном свете на пороге кузницы и курили с немцем Эмилем, кузнецом в деревушке, в Центральной Азии.
В те годы по Хакасии вообще интересно было ездить. Едешь-едешь по степи, вокруг колышется ковыль, проезжаешь сопки с лиственницами, соленые озера и вдруг приезжаешь в самую настоящую украинскую деревню. Беленные мелом хатки, плетни, перевернутые горшки на тынах – торчащих из забора кольях. Даже аисты на крышах! Украина!
Проезжаешь километров двадцать – въезжаешь в городок с кирпичными домиками, черепичными крышами, в палисадниках – цветы. Если не немцы, то эстонцы.
Мне очень понравился Эмиль, и мы встречались с ним несколько раз, пока стояли в деревушке. Всегда есть что-то ложное в разговорах о «типичном поляке» или «народном характере шведов». И все-таки я рискнул бы назвать Эмиля очень характерным немцем – не только потому, что Эмиль по утрам пил кофе, любил пиво, а водки и чая – «не понимал». Не в этом дело… Аккуратный, невероятно работоспособный и такой же невероятно положительный, он ухитрялся надевать белую рубашку перед работой в кузнице, и на его физиономии перед работой ясно читалось удовольствие. Когда не было работы в кузнице, он мог возиться в огороде или дома, но всегда оказывался занят и получал от работы почти физическое удовольствие. Только вечером, ближе к закату, Эмиль опять надевал чистую рубашку и садился в беседке в саду или в чистой комнате, окнами на деревню и на озеро. Но и тогда был занят – играл в шашки, разговаривал, пил пиво, играл с дочкой. Вот жену его я совершенно не помню, хотя точно знаю – была жена, светловолосая, вежливая и незаметная.
В этой деревне жил интернационал: русские, хакасы, немцы. И я быстро научился видеть, где чьи дома. Перед немецкими всегда росли мальвы в палисаднике, дом был покрашен в два-три цвета, дорожки обязательно кирпичные, а огород отделен забором от «чистой» половины. У хакасских домов палисадника вообще нет, а огород какой-то клочковатый. Ну а русская усадьба… Это русская усадьба, и о ней нет смысла говорить.
Возможны, конечно, были и сочетания: скажем, если муж хакас, а хозяйка в доме немка. Или если муж русский, а женщина – хакаска. Тут были любые сочетания, самые невероятные, потому что браки между тремя нациями продолжались тут второе поколение. Но у Эмиля, конечно же, жена тоже была немка: слишком он серьезно ко всему относился и слишком умел планировать свою жизнь.
– Понимаешь… Надо, чтобы дети слышали язык с самого детства… Когда даже не говорят, а только слушают.
Даже в этом была Германия – в этой размеренной, рассчитанной на десятилетия технике жизни. И в стальном стерженьке воли, чтобы жить по этой технике.
И еще… Эмиль очень хорошо знал, что и когда надо делать, и что уж совершенно невероятно для русина – он не только точно знал, он хотел делать именно то, что надо делать в данный момент. Когда надо было махать молотом, он хотел махать молотом. Когда надо было вскапывать огород, он никогда не хотел ставить сети или работать в кузнице, а именно вскапывал огород. Я не говорю уже, что если надо было вскапывать огород, ему не хотелось пить пиво – такого не могло быть в принципе… ну-у… примерно как вареных сапог.
Сдержанный, очень вежливый, он любил шутить и охотно смеялся. Но что-то подсказывало: Эмиль может быть и совсем другим – жестким, даже жестоким. И я очень не хотел бы видеть, чем обернется его упрямство в драке – ни на кулачки, ни в танковой атаке.
Впрочем, Эмиль был очень «русским» немцем; он хорошо знал немецкий язык, а историю семьи – до середины XVIII века. Что было с его предками раньше, еще в Германии, Эмилю было неизвестно, потому что именно в 1755 году пра-пра-пра-прадед Эмиля приехал в Российскую империю, и с этого началась история его семьи. И никакого соблазна вернуться на «родину» в Германию Эмиль совершенно не испытывал; потерянной родиной было Поволжье, и вот о нем он тосковал, хотя и никогда не видел.
Можете считать меня националистом, но немецкое было и в том, сколько Эмиль знал обо всем окружающем. То есть он очень плохо знал вообще всякую теорию, потому что почти ничего не читал и вообще был малообразован. Иногда мне кажется, что в глубине души Эмиль считал, что его удел – работать руками, и нечего таким, как он, заниматься не своими делами. Но зато он знал всех местных животных и их повадки, всех местных рыб в реках и озерах, все местные ветры, водоемы и леса – часто лучше русских и хакасов. Эмиль рассказал о здешней природе и окрестностях озера столько, что я только диву давался. И если предпочитал работу в огороде охоте и рыбной ловле, то не потому, что не умел, а была на то другая, очень немецкая причина – «в огороде за то же время больше наработаешь»… – не стесняясь объяснял Эмиль.
Работа в экспедиции у нас оказалась муторная, жрущая много времени, но куда как несложная: обмерять курганы и самые большие камни, делать фотографии, составлять планы, наносить курганы на карту. Все это – для составления охранных паспортов – вроде как бы охранять памятники. В маршруты мы уходили пешком, поднимались по склонам от озера и деревни. Свистел ветер в высокой сухой траве; ярко-синее небо с ярко-белыми облаками нависало беспредельное, прекрасное, и, глядя в него, нам становилось понятно, почему монголы поклонялись «вечному синему небу». А внизу, вдоль озера, к кузнице уже шагал Эмиль, махал рукой нам, ползущим по склону.
В ближайшем распадке над озером находилось несколько курганчиков. Специально ходить на них не стоило, и я стал обмерять их после перекуса на основных объектах, под вечер. Поработаю – и в деревню, еще далеко засветло все записать, занести в тетрадку, чтобы вечером с чистой совестью спешить к гостеприимно горящим огонькам дома Эмиля, к шашкам, ужину и пиву.
Вот как-то Эмиль и сказал:
– Андрей… А утром можно обмерять эти курганы?
– Конечно, можно, только так удобнее.
– По-моему, – сказал Эмиль серьезно, – лучше все-таки утром. Не надо тут ходить перед закатом.
– Именно перед закатом?
– Так говорят – перед закатом.
– А после заката? – спросил я не без иронии.
– Говорят, после заката можно.
Эмиль не брал на себя ответственности, рассказывая, сразу объяснял – это так в народе говорят, а я лично тут ни при чем. И я знал, что если начну приставать, тем более – вышучивать поверье, он просто замолчит, закроется и я не услышу от него ни единого слова. И только.
– Эмиль… А что происходит перед закатом?
– Говорят, хозяин долины не любит, когда по ней ходят в такое время.
– Кто говорит? Хакасы говорят?
– Не все хакасы… Ты понимаешь, кто.
Я понимал: это говорят или шаманы, или связанные с ними люди. Но работать на курганах перед закатом не оставил, тем более – осталось всего ничего, две курганные оградки не из крупных. Тратить целый день на них тоже как-то совершенно не хотелось…
Может быть, конечно, не будь этого разговора – я бы ничего и не заметил. Не могу исключить и такого, но думаю – не будь слов Эмиля, и было бы гораздо хуже… Потому что факт остается фактом – именно в этот день на меня напал хозяин долины. Я измерял рулеткой длину оградки – вколотил в землю колышек, натянул полотно рулетки и приготовился записывать. К кургану местность понижалась и продолжала понижаться, уходя в направлении озера. А удаляясь от озера, гряда сопок постепенно сближалась с другой такой же и замыкала долину. Прямо передо мной был склон большой сопки – голый, с жухлой высокой травой.
И вот тут вдруг по склону пошло… Я не могу объяснить, что именно пошло, потому что ОНО не имело ни формы, ни цвета. Что-то двигалось широкой полосой метра в полтора, совершенно беззвучно, но пригибая траву. Ветер? Может быть, но тогда почему трава гнулась метра четыре и переставала пригибаться? И почему ветер дул так странно – словно бы он скатывался со склона, бежал со всех ног, потом притормозил перед курганом, пошел (подул?) медленнее и стал огибать курган, делать крюк, заходя со стороны, в которой была вся остальная экспедиция.
Все, кроме меня, работали на основной группе курганов – километрах в трех по проселочной дороге. Меня отделял от ребят поросший березками перевал, которым кончалась долинка; пыльная серо-рыжая дорога вилась вдоль моих курганов, метрах в двухстах. Странный ветер медленно (для ветра) и куда быстрее человека прошел в эту сторону, почему-то совсем не поднял пыли на дороге и стал приближаться параллельно ей.
Бежать к остальным «экспедишникам»?! Никакая сила не заставила бы меня сейчас направиться туда, в сторону ЭТОГО… А ребята были как раз там.
ОНО остановилось… Ветер, да?! Трава-то так и осталась согнутой, прижатой чем-то, и притом на одном и том же месте. Этот удивительный «ветер» не дул, он стоял на месте и пригибал стебли травы, словно на них что-то лежало.
Я имел много случаев испытать себя и не считаю себя трусливым человеком. Наверное, поэтому я и не буду никому доказывать, что храбр. Я давно уже бросил рулетку и смотрел во все глаза на это чудо. В этот момент, когда ОНО стояло на месте, метрах в ста или чуть меньше от меня, я повернулся спиной и почти побежал прямо по неровной степи, забирая в сторону деревни. Я знал, что надо пройти километра два, местность переломится, и сразу же покажутся дома. Мне открылась неприятная особенность степи: в ней тебя видно издалека. До сих пор я совершенно не думал об этом. Степь была местом, где далеко видно во все стороны, это да… Но что в ней и меня тоже видно, это было до сих пор совсем не важно. А вот сейчас я ощущал очень остро: ярко-синее вечное небо, соломенно-рыжая степь, одинаковая во все стороны, и человеческая фигурка, не защищенная ничем, видная за много километров. Я бежал, ощущая себя очень маленьким, очень несоразмерным громадному небу, громадной степи, сине-стеклянной стене озера впереди, громадам сопок по обе стороны долинки.
Степь, оказывается, плоха еще и этим. В лесу все же имеешь дело с меньшими, с более соразмерными человеку вещами: с деревьями, промоинами или ручьями. Больших гор, далеких пространств или всего неба над горизонтом попросту никогда не видно. А в степи как-то ну очень видно все, с чем себя очень неприятно сравнивать.
ОНО возникло по правую руку, со скоростью поезда прошло параллельно моему бегу в нескольких метрах: догнало. Не было слышно ни звука, ничего не изменилось в мире. Так же кричал жаворонок в небе, так же горячо дышала степь, – ни дуновения ветерка, кроме ЭТОГО.
Острое чувство нереальности происходящего буквально пронзило меня, когда ОНО обогнало меня и опять остановилось в неподвижности, на этот раз гораздо ближе, от силы метрах в тридцати. Что делать?! Я тоже встал, изо всех сил вглядываясь в НЕЧТО. Но вглядываться было не во что – там не было ну совершенно ничего, кроме этой пригнутой травы.
В одном была полезна остановка: все же стало ровнее дыхание. Но нельзя же так вечно стоять! Я пошел, и тут же двинулось ОНО. Я остановился, как вкопанный. ОНО тоже остановилось. Я двинулся, и ОНО двинулось. Я встал… потом присел на твердую сухую землю все с тем же чувством нереальности: орали жаворонки, пекло солнце, пахла трава свежим сеном. А в нескольких десятках метров нарушающим все законы природы невероятным овалом все не могли разогнуться неподвижные метелки трав.
Так я и буду сидеть?! Четыре часа, народ с курганов пойдет в шесть… Нет, надо прорываться самому. Стиснув зубы от желания кричать, я опять побежал изо всех сил. ОНО двигалось параллельно и все время чуть-чуть приближалось. Так мы и бежали с километр, до перелома местности. Тут кончалась моя долинка с курганами. Земля уходила вниз круче, сопки отодвинулись назад, и вокруг стало еще просторнее: больше неба, больше озера, больше синего безбрежного пространства.
И тут я ощутил сильное тепло сзади и сбоку. Меня ничуть не обожгло, нет, нисколько. Просто спине и правому боку стало очень тепло, как будто совсем близко стояла печка и испускала сильный жар. Это продолжалось какое-то мгновение. Вроде бы жар нарастал… Или это только показалось? Стиснув зубы, я обернулся. Сзади не было ничего. Сбоку – тоже. Совсем ничего. ОНО исчезло. Не ушло, не повернуло назад… Исчезло, растворилось… Как хотите.
А я побежал дальше, и теперь степь обернулась уже хорошей стороной – все было хорошо видно издалека. И стоящий на отшибе мехдвор, и домики деревни возле озера. Ясно слышался звонкий, замирающий на концах звук железа, которое кует Эмиль: мерное «блям-блям-блям-блям-м-блям-м-ммм». Кое-где в огородах мерно взлетала земля, мелькали наклонявшиеся с чем-то в руках силуэты людей: русско-немецко-хакасский интернационал жителей деревни вовсю окучивал картошку.
