Как тщательно я готовился к этой охоте! Наконец настал час отъезда: вынес из квартиры рюкзак, лодку, ружье, уложил все в машине по-умному — на дальнюю дорогу, уселся за руль. Ключ на старт! Пока двигатель урчал-прогревался, еще раз мысленно пробежался по списку: все ли взял? Пощупал в грудном кармане документы, быстренько перебрал в уме: патроны, спички, топор, темные очки… Ах, черт, фонарик оставил! Он у меня аккумуляторный, сунул в розетку подзарядить и — на глаза не попался. Склеротик несчастный — забыл ведь! Все из-за сына, который крутился под ногами, дурацкие вопросы задавал (он поехать со мной не мог: в школе начались занятия). Нельзя ведь без фонарика. На утиных вечерках теперь главная стрельба — по темной. А до того не хочется возвращаться… Вспомнилось, как маманя когда-то укоряла: «Ну, все — вернулся? Пути не будет!» Но и без фонарика никак невозможно. Да будь он неладен! Из-за ерунды всю поездку ставить под сомнение… Но сходить все равно придется.
Я вылез из машины, двигатель оставил включенным, взбежал по лестнице на второй этаж, позвонил. Дверь открыла удивленная жена:
— Что-нибудь забыл? — вопрос прозвучал с явным сочувствием.
— Фонарик — в розетке, в комнате… Быстренько! Я заходить не буду, тут подожду.
— Почему не будешь заходить? — снова возник сын, без него ни одно дело не обходится.
— Так… Примета старинная: вернулся — может быть неудача, — и сам усмехнулся. — Но ведь я через порог не переступал — вдруг обойдется?
— Папа, ты что ли веришь в приметы?! — с веселым изумлением воскликнул он. — Ну, даешь! Как не стыдно, а еще культурный человек.
М-да… Как это ему объяснить? Культурный. И к суевериям отношусь, как и полагается современному интеллигенту. Смешно же! «Кто горелую корку ест, грома бояться не будет» или: «Левый глаз чешется — плакать, правый — смеяться». Че-пу-ха! Даже самому странно, что иногда вспоминается. Так просто вспомнится — неосознанно, не всерьез… А ведь присутствует, оказывается, в моем поведении! Через порог никогда не здороваюсь, спрашивать: «Куда пошел?» — считаю бестактным и сам не люблю, когда задают этот невежливый вопрос. А что в нем, собственно, дурного, почему считается признаком невоспитанности? Просто маманя одергивала: «Ну, закудыкал! Куда, куда… на Кудыкину гору!» Собственно, заурядная бытовая традиция. Говорим же мы «спасибо» — «спаси Бог!» — даже те, кто о Боге и думать забыл. Или взять тринадцатое число: да не верю я в него. Не верю, чушь все это! Но… всегда лучше, если можно обойтись без него. Странно. Правда? Ведь образованный и даже, в общем, довольно культурный человек, пописываю вот — других чему-то поучаю…
Дорога на охоту предстояла дальняя, и я в пути маленько поразмышлял на эту своеобразную занятную тему. Просто само кое-что в памяти всплыло. (Таинства человеческой психики — это всегда увлекательно.)
Например, вспомнилось свидетельство первого Енисейского губернатора А.П.Степанова. Он был человеком незаурядным и, в частности, литературно одаренным: его поэмы и романы, правда, забыты, а двухтомное описание губернии, вышедшее в 1835 году, и сегодня представляет огромный интерес для краеведов. Рассказывая о хозяйстве и быте стариков, не обошел автор тему, которая занимала мои мысли в пути. «Где нет суеверий? — писал он. — Сибирь также ими наполнена. В Енисейской губернии, например, не подкладывают ногою головни в костер — быть несогласию в промысле; тетерев не садись на дом — умереть хозяину; ежели попадется на дороге нож вострием против пути, не поднимут — смерть… Кусок хлеба бросает кормщик водяному, готовясь переплыть порог».
Гм, водяного-то я уж точно не признаю. Хотя иногда в начале сезона первого пойманного карася отпустишь в озеро — чтобы задобрить их карасиного бога. Какого бога? А кто его знает, наверное, должен там какой-нибудь сидеть! Свято место пусто не бывает…
Про здешние поверья много порассказал и первый сибирский охотничий писатель, забайкалец А.А.Черкасов. Сколько их было! Медведя прямо по имени никогда не называли — только «зверь», или «черная немочь», или иными иносказаниями: не надо, чтобы знал, разъязви его, что толк идет о нем. На промысел полезно взять с собой лоскут шкурки «князька» (зверька-альбиноса) — к ней фарт льнет. И так далее, и тому подобное — как только все упомнить! Или вот еще забавное: «Нечищенное ружье крепче бьет!»
Сегодня читаешь такое и улыбаешься: до чего темный был народ, неграмотный, вот и торжествовало всякое шаманство. Мы теперь совсем по-другому видим мир. Хотя… кое-что из прошлых поверий вдруг явится из темных глубин. Не всерьез, разумеется, а так — в форме домашней традиции. Ну, кто не знает: кошка умывается — гостей зазывает, нос чешется — в рюмку смотреть (это мы с полным нашим удовольствием!), черный кот дорогу перебежал… Нет, я не возвращусь, нарочно пройду прямо, как ни в чем не бывало. Хотя и с чувством досады на зловредную животину: обязательно надо было ему именно перед тобой проскочить!
Интересный эпизод помню. Вычитал в мемуарах дочери Л.Н.Толстого Татьяны Львовны. Как-то она спросила отца про его отношение к суевериям, и он их решительно осудил! И вот в тот же день едут верхами по деревне, и вдруг Лев Николаевич поделывает на пути странный крюк… Оказывается, кошка перебежала дорогу и спряталась в бочке — эту-то бочку он и обогнул! На всякий случай.
Или молодой Пушкин: отправился из Михайловского в гости в Тригорское. И перебеги им путь заяц. Так ведь приказал вернуться домой, перепрячь лошадь и только после этого поехал снова! А мужики-то были — не нам чета. В одном стихотворении Александр Сергеевич прямо выразился: «Так суеверные приметы согласны с чувствами души…» Да-да, в этом все дело: чувства тут еще участвуют! Вторгаются, сбивают с толку холодный рассудок… Но прежде всего надо четко разделить два понятия: приметы и суеверия. Разумеется! Суеверия — это признание всякой нечистой силы — витающих духов и в личинах нежити бессловесной: лесовиков, кикимор, букушек «и прочих произведений быстрого воображения суеверного народа», — как заключил тот же А.А.Черкасов. А приметы…
С приметами более-менее ясно: давно признано, что в них сосредоточен накопленный народом за долгие века опыт наблюдательных земледельцев, пастухов, зверовщиков — людей, искони близких к природе. Многие из примет можно вполне объяснить данными научных исследований или просто здравым смыслом. Говорят, к примеру: «как весной птица прилетит, так и тепло наступит». Все ясно: перелетные торопятся домой, иногда опережая теплые массы воздуха; правило фиксирует несомненный факт, хотя и переставляя местами причину со следствием — как в случае с Солнцем, которое «ходит вокруг Земли».
Или взять такое утверждение: коли год в тайге ягодный, то и дичи много. Причинная связь, казалось бы, напрашивается: много корму, стало быть… Но я раз вот так же в пути размышлял и вдруг постиг: ягодой-то дичь кормится уже повзрослевшая! А выживут или погибнут выводки — решается гораздо раньше, когда ягодники только цветут… Ха! Вот и отгадка, связь истинная: ежели в конце мая — начале июня у нас обозлеют поздние холода, дожди и свирепые ветры, то погибают вместе и птенцы-пухляки, и цвет — будущий урожай: связь, оказывается, чисто временная!
В каждом поверье можно найти внутреннее ядро. Вот старшие учат молодых: «Нельзя в озеро плевать (как в глаза матери!) и в костер тоже». За этими правилами глубинное уважение к воде и огню, дающим жизнь, чего же тут «темного»? Правда, некоторые приметы существуют в такой образно-кудреватой форме, что сквозь нее не вдруг докопаешься до внутренней сути. Маманя, опять же, говорила: чайник на огне гудит — «к переезду»! Этого я растолковать до сих пор не умею (сравнение, скажем, с паровозным гудком ничего не объясняет). Однако в жизни нашей семьи предвестие — дважды! — точно сбывалось. Верь — не верь…
Дело это вообще тонкое, и грань между приметами и суевериями, надо признать, не всегда различима. В кикимор и букушек современный человек не верит — как и в доброго бородатого Бога Саваофа, который босой, в пушистой бороде, сидит на пухлом облаке. Однако все чаще слышу от знакомых: «Оно конечно… Но что-то, видимо, все-таки есть!» Чего уж говорить, коли даже наши космонавты перед полетом обязательно смотрят фильм «Белое солнце пустыни» — говорят, традиция такая!
Кстати, пришел на память один любопытный случай с этими приметами. Мы летом всей семьей неделю жили в палатке на берегу нашего Красноярского моря. Счастливые были дни… Стояла прекрасная июльская погода. Но наша молодая мама все время ужасно боялась грозы. После полуденного отдыха выбирается из палатки, расчесывает белокурые лохмы и, зажав приколки в губах, мычит что-то, указывая глазами на небо. Я уже знаю: хочет сказать, что собираются тучи. И, конечно, возражаю:
— Чепуха! Просто кучевые облака. Видишь? И ласточки летают высоко. И комарики-толкунцы над тропкой «мак толкут», а это верные признаки хорошей погоды.
— Страсть какая гарантия! Вон у бюро погоды спутники да компьютеры. И то…
Доводы разума на нашу женщину совершенно не действуют, ибо она грома и молнии боится. И, как на грех, в сумерках начали мигать молчаливые синие сполохи — зарницы. А ночью разразилась настоящая гроза со всеми ее театральными эффектами. Ливень обрушился стеной. Шумела листва невидимых деревьев, потоки полоскали туго натянутые скаты палатки, ужасным гулом, будто он вырывался из преисподней, отдавалась под ударами струй железная крыша стоящего рядом нашего «жигуля».
Когда мутный рассвет стал проникать внутрь палатки, легкая морось еще висела в воздухе, с берез капало. Я выбрался наружу на утренний клев. И тут меня ждало великое недоумение: над тропинкой рядом с нами — в это ненастное сырое утро! — толкунцы невозмутимо толкли свой «мак». Хоть собственным глазам не верь… Надежнейшая примета хорошей погоды, и ведь она так научно и доступно объяснялась! (В сухом воздухе токи от нагретой земли, хитиновый покров насекомых не отсырел, он легок…) Мало того, что они вчера с упоением и коварством нечистой силы плясали перед дождем, теперь еще и в морось танцуют! Издевательство какое-то, воочию рушилась вера в непогрешимую добрую мудрость комариков и во всю науку заодно.
А через час дождь прекратился. Легкий ветерок развеял нависшую серую сырость, и вышло утро во всем блеске и сверкании мокрой травы и листвы. Толкунцы на этот раз… не ошиблись? Но как, какими приборами они смогли во время дождя предчувствовать его скорый конец? Воздух донельзя сырой, хитиновый покров набух, восходящих токов быть не может, а они все знали заранее… Необъяснимо!
С подобными непонятными явлениями современный человек чаще всего встречается, общаясь с миром природы. То есть — рыбаки, охотники, грибники. Поэтому в их среде и держится больше всего примет и обычаев, которые очень часто не отличить от позорных «темных» суеверий. Я по себе замечаю: именно на охоте всякая эта хиромантия (или как ее там — парапсихология?) чаще всего вылезает из темных закоулков моей просвещенной, в общем, души. Вот ехал на охоту, а сам все переживал: вернулся — в чем теперь это скажется, как проявится? Дичи не будет? С машиной что-нибудь?.. И оно проявилось полной мерой!
Крупного, правда, ничего не случилось, но всю охоту меня преследовали мелкие досадные пакости. (Ха! У «него», видать, настроение было некровожадное — решил шутейно извести…)
Еще подходя к болоту, я не заметил в траве какую-то ржавую железяку и ударился о нее ребром голени — какая это боль, поймет только тот, кто играл в футбол; так и прихрамывал после весь день. Вот скажите, откуда здесь взяться искореженной детали какой-то сельхозтехники? Ни пашни, ни покосов близко в помине нет — кто ее приволок? В камышах поднялась кряква — классически, свечой, с громким испуганным кряком! Вскидываю ружье… Что такое — мушки не вижу, что-то загородило! Оказалось, ременный погон каким-то образом ухитрился перекинуться сверху поперек стволов. Улетела моя крякуха. Разве не издевательство? Ведь я за ней в такую даль ехал!
Пришло подозрение, что дело нечисто, стал нервничать, на перелете суетился, ужасно мазал. Так что и фонарик для поиска сбитых птиц не понадобился (чтоб ему совсем в тартарары провалиться!). В довершение всего, уже в темноте, услышав близко сбоку волнующее «фить-фить-фить!» — звук крыльев налетевшей утки, резко повернулся с ружьем направо, а ноги от долгого стояния в болотной тине засосало глубоко, не выдернулись! И я, потеряв равновесие, позорно плюхнулся в воду прямо лицом, попытался упереться рукой… во что? Только набрал полный рукав тины. Уж это, знаете ли, слишком.
Однако на другой день непруха продолжалась. Шагаю краем болотины — совсем рядом поднимается бекас и устремляется прочь, бросаясь с крыла на крыло, но я профессионально ловлю его на мушку, бью — падает комочком в камыш. Засекаю глазами стебель, где он канул, и не отводя глаз иду подбирать. Но в этот момент еще один, смачно чмокнув, поднимается слева. Здоровенный такой бекасище. Лениво машет крылами… Ружье было на изготовке и сам я весь на взводе — мгновенно поворачиваюсь и бью второго навскидку. Падает и он, отличный дуплет! Радуясь красивым выстрелам, перезарядил ружье, пошел искать… Полчаса топтался. Всю траву вокруг вымял, всю водицу перетолок — ни одного не нашел. Я ведь давно уже сформулировал себе правило: когда без собаки, лучше поднять одну битую птицу, чем потерять две! Не утерпел, дуплет, видишь ли, красивый… Вот и пропали две загубленные дичины. Невелика добыча бекас, да на душе смурно: зачем зря сгубил?
Поделом мне, за разгильдяйство страдаю. Выходит, обречен я в этой поездке. Самое лучшее теперь не дергаться, не сопротивляться невезухе, поберечь нервы. Что ни говорите, раз вернулся перед охотой — примета безошибочная. И моя мелкая хитрость («через порог не переступал») не помогла, не обманула. Кого? А вот его… Кого его-то?! Ну, на этот счет культурные люди отвечают по-разному: рок, понимаешь ли, судьбу, на роду написанную. Да кто писал-то, кто?! А холера его ведает, наверное, «кто-то все же есть»…
Некоторые охотничьи предрассудки привились мне от отца. Он с юных лет работал на Тульском оружейном заводе и прошел от ученика закалочной мастерской до ответственной руководящей должности. Инженер! В конструкции стволов, в зарядах разбирался — не чета неграмотным сибирским промысловикам. Но если в жареной дичи попадалась дробина, обязательно ее выковыривал и клал в специальную коробочку, чтобы при зарядке вновь заложить в патрон: она «счастливая». Это по каким таким законам баллистики? Неважно. Ибо давно доказано: научно-технический прогресс вершится по своим законам, а прогресс человеческой натуры — по своим. Да в чем он, собственно, так уж проявился, этот духовный прогресс? Чем отличаются любовь, вера, властолюбие, героизм и подлость наших современников от страстей древних римлян или греков?..
Надо признать: во взаимоотношениях человека с природой эта духовная сторона изменилась. Пожалуй, заметнее всего. Однако не так уж категорически, как казалось бы. И вот мой отец-инженер, бывало, заряжая ружье перед входом в лес, повторял одно и то же присловье: «Ну, разлетайся живые, оставайтесь битые!» Весело эдак повторял, вроде в шутку — привычка такая. А ведь, если глубже глянуть, то немного и заговор.
Да, в обыденной жизни мы все-таки меньше сталкиваемся с загадочным и необъяснимым. В тайге же или на рыбалке постоянно находимся под властью десятков совершенно удивительных совпадений или несуразных (как повезет!) стечений обстоятельств. Может погода выпасть удачной, но может все испортить; птица то летает, а то в крепях отсиживается; легла пороша — нет пороши; вдруг соболь ушел; шишка уродилась — есть белка… Обычное дело. Ничего я не могу сказать заранее о предстоящей охоте, как оно сложится, где приобретешь и что потеряешь. Многое зависит от самых непредвиденных случайностей. А случайность — такая штука, перед которой мы бессильны: то чет выпал, то нечет, и даже самая строгая наука математика это признает, создав целое направление — теорию вероятности. Почему бы не существовать тогда теории невероятности — формулам антимира? Вот и подумаешь тут.
Однажды поехали с сыном в новое, незнакомое место. Когда-то там правил бал лесопункт, остались после него сплошные зарастающие вырубки, лесные покосы, много разной ягоды — должны вестись тетерева. А у нас собачка была, английский сеттер Ласка, я много силы потратил, натаскивая ее. Приезжаем — такой красивый уголок рядом с полузаглохшей дорогой! Куртина сосенок, рядом копна сена, солнечная лужайка. «Давай здесь палатку поставим!» — предложил сын. Я заглушил машину и, не выпуская собаку, пошел глянуть поближе. Сделал десять шагов по направлению к сосенкам, а из-под них — тетеревиный выводок веером! Собака из машины вырвалась и давай метаться по горячим набродам, сын — за ней. «Вот это место я нашел! — кричит. — Сколько дичи! Не успел от машины отойти, и пожалуйста!»
А у меня заныло предчувствие… Сто раз уж попадался: если только удочку забросил, хвать — окунь или два шага от машины сделал — боровик красуется… Плохой знак! После этого, как правило, ничего больше не попадется. Я осторожненько сыну об этой своей опаске заметил, да куда там! Только рассмеялся. Ну, и что? Мы там переночевали и за две зари добросовестнейшим образом излазили все окрестные прекрасные сечи — ничего больше не подняли, ни единого разочка! Да еще собака лапу повредила, стала на ходу «троить».
— Вот видишь, — нравоучительно заметил я своему юному охотнику, — ведь говорил же!
— Папа, но откуда тогда взялся этот выводок?! И как раз сидели, где мы остановились… — В тоне его на этот раз слышалась растерянность. Вот так охотничья жизнь нас воспитывает.
Встретилось что-то непонятное, а объяснить надо, не может человеческий разум мириться с неизвестностью. И тогда в ход идет воображение. Один знаменитый писатель прекрасно выразился: «Ничто так не окрыляет фантазию, как отсутствие фактов». А насчет фантазии у рыбаков-охотников никогда недостатка не было, чего другого, а с этим порядок. Потому что все рыбаки-охотники, как правило, поэты в душе, народ эмоциональный, на выдумку скорый. Нет фактов — воображение дорисует! Вот и рождаются фантастические картины и толкования. Иногда полуреальные, порой чистая мистика. Не от темноты, а от поэтических озарений. Чего ж тут плохого? Радоваться надо. Немножко волшебства в жизни — тоже неплохо.
Отец, помню, страшно ругался, если при встрече кто-нибудь из городских знакомых напутствовал: «Чтоб вам больше уток набить!» Худшего пожелания не придумать. В ответ он сердито огрызался: «Типун тебе на язык! Разве так говорят?» — «А как же?..» — «Скажи: ни пуха ни пера!» — «А, верно, я и забыл совсем! А ты сразу ругаться».
Почему «ни пуха»? Да опять же, чтобы его, такого-сякого, с толку сбить, ввести в заблуждение. Кого — его? Сами понимаете. Мы-то знаем, только говорить об этом не следует. Тут, правда, язычество с его кикиморами и коловертышами путается с христианскими представлениями относительно дьявола и бесов. Вот даже в знаменитом словаре Владимира Даля среди прочих поверий приведено такое: у каждого человека постоянно за левым плечом караулит свой момент черт, а за правым бдит охраняющий ангел; в вечном борении друг с другом то ангелу удается сделать человеку добро, то черт подстроит каверзу. Смекаете теперь, почему плевать надо через левое плечо? Не зна-али… А традицию эту все равно соблюдали. Даже в благоустроенной городской квартире! А ежели человек в тайгу собрался? То-то и «ни пуха ни пера». Умненький ангел, услышав, понимающе улыбнется. А глупый черт только плечами пожмет да рогами в недоумении покрутит. А то бы — беда-а…
Однако все это примеры всеобщие. Но вдруг я поймал себя на том, что за долгие годы еще и собственными обзавелся — личными… «традициями» (это выражение звучит помягче, не то что всеми осуждаемые «суеверия»). Например… Перед выходом на очередную зарю всякий раз меня одолевает мучительное сомнение: брать или не брать сетку для дичи? Без нее носить битых птиц очень неудобно. Приходится бекасов или рябчиков рассовывать по карманам, они там мнутся и киснут, теряя «товарный» вид; дичь покрупнее засовываешь головами под ремень, и она болтается на каждом шагу… А ведь есть специальная мелкая сетка — на боку, через плечо, и удобно, и прекрасно. Да только в другом проблема…
Сколько раз уж замечал: как только эту сетку возьму, так и класть в нее нечего, невезучая какая-то. Подержу в руке, подумаю… А! Без нее как-нибудь принесу, была бы удача. Потом возвращаешься к стану, пара крякшей мотается на поясе — ну до чего же глупо их так носить, когда сетка лежит в машине! Сам же придумал дурацкое суеверие и теперь из-за него страдаю. Изругаешь себя: хватит, дескать, дурью маяться, завтра обязательно возьму. И… конечно, всякое может случиться, но и вернуться «с пустом» вполне реально. Не скажу, что так уж обязательно, но, кажется, с сеткой на плече — чаще. Вот такая ерундистика. И вообще, строгой статистики нет (не хватало бы еще записывать четы и нечеты: считай, вовсе умом тряхнулся). Не верю я в эту чепуху, не верю! Рассудком. А что-то внутри, наверное, само по себе реагирует — начинаешь нервничать, в руках нужной твердости нет… Опять промазал! Может, все-таки другую сетку купить — его и себя обмануть?
Или вот такая суетория. С детства мне очень нравились полевые цветы васильки. Ну до того они веселые, такие ясные, голубенькие, и по устройству лепестков — само совершенство. (Недаром — помните? — «Толпа без красных девушек, что рожь без васильков!») А потом объявили: это зловредные сорняки. Тысячу лет голодом народу не угрожали, и вдруг оказалось, что они-то во всем и виноваты. Рьяно взялись за синенькие цветки — вытравили. Лет двадцать, может, я их не видел.
А однажды забрался в самый дальний подтаежный район и глазам не поверил: василек голубеет на меже! А чуть дальше — второй, третий. Я до того растрогался (с голубыми глазами детства встретился!), что опустился на стерню, рассмотрел хорошенько вблизи, даже поговорил с ним. Мол, василек-василек, подари мне счастье! Так просто, в шутку. Детство вспомнилось, душу пронзило, вот и повело в сентиментальность, с каждым может статься.
И что вы думаете? Охота сложилась на редкость удачно. Я, правда, довольно скоро сообразил, в чем может состоять истинная причина успеха и какая тут связь с васильками: видать, не травили эти поля разной химией, вот и сохранились синие цветки вместе с дичью. Не требуется никакой магии для объяснения, все вполне реалистично. И тем не менее, когда снова попался одинокий цветок, я, вспомнив ту охоту, опять его попросил. И он опять меня наградил. Совсем, понимаете ли, язычником стал — травам да пеньям-деревьям молюсь. А что мне, трудно, что ли, вдруг опять пофартит? Так они и образуются, эти самые «традиции».
Правда, один раз получился эффект несколько неожиданный. Так же с васильком побеседовал, затем угол овса обогнул, вышел на другое поле. И вижу в его тупике — кто-то медленно бредет по меже. Сначала подумал: лошадь?.. Нет, ростом меньше, голова на короткой шее вниз опущена, мотается на каждом шагу из стороны в сторону. И масть какая-то необычная, темно-бурая. Ба! Да ведь миша! Метров сто пятьдесят до него было, но все равно стало слегка не по себе. Я задом, задом спятил в кусты, торопливо выбросил из стволов патроны с дробью и сунул пулевые. Мне эта встреча была вовсе ни к чему, постою в кустах, пока он не скроется, а пули — так, на всякий случай. Идти-то как раз в ту сторону, и не настолько я трус, чтобы теперь менять маршрут (себя уважать не буду!). Но… все-таки оно — того, медведь все-таки, гражданин сурьезный.
Минут десяток я покурил в своей ухоронке, пока тот скрылся, и двинул в намеченном направлении, оставляя опасную межу несколько обочь, в отдалении. Иду, громко покашливаю, даже подумал: может, запеть? Но как-то оно не под настроение было… И тут взрывается прямо перед моим носом черный косач! Даже непонятно, как он меня так близко подпустил, великая это редкость: очень осторожны эти старики. Я, естественно, вскинул ружье, да сразу и спохватился: пули в стволах — какая стрельба?! А петух — вот он, летит по совершенно открытому пространству… Позже, обдумывая этот случай, я понял так, что василек мой просто пошутил: просил, дескать, удачи? Вот тебе, пожалуйста, и зверь, и дичина. Ясное дело, пошутил! Мало ли чего на охоте случается.
Выше я приводил высказывание нашего старого сибирского писателя А.А.Черкасова: интересно он рассказывал. Но самым любопытным показалось вот какое место: «Что касается до суеверия, о котором я заикнулся, то, господа, воля ваша, а я того мнения, что большая часть истых, не кабинетных охотников, особенно тех, которые вертелись немало в народе, что они если и суеверны, то непременно с причудью, которая явилась не вследствие заурядных перенятых традиций — нет, ничуть! — а явилась она в силу долгого опыта жизни, собственных наблюдений и пр. — и потому эта причудь так разнообразна». Читал я это рассуждение и с легкой усмешкой понимал: а ведь автор (сам, кстати, человек высокообразованный — горный инженер!) о себе пишет. И… немного обо мне.
Уместно будет в нашем случае порассуждать и на такую тему, как ночные страхи. Спросите себя: чего современному человеку бояться ночью? (Имеется в виду — в лесу! На городских улицах все знают, какие нынче опасности.) Но всегда, как отойдешь от костра, темень становится особенно густой. Чернота липко окутывает, забирает под свою власть.
Однажды мы с отцом приехали куда-то далеко-далеко, в заречные вятские леса, на телеге по узкому колдобистому проселку. Как-то неожиданно в густых зарослях показалась бревенчатая стена избушки, да не с крыльца и окон, а задняя ее сторона. Это была пасека. Перед окнами на открытой солнечной лужайке пестрели разноцветные ульи, гудели пчелы, но со спины, из тени, как я ее увидел, избушка представляла такое впечатление, будто курьи ноги из-под нее убрали только ради маскировки, чтобы нас сразу не напугать.
Хозяином пчельника оказался дед чувашин со светлой бородой, темными глазами и в какой-то допотопной войлочной шляпе. Сотовый мед был чудо пахуч и золотист, хозяин приветлив, но меня не покидало ощущение, что здесь с нами обязательно должно было произойти какое-нибудь чудо. Днем мы с нашей легавой собакой Лорой искали (и успешно!) тетеревиные выводки, а когда стемнело…
Я теперь и не помню, зачем пошел на ту глухую сторону избушки. И почему-то уже ночью, когда темнота установилась густая, как смола. Я ощупью сделал несколько шагов по узкой тележной колее, по которой мы приехали, завернул за угол и… замер, как вкопанный.
Передо мной полыхал на земле молчаливым голубоватым огнем ворох небесных звезд. Как будто это наш дед-пасечник, тайный волшебник, собрал их с неба (то-то и темень!), притащил целый мешок и до времени, когда понадобятся, вывалил в кучу за углом своей избушки. Да-да, я был так же поражен открывшейся картиной, как если б вдруг звездное небо возникло у меня под ногами.
И еще это было, словно большой костер, только он горел холодным голубоватым огнем, языки колдовского фосфорического пламени не плясали — тихо светились; вернее, как будто костер уже прогорел. И теперь переливалась огнями куча холодного жара, только мерцала она неестественным бледно-синим огнем.
Я долго боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть видения, неотрывно смотрел на него, не веря себе, затем осторожно приблизился, опустился на колени, с опаской прикоснулся кончиком пальца. Сине-голубой таинственный жар не исчезал. Я, чуть дыша, попробовал подобрать один «уголек» — он так же ярко светился на моей ладони. Поднес к лицу… Это была легкая, чуть влажноватая и мягковатая на ощупь гнилушка. Она освещала своим сказочным светом все пространство мальчишеской пригоршни.
Днем я увидел, что такое фантастически светилось в темноте. На самой обочине узкой дороги торчал трухлявый пень. Вернее сказать, не на обочине, а на самом повороте колеи, так что тележные колеса своими железными ободьями всякий раз на него наезжали и размолотили в кучу обыкновенных желтоватых щепок-гнилушек. Но когда наступала ночь!..
Ах, какие они были в годы моей юности, эти летние ночи… Как будто одушевленные и, главное, полные смутных таинств, бессознательных страхов, мерещившихся всюду страстей-ужастей. Идешь и все время ощущаешь спиной и затылком, что сзади кто-то крадется, подсматривает за тобой. Вдруг остановишься, чтобы застать его врасплох… Тихо вокруг. Настороженно всматриваешься в черные силуэты, вслушиваешься в неясные шорохи. Да если вдруг тут под тобой хрустнет сучок или заденешь рюкзаком невидимую ветку и она противно шваркнет по брезенту — так и ошпарит всего: кто это?! Что? Откуда ждать опасности?.. Сам себя боишься в этой кромешной темноте. А уж дикий смех совы или детский плач зайца, мертвенный скрип дерева… Страх охватывает тебя, неведомый, жуткий, какой-то доисторический первобытный страх.
А теперь вы мне скажите; чего можно реально бояться ночью в наших лесах? Нечистой силы, как это каждому с первого класса известно, в них нынче не водится, лихие люди, которые могут напасть… Да кто же сегодня пойдет ночью в лес, чтобы нападать? Нынче по ночам все дома телевизионные сериалы смотрят, а злодеи больше в подъездах промышляют.
Кто еще может представлять угрозу? Волки и медведи летом сыты, людей остерегаются больше, чем мы их. Ночной образ жизни ведут зайцы, совы, мыши — ну и пусть себе ведут на здоровье! А все-таки ночью и современному человеку в лесу страшновато. Почему? В детстве было — потому, что я лесной жизни не знал. А раз звук ли, шорох ли, очертание или образ неясны — не объясняются (недаром корень у этих слов один), возникает страх — естественное и законное чувство, вызванное неведомым. Нормальная защитная реакция, срабатывающая, чтобы спасти от случайности. Когда не знаешь, что там, — единственно правильное поведение — остерегаться. Короток был бы век живого, если б оно перло напропалую, не ведая опасностей! Страх — спасает. Он «заменяет» точную информацию, когда требуется принять срочное решение.
Что же получается? Чем меньше знаний — тем больше ужасов. Дети боятся — мало знают. Древние люди всего в лесу боялись потому, что большинства явлений не могли объяснить, и воображение населило их леса, болота да реки лешими, водяными, добрыми и злыми духами. Ну, вот. А теперь я (допустим) все знаю и ночью в лесу ничего не боюсь. И никаких леших и водяных в моем лесу не водится — все только деревья вокруг, неразумные зверушки и птицы, у которых и мозгу-то с наперсток. Воображению в моих лесах теперь работы мало, фантазии и сказкам — вовсе места нет. Одни знания остались между мной и природой, один холодный расчетливый разум. Хорошо мне стало? Стало… скучновато, ежели вспомнить да посравнить с миром моего детства. Душа сделалась скучной, равнодушной и прохладной.
А природа? Ну, природе-то от этого совсем худо! Коли страх перед нею пропал и никаких божеств для людей в ней нет… да, худо теперь ее дело. Просто даже ужасно.
Странно признаться, а мне всех этих леших да русалок жалко. Пусто стало без них в лесах, бездушно. Одно утешение — недремлющие черт рогатый и светлый ангел за плечами. Вот и теплятся еще во мне, хладно-разумном, кое-какие старые привычки.