Постепенно пространство сворачивалось, уменьшалось – я спускался. Наплывали постройки мехдвора, полуразрушенные кошары на задворках деревни, столбы-коновязи. И вот к такому-то столбу я привалился уже в нескольких метрах от кузницы. Помню, надо было закурить, и в тоже время курить было невозможно – и так совсем нечем дышать.
Эмиль, разумеется, прекрасно видел, откуда я прибежал и в каком состоянии. Он закурил, положив молот на огромную чугунную наковальню. И стоял, молча глядя на меня, внимательно обшаривая глазами.
Позже мне было и смешно, и все-таки немного стыдно, потому что я вел себя… Ну, примерно как мальчик лет двенадцати, который тайком курил, а тут домой внезапно пришла мама. И растерявшийся мальчик открыл дверь маме и сказал:
– А мы не курили…
Потому что, отлипнув от столба, я вполне серьезно произнес:
– Это такой ветерок…
– Ну вот ты все и объяснил, – широко улыбнулся Эмиль. И, почти ухмыльнувшись, добавил:
– А где планшетка? Тетрадка?
Конечно же, он все заметил: и как я примчался, и что оставил все свое в долинке. А я упорно повторил, уже играя для Эмиля:
– Это ветер…
Что добавить? Мы съездили на курганную группу втроем, на машине и утром. Рулетку, планшет и тетрадь нашли, где я их бросил; никто их даже не подумал взять, только тетрадка намокла.
Потом я спрашивал у Эмиля – только ли в этой долинке живет такой вредный хозяин.
– А где еще ты собираешься работать?
– Нигде… Тут, возле озера, нигде. А что?
Эмиль хорошенько подумал, сделал глоток самодельного пива.
– Про то, что знаю, скажу, если ты там работать будешь. А далеко от озера – не знаю.
Так ничего определенного я от него и не услышал. А через три дня мы уехали на другое место; больше я Эмиля никогда не видел, и как сложилась его судьба – не знаю.
Может быть, он и уехал в Германию на волне перестроечных дел. О судьбе «репатриантов» пишут ужасы, но уверен: кто-кто, а Эмиль и там не потеряется, не превратится в жалкое существо, не способное войти в новое общество. Не говоря ни о чем другом, он в слишком большой степени немец.
Но только я думаю, что если Эмиль все же уехал в Германию, он будет тосковать уже по двум местам на Земле: по Волге возле Саратова, где он никогда не был, но где – настоящая Родина, земля отцов, фатерланд. И по северной части Хакасии – пронзительно-синему небу Центральной Азии, по озеру, по открытым пространствам, березнякам и тополевым зарослям вдоль рек; по сопкам, голым с юга, покрытым лиственницей с севера. Слишком уж хорошо он знал и чувствовал природу этих краев.
Примечание Буровского: такие… ну, почти такие ветерки в Хакасии действительно не редкость, и местные порой называют их духами. Те ветры, которые я видел, все же имели чисто естественную природу. Странные, интересные, но ветры. То, что описывает Андрей Ш., очень отличается от явления, которое я сам, да и любой «экспедишник» наблюдали много раз.
Теплые зеленые равнины, душистый воздух, идиллическая речка без крокодилов… может быть, это только ширма, за которой действуют какие-то непонятные силы?
Место, о котором я расскажу, находится совсем недалеко от Красноярска – всего 100 километров по прямой. Здесь, между селом Юксеево и деревней Берегтаскино, в 1959 году нашли стоянку древнекаменного века. Моя цель была – частично раскопать, максимально изучить стоянку.
Стоянка находилась на остром мысу, останце бывшей террасы Енисея, поднимавшемся метров на 8 над поймой. 12—15 тысяч лет назад стоянка лежала на берегу Енисея. С тех пор Енисей давно ушел отсюда в свое нынешнее русло, и стоянка оказалась в двух с лишним километрах от современного берега.
С одной стороны останец террасы подмывала речка Дружиниха. Как раз в этом месте она выходила на равнину и начинала петлять по пойме, перед тем как впадать в Енисей.
Жить возле самой стоянки было плохо; дров не хватало, не было хорошей воды: речка Дружиниха уже в июле еле-еле сочилась, и вода была застоявшейся, скверно пахла.
Поэтому лагерь поставили на взгорке у берега Енисея; там, где в великую реку впадает крохотная Дружиниха. Тут шумел сосновый лес; сухие ветки то и дело шлепались на землю. Чего-чего, а воды в Енисее хватало. И было тенистое место, чуть выше окружающих пойменных лугов, – значит, комаров относило ветерком, и жить было куда комфортнее обычного.
Каждый день на работу ходили пешком – какая же машина в экспедиции Дворца пионеров?! Дежурные варили обед и приносили его на раскоп, и только вечером, когда уже начинало темнеть, мы дружно топали обратно в лагерь.
Но, разумеется, оставить раскоп «беспризорным» было никак невозможно. Вдоль всего поселения, мимо раскопа, шла дорога из Берегтаскино в Юксеево. Была дорога вдоль берега, мимо нашего лагеря, но эта дорога была такая, что после первого же дождя по ней проходил только трактор. А полевая дорога, что шла мимо раскопа, хоть и километров на пять дальше, зато в любую погоду проезжая, и без особых трудов. Так что в любое время суток могло принести кого-то на раскоп, и мог себя повести этот кто-то решительно так, как угодно.
Кроме того, в Берегтаскино прекрасно знали, кто здесь копает и где именно. Обычно мы уходили с раскопа после того, как мимо нас проезжали работники из полей. Но ведь и из деревни за два километра прийти было совсем не сложно…
Поэтому на раскопе оставалось «боевое охранение». Скажем, двое дежурных оставались на раскопе сразу же, как уходили остальные. Или двое ребят сидели ждали, когда дежурные поужинают и придут.
Возле холма-останца, возвышавшегося над равниной-поймой, стояла палатка. В ней хранили инструменты, все нужное для работ. И было, конечно же, место для ночевки двух людей. Был запас консервов, чая, чайник, котелок… словом, можно было жить.
Дежурные могли делать все: петь песни, орать, развлекаться, как угодно. Лишь бы караулить раскоп и не позволить никому в него залезть. Важно было уже то, что все местные отлично знали: на раскопе всегда кто-то есть. Не помню, чтобы за годы работ кто-то пытался вести себя нехорошо: скажем, покопаться в раскопе, чтобы найти там с тонну-другую золота.
Почему именно вдвоем? Потому что посылать на раскоп большие компании не было ни малейшего смысла, а посылать в одиночку старшеклассников, это тоже, знаете ли, как-то…
Не помню ни одного случая, чтобы кто-то отказался ночевать на раскопе или возникла какая-то «производственная» проблема, но и энтузиазма как-то не было. Я, честно говоря, как раз ждал, что желающих будет немало, и что еще придется отваживать, и наводить в очередности экспедиционный порядок. Тут ведь и романтика, и самостоятельное важное задание, и возможность побыть одному в природе, и от меня, от начальства, подальше.
Но такой необходимости не было; ребята дожидались своей очереди и аккуратно дежурили… Но видно было, что они этого не любят, вопреки всем ожиданиям. А почему – я совершенно не понимал, и истина открылась только на третий год ведения работ, в 1987 году.
Тут надо сказать, что экспедиция – почти идеальное место для романтических, но притом платонических отношений, но столь же глубоко не идеальное – для романтических неплатонических. Возможностей побыть вдвоем – можно сказать, никаких, сквозь стенки палаток слышен решительно каждый звук… А тут в экспедиции находилась дама, отношения с которой сложились у меня не платонические. И тут-то вспомнил я о раскопе… Кто сказал, что дежурить на раскопе не может сам начальник экспедиции?!
Организовать все так, чтобы мы с Ириной могли уйти «в пампасы», оказалось несложным. Сложности начались по дороге…
То есть пока мы шли по лесу, никаких сложностей не было. Полтора километра шли через вечерний тихий лес, беседовали и смеялись. А вот вышли из леса в поле – тут-то сложности и начались. Казалось бы, все замечательно; вышли мы в поле из леса, сделали большую часть дороги. Если где-то и может стать жутко – так уж скорее в лесу, среди зарослей. А теперь перед нами лежал почти километр ровного, недавно распаханного поля до самой Дружинихи. Гасла заря, но видно было все, видно далеко. Тишина вечера, красота июльского заката, общество друг друга плюс увлекательная перспектива – чего же больше?!
Но вот тут-то, на поле, и возникло странное напряжение. Что-то стало не так, нехорошо. Непонятно что, но какие-то «не такие» ощущения начали возникать у нас обоих. И это «что-то» отвлекало нас друг от друга, заставляло внимательно вслушиваться и всматриваться. Разговор, веселый и озорной в лесу, как-то поскучнел на поле; все чаще возникали паузы, и мы все охотнее молчали, оглядываясь вокруг.
– Так, говоришь, дети не любят раскопа? – задумчиво произнесла Ирина, когда мы уже пересекли дорогу; тут между дорогой, холмом-останцем террасы и долиной реки находился очень сенокосный луг. Нас специально просили не мять на нем траву, и мы постарались травить луг как можно меньше; к палатке вела узкая тропинка, и только проплешина метра четыре на пять вытоптана была перед входом в палатку.
– Не любят. Надеюсь, нам это не помешает.
– Я тоже надеюсь.
И с этими словами мы зашагали по тропинке. Но «что-то» никуда не исчезало. Напряжение, острое чувство, что кто-то еще здесь присутствует, мерзкое ощущение пристального взгляда в спину – весь набор такого рода впечатлений, – все это нарастало по мере того, как день клонился к вечеру. Пили чай, пока не погасла заря, не выкатилась полная луна, не зазолотила и высокую траву, и тополево-ивовые заросли в пойме Дружинихи, и березки на склоне холма. Здесь было низко, на этом пойменном влажном лугу, и не видно полей за дорогой, и дальнего соснового леска. Но стоило пройти несколько шагов, и вот они – призрачные в свете луны, серебристо-золотистые, летучие дали, вплоть до холмов за Енисеем. Но лунный свет нес нам не активизацию романтических эмоций, а новый приступ напряжения.
Даже целоваться было страшно: ведь пока ты отвлекаешься, не названное нечто может придвинуться ближе, и ты не заметишь его вовремя… Приходилось судорожно оглядываться, занимать такое положение, чтобы видеть и заросли вдоль дороги, и лесок на склоне и в пойме. Не помню, когда это занятие доставило мне меньше удовольствия.
– Я пока принесу воды в чайнике… постели пока, ладно?
– Ты быстро?
Вот после этих слов я окончательно понял, что дело по-настоящему плохо. Потому что Ирина – дочь геолога и сама биолог, разменявший не один десяток полей.
Находиться в природе она приучена буквально с детства. При всей своей эмоциональности и впечатлительности Ира превосходно приспособлена к экспедиционной жизни, и уж, конечно, никак не могла струсить от того, что мы одни на этом лугу, возле речки. Остаться одной среди ночи для нее было совершенно то же самое, что в городской квартире.
«Значит, действует не только на меня», – уныло подумал я, полный самых невеселых предчувствий по поводу начавшейся ночи. К речке вела тропинка; доведя до конца луга, она спускалась, резво ныряла в гущу ив и тополей, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы войти в угольно-черную тень. Не в добрый час я вспомнил, как Алладин должен был идти в подземелье мимо чудовищ, и эти воспоминания особенно «вдохновляли» меня, пока я, оскользаясь на глинистой тропинке, топал к реке. И едва повернул с полным чайником (плеск воды открывал, где я нахожусь, и напряжение все возрастало), как от палатки донеслось:
– Андрей!
С топотом взлетаю на откос, чувствуя огромное облегчение, – на лугу в сто раз лучше, чем в пойме реки, среди деревьев и резких теней. Ирина вцепляется в меня, глаза расширены, не сразу может проглотить комок, заговорить.
– Что случилось?! – Ничего не случилось… Все в порядке… – Ты не помнишь, где спички? – А спички зачем? – Костер же гаснет… – Так давай подложим в костер дров! – Да… И правда… Какая простая мысль – давай подложим в костер дров! Вот посмотри, как я устроилась в палатке.
В палатке и правда все по уму: хорошо организованное ложе, ненавязчиво положена лопата, чтобы можно было сразу взяться… В общем, без меня вовсе не случилось ничего, никаких неприятных вещей. Как нетрудно понять, Ирине просто было одной очень страшно.
Не буду приводить подробностей, на которые кто-то, может быть, и надеется. Это – в серии «бабский роман». Я же скажу с предельной лапидарностью: занятия любовью не доставили мне особенного удовольствия. Ирине, видимо, тоже, потому что у нее начался приступ совершенно ненавистного мне настроения.
Дело в том, что когда-то, во времена поистине допотопные, девятнадцатилетнюю Ирину развратил некий дяденька, притом лет уже тогда весьма преклонных… Назовем его условно: Славик. После того, как Ирина раза два молитвенным голосом исполнила хвалебный молебен выдающимся качествам Славика, я немного навел о нем справки, и выяснил – был Славик совершенно исключительный говнюк. А если он и остался в судьбе Ирины неким лучезарным элементом, то только по одной причине: Ира сама приложила все усилия, чтобы после Славика у нее не было бы ничего путнего. Возведя храм своему кумиру, она активнейшим образом калечила и разрушала все, что могло затмить сияние образа Славика. Уже исполнения хвалы этому полудурку хватало многим мужикам; я ведь еще молча выслушивал часовые панегирики этому сокровищу и ни разу не перебил Ирину… А бывали люди куда менее терпеливые, и их очень непросто осуждать.
На этот раз Ирина принялась вслух выяснять, как замечательно защитил бы ее Славик и как я на это не способен. Стиснув зубы, я уже почти заснул под аккомпанемент вскрикиваний и причитаний, но тут раздались новые звуки: к палатке кто-то подходил. Кто-то, трудно разобрать, четвероногий или двуногий, шел прямо через траву на лугу, под большим углом к тропинке. Наверное, этот «кто-то» сошел с дороги от Берегтаскино на луг, продравшись сквозь придорожный кустарник, и теперь ломился прямо к нам.
Ирина, слава Богу, все же заткнулась и смотрела в упор на меня; откровенный страх плескался в глазах. Разрываясь между чувством долга и острым желанием сказать что-то в духе: «Вот и вали теперь к Славику», я некоторое время прислушивался к звукам. Шаги стихли в метре – от силы в двух от палатки. И опять шаги! Явственный звук раздвигаемых кустов, такой же ясный звук шагов по росистому лугу, по высокой и мокрой траве. Теперь слышно было, что идет четвероногий. Может быть, это корова?!
С чувством невероятного облегчения вскочил, натянул сапоги, взял на всякий случай в руки нож (нельзя же невооруженным…). Напряженно сопя, Ирина пыталась вцепиться мне в руку. Я сбросил руку («Славика, Славика спасай; от коров его и спасай»), вышел из в палатки. На лугу не было никого. Никто не стоял возле палатки. Более того – не было ни малейшего признака, чтобы кто-то проходил по лугу. Я обогнул палатку, присел примерно там, где слышал звук. Выпала роса, и каждая капля росы отражала луну, полыхая, как бриллиантовое колье. Везде было одинаково много росы; никто не приминал травы, не стряхивал с нее росу.
Наверное, я представлял довольно нелепое зрелище – луна, росистый луг, высокотравье, и посреди луга стоит голый дядька в сапогах и с большущим тесаком в правой руке.
Я обошел вокруг палатки; нет, никого здесь не было в помине! Ложиться? А что, если кто-то еще будет? Кратко рассказал, что делается на лугу; Ирина растирала меня полотенцем, всячески ласкалась – извинялась. После холода, выпавшей на кожу росы сразу страшно захотелось спать.
…Не сразу я сообразил, что музыка мне вовсе и не снится. Я действительно слышал какую-то странную, зудящую музыку. Вроде бы только что музыка была далеко, на пределе слышимости; а вот раз – и она зазвучала так, словно музыканты расселись на дороге метрах в трехстах от нас в сторону Берегтаскиной. Я начал прислушиваться, еще не уверенный, что мне это все не мерещится, но Ира тоже повернула голову.
Минут пятнадцать, не меньше, мы слушали этот концерт. Сначала все играли это зудящее, повторяющееся, вызывавшее смутную ассоциацию с Центральной Азией, со Средней Азией, с минаретами, барханами и караванами. Потом звучал как будто Бах. Потом что-то танцевальное, но в стиле строгого танго. Потом надрывалась балканско-еврейская скрипочка, от которой ноги сами пошли в пляс. В общем, это был совершенно удивительный и уж, конечно, очень разный концерт, в котором соединились самые несоединимые вещи.
Не хотелось думать, кто играет, откуда взялась тут музыка… Может, это доносилось из деревни? Или это туристы приехали со стороны деревни (потому не слышно было двигателя), поставили палатку и танцуют? Но что-то подсказывало, что это не запись, это играют настоящие инструменты, странным образом занесенные в глухое место, так неподходящее для концертов. И знать бы, кто приводит их в движение, смычки и струны инструментов?
Постепенно мы начали получать от музыки даже некоторое удовольствие. Ирина окончательно забыла, что я ее коварно заманил в опасное место, где теперь не смогу защитить, лишенный чудных качеств Славика, и задремала на моей груди. И я ее уже почти простил, когда кто-то опять сошел с дороги на высокую росистую траву. Тело Ирины сразу напряглось, рука судорожно вцепилась в мое плечо. На этот раз кто-то двигался на двух ногах, но странно протягивая по траве то одну, то другую конечность; люди так не передвигаются, да и был идущий, похоже, ростом метра в два с половиной.
Я снова вцепился в тесак, двинулся было к выходу; Ирина вцепилась в меня, изо всей силы замотала головой. Я сделал страшное лицо, опять вышел из палатки, даже не надевая сапог. Я уже был уверен, что все равно ничего не увижу… И не увидел. Луна стояла в зените, все было залито светом, но на лугу ничего не было и по лугу никто не ходил.
Но это был не конец, да куда там! Не успел я сунуться под одеяло, как снаружи понеслись звуки, уже и вовсе ни в какие ворота не лезущие. Такое впечатление, что кто-то пополз вокруг палатки. Натурально пополз, плюхаясь время от времени об землю, и земля гудела, потому что был этот «кто-то» куда как увесистым, с корову.
У Ирины пробудилось чувство юмора:
– Корова ползает вокруг!
Снова я вылез из палатки… И, конечно же, ни одна капелька росы на всем лугу не покинула подобающего ей места на стеблях и на листьях травы. Зато снова послышалась музыка.
Так мы и лежали без сна, слушали музыку (репертуар был просто необъятный, а слышалось то очень плохо, отдаленно, то как будто играли в ста метрах, в стороне деревни). Время от времени опять что-то тяжелое ползло; уже не корова, а не иначе бегемот.
Уже после трех часов кто-то маленький, юркий, шустро промчался мимо палатки, и в пойме Дружинихи, под ивами, явственно раздалось эдакое кокетливое:
– Ко-о… Ко-о…
Но с такой силой, как если бы кудахтала корова, да еще и отдалось несколько раз эхом. Вообще чересчур многое в эту ночь вертелось около коров.
Ирина время от времени принимала привычные меры, чтобы ее, упаси Боже, не сделали бы счастливее, чем она есть. Я ведь, получись у нас прочный роман, мог бы и затмить чудо-Славика, и, с одной стороны, это было бы как избавление от морока. А с другой, исчезновение лучезарного солнышка-Славика заставило бы переоценить, пересмотреть уже придуманную жизнь. Да еще и пришлось бы задуматься о том, почему у нее ничего толком в жизни не получается. Пока во всем виновата джульеттовская любовь к Славику, тут все понятно. А вот если ее не будет, а будет вовсе даже вполне успешный роман, придется ведь и задуматься…
Во избежание таких ужасов Ирина всячески демонстрировала, как она ужасно не выспалась (можно подумать, я выспался!), и стонала что-то типа:
– Чтоб я еще когда-нибудь провела с тобой ночь!!!
(Роман продолжался еще полтора года после этого, до случайного появления в городе Славика. Тут уж даже я не выдержал.)
Временами я переставал понимать, что же меня больше бесит – разгул нечистой силы вокруг палатки или разгул неврастении под одеялом слева.
Только с первыми лучами света, часов в пять, стало можно немного поспать, но, конечно же, новая напасть. Я бы охотно спал бы себе и спал, пока в десять часов ребята не придут на раскоп. Но ведь и мой сын, и дочь Ирины сейчас находились в лагере! Необходимо было тут же мчаться, задрав штаны, в лагерь.
– Моя птичка! Моя рыбка! – выстанывает Ира в адрес своей Диночки и кидает на меня такие взгляды, как будто каждый наш с ней половой акт стоил стакана крови ее доченьке.
Я понимал, что еще две-три минуты, и начнутся молитвословия Славику; теперь, наверное, как воплощению отцовства. И пришлось, стиснув зубы, одеться и вылезти из палатки. Серый холодный рассвет, очень много росы; тихая капель по всему лесу.
Спустя полчаса входим в лагерь, где наши дети продолжают себе спать, абсолютно не нуждаясь в родителях и вообще в ком бы то ни было.
И единственной хорошей стороной этой сверхранней явки стало то, что я смог задать один вопрос дежурному. Дежурный ведь встает раньше других, готовит завтрак на весь лагерь.
Я жду, пока Женя раскочегарит костер и присядет около меня.
– Жень… Что там, на раскопе, за музыка? Не знаешь, кто это играет?
Женька явно застигнут врасплох. Сидит, чешет затылок, думает.
– А что, мешает?
Вопрос настолько идиотский, что мы оба начинаем хохотать.
– А то вид у вас такой… Уставший.
– Я почти и не спал, Женя. Так что за музыка, не знаешь?
Женька молчит с полминуты.
– Не знаю… Но музыку все слышали. Граф даже ходил… мы все ходили, музыку ловили.
Та-ак… Они, значит, шатались по ночам, ловили нечисть! Начальнику вообще надо понимать, что он всегда знает не все о своем коллективе, и относиться философски к этому. Но есть же пределы всему!
– Женя… вы это во время дежурства на раскопе или как?
– Не… Мы тут собрались и ночью сходили, послушали. Знаете, откуда музыка уже слышна?
Я мотаю головой.
– Ага… – Женька удовлетворен. Он знает что-то, чего не знает начальник. Все-то я его просвещал, а теперь он меня просветит. – Вот как выйдешь из лесу в поле, тогда слышно… Если одни в поле, другие в лесу – то которые в лесу, тем не слышно. А в поле – хоть танцуй.
Это то самое место, где у нас вчера начались проблемы, и я просто молча киваю.
– А там не только музыка… – продолжает Женя. – Там еще много чего… И вообще погано.
– Я слышал шаги, Женя. И как будто кто-то огромный вокруг палатки ползал.
– А выйдешь – и нет никого? – понимающе смеется Женя, и я опять ему киваю.
– И огоньки видели?
– Нет… Огоньков я не видел. Какие они, огоньки?
– А они возле реки, огоньки. По двое, зеленые и красные. Надо спуститься и подождать, тогда они спускаются.
– Откуда спускаются?!
– По Дружинихе спускаются, из ущелья между холмом и останцем террасы… Надо стоять, и тогда они приходят.
– Попарно, говоришь?! Так, может быть, это глаза?!
– Нет, наверно, не глаза, очень низко. И, бывает, высоко по склону поднимаются и там в разные стороны расходятся… Вот красные огоньки, бывает, идут высоко. Костя видел, даже вот так…
Женя показывает, что красные огоньки могут двигаться на уровне плеч и даже головы человека.
– Так вы что, их поджидали, огоньки?
– Изучали, – строго поправляет меня Женя. – Смотрели, в контакт не вступали.
Тут только до меня доходит, что с огоньками я не имел дела совершенно случайно – вовремя, оказывается, она заорала, Ирина. Впрочем, уверен: с огоньками я бы тоже ни в какие контакты вступать бы не стал.
– Да вы не думайте… – Женя понимающе улыбается, ласково касается моего плеча. – Мы же осторожно…
Разговор с остальными ребятами шел вечером, в идиллической обстановке лагеря, костра и чая. Этот разговор лишний раз показал: я все узнал последним в экспедиции. Все всё давно знают: музыка, шаги невидимок, напряжение, огоньки… нелегкая их побери.
– Ребята… Вы хоть понимаете, с чем дело имеем?!
– Догадываемся…
– Парни, вы того… Не очень бы лезли, а?! Вам, надеюсь, в призраки пока не захотелось? Так сказать, в привидения археологов с Дружинихи?
Впрочем, я уже знаю: говорить об опасности, риске с моими парнями бессмысленно. В этом месте у них сразу же делается совершенно пустой взгляд, в том числе у самых умных, и начинаются детские разговоры из серии: «Да все равно же ничего не будет»…
Так и есть:
– Да что там… Интересно же… Только ночевать там все равно погано…
И тут только до меня доходит…
– Парни… А может быть, местные про это тоже знают? К нам же на раскоп вечером только раз пьяные пришли и тут же уметелили? Может, боятся?!
И тут парни меня снова поражают. Они дружно смотрят на меня с эдакой добродушной снисходительностью, как на маленького и не очень умного ребенка.
– Местные?! – говорит Вадик. И интонация у него… Ну, примерно такая интонация могла быть у альпиниста, штурмовавшего Эверест, и вдруг обнаружившего, что эти местные даже и в носильщики не годятся. – Местные?! Да они обгадятся от страху, если близко подойдут ночью к раскопу! Мы по таким местам ходили, куда местные ни в жизнь не сунутся!
С 1988 года раскопки на Дружинихе не велись, но район села Юксеево оказался очень уж интересен для биологов, геологов, экономистов, социологов. Поэтому совместная экспедиция Красноярского университета постоянно работала в этом районе. Целью работы экспедиции стало комплексное изучение территории средствами разных наук.
Конечно же, я не забывал об удивительном месте – районе раскопа на Дружинихе и очень хотел разгадать хотя бы часть этой загадки. Ищущий обрящет: я встретился с физиками, которые заверили меня, что есть специальные приборы, и с помощью этих приборов они берутся выяснить, какие геомагнитные поля действуют в этом месте и отличаются ли они от обычных. Родилась целая программа исследований. Кроме применения приборов и точных методов исследования, можно было изучить и состояние людей на Дружинихе.