Ну, а ежели всерьез: как относиться сегодня к охотничьим поверьям? И как сам автор на них смотрит? Честно сказать, смотрю с благожелательной улыбочкой. Во всяком случае, бороться и ниспровергать не собираюсь. Во-первых, потому, что занятие это безнадежное. Века и тысячелетия минули, язычество сменилось христианством, потом прошумел у нас век воинствующего безбожия, восторжествовало царство компьютерного разума… А они — живы! И вдруг бы я все объяснил и опроверг — и все бы меня послушались?! Смешно.
А во-вторых, — что, однако, есть первое и наиглавнейшее, — ну представьте себе жизнь охотников в лесу без этих милых «настроений»: ведь скучно-то как будет! Что останется? Голимая (как сибиряки говорят) стрельба, погоня, добыча. Почти как в штампованных американских детективах… Только вообразите: у прекрасного букета изъяли запах, дивный его аромат. Букет остался. Цветы такие же яркие. Но — без духа! Букет пластмассовых цветов. Возможно, кому-нибудь такое и нравится, только я… нет, никогда не соглашусь, что стало лучше. Так и с охотничьими поверьями. Пока они есть, хоть немножко почувствуешь себя язычником-поэтом в этой нашей до отвращения расчетливой жизни.
Ночуя у таежных костров и по деревенским квартирам, ожидая посадки на пристанях и автостанциях, из уст попутчиков и случайных соночлежников довелось мне услыхать немало сибирских старин да былей-небылей. Возможно, некоторые покажутся занимательными читателям…
— Раз, слушай, двое сговорились вместе в тайгу идтить, на белковье, стало быть, а ино что иное — зверовать, может, я уж не упомню. Не шибко далеко отошли, только елани кончились и самая дремучая тайга началась, урман-то самый… А навстречу им старичок, и был то святитель отец Никола, только они его не признали, посчитали за простого побродяжку. Вот он им и говорит тихим голосом:
— Вы, робяты, по этой тропочке не ходите, худо станется.
Что, мол, за худо, старый? Тропа да тропа.
— А то, — говорит, — промышленники, что лежит тамо поперек ее превеличающая черная змея, ни пройти, ни объехать.
Ну, те поблагодарили, дедушка ушел, а они думают: ино свернуть? Да, обходить далеко… А чего нам кака-то черная змея! При нас оружия много. Эко, дерьма, змею не убить! Кабы они закоренелые чалдоны были, дак по-иному бы сообразили, а то поселенцы из недавних, жадные, слышь, ага. И пошли себе дальше.
Пошли и пошли. И вдруг видят: лежит на тропочке превеличающий бугор золота. Тут они и сообразили: «Вот оно что, старый дурак, язви его в душу, наврал нам! Сам хотел золото взять, а нам только мозги пудрил. Накося, старый, нам теперь этого добра во всю жизнь не прожить, экой фарт подвалил!» Сидят и думают, как теперь лучше с ним совладать, чтобы ни крошечки не упустить? Порешили, значит, эдак: одному свою ношу на месте оставить и легкими стопами поскорее назад, до дому. Коня запряжет и вернется, а то им на себе-то столь не унести. А другому — у кучи сидеть и караулить. Только, говорит тому, который домой пошел, забеги, мол, к моей хозяйке, кусочек пирога принеси, проголодался, мол. У них, слышь, в понягах-то мука была да крупа — надолго собирались, ага.
Ну, тот, который за конем побежал, к напарнику в избу не стал заходить — сразу к себе. Бабе своей, запыхавшись, сказывает:
— Мы золота превеличающую кучу нашли! Эдако сокровище Бог дал — нам не прожить и детям достанет, и внучатам. Коня запрягу, а ты пока две пресных лепешки испеки!
А баба-то еще жаднее была, сразу сообразила:
— Да подь он к опасной, дружок твой! Я тебе, — говорит, — мигом две лепешки спеку и в одну зелье положу. А ты ему скажешь, что жена прислала. Зачем нам делиться? Все золото наше будет!
Завернула ему две лепешки, тот запряг и поехал.
А другой-то сидит и все думает, думает… И что, слышь, удумал? Мол, я того встречу и с ружья-то — хлоп! А дома скажу, что он закружал, пропал куда-то. И все богатство мое будет… Сидит, заряженную фузею дрожащими руками поперек колен держит.
Вот показался другой на коне. Он его — хлоп! — и убил. А сам подбегает к телеге, скорее в сумку. Достал лепешку, поел и — тоже помер.
Золото, брат ты мой, столько народу сгубило! Еще дед мой, помню, учил (он в старатели хаживал): кто золотишко нашел, тот, считай, уже и покойник… А ведь предупреждал их святитель Никола! Дак нет, не послушалися.
— Ты мне все не веришь, когда про них рассказываю, посмеиваешься. А чего такого? Сам посмотри: теперь тоже всякие колдуны-шептуны развелись! Только как он по телевизору выступает, при очках да галстуке, дак вроде и совсем иное, можно доверяться. А оно с предвеку по деревням ведьмы да ведуны обитали, никто не удивлялся, знали их силу. Раз был случай у нас во дворе, я еще с тятенькой жил, до обчисления в колхозы…
Приходят так-то под вечер овечки с пастбища — ворота настежь, а они в них нейдут. Мекают, дурными голосами орут, разъязви их, топочутся, кружат, а в ограду никак. Что за диво такое? Тутока вскорости папаня приезжает на коне, дак Гнедой наш, скажи, весь в оглоблях изломался, а тоже нейдет в ограду сквозь полые ворота, ага. Побились, побилися, и тут дошло: вона чо, кто-то, значит, подстроил!
Делать нечего, отправились к баушке. У нас така баушка жила, старая уже, этта все знали, что она — может. И точно: вам, говорит, кто-то подстроил — росомашьей шерсти с молитвой закопали под воротину или как иначе… Причем, говоришь, молитва? Ну, может, не с молитвой — нашептали, слова наговорные знали. Ты дальше-то, дальше слушай! Вот она и натокала: возьмите волосяное вервие, навяжите на ём сорок узлов и кладите поперек ворот. Как словом, так и делом: навязали сорок узлов, положили — с молитвой же, понятно, с нами, мол, крестная сила. И что ты думаешь? Пошли бараны в ограду ладом, будто ничо и не было! А ты говоришь… Этта же со мною было, в нашем хозяйстве, хоть я сам еще мальцом бегал.
Этта баушка, помню, любого могла переколдовать. А сама дряхлая уже, вовсе из годов вышла. Все жаловалась: зажилась, говорит, я на этом свете, устала. Да Бог ей смертушки не давал. А может, Бог-от и не противился, дак ее они не отпускали… Кто они? Ну, как тебе пояснить, они и есть, тут так прямо не выскажешь, надо без слов понимать. А не отпускали потому, что не желала все своей дочере передать. Хотела, чтоб дочь-то чисто прожила, без всяких-этих, ага. Вот они и не отпускали ее, требовали, чтоб передала. Помучилась этто баушка, помучилась — спасу нет, не отпускают на тот свет! Так и передала все дочере. Потом, стало быть, в полу дырку просверлили, и они в нее улетели. Только так и померла.
От той баушки еще осталось про черную косточку. Этта надо ночью в бане варить черную кошку, варить, варить, пока не останется одна черная косточка. В ней, слышь, большая сила заключена — все может! Да только пока будешь варить, станут тебе всякие гады и звери чудные блазниться да пугать, а тебе и словечка молвить нельзя! Не всякий выдерживает. У нас один пробовал: варил, варил… Потом глянул в окошечко, а его-то изба пыхом полыхает! Он: «Ах!..» — попробуй-ка сам удержись. Выскакивает — ни огня тебе никакого, изба стоит целёхонька, ни черной косточки, ага. Да и ладно, Бог с нею совсем, спасибо, дом цел!
Зачем черная косточка? Как зачем! Да с нею ж, тебе говорят, все можно. Вот захотел, к примеру, пошел и взял в сельпе бутылочку просто так. А без нее — попробуй-ка…
— Вот ты говоришь, нищеброды, мол, всяко разно, да то, да сё… Это верно, по Сибири-то их завсегда во множестве бродило. А Господь велел убогим помогать — добро творить, така заповедь Христова. Ну, надоедают маленько, особенно как весной все повылазят, словно мураши, и тронутся… Только Христос, он все наблюдат, тоже, значит, порой ходит промеж народу, интересуется, како православные соблюдают, ага. Вот ты послушай, какой случай-то раз произошел. Недалеко тут у нас, в соседнем селе. Ну, правда, тому уж порядочно быть — еще мельницы на речках стояли, ага. И, бывало, мельник там всем заправляет, мельникам-то завсегда был особый почет.
И зашел в кой час Христос на эту меленку. А сам в худой нищенской лопотине, с бадожком — никак, слышь, его не признать. Ну, зашел и зашел, стал, ага, у мельника святую милостыньку просить. А мельник той порой на что-то осерчамши был и зычно так на бродяжку-то:
— Ступай, ступай прочь с Богом! Много вас тут, посельги бродячей, шастает, всех не накормишь! — Так-таки и не дал ничо.
И случись как раз под момент подъехать мужичонке захудалому из затаешной деревушки, всего-то малый куль ржи смолоть. Ну, и сжалился над убогим, зовет его:
— Подь ко мне, я те подам.
И отсыпал нищему хлебушка из своего куля. А тот, слышь, не уходит, все свою торбу подставляет. Мужичонка в затылке почесал.
— Что, милой, дак еще, что ли, тебе отсыпать?
— Ну! — говорит Христос. — Коли будет на то ваша милость…
— Э-э, пожалуй, Господь велел делиться. — И еще тому отсыпал, у самого-то уж мало осталось.
Мельник думает: «Вот ведь башка с затылком! Сколько отдал, да я за помол возьму, что же останется-то? Оно и видать сразу, непутящий мужичонка, без царя в голове». Ну, ладно, мол, дело евоное.
Берет он у мужичка остатнюю рожь и начинает молоть. Глядь, уж много времени прошло, а мука все сыплется и сыплется. Да что за диво такое: зерна всего ничего оставалось, а мука все сыплется да сыплется, ага. Всего зерна-то было с четверть, а муки уже четвертей, слышь, двадцать намололось и все сыплется да сыплется! Мужик и не знат, куда ее собирать.
Вот какая, брат ты мой, вышла история. Недалеко тут у нас, в соседнем селе. А меленки той давно уж нету-ка, только место на речке до сих пор называют: у Христовой мельницы, мол…
— Ты птицу кукшу знаешь?.. Во-во, она самая. Навроде сойки, только поменьше, кудлатенькая и цветом изрыжа… Во-во, правильно, всегда парочками. Такая, слышь, ехидная тварь! Их около деревни-то или там на покосах никогда не увидишь, только в самой глухомани, в матерой тайге. Идешь, а они порхают то спереди, то за спиной, словно нечистые духи. Да как-то гукают промеж собой, словно утробой скрежещут… Никак не отвяжутся. Я раз, молодой еще был, со звоном в голове, — взял и пальнул в одну, до того надоели! А скажи теперь, на каку холеру патрон надо было тратить? И еще в руки взял… Тамо и тельца-то нет, никакого весу, один пух растопырен. Бросил и пошел. И что ты думаешь, такая навалилась на меня непруха — просто ни в какие силы!
Выхожу вскорости на гарь — стоит сохатый… Молодой еще, лончак, глупой — стоит и смотрит. Ах, мать честна, у меня же дробь в стволах заложена! Вдруг, думаю, не убежит? Выкидываю дробовые и сую жаканы, вскидываюсь — ччак, ччак: осечки. Обои патроны осеклися! А он все стоит, смотрит. Я вдругорядь курки откидываю — ччак, ччак… Снова осечки! Ушел мой сохатый. А рядом, слушай, был, руками бери. Никогда прежде не осекалось, а тут — обои ствола, как заговоренные.
Да это, слушай, только начало было. Иду дальше — тут не в долго время глухарь поднимается. На сей раз ружье хорошо голкнуло, сверзился мои глухарина наземь. Ну, я к нему рванул, и что ты думаешь? Цепляюсь отворотом голяшки за сук — голяшку вдрызг, и сам рухнул мордой об землю! Вскочил, подбегаю — нет глухаря на месте, пропал… Ну, думаю, наваждение какое-то, ведь грохнулся о пол, аж гул пошел! Туда, сюда — нет, и все тут. Видать, не по месту попало, крыло ссёк, он и убежал. Хуже нет, слушай, таку птицу загубить и не взять, экий грех на душу. Да еще голяшку разодрал…
И на том не кончилось! Вечером стал дрова в костер рубить и… Срамотища признаться: топор с топорища соскочил и — как раз на замах подгадало — всю спину на телогрейке-то распорол, от крылец до полы. Дак еще хорошо, что саму хребтину не задело, а того хуже — не по темечку пришлось. Оно, конечно, позор для настоящего таежника, дак я те сказал — молодой был, глупой, как тот лончак же… И все в один день, одно к одному, как заколодело, враг его перекоробь!
Я после одному дедушке сказывал, дак он сразу определил: все из-за той кукши. Оно, говорит, давно ведомо: дурная птица, злоехидная…
— У нас тут, за рекой, малость пониже, деревня стояла, Касьяновкой называли, еще на моих памятях. Теперь-то лишь имя осталось да дикий пустырь. Разбежался народишко, хоть там у них и пахотных полос было довольно, и покосы деды еще расчистили — слегой, слышь, корчевали, сколь поту было пролито. Все побросали — избы с постройками, могилки родные, ничо не пожалели. А все почему? Место оказалось нечистое, никак невозможно стало! И ведь, скажи, недалече две деревни, так наши словно за Богородицею жили, а у касьяновских все непутем да через пень-кокору.
Каждое лето, почитай, касьяновцы горели. Да как горели-то! В одном месте полыхнет, так, считай, полпорядка смахнет. А в большеводье обязательно топило, уж бани да огороды всегда плавали, такой у них талан был. Или взять с хлебом. У всех окрест урожай как урожай, а у этих за зиму рожь подопреет, осенью овсы вымерзнут от ранних инеев. Ну просто дак беда.
Главное, промеж собой худо жили. Бабы, разъязви их, сварливые — жуть, только базлать и мастерицы. Наших и то, случалось, упрекнут: ты пошто, мол, така полоротая, ровно касьяновская? А мужики все охламоны да драчуны, чуру не знают. Как свадьба или святой праздник, обязательно кого-нито изувечат, да еще не одного. Жалятся горько на свою жизнь, пошто, мол, на нас таки напасти, за что кары Господни. Да кого там, сами же и увечат друг дружку, брат с братом ужиться не могут, просто дак бедовал народ.
И случись тут, проходил один старичок. Он, навроде, сам из касьяновских был, да в молодые годы куда-то подался, на золотые прииски вроде или в понизовье на путину — не скажу точно. Дак вот он и разъяснил, а ему кто-то прежде сказывал. Место-де у касьяновских нечистое! А как дело-то было?
Шел, значит, Бог с посошком по матушке Сибире, время было к паужину, ага. И восхотел он в том месте отдохнуть, чаю горяченького вскипятить. Только ему подойти, как выпорхнет у него глухарь из-под самого носа! Бог-от, стало быть, так и прянул, отшатнулся весь, руками отгородясь, — испужался маленько. Да и плюнул тут с досады. Место само было куда с добром — приглядное да угожее, коли он его даже выбрал для стана. А стало нечистое, раз плюнул, дак. Вот касьяновцы на этом злополучном месте и поселилися. Только не судьба была, запоперечила кривая… Оно, конечно, кабы им допрежь узнать, так другое дело. А так-то любой мог попасться — приглядное ведь место, и не подумаешь…
— Жил у нас в конце деревни один старик бобыль, звали Бритый лоб — из каторжных был, беглой. Шел, шел в Россию, из Забайкалья до нас доволокся, да и осел: хворь его дальше не пустила. Так, бывало, сидит и сидит себе на завалинке, на солнышко щурится. Наши деревенские его всем миром содержали. Маманя остатки каши из чугунка выскребет — иди, скажет, Сёмка, отнеси несчастненькому, пусть полакомится.
Раньше ведь как было? Говорили: убогому подать — Богу угодить. А нищебродов всяких по Сибире шаталося — тьмы, большие тьмы! Каторжане беглые, ино на заработки пробираются, ино с приисков с пустой сумой. Бредут пеши, Христовым именем питаются, а где и своруют, что плохо лежит. И вот у хозяек принято было: на ночь в окошке каку-никаку пищу выставлять — дело Божье, да чтоб не шибко баловали. А у нас от тракта в стороне, конечно, реже было, вот и содержали своего беглого. Дак он лет, однако, за двадцать на завалинке-то просидел. Мы, робятня, соберемся к нему — рассказы слушать про каторгу да про медные рудники…
Попал он, стало, следующим манером: в военной службе не стерпел и офицеру отпор дал. Его — в арестантские роты. А он с этапа возьми да сбеги. Поймали. Тут уж наказания добавили — в каторгу пошел. А беглому по уставу было положено: ковать в железа и помещать в отдельный кандальный барак. Мы спросим: как же это закавывали-то, ведь живо тело? А вот, говорит, видели — лошадей куют? Ногу в коленке к заду подгибают и кладут за спиной на наковальню. Да молотом, молотом. Только, слышь, в заклепку надо было бить, в раскаленную, а не в само железо, да.
Кандалы тоже велись нескольких сортов. Пока идут по этапу, то главные-то кольца соединялись цепями, у арестантов называлось «мелкий звон». А уж в каторге перекавывали в острожные: на ноге, стало, сам браслет, а от них кверху идут три прутка, соединенные петлями, и к кожаному ремню по чреслам прикреплено. В них работать было легче. Носили под портками, но все равно звон слышался — никак, говорил, к тому звону не мог привыкнуть. Дак это, мол, еще что! Кто по третьему разу убегал, тем и на руки украшения налагали да цепью их к тачке прикавывали. Так и спит, сердешный, с тачкой. Обычно, говорит, с краю нары ложились: сам наверху, а тачку-подругу на ночь под нару, да… И все одно народ сбегал! Не может человек с неволей смириться, нет. Пока силы есть — сопротивляется.
После второго побега наш Бритый лоб попал в медные рудники. В горе, объяснял, штольня — такой подземный ход метра два в ширину, чем дале, тем ниже да уже. Дают тебе санки, они тоже пуд весят, тянешь их в забой, кайлою руду насекаешь, погрузишь и назад — где согнувшись, где на карачках. А дневной урок был — десять таких ходок. И вот вся жизнь: вонючий барак-клоповник, утром с караулом до рудника под кандальное треньканье, день в темном подземелье — и назад. А про себя думает: «Все одно убегу! Но только, стало, надо все подготовить по путю, а то как раз угодишь спать с тачкой в обнимку, последнее дело…» Перво-наперво, как от железов освободиться? Допустим, заклепки камнями посбивать… Долго, но можно. Дак ведь только уж в тайге! А до нее-то надо быстренько добраться…
И тут ему подфартило: раз их на Пасху повели в соседнее село — в кусочки. Позволяли иногда: отберут группу, дадут караульных и — в село побираться. Дак вот в селе-то он разговорился с одним стариком бурятом. Пожалился: два раза-де бегал, да теперь вот кандалы тянут. И тот посочувствовал — пообещал: следующий раз придешь так же с сумой — дам тебе тайной бурятской мази, от нее кандалы сами спадают. Только, говорит, ты не отчаивайся, коли сразу не подействует, мажь и мажь, непременно будет результат. Под вид темного мыла, говорил, это зелье смотрелось. Начал мазать.
Сперва-то никакого действа. Но прошло какое-то время, и стал замечать: вроде, ноге посвободнее? Меж самым кольцом и лыткой раньше кое-как палец пролезал, а тут вроде… Мажет дале Ага, пошло дело, пришлось даже вторые кожаные подкандальники наложить, чтобы железо не шибко на ногах хлябало, в кровь не сбивало. И туто-ка он стал понемногу понимать: кандалам-то ничо не делается, а самые лапы вроде как съеживаются. Вот дак мазь-волшебница! И пришла весна, снова убег наш Бритый лоб. На этот раз хорошо убег. Как в песне поется: «Горная стража меня не догнала!» И прошел верст с тысячу, да…
А только бредет себе и чувствует: чтой-то ноги стали плохо слушаться. Оно и спервоначалу не шибко споро шлось, но он думал-де с непривычки, вот ужо разойдуся и побегу! Домой — как на крыльях… Ан дело-то все хужее и хужее. Пришлось посошок вырубить, опираться стал. А там и вовсе обезножел. Кабы дома-то сидеть, может, оно бы и ничо, а ты проволокися-ко тыщу верст, да. Не всякий здоровый выдюжит. А ино мазал слишком густо, кто ж ее знает. Обезножел человек. Далеко еще матушка Расея, не дойти. Надо подлечиться. И поселился в заброшенной зимовьюшке на краю нашей деревни. Думал: вот оклемаюсь да снова в путь. Только вышло иначе: совсем, считай, ноги отнялися. И пришлось горемычному век в чужой земле доживать, бобылем, из людской милости.
Его, бывало, спросят: дак стоило ль такой ценою свободу искать, судьбу пытать? А он ответит: «Зато я вольный человек. Вольный!..» А сам плачет. Дорого ему волюшка-то стала. Да, видно, нет ничего русскому человеку дороже.
Мальчишкам было лет по восемь, по девять. Мне — не больше пяти. Увязавшись за ними на рыбалку куда-то аж к неведомым Дальним пескам, я вскоре утомился, захныкал, отстал. Мальчишки тут же скрылись в кустах, даже не окликнув меня, и я повернул назад.
Но легко сказать: повернул. Потыкавшись то в одну сторону, то в другую, я не обнаружил ни тропинки, ни каких бы то ни было следов на траве.
Я заорал:
— Эй, эй! Подождите! — и кинулся было снова вслед за мальчишками, но натолкнулся на такую плотную стену шиповника и малинника, что тут же взвился от десятка больнучих занозок.
— Пе-е-е-тька! Ле-е-е-нька! Гаврю-у-у-ха! — уже с беспомощным отчаянием позвал я.
Но только сорока, подергивая черным хвостом, ответила мне с ближней талины совсем непонятно:
— Чхав-чхав!
Обалдев от испуга, я стал бегать по полянке в поисках хоть каких-то признаков чего-то, помогшего мне отыскать направление к дому, но — увы! — вокруг были все те же незнакомые кусты, деревья, кочки, пеньки.
Я заревел. На весь лес. И, содрогаясь от нестерпимой жути, пронзившей во мне каждую жилку, запричитал:
— Боженька, миленький, родименький! Ну покажи мне дорогу! Ну покажи, мой хороший!
Почему я вспомнил в эти страшные для меня минуты именно про Бога, не знаю. И наша семья, и вся деревня были в то время не очень-то набожными, набожность к ним придет чуть-чуть позже, с войной, но вот вспомнил, и все. К кому мне было в моем положении еще обращаться за помощью? Не к энэлонавтам же, о которых я в то время никак не мог слышать.
Сколько я так ревел, не скажу, потому что не помню. Но вот как наступили неожиданное успокоение, неожиданная ясность в сознании, помню отлично. Сам не знаю почему, но я вдруг сел на кочку и стал ясно-ясно припоминать: когда мы шли с мальчишками по бездорожному мелколесью, то проходили вот этот пенек, перед пеньком была вон та елочка, а перед елочкой, кажется, вон та ложбинка, а перед ложбинкой — это уж точно! — вон тот желтеющий надломленный куст.
Я встал и потихоньку пошел. И вскоре увидел деревню.
Она подремывала в лучах полуденного июньского солнца, даже и не подозревая о том, что случилось со мной. А я подбежал к крылечку своего дома и, так как дом был замкнут, лег прямо на доски крыльца и уснул.
Позже, став взрослым, я долго объяснял этот случай со мной очень просто: ну с перепугу, так сказать, в экстремальной ситуации, подключилось мое подсознание, да и только. Чего яснее и проще! Но что-то потом стало приводить меня к глубоким сомнениям: а почему же это самое подсознание не помогло и не помогает сотням других заблудших, в том числе и маленьким детям? Разве они не так же всем телом тряслись от страха и не так же искренне желали найти дорогу и выйти из леса?
А может быть, мне помог тот, к кому я обращался с молитвой? Но и тут я упирался в прежнюю стенку. А почему же он тогда не помогал и не помогает миллионам других, опять же в том числе и совсем крохотулям? Почему он допускает, что они заживо горят, тонут, пухнут от голода, истекают кровью под бомбами, корчатся и задыхаются в грязных лапах насильников? Со взрослыми понятно, взрослые расплачиваются за грехи. Но дети-то, дети! Кто мне ответит?
Чтобы выйти из умственного тупика, я вынужден был предположить, что мое самоспасение — исключение из правил. Или чуть-чуть по-другому — дело обыкновенного случая. Тем более, что случаев этих в моей жизни было больше чем предостаточно.
Однажды в том же пятилетнем возрасте я тонул в дождевой бочке, в которой воды было примерно на треть: пускал там кораблики, перегнувшись через край, потерял равновесие — и нырнул, оказавшись головой вниз, а ногами — в синее небушко. Ни туда, ни сюда… Вынули меня из бочки родители, находившиеся в эти мгновения не очень далеко от дома, на огороде. А так бы недолго я продержался на вытянутых руках, почти касаясь лицом вонючей воды и охрипнув от крика.
В другой раз, уже лет в двенадцать, я тонул в полноводной весенней Кети и тоже остался в живых чудом — подвернулась под руку какая-то досточка, совсем небольшенькая, но именно она меня и спасла.
Позднее чудеса стали поинтересней.
Однажды — это было в селе Казачинском Красноярского края — я сидел под большущим окном в прихожей коммунальной бани и ждал жену с дочерью, которые еще мылись. Они задерживались, и я потихонечку нервничал. Наконец дверь женского отделения отворилась, я поднялся, шагнул… И именно в это время полуторасаженная тяжелая внутренняя рама с грохотом и звоном стекла рухнула на то самое место, где я сидел секунду назад. До сих пор даже представить боюсь, что было бы с моим лицом, с моей головой, не поднимись я и не сделай всего только шаг.
В том же Казачинском, где к тому времени я работал редактором районной газеты, поехали мы однажды с шофером Юрием Черняком в лесосеку, чтобы договориться с лесорубами насчет дровишек. Квитанции в леспромхозе у нас уже были выписаны, требовалось только «подмазать» бригаду, чтобы напилила не гнилого сосняка, а добротной березы и погрузила на машину не по десять кубометров, как помечено в квитанциях, а по возможности — больше.
«Подмазка» двумя бутылками водки прошла успешно, валка березняка, раскряжевка и погрузка его на автомашину — тоже. Поболтав еще какое-то время с повеселевшей бригадой, мы с Юрой вслед за лесовозами тоже направились к дому.
Наш редакционный брезентововерхий газик бежал по утрамбованному белому зимнику со скоростью километров под шестьдесят.
И вдруг, откуда ни возьмись, на его пути по правую сторону возник длиннющий сосновый хлыст, лежащий вершиной на полотне дороги, а комлем опирающийся на высоченный придорожный сугроб. Мгновение — и наш автомобильчик, попав правыми колесами на хлыст, взлетел боком вверх и, перевернувшись там, ухнулся — крышей вниз — на дорогу.
Легкая крыша, естественно, — в лепешку. Лобовое стекло — вдребезги. Но — удивительно! — ни я, ни Юра не получили даже царапины. Правда, только с некоторым трудом выбрались из-под побитой машины.
А еще один раз (это было за несколько лет до Казачинского, когда я, студент Томского индустриального техникума, проходил практику на Артемовском руднике, что неподалеку от города Минусинска) мне предложили спуститься на пеньковом канате в дучку и сбить там ломом со стенок заколы. Дучка — это вертикальная горная выработка, проще — колодец, соединяющий горизонтальные выработки, а заколы — это куски треснувшей при взрыве породы, куски, которые едва держатся за монолит и которые в любой миг могут тюкнуть по голове проходящего внизу или поднимающегося по дучке. Так вот, чтобы этого не случилось, мне их и предстояло убрать. Почему именно мне? Да потому, что в бригаде не оказалось желающих болтаться в подвешенном состоянии над сорокапятиметровой бездной, а мне, практиканту, некуда было деваться. Обвязали меня пеньковым канатом два дюжих молодца, уперлись ногами в уступы и начали помаленечку опускать.
Заколы я все ликвидировал, меня благополучно подняли, а на другой день… На другой день в другой бригаде на той же самой веревке стали спускать другого человека, и веревка… лопнула, оказавшись в одном месте с гнильцой…
После техникума я работал на золотом прииске в Магаданской области, на Колыме, и как-то зимой в промороженной шахте во время скреперования недавно оторванных взрывом вечно мерзлых песков увидел, что один рабочий, нарушая все правила техники безопасности, бегает по забою прямо между звенящими стальными тросами и руками направляет ковш туда, куда надо. Зато подборка песков идет чистенько, как под метелочку. Мне бы, молодому специалисту, восстать против этакого дурного геройства, а я решил сам попробовать. И только сменил Заварзина, рабочего то есть, как услышал страшный треск лопнувшего стального троса, звон разбиваемых подвешенных электрических лампочек и тут же ощутил себя связанным по рукам и ногам. Лопнувший трос в одно мгновение вихрем скрутился в спираль, и каким-то неслыханным чудом я оказался в самом центре этой спирали, не получив даже царапины. А ведь могло бы просто-напросто разорвать на куски…
А вот случай, который я вспоминаю с особенной дрожью, с душевным обвалом. Вспоминаю часто, каждый раз переживая запоздалый ужас заново и каждый раз пронзительно представляя, что могло бы произойти, когда бы не чудо.
Однажды по весне с томским писателем Владимиром Колыхаловым мы отправились в нарымские края на охоту. Прибыли в Парабель, встретились с человеком, который нас ждал, а назавтра на моторной лодке уже летели по мощному обскому разливу к месту охоты.
Местом этим оказался большой остров, омываемый с одной стороны Обью, а с трех других — бескрайними вешними водами, где в отдалении маячили островки поменьше.
Мне очень захотелось сделать свой скрадок на одном из них, на том, что желтел прошлогодней травой и голыми ивами примерно в полукилометре как раз напротив нашего становища. Поскольку и Владимир, и наш хозяин уже облюбовали засидки поблизости, я сел в имеющийся у нас, кроме моторной лодки, крохотный обласок и поплыл.
Был ветер, вода волновалась. Но даже и сквозь волны, сквозь рябь было хорошо видно, как вода периодически меняла оттенки: то светлела, то становилась иссиня-черной. Светлела — значит, я плыл над недавней гривой, темнела — значит, над впадиной, озером, где глубину не измерить.
Я уже был на половине пути и именно над тяжелым, зловещим провалом, когда увидел, что прямо на меня несется в небе стая кряковых. Я схватил ружье, вскинул его и, зная, что стрелять можно только по ходу обласка, ибо в другом случае обласок от отдачи тут же перевернется, стал ждать, когда утки приблизятся.
Но буквально передо мной они вдруг вильнули, оказавшись слева, а я, в азарте забыв обо всем, нажал на спусковые крючки. Ба-бах! И тут же обласок черпанул воду правым бортом. Я метнулся влево — и слева плескануло. При этом моя рука, скользнув по краю обласка, вместе с ружьем окунулась в обжигающе-холодные волны.
До сих пор не пойму, как я не перевернулся, даже ружья не утопил! Как я не оказался в жуткой весенней пучине, выход из которой был лишь один — на тот свет.
Но достаточно случаев. Я немного отвлекся.
То, что я, в пятилетнем возрасте заблудившись, вдруг «прозрел» и самостоятельно вышел из леса, еще можно хоть как-то, но объяснить.
А как мне объяснить вот хотя бы такое?
Перед войной и в начале войны мой отец работал заготовителем пушнины и постоянно находился в разъездах, часто не ночуя дома, часто приезжая за полночь, а то и под утро.
На этот раз он примчался где-то в первом часу. Именно примчался, потому что грохот его ходка — телеги — мать услышала еще задолго до того, как этот ходок влетел к нам во двор. Конь был взмылен, храпел, отца трясло, и на нем, по выражению матери, лица не было.
Кое-как успокоившись и распрягши коня, отец вошел в избу и рассказал, что случилось.
Из деревни Моховое он выехал уже в темноте. Ночь была тихая, звездная, теплая, и отец, уставший от дневной беготни, задремал. Кто знаком с прежним деревенским бытом, тот знает, что в этом не было ничего особенного. Задремать с вожжами в руках — вовсе не то, что задремать за баранкой. Конь, чуя дом, сам топал по лесной дороге безо всякой управы.