Ведь мои ученики 80-х годов выросли, состав экспедиции сменился практически полностью, и мне было интересно – как будут чувствовать себя новые «экспедишники» на том же месте? Может быть, на других людей место действовать уже не будет или подействует совсем по-другому?
Основной лагерь экспедиции лежал на реке Подъемной – как раз там, где в 1990 году нашли странное погребение карасукской культуры. С этим местом не связаны абсолютно никакие сложности, жить там было одно удовольствие.
А на Дружиниху вышел специальный отряд, который должен был собрать гербарий – изучить состав растительности в том районе и провести геомагнитные исследования.
Разумеется, я рассказал ребятам и уж тем паче руководству, что место «плохое» – про музыку по ночам, про странные переживания. Но, грешен, ни о своих собственных приключениях, ни о блуждающих огоньках ничего не сказал. Не потому, что боялся напугать, а опять же в порядке эксперимента: что-то они увидят?!
Первую ночь отряд в полном составе провел на луговине у Дружинихи: тоже в порядке эксперимента. Людей было много, часов до двух ночи орали песни, а к Дружинихе за водой ходили небольшой толпой. Так что музыки никто не слышал, а огоньки, наверное, с перепугу удрали подальше.
Но вот что по лугу всю ночь кто-то ходил – заметили многие. Правда, народ все время грешил одни на других, и положительный, хозяйственный Андрей даже шуманул сквозь тент палатки: мол, парни, имейте вы совесть – гадить в двух шагах от места, где все спят! Неужто трудно отойти подальше?!
А утром начались разборки.
– Дима, у тебя что, понос? Тебя полночи носило.
– Ты спятил, Леха?! Я вообще не вставал…
– Тогда кто там шатался по всему лугу?!
– А я знаю?!
Под утро начальник отряда, Татьяна Сергеевна, проснулась от какого-то непонятного движения в палатке. Увиденное ее скорее успокоило: посреди палатки стоял Алеша, наклонившись над лежащими в спальных мешках, и только двигал руками как-то странно: то ли снимал что-то с лежащих, то ли, наоборот, что-то складывал на них.
– Алеша, ты что делаешь?
Алеша выпрямился, насколько позволила палатка, сделал шаг назад и, к изумлению начальника, внезапно начал таять в воздухе.
– Куда же ты?!
Позже Татьяна Сергеевна сама смеялась: надо же, такую глупость ляпнуть привидению!
А настоящий Алеша мирно спал себе в спальном мешке и, конечно же, даже не думал никуда выходить этой ночью. Спал себе мирно и спал. Так впервые на Дружинихе было зафиксировано и привидение вполне конкретного человека; притом человека живого, спящего в двух шагах от своего собственного призрака.
Жить отряд стал на месте старого лагеря, построенного еще в 1986 году; биологи ходили по всем окрестностям, собирали травы. Геофизики установили приборы на том самом лугу, где у меня было столько приключений, и в долине речки, в которую так непросто было сходить за водой. Они часто оставались на луговине и вечером – проверить на себе, о чем речь.
Выяснилось, что самое неприятное место – это там, где начинается спуск в долину речки Дружинихи, а пойма Енисея начинает подниматься, переходя в холм-останец. В этом месте даже среди белого дня, особенно во второй половине его, одинокий человек испытывал озноб, напряжение, ощущение пристального взгляда в спину, прочие неприятные переживания.
В сумерках это неприятное место становилось все шире, словно затопляло луговину, перетекало в долину Дружинихи. И ко второй половине ночи в любом месте в окрестностях раскопа находиться становилось неприятно.
Музыку слышали постоянно, начиная часов с 12 ночи, причем иногда один человек слышал одну мелодию, а другой – совсем другую. Звук шагов или ползанья чего-то тяжелого возникал, только когда все были в палатке. Ни разу звука шагов не слышал тот, кто в этот момент видел луг. И стоило хоть одному человеку выйти, как звук движения прекращался (то же самое было и у меня восемью годами раньше).
Один мальчик уверял, что встретил на лугу некую фигуру, как бы парящую над лугом в токах восходящего воздуха. Ветерок понес фигуру в сторону мальчика, и тот с изумлением узнал… самого себя. Но тут черты исказились, привидение задрожало и растаяло, а какие-то оставшиеся от него серые клочья разнес ветер.
В эту историю верится с трудом, потому что мальчик рассказал о ней только вечером, в лагере; а поскольку мальчик к тому же трусоват, такое поведение психологически недостоверно; он, скорее всего, должен был с громким криком кинуться за остальными.
Вот чего экспедиция-95 не обнаружила совершенно, так это блуждающих огоньков. Я, кстати, тоже не видел своими глазами ни одного огонька и даже стал одно время сомневаться в их существовании. Но двое ребят из Юксеево, примерных сверстников моих учеников, рассказали, как год назад заехали потемну и спьяну на раскопы – вдруг страшно захотелось их немедленно осмотреть. Ну и бежали парни в панике от того, что два горящих красных глаза выплыли из ущелья Дружинихи и уставились на них в упор.
– Так глаза или два огонька?
– Глаза…
– Точно глаза?! А где тогда все остальное?!
– Ну, может быть, и огоньки… Но вы бы их видели; наверное, все равно глаза.
А наши ученые обнаружили на Дружинихе мощную геомагнитную аномалию. Похоже, что прямо под луговиной, в двух шагах от раскопа, залегает «железорудное тело» – то есть, говоря попросту, здоровенная жила, содержащая не меньше 200, но и не больше 500 тонн намагниченного железа.
А биологи выяснили, что на этой луговине резко меняется состав растительности. Само по себе это не говорит ни о чем, кроме того, что место это какое-то особенное, условия для жизни растений на котором отличаются от условий на всех других местах. Но сами по себе данные любопытные: значит, и правда здесь что-то не так, как везде.
Кое-что из происходившего на Дружинихе «железорудное тело» делает более понятным: изменения психологического состояния людей, увеличение масштабов обычной и привычной бабьей стервозности, возможные галлюцинации.
Но к числу галлюцинаций никак не отнесешь то, что видят и слышат одновременно двое или трое. Ни огоньки, ни музыка, ни звуки шагов – никакие не галлюцинации. Чем вызваны эти явления, я знаю так же мало, как пятнадцать лет назад. Собственно говоря, дело ученого сделано: исследование проведено, результаты получены – уж какие могли быть, те и получены. И никак не моя вина, что обнаруженное «железорудное тело» никак не объясняет ни музыки, ни огоньков, ни странных звуков, которые раздаются в этом месте по ночам.
Дело сделано, и к изучению Дружинихи я вряд ли когда-нибудь вернусь.
В 1987 году копали возле деревни Береговая Подъемная Большемуртинского района. Там было огромное поселение бронзового века, площадью десятки тысяч квадратных метров. В XVIII русские основали деревню прямо на территории древнего поселения: всем нравилось сухое, удобное место над тихой речкой, над поймой огромного Енисея. Русская деревня разрасталась, и все чаще прямо над культурным слоем бронзового века, времен скифов, образовывался слой современного или почти современного русского поселения.
Но последние 70 лет деревня становилась все меньше и меньше. Ставили ее в месте красивом, здоровом для жизни и удобном, но при советской власти это все было неважно; гораздо важнее было, что до деревни ехать из райцентра далеко. Едешь из Большой Мурты девять километров и приезжаешь в Комаровку. Название очень верное, потому что стоит Комаровка в пойме реки, в сыром поганом месте, неудобном для ведения хозяйства и нездоровом для жизни. А затем до Береговой Подъемной надо ехать еще шесть километров… Кроме того, Береговая Подъемная была центром Белого движения, и посудите сами – как же ее любить властям?!
И постепенно правление колхоза перенесли в Комарово, туда же, в центральную усадьбу, стали стекаться и люди, а Береговая Подъемная все умирала и умирала, все делалась меньше и меньше. В 1987 году жило в ней от силы четверть довоенного населения, среди них все больше старики.
Так что копали мы на месте, где дома стояли давно, до 50-х годов. А потом жители их умерли, наследники жить в Береговой Подъемной не хотели; так что дома разобрали для каких-то колхозных нужд. Никто больше не засевал картофельные поля, не возделывал огороды, и на месте этой части деревни появился большущий пустырь.
Чтобы дойти до слоя бронзового века, нам приходилось копать фундаменты, надворные постройки и кухонные остатки русских XIX и XX веков. Различать слой XIX и XX веков оказывалось трудно, потому что в XX веке жили в домах, построенных и сто, и сто пятьдесят лет назад. Различается посуда в хозяйственных ямах, куда сбрасывали битые тарелки, чашки и кружки, а дома, сараи и коровники чаще всего оставались те же самые, а если сарай и строили на другом месте, то ведь не было в нем никаких отличий от другого сарая, построенного на сто лет раньше.
Приходили местные и с большим юмором воспринимали наше занятие. «Большие дяди, а играют в песочек…», – порой читалось на их лицах. А один пожилой дядька стал требовать с экспедиции бутылку за то, что мы копаем усадьбу его бабушки.
– Тут вот она жила! – уверенно говорил он, тыкая пальцем в темное пятно мешаной земли, обозначавшее место, где стоял раньше дом.
– А если вы наследник, почему тут не живете?
– Я на КРАЗе работаю…
В результате мы стали называть этот слой русской деревни «бабушкиным слоем» – на мой взгляд, довольно точно.
А жили мы в доме прямо посреди деревни, и как-то девушки вбежали в этот дом очень уж поспешно. Я сразу решил, за ними гонится какой-нибудь любвеобильный комбайнер, но оказалось, что они гуляли за раскоп и никого по дороге не встречали. Только от обрыва к речке шел какой-то «серый человек», и почему-то при виде этого «серого» они очень испугались и захотели убежать побыстрее. Чем он их напугал? Ничем… Он просто шел себе и шел. Чего же они так кинулись сразу домой? Ах, они сами не знают… Им просто очень неприятно было там находиться, и все.
Вроде бы инцидент исчерпан, и неважно – мало ли кто мог там идти?
Но и назавтра «серый человек» уходил от обрыва к реке. Кто такой? Никто не знает. Кто его видел? Только те, кто вечером ходил за раскоп, за околицу деревни. А в самой Береговой Подъемной его отродясь не видали.
Так в самой экспедиции прогулки за раскоп, в ту сторону деревни, стали несколько непопулярны. Благо, ходить можно было ведь и совсем в другую сторону, за слияние рек Верхняя и Нижняя Подъемная, в сенокосные душистые луга.
Я сам решил прогуляться и посмотреть, что же происходит на раскопе. Стоял типичный для сибирского августа вечер – темно-прозрачный, ветреный, прохладный. Низкие тучи то закрывали луну, то пропускали новую порцию серебристого загадочного света. С высоты террасы открывался вид на реку, на луга за рекой. Видно было хорошо, но нечетко, и главное – временами лунный свет почти исчезал, наваливалась прямо-таки угольная темнота. То все видно на километры, а то не видно в двух шагах.
До сих пор не могу поклясться, что видел этого идущего к реке человека. Вроде бы, один момент очень четко был виден серо-прозрачный силуэт, сквозь который отсвечивали прибрежные кусты. И действительно, навалилось вдруг чувство неуверенности, страха, какой-то иррациональной незащищенности; захотелось оказаться подальше от обрыва, деревни, вообще от всех этих мест. Тут же тучи закрыли луну; так быстро, что я не успел убедиться – не мерещится ли. С полминуты не было видно вообще ничего, а когда опять полился лунный свет, у реки ничего не было видно.
А назавтра здесь же, на «непопулярном» месте, мы сделали интересное и странное открытие: похоже, что от «бабушкиного» дома уходил в сторону обрыва какой-то отдельный проход… Дом как бы продолжался в ту сторону узкой, не шире метра, полосой. Зачем?! Тут как раз опять настала суббота, и приехал внучек, трудившийся на КРАЗе.
– Вот вы говорите, что это бабушкина усадьба… А тогда я у вас спрошу: не знаете, что это за странный выход к обрыву?
– Это не выход… Это схорон.
– Схорон?!
– А что вы удивляетесь?! Схорон. Там кулак один прятался… – и пожилой внук назвал имя и фамилию. Я их приводить не буду, потому что потомки этого человека вполне могут и сейчас жить в Красноярске, а они не просили меня рассказывать их семейную историю. Назовем его… ну, скажем, Федоров.
– От кого ж он прятался, не знаете?
– От кого, от кого… Сами не знаете? От властей. Раскулачили его в тридцать четвертом, выслали в Енисейск. Он по дороге сбежал; жену с сыном устроил на руднике… не помню, на каком. А сам вернулся и сидел у бабушки.
– А почему именно у бабушки? У него же дом свой был, я думаю.
– Дом! В его доме давно Иванов жил, председатель бедноты. Даже говорили, будто Иванов донес. А это вранье, на него брат донес.
– Брат?!
– Ну. Не поделили они поля… Вы где поля раньше были, знаете?
Я хорошо это знаю. От Береговой Подъемной до Пакуля, километров 12, идет сплошной березняк, выросший на месте полей. Только отдельные редкие сосны возвышаются среди осин и берез – эти сосны раньше были межевыми, разделяли поля разных владельцев.
– Ну вот. А брату-то и ничего, потому что сам кулак. А дом Иванову отдали, председателю бедноты.
– Председатель комитета бедноты?
– Ну да… Комитета. В общем, бедноты, потому что Федоров-то его эксплуатировал, так пусть он теперь его дом получит. А бабушка – Федорову… дай-ка посчитаю… получается, тетка она ему была… четвероюродная.
– Значит, он и вам родственник…
– И он родственник, и полдеревни родственники. У бабушки муж георгиевский кавалер был и у властей на подозрении. Потому он у нее и поселился.
– Так Федоров в схороне и сидел? Какой смысл сидеть в схороне и ничего не делать?
– Не так и ничего… Опера Данилова кто застрелил? Он. Кто возле Мурты милицию пострелял? Тоже он. А вы говорите, «ничего»…
– Выходит, воевал Федоров?
– Воевал, только зачем все это? Год просидел, свету не видел, потом все равно донес кто-то.
– Кто донес, не знаете?
– Чего не знаю, того не знаю. А донесли, и органы из города приехали.
– Органы?
– Ну, КГБ тогдашнее, тогда по-другому называлось.
– НКВД?
– Во-во, НКВД. Федоров-то уходить – и в свой схорон. А они и про схорон уже знали. В деревне же не утаишь – кто у моей бабушки живет, куда сбегает прятаться, если приходят. Так что знали они все, знали… А он, Федоров, может быть, и все равно ушел бы. Он давно ход в обрыв прокопал. Дом-то видите где?
– Конечно, вижу, метров десять от обрыва.
– Во-во… А Федоров-то и прокопал ход. Те… Чекисты, в смысле, те заслоны ломают в схорон. А он уже бежит через свой ход. Может быть, и ушел бы, но увидели и кричат – мол, вот он, вот он!
– Да кто же его выдал-то?! Что за скотина?!
– Ну кто… Гурьев кричал, Тимофей (это имя я тоже придумал, но главное – мой собеседник отлично знал, кто именно выдал Федорова гэбульникам). Те, само собой, наружу. Федоров бежит, к реке бежит, а они из наганов – и никак попасть не могут, далеко. Один только у них с винтовкой был, местный, он Федорова положил.
– Что, тоже родственник?
– Тоже… Дайте-ка я посчитаю… Получается, брат он Федорову был… троюродный. Он как выбежал, Сидоров (фамилия придумана), сразу на колено, у него и значок был «ворошиловский стрелок»; и ка-ак выпалит! С первого раза положил! Наповал!
– Небось еще награду получил.
– А как же! Перед войной в гору пошел. На фронте не убили бы, он, может, и генералом стал бы!
Хочу сказать, что палачи, как показывает весь опыт истории, очень плохие солдаты. На фронте ведь стрелять надо не в спину и не в беспомощных беглецов; так что трудно сказать, как там получалось на фронте, но, конечно же, прикусываю язык. Не могу сразу определить, что больше поражает меня – эта давняя кровавая история, чудовищные нравы или интонация собеседника. Он вовсе никого не осуждает, не оценивает. О предательстве, доносе и убийстве рассказывает, как мог бы говорить об обеде или, скажем, о покосе. Мир так устроен, и все. Такой не будет ненавидеть, сердиться, но прикажут или просто окажется выгодно – он и сам убьет, просто потому, что так мир устроен, и нечего тут умничать, выдумывать.
– В общем, родственная история получается. И жил беглый у родственницы, и убил его родственник. Интересно, а выдал-то родственник?
– Точно не знаю… А говорят, что выдал… В общем, получается, что тоже брат.
– А вы говорили, сын у него был, у Федорова… С ним что случилось, не знаете?
– Почему не знаю? Знаю. В Красноярске сын живет, только фамилия другая, по матери. У него самого внуки есть. И тут бывал не раз, у бабушки в усадьбе жил.
– Как бы его найти, не подскажете?
Внук в сомнении жует губами.
– Да что ж говорить… Вам зачем? Вы нам кто? Приехали, уехали. Вон даже копаете который день, всю усадьбу бабушки разворотили, а даже бутылку не поставили…
– Спасибо вам за рассказ. А бабушка-то до какого времени тут жила? Она и померла в этом доме?
– Нет, бабушка в Комарово померла… Сын у нее там жил. Она к нему уехала… Дай Бог памяти… Лет двадцать как тому назад. И сразу померла, года не прошло.
Еще раз благодарю собеседника. А сам подхожу к обрыву, осеняю себя крестным знамением и кланяюсь в пойму; туда, где упал свободный русский человек, невинно убиенный коммунистами. Царствие небесное тебе, жертва «родственной истории».
И – полная тишина, изредка нарушавшаяся странными звуками, в которые не хотелось вслушиваться, не говоря уже о том, чтобы попытаться их опознать.
Это было в одном из самых хороших, самых светлых мест, которые я знаю в Сибири, – в селе Юксеево. Место и впрямь потрясающее – огромное село, протянувшееся вдоль реки. Крутые откосы Енисея, на них домики села, много больших низких островов, а на правом берегу – высокие горы Восточной Сибири.
Село красивое, интересное, а въезжаешь в него через огромный Юксеевский бор. Бор этот заповедный, его не рубили никогда, и в бору много сосен чуть не в два обхвата толщиной. Изобилие рыжиков в этом бору не поддается описанию, а на берегу Енисея почему-то именно в Юксеево стоят ивы, которых я нигде больше в Сибири не видел, – высотой метров 20, и тоже в полтора обхвата.
В Юксеевском лесничестве много лет стоял стационар Института леса Академии наук. Пока на нем работал мой близкий друг, место было для меня открытым, и не один день, даже не одну неделю провел я в этом замечательном месте.
В Юксеево всегда почему-то снились необычные сны. Почему? Я не берусь объяснить. Но всякий раз и все люди, жившие в Юксеево, рассказывали о необычных, очень ярких и, очень может быть, вещих снах. Я слишком плохо разбираюсь в этом, чтобы утверждать, вещие ли были сны (очень может быть, я просто не умею эти сны правильно понимать). Но, во всяком случае, яркие цветные сны здесь снились даже тем, кому не снились никогда и нигде, это точно.
В 1995 году в Юксеево остановилась наша комплексная экспедиция. Одна из программ должна была изучить даты жизни и смерти местного населения. Работа эта деликатная, люди воспринимают ее по-разному, а вот результаты могут быть очень интересными. Дело в том, что жители большинства сел (особенно четко мужчины) очень определенно делятся на две группы – долгоживущих, помирающих редко до 60; и короткоживущих, у которых прослеживается два пика ранней смертности: 16—21 год и 33—38 лет. О причинах этого явления можно написать отдельную книжку, но сейчас важнее, как получают нужные сведения. Нужно идти на кладбище и переписать на всех могилах все даты рождения и смерти.
Работа, может быть, и не очень оптимистическая, но и не особенно трудная и даже, пожалуй, приятная. Потому что дело было в июле, и весь день стояла тяжелая жара. Тяжелая континентальная жара. Установился антициклон, и надолго. Весь день или нет ни облачка, или какие-то размытые облачка, отдельные, не делающие погоды. Уже в восемь часов жарко. К десяти утра высыхает роса в самых дальних уголках леса, и все пронизано светом, теплом, жаром, солнцем, жужжанием насекомых, полетом бабочек и птиц.
А в жаркий день на кладбище под высокими деревьями прохладнее. Экспедиция стояла в Комарово, и там кладбище уже было изучено. В Юксеево мы приехали на день. С тем, чтобы день поработать, переночевать и уехать обратно.
Работали весь день, а вечер… Это был удивительный вечер первой половины июля. Вечер, каких в году бывает не больше 15—20. Прошла прозрачность, нежность весенних закатов, их летучая дымка. Краски неба – гуще, основательней, но и до осенних им далеко. И краски земли тоже гуще, сочнее. Исчезла игра салатных полутонов, прозрачная листва, молодая ломкая травка. Кругом высокотравье, а над ним кроны – уже тяжелые, плотные, темно-зеленые.
Вечером было не жарко и не душно, а только очень тепло. Так тепло, что можно не одеваться, даже в тени. Земля только отдает тепло, но уже не пышет жаром. Но так тепло, что продолжают летать бабочки. Мы сидели весь вечер в Юксеевском лесничестве и просто откровенно отдыхали.
Вечер был еще долгий, прозрачный, почти как в июне и в мае. Розовая дымка по всему горизонту, и не только на западе. И все пронизано светом – уже без духоты и без жара. Ни дуновения. Несколько часов безветрия, розово-золотого света, розовой дымки, покоя, невообразимых красок неба. Днем машины подняли пыль, и теперь она медленно опускалась, позолоченная солнцем.
Вечер нес ощущение покоя, отрешенности, какой-то завершенности во всем. Жизнь представала быстротечной и красивой, как на гравюрах Хокусаи, а за сменой форм, их внешней красотой и совершенством угадывалось что-то более важное, вечное. Так звуки органа вызывают грусть, острое переживание красоты и совершенства, понимание земного как преддверия.
– Знаешь, Андрей сегодня не стал работать, – удивленно сказала жена. Это и правда удивительно, потому что чем Андрей славен, так это феноменальной безотказностью.
– Андрюха, что с тобой?!
– Да как-то тяжело, душно, пот градом по лицу. Даже решил, что заболел. Вышел с кладбища, стало полегче. Так и сидел в тени.
– Андрей, давай честно… Не по душе тебе этим заниматься?
– Ну и это… Я как-то подумал: а вот кто-то придет и будет на нашем кладбище так же вот пересчитывать, кто сколько прожил.
– Мы же не из любопытства, Андрюша, и не развлекаемся.
– Я знаю! Я же не против, я только говорю, что в голову лезло. Может быть, тоже от жары, я откуда это знаю… Сижу я в тени, сачкую, а в голову всякое лезет…
Позже оказалось, что не один Андрей что-то захандрил. Еще двое изо всех сил порывались сбежать с кладбища, но не так откровенно, как Андрей. Эти двое старались отлучиться под благовидными предлогами: принести всем воды; отнести заполненные тетради; помогать дежурным…
С обоими я потом разговаривал, и симптомы были те же: «Чтой-то тяжело, зловеще как-то, неприятно… Сами не понимаем, в чем дело, но пот градом, а выйдешь с кладбища, полегче…»
Произошло на кладбище и еще одно интереснейшее событие, но его от меня тоже, как выяснилось, утаили, и узнал я о нем гораздо позже.
Ложились мы в этот вечер поздно, где-то уже в первом часу. Мы с Еленой Викторовной расположились на веранде лесничества: и попрохладнее, и так мы будем контролировать отряд. Перед нами была только запертая на щеколду дверь в одну хилую досочку – в общем, дверь от честного человека.
Около часу ночи вдруг бешено залаяли собаки. Дикий собачий ор поднялся где-то возле кладбища и постепенно приближался. Полное впечатление, что собаки сбегались в какое-то определенное место и начинали кого-то облаивать, а потом мчались за этим кем-то, медленно идущим вдоль деревни. И притом собак становилось все больше и больше, а к лающим в процессии присоединялись еще и все цепные псы.
Так продолжалось минут двадцать, и, постепенно приближаясь, собаки лаяли теперь совсем неподалеку от лесничества. Как я ни устал за день, странное поведение собак было уж очень интересным, и я прислушивался изо всех сил. А потом по гравию дорожки раздались приглушенные шаги.
– Слышишь?! – шепнула мне в ухо жена.
Ага, и она тоже не спит… Ее тоже разбудили собаки? А шаги все приближались к лесничеству – мелко-летучие, осторожные, словно идущий не хотел шуметь. Вскоре стало ясно, что кто-то стоит непосредственно перед дверью, может быть, метрах в двух. Я совершенно не исключал, что сейчас в щелку вставят нож или что-нибудь тонкое и станут поворачивать щеколду… Но ничего подобного не происходило. Кто-то стоял перед дверью и не делал решительно ничего; кажется, он даже и не дышал, этот кто-то (по крайней мере, сдерживал дыхание).
Потом она исчезла, эта уверенность, что кто-то стоит за дверьми, и снова вспыхнул истошный собачий лай. Лаяло не меньше пятнадцати псов, и этот собачий эскорт удалялся куда-то в дальний, противоположный конец деревни.
Мы кратко обсудили положение. Не было вроде причин будить лагерь, принимать какие-то меры. Что-то происходило, это ясно, кто-то шатался по поселку и, кажется, затеял нас искать. Но вроде бы серьезных причин бить тревогу не было. У меня еще сказывалась старая уверенность, что Юксеево – место исключительно хорошее. Что ничего такого здесь быть попросту никак не может. Хотя, с другой стороны, что-то такое уже разгуливало по деревне, как ты все это ни трактуй.