И вдруг он остановился и захрапел.
Отец встрепенулся, вскинул глаза.
Рядом с ним стояли три огромных волка и какой-то белобородый старик. Интересно, что у волков были удивительно осмысленные, «человечьи» глаза.
— Что будем делать? — спросил один из этих глазастых у старика.
— Пусть идет, — ответил старик равнодушно. — Ему и так скоро будет конец.
Конь рванул, едва не выворотив оглобли.
Отец не помнит, как доехал до дома.
А через пару дней ему принесли повестку на фронт.
Накануне его отправки всю ночь завывала наша собака Мильтон. Как ни успокаивали Мильтона, каких ласковых слов ни говорили ему, он все выл и выл, будоража ночную деревню.
Отца призвали в сентябре сорок второго года. А уже в ноябре этого самого сорок второго пришла похоронная. Отец был охотник, и его послали на передовую с ходу, безо всякой предварительной подготовки.
Еще один факт, имеющий самое непосредственное отношение к этому.
Моей старшей сестре Валентине было двенадцать лет, когда не стало отца. Возраст уже вполне серьезный, сознательный, и, видимо, именно поэтому она гораздо сильнее и меня, и моей младшей сестры Раисы переживала потерю. Всю жизнь. А может, тут было что-то другое… В отличие от нас с Раисой, Валентина любила отца как-то сверхъестественно, фанатично, почти обожествляя его.
И не раз говорила, рассматривая его фотографии и плача:
— Я не доживу до его возраста, вот попомните. Я умру раньше, точно вам говорю.
Иногда мы пугались — такими странными у нее были при этом глаза. А чаще всего просто фыркали и незаметно вертели указательным пальчиком у виска.
Напрасно фыркали и напрасно вертели.
Отец погиб в тридцать восемь.
Сестра умерла от острой сердечной недостаточности на тридцать восьмом.
Теперь не обо мне и не о ком-то из родственников, а о старом, довольно загадочном человеке по фамилии Карьков.
Это было в то время, когда я жил и работал в селе Казачинском, то есть примерно четверть века назад.
Прямо напротив села, на берегу Енисея, стояла деревенька Сполошное. Когда-то, говорят, это была не деревенька, а деревня, по-сибирски крепкая, справная и красивая, но теперь она на глазах дотлевала, зияя тут и там черными глазницами полых окон и безобразя светлое прибрежное угорье топорщившимися скелетами полуразобранных крыш амбаров и скотных дворов. В Сполошном размещалась последняя по счету — не то шестая, не то седьмая — бригада казачинского колхоза имени Ленина. В Сполошном жил Карьков.
Не знаю, состоял ли этот Карьков когда-то в колхозниках, но в мою бытность он не только в колхозе, но вообще нигде не работал, кормясь, как он сам говорил, от тайги.
Почти сразу же за Сполошным, за неширокой рекою Ягодкой с остатками мощного, высоченного деревянного моста через нее, начинались обширнейшие Сполошинские болота с многокилометровыми, непроходимыми для несведущего путника чарусами, в коих сгинул не один человек, но и с великолепными так называемыми гривами — болотными островами, заросшими то отборными кедрами, то сосной, богатыми как орехами, грибами и ягодами, так и всевозможной живностью: от рябчика с глухарем до лося и медведя.
Вот на этих гривах и проводил почти все свое время Карьков.
Я не преувеличу, если скажу, что в те времена подходы к гривам знали очень и очень немногие, и Карьков на болотах был единственным и полноправным хозяином.
Он редко кого допускал в свое царство. Но все-таки допускал. В Казачинском жил один молодой мужик, который в юности одно время даже «служил» у Карькова, помогая своему отцу содержать многочисленное семейство. Карьков на одном из сполошинских озер ловил карасей, вынимал из них икру, а мужик, то есть юноша, глухими тропами относил эту икру в рюкзаках к лесовозному тракту и оставлял там в условленном месте, пряча во мху. Для кого оставлял — Карьков ему не докладывал. И вообще не говорил ничего. Юноша даже не знал, сколько он зарабатывает своим странным ремеслом, так как финансовые дела Карьков вел не с ним, а с родителем.
Так вот, этот человек и познакомил меня как-то с таежным скитальцем. А познакомив, стал просить его взять меня на гривы отдохнуть, потаежничать, порыбачить.
Карьков неожиданно согласился. Почему согласился — до сих пор гадаю и никак не могу разгадать. Наверно, все-таки потому, что хорошо знал: за одну ходку я все равно ничего не запомню и впоследствии до грив самостоятельно ни за что не доберусь, никого не приведу, а значит, и вреда Карькову не причиню.
Несмотря на благоприятный оборот дела, впечатление на меня Карьков произвел при знакомстве не очень хорошее. Хоть и сухонек и подвижен, однако малоразговорчив, насторожен — сам себе на уме. Темные глазки — махонькие, увертливые: взгляда их заловись — не поймаешь. Что-то глубоко сидело в этом Карькове, чуялось мне, тайна какая-то вроде, притом нехорошая тайна. Но мало ли что мне могло показаться, пригрезиться! Мне, например, иногда виделось, что этому человеку лишь чуточку за пятьдесят, а иногда все восемь десятков. Такая вот метаморфоза!
Вышли мы на рассвете. Карьков, как и положено, шел впереди, я за ним. Одет он был в старенький дождевичок с башлыком, на ногах его были легкие кожаные бродни с холщовыми голенищами, за плечами — ружье и тощенькая котомка.
Миновав несколько перелесков и сосновый борок, мы как-то неожиданно оказались на краю безбрежнейшего, как пустыня, болота с реденькими корявыми березками да серо-желтой травой и двинули прямо к горизонту, в эту мрачную неоглядность. Под ногами захлюпало, запузырилось, заколыхалось, как если бы мы ступили на шаткие, гнилые мостки, и я на мгновение замешкался, испугавшись, но Карьков подбодрил:
— Не дрейфь! Мой путик не подведет.
Я слышал, что путик на языке охотников — это если не тропа, то что-то конкретно означенное, улавливаемое по каким-то предметам и ориентирам: по затесям, сломленным веткам. А тут было почти голое болото, и Карьков пер по нему напропалую, даже без традиционной палки, хотя и постоянно вилял, поворачивал то туда, то сюда, делал замысловатые зигзаги и петли.
«Что это? — размышлял я, шагая за ним. — Доскональное знание каждого квадратного метра болот или все-таки интуиция?» И останавливался на последнем, именно на интуиции, на втором скрытом зрении, потому что знал примеры тому.
Писатель Иван Ульянович Басаргин рассказывал как-то, что его отец, охотник, стрелок, никогда не целился даже в летящую дичь. Просто вскидывал ружье одной рукой, как пистолет, и стрелял. И никогда не промахивался. Сноровкой, результатом тренировок это не назовешь, потому что Басаргин-отец никогда специальными упражнениями не занимался. Просто стрелял, когда надо было, очень редко, между прочим, экономно, и только.
А вот пример посерьезней. В горном деле существует такой термин, как «сбойка». Допустим, пробили две шахты, утрированно — два колодца, и под землей их надо соединить, для чего ведут одновременно работы и с того, и с другого конца. Как попасть точно, как состыковаться в абсолютном неведении под землей? В настоящее время для этого существуют целые маркшейдерские службы со сложнейшими приборами, которые измеряют, нивелируют, высчитывают… и все равно люди ошибаются! Сам своими глазами видел на одном из рудников Восточного Казахстана нелепейшую картину, когда при сбойке две горизонтальные выработки лишь едва соприкоснулись одна почвой, то есть полом, другая кровлей, то есть потолком. Плакал многонедельный труд, плакали немалые денежки!
А вот когда-то старые рудознатцы и рудокопы, рассказывают, сбивались — и очень точно! — не имея никаких теодолитов и нивелиров, а просто по чутью, по наитию, далеко не каждый, понятно, этому мог научиться, но зато уж тот, кто умел, пользовался великим почтением и назывался благоговейно не просто мастер, а Мастер.
Пока я обо всем этом думал, мы ушли с Карьковым уже далеко-далеко от края приболотного леса, и теперь беспредельное ржаво-чахлое марево окружало нас со всех четырех сторон.
Но вот на горизонте мелькнула узенькая темно-зеленая полоса. Постепенно она стала расти, возвышаться, и вскоре перед нами замаячила просторная суша, заросшая густым хвойным лесом.
Мы ступили на нее, и я обрадованно вздохнул, уверенный, что это конец пути. Но не тут-то было. Мы только пересекли эту лесистую гриву и снова пошли по болоту. Потом еще миновали два острова. Меня уже шатало, кружилась от усталости голова, я начинал проклинать тот день и час, когда черт меня дернул напроситься в эту адову глушь, а Карькову хоть бы что — шлепал себе легонько по трясине и шлепал, как заводной.
Но вот, наконец-то, впереди замаячил кедрач, и вскоре мы вошли в него, сухой и тенистый, и Карьков сказал мне, что мы уже дома. Не успел я как следует оглядеться, как оказался перед таежной избушкой.
В избушке стояли потрескавшаяся глиняная печь, стол, нары, и я, едва державшийся на ногах, плюхнулся на эти жердевые нары. Однако Карьков заворчал:
— Э, парень, так не годится. Сперва необходимые дела надо сделать, а потом уже отдыхать.
Я через силу поднялся.
Он повел меня куда-то по тропке.
Вскоре мы оказались на берегу затхлого, заросшего дурниной и заваленного корягами озера. У берега стоял ветхонький плотик, на нем — плетенная из прутьев корзина. Карьков шагнул на плотик, оттолкнулся шестом и, отплыв метра три, стал выбирать старую, сплошь в дырках, мережу. В мереже между дырок трепыхались тяжелые караси. Накидав их с полкорзины, он причалил и велел мне тащить добычу к избушке. Там он сел на пенек потрошить карасей, а меня направил рубить дрова.
Круша топором сушину, я искоса наблюдал за Карьковым, а он, проворно полосуя карасей, выбирал из них на большую сковороду только икру, а самих же рыбин кидал небрежно в траву. Расправившись с карасями, он собрал их снова в корзину и приказал мне отнести их и вывалить в воду.
— Да только не туда, где мы были. В другую воду, — и показал мне пальцем в противоположную сторону.
Я молча взял посуду, пошел. Разговаривать с Карьковым мне не хотелось. Тягостно мне было с ним говорить. Он по-прежнему все время уводил глаза в сторону, по-прежнему думал о чем-то своем и ворочал языком как бы нехотя, через силу.
Пройдя с сотню метров густым кедрачом, я оказался на краю нового болота и среди этого болота почти вровень с ним увидел большое темное озеро. Осторожно ступая по тропке, бегущей среди белого мха, усыпанного рясною клюквой, я подобрался к самой воде и остановился как вкопанный. В черной, но почему-то очень прозрачной глубине, прямо у берега, ничуть не путаясь меня, маячила огромная, как бревно, рыбина. Щука! Я хлюпнул прямо перед ней содержимое своей корзины, караси стали медленно опускаться ко дну, и щука заметалась возле них, заизгибалась упруго и мощно.
«Приученная, что ли?» — смотрел я на нее, пораженный.
Когда я вернулся, возле избушки уже горел костерок, и Карьков жарил на нем икру, приспособив сковороду на таганок. От запаха вкусной еды у меня перехватило дыхание, так я проголодался, однако Карьков не спешил, хоть и время уже быстро клонилось к закату.
Отодвинув от огня сковороду с готовой икрой, он поднялся и шагнул к старому, полузасохшему кедру, сдвинул толстый пласт коры, обнажив под ним глубокий тайник, и вытащил оттуда какую-то склянку.
Чуть погодя, когда мы сели за стол, он зачерпнул из этой склянки ложку какой-то коричневой смолянистой массы и, отправив в рот, кивнул мне:
— Прими и ты с устатку и в честь благополучного прибытия на место. — И, кажется, подмигнул мне. А может, это мне показалось.
— Что в склянке-то? — спросил я.
— А ты попробуй, — ответил неопределенно старик.
Я пожал плечами и тоже поддел ложкой порцию тягучего, терпкого вещества. И, закусывая его обильной карасиной икрой, тут же почувствовал, как начинаю пьянеть.
Карьков тоже заблестел странно глазами.
И вдруг повел какой-то не очень понятный для меня разговор.
— Ты, поди, веришь в Бога?
— Да, верю.
— И, поди, после смерти надеешься попасть в рай?
— Как всякий нормальный человек, да, мечтаю.
— И представляешь уже, как будешь там ходить в белых тапочках по гладенькому песочку? Именно ты? Муть! Это все придумки досужих рабов. Рабов духа с неудовлетворенным чувством тщеславия на земле. Самое страшное заболевание мозга. Рай, как таковой, может, и есть. И, вполне возможно, ты в него попадешь, но это будешь не ты и потому об этом просто-напросто ничего не узнаешь. Только иногда в твоем двойнике кое-что отзовется… Ну, не в двойнике, а в твоем другом «я». И это будет настоящее чудо!
— В «тебе», в «твоем»! Как понимать?
— А так, что ты перейдешь в совершенно новое состояние и себя прежнего помнить не будешь…
Я только плечами пожал.
Карьков стал объяснять:
— А ты помнишь себя в материнской утробе? А ведь это был целый мир, была целая жизнь. Ты просто был в другом состоянии, на определенном этапе превращений, не говоря о том, что когда-то являлся просто маленьким семенем. Тоже, надо сказать, определенное состояние, определенный этап, определенная жизнь. А ты помнишь себя крохотным грудничком, когда еще не встал на ноги, не пошел?
«Философ, тоже мне! Какую ахинею он прет?» — подумал я тогда, не догадываясь, что впоследствии его слова не будут давать мне покоя, поразят недосягаемой своей глубиной, а сейчас пьянел все больше и больше.
Предметы поплыли перед глазами, сделались мутно-туманными.
Я, кажется, запел, потом стал хохотать, потом снова навалился на пищу. Вместо старика передо мной скалила зубы какая-то полузнакомая рожа. Я не выдержал, пошел и рухнул на нары. Но уснуть не мог и снова сел на лавку, за стол. Потом побежал зачем-то на улицу. Потом вернулся… И так всю ночь — в бешеной, фантастической карусели.
На какое-то время старик куда-то исчез, перед этим очень странно посмотрев на меня и взяв чего-то под нарами. Я кричал, звал его, бегал вокруг избушки, а потом рухнул в траву, стал бормотать:
— Колдун, колдун! Лешачина таежный!
«А может, не колдун? — пронзило меня. — Может, этот самый… как его… в общем…» Почему-то вспомнилась давняя история, рассказанная кем-то из казачинских стариков. Гулял-де во время гражданской войны по окрестным городам и селениям разбойник Ханжин и, награбив уймищу золота, спрятал его где-то в тайге. Спрятал и поручил верному человеку хранить, сам на время убежав за границу.
Так, может, Карьков и есть тот верный его человек. Может, он и исчез затем, чтобы проверить тот клад…
Проснулся я в избушке на нарах. Карьков суетился на улице возле костра, жаря новую порцию карасиной икры. Голова моя трещала так, что рябило в глазах, я едва двигался, а Карькову, чувствовалось, — ничего. Он сноровисто справлялся с приготовлением еды и, по-прежнему не глядя на меня, мурлыкал что-то под нос.
Через неделю Карьков отвел меня обратно в село.
Вернулся я в него с каким-то не очень хорошим, жутковатым осадком в душе.
Что за человек этот таежный скиталец, я так и не узнал, хотя главной целью моего путешествия было все-таки это. Загадок только прибавилось. И одной из этих загадок было удивительное провидение Карькова.
Например, он говорил:
— Ты вроде хотел добыть глухаря. Иди в правый угол Карасиного озера и не зевай. Он сейчас там кормится на полянке.
Я шел и убивал глухаря.
В другой раз он ворчал:
— Напрасно ты нынче жерлицу достал. Нынче ни одной щуки к тебе не придет.
— Да откуда ты знаешь? — нервничал я.
Он только хмыкал и уводил куда-то глаза.
Но щуки в тот день ко мне действительно не приходили.
После того путешествия мы не виделись с Карьковым почти год, и вот я узнал, что с ним случилась беда, он лежит в постели и просит меня его навестить.
Я тут же пустился на лодке в Сполошное.
Карьков лежал на кровати в своей неказистой халупке до того изможденный, что если бы не его глаза, горящие и беспокойные, я бы подумал, что он не живой. Правда, нога Карькова, забинтованная каким-то тряпьем, покоилась на табуретке. Реденькая щетина на его впалых щеках была белее первого снега.
В избушке крепко пахло травяными отварами, в ней хозяйничала какая-то незнакомая мне проворная женщина.
— Ну вот, — промолвил Карьков, с трудом шевеля сухими, потрескавшимися губами. — И еще раз довелось нам увидеться. Не чаял, не думал. Я ведь, парень, можно сказать, с того света вернулся. И на старуху бывает проруха. Ага.
Он велел мне сесть поближе к изголовью и хриплым прерывистым голосом, то и дело кашляя, рассказал, что с ним случилось.
Пробираясь однажды через бурелом в своих безлюдных владениях, Карьков сломал ногу. Пролежав какое-то время на земле в забытьи, он очнулся, наложил самодельную шину и стал размышлять, что делать дальше. Идти он не мог даже с помощью палок, мог только осторожно ползти, а до избушки было не менее пяти километров.
И он пополз, крича от боли и находясь на грани потери сознания, а то и вовсе теряя его.
Сколько он полз, Карьков не знает, не помнит. Помнит только, что несколько раз солнце в небе сменяли крупные звезды, несколько раз вёдро чередовалось с дождем и несколько раз густые туманы застили землю. Карькова донимал не только недуг, но и голод. Карьков толкал в рот траву, выкапывал из земли корешки, один раз поймал ящерицу и съел ее, разломив, как краюху.
Вскоре голод целиком завладел его сознанием, отодвинув на второй план даже нестерпимую боль, и Карьков теперь думал только об одном — поскорее доползти до избушки, где были сухари и еще кой-какая еда.
Но известно, что беда не приходит одна. Когда он добрался, наконец, до жилья, он увидел, что в жилье побывал медведь и сожрал все съестное.
Карьков заплакал и, жуя кожаную рукавицу, которую обнаружил в избушке нетронутой, покатился по полу. Неужели это все?! Неужели это конец?! За что? За какие грехи? Нет, это неправильно, несправедливо!
И тут что-то произошло с ним такое, чего он объяснить не умеет. Какая-то сила подхватила его и вынесла из избушки. А потом…
А потом он очнулся на самоходке, плывущей посреди Енисея.
Самоходчики ему рассказали, что, проплывая мимо устья речки Ягодки, они увидели что-то наподобие плотика, а точнее пару сцепленных коряг. На них лежал без сознания Карьков лицом вниз, руками обхватив коряги.
— Как я очутился на Ягодке, не пойму, — говорил мне Карьков. — Ведь до нее от моей избушки далековато, да и то в сторону от тропы на Сполошное. Но спасение через Ягодку — это был в моем положении единственный шанс. Кто меня туда перенес?
— Так-таки ничего и не помнишь? — спросил я его.
— Нет, — ответил Карьков. — Хотя… Хотя сон вроде снился… Будто кто-то внутри меня, второй вроде я, все толкал меня к реке и толкал…
Я перешел на другое.
— А почему не в больнице, а дома?
— Да к чему мне больница? Мы с Макаровной вот, — кивнул он на женщину, — и сами своими средствами обойдемся. Травки, коренья куда как лучше больницы.
— Ну Карьков, ну Карьков! Ты, однако, и в самом деле колдун, — не выдержал я.
— Да никакой я не колдун! — рассердился Карьков, первый раз глянув мне прямо в глаза. — Я самый обыкновенный таежник. Зря ты навоображал себе всякого про меня. Если бы я был колдун, я бы хоть что-то мог объяснить…
Вот, пожалуй, и все. Больше мы с Карьковым не виделись. Он не напоминал о себе, да и у меня других забот было предостаточно. А потом, через годы, Сполошное как-то незаметно, потихоньку исчезло, а вместе со Сполошным исчез и Карьков. Я даже не знаю, умер он или переехал куда. В молодости мы беспечны и равнодушны к судьбам старых людей даже в том случае, если эти люди неординарны.
А вот с годами… С годами все чаще и чаще вспоминаю Карькова. И при этом чувствую такое, что бывает совсем не до сна. И здесь не только запоздалый стыд за себя, здесь еще жуткая тоска о чем-то, непонятная боль и сладостная душевная дрожь, которая случается при соприкосновении с тайной.
И чем дальше, тем больше.
1991 — 1997 гг.
День уходил.
Еще недавно чистое, белесоватое осеннее небо стало постепенно меркнуть, сереть, будто подергиваясь паутиной, темный ельник, подступающий сзади, слева и справа от нас почти к самой воде, почернел, насупился, поугрюмел, а по зыбкой глади реки беззвучно заскользили белыми тенями клочки еще рыхловатого, лишь начинающего нарождаться тумана.
Река задышала нутряной промозглостью, холодом.
— Ка-р-р, кар-р-р, кар-р-р! — как наждаком по стеклу, скребанула по нервам неизвестно откуда взявшаяся над нашими головами ворона и, тяжело махая крылами, потянула к недалекому обрывистому противоположному берегу, где тут же и исчезла, слившись с аспидным фоном высокого яра. Но ненадолго. Через какие-то секунды вновь появилась в небесном просвете, будто материализовалась из небытия, повернула обратно и начала теперь уже молча пикировать едва не на нас. С шумом пронеслась прямо рядом, ударив по нашим лицам воздушной волной, и нырнула в морок хвойной чащобы.
Я отшатнулся.
А Славка Хомяков от неожиданности едва не свалился с огромной коряги, на которой мы оба сидели, и долго не мог насадить на крючок нового червяка.
Что это он? Неужели так испугался?
Однако я тут же позабыл и о нем, и о выходке бешеной птицы, потому что клев был отменный. Именно теперь, в сумерках, на нашу самодельную снасть вдруг валом повалил отборный красноперый елец, и мы только успевали закидывать, предварительно отвязав от удочек за ненадобностью поплавки. Не успеет грузило опустить леску лишь на малую глубину быстрого стрежня, как слышишь: дерг! дерг! Подсекаешь — и вот он, в руке, упругий вертун.
Рука быстро мерзла от соприкосновения с мокрым холодом рыбины, и на пальцы приходилось периодически торопливо дышать…
Клев оборвался так же разом, как и возник.
И тут мы увидели, что порядком запозднились, что вокруг уже ночь. А до заброшенной таежной избушки, где мы решили заночевать, надо было еще топать да топать.
— Двинули! — как-то странно передернулся Славка и, кое-как смотав удочку и взяв котелок, неохотно, с оглядкой, стараясь держаться ближе ко мне, ступил на тропинку.
Тропинку можно было назвать таковой лишь условно, потому что она была протоптана смолокурами еще в незапамятные времена и давно затянулась травой, будыльями и кустами, которые будто клешнями сжимали с боков две стены леса. Тропинка беспрестанно виляла, изгибалась ужом между деревьями, и мы в темноте то и дело натыкались на что-нибудь, цеплялись удочками за пружинистый лапник.
— Бросим эти удочки к лешему! — крикнул я. — Завтра утром захватим, все равно пойдем мимо…
И только я эти слова произнес, кто-то сбоку как охнет, как шарахнется в сторону, как затопочет, как зашумит, что у меня от неожиданности на затылке даже волосы шевельнулись.
Славка схватил меня за руку.
— Не вякай что ни попадя! — зашипел. — Не поминай его не ко времени! — Славку трясло. Глаза парня сделались круглыми, как у совы.
— Кого — его?
— Т-с-с-с! — Славка приложил к губам палец. — Того, кого ты только назвал! — Он намеренно избегал слова «леший». — Это тебе не при солнышке ясном, это… Да и место — сущее его обиталище. Он, братец, живо…
Я сделал попытку засмеяться.
Получилось неестественно, нервно.
— Да ты че? — не узнал я собственный голос. — Это же был лось. А то, может, косуля. Дремала под елью, мы ее спугнули, она и рванула…
Но по спине моей уже пробежал холодок. Вспомнилась вдруг ворона. Ее странный полет прямо на нас, ее жуткое молчание при этом, будто она была призраком, пытавшимся нас мысленно смять, раздавить, уничтожить, а более всего — перепугать до полусмерти. Тогда я от ее выходки отмахнулся, тут же отвлекшись, теперь вот не отмахивалось, не отвлекалось. Не потому, что обычные вороны в обычных условиях так себя не ведут, а потому, что только сейчас, очутившись в этой кромешности, я до конца осознал, где мы со Славкой находимся, куда нас с ним занесло. А до этого все как-то так…
То был Омеличевский урман, который даже взрослые люди нашей деревни ближе к сумеркам стороной обходили. Что-то тут творилось неладное. Именно где-то здесь много лет назад, еще задолго до Великой Отечественной войны неизвестно отчего умер искавший потерявшуюся корову дед Никанор Перелыгин. Именно где-то здесь год назад, заблудившись и проплутав сутки, полоумная Таля Тарасова окончательно потеряла дар осмысленной речи и только произносила после этого одно слово, дико тараща глаза и показывая в сторону урмана рукой:
«Там… там… там…»
И все же больше всего я почувствовал неуют от того, что увидел испуганным Славку. Первый раз в жизни.
Это было так невероятно, так неожиданно!
И смущало больше, чем ночной лес и его живые и мнимые обитатели.
Славка слыл парнем сорви-голова. Что-нибудь напроказить, сочинить авантюру, сдерзить старшему — раз плюнуть. Не он ли больше всех хохотал над россказнями суеверных старух? Не он ли и слушать не захотел, когда я было начал отнекиваться от похода на Омелич с ночевкой? Не он ли…
Впрочем, тогда, по младости лет, по неопытности я не мог еще знать о том, что самые егозливые, шумные, неуправляемые, самые бойкие на слова люди в непривычных условиях оказываются и самыми жалкими трусами…
Началось все совсем неожиданно. У Славкиной матери, тети Шуры, заболела в соседней деревне Тарской сестра. Собравшись к ней на неделю, тётя Шура попросила мою мать разрешить мне, человеку, по ее словам, «самостоятельному и сурьезному», пожить эту неделю с ее «баламутом». Мне разрешили, и я тут же с великой радостью переселился к приятелю.
От бесконтрольности, от свободы мы ошалели и, едва прибежав из школы, начинали придумывать для себя приключения, а точнее сказать, просто-напросто осуществлять очередные Славкины лихие задумки: «самостоятельный» человек оказался в одно мгновение под пятою у «баламута».
В первый вечер мы мотнулись на колхозную молотилку и незаметно умыкнули оттуда четыре полных кармана гороху, который до полуночи жарили на плите и хрустели потом, как печеньем. Во второй вечер посетили охраняемый глухим сторожем Панфилычем сельповский склад, в ограде которого под навесом держалась в плохо закрытых бочках сахарная брусника. В третий вечер нам захотелось малосольной стерлядки, и мы наладились было на чердак к чалдону Сысою Панову, но у Сысоя, как назло, оказался отцепленным кобель Поликарп…
Мы сидели на русской печке, ели с солью остывшую картошку в мундирах и вели всякие разные разговоры, в основном про еду, с которой по случаю военного времени было весьма скудновато.
— Эх, опяток бы сейчас жареных, а! — вздохнул Славка. Почему он вспомнил именно про опята, не знаю, но я так обрадовался, что могу эту тему продолжить.
— А я знаю, где их навалом, — похвастался. — В прошлом году мы с дедом Усковым ездили на сельповском быке по дрова в Омеличевский урман, так на такую деляну наткнулись, что — ой! Вместе с дровами полвоза грибов привезли. Не было во что собирать, так мы рубахи поснимали, дедов дождевик в мешок превратили… Там еще рыбака из деревни Шутовской повстречали. Сидел с удочкой у реки и не успевал таскать из нее окуней… А еще там в самых дебрях избушечка старая есть, оставшаяся от когдатошних смолокуров…
— Да ты че? — подхватился Славка, тряхнув меня от радости так, что я едва с печи не слетел. — Вот здорово! Вот в самый раз! Завтра же туда и махнем. И — с ночевкой. Суббота как раз, послезавтра не в школу… Ай да Николаха! Ай да молодец, что припомнил! Мне ведь еще ни разу не доводилось в пустых лесных избушках гостить.
Я понял, что чуток перегнул.
— Пустые лесные избушки — не шутка, — пошел на попятный, — да еще ночью, да еще на Омеличе…
— Да бро-о-о-сь ты! — отмахнулся весело Славка. — Причем тут ночь? Причем тут Омелич? Мы же не девки. Чепуха это все!
— Но-о…
— Да никаких «но»! Если что, на меня полагайся…
Я и положился. Как было не положиться на такого героя.
И на тебе! Герой взял да и скуксился. И меня заразил своим страхом. Все-таки шастать по ночному урману — это вовсе не то, что турусы разводить на теплой печи. И даже не то, что из-под сельповского навеса бруснику сладкую красть.
Вот уж почудилось, что сбоку, в гуще дерев, кто-то стонет. Вот уж стало казаться, что по тропинке следом за нами кто-то крадется.
И опять вдруг припомнилось, как озарило. Еще до появления вороны, но уже предвечерьем, у реки появился неказистенький мужичок. В дождевичишке, в худых сапогах. Откуда появился, как появился — неведомо, но только когда мы обернулись на шорох, он уже стоял на ярке и смотрел на нас, как-то неестественно щурясь.
— Рыбачите? — полюбопытствовал.
— Рыбачим, — ответили мы.
— Да ведь поздненько уже, пора бы до дому.
Славка ляпнул:
— А мы здесь ночуем.
— Ой, не надо бы ночевать-то, ребята, ой не надо бы! — запричитал мужичок.
— А чего?
— Когда узнаете чего, поздно будет…
Он исчез так же неожиданно, как появился. Что имел в виду этот странник? Кто он таков?
Сзади треснул сучок. Потом еще и еще, уже громче.
— Бежим! — взвизгнул Славка, бросая в сторону удочку, и первым припустил во всю прыть.
Я, не отставая, — за ним.
Страх перед неведомым, перед потусторонним был сильнее даже страха перед гадюкой, на которую я однажды едва не наступил босою ногой…
Но разве в тайге разбежишься? Да еще в темноте? То колдобина под ступню подвернется, то пружинистая еловая лапа охватит плечи, да так, что, кажется, и впрямь сам нечистый на тебя посягнул и уж никогда не отпустит. А чащобе нет ни конца, ни краю, будто она специально грудится на пути. И днем-то этот глушняк казался безумно длиннющим, а теперь и подавно.
Обо что-то запнувшись, я брякнулся.
Чуть не заорал от боли в колене. Однако делать было нечего. Вскочил и опять побежал, потому что Славка и не подумал останавливаться и поджидать…
Наконец-то обозначился серый прогал старой вырубки с высокими пнями, с поваленными кое-где гнилыми стволами, с темными копнами лиственного подроста, а посередине вырубки — мрачный силуэт покосившейся, наполовину ушедшей в землю избушки.
Вот она, ее осклизлая, полупрелая, но еще вполне пригодная дверь, которую мы днем, опробуя, не раз, не два закрывали и открывали. Мы подскочили к ней, уже готовые юркнуть в затхлое чрево избушки и облегченно вздохнуть, как оттуда черным шаром выкатилось нечто, едва не сбив нас с ног, и поскакало, поскакало прочь, сильно подпрыгивая.
От неожиданности у меня подкосились ноги, и если бы сейчас Славка снова куда-то рванул, я бы этого сделать не смог.
Что это? Нечистая сила? Или все-таки какой-нибудь колонок, заяц, лис?
Как мне ни было страшно, я все-таки постарался убедить себя, что это живое существо — куда деваться-то было, — и ступил через низкий порожек.
Славка не двинулся с места.
— Не совался бы, а! — прошептал.
В избушке была смоляная, тяжелая темь. В каждом углу ее чудилось что-то притаившееся, неведомое, холодящее душу опасностью.
Нащупав лавку, я поставил на нее котелок, перевел дыхание и позвал Славку:
— Иди давай! — Голос мой дребезжал. — Там, где зверь был, ничего потустороннего быть не может. Не дрейфь!
Откуда я взял это, сам не пойму, но Славка поверил, присоединился ко мне.
Мало-помалу наши глаза стали привыкать к темноте. В углу обозначилась широкая лежанка с ворошками иструхшего сена у изголовья, посередине замаячила кирпичная печь, к которой был притулен шаткий стол, на стенах проклюнулись очертания грубых, топорно сделанных полок… Впрочем, если бы все это мы не увидели еще днем, мы вряд ли бы сейчас различили, где тут и что. Кроме, конечно, оконца, которое, несмотря на свою и так-то скромную величину, было еще на две трети заколочено досками, но все-таки тускло отсвечивало единственным серым квадратом стекла, и через него при желании можно было заметить в небе даже несколько звездочек.
На всякий случай мы заперли дверь на щеколду. Сев на лавку, погрызли репы с морковью, что еще оставалась в мешочке, и решили уже заваливаться на лежанку, но тут почувствовали, что нас пробирает холод: в избушке было промозгло, как в леднике.
— Эх, печку бы сейчас растопить! — жалобно пробормотал Славка, которого начинало не на шутку трясти.
Я только хмыкнул.
Дошло, наконец!
А не я ли еще сразу, как только мы появились в урмане и осмотрели избушку, предлагал немедля заготовить побольше доброго хвороста на ночь, чтобы потом все шло, как надо, так куда там! Взбалмошный, живущий только сей минутой и никого не желающий слушать Славка лишь отмахнулся:
«Успеем!»
Ему не терпелось тут же взять от леса все, что только возможно.
Первым делом, наткнувшись на небольшое болотце, он накинулся на росшую там голубику и, пока не наелся ее до отвала, не отошел от делянки. Потом кинулся искать грибы, чтобы тут же на костре сварить грибной суп. Грибов не было. А скорее всего мы их просто-напросто искали не там. Я говорил, что надо прочесать вырубку, а Славка метнулся в самую гущу ельника, в сторону речки Омелич. Опростоволосившись с грибным промыслом, он в мгновение решил переключиться на рыбную ловлю.
Мы вырезали подходящие прутья для удилищ, привязали к ним лески и, выйдя к Омеличу и облюбовав подходящее место, закинули снасти. Так как в лес мы пришли уже после школы, во второй половине дня, то вечер, а потом и кромешная, полная призраков ночь ждать нас себя не заставили.
И вот мы сидели теперь, дрожали от холода в своей пропитанной потом после недавнего заполошного бега одежке и не знали, что делать. Попытаться уснуть в таком положении было нечего думать. А ночь впереди предстояла по-осеннему длинная до бесконечности.
— Пошли! — не выдержал я.
Славка, казалось, не понял:
— Куда?
— За дровами, куда же еще!
Славкина рука взметнулась к голове, и я скорее не увидел, а догадался, что он покрутил у виска указательным пальцем.
— Ну! — повысил я голос.
Славка не шевельнулся.
— Ладно, сиди… Но мне не хочется умирать от полного окоченения… Лучше уж… — Я поднялся и двинулся к выходу. Сердце у меня заходилось от страха, но я решил: будь что будет.
И тут, бросив взгляд на оконце, я не увидел в нем звездочек. Оконце заслоняла какая-то тень. У меня подкосились колени, я готов был с криком вернуться на место. Но в это время ничего, видимо, не заметивший Славка со вздохом поднялся, шагнул в мою сторону.
Отступать было поздно. И некуда.
Мы осторожно вышли за двери. И едва сделали пару шагов, как из-за избушки бесшумно вымахнула какая-то огромная птица и, на секунду зависнув над нами, метнулась в сторону и пропала.
«Сова, — догадался я. — Она, наверно, и закрывала как-то оконце».
На душе стало малость полегче.
Собирая на ощупь попадавшие под ноги прутья, сучья, коряжинки, мы удалились на небольшое расстояние от избушки и вскоре уперлись в темную стену одной из гряд осинового густого подлеса. Я почему-то подумал, что внутри его с мелким валежником побогаче и шагнул было в гущину, а Славка стал эту гущину огибать…
И вдруг, наклонившись за очередной дровяниной, я с оборвавшимся дыханием услышал какой-то непонятный, холодящий кровь звук:
— И-и-и-и-и-и…
Я вскинул голову, распрямился, выпустив валежник из рук…
Это Славка, выгнув неестественно спину, пучился куда-то за стенку гряды и тоненько, монотонно визжал:
— И-и-и-и-и-и…
Точно так он визжал однажды, когда упал с дерева в палисаднике бабки Агафьи Корызновой, куда забрался за прихваченной первым морозцем рябиной, и угодил на стоявшую внизу открытую бочку, да так, что одна нога оказалась снаружи бочки, а другая — внутри…
Я подбежал к нему и… волосы на моей голове не то что зашевелились, они, кажется, зашелестели, как сухая трава на ветру.
Шагах в десяти от нас, там, куда, будто завороженный, неотрывно смотрел Славка, в стылой ночной темноте на фоне звезд и пнисто-ствололомного хаоса брошенной вырубки… одиноко стоял весь светящийся мертвенным, голубоватым мерцанием человек и неотрывно, с какой-то сатанинской беззвучной ухмылкой смотрел огромными глазищами прямо на нас…
Если бы Славка не визжал так противно…
Ведь где-то кто-то нам уже говорил…
Я не помню, как мы сорвались с места, как мы бежали, как мы очутились в избушке.
Помню только, что даже холод перестал для нас быть таковым. Всю ночь мы с ужасом прождали, что вот сейчас дрогнет под чьей-то неведомой силой избушка, распахнется, несмотря на задвинутую щеколду, старая дверь и…
Однако ничего не случилось, и мало-помалу наступило утро, да такое светлое, чистое, звонкое, что вскоре все происшедшее ночью — да и сама ночь! — показалось нам просто сном, далеким-далеким и уже несерьезным…
Мы выбрались из своего произвольного заточенья на волю.
Лес пел и звенел, радуясь новому дню.
Бум, бум, бум! — барабанил дятел на сухостоине.
— Тиу-ти, тиу-ти! — подавала знать о себе из ельника рябушка, а рябчик ей восторженно отвечал:
— Фию-фию, фиють-тию!
Прилетела рыжая сойка, уселась на крышу избушки и, разглядывая нас, задергала кокетливо своей хохлатой головкой, озорно поблескивая любопытным глазом.
Мы двинулись в ту сторону вырубки, куда вчера не удосужились заглянуть.
То и дело нам стали попадаться грибы, правда, не свежие, а уже подвяленные, а то и сухие, и не на земле, а на ветках деревьев, на их острых сучках.
— Белки на зиму запасли, — объяснил я удивленному Славке. — А вот те грибочки, что на пеньке разложены, — это барсук, известный аккуратист, позаботился…
— Все-то ты знаешь!
— Это мне дед Усков объяснил.
— Стоп! — блеснул вдруг своими верткими глазками Славка, вновь став бесшабашным, непредсказуемым смельчаком. — А почему мы прошли мимо того осинника, за которым ночью светящийся призрак нас напутал? Что там, интересно, сейчас? Пошли, поглядим!
Я не возражал.
Мы вернулись.
И что бы вы думали?
Точно на том месте, где ночью горел синеватым огнем человеческий силуэт, сейчас торчал высоченный, двухметровый остаток сломленного древесного ствола, от полу и до щербатого верха облепленный тугими опятами.
…Только многие годы спустя, будучи уже пожилым, я узнал, что грибницы опят могут светиться во тьме.
Точно так, как гнилушки.
Март 1999 г.
Я только что вышел из кедрача, по которому в бесплодном поиске ранних июльских маслят отмахал километров с десяток, и, усталый, спустился по откосу в пойму Кети, к тихой воде небольшого сонного озера.
Зной стоял нестерпимый, и мне захотелось напиться.
Напившись, я сбросил куртку и сапоги и с удовольствием присел на прохладную травку почти у самой кромки глинисто-песчаного берега. Взбаламученная мною вода в заводи вскоре успокоилась, посветлела, и по ее зеркальной поверхности снова запорскали молниеносные водомерки. Появились черные, блестящие на солнце жучки-вертячки, завертелись в бестолковом хороводе в сторонке от водомерок.
Я взмахнул нарочно рукой — нырь! — и нету вертячек. Потом опять враз появились и опять завертелись.
А над головою потрескивали прозрачными крыльями виртуозы-стрекозы. Повиснет в воздухе иное темно-синее или бронзово-золотое чудо и висит какое-то время неподвижно, но вдруг юрк круто вниз или вбок и опять висит, как ни в чем не бывало. Только слышится треск, будто кто-то шелестит фольгой.
Вокруг был свой удивительный мир, настолько не похожий на нашу привычную повседневность, что мне в какой-то миг показалось, будто попал я на совершенно другую планету, и я восторженно и глуповато предался праздно-бездумному созерцанию.
— Будь здоров сто годов, а что жил — не в зачет, — послышалось вдруг за спиной.
Я обернулся и увидел рядом неизвестно откуда взявшегося странного старичка.
Был он сухонький, невысокий, в старомодной выгоревшей кепчонке и, несмотря на изнуряющий пал, в брезентовом дождевике.
Старичок прищуристо смотрел на меня маленькими зеленовато-синими живыми глазками и улыбался.
Мне показалось, что я его уже где-то видел, хотя чувствовал, что вижу впервые. Все дело в том, что сколько я ни брожу по нашим сибирским лесам, я постоянно встречаюсь с такими вот старичками, чем-то неуловимо, но удивительно похожими друг на друга. Обязательно они в грубых дождевиках, обязательно в легких броднях, перехваченных под коленками ремешками, обязательно с неизвестно чем наполненными котомками за плечами, обязательно улыбчивы, словоохотливы и обязательно философы-самоучки с мыслями яркими, самобытными, порою до смешного наивными, а порою мудрыми до космической беспредельности.
Говорить с такими людьми и интересно, и трудно ужасно. Никогда не предугадаешь, куда этот ясноглазый лесовик, подобно стрекозе, сделает очередной умственно-словесный скачок.
Неужели и этот из тех же?
Ну, конечно! Из каких же еще?
— Глядишь? — спросил он с хитринкой, уже самой интонацией подразумевая нечто значительное, не совсем мне понятное.
— Гляжу, — сказал я.
— И думаешь?
Я растерялся.
— О чем?
— Да обо всем этом! — раскинул он руки. — О солнышке. О небе. О воздухе ароматном. О травах. О многообразии и неповторимости мира. О себе. О вечности, наконец.
— Ну-у-у… — замычал я, не успев сообразить, что сказать.
А он уже садился напротив меня и, дерзко глядя в глаза, с напором отчитывал:
— Зря, зря, мил человек! В нашем с тобой возрасте постоянно надобно думать. Особенно вот в такие прозрачные, алмазные дни, когда птички чирикают, стрекозы порхают, бабочки изумляют красотой изумительной. — И вдруг резко спросил: — Ты веришь в бессмертие? По-другому, в потустороннюю жизнь? В существование души?
Это было так неожиданно!
— Да-а… как бы это вам… попонятней сказать, — пожал я плечами. — С одной стороны вроде бы верю, а с другой стороны… Как-то оно непривычно…
— А я верю! — убежденно перебил он меня. — И понимаю причину сомнений твоих. Сомнения твои от недостатка наблюдений, от лености мысленной. Ты уж меня извини! И смотри, что происходит. Мы так устроены, что не можем себе представить жизни вне тела, жизни без пищи, без воздуха, то есть жизни в совсем другом состоянии. В духовном, в эфирном… А почему такого не может существовать? Только потому, что оно недоступно нашим мозгам? Но мало ли кому и почему недоступно! Если мы не видим — это вовсе не значит, что его нет… Вот возьми хотя бы эту мерзопакостную гусеницу, которая ползет по молодому листу и которая только тем и занимается, что жрет зеленую древесную плоть да гадит там же, где жрет. Разве знает она, что станет со временем прекраснейшей бабочкой и будет летать над цветами, над медовым благоуханием? Да и может ли она вообще видеть бабочку, даже ту, которая рядом садится… Или та же личинка, живущая в болотной воде не месяц, не два, а несколько лет, — по нашим понятиям, вечность! — и только линяет раз десять. Разве ведает она, что из ее нутра потом выползет легкая, изящная стрекоза и станет украшением неба? Может ли знать эта постоянно жующая и испражняющаяся тварь, что ждет ее за пределами сегодняшнего бытия? Какие выси, какие просторы, какое восприятие мира усладит ее существо, когда мир этот будет виден одновременно и слева, и справа, и сзади, и спереди — ведь глаза у стрекозы по всей голове… Так и человек вечно не знает и никогда не узнает, что ждет его после смерти, какая «бабочка» или «стрекоза» выпорхнет из его бренного тела. Но это вовсе не значит, что она не выпорхнет! Если есть одна форма жизни, есть и другая. А если так, то жизнь едина и бесконечна, и человек просто не может из ничего завестись и так же потом превратиться в ничто. Поэтому всегда думай о том, что ждет тебя «там», и веди себя соответственно…
Старичок проворненько встал и, одернув дождевик, поправил лямки своей холщовой котомки.
— Тебе не на ту сторону Кети? — спросил деловито.
Я ответил, что нет.
— Тогда прощевай. Иначе на паром опоздаю. Удачи и счастья, братец, тебе.
— Удачи и счастья! — эхом повторил я.
Он ушел, а я остался сидеть в непонятной растерянности.
На дворе завернуло градусов под сорок, если не больше.
В тот год зима вообще была очень холодная, от морозов деревья трещали так, как будто кто-то сучья через колено ломал, а по ночам на Тогур опускались настолько густые туманы, что за несколько шагов встречного человека можно было обнаружить лишь по звонкому снежному скрипу.
В такие вечера меня тянуло в уютную, жарко натопленную кухню Берков особенно сильно.
Сашка, как всегда, работал за верстаком, вжикая фуганком по очередной заготовке, возле которой игривые стружки уже курчавились не ворохом — целой копной.
Я поздоровался и сел на табуретку, не мешая ему.
Через какое-то время заявился Аверя в своем добротном темно-синем полупальто, руки в карманы, весь из себя серьезный и важный.
Влетели Юрка с Гришаней.
Немного погодя деликатно постучал в дверь Саша Брода. Нашей компании он был, безусловно, не ровня, но у него с Берком имелись какие-то свои дела, и он нередко захаживал к нему, с удовольствием просиживая с нами до позднего часу.
— И когда вы повесите лампочки в подъезде и на этажах? — своим по-женски тоненьким голоском пропел Саша Брода. — Поднимаешься по лестнице, и сердце в пятки уходит.
— Во-во! — поддакнул Аверя. — Так и кажется, что в черной темноте тебя кто-то из угла за задницу схватит.
— Вчера в двенадцать ночи, — подал голос неразговорчивый Гриня, — когда локомотив заглох и свет погас во всем Тогуре, опять в проходной кто-то за печкой громко стонал. Дежурная вахтерша чуть с ума не сошла. В больницу положили сегодня…
Это определило тему дальнейшего разговора.
Все в Тогуре в те годы почему-то постоянно помнили, что лесозавод стоит на старом остяцком кладбище, и многим на его территории блазнилось всякое. Мы рассказам о тех таинственных происшествиях искренне верили и всегда были рады лишний раз пощекотать свои нервы, особенно когда было что-нибудь новенькое, касающееся не только лесозавода. Сердце замирало, душа уходила в пятки, озноб гулял по спине.
Берк оставил в покое фуганок, отмахнул стружки в сторону, сел на верстак.
— Говорят, — сказал, — под Колпашевским мостом опять чудеса начались…
Мы притихли.
Мы все, кроме Юрки Глушкова, очень хорошо знали, что год назад из-под этого самого моста, находящегося всего в двух километрах от Тогура, милиция извлекла почерневший труп неопознанного мужика, после чего там, под мостом, ночами стали слышаться какие-то странные шорохи, голоса, от которых у поздних пешеходов отказывали ноги и волосы становились торчком. Потом все утихомирилось. И вот, значит, опять…
— Шел недавно Леонтий Мурзин из Колпашева, — продолжал Сашка Берк. — Как раз двенадцать часов ночи было, когда он на этот мост деревянный ступил. Скрип-скрип по заснеженным брусьям. И вдруг кто-то как засвистит под мостом, как завоет!
В кухню неслышно, со стулом в руках вошла Нинка. Села рядом, стукнув стулом о мою табуретку.
Я вздрогнул. В лицо изнутри ударило жаром.
Что-то во мне происходило непонятное в последнее время. Я стал видеть Нинку во сне, а при встрече — стесняться. Она мне стала казаться особенной, не похожей на прочих девчонок, она — волновала.
— А мне Петька Стариков рассказал… — повернулся к Нинке Аверя, но она демонстративно от него отвернулась…
В этот миг опять потух свет, как это частенько бывало, и всех объяла могильная чернота. Кто-то ойкнул, кто-то испуганно засопел. А я почувствовал, как в мой локоть впились Нинкины горячие пальцы.
Лампочка тут же заалела тонкой спиралью и снова вспыхнула пронзительно-ярко.
Нинка быстро отдернула руку.
Кто-то зашарашился под входной дверью.
На пороге стоял… Акарачкин.
— Здорово ночевали! — щурясь на свет и так-то узкими, как щелки, глазами, бодро поздоровался старый селькуп и потряс бороденкой, стряхивая мороз. — Зашел вот… — И шагнул в кухню.
Нинка вскочила и подставила ему стул.
— Подвинься, — шепнула, подсев с краешку на мою табуретку.
— А вы че это, милые, не запираете избу? — глянул Акарачкин на Юрку Глушкова и Гриню. — Захожу к вам — все поло. И никого!
— Так тетя Поля дома была, — насупился Юрка. — Наверно, вышла куда-то к соседям. Мы никогда дверь не запираем, если ненадолго уходим. От кого запирать?
— И зря! — резко бросил ему Акарачкин. — Такие времена, однако, пошли в нашем Тогуре… Смотайтесь, заприте!
Юрка с Гришаней переглянулись. Я чувствовал, как им не хотелось сейчас нырять в темноту, на мороз. Но — пошли.
Пока их не было, Акарачкин молчал. И все мы удивленно молчали.
Ребята вернулись. Тогда Акарачкин стал объяснять свой визит.
— Пришел на дежурство — не моя смена. Домой — неохота, спать еще рано. Туда заглянул, там посидел. Решил навестить куму Полину Евсеевну. Шагнул, нет никого, дверь, как рубаха у блатяка, распахнулась до пупка… Увидел свет у вас наверху, дай, думаю, загляну…
«Что-то он финтит, лесной чародей, — подумалось мне. — Какая кума? По какому пути? Он живет со своей бабкой на старочалдонской улице под названием Сталинская, которая, если от лесозавода, совсем в противоположную сторону. Не то что-то, ой не то!»
В это время Берк нетерпеливо ерзнул на верстаке.
— А в заводской пилоточке в ночную смену еще случай был. Тоже погас свет, и пилоправу Пунгину остатка гнилозубая с горящими глазами в углу примерещилась…
— Это что! — перебил его Брода. — Вот со мной был случай, так случай…
— Дак говори!
Саша Брода, странно покосившись на Акарачкина, начал рассказывать.
— Деревенька эта, под названием Косолобовка, была отживающей. Из двух десятков старинных чалдонских домов примерно треть пустовала. Именно поэтому я и выбрал себе для временного жилья Косолобовку, облюбовав на отшибе, под яром, рядом с сонной протокой пустую избушку.
Я был в отпуске и большую часть времени предавался утиной охоте да сбору кедровых орешков, в перерывах с удовольствием занимаясь немудрящим домашним хозяйством или просто сидя на завалинке и перебрасываясь незатейливыми словами с косолобовцами, которые нет-нет да и спускались по крутой тропке к протоке за водой или по рыбацким делам.
Однажды я увидел на тропинке старуху, которая едва тащила в гору два тяжелых ведра. Я соскочил с завалинки и кинулся помогать. Старуха с благодарностью уступила мне ношу, а когда мы добрались до ворот ее ветхой усадьбы, как-то особенно на меня посмотрела своими добрыми вроде, голубыми глазами и сказала чуть-чуть нараспев:
— А и ладно, сынок, а и ладно. Авось и я тебе когда-нибудь услужу.
Я пожал плечами, недоумевая, чем эта полунищая древняя женщина может мне услужить, и подался тихонько к себе. У спуска с угорья увидел с веслами под мышкой разбитного косолобовского рыбака Данилу Ермилова, который, не здороваясь, бросил:
— Никак ты, милый человек, уже и с местными колдуньями вступаешь в контакт?
— С какими колдуньями?
— Да с Сычихой своей, с Ефросиньей. У них ведь, у Сычовых, испокон веку в родове все бабы колдуньями были. Смотри!
— Чего смотреть-то, Данила?
— А после узнаешь, — ухмыльнулся Ермилов и, обогнав меня, побежал вприпрыжку по спуску к протоке, где у берега было привязано несколько лодок…
Прошла примерно неделя. За это время я еще пару раз помог Ефросинье Сычовой принести на гору воды и, как ни присматривался к бабке и издали, и вблизи, никаких особых странностей в ней не заметил. Бабка и бабка. Уважительная, тихая. Симпатичная даже. С явными признаками той чисто деревенской женской красоты, которая и в преклонном возрасте не исчезает, нет-нет да и проблескивает во взоре, в улыбке. Вот только больно худая. Настолько худая, что старое, когда-то модное платье свисало с ее острых плеч десятками складок…
…Тот день с утра был какой-то особенный. Солнечный, праздничный, яркий и одновременно тревожный. Не то парило, не то сушило. Душно было и тяжело. В воздухе будто что-то висело и давило на тело, на психику. «Очередная атмосферная аномалия, что ли?» — размышлял я и тем не менее к вечеру стал собираться на утиные плесы, что у Дальнего озера. Проверил патронташ и ружье, подшаманил своего верного Росинанта — старенький мотоцикл, служивший мне уже лет двенадцать.
Обычно во время этих сборов-подготовок моя вислоухая четвероногая Клеопатра исходила в нетерпении на визг. Она металась, прыгала мне на грудь, норовя лизнуть в щеку, и все не могла дождаться, когда я заведу, наконец, мотоцикл, посажу ее в люльку и мы помчимся в угодья. А тут Клеопатра словно переродилась, превратившись из страстного спаниеля в равнодушную и лениво-тупую дворнягу. Она лежала в углу на подстилке и на все мои призывы лишь воротила на сторону морду. Заболела? Да нет, отчего! Да и по глазам ее было видно, что не в болезни тут дело. В чем же тогда? Каприз? Отчего?
Ждать, однако, было некогда, да и человек я характером крутоватый, уж если что-то решил, никто и ничто меня не задержит, и потому, чертыхнувшись, я оставил Клеопатру в покое, сел на мотоцикл и поехал.
За околицей встретил Сычиху с грибной корзиной в руках. Притормозил, заглядывая, хороши ли грибы.
— Чего без собаки? — непонятно прищурясь, спросила старуха.
— Бес ее сегодня в темячко клюнул.
— Вот-вот.
— Что — вот-вот?
Старуха положила мне шершавую ладонь на плечо.
— Не ездил бы сегодня на охоту, а, парень, — сказала просительно, жалобно даже.
— Это почему, интересно?
— Не ездил бы, а! — отводя глаза, повторяла она настойчиво, как заклинание.
— Да вы что сегодня все, с ума посходили? — вновь вспылил я, смерил бабку с головы до ног насмешливым взглядом и, газанув так, что мотоцикл поехал, козлом подскочив на дороге.
Бабка что-то кричала вослед. Кажется:
— Ну, смотри тогда! Ну, смотри!
Я злился долго, сам не зная, на кого и за что. Скорей всего, сам на себя, а не на собаку и не на старуху. Тревожно мне было от их поведения, особенно на ночь глядя. И как бы я ни отгонял эту тревогу, она все возрастала и возрастала. Где-то глубоко внутри ворошилось: «Может, вернуться? Все равно с таким настроением путней охоты не будет». Но робкие поползновения разума заглушило упрямство: «Подумаешь, взбрындила Клеопатра! Подумаешь, бабке что-то на ум взбрело!»
Я и не заметил, как проехал две третьи дороги, бегущей по тальниковым пойменным пожням и чернолесью. Впереди показались знакомые жердевые мостки, после которых мне нужно было сворачивать вправо, на узенькую тропинку. Я и свернул, готовясь через несколько минут увидеть знакомые плесы, а может, и уток вдали. Однако никаких плесов, а тем более уток не было и в помине. Вместо хорошо известной, езженной-переезженной тропинки под колеса мотоцикла бежал какой-то глухой, ни разу не виданный мне проселок.
Что за наваждение? Что за напасть?
Я остановил мотоцикл. Слез, огляделся.
Совершенно незнакомое место!
Жулькнул заводную педаль, развернулся, поехал обратно, надеясь возле мостков сориентироваться и определить, что делать дальше. Но и мостков я не обнаружил, сколько ни ехал. Грязная хлябкая дорога привела меня к краю бесконечного болота, неожиданно оборвавшись. Тупик. Очень странный, жутковатый тупик. Уж не брежу ли я?
Нет, не бредил, не спал. Вот комар сильно впился в подглазье. Вот второй проколол кожу на пальце руки, а вот какая-то птичка, пролетая, брызнула теплым прямо на щеку. Какой уж тут бред, какой сон?
Передо мной стояла высоченная развесистая сосна. Метрах в пятнадцати от нее по окаемку болотца — вторая. Откуда они здесь появились? По всей местной пойме на многие десятки верст не было никаких сосен.
Я сел под ближним деревом на мощные корни, задумался.
Что-то в мире происходило не то.
Бежать надо с этого неприятного места, бежать!
Я вскочил и стал лихорадочно заводить мотоцикл. Он не заводился, хоть лопни.
Тогда я плюнул на него и снова опустился на корни. Меня окутывали плотные сумерки. Впопыхах я только теперь увидел, что был уже глухой вечер, на глазах переходивший в черную ночь. Надо было что-то придумывать. Я насобирал хворосту, сухой травы и попытался развести костер, но спички не зажигались. Их будто кто-то задувал, хотя было безветрие. В сердцах я полностью извел единственный коробок и без толку. Забросив его за ненадобностью, я едва не заплакал. И тут вспомнил, что искру можно добыть и от аккумулятора, а уж из искры всегда можно разжечь пламя. Выдрал из телогрейки кусочек ватки, капнул бензина и, достав всегда имеющийся под рукой моточек мягкой проволоки, стал на ощупь прилаживать к клеммам. Аккумулятор не искрил, он был мертв.
Ужаса особого я почему-то не почувствовал, хоть и вчера только возил аккумулятор на дозарядку, но вот зубы мои почему-то стали стучать, и сотни невидимых мурашей поползли по спине. Я схватил ружье, загнал в стволы два патрона с картечью, сел на корни, прислонившись спиною к сосне и держа приклад на коленях, и стал ждать новых напастей, теперь уже готовый не только их сносить, но и защищаться, если придется.
Тьма вокруг была уже вязкой, как смоль. Повеяло гнилой сыростью, холодом.
Бом! Бом! — раздалось вдруг с болота, будто кто ложкой бил в пустую кастрюльку.
Что бы это значило? Откуда в топком, непроходимом болоте взялся кто-то с кастрюлькой?
А бомканье приближалось, направляясь чуток наискосок, ко второй корявой сосне.
— Эй! — крикнул я, не узнавая свой голос.
На секунду все стихло, а потом снова: бом! бом! — уже рядом.
Волосы мои на голове, видимо, встали торчком, потому что я отчетливо ощутил, как зашевелилась кепчонка.
И вдруг в том месте, где стояла вторая сосна, на уровне груди, я увидел ярко-красное мерцающее пятно величиною с чайное блюдце, норовившее вроде податься ко мне. Не испытывая дальше судьбу, я вскинул ружье и шарахнул по «блюдцу» дуплетом. Оно исчезло, рассыпавшись в прах, зато неожиданно ярко и мощно вспыхнула мотоциклетная фара, озарив добрый клок болотного окаемка, в том числе и вторую сосну.
На ватных ногах, как лунатик, плохо соображая, что делаю, я подался к дереву, в которое бил, но ничего там особого не увидел, кроме кучно впившихся в кору крупных картечин.
Я вернулся к мотоциклу, поколдовал над аккумулятором и все еще будто в полусне легко и незаметно разжег большущий костер, благо хворосту вокруг было много. У этого костра я и провел остаток ночи, все время дрожа и, несмотря ни на какие усилия, не в состоянии согреться. А утром спокойно, без приключений выехал сперва к мосткам, а потом и на пойменный торный проселок, быстренько добравшись до дома.
Въезжая в Косолобовку, будто по заказу встретил Сычиху.
— Ну, как охота? — пытливо вглядываясь в меня, поинтересовалась она.
Я рассказал. Подробно. Все по порядку.
— Что это было? — спросил.
— А вот не стрелял бы — узнал, — с далекой улыбкой ответила Ефросинья.
И пошла, не оглянувшись ни разу.
— Ну? — первым нарушил молчание Берк.
— Че — ну? — непонимающе спросил Саша Брода.
— А дальше?
— А дальше… я продал мотоцикл, собаку и переехал в ваш Тогур.
Мы долго сидели как бы в оцепенении.
И вдруг Акарачкин сказал, что хочет на двор, в туалет.
Туалет у нас был метрах в ста от крылечка, один на три огромных барака.
Ушел.
Мы ждали, ждали его, но так и не дождались. Решили: пора по домам. Нинка едва уловимым движением ладошки коснулась моей руки, мол, до свидания, поднялась, пошла в комнату, которая выходила окном на лесозавод.
И вдруг с диким воплем вылетела снова на кухню.
— Пожар!
Мы всем скопом кинулись в комнату.
На территории лесозавода, чуть восточнее главного корпуса и лесоцеха, на месте старых отвалов древесных отходов ярилось мощное пламя. Вовсе близко от нас.
— Ну, Вера, что не шевелитесь-то?.. Народ уже всякое болтает. Мало ли чего старуха говорила… Ты же молодая, грамотная, в советской школе училась. Это неграмотному оленеводу простительно верить во всякую ерунду, а ты-то, комсомолка… Люди давно на Луну летают, все небо продырявили, а ты о какой-то шаманской силе болтаешь. Раньше шаманы обманывали бедных людей, а теперь-то кто им верит?.. Я согласен, старушка Лолбикта в молодости, говорят, была шаманкой, а потом куда ее сила девалась? В последние годы никто ни разу не видел ее концертов. Ерунда все это, видимо, представлялась, мужиков ей хотелось, больше ничего… Сегодня же начинайте шевелиться, хватит, сколько может она валяться в чуме, надо похоронить…
— Она же не пахнет, будто спит. Просила меня… — пытается возражать Вера.
— Ну что ты уперлась: просила, просила! Сколько же, по-твоему, она будет валяться? Так уже неделя. Хочешь, чтобы собаки съели?.. Ее Хупто ночью спать никому не дал, сама слышала, выл как. Ты же его не кормишь, а он дверь лапой открывает, лижет старуху, откусит еще нос, это же нехорошо…
— Хупто летом сам себе еду находит, что он будет кусать…
— Мало ли что?.. Раньше же он не выл, а в эту ночь заплакал… Чует… Да умерла, умерла она, я тебе говорю. Собака обманывать не будет!.. Шевелитесь, я директору скажу насчет досок, пилорама не работает. Надо, чтобы порядок у нас был, похороните старушку по-человечески, хоть о ней и всякое болтали.
— Пусть выпишут ящик спирта, — подает голос молчавший муж Веры Михаил Конор.
— Э-э, тебе бы лишь нажраться!..
— Ну, ты даешь, Вера!.. Мы все придем помянуть старушку… Напишите заявку, я сам прослежу в сельсовете, чтобы не волокитили…
Партийный секретарь Момоль повеселел — Конор взял его сторону, теперь-то уломать Веру пара делов. Заспешил, в дверях добавил:
— Не дай бог, ешкин клен, узнают в райкоме, что мы из-за своих первобытных пережитков не хороним человека, у-у, держись тогда, голову снимут!.. Сейчас строго, шевелитесь!..
Хлопнула дверь.
— С этого и начинал бы, за шкуру свою трясешься, амун! — выругалась Вера, вздрогнула. Видимо, ничего не поделаешь. «А может, есть уже запах, да она не унюхала?.. Нет, запаха не было, а собака развылась — тревожится, чего это столько дней хозяйка не поднимается. Хупто — умная собака, пыталась будить старушку, а люди говорят, лижет. К мертвой она не подошла бы…»
Речь шла об одинокой старухе Лолбикта, умершей неделю назад. Ни мужа, ни детей, ни близких родственников давно уже у нее не было. «Кончился мой род, людей-дятлов. Одна, как головешка в костре, только копчу небо», — говорила она о себе. Но ради истины надо сказать, что люди эту «заслугу» приписывали прежде всего ей самой, дескать, будучи шаманкой, она «съела» всех родственников и теперь за их счет «коптит небо».