Мы задремали; собачий лай замирал в конце деревни. А потом, уже перед рассветом, часа в четыре, лай снова вспыхнул – вдалеке, но так же бешено. И приближался… Я опять пробудился от лая и лежал, все ожидая: что же дальше будет? Лай катился в обратном направлении – в нашу сторону, к лесничеству. Я порадовался, что никто не пошел в уборную или проветриться. Может быть, конечно, надо было выйти на улицу и заняться разного рода экспериментами. На это я отвечу так: проводить эти эксперименты вы будете, господа, в своих экспедициях. А я в своей – не буду, вот и все.
Лай приближался, достигнув максимума снова напротив лесничества. Сколько орало собак? За десять-пятнадцать ручаюсь, но очень может быть и больше. Тем более, одни псы не выдерживали темпа и замолкали, а другие включались в общий бешеный лай. Ну кого могли облаивать псы посреди ночи из конца в конец большого поселка?!
И опять послышались осторожные шаги – сначала по гравию, потом по земле. Раз по земле, значит, кто-то сошел с посыпанной гравием площадки и встал сбоку от двери. Я очень хорошо знал, где стоит сейчас этот кто-то, – на расстоянии буквально шага от крыльца и от двери. И опять я ждал, пытаясь угадать, что будет делать этот кто-то? Просунет в щелку что-то тонкое? Вышибет дверь бешеным ударом? Попытается заглянуть в застекленную веранду?
Но не было совсем никаких действий. Несколько минут висела напряженная тишина. Почему-то я понял, что Елена Викторовна тоже не спит. Так мы и лежали без сна, пассивно ожидая, что же будет. А через несколько минут опять вспыхнул жуткий, заполошный лай собак. Лай двигался туда, где начался несколько часов назад, – в сторону кладбища. С первыми лучами солнца собачий лай смолк, и больше ничего такого не было, но и спать у нас уже совсем не было времени: автобус на Большую Мурту уходил в семь часов утра, и на него надо было попасть.
И мы почти сразу стали вставать, а через полчаса я уже злорадно вытряхивал из спальных мешков всю остальную экспедицию.
Только уже в Комарово я узнал, что Елена Викторовна знала о происшествии больше всех. Потому что во время переписи данных на кладбище ее нога внезапно провалилась в какую-то неглубокую ямку. И Елену Викторовну окатило вдруг волной ледяного ужаса. Почему?! Ведь событие совсем не было пугающим; казалось бы, не произошло ничего, что могло бы вызвать такой внезапный приступ ужаса, не было таких причин. Из глубин сознания вспыхнуло что-то вроде «притащим»…
Но состояние было недолгим; яркий солнечный свет, ветерок и чувство долга быстро прогнали все страхи. Весь день Елена Викторовна переписывала сама и организовывала других, но чем меньше была загружена работой, тем чаще вспоминала неприятный, но короткий эпизод.
Но вот заснуть в эту ночь ей что-то мешало – еще до того, как вспыхнул по деревне лай. И если я спал хотя бы урывками, Елена Викторовна не спала совершенно. Так, полузабывалась, но одновременно прекрасно слышала происходящее вокруг.
Мне не хотелось бы комментировать эту историю. Придумать можно очень многое, но цена-то этим выдумкам? У меня нет точных сведений для того, чтобы дать происшедшему серьезное, надежное объяснение.
Я рассказал только то, чему был свидетелем, и уверен, что передал все точно. Вряд ли стоит вопрос – верить или не верить в то, что лаяли собаки и раздавались шаги. Если мы оба вменяемы – и я, и Елена Викторовна, – то лай и шаги все же были. А как это понимать – думать нужно…
А чтой-то ночь зловещая такая…
Блуждают на погосте огоньки…
В такую ночь обычно самураи
Канают вдоль границы у реки.
Много рассказывают о призраках в английских замках, о «других хозяевах» старинных зданий, типа шведского арсенала в Таллине, дворца шведских королей. Но ведь «другие» существа норовят поселиться во всех брошенных человеком зданиях, на любой географической долготе и широте.
Каждый город порождает свой фольклор, и если в городе живет хотя бы уже несколько поколений, таких историй неизменно должно быть много.
Красноярск не исключение из правил; другое дело, что уж какой город – такие в нем и привидения.
В нашем городе не умирали британские аристократы и графини в развевающихся полупрозрачных одеждах не бежали к прудам – не было у нас таких графинь. Призраки оставляли совсем другие жители города. Кто жил, тот и оставлял, знаете ли.
Я понимаю, что привидение запойного монтера может вызвать приступ хохота… но почему, собственно?! Душа одинакова и у графини, и у ее сенной девки. И у графа, и у его лакея, и у современного монтера.
Я расскажу несколько случаев, которые кажутся мне наиболее достоверными и подтверждены серьезными свидетелями.
Жужжит в стакане пьяненькая муха,
Я соль рассыпал, – видно, быть беде!
В такую ночь Ван Гог отрезал ухо,
А Грозный стукнул сына по балде.
Стояли крещенские морозы 1984 года. Температура была для Сибири даже не особенно и низкая, градусов так минус двадцать, но мела поземка, вовсю переходящая в метель.
Мы сидели тогда в моем кабинете на улице Лебедевой с человеком, которого нет причин не называть, – с Константином Николаевичем Ауэрбахом, сыном известного археолога, с учеником моего деда. В стране не кончилась брежневщина, жить было нетрудно, но противно.
Шел «контрреволюционный снежок», вскоре перешедший в метель. Снежный вихрь все закрывал старинные деревянные дома на другой стороне улицы. Квартира у меня на первом этаже, в чем есть и преимущества: хорошо видна метель, еле ползущие машины с включенными среди дня фарами, – не так далеко от природы.
– Тут вот, в этом доме, – Константин Николаевич делает широкий жест рукой, указывает дом. – Тогда жил купец один, Вилькицкий…
То есть фамилия этого купца совсем другая, это я сейчас придумал, потому что потомки купца и сегодня живут в городе под той же фамилией. Но дом сохранился до сей поры по адресу: улица Лебедевой, 34. Двухэтажный деревянный дом, очень красивый, с деревянной резьбой, двумя симметричными башенками по краям.
А произошла эта история в году, когда было в Красноярске то ли семь, то ли восемь «правительств». Все – с мандатами, с наганами и с чрезвычайными правами проводить мобилизации, обыски, реквизиции и конфискации. Вопрос, конечно, кого мобилизовывать и у кого конфисковывать. Пытались «правительства» пограбить… то есть в смысле реквизировать пригородные деревни, но тут вот какая загвоздка вышла… Мужики, когда настоящее правительство исчезло, сразу стали своим умом жить и все «правительства» ни в грош не ставили. А если их пытались реквизировать, комиссарам потом бегать приходилось очень быстро.
Ну вот, «правительства» и приспособились: гра… реквизировать в городе, а потом менять на продовольствие. Реквизируют, скажем, хорошие часы с кукушкой – и на мешок пшеницы! Конфискуют красивое платье у исчадия буржуазии – и на мешок картошки! А если удалось бы конфисковать машинку «Зингер», так и на свиную тушу бы хватило. Ну, а если реквизировали золото или валюту, тут члены «правительств» прятали это все поглубже, не стеснялись.
А у Вилькицких кто жил во всем большом доме? Сам старик Вилькицкий с женой. Сын у них погиб на фронте, второй сын давно отделился, жил в Канске. Дочь замуж вышла и с мужем уехала в Иркутск. В доме же, понятное дело, оставалось еще, что реквизировать на нужды революционного народа.
Вот одно «правительство» и подошло метельным вечером к дому. Вот он, окошки светятся красноватым мягким светом от керосиновой лампы. Заходи, братва-«правительство», двое к одному окну, двое к другому. А глава «правительства», премьер, значит, с подводой остается на дороге.
Только тут недосмотрело «правительство» – то ли разведка не донесла вовремя, то ли свои силы переоценило… Потому что у Вилькицких как раз утром появились двое офицеров, однополчане погибшего сына. Ехали они куда-то на восток, по свои делам, зашли к родителям товарища. А Вилькицкий и оставил их ночевать – дом все равно большой, пустой… Имя одного из парней история сохранила – Александр Николаевич Шведкин. Другой вроде из казаков, и как будто фамилия – Невозможных. Но это все уже недостоверно.
Вот сидят они и пьют чай – Вилькицкие с гостями, за самоваром, на первом этаже. Тут удары, рамы вылетают, окна распахиваются, обрезы на подоконник:
– Стоять! Руки вверх! Реквизиция!
И тут же – ни Вилькицкие, ни банди… то есть в смысле революционеры – они и подумать ничего не успели – а тут как очереди – тах-тах-тах! И офицеры уже возле окон.
– Ага! – кричат. – Вон еще один побежал!
И кончилось в этот день одно из то ли семи, то ли восьми «правительств», прямо вместе с главой «правительства», с его мандатами и наганами.
Потом Шведкин дальше уехал и воевал у Семенова, с ним и уходил в Маньчжурию. Какова его судьба – увы, не знаю. Кто говорит, что пошел служить японцам и сгинул ни за понюх табаку в войне на Тихом океане. Кто говорит, что дожил до 1945, до похода Советской армии на Харбин, и убежал в Австралию, там и умер. Кто говорит, уехал в Америку еще в тридцатые годы. Что сталось с его семьей, с братьями и сестрами (и были ли они, братья и сестры) – тоже не знаю. А у Вилькицких только и остался его портрет, фотография Шведкина, сделанная здесь же, в Красноярске.
Наступает тишина. Ауэрбах задумчиво катает водку по стеклу рюмки. Порыв ветра такой, что покачнуло люстру над столом. Синие сумерки темнее, чем должно быть по времени суток. Липнет снег к окну. Буря мглою небо кроет. Жгучий глоток очень соответствует всему – метели, морозу, синим сумеркам, словам Ауэрбаха – всему, что есть в русской культуре про метель.
– Как же это они так быстро… – говорю я, и, по правде сказать, немного сомневаюсь в словах Константина Николаевича, при всем том, что он и ходячая энциклопедия и всегда очень точен в сообщениях.
– А это настоящие офицеры были, – веско произносит Ауэрбах. – Они несколько лет воевали, умели и драться, и людей за собой вести. Не умели бы – не выжили.
– А вы откуда это знаете?
– У Вилькицких прислуга была, Глаша. Она у меня потом в няньках ходила, матери и рассказала. А ты здесь ничего не видал? Как раз в такой буран, в метель…
– Не-а… А что может быть, дядя Костя?
– Д-да пон-нимаешь… (Константин Николаевич немного заикается, а если волнуется – то и заикания сильнее.) П-понимаешь что, видали тут… В сильную м-метель видали человека в шинели, х-ходит тут. Т-ты же внука Вилькицкого знаешь?
Я киваю, потому что и правда знаю его очень хорошо.
– В-вот он и видел…
И Константин Николаевич рассказывает, как однажды в декабре, под Рождество, шел домой внук Вилькицкого, проходил мимо этого же дома. Было градусов под 40, сильная метель, и в крутящихся вихрях метели «молодой» (под 60) Вилькицкий заметил вдруг фигуру человека в шинели и подивился – кто это идет в такую погоду, даже не подняв воротника?!
Идущий повернулся и прохаживался теперь против ветра, несущего снег, словно ему нипочем. Наплывало очень знакомое лицо… только непонятно, откуда знакомое. Внук ошеломленно поздоровался, даже протянул руку к шапке, но снимать уж не стал, боясь обморозиться. Призрак чуть усмехнулся, отдал честь и кивнул. Пройдя метров десять, Вилькицкий вспомнил, наконец, кто этот человек в шинели, повернулся догонять Шведкина. Но человек в шинели со старинными погонами совершенно бесследно исчез.
Скажу честно: не раз я выходил из дому в метель, надеясь встретить Шведкина. Не буду врать: к сожалению, его я так и не увидел.
В такую ночь, чтоб сказку сделать былью,
Был на гоп-стоп братвою Зимний взят.
Трудно объяснить иногороднему, какую роль играла в жизни Красноярска школа № 10. Ее директор, Яков Моисеевич Ша, говаривал порой, что все великие люди города оканчивали именно ее. Это, конечно, преувеличение, и даже сильное, но что школа играла роль совершенно исключительную – это факт. Образование, которое давала эта школа, был по уровню выше на порядок, чем в большинстве школ, и раза в два выше, чем в других, центральных.
Но вот что печально: право делать дело покупалось обычной советской ценой. Официальным шефом школы был крайком КПСС, а по всей школе висели какие-то отвратительные плакаты с призывами служить в Советской армии, вступать в комсомол, любить советскую родину и так далее, и тому подобное.
А в двух шагах от школы стоял бронзовый бюстик Дзержинского.
С Яковом Моисеевичем я находился в самых замечательных отношениях и часто подменял его, когда Ша ездил в командировки, – вел за него уроки истории. Не помню, почему возникла такая необходимость, но как-то я долго ждал его из Москвы – весь метельный февральский вечер. Из школы все давно ушли, и во всем здании остались я и техничка, жившая тут же, при школе. Это была одновременно техничка и сторож.