Всю жизнь Лолбикта провела в тайге, в оленеводческой бригаде, не выезжая даже на сугланы, только смерть последнего сына, не оставившего своего продолжения в Дулин Буга — в этом Срединном Мире, вынудила ее выйти на факторию. С временем бесполезно бороться даже им, шаманам. Некогда молодое, крепкое тело, полное сил и энергии, постепенно, с годами, превратилось в трухлявый пенек, и ей стало трудно кочевать, управляться с оленями. Она вынуждена была прикочевать к людям, чтобы доживать свой век в чуме за зверофермой, на окраине фактории. В дом к знакомым не пошла, мороз ей не страшен. «Век с ним в обнимку живу», — сказала.
Руки, ноги шевелились, а что еще эвенку надо? Они кормят рот. Выделывала шкуры, шила одежду, обувь, осенью в ней просыпался охотничий дух — поблизости от фактории ставила плашки, кулемики и была довольна жизнью. И только в зимние ночи без людей томилась ее душа. Ночи казались бесконечными, но она научилась их обманывать: убегала мыслями в молодые годы и со всеми своими знакомыми, друзьями разговаривала, смеялась. А в этом Срединном Мире ей было скучно, и она молила Всевышнего, всех своих духов-помощников дать ей возможность перебраться туда, в Хэргу Буга — Нижний Мир, но те и слушать не хотели все, отслужили, исчезла ее сила. «Подождите, подождите, я вас еще заставлю мне служить!» — шептала она.
Еще зимою Лолбикта, как дедушка Амикан, предавалась спячке, дремоте и если видела сны, то подолгу раздумывала, что они значат. Во сне она выпрашивала у мужчин, некогда беспрекословно подчинявшихся ей, кусочек мяса, но они отказывали ей. Не хотели они принимать ее в свое сообщество, убегали. Как уж она ни молила, ни грозила — все бесполезно. Наконец-то увидела своего молчаливого, все понимающего мужа. Он ей всегда все прощал и там, видимо, простил. Он позвал ее, даже поцеловал. С каким радостным чувством она проснулась! Все утро у нее было приподнятое настроение, и она почувствовала, как ее душу постепенно наполнила какая-то молодая сила. И она подумала: «А что, разве я силой своего духа не смогу управлять своим немощным телом, как некогда без узды водила всех мужчин?.. Я же могу сходить к ним в гости, поискать Маичу?..»
Посидела, прислушиваясь к себе, и довольная стала собираться. Сходила к лабазу, где хранились ее самые драгоценные вещи, — шаманский костюм, шапка и походный костюм в мир мертвых. Придирчиво оглядела — не поела ли где моль? — и задумалась. А вдруг не сумеет вернуться оттуда обратно? Тогда как? Кому передать свой дар? По законам предков, она не имеет права уходить из этого мира, не передав своих духов кому-нибудь из родственников. Передать-то некому! Все там, а кто остался, так те свой пыл истратили на водку и вино, которые начисто иссушают тело и душу. Они пустые, как бубны, им все безразлично, в том числе и собственная жизнь. Кончились эвенки, хотя… А может, попробовать Вере Конор, у нее течет кровь рода дятлов, она хоть и медичка, но нутро у нее неиспорченное, в ней сохранилась эвенкийская самостоятельность…
К большому удивлению Веры, вечером пожаловала к ней в гости старушка Лолбикта. От отца она слышала, что они какие-то родственники, а какие — Бог знает? Кто сейчас молодежи объясняет их родовой корень? Вот и из-за этого, что родня на родне женится, ослабляется здоровье. Старушка не отказалась от чая, выкурила трубку, поговорили о мелочах и лишь потом осторожно, стараясь не напугать Веру, высказала свою просьбу. А просьба для Веры, выросшей на отрицании шаманских духов и всяких потусторонних сверхъестественных сил, и впрямь была неожиданной: если она, Лолбикта, умрет, то, пожалуйста, не дай ее хоронить, пока от покойницы не пойдет характерный запах. Запомни, дочка, и не бойся.
Вера внутренне похолодела, но пообещала. И думала: «Странно, как это умершего человека не хоронить? Неужели способна воскресать Лолбикта? Не зря, значит, молва о ней ходит такая».
И вот однажды утром, не увидев из чума дыма, Вера забеспокоилась. Пошла к ней. Переборов страх, открыла дверь и зашла. Точно, со старушкой беда, видимо, умерла. Лежала неподвижно, как покойница, сложив руки на груди.
Вернулась Вера на факторию, рассказала людям новость, сообщив и о странной просьбе старушки.
— Хэ, хэ, — поудивлялись люди, но вслух высказывать своих мнений не стали. Народ все же ушлый, мало ли чего в жизни не бывало, а шаманы, брат, на все способны. Пожилые верили им. Ни одного худого слова о них не говорилось. И лишь Момоль зашумел, но ему по должности положено, надо же как-то оправдывать свой хлеб, а то ведь, по мнению эвенков, он ни за что получает деньги. Он напустился на Веру:
— Ты молодая, а всякую чушь мелешь! Смущаешь неграмотный народ. Это обман, сказки, а вы, дураки, уши развесили. Как это покойника не хоронить?..
— Она просила, пока не запахнет…
— Ерунда все это!.. Она сгниет и нас чем-нибудь заразит. Знаем шаманские штучки!.. Новая пакость народу!
Покричал, но никаких команд не дал. Видимо, и у самого уверенности не было.
А вечером в темноте по всей фактории раздались проклятия бабушки Балбы, ровесницы Лолбикты. Голос пьяный, видимо, бабка для храбрости выпила, а то так-то не осмелилась бы. Вышла на улицу, стала лицом к чуму Лолбикты и костерит:
— Лолбикта-собака, наконец-то Харги прибрал тебя!.. Ка! Ка! Ка тебе!.. Корчись, валяйся, собака!.. Ты даже не собака, ты людской крови попила, наконец-то подавилась, росомаха!.. Валяйся, ка! Ка! Ка тебе!.. Кукушка бездомная!.. Слава Хэвэки, что не пускает тебя в Нижний Мир, это ты съела тела и души его обитателей! Ты своей поганой задницей вертела, как собака хвостом, привязывала к себе всех мужиков, а потом съедала!.. Бедного Маичу превратила в бессловесную собачонку, сучка!.. Валяйся теперь в своем чуме, никому ты не нужна, даже вороны не прилетят, чтобы тебя, пропастину, клевать. Как колода будешь лежать, мы сожжем тебя, чтобы твоего духа нигде не было. Слава Хэвэки, увидел наши слезы, я не боюсь тебя, собака, проклинаю!..
Лишь звезды на небе, одиночные огоньки в окнах, искры из труб, темнота и эти проклятия. Жуть!..
Когда-то перед войной и в тайге происходили непонятные события, перевернувшие весь разумный уклад жизни с ног на голову, — насильно сгоняли всех оленей в общие стада, словно нарочно, чтобы олени не съедали, а вытаптывали ягель, преследовали шаманов и зажиточных хозяев, как врагов народа, и увозили их в чужие земли, с концами, а потом война — вот и подрубили корни кочевых родов, захирел их дух, смолкли песни. Вот тогда, словно не ко времени, родовые духи шамана Деличи вселились в Лолбикту. Она уже исполнила свое женское предназначение на земле, дала жизнь двум охотникам, могла уже быть шаманкой, и не ее вина, что дорога ее детей оказалась такой короткой здесь. На то воля Всевышнего. Лолбикта с самой весны ходила, как хмельная, с мутными глазами, видя то, чего не видят простые люди. Попробовала поднять свой бубен, и Хэвэки не отказал ей в содействии, помог собрать бездомных и осиротевших духов всемогущего Деличи. Пока она потихоньку от властей стала избавлять людей, оленей от болезней, а могла совершать и большее. По своей неопытности поначалу она предсказала охотнику Панкагиру беду, а он, бедняга, возьми да утони. Люди стали опасаться ее. А Лолбикте хотелось не боязни, а безоговорочной женской власти и влияния на всех мужчин, из всех родов. Она была еще свежа, упруга телом, привлекательна, кровь в ней играла. И она, не боясь своего мужа и языков людей, никого не стеснялась, смело и отчаянно повела счет побежденным мужчинам. Побывавший с ней в постели становился смирным и ручным, как холощеный ездовой бык, послушным, как собачонка. Без всякой узды она привязывала мужчин к себе. Видимо, Лолбикта и замуж-то выходила за Маичу, зная, что сможет из него, как из жимолости, драть любое лыко, хоть на стельку в унты, хоть на посудное полотенце. Мягкий, как глина, Маича помалкивал, делая вид, что ничего не видит и не слышит.
Многие женщины уговаривали своих мужчин-родственников не появляться в бригаде, иначе не смогут потом отвязаться от Лолбикты. Будут мучиться, маяться, без причины драться с женами, сопьются, а там и неизвестно от чего залезут в петлю либо застрелятся.
А Маиче, надо сказать, такая жизнь потом стала даже нравиться. Власть и влияние жены над мужчинами распространилась и на него. Бывало, кто-нибудь из мужчин, собираясь на рыбалку, как бы между прочим спрашивал у его жены, мол, возьму твоего старшего сына Гирго с собой, та в ответ восклицала: «Ээ, что меня-то, женщину, спрашиваете, у него же есть отец. Спросите отца!» Маича, полеживая, словно нехотя разрешал. «Возьмите, да только не утоните, Делинне коварная речка…» Лучшая часть добычи приносилась в их чум. Или же по утрам какой-нибудь оленевод, проходя мимо чума, с улицы говорил: «Маича, бэе, ты еще не поднялся?.. Тогда лежи, поспи еще. Твои учуги пасутся всегда рядом с моими, мне ничего не стоит поймать их и привести. Отдыхай, намаешься еще за день…»
Мужа Балбы, которого та очень любила, Лолбикта тоже поймала крепким маутом. Он маялся, не находя себе места в чуме, и, видимо, уловив призывный взгляд Лолбикты, бежал к ней, как олень к соли. Балба тогда хотела поднять шум, кричать, стыдить Лолбикту, мужа, но побоялась за детей. Втихомолку горько плакала…
Великой силой обладала Лолбикта.
И вот, хоть и запоздало, но Балба все же решилась, выплеснула давнюю боль, столько лет прятавшуюся в сердце, и наконец-то облегчила душу…
Конорам, как любит выражаться Момоль, пришлось «шевелиться»: перевезли старушку в больницу, помыли и снарядили в «походную» одежду. С гробом и могилой тоже обошлись очень даже хорошо — за бутылки нашлись доски и добровольные помощники. Все чин-чином вышло.
В день похорон решили на два часа выставить гроб в клубишке, бывшем Красном чуме, для прощания, как-никак, а Лолбикта всю жизнь проработала в оленеводстве, значит, приносила пользу обществу, по словам Момоля, она — рабочий класс, хребет нашей социалистической державы!.. Новая власть ценит простых тружениц, хотя и всякие слухи о ней ходили.
Все шло нормально, как положено в таких случаях, ничто не предвещало неожиданностей. Четверо парней затаскивали гроб в клубишко, в узких дверях немного побеспокоили покойницу, потрясли немного, чуть не перевернули, но потом выровняли гроб, стали устанавливать на табуретки. И тут одному парню показалось, что старушка пошевелила рукой. Он толкнул товарища, показывая взглядом, и тут все увидели, как покойница подняла руку, вторую, открыла глаза и, взявшись за края домовины, стала садиться. Парни бросились к двери, устроили давку и, мешая друг другу, выскочили на улицу. Вот так номер — старушка ожила!.. С того света вернулась! Такого же никогда не бывало…
Кто-то закричал:
— Где Вера?.. Вера, иди, ты медик…
— Причем тут медик?.. Что я одна-то, пойдемте вместе…
Чего-то еще опасаясь, зашли обратно в клубишко. Толпой. Старушка сидела в гробу тихо, мирно.
— Как себя чувствуешь-то?.. Может, укол сделать?..
— Укол мне не поможет, — слабым голосом еле выговорила старушка и спросила: — Сколько дней я была там?
— Сегодня десятый день.
— То-то устала, ослабла… Дайте покурить.
— Ты разве не умерла?.. Ты же совсем мертвая была, мы хотели хоронить…
— Я просила подождать… Я побывала там, откуда мы приходим в этот мир. Повидалась со всеми, живут там с оленями, охотятся, ходят в походных нарядах… Я долго не могла переплыть родовую дорогу-реку, старушки не пускали, говорят, ты еще не наша… Маичу искала, эрэ, все кости устали…
Старушка закашлялась, подала трубку.
— Может, встанешь, идти-то сможешь сама?..
— Нет, нет, продолжайте свое дело… Спасибо, что пришли проводить, я не буду больше задерживать. Только не зарывайте меня в землю, а похороните по-старинному, на деревьях. Я уйду в Угу Буга, там мой Маича… Через год приходите посмотреть — меня там не будет… А теперь, Вера, помоги мне лечь…
Вера помогла. Старушка закрыла глаза, сложила руки. И вдруг — эрэ! — громко простонала она, дернулась всем телом, словно ее ударило током, и затихла. Лицо стало умиротворенным, вытянулось и на глазах стало чернеть, почувствовался запах…
Похоронили Лолбикту так, как она пожелала.
Через сорок дней, перебирая свои вещи в чемодане, Вера неожиданно обнаружила красивый старинный платок, в котором было что-то завернуто. Развернула — шаманский серебряный пояс. Откуда он взялся? Это же вещи старушки Лолбикты. Как они попали Вере в чемодан?.. Уж не знак ли это, а может, и духи Лолбикты переселятся в Веру?..
Прошлым летом парни ради интереса сходили к гробу Лолбикты, висевшему на двух лиственницах, отколотили нижнюю доску — пусто. Даже от одежды — ни одной тряпочки. Диво!..
Медведя никогда не надо трогать, это же наш прародитель, зачем обижать?.. Сейчас мы ходим на охоту, на рыбалку с Гришей. Я ему постоянно втолковываю об этом, а то некоторые приезжие как только увидят медведя, сразу хватаются за ружья, палить начинают, дурачки. Это же грех…
Я несколько раз встречался с амиканом. Встретимся, а я плохо вижу, начинаю разговаривать с ним на родном языке. Говорю: дедушка, я случайно здесь прохожу, тебя не трогаю и ты иди своей дорогой. Я не знал, что это твоя тропа. Извини, я тебя не трону и ты меня не трогай. Иди, пожалуйста, по своим делам… И, представь себе, бэе, он слушается, уходит. Он же полуэвенк.
Был у нас такой случай. Я тогда сторожил на буровой на Чисковой. Приехали к нам из Черногорска два молодых практиканта. Все свободное время от работы они бродили по тайге, стреляли кого попало, браконьерничали. То невыходного соболя убьют, то голую белку. Ругали их — бесполезно. И вот однажды они наткнулись на медведицу с медвежатами. Мать фыркнула и убежала, а медвежата, как ребятишки, на дерево залезли. Ну, они их и расстреляли. Пришли на буровую радостные, говорят, увезем домой по шкуре.
Где-то дня через два-три, после смены, снова убежали в лес. И — не вернулись!.. Начальство подняло тревогу, всех людей отправили на поиски. Думали, заблудились. В тот же день их нашли. Обезглавленными. Они пошли туда же, где убили медвежат, а медведица скараулила их из-за коряги. Они даже выстрелить не успели. Видимо, она сразу смяла обоих, оторвала им головы, оттащила в сторону и закопала в мох… Э, бэе, с медведем шутки плохи, будешь болтать о нем, обижать, услышит и обязательно отомстит. Эвенки его зря не трогают. Грех…
В Эконде жила молодая шаманка. У нее не было еще своего костюма, бубна, колотушки, не строила она и ритуального чума, но обряды и камлания проводила успешно. В поселке шаманить опасалась, поэтому для этих церемоний выезжала в тайгу.
Чаще всего обращались с лечением больных. Она не отказывала. Камлания ее заканчивались успешно, она «находила» выкраденную душу больного, плевком в рот водворяла ее на место и больной, к радости родственников, выздоравливал.
Однажды она забеременела. И тут приходит одна женщина и просит вылечить заболевшего сына. Отказать шаманка не могла.
Перед камланием она посадила рядом с собой мужа и каким-то образом освободилась от тяжести живота — на время камлания переложила свой плод в живот мужа. И стала шаманить, а муж сидел, тяжело дыша, пыхтя, с надутым животом.
Камлание затянулось. По словам шаманки, враждебные духи без жертвоприношения отказывались возвратить душу парня и надо было продолжать этот обряд. Но тут неожиданно возмутился муж:
— Хватит на сегодня. Не видишь, еле дышу. Оставь на завтра!..
Шаманка молча легла на шкуру, закрыла глаза. Затем окунула мизинец правой руки в кружку с водой и трижды протерла им правый глаз, затем левый и открыла их.
— Ох-хо-хо! — выдохнула.
Духи покинули ее. Живот заметно стал подниматься. Она тяжело села.
Муж облегченно вздохнул.
Моего деда звали Танчами, что означает Кривоногий. У него, действительно, ноги были колесом, а сам толстый, как росомаха. Ходил вперевалку, как гагара. Он был шаманом, говорили, очень сильным шаманом. Становление его было таким.
Когда маленьким был, вечно плакал. Его плаксой и дразнили. Начинал хныкать, говорят, потом — плакать, и вот плачет, плачет и сам не заметит, как этот плач переходит в песнопения, в шаманский вой. Тут уж гадать не надо было, кем будет. Духи сами выбрали. И чтобы он был сильным, его специально лупили прутиком, чтобы начинал плакать…
Я маленьким был, но помню его. Его арестовали в тридцатых годах. Увезли куда-то… Он мог жевать раскаленные угли, плясать на них босиком и не обжигался. На лыжах ходил по воде и не тонул, вот таким шаманом был мой дед, Танчами.
— Я верю «голосу» огня. Он говорит правду. Он ворожит, предсказывает. Когда к гостю, потрескивает негромко, ласково, а к худу — трещит грубо, глухо и громко.
И что интересно, как только гость придет — все, огонь перестает «говорить».
Мы тогда жили в Мурукте. Огонь начал потрескивать, и мать говорит — гостей ворожит. И точно, смотрим, приехали ессейские грузчики. Ни продуктов, ни мяса у них не было. Колхозных оленей нельзя было убивать. Судили за это. Мать дала им мяса, рыбы. Поехали дальше. С ними ехала русская продавщица. Поехал и я. Проезжали около озера Мокчокит мимо захоронений и забыли заткнуть колокольчики, ботала, чтобы не потревожить покой умерших. Забыли. И только проехали, один олень — раз! — упал, сдох. Продавщица очень удивилась: отчего, почему?
Стали обдирать, а на мясе какая-то синяя полоса. Гадали-гадали, откуда, отчего появилась, так ничего и не выявили.
А старики говорили, что это наказали духи покойников.
Для меня это до сих пор загадка.
У меня был очень древний дед, умер в 98 лет. У него было много жен, в том числе моя бабушка. Всех пережил.
Я окончила Игарское педучилище народов Севера, и меня направили в Куюмбу. Там с ним и жила. Он уже плохо видел, с трудом шевелился и почти ничего не чувствовал, даже вкус пищи. И вот придут ко мне гости, соседи, он жалуется — внучка плохо кормит, даже масла не дает. А мне — стыдобища, хоть сквозь землю провались.
— Где у тебя лицо? — начинаю его стыдить. — Вот сейчас-то что ел?..
Потом поняла, что он не чувствует вкуса еды. Оказывается, ему надо было давать масло куском, тогда он знал, что это такое. Мясо тоже потом старалась давать большим куском, с костью, вот тогда он был доволен. И запивал всегда либо бульоном, либо чаем — три кружки была его норма.
Все предметы он узнавал тоже на ощупь. Приду с работы, он перещупает все мои тетрадки, учебники, ручки и карандаши. Лампу чуточку видел, наверное, как светлое пятно. Подойдет к столу, возьмется рукой за стекло.
— Хэко! — кричу ему. — Обожжешься!
А он говорит мне:
— Я думал это бутылка.
Бутылки еще уничтожал!..
Однажды он рассказал мне свой сон. Говорит: «Залаяли собаки на сохатого, и я погнался за ним. Не знаю, сколько гнался, но догнал и убил. Хотел обдирать, и мне почему-то стало жарко, как в летний день. Думаю, полежу в тени. Лег, и ко мне подходит какой-то русский мужчина в овчинном тулупе и говорит: „Давай меняться одеждой. Я тебе свой тулуп, а ты мне свою парку“. Смотрю, я, оказывается, в парке. „Тебе, — говорит, — еще очень долго ходить по земле. У твоих детей будут дети, у тех будут дети, у тех тоже народятся дети — вот сколько своих продолжателей рода увидишь. Но понимать их уже не будешь, будут они разговаривать по-русски. И одежда у них тоже будет русская. Ради бутылки водки они будут продавать унты, шапки, всю еду, лишь бы только утолить душу „веселящей водой“… Вставай, снимай с себя парку, вот тебе русский тулуп“. Приоткрываю глаза и вижу: уходит от меня мужчина с моей паркой. Не знаю, сон или явь это была».
И я тоже теперь раздумываю, то ли выдумал этот сон мой дед, то ли правду говорил. Но похоже, что его сон сбывается. Мы становимся русскими, еда, одежда, жилище — все стало русское, а ребятишки не знают своего языка. Ничего эвенкийского в нас не осталось. И виноваты мы сами…
Известный красноярский писатель Алитет Николаевич Немтушкин происходит из старинного эвенкийского рода Хопкогир, что переводится на русский язык как «Тундровой человек» (Немтушкин — крещеная фамилия). Предлагаемые вниманию читателя песнопения и обряды — не плод авторского вымысла А.Н.Немтушкин только поэтически обработал духовное наследие своего народа, уходящее корнями в многовековую историю эвенков.
Когда еще весь мир наш создан не был
И не было живых существ, тогда
Там, наверху, синело только небо,
Здесь, нанизу, синела лишь вода.
И не было Земли прекрасней нашей,
Ни травы, ни деревья не росли,
И — ни людей, ни пташек, ни букашек.
Что мы зовем соринками Земли.
Одно Ламу плескалось в этом мире,
От края и до края — океан.
Потом возник на кромке водной шири
Клочок земли с олений кумалан.
Земная твердь росла, как на опаре.
Воздвигли горы мамонты, Сэли,
А там, где змеи проползли, Джабдары,
За ними следом реки потекли.
Тогда и мы пришли на Землю с вами —
И люди, и олени, и зверье.
Хватало места всем под небесами,
В достатке были пища и питье.
Но Харги вдруг явился к нам из мрака
И наши души злобой отравил.
Своих собратьев предала собака,
И человек оленя покорил.
И вот, скажите мне, куда пропали
Те мамонты, Сэли, творцы всех гор?
Джабдары-змеи где, что прокопали
Речные русла сквозь земной простор?
И где, скажите мне, стада оленьи,
Маралы где, таймени, крохали?
Большого Мяса новым поколеньям
Не сберегли мы, сор и прах Земли.
Его уничтожаем мы беспечно
Отравой, и машиной, и ружьем.
Сживаем братьев — разве человечно? —
Со свету, на котором все живем.
Терзая Землю, лезем вон из кожи
И даже не предчувствуем беды.
Усталая, она рожать не сможет,
Оставит нас, безумцев, без еды.
Тогда опять — ни пташек, ни букашек…
И человек за мамонтом, Сэли,
Уйдет навеки, и куда, не скажет,
Рассыплется соринкою Земли.
Уйдет последний след земного рая
Тем островком с олений кумалан.
И будет вновь от края и до края
Одна вода. Холодный океан.
О, дух Лося, Шингкэн, ты услышь голос мой,
Это я, Амарча, из чемдальского рода.
Помоги, дай надежду на встречу с тобой,
Подвело животы у лесного народа.
От меня не таись и следов не скрывай,
Не летай невидимкой вокруг, ты ж не птица…
На земле, на ветвях метки мне оставляй.
Я найду. Я не слеп и не буду лениться.
Подкрадусь осторожно, ползком, точно рысь,
Ну, а ты, чтоб не чувствовать лишних страданий,
Не беги, левым боком ко мне становись,
В сердце я попаду — и не будешь ты ранен.
О, понятливый зверь, водохлеб, листвоед,
Мяса целую гору таскаешь напрасно,
Пожалей нас… Вон дети мои ждут обед,
Мерзнем мы без еды, и костры наши гаснут.
А с тобой и в мороз заживем без помех.
Помозгочим, отведаем свежей печенки,
Да под шкурами будем посапывать в мех,
Наслаждаясь теплом и уютом ночевки.
О, Бэллэй, ты всегда мне помощником был,
Да и я в должниках у тебя не ходил.
Каждый раз, как, медведя убив, свежевал,
Его ухо на платье тебе отдавал.
Посмотри на себя, если ты не слепец:
Из лосиной сердечной рубашки чепец,
Лоскутков разноцветие, бус и пера —
Не жалел я тебе для наряда добра.
Сколько раз угощал тебя свежим жирком,
Возвратившись с добычей домой вечерком,
Чем же нынче тебя рассердил я, Бэллэй?
Почему перестал гнать под выстрел зверей?
Разленился, однако… Лежишь, старый пень,
Да сосешь, словно гость, свою трубку весь день.
Ты лицо потерял! Песьей шерстью оброс!
Вон с почетного места, завшивевший пес!
Иль не слышишь — ребенок без мяса ревет,
Да и мой, посмотри, подтянуло живот.
Всю тайгу мне сегодня обрыскать пришлось,
По хребтам, по распадкам носился, как лось,
Но собака нигде даже носом не повела —
Нет звериных следов. Вот такие дела…
Я принес этот прут, чтоб тебя отстегать,
Коли больше не хочешь ты мне помогать.
Или брошу в огонь тебя… Все. Я молчу.
Слышал, если не глух. Я, Бэллэй, не шучу!
Этот обряд был распространен у эвенков Подкаменной и верховий Нижней Тунгусок на территории нынешних Байкитского и Тунгусско-Чунского районов. Совершался чаще всего летом, перед началом промысла на парнокопытных животных всем родом-стойбищем.
На сцене большой чум…
Поскольку действие обряда будет проходить не в лесу, а на сцене, значит, и устройство шаманского чума будет, естественно, намного упрощенным. И еще оговорка: нынешние исполнители, в силу многих причин, мало знакомы с шаманскими обрядами, с его древним философским мировоззрением, устройство декораций, некоторые сцены, думается, будем давать с пояснениями. Это будет на пользу участникам и поможет им более осознанно импровизировать в ходе представления.
Итак, на сцене большой чум, способный вместить всех сородичей стойбища — мужчин, женщин, стариков и детей. Для зрителей — это может быть полчума, обращенного к ним, чтобы было все видно. Посредине чума — костер. (Надеюсь, постановщики обряда-представления знакомы с технологией имитации костра, где главную роль выполняют красные лампочки). Он чуть тлеет. Через дымовое отверстие рядом с костром опущена молодая тонкая лиственница, символизирующая мировое дерево — туру. Комель туру стоит подле очага. На малу — почетном месте — разостлан кумалан, на котором будет сидеть шаман. Если действие предполагалось и на воде, то на этом месте сооружался плот из деревянных изображений духов тайменей. Но в данном случае — кумалан. Справа и слева от кумалана к шестам чума приставлены небольшое копье, пальма, рогатина, трехзубый расщеп из молодой лиственницы и лежат изображения рыб — щуки и ленка. Это оружие в борьбе с чужеродными враждебными духами, а щука и ленок — охрана.
Чум осмысливается в шаманском обряде, как Дулин буга — Срединный мир, где мы живем. К востоку от входа в чум сооружается дарпэ — галерея из молодых живых лиственниц и разных изображений духов и тоже осмысливается, как вершина мировой реки, то есть Угу буга — Верхний мир. К западу от входа в чум сооружается онанг, олицетворяющий Хэргу буга, то есть Нижний мир, и он, соответственно, устраивается из мертвого леса — пеньков, валежника, всякого хлама.
По краям дарпэ ставятся нэлгэт — небольшие столбики из молодых лиственниц, вырванных из земли вместе с корнями. Верхушками нэлгэт втыкаются в землю, корнями обращены кверху. Это шаманское дерево Верхнего мира.
В противоположной стороне, в галерее, онанг, нэлгэт ставились, наоборот, корнями вниз.
Сверху нэлгэт кладутся тонкие лиственницы. В дарпэ эти жердушки обращены корнями на восток, в онанг — на запад.
В дарпэ между лиственницами потом будут расставлены антропоморфные изображения шаманских предков — хомокоры, то есть изображения медведей, оленей, тайменей, щук, охраняющих вход в Верхний мир.
В онанге расставляются мугдэндэ, то есть деревянные изображения птиц: гагар, уток, гусей — сторожей, охраняющих родовой путь в Нижний мир. Главный здесь сторож Секан — дух-налим, лежащий поперек онанг. Всевозможных враждебных духов, обитателей Нижнего мира, пытающихся проникнуть в наш Срединный мир к людям для причинения зла, налим будет глотать, как лягушек. Всю группу сторожей замыкают изображения вооруженных копьями антропоморфных духов — муг-дэндэ.
И последняя, одна из существенных деталей, представленная в декорации шаманского чума: чуть в сторонке от дарпэ ставилось туру — дух-лиственница с развешанными на ней жертвоприношениями — шкурами жертвенных оленей, цветными материями. Туру представляло собой длинную лиственничную жердь, воткнутую комлем в землю и привязанную для прочности к лиственничному пню. Вверху жердь имеет перекладину, к которой прикреплялась ткань, предназначенная для верховных божеств. Белая и красная — духу земли, духу тайги, а черная — для духов Нижнего мира.
Если что-то подобное возникнет на сцене, считайте, что можно приступать к представлению.
Итак, начинается самое главное — шаманский обряд…
На сцене полумрак, затемнение. Чуть тлеет огонь. На кумалане сидит шаман. Он пока в обычном одеянии. Сидит задумчиво, покачиваясь из стороны в сторону, откровенно зевая. Время от времени он ловит кого-то ртом, глотает, снова сидит с отрешенным видом. Затем выпрямляется, разводит в сторону руки, как крылья, и кричит, подражая крику гагары:
— Ку-у-ук!.. Ку-у-ук!.. Ку-у-ук!..
Это знак, созыв сородичей.
Обитатели стойбища один за другим пробираются в чум по дарпэ через лаз, называемый угдупка. Пролазит последний, и палки, изображающие духов-сторожей, перекрещиваются, вход в чум считается закрытым. Путь, проделанный участниками обряда, осмысливается, как переселение души (оми) из родового хранилища (омирук) в Срединный мир, то есть в Дулин буга.
Все рассаживаются в характерной для кочевников позе — ноги под себя. Тихо переговариваются, шутят, улыбаются, ведут себя обычно, словно ничего особого не предвидится. А раньше это и было обычным явлением. Покачиваясь, на кумалане сидит шаман. Выпрямляется и поднимает руку. Поднимается помощник и достает из турсука шаманское облачение — плащ, нагрудник, унты и шапку с оленьими рогами. Подает их шаману, помогает одеться. Помощник расшевеливает огонь, греет над ним бубен. Шаман готов, и помощник подает ему бубен. Тот берет бубен в левую руку, ставит его на левое колено и колотушкой ударяет по нему.
Разговоры на полуслове обрываются. Наступает томительная тишина. Приглушается огонь, и почти в темноте начинает звучать бубен…
Покачиваясь в такт бубна, тихим, мелодичным голосом Мукто либо Чекутко, шаман начинает песню, обращенную к сородичам:
Дялви миннгил, гиркиелви!
(О, сородичи мои, друзья!)
Тэгэв — соксэв, меван омин!
(Народ мой — кровь, душа сердца!)
Сунэ дярин миннги мэргэн
(Ради вас моя грусть-тревога,)
Унгтувунми мигдылдяллан!
(Бубен мой будет греметь!)
Хэгэй, хэгэй, хэгэй, хэгэй!
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе!
Сидящие повторяют припев:
Хэгэй, хэгэй, хэгэй, хэгэй,
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе!..
Шаман продолжает:
Дялви миннгил, гиркиелви!
(О, сородичи мои, друзья!)
Орокорты онгнодектын!
(Пусть пасутся-насыщаются наши олени,)
Гулувурты сангнядяктын.
(Пусть дымятся наши костры,)
Дюлтэ кэтэт ичевдектын.
(Пусть во множестве виднеются наши чумы.)
Хэгэй, хэгэй, хэгэй, хэгэй,
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе!..
Припев снова повторяется всеми присутствующими.
Аги-буга адедегин,
(Пусть тайга-мир спит,)
Нянгня-буга долдытчагин,
(Пусть небо-мир слушает,)
Харгингилви енгилделим,
(Буду духов своих искать,)
Бэлэмчилви орилдегим!
(Буду помощников звать!)
Хэгэй, хэгэй, хэгэй, хэгэй,
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе!..
Припев повторяется присутствующими. Пауза.
Меняется ритм бубна. Шаман начинает созывать своих духов-помощников. Поет речитативом:
Харгингилви-делингилви, — секакурви, — гуткэкурви. Бира мувэн, ламу мувэн, амут мувэн котолди мисинденэл, Химат, миндуло!..
Сидящие, хором: Аракукан, аят! Аракукан, аят!..
— Харгингилви-амикарви, мотынгилви, багдаклви, — ир-гичилви, — дянтакилви, — Луннэлвэ мурукэденэл, сикагилва илтэнденэл, — Химат, миндуло!..
Сидящие, хором: Аракукан, аят! Аракукан, аят!
— Харгингилви-кулингилви, харгингилви-куликарви, харгингилви-исэлэкилви, харгингилви-бадялакилви, Дуннэлвэ пурулдянал, доядулин угдудянал, Химат, миндуло!..
Сидящие, хором: Аракукан, аят! Аракукан, аят!..
— Харгингилви-гагингилви, харгингилви-олингилви, харгин-гилви-кирэктэнгилви, харгингилви-дэгингилви, Дуннэвэ мурукэденэл, эдыннтэчир, учирнгачир, Химат, миндуло!..
Сидящие, хором: Аракукан, аят!.. Аракукан, аят!..
— Харгингилви-бэлэмнилви, харгингилви-хутэкэрви, Эмэлкэллу, Тутулкэллу, дэгилкэллу, угдуеилкаллу, Химат, миндуло! Химат, миндуло!..
Сидящие, хором: Аракукан, аят! Аракукан, аят!..
(Построчный, дословный перевод)
— Духи-таймени, духи-налимы, духи-щуки,
Воды реки, воды озер, воды морей пальмой разрезая,
Скорее, ко мне! Скорее, ко мне!..
Сидящие, хором: Потихоньку, спокойно! Потихоньку, спокойно!
— Духи-медведи, духи-лоси, духи-дикие олени, духи-волки, духи-росомахи,
Землю всю оббегая,
Скорее, ко мне! Скорее, ко мне!..
Сидящие, хором: Потихоньку, спокойно! Потихоньку, спокойно!
— Духи-змеи, духи-черви, духи-ящерицы, духи-лягушки,
Землю сверля, по самому дну ползая,
Скорее, ко мне! Скорее, ко мне!
Сидящие, хором: Потихоньку, спокойно! Потихоньку, спокойно!
— Духи-лебеди, духи-вороны, духи-кедровки, духи-утки,
Землю огибая, как ветер, как вихрь,
Скорее, ко мне! Скорее, ко мне!
Сидящие, хором: Потихоньку, спокойно! Потихоньку, спокойно!..
— Духи-помощники, духи-дети мои родные,
Приходите, ползите, летите, ползите,
Скорее, ко мне! Скорее, ко мне!
Сидящие, хором: Потихоньку, спокойно! Потихоньку, спокойно!
Шаман яростно колотит в бубен, крутится на месте. Он прыгает, машет руками, ловит кого-то ртом, вернее, не кого-то, а духов. Это танец собирания духов. Шаман бросает бубен и колотушку помощнику, продолжая импровизированный танец, а помощник в это время старается колотить в бубен. Все присутствующие создают шумовой эффект, напоминающий отдаленное хорканье оленей, рев зверей, характерные крики птиц, свист ветра, шум воды, леса. Затем шаман хватает копье, колет им в разные стороны. Копье меняет на пальму и так же с нею проделывает характерные охотничьи движения во время охоты на медведя, затем пальму меняет на рогатину… Все это он делает, выкрикивая, поясняя свои действия: «Харги-росомаха, не пускай чужих! (Харги-змей, жаль, жаль сильнее чужих!)»
Шаман прыгает, глотает своих духов, потом успокаивается и говорит: «Упкатва бакам. (Всех я нашел.)»
Теперь осталось только поймать духа-шингкэна — духа-удачу, который и поможет пригнать зверей-добычу на родовые угодья.
Помощник снова подает ему бубен и колотушку. Шаман негромко ударяет, берет новый ритм и снова речитативом, в промежутках ритма, начинает петь:
Харгингилви-бэлэмнилви,
(Духи мои, помощники,)
Бугаялва манамнилви,
(Весь мир кончатели,)
Туксакталват, дэгиктэлвэт,
(Давайте бегать, летать,)
Уюкталват, угдукталват,
(Давайте плавать, лазать внутри,)
Пурулилват, нгосукталват,
(Давайте сверлить, нюхать,)
Шингкэнмэ енгиктэлвэт!
(Шингкэна искать!)
Шингкэнмэ бакават,
(Шингкэна найдем,)
Нунганман алтачилват,
(Его будем уговаривать,)
Дептылэе митту будэн,
(Чтобы он нам пищу дал,)
Тэтылди нямалгидан,
(Чтобы он нас теплой одеждой согрел,)
Авгарат бододедэт,
(Чтобы здоровыми мы жили,)
Кутучит упкат бидэт.
(Чтобы мы со счастьем жили.)
Снова гремит, неистовствует бубен. Прыгает, кривляется шаман. Постороннему глазу он может показаться ненормальным человеком. Но только постороннему, для сидящих здесь сородичей каждое движение шамана полно символики, понятных знаков. Он не просто прыгает, а путешествует, пробирается в образе своих духов по неведомым мирам. Вот он расправил крылья, как орел, значит, полетел в Верхний мир. Иногда он сам комментирует свои действия, тогда совсем понятно.
— Дылачавэ дагамалим! (Приближаюсь к солнцу!) — объявляет он, и тут же начинает изображать изнеможение от жары. — Хэкуко! (Ой, как жарко!) — восклицает он. Шаман изгибается, вытирает пот, льющийся с него ручьем, охает, ахает. Все видят, как сложно и опасно ему путешествовать в тех неведомых мирах.
— Тар Шингкэн! (Вон Шингкэн!) — кричит он. — Ламула хурдерэн! (Он ныряет в море!) — И вслед за Шингкэном ныряет в море и он. Его крики и знак для духов, чтобы они были начеку.
— Хэтэтэй! Хемурико! (Ой, как холодно!) — дрожит шаман, изображая ощущение мокра, холода. В это время вдруг встрепенулась, задвигалась гагара.
— Дявача! (Поймала!) — закричало несколько голосов. Неизвестно, как изображения духов ловили врагов и друзей, но в нашем случае пусть помощник шамана дергает за ниточки и таким образом кувыркается гагара.
Шаман бросается на гагару и из ее клюва заглатывает в рот духа Шингкэна. Он устало падает на кумалан и какое-то время лежит без движения. Спустя минуту садится и говорит:
— Шингкэн будерэн элэ дюрвэ багдакэлвэ. (Шингкэн дает только двух диких оленей.)
— Гэлоктэкэл кэтэтмэрье. Алтаткал. (Проси больше. Поупрашивай.)
— Эгдала-кэ алтатчэм. Нунган гундерэн, тылэ-денгэс дыл-дун. Эсин будерэ. Гундерэн, атырканмэ. Бугадыва мушунмэ ханнгуктавка. (Не дает. Говорит, старуху, хозяйку Вселенной (мира) надо спрашивать.)
— Алтаткал. (Поупрашивай.)
— Эгдала-кэ алтатчэм. Нунган гундерэн, атыркан далдун, тэтылдун тылэдэв, тэли хавденгэн бэйнголэ. (Сколько могу я упрашивать. Он говорит, чтобы я у старушки поискал вшей в голове и одежде, может потом добавит добычи.)
— Кэ, этэкэл батчеми, мунэ одекэл. Тылэденэ, делумкэн атыркан хутакандукин гадянгас бэйнгэл-дывурэ хавуптыра, кэ… (Ну, перестань отказываться, пожалей нас. Ища насекомых, ты незаметно у старушки из мешочка вытащишь недостающую нам добычу, ну…)
Шаман снова ложится на кумалан, что-то шепчет себе под нос. Через минуту он поднимается, берет в руки бубен и начинает им махать, как битком при сборе голубицы, крутясь на месте. Помахав, он заглядывает в бубен и, довольный, под одобрительный гул людей выходит на улицу из чума и вытряхивает воображаемых зверей в виде шерстинок в родную тайгу. Возвращается и объявляет:
— Кэ, тэгэми мотымадевка. (Ну, завтра можно идти за лосями.)
Сменяется декорация. На сцене — тайга. Видны фигуры оленей, лосей, птиц, изготовленные из деревьев и бересты. Они расставлены соответственно образу жизни животных: среди тальниковых кустарников — стада оленей и лосей, в лиственничной тайге — прочие звери и птицы.
На сцену выходят один за другим олени — большие и малые. Они кормятся: объедают листья кустарников, траву. Маленькие телята играют, бодаются, прыгают, крутятся. Это красочная пантомима, в которой изображаются все характерные повадки оленей. За ними на сцене появляются другие зверьки и птицы: бурундуки, росомахи, глухари, вороны. Каждый изображает свои характерные привычки. Все они становятся в круг и продолжают танцевать. В центр выходит запевала:
Энтнэкэчэр, хорокичэр,
(Телятушки, глухарики,)
Ило су хэлинчэдерэс?
(Куда же вы спешите?)
Умунду хоролилват,
(Давайте вместе покружимся,)
Гиркилэнди бидегэт.
(Давайте будем жить дружно.)
Все припевают:
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе,
Гиркилэнди бидегэт.
Амикачан-хомоты,
(Медведь-медведюшка,)
Си бисинни нянгтаты.
(Ты любитель орешек,)
Тактыканма туктычэс,
(Ты залез на кедрушку,)
Мукототви буручэс!
(Упал с нее задницей!)
Все подпевают:
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе,
Мукототви буручэс!..
Муннукачанурунчэ,
(Зайчишка обрадовался,)
Сигикагту дыкэнчэ
(Спрятался в чаще,)
Тала сот хантанчэчэ
(Там сильно хохотал,)
Хэдюнин пэсиргэчэ!
(Что у него лопнула губа.)
Все подпевают:
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе,
Хэдюнин пэсиргэчэ!..
Соннгачан — дэрие буды,
(Теленочек — пестрая шкура,)
Инектэчэн Дэрэгды,
(Смеялась сова,)
Со долбо ичевулчэс,
(Ты ночью появился,)
Упкаттук сиггиндечэс.
(От всех дрожал.)
Все подпевают:
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе,
Упкаттук еилгиндечэс.
Энгнэкэчэн, энгнэкэн,
(Теленочек, теленок,)
Хулукукэн иргичэн,
(Маленький хвостишко,)
Эмэденгэнтыргание,
(Придет твой день,)
Кусилэнди оммие.
(Когда ты драчуном должен стать.)
Все подпевают:
Хэгэй, хэгэй, хэгэйе,
Кусилэнди омачис…
С танцами, играми, пощипывая листочки деревьев, танцующие удаляются.
Пауза.
На сцену ленивой походкой выходит мужичишко. Отпыхивается, садится под дерево.
— Ху, дэрувхико!.. Харги атырканэв минду бучэн, окин-да этэн дэрумкивкэнэ. Тымардук Кирэк-тэнгэчин чонгкима минэ. Депмэт депмэ… Илмактал бэюмидектын, би дэрумкичиктэ эду… (Ху, какая усталость!.. Злой дух дал мне такую старуху, никогда не даст отдохнуть. С утра кедровкой долбит меня. Поедом ест… Пусть молодые охотятся, а я отдохну тут…)
Мужичок ложится под деревом.
Через минуту за сценой раздаются женские проклятия.
— Элэлэе, элэлэе, элэлэе!..
Элэлэе, элэлэе, элэлэе!..
На сцене появляется женщина.
— Элэлэе, элэлэе, элэлэе!.. Элэлэе, элэлэе, элэлэе!.. Ило оран эдычэнми!.. Харги анычан таргачинма бэессэчэнмэ!.. Нян иду-вэл мо хэргиндун пангкалэденан… Элэлэе, элэлэе, элэлэе!.. Упкат бэел эси бэюминосинделлэ, миннгчэн эдычэнми нян алачилдял-лан окин ниматья эмэвмэчинэтын. Харги нунганман минду бучэн!.. Элэлэе, элэлэе, элэлэе!.. (Куда девался мой мужичишко?.. Харги мне подарил такого мужичка. Снова, наверное, где-нибудь под деревом кверху пузом лежит… Элэлэе, элэлэе, элэлэе!.. Сейчас все мужчины уйдут на охоту, а мой мужичишко снова будет ждать нимат. Харги дал мне его! Элэлэе, элэлэе, элэлэе!..)
Женщина идет, осматривая тайгу. А мужичишко тем временем, скрываясь от жены, уползает со сцены. Удаляется и женщина.
На сцену выбегают молодые девушки и парни. Все парни в охотничьих костюмах, смеются, улыбаются. Они исполняют танец лебедей, журавлей, подражают птицам. Девушки поют:
Чипичакар, хэй, хэй, хэй!
Аяврис иду. Хэргей?
Эдук дэрэс хальдяча? —
Хунат синдук сучавча!
Повторяют:
Хэй, хэй, хэй, хэй, хэй, хэй!
Хунат синдук сучавча!
Чипичакар, чок, чок, чок!
Тар туксанча Суричок!
Он-ка этэн туксара? —
Омолгичан коксоро!
Повторяют:
Чок, чок, чок, чок, чок, чок!
Ая хунат Суричок!
Чипичакар, мэт, мэт, мэт!
Дэгивдерэв икэчмэ.
Си минэ боконденгэе, —
Кутуви бакадянгас!
Повторяют:
Мэт, мэт, мэт, мэт, мэт, мэт,
Бокончукал икэнмэт!
Чипичакар, хэй, хэй, хэй,
Сокачилкал си, Хэргей!
Хунатвэ дявадянгас,
Бэет бугдыт одянгас!
Повторяют:
Хэй, хэй, хэй, хэй, хэй, хэй,
Омолги бугды Хэргей!..
Танец и песня кончаются.
Наконец наступает последняя часть этого колдовского обряда — пантомима коллективной охоты и убиения зверей. На сцену-тайгу, наполненную фигурками деревянных зверьков, выходят охотники с луками. Они старательно разыскивают следы зверей. Предводитель охотников подает знак — следы найдены! Охотники показывают друг другу свежую поедь на деревьях, кустарниках, места жировки, а затем и знаками дают знать друг другу — вот они, звери, рядом. Подкрадываются с величайшей осторожностью. Подойдя на расстояние выстрела, они открывают стрельбу из луков по деревянным оленям, лосям. При попадании бурно выражают свою радость. Тут уж эта сцена целиком зависит от умения импровизаторов.
На сцене снова появляется шаман. За ним несут идола Хичупкана (его обычно делали каждый раз из молодой лиственницы). Верхняя часть этого идола-лиственницы стесана так, что имеет сходство с человеческим лицом. Нижняя расщеплена наподобие ног. Чуть ниже лица прикреплена небольшая поперечная палка, изображающая руки. Охотники в полном снаряжении проползают между ног идола, таким образом очищая себя и свое оружие от злых духов. Когда в расщеп проползает последний охотник, шаман сразу же сжимает ноги идолу и, чтобы тот не разжал их, стягивает мягким корнем дерева.
Все участники обряда совершают жертвоприношение — на руки идолу вешают шкурки пушных зверей, оленей, разноцветную материю. Лицо его мажут жиром. Обряд окончен. Шаман, повернувшись к зрителям, говорит:
— Кэ, дептылэчил одяллат. Сингкэнмэ дяварат! (Ну теперь будем с добычей. Удачу поймали!..)
Этот обрядовый праздник проводился в весеннее новолуние, за месяц до наступления устойчивого тепла. Знаменовался он рождением оленят, появлением травы и хвои лиственницы и отмечался народной приметой — первым кукованием кукушки. Этим обрядом начинался эвенкийский Новый год.
Обряд икэнипкэ являлся многодневной церемонией и был направлен на получение священной силы Мусун (Мушун) от Энекэн Буга — Хозяйки Вселенной, то есть, чтобы оживилась Природа и начала способствовать размножению поголовья диких промысловых и домашних животных и, самое основное, дала здоровье и благополучие всему роду, в том числе и человеческому.
Эту мысль подтверждает коллективное участие всех представителей разных родов, совместная установка чума и общее изготовление шаманских атрибутов.
В проведении этого обряда не существовало устоявшихся традиций ни в декорации, ни в ведении самих шаманских камланий. Каждый шаман проводил его по своему усмотрению, как ему «подсказывали» духи предков. Неизменной оставалась направленность обряда, как я уже говорил выше, чтобы оживилась Природа-матушка и способствовала жизни: появлению зелени, размножению поголовья диких промысловых зверей и домашних оленей, а значит и благополучию людей.
Наш праздник, думается, будет проходить в один день, и поэтому для проведения обряда икэнипкэ должны быть готовы все декорации. Для этого нужно:
1. Шаманский чум. 2. Идолы: Сэвэкичэн — типа куклы. Хичипкан — 1 штука. 3. Идол Мугдыгрэ (травяное чучело) — 1 штука. 4. Идолы Ментая — 8 штук, в виде колышков с подобиями лиц. 5. Тагу — молодые лиственницы с ветвями на верхушках — 10 штук. 6. Сэргэ — ритуальный шаманский столбик, символизирующий Вселенную, — 4 штуки. 7. Наму — шаманский коврик — 2 штуки. 8. Курекан — небольшая изгородь для оленей, с фигурами оленей из дерева, бересты, не менее 10 — 15 штук. 9. Столик на гагарьих ножках и две чашки с оленьей кровью.
Нужны птицы, изготовленные из дерева:
1. Орел — 1 шт. 2. Лебеди — 2 шт. 3. Гагары — 2 шт. 4. Чирки — 9 шт. 5. Кулики — 9 шт. 6. Кукушка — 1 шт.
Кроме всего прочего — ленточки, лоскутки разноцветные и желательно два или три живых оленя белой масти.
Конечно же, надеюсь, будут заросли, деревья, изображающие тайгу.
Итак, декорация готова, допустим, на стадионе Туры, Байкита, Ванавары или другого поселка — начинается праздник.
В чуме и около дымят костры. Шаман сидит в чуме на коврике-кумалане на малу (в центре), задумчиво покачиваясь из стороны в сторону. Рядом — по бокам — два помощника, кругом — участники обряда.
Помощники шамана проводят «очищение» шаманских атрибутов — в костер подбрасывают багульник или лишайник и окуривают их. Затем они плавно покачивают над костром бубен, слегка постукивают колотушкой, прислушиваются к «голосу» — «разогревают» его. Раскуривают трубку — дым является «кормом» для духов. Шаман затягивается трубкой.
— Духи хотят есть! — произносит он, зевая, якобы ловя духов. Он делает глотательные движения. Помощники подают ему «разогретый» бубен, и церемония начинается.
Слышны мелодичные, ритмичные удары, которые постепенно усиливаются, ускоряются и переходят в сплошной бой. Шаман вздрагивает всем телом, извивается, трясется и издает длинный протяжный вой, подражая реву самца-оленя во время гона. Подвески на костюме шамана оглушительно гремят, звенят. Это «голоса» духов. Наверное, с минуту продолжается этот танец. Постепенно ритм бубна ослабевает. Снова повторяется начало сцены — шаман зовет духов, хватает ртом воздух, якобы глотает прилетевших духов.
Ритм бубна становится спокойным. Начинается пение. Песня импровизированная, к примеру, такая:
Хэгэй, Хэгэй, Хэгэй-е-е-е…
Амтыялвун, энтыялвун, мунэ долдыкаллу,
Мугдылдивар, омилдивар сэривулкэллу,
Мунду, мунду, хутэлдувэр бэлэлкэллу,
Сингкечия, кутучия инэ силбакаллу…
Хэгэй, хэгэй, хэгэй-е-е-е…
Эгыркэрвун, кунгакарвун демудерэ,
Ичэткэллу, омолгилвун, хунадилвун манавдяра,
Он дюлэски дуннэду бу билденгэвун,
Он итыва эвэдывэ нгэнэвулденгэвун…
Хэгэй, хэгэй, хэгэй-е-е-е…
Амтыялвун, эсалдивар инмэвун су ичэкэллу,
Энтыелвун, серилдивар гэлэнмэвун долдыкаллу,
Энекэн Бугала хоктововун силбакаллу,
Одедэн мунэ, хутэлви, еипкиткаллу…
Хэгэй, хэгэй, хэгэй-е-е-е…
Хэгэй, хэгэй, хэгэй-е-е-е…
Предки, отцы-отцов, матери-матерей,
Нас услышьте,
Души-тени, души-тела свои разбудите,
Нам, детям своим, помогите,
Счастье, удачу нам укажите…
Хэгэй, хэгэй, хэгэй-е-е-е…
Старики наши, дети наши доходягами стали,
Посмотрите, юноши наши, девушки наши кончаются,
Как на земле этой дальше нам жить,
Как обычаи эвенкийские нам нести…
Хэгэй, хэгэй, хэгэй-е-е-е…
Отцы-отцов, своими глазами на жизнь нашу посмотрите,
Матери-матерей, своими ушами просьбу нашу послушайте,
К Хозяйке Вселенной дорогу найти помогите,
Пусть пожалеет нас, детей своих, шепните…
Хэгэй, хэгэй, хэгэй-е-е…
После такого пения шаман выходит из чума и обходит всю декорацию: входит в курекан к оленям, окуривает их, каждое животное гладит колотушкой, становясь перед каждым на колени. Выйдя из курекана, трогает колотушкой наму (шаманский коврик), животных и деревья. С пением обходит всю декорацию и возвращается в чум, передает бубен и колотушку помощникам, садится. Помощники снова над огнем «разогревают» бубен, слегка постукивая колотушкой. «Разогретый» бубен передают шаману, помогают подняться на ноги. Слышен мелодичный, ритмичный стук, он постепенно ускоряется, движения шамана становятся резкими, быстрыми. Слышен крик ворона, рев самца лося, оленя, рев медведя, звенят подвески — «голоса» духов. Шаман возбужден, он выкрикивает слова:
— Дэгилим! Дэгилим! (Полетели! Полетели!)
Он раскидывает в стороны руки, машет ими, как птица. Слышны крики лебедей, журавлей, кряканье уток. Шаман прыгает, пляшет, кричит:
— Дэгилим!
Один из помощников, стараясь успокоить его, выкрикивает:
— Аракукан! Аракукан! (Потихонечку, потише!)
— Аракукан! Аракукан! — кричат участники обряда.
Наконец ритм бубна ослабевает, шаман постепенно успокаивается. Начинается пение — просьба к Энекэн Буга — Хозяйке Вселенной дать священную силу Мусун (Мушун) и новые души промысловых зверей и домашних оленей, чтобы наступили благополучные времена.
Шаман начинает:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду!.. (2 раза)
Участники обряда повторяют:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду!.. (2 раза)
Шаман:
Энекэн Буга, си мевачи, си кутучи окин-да бичэс,
Мунду, хутэлдуви, окин-да бэлэдечэс…
Участники обряда вместе с шаманом:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду!.. (2 раза)
Шаман:
Таргиит, угидук, дуннэлэвун ичеткэл,
Гэлодерэв упкат, Мусунавун букэл…
Участники обряда:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду! (2 раза)
Шаман:
Агиканмун бэйнгэлди кэтэвдедэн,
Орокорвун иринэкит ичевдедэн…
Участники обряда:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду!.. (2 раза)
Шаман:
Ангадякарди, болговденэл, кэхэчэсив,
Сонгоденэл Дулин Бугаду билчэсив…
Участники обряда:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду!.. (2 раза)
Шаман:
Энекэн Буга, мунэ, хутэлви, энэ омнгоро,
Нги-дэ болгиттядатын энэ бурэ…
Участники обряда:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду!.. (2 раза)
Шаман:
Энекэн Буга, Мусуна аникал,
Аят, сингкэчит, индэвун бэлэкэл…
Участники обряда:
Энекэн Буга, бэлэкэл мунду!.. (2 раза)
Шаман начинает:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
Участники обряда повторяют:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
Шаман:
Хозяйка Вселенной, ты доброй, сердечной всегда была,
Нам, детям своим, ты всегда помогала…
Участники обряда вместе с шаманом:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
Шаман:
Оттуда, с высоты, на нашу землю посмотри,
Просим все, Священную Силу нам дай…
Участники обряда:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
Шаман:
Пусть тайга наша промысловыми зверями полнится,
Пусть олени наши, как муравейник, шевелятся…
Участники обряда:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
Шаман:
Мы как сироты, обижаемые, душами измучились,
Плача на этой Срединной земле существуем…
Участники обряда:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
Шаман:
Хозяйка Вселенной, нас, детей своих, просим, не забывай,
Никому в обиду не давай…
Участники обряда:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
Шаман:
Хозяйка Вселенной, Священную Силу нам подари,
Чтобы со счастьем, удачей мы жили, помоги…
Участники обряда:
Хозяйка Вселенной, помоги нам!.. (2 раза)
После пения шаман снова выходит из чума, снова входит в курекан к оленям, окуривает их, просит у них хорошего приплода, снова, прикасаясь к животным и деревьям, обходит декорацию и удаляется с пением в направлении восхода Солнца, где живет Энекэн Буга. Отойдя немного, он начинает помахивать бубном — начинает «ловить» души зверей и животных в виде оленьих шерстинок, якобы имеющих Священную Силу. Шаман тщательно собирает шерстинки и возвращается к сородичам, в нашем случае к участникам обряда. Подойдя к ним, он начинает вытряхивать из бубна души промысловых зверей, при этом оставляет души домашних оленей, которые тоже рвутся на волю, а ему их надо загнать в курекан. Он издает звуковые сигналы, чтобы олени не разбегались, изображает их ловлю. В это время из чума выскакивают участники обряда и начинают помогать ему. Они маутами сдерживают оленей, машут руками, загоняют в изгородь. Женщины открывают ворота ритуального курекана, трясут мешочками из-под соли, цокают языками, подманивая оленей. Вот под эти веселые, возбужденные крики олени наконец-то загнаны. Раздаются возгласы одобрения.
Шаман бьет в бубен и объявляет пройти «очищение» — прохождение через Хичипкан. Все участники проходят между «ног» идола Хичипкана. Последним проходит шаман. Он несет идола Мугдыгрэ. Он проходит три раза. Проходя последний раз, он плюет в рот Мугдыгрэ и как бы нечаянно оставляет его позади и резко зажимает идола между «ног» Хичипкана и связывает его ремнями. Присутствующие помогают ему свалить Хичипкана со связанным Мугдыгрэ и поочередно бьют его идолом Ментая, приговаривая:
— Ин эрупчу, манавкал! Ин эрупчу, ачин окал!.. (Жизнь плохая, исчезни!.. Жизнь плохая, останься в прошлом!..)
Хичипкан вместе с Мугдыгрэ валят в огонь и сжигают. Снова раздаются возгласы одобрения, а шаман, шатаясь словно пьяный, идет в чум и падает на коврик. Помощники помогают ему сесть, но глаза его закрыты. Шаман просит духов покинуть его тело, разевает рот, выплевывая их. Помощники подают ему кружку с водой или кровью. Он окунает мизинец правой руки в воду, трижды протирает им правый глаз, затем левый. Глаза мгновенно светлеют, у него вырывается вздох:
— Эх-хэ!..
Духи его покинули.
Начинается «кормление» духа огня кусочками жира, смазывают жиром Сэргэ, «кормят» других духов. Духам леса — березкам, лиственницам преподносят дары в виде разноцветных ленточек и лоскутков.
Мужчины закалывают жертвенного оленя, разделывают по всем правилам и раздают мясо всем присутствующим — это обычай нимат. Из этого же мяса здесь же на кострах готовятся шашлыки и начинается пиршество.
Шаман и участники обряда благодарят всех присутствующих, желают всем здоровья, благополучия, поздравляют с оленятами, с зеленой тайгой, прилетевшими птицами, с эвенкийским Новым годом. Ведут хороводный танец «ехорье»…
Я не знаю, то свет или мрак?
В детстве у меня была идеальная собеседница, моя бабушка, мать моего отца. Я был старшим ребенком в семье. За мной появились два брата, и оба умерли в конце двадцатых или начале тридцатых годов, когда мне едва ли исполнилось пять лет. Ребятишки росли смышлеными, уже успели стать душевными друзьями моими в детских наших играх. Я остался один, сильно переболев вместе с братьями. Они ушли, я остался.
Потом в семье появилась девочка — мне шел седьмой год. Она, конечно же, не могла стать наперсницей детских игр, дум и устремлений. Я был бы очень одинок, если бы не бабушка. Прочитаю, бывало, что-то интересное для себя и рассказываю бабушке, когда мы, скажем, грядку полем, горох-фасоль молотим, за грибами, за ягодами в бор пойдем. До бора далеко, верст пять туда — обратно, много чего наговоришь.
Я рассказывал бабушке, бабушка — мне. Она любила и умела рассказывать и знала множество историй и сказок-былей Приенисейской Сибири. Бабушкины предки строили в семнадцатом веке Красноярский острог, а в восемнадцатом — Абаканский, ставший два века спустя местом моего рождения. Мне до боли жаль, что не записал я бабушкиных сказок и былей, что не помню их. А ведь я потом никогда и нигде не встречал тех старосельских сюжетов. Потеряны бабушкины повести навсегда, пропали, утрачены безвозвратно.
В пятом-шестом классе я уже был начитанным человеком, в районной детской библиотеке все книги перечитал, проглотил и переварил. И по рекомендации заведующей, чуть ли не под ее расписку, перевели меня торжественно в читатели взрослой библиотеки. И какие там были книги!
Я об этом потому рассказываю, чтобы вы поверили, что не только бабушка для меня была значимым авторитетом, бабушка, неграмотный человек, которую я не смог обучить чтению, но и я для нее стал уже кем-то, с кем можно посоветоваться, чем-то сокровенным поделиться, что, может быть, уже не один год и мучает, и волнует.
Однажды вечером в сентябре, когда все работы по хозяйству были переделаны, мы сидели в избушке и я пересказывал своей слушательнице сюжет какого-то фантастического произведения Герберта Уэллса. Время для того было самым подходящим: ранние сумерки крались в сумеречную горницу, потемки сгущались, мрак заполнял углы, запечье, полз под лавки и размещался там на ночь. И тут бабушка мне, мне, отрицавшему всякую мистику, вдруг тихо так говорит:
— А знаешь, Миша, мы с твоим отцом, с Федей, однажды чертей видели… Близко… Вот как я тебя сейчас вижу…
— Ты что, бабушка! Чертей не бывает! — как всегда убежденно воскликнул я. От такого моего безоговорочного неприятия мистического бабушка обычно замыкалась, смолкала, не хотела мне рассказывать своих тайн. Но тут… Наверное, сумерки сняли у нее смущение, она упрямо так говорит:
— А ты, мой дружок, сначала выслушай, а уж потом думай и решай, что к чему. Я тебе ничего врать не стану, расскажу все так, как мы это с Федей видели…
Бабушка взяла меня за плечи, подвинула к себе. Я ведь еще мал был, лет двенадцать…
— Да ты как-нибудь у отца своего спроси. Он помнит, я знаю. Ему тогда годиков семь было. Да, семь. Большенькой уж был.
Я подсчитываю в уме, в каком же это, стало быть, году могло произойти то, о чем мне сейчас бабушка расскажет. Отцу семь, значит, в тысяча девятьсот четвертом… Что же это за черти могли быть в наших краях в начале века?..