Эта техничка, надо сказать, давно была своего рода ведомственной гордостью Якова Моисеевича – это была совершенно непьющая техничка, и за это одно ей прощалось абсолютно все. Например, эта техничка была не вполне вменяемой и иногда вела с посетителями всяческие странные разговоры – например, заводила длинную и совершенно невразумительную историю про какого-то мужика, который прислал ей из деревни свиной бок. Тетенька, впрочем, была не опасна, немного не все дома – и ничего больше.
В этот вечер она все бродила вокруг, все стирала несуществующую пыль, все вела со мной светские беседы, но вот о чем беседы – убей Бог, не помню. Было еще не очень поздно, часов восемь вечера, но уже совсем темно и кроме того метельно, ветрено. Ветер выл как-то уж очень разборчиво, – в смысле, очень уж легко можно было разобрать долгое метельное: «у-уубью-ююю…». И долгий вой, и рев без слов, но с оттенком такой злобы, такой ярости, что становилось просто жутко. А потом вдруг неприятный трескучий голос явственно произнес где-то в середине коридора: «Ну и чего тут приперся, пся крев?» Я был совсем один в «предбаннике» директорского кабинета – техничка вышла. Мне стало как-то неуютно, а тут еще в оконное стекло забарабанили пальцами, отбивая как бы лихой марш. Поворачиваюсь – как и следовало ожидать, никого. Да и кто бы стал стучать в окна второго этажа?
Стало неприятно, и я вышел в коридор. Опять пронзительный вой метели начал складываться в слова – в непристойную ругань по-русски и почему-то по-польски. Тут опять поднялась та техничка.
– Что, покою не дает? Не слушайте его, похабника!
– Кого не слушать?!
– Который воет! Подумаешь, это Зержинский! Слыхали бы, что он мне сулит, когда я тут одна мету! На что сманивает, поганец!
И страхолюдная тетенька кокетливо потупилась, зарделась и натужно захихикала в кулачок.
Скоро приехал Яков Моисеевич; больше никогда я не оставался в школе № 10 по вечерам и ночам и ничего подобного не слышал.
Что я могу сказать по этому поводу? Может быть, конечно, мне и почудилось. Конечно же, техничка была с большим приветом, хотя и совершенно не пила. Но вот за то, что слышал слова во время вьюги и стук в окошко, – вот за это я ручаюсь полностью.
Какие-то непонятные звуки в том же здании слышали еще два человека – пионервожатая и еще одна техничка – вполне нормальная, но пьющая. Но с ними у меня не было близких отношений, и что они слышали, я не знаю.
Искажено пространство, место, время.
Бомжей в подъезде примешь за волхвов.
– Шолом-Алейхем: как погода в Вифлееме?
Что нужно вам в стране бессонных свистунов?
В Красноярске была такая очень богатая организация: «КАТЭКуголь». В конце 1980-х организация решила построить себе не какое-нибудь, а высотное здание, да еще в таком месте, чтобы все его оттуда видели, со всего города. Строить начали круглую башню высотой аж в 22 этажа. Построили каркас, возвели основные конструкции, пора переходить к отделочным работам… А тут – раз! И 1991 год.
«КАТЭКуголь» мгновенно перестала быть очень богатой организацией, и заканчивать работы ей стало совершенно не на что. Так и торчит до сих пор эта замечательная башня 22 этажного, но недостроенного здания посреди города безо всякого толку. В это здание очень полюбили лазить, во-первых, влюбленные парочки – выше второго этажа здесь полезет только тот, кому самому очень надо, и молодые люди оказывались практически в полной безопасности – никто подсматривать не будет.
А второй контингент понятен – это всякие темные личности, которым выпить особенно негде. Их вообще привлекают стройки, незаконченные строения, склады, строительные площадки, и понятно почему – тут легче затеряться и всегда валяется много всякого, на чем можно удобно присесть и поставить все, с чем пришли.
Но давно уже здание совсем не популярно у красноярских влюбленных и еще меньше популярно у красноярских бичей и пьяниц.
Началось, насколько мне известно, с осени 1995 года. Тогда мимо одной парочки, уютно пристроившейся на площадке четвертого этажа, со страшным криком пролетело что-то тяжелое и с грохотом упало. Молодые люди кинулись спасать упавшего, но никого внизу не обнаружили и сочли за лучшее уйти подобру-поздорову.
И это было только начало, потому что через две недели у одной девушки так вообще случился выкидыш. Она, бедная, мирно целовалась с будущим папой и никому ничего плохого не делала, когда где-то в черном провале, в шахте, предназначенной для лифта, высоко над ней раздался и стал приближаться, нарастать ужасный крик и вой. Кто-то пролетел мимо бедной Томочки, лязгая чем-то железным, высекая искры из стены и дико сверкая глазами, а вокруг него летели увлеченные им кирпичи. Не успел будущий папа вытащить будущую маму из проклятого здания, как начались преждевременные схватки.
В народе это явление стали называть «монтером Петровым». Как будто какой-то монтажник-высотник и правда погиб на высоте: сорвавшись с самой верхушки стройки, он пролетел в шахте лифта всю высоту здания и разбился насмерть. Ходят слухи, что в свое время, при строительстве здания, эту историю скрыли, чтобы у дома не появилось плохой репутации, и вывезли труп только ночью, а всем свидетелям хорошо заплатили за молчание. Но все это только слухи, а явление, судя по всему, существует. С особой, у которой приключился выкидыш, я лично знаком – эта девушка когда-то ходила на занятие моего археологического кружка.
У бродяг здание потеряло популярность по совсем другой причине. То ли у них нервы покрепче, то ли «монтер Петров» падает только для тех, кто проходит в самые глубины здания. С любителями выпить разбирается другой, некий «сторож Иванов». По легенде, какой-то сторож и правда был убит в вагончике при здании «КАТЭКугля» – охранял строительные материалы, в том числе струганые доски и даже электрические лампочки, и был убит ударом кастета при исполнении служебных обязанностей. Эта смерть – уже не легенда, а твердо установленный факт, но имеет ли этот сторож и его смерть прямое отношение к «сторожу Иванову», я не уверен.
Про «сторожа Иванова» рассказывают по-разному. Так что, очень может быть, речь вообще идет о совсем разных существах.
По одной версии, как только компания расположится на ящиках или на бетонных блоках, как неизвестно откуда появляется мужичок и заводит бодягу про то, что здесь вам стройка, а не пивная и что здесь выпивать не разрешается. Приходится ему налить, и незнакомец не отказывается; по некоторым версиям, он оказывается даже компанейским, веселым человеком, но с двенадцатым ударом часов вдруг растворяется в воздухе.
Иногда этот человек даже приносит закуску, но очень скверную – например, поджаренные на костре тушки крыс (он их приносит, держа за хвосты) или гнилые бананы с помойки. Если даже этой закуси никто не ест, большого вреда от этого «сторожа» никому нет ни малейшего, и единственный ущерб – это выпитая им водка. Конечно, на многих производит очень неприятное впечатление, когда их собутыльник растворяется в воздухе, но в целом это очень милое, непритязательное привидение, которое изо всех сил старается быть полезным.
А вот другой «сторож Иванов» несравненно неприятнее. Он-то появляется как раз позже, после двенадцатого удара часов, и все сразу видят, что он покойник: такой он зеленый, трупный, распухший. Иванов не балагурит и не приносит закуски, а с каким-то хрипом и уханьем тут же устремляется на людей. Что будет, если они не убегут, я не знаю, потому что никто не ставил такого опыта – все убегали. А «сторож Иванов» тут же выпивает всю водку, оставленную и в бутылке, и уже разлитую в стаканы. Что характерно, он никогда не берет закуски – или он не закусывает, или употребляет совсем другую пищу.
Этого «Иванова» наблюдало несколько компаний, и о нем мне подробно рассказывали двое: дворник Феликс Магомедович Потапов, метущий улицу возле дома моей мамы, в центре Красноярска, и мой ученик, которого я не буду называть. Этот парень однажды в пьяном виде подрался с постовым, а доставленный в суд, обругал судью «дохлой кошкой» и «сучьим выменем». За эти преступления он получил срок условно, но какое-то время находился в камере, и там ему рассказали эту историю. Кстати, в этой же камере вместе с ним сидели люди, лично видевшие «Иванова». Насколько мне известно, их срок не кончился, и если нужно, они могут дать свидетельские показания.
«Предания занимают середину меж историей и поэзией. Содержанием их служит всегда действительная быль, но рассказ, переходящий из поколения в поколение, из века в век, часто носит на себе печать сказки».
Один из самых запоминающихся и диковинных героев сказов Бажова – Великий Полоз. Он предстает то в облике огромного змея с человеческой головой, то в виде пусть и сугубо людском, но все равно странном, необычном, пугающем. Он способен навсегда «увести» золотую жилу в неведомые земные недра, подальше от алчных душонок, а вот того, кто ему понравится, наоборот, одарит золотом. Этот владыка недр в сказах Бажова смотрится стопроцентно сказочным, подобно Бабе Яге, Жар-Птице или говорящей щуке. Казалось бы, образ, созданный гением сказочника, ничего общего с реальностью не имеет. Однако…
Известная собирательница фольклора, свердловский ученый В.П. Кругляшова, десятки лет изучала предания и легенды Урала – в тех местах, что и Бажов, порой слушая тех же стариков, что поведали небывальщины Бажову. И собранный ею материал при внимательном изучении являет другого Полоза, не в пример более крепко привязанного к реальности.
Впрочем, не будем забегать вперед. Начнем с рассказов и в самом деле предельно сказочных…
А.Ф. Щипанов: «Слыхал я, люди про Полоза рассказывают. Говорят, будто Полоз указывает золото. Если человек хороший, то Полоз покажет ему, где золото, а если плохой – наведет на ложный след. Когда Полоз ползет, то после него остается золотистый след. Сказывают, многие теряли голову от этого золотистого следа. Начинали копать, но ничего не находили. Главное – это заметить место, где Полоз исчезнет. Там и золото. Неправда, конечно, все это».
А.А. Антронова: «Раньше в Полевском было много золота, а сейчас нет, а все потому, что змей Полоз золото отвел. Нашли полдневские мужики жилу и стали то золото мыть, а полевские узнали и пришли на ту же жилу. Повздорили между собой мужики крепко, до кулаков дело дошло. Вдруг выполз Полоз, обогнул мужиков кольцом и провалился сквозь землю. С тех пор и не стало золота в Полевском, сколько ни искали».
В.В. Хмелинин: «Змей связывали с именем Полоза. Полоз оставлял следы на траве. Видели какие-то следы. Кто-то пройдет, остается мятая колея, но никто не видел самого змея. Что-то в этом было таинственное, и связано это с золотом. Таинственным местом, где обитал этот Полоз, было Гальенское громадное болото, простирающееся на десятки километров. Торф, трясина. В центр не пройдешь. ЛЕГЕНДА О ПОЛОЗЕ НЕ СОЧЕТАЕТСЯ С ЗОЛОТОМ, ТАК КАК ЗОЛОТА НИКОГДА НЕ МОЖЕТ БЫТЬ В БОЛОТЕ».
Последняя фраза не случайно выделена крупными буквами. В ней и скрыт своего рода мостик, своеобразный переход к рассказам, где сказочного, собственно говоря, и нет вовсе… Рассказчик подметил характерную черту: легенда о золоте с Полозом сплошь и рядом не сочетается! А вот те самые «следы на траве» появляются вновь и вновь, причем ничего особенно уж мифологического в них нет…
Я.Д. Раскостов: «Про Полоза слыхал, раньше говорили про него. Жил он в лесу, но прихожденье по ночам в деревню было. На снегу след оставался. Многие этот след видели. Говорили еще, что он как будто мог сжигать жаром и у него еще какое-то притяжение было. „Притягивал“ людей» (Любопытно, что за тысячи километров от Урала, в Африке, местное население наделяет своего легендарного змея той же способностью – неведомым образом «притягивать» людей.).
А.Г. Пастухов: «Это давно было, я еще мальчишкой был. (Рассказчик – 1894 г.р. – А.Б.) На Вараксином логу у нас покос был. Один раз приехали на покос – там, как жердь, выжжена полоса, как бревно протащили горячее. Я у отца спрашиваю: «Тятя, что это такое? Кто прополз?» – «Полоз». А я говорю: «Что за Полоз?» – «А это большая змея, ей не попадайся, она может задавить». И мы боялись даже спать. Я у отца спрашиваю: «А почему тут Полоз прополз?» – «А тут раньше богатое золото было, теперь вынуто, может, еще где есть. Вот он и кружит возле этих ям»«.
С.А. Борисова: «Полоз здесь был. Его даже моя мать видела. Трудолюбивая была. Сено на покосе оставлено было, пошла траву посмотреть. Смотрит, а траву всю припалило. Голову змей поднял, как зашипит. Мать километров двадцать отбежала, тогда вздохнула».
П.А. Сабуров: «Про Полоза слыхал. Полоз как пройдет, так после него словно бревно толстое провезли – так продавливает. После него трава остается желтой. А почему желтой? В ём какие-то ядовитые вещества есть».