А бабушка между тем принялась рассказывать…
Если бы не сумерки, наверно, не стал бы я слушать бабушкины байки, но сгущалась тьма, да еще и разговор-то про черта, да еще и мне-то годков только-только на второй десяток пошло… Подвинулся и я к бабушке…
— Жили мы в то лето в деревушке Куреж у большой горы Байтак. С горы в речку Салбу ручейки текли. Тогда еще там и лес кое-где был: там кусты, там купа деревьев. Потом уж все повырубили…
Потерялись у нас кони. Мы с Федей искали их, искали, да и сами забежались так, что вечером уже, в темноте дорогу домой найти не можем. А ночь уже на землю ложится. Думаю, сейчас костерок маленький разожжем и переночуем у огонька, у ручья под кустиками. Завтра разберемся, куда идти, где коней искать… Трава уже большая была… Троица прошла. Июнь стоял… Да, июнь…
— А волков не боялись?
— Да каки тебе волки? В июне-то?.. Хотя места у нас волчьи. Ну, про волков я не помню, может, и боялись, я ведь не одна была, с сыночком…
В июне ночи коротеньки, заря с зарей сходится. А все в середине ночи темнота. И звезды в небе… Южная Сибирь… Туман с ручья наползает. Тишина, хоть мак сей…
Я Феде свой шабурок постелила, Федя и задремал. А я сижу, бодрствую, даже вроде бы молитву почитываю. Память у меня была хорошая, я их, молитв-то разных, много знала. Это теперь вот все поперезабывала…
Дело к утру пошло. Заря занялась. Звезды меркли. Небо заалело. Воздух ожил, прохладой напахнуло…
Я Федю полой шабура накрыла. Он посапыват, спит…
Я чувствую взволнованность бабушки, она как бы видит все то, о чем говорит сейчас, и снова переживает ранее пережитое.
— Вдруг будто меня зарницей осветило. Я успела подумать: какая теперь зарница, они в августе полыхают, когда хлеба на пашнях созревать начинают… Я глаза открываю. А в небе — мать, пресвята Богородица! — чудо дивное! Висит в розовеющем небе не знаю что — большое, огненное… Ну, как макитра большая, сковорода глубокая, серебряная с серебряной же и крышкой. И вся она огнем светится, зеленоватым. Я Федю на руки схватила, к груди его прижала. Он у меня маленький был, меньше своих сверстников… Федя на руках-то проснулся, глаза открыл и тоже на сковороду воззрился…
— Мама, — шепчет, — мама, что это такое?
А это самое вдруг померкло, исчезло из виду совсем и опять объявилось, в полуста саженях от нас, прямо на лугу… Снова светится этот терем. В нем даже как бы и окна появились. Круглые, будто бычьи глаза. Тоже зеленоватые, но чуть красноватым отливают… Я голос потеряла, ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. Молитва моя к губам пристыла, ни словечка из меня не вылетает. Сижу ни жива, ни мертва, дрожу вся, кожа гусиными пупырышками ошершавела…
У бабушки и теперь, когда она рассказывает мне все это, на руках-то гусиная кожа. Волнуется, даже дрожит.
— И вдруг из этой жаровни выскакивают… черти, настоящие черти. Кожа у них рыбья и тоже вроде бы светится холодным зеленоватым огнем… Рожи у них будто стеклянные, а на голове сверху по два рожка золоченых. А голова-то тоже рыбьего цвета. Глаза у чертей светятся. И тоже как бы красноватым отливают…
Трое их было, да, трое. Средний чуточку больше, однако со взрослого человека будет. Два других, что по сторонам у него, чуть поменьше… Они опустились на траву и огляделись. Нас увидели у костра… Большими прыжками, не шагами, двинулись к нам… Подошли, допрыгали они почти вплотную, уставились, стоят. Глаза будто в больших таких очках… Кожу да рожу я у них вот тут и рассмотрела, да и рост-то тоже… И золоченые рожки на рыбьей голове. Нет, серой-смолой от них не пахло, а вот жаром будто бы обдавало. Горячие они, черти. Постояли они перед нами, постояли, что-то будто даже спросили, да я не поняла ни словечка…
И мне передается бабушкино волнение, чувствую, у меня кожа тоже пупырышками взялась, будто я и сам этих чертей в рыбьей коже увидел.
— А потом они исчезли. Прямо на глазах пропали. Были и нет. Вот — стояли, и — ни следа от них, ни духу. А потом и макитра их серебряная поднялась и полетела, быстро-быстро, как звезда падучая помчалась по небу… Оторопь моя прошла, я перехватила Федю за руку — и помчались мы в деревню. Уж совсем светло стало. И слышу, петухи в деревне поют… И дорогу я вдруг знаю, и тропа нашлась. Домой-то, считай, бегом примчались, на одном дыхании…
Бабушка смолкла. Мне казалось, она все еще волнуется, будто бы вот сейчас и тут еще раз переживает то давнее, что так поразило ее, чему она и теперь не может дать никакого объяснения…
— Бабушка, а хвостов у них не было?
— Чего не было, того не было. Это были бесхвостые черти. И копыт у них не было: чуни на ногах-то, белые с черной подошвой. А вот какие были руки у них, не помню… Нет, не помню…
— Бабушка, а это не позднее было? Может, Феде-то уже все десять исполнилось? Это вы, наверно, Тунгусский метеорит видели… Осколок от него какой-нибудь тут упал…
— Нет, никакой это не митирит… Черти… Говорю тебе, это были настоящие черти. На теле у них ничего не было, голы, как рыба в неводе. Вроде бы даже они чуточку чешуей покрыты, серебристой такой… Да, может, и не чуни у них на ногах-то обуты, а копыта белые с черной подковкой…
Бабушка довольно долго сидит молча, будто бы борется со своим непрошеным волнением, со своими воспоминаниями. Потом она поднимается и идет к окошку:
— Где-то наши задерживаются. Пора бы и приехать. Ведь обещались же домой быть…
Бабушка вглядывается в темноту, в сумеречную улицу: не едут ли мои родители с колхозного поля, на котором они и днюют, и ночуют, да ведь вот сегодня-то как раз они сулились домой вернуться. Мы им и баню истопили. Опять какие-нибудь дожинки. Ночная тишина стоит над селом. Собаки и те дремлют, набегавшись за день.
— Я домой, в Абаканское село, вернулась, к батюшке ходила. Был тут у нас священник, отец Симеон Рудаков. Рассказала ему про наше происшествие на Куреженских ключах под Байтаком… А он мне в ответ: окстись-де, Марья Ивановна, не городи околесицу. Какие тебе черти… Так больше я об этих чертях-то никому и не рассказывала… Тебе вот — первому.
В те далекие теперь годы, в тридцать седьмом, как-то не до чертей было, об НЛО слыхом не слыхивали. Отмахнулся я от чертей да и позабыл о них на долгие-долгие годы, напрочь забыл. И у отца своего о том ни единого разу не поинтересовался, не порасспросил. А вот теперь, когда разговоры об НЛО пошли, я часто вспоминаю бабушкино повествование, слышу ее голос, чувствую ее взволнованность. Увы, давно уже нет на свете ни моей бабушки, ни отца, и никто из них ничего не уточнит из рассказанного когда-то. И все же я теперь полагаю: видели отец с бабушкой это самое НЛО у горы Байтак между селами Куреж и Большой Телек, в теперешнем Идринском районе Красноярского края…
Смею предположить, что не одно такое свидетельство похоронено нынче навсегда по разным причинам, главная из которых — абсолютный аргумент: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Не показаться бы смешным, не прослыть бы дураком. Вот ведь и я тогда отмахнулся от свидетельского показания о событиях исключительных. Я не верил в реальность рассказа, долго-долго не верил. Больше полувека.
Сколько таких вот всевозможных свидетельств ушло от нас незаписанными, незафиксированными. Жаль.
В молодые годы довелось мне попутешествовать по нашей доброй земле, походить пешком по местам ненаселенным, сплавляться по горным рекам, по порогам и шиверам, слушать песни ветра в диких горах, белый шум водопадов и рассказы людей бывалых у кочевого чума, на отдаленной базе геологов, в охотничьей хибарке где-нибудь у черта на куличках, где сам Макар телят не пас, куда ворон костей не заносил.
Однажды мы вдвоем с товарищем стояли в диком месте, высоко в горах, у последних кедров тайги. Мы ждали свою группу, отряд друзей, которые добирались сюда пешим порядком от далекого таежного аэродрома. Нас двоих забросили в это место попутным вертолетом, с оказией, нас и имущество отряда: палатки, лодки, продукты на все лето, и прочее — все, что нам потребуется в дальнем и долгом путешествии. Дней десять прожили мы в кедровнике на берегу речки. Здесь только недавно сошел снег, и молодая трава смело пробивала полуоттаявшую почву, торопилась, распускалась нежными, трогательными цветами. Цветет все одновременно: под кедрами — кашкара и бадан, между кедрами и прямо около снежных полей — большие синие водосборы, фиалки, а чуть ниже, на освободившихся ранее от снега участках, буйно цветут синяя горечавка, жарки, золотой корень — родиола розовая, беленькие ветреницы, дороникум и множество других знакомых и незнакомых цветов.
Я и сейчас, много лет спустя, с совершенно особенным удовольствием вспоминаю те десять дней житья в верхней таёжке в далеких горах, у самой линии горных снегов. Неземная успокоенность, все заботы оставлены где-то за сотни верст отсюда, а впереди прекрасные дни хорошего путешествия по горной реке от самых ее истоков до большой реки, до первых городов на ней. По этой реке никто до нас не ходил, мы опишем ее, расскажем о ней другим путешественникам.
Мы жили мирно, тихо, отдохновенно. Мы полагали, что вокруг на сотни километров нет ни одной живой души. Только мы вдвоем да вот белки, бурундуки и вольные птицы. И широчайший простор, открывающийся нам с высоты.
Выше нас вздымались снежные пики, закрывая вид на восток. От снежников на пиках текли ручьи, сливались в потоки, те снова сливались друг с другом — и образовывалась река, река нашего лета, река нашей давней мечты. Шум потоков сливался в общее журчание, оно не мешало, не рушило тишины, было естественным и даже приятным. До нашей таёжки сверху долина была широкой, открытой, а ниже нас она резко сужалась, превращалась в глубокое синее ущелье. Когда ветер дул снизу, с запада, мы слышали шумы многочисленных водопадов. Над долиной и там, внизу, тоже поднимались горы — вечный покой, страна нетронутого времени.
На третий или четвертый день нашей вахтенной жизни в этом дивном Синегорье мы увидели за рекой, на распустившемся цветами лугу, стадо оленей — северных оленей, которые, по нашей информации, тут действительно водились, но встречались исключительно редко и очень малыми группами. А тут — пара десятков, разновозрастные, здоровые. Будь у нас хоть какое-нибудь ружьишко, мы бы, глядишь, отважились даже и поохотиться. Но ружья, слава богу, у нас не было, оленям ничего не грозило. Я, правда, пытался поснимать диких оленей на фотопленку, нацепив на фотоаппарат небольшой телеобъектив, но, боюсь, это у меня получилось не лучшим образом. Далековато от нас паслись сокжои, слишком далеко…
Бремя нашей вахты не было тяжким. Мы кое-чем занимались. Мой напарник Сергей Шаламов собирал орех-падалку по верхним, изолированным друг от друга кедровым рощицам, такие рощицы самой верхней тайги называются в этих местах «таежками». Сережа с успехом соревновался с бурундуками и белками. Ореха было много, прошлый год был урожайным, оттого-то, должно быть, много было тут и белки, и бурундука, и крикливых кедровок. Я немного помогал Сереже, но больше все пытался кое-что снимать: тех же белок за работой, бурундука, слушающего музыку, льющуюся из миниатюрного приемника, снежные пейзажи с половодьем ручьев. Красота поражала, сводила с ума. Благо еще, что был я в таких местах не в первый раз, и все же… Каждое такое вот путешествие похоже на целую жизнь человеческую, где и детство с его яркостью, с его наивностью и непосредственностью восприятия красоты; и юность, и зрелость, и старость — достаточно почитать дневники моих путешествий. В каждом есть это все: восторг первых дней, зрелое размышление дней последующих и пресыщенность красотой, свойственная дням последним.
Эти дни у кедровой таежки были первыми, сердце жаждало красоты, горного воздуха, горных восходов солнца и вечерней зари, когда громадное небо гор чисто пламенело и так же пламенно полыхали снежники на острых пиках хребтов.
Трижды в день мы готовили горячую пищу на крохотном костерке, на индейском костерке, который совсем не давал дыма. Мы ели много черемши, крупной, вкусной, до полуметра в длину вырастала она в высокотравье ниже по склону на верхних полянах тайги.
Рано утром я выбрался из палатки, было это на другой день после того, как мы увидели оленей на дальней луговине в горах, выбрался я из палатки и с великим удивлением обнаружил на чурбаке, служившем нам стулом, старого человека, спокойно покуривавшего свою коротенькую трубочку у нашего костерка. Он подбросил несколько сухих сучков в чуть тлеющий костер, поднял на меня глаза. Глаз, собственно, не было, они прятались в узкой щелочке приплюснутых век…
— Сайн! — хрипловато произнес он. — Амыр сайн…
— Сайн, сайн, — ответил я, вспомнив забытое слово, выученное мною в прежних путешествиях.
— Хаана нютагтай хэд гээшэбта? Геолога?
Как это ни странно, мне и эти слова были знакомы.
— Мы из Красноярска, — ответил я. — Нет, не геологи…
— Та хэн гээшэбта?
— Мы — путешественники, туристы… Понимаешь? А вы кто?
— Орошон, — он кивнул головой на зеленую тундру, где по-прежнему паслись олени, которые, как оказалось, вовсе не были дикими. Там, в тундре, я увидел островерхий конус чума, выросшего за ночь. Вечером его еще не было.
— Я не понимаю по-вашему… Плохо понимаю…
— Я тоже плохо… говори… русский… Давно людей не видал, отвык… — Он говорил медленно, видно, слова даются ему с трудом, он мучительно вспоминает забытое…
Он был очень стар. Все лицо его скукожилось, все оно исполосовано сетью глубоких морщин. На голове отпечатались рваные шрамы, наверно, в старые времена медведь пытался содрать со старика скальп, содрать не содрал, а вот след оставил. На бороздах волосы не росли, а между бороздами они еще были, жиденькие, будто бы их побила моль.
— Однако, сколько же тебе лет, орочон? — невольно спросил я, хотя, наверно, не о том бы спрашивать надо было.
Старик долго молчал, пытался понять, что я сказал, размышлял, подсчитывал, сколько же он лет на земле прожил. О своем думал пастух оленей, кажется, такой же древний, как эти горы. Он заговорил о другом:
— Сай… как это? У вас шай есть?
— Чай? Да, у нас есть чай! Немного, но есть…
Старик, наверно, заулыбался, лицо его сморщилось еще больше…
— Сколько годов, спрашиваешь?.. Много… Наверно сто будет. Может, больше…
Мы еще поговорили о том и о другом. Я дал ему пару пачек чаю. Он ушел, пригласив нас двоих — знал, что нас двое — побывать вечером у него.
Так вот и состоялось наше знакомство, приведшее к долгим разговорам, ко многим его рассказам о житье-бытье, о старине, от которой уже ничего не осталось, кроме, может быть, его чума, его оленей и мест — таких, как эти горы. Да ведь много ли их есть на земле? Старик говорил охотно и много, соскучился по людям, до жадного слушателя дорвался… Он как-то быстро обрел навык разговора на русском языке, нет-нет да и вставлял свои родные слова. Мы понимали друг друга. Желание такое было и у него, и у меня. Я ходил к нему, он бывал у нас. Сергей дедом-орочоном как-то не заинтересовался, продолжал собирать орехи, ходил за черемшой.
— Я помру, всё забудут, ничего из старого помнить не станут, что было, как было… — сказал он как-то у нашего костра в вечернее время, когда все сделано, душа ни о чем не болит, — лучшее время для разговоров.
Мыслил старик четко, был философом, пожил на земле, повидал жизнь. Она, жизнь, везде объемна и многомерна. Жил он теперь в горах один со своей немощной старухой, его олени были последними оленями в его племени, больше уже никто не хотел заниматься этим хлопотным делом, отрываться от дома, от магазинов с винными полками, от общества.
— Мало стало оленей, шибко мало…
Время шло, мы ходили друг к другу в гости. Чаще он бывал у нас, охотно пил чай, ел нашу кашу. Раза два он приносил нам сушеного оленьего мяса, слегка подкопченного, оно было вкусным. Мы с удовольствием ели его с мягкой и сочной черемшой.
Меня удивляло, с какой скоростью старик обретал язык. Он рассказывал и рассказывал, и мне сегодня очень жаль, что я почти ничего не записал тогда из его рассказов. Даже тупой карандаш лучше самой острой памяти, память — вещь ненадежная. И все же один его рассказ я, хоть и отрывочно, но записал тогда еще, слишком он показался мне необычным.
Мы уже поджидали наших товарищей, они должны были прийти завтра-послезавтра. Как ни хорошо было это сидение в горах, движение привлекало нас больше, в движении счастье путешественника. Мы уже с понятным нетерпением ждали наших коллег. В каждом разговоре с Дамдином, так его звали, лучше сказать — таково было его имя, мы уже чуточку прощались с ним. Все, как в жизни — встретились и разошлись. Собственно, прощался я, Сереже было не до Дамдина… У него не получилось контакта со стариком, у меня он был полным. Намолчавшийся старик пытался выговориться, высказать все, что он не успел высказать в жизни, что таил в себе, исповедаться обо всем, что было для него важно и что он уже не мог отложить на потом. Он подолгу оставался у нашего костра, особенно тогда, когда не было рядом моего дружка. Часто он уходил к своему чуму, к своей старухе, когда в небе уже загорались яркие горные, южные звезды. Я провожал его, он шел со своими оленьими лайками, крупными собаками, на которых орочон почти на обращал внимания. Так мне казалось. А тут он сказал:
— Мой караул. От мишка-медведь меня берегут. Когда хара-гюрёген близко, сразу скажут…
Звезды в небе разгорались. С юго-запада на северо-восток шустро мчался какой-то спутник, то вспыхивал ярко, то погасал.
Старик заметил мчащуюся в небе искру.
— Как волки бегают в небе, — сказал он. — Много их стало, тесно звездам в небе…
Утром я остался варить обед. Сергей ушел в нижнюю тайгу за черемшой, за молодыми дудками борщевика и дягиля. Мы охотно все это употребляли в пищу, делали таежные салаты — они нам нравились.
Не успел мой свящик — вишь, слово-то какое вывернулось, старинное, сибирское, оно в прежние годы означало друг, партнер по трудной таежной или иной какой работе — скрыться за кедрами нижней тайги, у костра появился олений пастух Дамдин, будто нарочно поджидал, когда уйдет Сережа. Присел у костра, подбросил пару сучьев в огонь и, не откладывая дела в долгий ящик, мне говорит:
— Ты вчера звезду в небе видел? Быстро летела? Мне эта звезда всю ночь спать не дала…
Быстро восстановил орочон свой навык говорения по-русски. Да и я привык к старому человеку, уже не замечал его языковых неувязок, стал понимать и слово, и жест.
— Я хочу тебе рассказать, что вот тут, в этих самых местах, был в незапамятные времена человек со звезды. Жил тут у нас. Давно-давно это было. Меня мои соплеменники зовут гутаар, а гутаар — значит еще и долгожитель, гутаар — это человек, который увидел своих праправнуков. У меня все мужчины в роду гутаарами были: и отец, и дед, и прадед, и прапрадед. Я немного помню своего прапрадеда. Я бегал в этих горах совсем-совсем маленький. Прапрадед нам, ребятишкам, сказки рассказывал, всякие были и всякую старину. В те времена чужих людей в горах совсем никогда не бывало, все свои люди — аймаг тюрел зон…
И Дамдин рассказал мне историю, которая показалась мне настолько фантастической, настолько завиральной, что я, записав ее на всякий случай, как-то сразу же и позабыл о ней, тем более, что в тот же день, уже перед самым вечером, пришли наши товарищи, а на другой день, утром, мы ушли по реке вниз, навсегда оставили те дальние, позабытые богом места.
Потом, два десятка лет спустя, я был в тех краях еще раз — я пытался разыскать Дамдина. Увы, его уже не помнили, он ушел, как говорится, в мир иной, и никто не знал ничего о странной истории…
Я попытаюсь рассказать ее вам, рассказать приблизительно так, как когда-то поведал ее мне орочон Дамдин, человек, которому было далеко за сто.
Это произошло лет двести — двести пятьдесят до наших дней, а может быть, и еще больше. Сам Дамдин не видел человека со звезды, о нем рассказывали ему его прадед и прапрадед — последнего звали дедушка Гомбо. Он якобы сам видал инопланетянина, говорил с ним, даже, можно сказать, дружил, помогал ему в чем-то, в чем ребенок может помочь взрослому человеку. Орочон Гомбо не помнил, не знал, когда и как прилетел человек со звезд. Гомбо знал его, когда он прожил на Земле уже много лет и, наверно, не чаял больше, что улетит на свою родную планету, затерянную в звездной дали.
— Дедушка Гомбо приводил мне рассказ своего деда, который видел, как опустился корабль Ганса нюдэтэ, так звали нашего незванного гостя. Ганса нюдэтэ значит «одноглазый, человек с одним глазом» — чужой имел на лице всего один глаз, прямо ниже лба, посередине лица. Он не был человеком, он был чем-то другим. Но он говорил, он думал, он помогал нам жить, учил нас чему-то, чего мы до него совсем-совсем не знали. Он был добрым, хотя явился к нам со злой целью, с недобрым умыслом. Я это знаю… Ганса сам рассказывал об этом…
Я возьму слово у Дамдина и попытаюсь все рассказать собственными словами, все, о чем поведал мне старый, древний оленевод и охотник в заброшенных горах, где он был последним из могикан и где после него осталась безлюдная пустыня. Я позволю Дамдину иногда вставлять слово в мой рассказ, без его присутствия его повесть не была бы полной…
— В ту пору много было тут народу, может, сорок айлов, большой сумон, почти аймаг. Теперь я тут один с бабой, мои олени и медведь-бабагай, и все… Ну, вот еще нахой — собачки…
В ту пору кочевало в этих горах до сорока семей оленеводов. Орошон, орочон — это и значит — оленевод, оленный пастух. Край этот закрыт от остального мира высокими горами, на которых круглый год белеют зимние снега, перевалы в эти долины открываются не каждый год. Только во второй половине лета возможен выход отсюда, как и вход сюда, да и то на коротенькое время. Земля Санникова в южных горах центра Азиатского материка, остров робинзонного народа, осколка древних гуннов, навалившихся в четвертом-пятом веках на Восточную Европу. Они звали себя сами, даже в пору моего знакомства с Дамдином, хюн — человек, что тогда сильно поразило меня. Ведь хюн — это же и есть гунн. Разве не так?
Когда-то давным-давно ясным майским утром вот в этих горах произошло событие, которое было бы великим, величайшим для всей планеты Земля, если бы о нем стало известно не только его очевидцам, жителям горной пустыни, но и тогдашнему просвещенному миру Европы и Азии. А просвещенный мир спорил тогда, могут ли камни падать с неба. Здесь, на плоском плече горного кряжа, сел, может быть, первый в истории нашей планеты космический корабль иного мира, чужой цивилизации, прилетевший сюда из бесконечности звездных миров.
— Снег растаял, — говорил Дамдин, — вокруг того места, где сел в своей лодке Ганса нюдэтэ, растаял кругом на три-пять полетов стрелы. Звездная лодка была похожа на китайскую хрустальную сахарницу, только большую-пребольшую. Она вся светилась золотом и лазурью. Надо было, когда на нее глядишь, прикрывать глаза ладошкой, так она светилась. Говорят, наши пытались подойти к лодке, самые смелые, но она отбрасывала их, всех, кто подходил к ней ближе полтораста шагов взрослого человека.
Из корабля инопланетной инженерной культуры никто не появлялся несколько дней. Из каких-то окошек-люков высовывались разные щупальца, наверное, брали пробы воздуха, земли, трав, которые быстро зеленели на растаявшей лужайке.
— От сахарницы тепло шло, будто хорошая печка топилась…
Был месяц май, а он снежный месяц в горах, на высоте, превышающей два километра над уровнем моря. Снег лежит тут весь май и за половину июня. А вот под покровом тепловой или какой-то иной защиты тут два этих месяца зеленела трава, расцветали цветы, и даже стали всходить семена деревьев и кустарников, занесенные сюда прошлогодними ветрами, птицами и грызунами…
До сих пор сохранился якобы в горах круг с высокими деревьями, со старыми коряжинами, все еще не растащенными на дрова, круг, отметивший место посадки НЛО восемнадцатого века. Место это стало табисой, местом, где орошоны развешивали в горах свои жертвенные ленточки.
— Никто с тех мест дров не брал, — вспоминал Дамдин. — Нельзя было, возьмешь — грех на душу ляжет. В семье несчастье случится, все заболеют, скот падет. Что-нибудь да случится. У нас один орошон, рассказывали, чурку лиственичную оттуда принес, а ночью медведи оленей пораспугали, много голов насмерть задрали.
Одноглазый Ганса нюдэтэ вышел из своего корабля только на исходе недели, а то и месяца, кто теперь помнит, давно дело было. К той поре понаехали сюда люди со всех сумонов. Кругом чумы стоят, внизу олени пасутся, дым в горах. Дед дедушки — Гомбо рассказывал, что ребятишки, говорит, разбегутся, будто хотят перепрыгнуть эту самую натянутую преграду у хрустальной лодки, прыгнут, а она прогнется, та стена невидимая, и отбросит мальчишку назад, с ног, бывало, собьет, так он от этой невидимой перегородки и отлетает.
Вышел Одноглазый из своей лодки, и все ахнули — никто никогда не видывал таких людей на земле. Все у него было: и голова, и две руки, и две ноги, брюхо и спина, и плечи. На голове у него что-то надето, будто горшок большой, а в нем один глаз — большой, голубой, а в нем будто много-много зрачков, черных точек. Ни ушей на голове, ни волос, ни рта, ни носа — один большой круглый глаз. На теле, голубоватом, тоже ничего не было. Гладкая голубоватая кожа, и все. На ногах были башмаки, что-то вроде наших теперешних кроссовок, голубые и золотистые. Вообще, голубое и золотистое были, видимо, любимыми цветами Ганса нюдэтэ.
Инопланетянин (орочоны полагали — шайтан, дьявол, черт) пошел к толпе. Все люди отступали от него стеной, молча, тихо, испуганно. Страшно было. Жуть сковала сердца кочевников. Все новое страшно. Ганса нюдэтэ шел на толпу, толпа отступала. Ганса хотел ухватить кого-нибудь за руку. Никто не дался. Все разбегались при его приближении.
Да, вот еще: на шее у Одноглазого на красивой пестрой ленточке, будто бы шелковой, висела такая дорогая аметистовая табакерка, круглая, плоская, инкрустированная цветными камнями. Она поблескивала. В ней что-то светилось золотистым светом и как бы подмигивало.
Толпа отступала от пришельца молча, охваченная ужасом, без единого слова. Он хотел схватить кого-нибудь из наших орочонов, утащить в свою лодку неизвестно зачем… Он даже схватил одну девчонку, но мужчины племени отобрали Светлоглазку. Когда девочка вернулась в толпу, все как-то враз заговорили, закричали, замахали руками. Аметистовая табакерка начала мигать, зеленым, красным, розовато и кроваво-огненно, будто в ней полыхало пламя далеких пожаров…
Так ничего у этого Ганса нюдэтэ и не получилось. Он ушел в свою лодку не солоно хлебавши. А вот табакерку с шеи он положил на камешек чуть ли не в самой середине орочонской толпы. Конечно, никто не отважился ее взять, однако рассматривали ее долго и пристально. Вечером, перед заходом солнца, баатар нойон (по-нашему, по-теперешнему, это что-то вроде председателя сельсовета. Нойон был самым богатым человеком в роду. Вроде бы вождь, князь и священник — тайшаа) приказал кому-то из своих слуг взять эту аметистовую табакерку и принести нойону. Она ему, нойону, в его нойонском хозяйстве пригодится… Однако никто не сумел приблизиться к чертовой табакерке. Она никого не подпускала к себе. Вокруг нее тоже была невидимая стена, отбрасывавшая каждого, кто к ней приближался слишком близко.
И опять несколько дней Одноглазый не показывался из своей хрустальной посудины. Правда, на второй или третий день из лодки выскочили черные черти, бесы, маленькие, чуть выше колен человеку будут, шустрые, помчались они по всем направлениям, стали собирать камни и чурки, разделывать их на мелкие части, что-то брали с собой, что-то отбрасывали. Это собирательство длилось несколько дней, круглые сутки. Но людям черти не мешали, дорогу не переходили. Надо сказать, люди от этого места откочевывать начали. Один нойон со своими людьми тут остался, думал, что еще ему что достанется.
Когда однажды пошел дождь, вокруг лодки Ганса нюдэтэ, вокруг табакерки образовались два шара, один громадный водяной или стеклянный, другой — маленький. Капельки дождя бились в эти шары и отлетали в разные стороны. И опять стояли люди вокруг этих шаров, дивились делам невиданным, чуду несказанному. Дождевые струи били в шары, и потоки текли по их поверхности, четко прорисовывая контуры шаров.
— Вот так, — показывал руками Дамдин, будто бы он сам видел все это. Должно быть, не раз и не два рассказывал ему и его собратьям прапрадед Гомбо о том, что когда-то так поразило его предков и его самого, хотя уже и через чужой рассказ… — Вот так, вот так, — широко разводил руками Дамдин…
Вода подтекала под защитную броню лодки Одноглазого. Вокруг лодки текли ручьи, смачивая травы зеленой лужайки, всходы молодых деревец. Вода, стекавшая из-под шара, была на ощупь теплой.
— Его лодка будто бы на тагане стояла, хоть под ней костер разводи. Много, правда, дров надо было бы. Шибко далеко из тайги пришлось бы возить дрова. Много караванов надо посылать…
А когда дождь прошел и разошлись тучи…
— Показалось старое небо, — Дамдин говорил «таро непо», но я уже хорошо понимал его, тем более что и раньше встречал это выражение — старое небо — значит голубое, первичное… И когда прекратился дождь, снова выбежали из корабля Одноглазого черные бесы и принялись за работу: кололи и мололи камни, сеяли-веяли почву, в стеклянные кружки собирали травы, тащили откуда-то деревянные чурки и чурочки. Кое-какие из бесов, вы не поверите, могли даже летать. Никто у нас не знал, куда они летают…
И ни к одному из бесов невозможно было подступиться. Вокруг них тоже была неприступная защита. Орочонские бааторы пытались пускать стрелы в черных бесов, прибывших с кораблем звездного человека из неведомых далей неба. Стрелы отлетали от сил тьмы, не оставляя на невидимой броне-куяке ни царапинки, ни ранки. Каждый чертик, как и лодка самого Ганса нюдэтэ, как и аметистовая табакерка, был защищен непробиваемой защитой неприступности.
Так прошло довольно много времени. Пастбища близкой тайги стали скудеть. Лошадям, овцам, оленям было нечего жрать. Баатор нойон приказал всем, кто еще оставался тут, разойтись по своим кочевьям. У звездного корабля, хрустальной сахарницы, стоящей на тагане, остался только наш айл — кочевья-то тут были наши. И айл самого баатора с его людьми тоже остался, со слугами, женами, детьми…
И вот, когда уже все разошлись, из лодки вышел сам Ганса нюдэтэ. На нем опять была аметистовая табакерка, как две капли воды похожая на первую. Ганса нюдэтэ взял старую табакерку и отдал ее баатор нойону. И сказал человечьим голосом. И голос его исходил из той и другой табакерки:
— Самбонуу, Баатор нойон, ногоон одон хюн приветствует тебя и твоих людей и вручает тебе эту аметистовую табакерку! — отчетливо, даже красиво сказал человек со звезды, сказал нашими словами, будто бы он родился и вырос в этих местах, будто бы он весь век только и говорил на нашем орошонском наречии. Ну, если это перевести на русский язык, будет это, значит, так: «Здравствуй, хозяин этих мест, человек с Зеленой звезды приветствует тебя и отдает тебе эту волшебную табакерку. А ты, нойон, отдай мне одного мальчика и одну девочку. Я возьму их с собой на небо. Им не будет причинено никакого вреда. Они живыми улетят на звезды. А потом вернутся домой, учеными и могучими, знающими множество тайн мира».
— Более могучими и знающими, чем я? — спросил Баатор нойон.
— Да. Они сами смогут управлять вот такими кораблями.