Этот мотив – то ли выжженный, то ли оставленный некой ядовитой слизью след – возникает снова и снова. На первый взгляд, он-то и служит доказательством сказочности Полоза – подобные змеи науке неизвестны, но почему-то рассказы насыщены массой совершенно реалистичных подробностей, лишенных всякой мистики, нарочито приземленных…
П.П.З юзев: «Полоз – это змей. Показывается много, да не каждому. Полоз в камнях, в пещерах живет. Пещера как ровно выкладена камнями. Даже боялись около этого места ходить. Он на зиму, что потребно, заготовлял. А вот для чего он жил, сказать не могу. Там, где Полоз жил, ничего около этого места не добывали. Говорили, что, если подойти близко, он может задушить либо похитить человека».
Т.А. Вараксин: «Есть такой Полоз – змея большая, метров шесть в длину. Пройдет – листы свернутся и трава как выжженная. У него, у змея, хобот большой, голова над землей поднята. Он может человека захлестнуть и задавить. А богатство указывает ли? Так это кто его знает – мы не видели».
Ф.С. Рябухин: «Один мужичок рассказывал, что я, мол, видел, как Полоз прополз, одна сакта (Сакта – помятая, пожелтевшая трава, след в траве.) осталась. Мужик только это и видел. Про Полоза говорят, что он толстый и длинный. Боялись его все, как бы не встретиться».
A.M. Будатов: «Про Полоза я, конечно, слышал. Мы жили у одного старичка. Он рассказывал, что его дедушка видел Полоза. Он метров десять длиной и толщиной с бревно. Еще другой старичок рассказывал. Это в Уфалее было. Полоз прошел по Ивановскому прииску, там потом золотые россыпи нашли. И мой дедушка, мол, повстречался с Полозом на покосе. Где он прошел – трава опалена была. Дедушка мой потом долго болел – испугался очень».
Не правда ли, чудо-Полоз понемногу теряет черты сказочного персонажа? Чем дальше, тем больше…
Ф.И. Шептаева: «Полоз – это как змея, голова у него змеиная, на шее белый галстук. Шипит тоже как змея. Если осердится, так надувается, делается толстый-толстый. Жил в лесу, в горах. На людей не нападал, если они его не тронут. Змей много там, где золото. И ПОЛОЗ ТАМ НЕ ЖИВЕТ. Он хлеб ел. Кто в лес идет, уж неси с собой хлеба, вдруг Полоз встретится. Я сама несколько раз его видела. Ходили по ягоды. Батюшки, змея шипит! Скорее хлеба ломаешь и бросаешь, он ест. А в то время уж убираешься. Убивать Полоза нельзя. Если убьешь одного, то другие Полозы в дом приползут, всю скотину передавят. Уж непременно выведут скотину. А если кто его и не трогает, и он не тронет. Питался он травкой, корешками».
Н.Г. Тупицын: «У нас покос был на Ржавце. Отец с матерью косили, выкосили, стали суп варить. Он и вышел, Полоз-то. Сами будто видели. Трава сгорела там, где он прошел. Он метров двадцать прошел: ползет – во рту у него копалуха (Копалуха – самка глухаря.) – прополз и ушел в болото клюквенно… Ползет, а голова-то поднята все время на полметра от земли, и в хайле копалуха».
Н.А. Прокопьев: «Слышал я одну историю про такого зверя. Боялись его все. А один мужик встретился с Полозом. Шел он стараться, золото искать. Весной дело было. Идет лесом, по дороге. Видит, две сосенки стоят рядом и Полоз под ними на солнышке развалился. Испугался мужик. Думает: „Если идти мимо него, все равно удавит“. А назад возвращаться уже поздно. У него на плече лопата железная была. Что делать? Вскинул он быстро лопату да как хватил Полоза по голове, голова отлетела. А Полоз хвостом как хватил по сосне, так от сосны дым пошел. Сам мужик испугался до того, что два месяца болел».
Право же, полное впечатление, что речь идет о каком-то насквозь реальном, прекрасно известном животном, не более сказочном, нежели медведь или лось. При определенных условиях оно может задушить, убить, но специально за человеком не охотится (чем Полоз схож повадками с анакондами и крупными варанами). Более того – при известной сноровке самого Полоза можно убить прозаической лопатой… Ничего похожего на сказочных драконов, коим непременно нужны для пропитания царевны или по крайней мере быки. «Копалуха в хайле» – и не более того… А вот насчет хлеба, возможно, – поэтическое преувеличение.
Кстати, упоминаемые шесть или десять метров свидетельствуют не о мифологичности, а о давным-давно известном факте: крупная змея всегда кажется гораздо длиннее. В свое время рассыпалось немало легенд о пятнадцатиметровых южноамериканских анакондах: едва исследователь подступал к содранной шкуре с прозаическим сантиметром, выяснялось, что на самом деле змеища была длиной метров в пять. Таковы уж свойства человеческого восприятия – что на Амазонке, что на Урале.
Так что же такое Полоз – некий уральский удав метра три длиной? Возможно, некогда на Урале обитали не только относительно большие змеи, но и рептилии вроде гигантских варанов. В рассказе Шептаевой перед нами предстает скорее варан: змеи (за исключением некоторых видов индийских кобр) не способны «раздуваться». А вот варан, как и многие другие ящерицы, рассердившись, как раз «надувается, делается толстый-толстый». Что же, речь идет о рептилиях двух разных видов – змее и некоем «сухопутном крокодиле»? Быть может. И змеи, и ящерицы обитают в холодных краях – на Урале и в Сибири – испокон веков, впадая зимой в спячку. Не стоит делать скоропалительных выводов, но все, что мы знаем о биологии крупных рептилий, отнюдь не противоречит версии об их существовании в зоне умеренного климата. В конце концов, вараны индонезийского острова Комодо, достигающие в длину пяти метров, были открыты европейцами лишь после первой мировой войны, а до того над свидетелями смеялись, зачисляя в сумасшедшие или Мюнхгаузены…
Что еще любопытнее, «уральские драконы» отнюдь не выглядят чем-то из ряда вон выходящим, если внимательнее изучить фольклор прилегающих областей. От Урала до Балтики много сотен лет с завидным постоянством бытуют рассказы о неких ящерах, опять-таки почти всегда лишенных мифологических черт, опять-таки больше напоминающих реальных рептилий, описанных кем-то, кто хорошо знал их повадки и, возможно, видел своими глазами. Ящер занимает центральное место в фольклоре коми-пермяцких народов, присутствуя в вышивках, шаманских бляшках, древних литых изображениях, рисунках. В IX—X веках новгородские словены поклонялись некоему загадочному богу-ящеру: между прочим, судя по летописям, этот ящер не владел членораздельной речью и не требовал на ужин непорочных девиц. Наоборот, вел он себя подобно вполне реальной крупной рептилии: в образе «лютого зверя коркодила» обитал в реке Волхове, частенько нападая на лодьи, топя их, пожирая людей.
Широко известна Псковская летопись, повествующая о весьма любопытном событии: «В лето 7090 [1502] изыдоша коркодилии лютии звери из реки и путь затвориша; людей много поядоша. И ужасошася людие и молиши Бога по всей земли. И паки спряташися, а иних избиша».
Иные исследователи, пытаясь как-то объяснить загадку, выдвинули версию, согласно которой некие иноземные купцы зачем-то привезли на Русь несколько крокодилов, каковые сбежали и, освоившись в русской реке, стали нападать на людей. Однако эта гипотеза представляется малоправдоподобной. Во-первых, за строками летописи явственно просматривается ужас перед неким весьма МАСШТАБНЫМ нашествием «лютиих коркодилов». Вряд ли наши предки (вспомним отважного мужичка с железной лопатой) стали бы пугаться пары-тройки привозных зверюг, которые не могли быть особенно большими, – ради удобства транспортировки эти самые иноземные купцы наверняка прихватили бы невеликий молодняк. Во-вторых, в старинных русских документах ВООБЩЕ не отмечены случаи, когда иностранные торговцы привозили бы крокодилов. В-третьих, столь выдающийся отечественный историк, как академик Б.А. Рыбаков, посвятивший водяному богу-ящеру целую главу в своем труде «Язычество Древней Руси», недвусмысленно писал, что «речь идет о реальном нашествии речных ящеров».
Возможно, эти «речные крокодилы», прекрасно знакомые нашим далеким предкам, в силу каких-то природных условий чрезмерно размножились. Или мигрировали, подобно леммингам. В любом случае речь шла о нашествии немалого количества опасных рептилий – люди «ужасошася» по всей Псковской земле, судя по всему, опасность была нешуточная…
В том же XVI веке посол австрийского императора Сигизмунд Герберштейн в своей книге «Записки о московитских делах» подробно рассказывает о неких крупных ящерицах, которым язычники-литовцы поклоняются, как богам. Эти «боги», как читатель, возможно, догадался, опять-таки ведут себя совершенно небожественно, в определенные часы вылезая из укрытия, чтобы попить приготовленного для них молока. Книга Герберштейна до сих пор считается одним из ценнейших источников российской историографии, ее автор на барона Мюнхгаузена ничуть не походил… «Там и поныне очень много идолопоклонников, которые кормят у себя дома, как бы пенатов, каких-то змей с четырьмя короткими лапами наподобие ящериц с черным и жирным телом, имеющих не более 3 пядей в длину (60—75 см. – А.Б.) и называемых гивоитами. В положенные дни люди очищают свой дом и с каким-то страхом со всем семейством благоговейно поклоняются им, выползающим к поставленной пище». Ничего сказочного – в иных местностях Юго-Восточной Азии точно так же кормят почитаемых кобр, привыкших выползать к поставленной пище.
И, наконец, уже в наши дни известия о случайных встречах с небольшими речными ящерами порой приходят из малообитаемых районов Псковской и Новгородской областей, знаменитых огромными болотами…
Конечно, трудно верить в существование каких-то крупных рептилий русского Севера, неизвестных ученым. Возможно, их уже нет, и наши далекие предки (впрочем, судя по уральским былям, и не особенно далекие тоже) сталкивались с последними особями вымирающих видов. Как бы там ни было, то постоянство, с каким сотни лет обитатели огромной территории, протянувшейся от Урала до Балтики, сохраняли рассказы о «ящерах» и «полозах», заставляет задуматься и не рубить сплеча. Еще и потому, что чересчур уж велик список крупных животных, всего лет сто назад считавшихся плодом расстроенного воображения вралей-охотников или «темных» туземцев. Комодские вараны, целакант, карликовый бегемот, медведь-кадьяк… Вплоть до начала нашего столетия европейские ученые не подозревали о существовании гигантской горной гориллы. В 1900 году в местах, считавшихся прекрасно исследованными, английский капитан Гиббонс обнаружил дотоле неизвестного белого носорога – животное весом в две тонны, а в высоту достигавшее двух метров.
Практика показывает, что порой реальнейшее животное способно приобрести в глазах обитателей данной местности черты мифологического чудовища: того же карликового бегемота, в общем, зверя безобидного, негры считали ядовитым и панически боялись к нему прикасаться. Прямо-таки мистическими чертами в разных частях света наделяли гиену и росомаху, волка и комодского варана. Возможно, к сообщениям о реальном Полозе примешались позднейшие наслоения чисто сказочного плана. Однако предания о волках, способных оборачиваться людьми, еще не делают волка мифологическим животным. А старое русское поверье, гласящее, что клад порой показывается в виде барашка или петуха, никого не заставит сомневаться в реальности баранов или петухов…
Уж нам-то, сибирякам, должно быть прекрасно известно, сколь обширны районы, где в прямом смысле слова не ступала нога человека. И за Уралом, и на Урале. Не хочется предаваться безудержным фантазиям, но где-то в уральской горной тайге, вполне возможно, сейчас греется на солнышке реликтовая змея, именуемая Великим Полозом, представления не имея, что молва наделила ее способностью оборачиваться человеком и «отводить» золото…
Эх, энтузиасты, где вы…
Оглавление
Александр Бушков Естествознание в мире духов. Предисловие
Александр Бушков Машина-невидимка
Александр Бушков Ты где, бабуля?
Александр Бушков Как к нам ходили в гости
Александр Бушков След дракона
Андрей Буровский Истории о необычном Предисловие
Андрей Буровский «Дядя Ваня»
Андрей Буровский Бабушка и внучка
Андрей Буровский «Человек лесов»
Андрей Буровский Профессиональный фольклор… Что за ним?
Андрей Буровский Их величества курганы
Андрей Буровский У археологического зомби
Андрей Буровский Приходящие из курганов
Андрей Буровский Повернувший голову
Андрей Буровский Загадки Хакасии
Андрей Буровский Город шаманов
Андрей Буровский Деревенские былички
Андрей Буровский Озеро Пионерское, оно же Собачье
Андрей Буровский Остров Сергушкина
Андрей Буровский Совсем зеленые покойники
Андрей Буровский Идущий через степь
Андрей Буровский Дружиниха. Эпизод первый
Андрей Буровский Дружиниха. Эпизод второй
Андрей Буровский Родственная история
Андрей Буровский История на кладбище
Андрей Буровский Призрак поручика Петрова
Андрей Буровский Вой полуночной метели
Андрей Буровский Тайны брошенного здания
Сергей Лузан Черт с головой совхозной лошади
Александр Щербаков Скачущий череп. Страшные истории
Борис Петров Сибирские были-небыли. Хозяин старого пчельника