— Нет, — важно ответил Баатор нойон. — Я тебе не отдам никого. Мне не надо, чтобы кто-то был умнее и могущественнее меня. Да этого и не может быть никогда. Я — самый сильный, самый умный и самый могущественный человек на всей Земле, во всем нашем аймаге…
Солнце светило. Легкий ветерок обвевал лица. Шумела вода в близких водопадах, шумела сильнее, чем обычно, лето таяло снега на гольцах, вода прибывала. Орел кружил в синем небе высоко-высоко. На близком пеньке полосатый бурундучок шелушил кедровую шишку, забытую Сережей. Все было обычным, земным. Близкие заснеженные горы начали кучерявиться облаками. Легкий ветер срывает их с вершин и уносит на восток. Мой собеседник, рассказчик, старый орочон, олений пастух Дамдин с лицом, исхлестанным морщинами, как кора старого кедра, кажется мне вечным, добрым и мудрым, будто бы и не человек он, а дух этих гор, древний-древний. Он довольно крупный человек, но уже какой-то усыхающий, подвяленный многими годами, подкопченный дымами тысяч костров его кочевий.
— Баатор нойон обманул Ганса нюдэтэ, — рассказывал Дамдин. — Его легко было обмануть. Ведь он не знал, каковы мы, жители Земли. Ганса нюдэтэ был доверчив, как малое дите. Но и мудр, и добр, как старик, проживший большую и трудную жизнь, очень трудную жизнь…
Вот в это самое время и послышался оголтелый лай дамдиновых собак. Олени взметнулись стаей из-за увала, помчались к островерхому чуму. Дамдин вскочил:
— Хара эрлик! Ада эрлигей хюсен! Опять ба-абгай моих оро гоняет. — Он вскочил с чурбака и большими шагами молодо помчался к своему чуму, к оленьему стаду, по своим кочевым делам.
Вскоре после ухода Дамдина пришли мои друзья. Мы принялись налаживать лодки, снасти, укладывать по-походному свое имущество. Дел было невпроворот.
Утром, ни свет ни заря, Дамдин пришел к нам проститься, слово сказать перед разлукой. Для него, такого древнего человека, живущего таким отшельником, каждое прощание с людьми, возможно, последнее прощание с человечеством. Мы пожали друг другу руки. И расстались. Навсегда. Единственное, что он еще успел сказать мне:
— Ганса нюдэтэ потом улетел. Он долго жил у нас, три раза все собаки сменились в айле. Он улетел один, никого с собой не взял…
Скажу откровенно, я как-то очень легко отнесся к рассказу орочона Дамдина, ну, сказка, да и все тут, хотя сказка и необычная. И все же на каком-то привале, на первой же дневке, под шум лесного дождя, в палатке я записал начерно рассказ старика, на память, без задней мысли сделать когда-нибудь что-то вроде рассказа. И вот только годы и годы спустя, когда стал слагаться цикл вот этих магических рассказов, я вспомнил о своей давней записи, разыскал ее в постаревших тетрадях и, чуть-чуть обработав, даю его вам, мои читатели.
Можно было бы на этом и поставить точку, если бы не еще одно событие, недавнее, из самых ближних лет.
Года два-три назад я провел около месяца в местах, соседствующих с теми дальними горами, на которых я услышал когда-то историю об одноглазом человеке с Зеленой звезды. Недавно возникшая там турбаза попросила меня написать ей рассказы о возможных маршрутах, о деревьях и травах, рыбах и птицах, о давних историях, так или иначе связанных с этими местами. Я с удовольствием поехал в горы, к своему прошлому. Я бродил по горным долинам, посещал минеральные источники, купался в сероводородном озере с минеральными грязями, тонкими и белыми, как хорошая сметана, и отмывался от грязей в родо-новом ключе.
Там у целительного родника встретился мне очень старый человек, маленький, усохший и мудрый. Эта мудрость буквально светилась в его черных, не поблекших от возраста глазах. Я поздоровался с ним на его языке, спросил его о здоровье и о том, как процветает его скот. Он мне ответил. Мы обменялись парой фраз. А дня через два мы с ним уже разговорились будто старые, но давно не видавшие друг друга приятели. А еще через день он уже рассказывал мне какие-то истории из своей жизни, из жизни своего народа, сказки, были и небылицы. Одна из его историй буквально обожгла меня. Мне показалось, что она корнями связана с той орочонской притчей пастуха Дамдина о Ганса нюдэтэ, что она дальнее эхо тех событий, искаженная скалами, ее отразившими. Я ее записал в тот же вечер. В тот день я не мог дождаться, когда я сяду за стол и примусь писать.
Вот та сказка старого дархата, которую он поведал мне на сухом пригорке, на летнем солнце у древнего родонового ключа в самом центре Азии.
В одном очень далеком царстве — тридесятом государстве, которое со всех сторон омывалось теплой водой моря-океана, жил да был странный король. Все у него было как у людей, вот только имел он на лице один-единственный глаз. В самой середине лба, где у всех других, кого мы знаем, просто гладкое место.
Да ведь и это диво еще не диво. Чудом было то, что и весь народ у него в королевстве, от первого министра до последнего бездельника — все, все имели по одному-единственному глазу. Сколько людей, столько и глаз. Во всем королевстве не было ни одного двуглазого существа: ни собаки, ни кошки, ни тигра, ни верблюда, ни тушканчика.
Должно быть, одноглазая камбала, странная рыба, приплыла к нам по дну океана-моря из того тридесятого царства.
Островитяне не удивлялись своему странному виду. Ведь они не знали, что где-то в других землях живут-поживают совсем другие люди — двуглазые. И люди, и собаки, и тигры, и верблюды, и тушканчики.
Во всем остальном это было царство как царство, страна как страна. Люди там рождались, жили и умирали. Одни были умны, другие — не очень, одни — трудолюбивы и умелы, другие — ленивы. Но в основном все работали не покладая рук, до седьмого пота, с утра до вечера.
Среди множества расторопных одноглазых жил-был человек, который очень не любил трудиться, хотя ему нравилось и хорошо поесть, и красиво одеться, и жить в уютном светлом домике на берегу моря. Ничего такого у него не было: ни еды, ни красивой жизни, ни белого домика. Он лежал обычно где-нибудь на берегу под лодкой и мечтал о том, что вот явится к нему золотая рыбка или добрая волшебница и даст ему все, чего он только ни пожелает, да еще и сверх того много-много денег.
Однажды лентяй нашел на берегу грошик. Он обрадовался дармовой копейке, принес ее в портовую таверну, попросил стакан дешевого вина, попивал его потихоньку, а сам слушал, что рассказывают друг другу поскитавшиеся по морям-океанам люди-мореходы. И он услышал, как один матрос рассказывал своим товарищам совершенно неправдоподобную историю о том, что где-то в других местах…
— Рассказывают, — говорил моряк, — есть в далеком синем океан-море другая земля, на которой живут только двуглазые люди. Там, где у всех у нас глаз, у них просто гладкое место, а по обе стороны носа, где у нас щеки, у них красуются два совершенно одинаковых глаза. И самое смешное — они даже и не предполагают, не думают, что они странные люди. Наверное, потому, что никто из них никогда не видел одноглазого человека.
В душу лентяя запала странная повесть скитальца-моряка… Он часами лежал на берегу под чужой лодкой, а сам все думал и думал о чуде, которое есть на земле. Думал он вот так-то, думал да и решил: «Да ведь это же мне счастье привалило. Вот поеду-ка я в ту землю в синем океане-море, поймаю себе двуглазого человека, привезу его сюда и стану показывать за деньги. И сделаюсь я богатым и знатным. И буду я есть сало с салом, носить новые сапоги со скрипом и каждую ночь спать на свежей соломе».
Прошел год или два, а может быть, и больше прошло времени, но сделал себе лентяй-лежебока кое-какое судно и отправился на нем в далекое путешествие на поиски странного двуглазого существа.
Долго ли, коротко ли плавал лентяй по бурным волнам великого океан-моря, много ли, мало ли испытал он лишений и приключений в своих странствиях, только однажды свежий бриз пригнал его лодку к высокому берегу, на котором он увидел толпу людей, и каждый в этой толпе имел на лице два глаза!
«Вот счастье привалило! — подумал лентяй. Он подумал это вяло, без прежней радости. Ведь он, лентяй, за годы странствий, по правде говоря, перестал быть лентяем, он стал заправским моряком. — Сейчас я поймаю одного из этих людей и отправлюсь домой».
Однако мысль о том, что он, показывая двуглазого за деньги, станет богатым и знатным, тоже не доставила ему прежнего удовольствия, другой стал человек за годы труда, другой.
Когда моряк подошел на своем судне к самому берегу, одноглазый увидел, что все двуглазые показывают на него пальцами и кричат:
— Глядите! Глядите! Одноглазый человек! Вот нам счастье-то привалило! Сейчас мы поймаем его, посадим в клетку и станем показывать всем жителям за деньги. Мы станем богатыми и знатными!
Все так и получилось. И долго возили они по земле одноглазого человека и показывали его за деньги. Да ведь мало того, что они показывали бывшего лентяя, они еще и работать заставляли его в то время, когда он был свободен от посещения зевак. В неволе он всему научился: и сад посадит, и поле вспашет, и сапоги стачает, и дом срубит. И еще интересное дело: одноглазый очень любил детей, с ними он чувствовал себя свободным и раскованным.
Когда подневольные пути-дороги приводили одноглазого на берег синего океан-моря, он подолгу смотрел в лазурную даль, и из его единственного глаза капали и капали слезинки. Он тихо смахивал их и, наверное, думал: «Бедный я, бедный. Правду говорила мне в детстве моя бабушка: не рой яму другому, сам в нее попадешь».
Потом одноглазый исчез. Поговаривали, что он тайно, с помощью ребятишек восстановил свою лодку-корабль, а может и новый построил, он уже все умел, запасся продовольствием и водой и однажды темной, бурной ночью ушел один-одинешенек в свое синее-синее, бурное океан-море. Говорят, он сказал перед разлукой кому-то из своих юных друзей: «Лучше умереть под порывами бури в море, чем в темной каморке невольника». Он ничего не боялся, он умел делать все.
Меня помимо сюжета сказки поразило в легенде старого кочевника южных гор и то обстоятельство, что он назвал одноглазого «Ганса нюдэтэ», а предводителя племени, изловившего его на берегу моря, — «Баатор нойоном».
Разумеется, я привожу здесь не дословный рассказ пастуха коней в горных дархатских степях, а мой свободный пересказ того, что поведал он мне на солнечной поляне у родонового ключа в синих горах, похожих на сказку.
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
В один и тот же день я получил два письма: одно — тоненькое, два листка тетрадной бумаги в клеточку, исписанных правильным, почти ученическим почерком, другое — весомое, полное, оно распирало конверт, едва вмещаясь в него. Почерки на адресах были разные, а почта отправления одна и та же. Название сельца на конверте меня взволновало, было неожиданным, как молния в ночи. Я там жил в самом раннем детстве, года два-три, там глаза на мир открылись, там в первый класс пошел, красоту земли впервые увидел и на всю жизнь влюбился в нее…
На тоненьком письме стоял полный адрес отправителя и имя — Софья Ивановна Тишина. На полном конверте обратного адреса не было, только штампик на марке.
Никогда в жизни после отъезда из тех мест я ничего не слыхал о деревушке моего детства, хотя где-то в самой глубине души никогда и не забывал о ее существовании, собирался когда-нибудь съездить в те места, взглянуть взрослыми глазами на пейзажи детства, которые остались в памяти такими красивыми, прямо идеальными картинами земли.
С понятным волнением я открыл первый, тоненький конвертик…
«Уважаемый Михаил Федорович!
Я жена Павла Андреевича Тишина. (Слово «жена» было тоненько зачеркнуто и над ним так же тоненько надписано: «вдова»). Мой муж полагал, что вы должны бы помнить его. Вы вместе с ним пошли в первый класс и вроде бы даже дружили с моим Павлом. Он не раз рассказывал, как вы однажды, еще до школы, сбежали с ним из детского садика в тайгу, когда вас «ни за что» посадили в темную каморку… Потом вас дня два искали по лесам и еле нашли.
Не знаю, было ли это. Может, Паша все выдумал…
Так вот, мой Павел недавно умер. И я осталась одна… Правда, есть у нас дети, двое, да они теперь в других местах живут, редкие они гости в наших палестинах. Одна я теперь в деревне…
Мой Павел умер во второй раз. Первый раз у него случился инфаркт и наступила клиническая смерть. Нам повезло. Как раз в этот день и час прямо напротив нас у председателя колхоза стояла реанимационная машина из районной больницы, которая Прову Захарычу была уже не нужна. Он к той поре уже умер, минут за тридцать до того, как приехала эта машина.
А вот с Павлом Андреевичем врачи «справились», отводились — он ожил. Положили его в районную больницу, долго он там лежал, я ездила к нему каждый день, а потом привезла его домой. Было это страшное дело лет за пять, да, за пять, месяц в месяц до настоящей кончины Павла. Все никак не могу в это поверить, все в окошко выглядываю, Павла жду — вот придет.
После возвращения с того света, сам Павел так говорил, дома он довольно много писал, зачеркивал, переписывал, написал начисто, и все это запаковал в конверт, вы этот конверт скоро получите, если еще не получили. Мне он не дал читать то, что написал. Не надо, сказал, не для тебя это…
Он сам положил свое письмо в конверт, сам написал адрес (адрес он узнал в газете. Он все собирался вам письмо написать, не знаю, писал ли, наверно, не написал, все боялся, что вы не вспомните его. Жизнь у каждого своя, своими заботами полна, до чужих ли). Помню, когда-то Павел увидел в газете ваш рассказ о Саянах, мне его вслух прочитал, сказал, наверно-де это вы его написали. Потом стал все ваше из газет вырезать, хранил — вон у него какие папки лежат. Вырезал, а все же не уверен был, что вы это вы. А вот когда однажды вы по радио рассказали о своем детстве в нашей деревне, тут все сомнения кончились…
Что-то я заговорилась. Молчу больно много, вот и разговорилась. Жалко мне Пашу, мало сказать до слез. Рано он ушел от нас, слишком рано… Это и война виновата. И жизнь, может быть, не совсем так сложилась, как Паша хотел… Мы с ним всю жизнь в нашей деревне учительствовали, вдвоем, в младших классах. Павел-то, по правде говоря, всю жизнь две профессии совмещал: учителя и деревенского Дон-Кихота, все против всякой несправедливости в бой рвался, за всякого обиженного заступался… Потом мне работы в деревне не стало, наши, деревенские, все разбегались да разбегались. Никого почти тут не осталось…
Вы меня извините за многословие. Павел просил вам написать. Умру вот-де, напиши Мише, так вот я еще и волю Павла сполняю. Ну да и так — крик души. Простите меня. Пусть у вас будет здоровье и счастье… А если уж занесет вас судьба в наши края, милости просим, покормим и спать уложим.
Ваша Софья Ивановна Тишина».
Прочитал я письмо незнакомой мне Софьи Ивановны, и лавина теплых воспоминаний обрушилась на меня, и горечь — вот еще один мой друг умер, мой, хотя я его, можно сказать, почти что и не помнил. Вот письмо прочитал, вспомнил, вспомнил я Пашку, маленького, белобрысого, умного, надо лбом упрямый такой вихор торчит. Щеки у Пашки алые, лоб чистый, глаза, как небо весной в Саянах, — голубое-голубое.
Вспомнилась мне и история, когда сбежали мы, двое или трое крохотных ребятишек, из колхозного детского садика в тайгу, добрались до таежной избушки местного охотника Карпия Евдокимовича, ну и решили, что тут нас никто и никогда не найдет, тут и жить станем, раз на нас такую напраслину возвели, раз нас невиновных наказывают. Но вот что и Павел был тогда со мной, — этого я не помнил. Был, наверно, раз его супруга о том пишет. Пашка ей сам рассказывал.
Деревню в тайге основал кто-то из Пашкиных предков. У нее и название такое было — Тишина. Ее, правда, частенько по-другому называли — Тишина. Это ей очень подходило. Тишина тут была кондовая, первобытная, дальше этой деревни в тайге уже ничего не было, дороги на деревне кончались… Пашкин отец говорил, что его дед там первым поселился.
Молодая была земля. Все нетронутое: и ягоды, и черемша в весенней тайге, и белки, которых можно было увидеть прямо в огороде, и маралы, промчавшиеся однажды по главной улице деревни от заворины до заворины под оголтелый лай деревенских псов, и глухаря за частоколом огорода, и родник чистейшей воды, ручеек от которого протекал у самого крыльца нашего крестового дома…
Вот, значит, и Павел, Павел Андреевич, деревенский учитель, защитник отечества, свое дело все завершил. И как жаль, не встретились вот, не поговорили, о своей судьбе друг другу не рассказали, детство не вспомнили…
Я не мог тотчас же вскрыть письма Павла, не мог, и все тут. Я ушел в лес — потянуло неудержимо. Шел по пригородной тропе, шел и вспоминал, вспоминал… О тех двух годах тайги, которые мне дали так много. Пашка Тишин — тихий человек с белыми бровями над бездонной глубиной голубых очей… Вспомнил, нам с ним вместе какой-то прохожий деревенский колдун-знахарь бородавки сводил нашептом-наговором. И свел… Как купались мы в речке Тополинке, как мы в ней налимов ловили, которые запросто могли утащить нас под воду…
Из второго класса я уехал из Тишиной в родное село, в степь. И долго не вспоминал синих гор над тайгой, на которых все лето голубели чистые снега и жарки ниже линии снегов в горах так цвели, так пламенели, что их огонь видно было за двадцать верст в хорошую погоду… Мы хотели тогда, в детстве, сходить в синие горы — не получилось, не вышло… Как иного чего не получается у нас в жизни. Все откладываем на потом. А потом уже никогда не наступает.
Вечером я распечатал Павлово послание, большое письмо, писанное не за день-два, гляди, неделю на него Павел потратил. И всю жизнь.
«Дорогой мой и незнакомый Миша — Михаил Федорович!
Вот — решил я мое переживание, мой сон, мое что-то, чего я и сам не понимаю, тебе послать, больше, понимаешь, некому…
Что я о тебе знаю? Да ничего. В газетах тебя читал, читаю и верю, что это ты, тот самый мальчишка из деревни Тишиной. Я тебя хорошо по Тишиной помню. Думаю, не обсмеешь меня, не станешь изгаляться…
Жизнь прожить — не поле перейти. Много чего передумано и пережито. Всего не расскажешь. Да и кому это надо? Одно скажу: я пытался жить честно, чуть не сказал — по законам божеским, да не могу. Мое поколение не верит в бога, а если кто иногда и бросается в религию, то это скорей мода, а не вера в бога. Я не верю в их веру. Даже если бы и был бог, какое ему дело до конкретного меня. И еще: почему между мной и богом, богом и мной должна стоять какая-то церковь. Общественные системы, в том числе и церковь, непременно консервативны, они обязательно стремятся к сохранению существующего положения вещей, чтобы, значит, не оскудела церковная дароносица, чтобы всегда, во веки веков, кормили прихожане своих пастырей и не думали бы ни о каком прогрессе в истории.
Я это все потому пишу, что все это так или иначе связано с моим сном-явью… Впрочем, давай-ка по порядку…»
Прочитал я послание Павла ко мне. Раз прочитал и второй, отложил его на месяц и еще перечитал. Да так вот и почти пять лет прошло с ночи, когда во второй раз умер Павел, мой полузабытый приятель зоревых лет. Я нет-нет, да и возвращался к его письму, перечитывал и размышлял и не знал, что же мне с ним делать.
А вот совсем недавно понял я и решил, что надо бы довести до сведения людей письмо деревенского мыслителя, — тех людей, которым оно покажется интересным. Вот я и отдаю его в печать, ничего в нем не меняя по сути, разве что кое-где запятые поставил. Напомню, оно Павлом было написано в начале восьмидесятых годов, когда он вернулся домой из больницы после тяжелого инфаркта. Вот оно — это письмо.
«Это, выходит, я умирал и умер. Таков был диагноз районных врачей: клиническая смерть от инфаркта миокарда… Я умирал, а мне снился сон, яркий и волшебный, не сон — явь, настолько все было взаправдашним, красочным, чувственным и реальным.
Мне снилось, будто лечу я над Атлантическим океаном. Высоко-высоко. Я лежу неизвестно на чем, удобном, неощутимом и очень комфортном. Я гляжу с высоты вниз на голубой, лазурный океан, на юг в сторону экватора. Между мной и океанским простором нет никаких преград, ни стекла, ни пленки. И тихо-тихо. Ни ветерка, ни дуновения. И никакого страха. Наоборот, — восторг свободного полета, счастье и воля, какой никогда не было прежде. Удобно, легко и радостно, как в детстве. Полное освобождение от всего на свете — ни долгов, ни обязанностей и никаких желаний. Лечу — и мне удивительно хорошо, блаженно.
Подо мной бирюзовый океан. Над ним редкие-редкие голубовато-перламутровые облака, кудрявые пушинки, не закрывающие вида на водную гладь. Они мягко освещены сбоку теплым розовато-желтым, золотистым светом. Весь океан покрыт тонкой сетью ряби, по которой кое-где видны следы проходящих кораблей, хотя самих судов мне отсюда не видно — слишком малы…
Я лечу с запада на восток, от Америк к Африке и Европе. Вижу, как справа и позади медленно уплывают в туман, за горизонт северо-восточные берега Южной Америки, Антильские острова, Гаити и Куба. Я вижу даже мутные шлейфы выносов Амазонки в лазури океанических вод. Там, в Америке, все изумрудно-зеленое: влажные тропики. А море между мной и Кубой тоже не голубое, а зеленое, наверное, Саргассово море…
Слева от меня, там, куда я лечу, иссушенная жарой и бешеным солнцем, желто-красная земля Африки — Марокко. Я откуда-то знаю, что тут за десять последних лет только один раз выпадал дождь. На кирпичном фоне Африканского материка видна в мареве расплывшаяся белая точка — город Касабланка.
Сквозь прозрачный туман проглядывает Гибралтарский пролив, левее — Пиринеи, тоже желтые и выжженные солнцем. Только долины немногочисленных речек, протянувшихся с полуострова к Атлантике, еще заметно зелены. Хорошо вижу западный мыс Пиринеев — Финис терре — земле предел…
Я с интересом, внимательно оглядываю громадную картину, так широко раскинувшуюся подо мной. Я захвачен удивительным зрелищем до такой степени, что не сразу и замечаю, что слева от меня, где сердце, лежит женщина. Она молодая и незамутненно чистая. И хотя женщина совершенно нагая, меня нисколечко не волнует ее обнаженность. Она тепла, нежна, она согревает меня, я чувствую это. Нет во мне никаких мужских устремлений, будто бы не женщина она, а… ангел, что ли…
— Ты кто? — спрашиваю я. Нет, не так. Вот так: — Ты… кто?
Я просто так спрашиваю, чтобы что-то спросить, чтобы не показать свою невежливость, уж слишком меня захватывает и картина земли внизу, и чувство моей полной свободы и счастья.
— Я… твоя… жизнь, — тихо отвечает она. И эта неожиданная весть не очень удивляет меня, ну, жизнь так жизнь… Я еще какое-то время смотрю на океан, на приближающиеся Атласские горы и Гибралтар, потом только спрашиваю:
— Почему я не видел тебя никогда раньше?
Она молчит, вроде бы соображает, отвечать ли мне. Потом говорит:
— Люди видят свои жизни раз, пока живут, только тогда, когда они разлучаются с ними. Нам с тобой предстоит расстаться… Надолго…
— Как… надолго?.. Разве мы свидимся когда-нибудь?
— Кто знает… — вздыхает она. В том, как она произнесла все это, читается сожаление и чуточку тоска. Ей не хочется разлучаться со мной…
А мне вольно и хорошо. Безмерное счастье переполняет меня, оно не исчезает даже от вести, от скорой разлуки с жизнью. Я смотрю на океан. Мне кажется, я вижу все-таки точечки кораблей в вершинах светлых треугольников, там и сям нарисованных в океанской водной лазури. Они движутся по предписанным им путям. Я удивляюсь остроте обретенного мною зрения… Как в детстве…
Потом я гляжу на женщину:
— Я не знал, что ты у меня… такая… красивая…
И снова она довольно долго молчит, прежде чем ответить на мои слова, которые, кажется, и не требуют никакого ответа…
— Мы, жизни, у всех рождаемся красивыми… Никогда не появляется на свет изначально уродливая или безобразная жизнь… Это уже потом вы, люди, делаете все, чтобы обезобразить нас… Вы ленитесь, лжете, переедаете и перепиваете, деретесь, воюете, наносите нам увечья и травмы, уродуете нас физически и духовно… Ты и сам знаешь об этом, ты размышлял…
Мы вновь молчим. Я чувствую, что соседка уже занимает меня как собеседница не меньше, чем простор океана подо мною.
— Ты у меня такая молодая… А ведь мне скоро — шестьдесят. Отчего так? Ведь мы ровесники…
— Жизни человеческие рассчитаны не на года… У нас в запасе — столетия… У тебя детский возраст… Шестьдесят! Ты же только начинаешь жить… Ты еще не кончил своих университетов… Ты все еще учился и учился, ты с каждым днем становился мудрее. Разве ты не чувствуешь этого?
Она говорит неспешно, раздумчиво. И все же я улавливаю в ее словах укоризну, вот-де я… от тебя завишу… а ты… Ее слова заставляют меня размышлять, давать самому себе отчет за прожитую жизнь… И ей…
— Не мы — жизни, вы — живущие, ты — виноваты в наших преждевременных разлуках…
Я смотрю на приближающиеся Пиринеи, вижу португальский мыс Рока, долину реки Тэжу, Лиссабон и сухие горы вдали, так похожие на нашу Хакасию. Стрелы корабельных трасс нацелены на Лиссабон, как магнитные линии на полюс Земли…
— Ты сказала, мы расстаемся надолго… Разве мы встретимся когда-нибудь? — Я повторно задаю ей этот вопрос, я повторяюсь, но она ведь не ответила мне на него, и это, должно быть, чуточку больше интересует меня, чем все другое сейчас. Это же что-то вроде «быть или не быть?»
— Ведь если мы встретимся, значит, есть Бог?
Она отвечает сразу, будто ждала этого вопроса и будто заранее приготовила ответ на него:
— Скажи мне, чем идея Бога лучше, выше, оригинальнее, чем идея Человека? — Она умолкла, дает мне время на размышления… — Ты мыслишь. Ты познаешь мир. Ты преобразуешь его, да еще как! Вон — земная природа уже страждет от тебя… Чего тебе еще надо? Чем ты не Бог? Тем, что бесконечно глуп? Дай-ка человеку за плечи бесконечность во времени…
Мы летим над землей, над океаном, летим медленно, очень медленно, но мне так хорошо, что этот неспешный полет совсем не докука, а глубокая, совершенная, абсолютная радость, какой у меня никогда прежде в помине не было. Наш разговор для меня, как и его смысл, не безусловная цель, не нечто, без чего я не смогу лететь сейчас… Мне, пожалуй, интереснее, чем наша беседа, Средиземное море, которое проглядывает в легкой затуманенности за Атласскими горами, за Гибралтарской вершиной, за древними Столбами Геракла. Сквозь серебристую кудельку перистых облаков далеко на юге вздымается острый вулканический пик — Тенериф…
— Вулкан Тейде, — говорит жизнь. — Ты не знал…
— Знал…
— Ты много знал. Жаль, ты все хранил в себе. Ты был скрытен и ленив. Ты бы мог больше рассказывать людям. Не сумел, не захотел. Все откладывал на потом…
Меня чувствительно укололо прошедшее время глаголов: «был», «не сумел». Однако боль укола проходит сразу же. И я молчу, не знаю, что тут ей сказать. Да к тому же — мне так славно, так ладно — мирово, говорили мои ребятишки… Должно быть, отпустила головная боль, порожденная гипертонией, мучившая меня с вечера… Мне легко и безмятежно, как в детских снах, в далеких, в которых тоже летал, но не так, как теперь, а приземленнее, ниже, над самой травой, по-над домами, над улицей…
— Ты спросил о Боге, — кажется, жизнь впервые взяла из моих рук нить разговора. — Ты подумай, если бы вы, люди, были гуманны, если бы вы не уничтожали друг друга в бесчисленных войнах писаной и неписаной истории, не сжигали бы друг друга на кострах — вот тут, в Испании, в печах концлагерей — вон там, в Германии, не морозили бы насмерть в тундрах Колымы и Таймыра, что было бы? И ведь заметь себе, всегда — всегда! — самых лучших, самых талантливых: даровитейших людей планеты, пресекая генетические нити развития мысли на Земле, мысли и инициативы. Что было бы? Как вы нетерпеливы, завистливы, враждебны друг к другу!
Она вновь смолкает. Я смотрю на нее, но не могу поймать ни выражения ее лица, ни облика, она как бы абстрактна… На кого она похожа?.. Не знаю… Я никогда не видел ее раньше. Никогда. Я не знал ее. Странно, ведь это же моя жизнь!
— Если бы вы не уничтожали друг друга, вам бы уже давно открылись звездные миры. И жить бы вам, человечеству, миллиарды лет… О Боге? А что, может быть, и есть во Вселенной состоявшиеся цивилизации. И им — уже миллиарды лет. Как они могущественны! Они сами могут создавать миры и населять их продуктами своего ума и своих рук…
Первый раз за весь разговор жизнь говорит со страстью, даже заторопилась… «Учит, жизнь учит, — подумал я. — Говорят же, жизнь научит. Должно быть, так, жизнь, она всегда умнее самого человека. Жизнь, она навроде матери, а мы дети ее, неразумные даже в зрелые годы, нам бы все вместо хлеба — конфеты, вместо молока — коньяк… Поздно ты меня учишь, жизнь, поздно… Если бы всему этому учили нас с детства, всех — доброте, самоотверженности, умению радоваться чужому успеху, как своему, воинственному неприятию эгоизма… Эх-ма! Я опять толкую о воинственном, в крови это у нас, в мозгах костей…»
— Люди давно стали бы богами, если бы жили заветно и чисто, как… Хосе Марти, — она кивает на затерявшуюся в тумане, уплывшую за круглый горизонт Америку. — Или вот — Риего, Рафаэль Риего-и-Нуньес, — снова жест, на этот раз вниз, в сторону Испании…
— Странно, ты называешь воинов…
— Зло нельзя ниспровергнуть даже самыми лучшими словами доброты. Зло — деятельно, добро — созерцательно. Зло, исходящее от кучки негодяев, распространяется чуть ли не на все человечество. Люди, воюющие со злом, достойны памяти человечества, как и личности, дарующие миру добро. Слава человеку, изобретшему колесо. Слава человеку, рассказавшему людям о природе вещей.
— Тит Лукреций Кар?
— Не только. И Сократ, и Платон, и Леонардо, и Кант. Человек, давший основы познаваемости мира, тоже достоин памяти людской…
И опять долгая-долгая пауза… Интересно, хоть какие-нибудь станции засекли мой пролет в космическом пространстве? Вот — летит искорка. Чего? Жаль. Жаль.
— Я… Не хочу… расставаться с тобой… Я люблю тебя, жизнь…
— Поздно, Паша, поздно… У тебя остановилось сердце… Ты сам виноват в этом… А утверждаешь, что любишь меня… — Она горько и больно улыбнулась, отчего горько и больно стало и мне. — Ты всегда слишком сильно болел за всех, все норовил головой прошибить стенку, а стенка-то стена, а стена-то — китайская…
— Но ведь я не мог по-другому…
— Не мог…
Она вновь смолкает, и пауза длится долго, мне время предоставлено все вспомнить, все, что ставится мне вот сейчас в вину, в упрек, в заслугу…
— Люди сами виноваты в своих несчастьях…
Сами виноваты. Мы сами виноваты во всех наших бедах… Жизнь снова смолкает. Молчу и я. Под нами лазоревые светятся туманы. Земля теряется в них. И уже уплывают Пиринеи за размытое полукружие горизонта…
Где-то впереди, далеко-далеко, на востоке, может быть, там, где мой Енисей, я вижу черную стену. Там — граница света и тьмы. Над беспросветностью тьмы, высоко, горят знойные звезды — чьи-то маяки во Вселенной…»
Вот и весь рассказ учителя-пенсионера из глухой деревеньки Тишина таежного района. Сколько раз я перечитывал Павлово письмо, перелистывал, пересматривал, и каждый раз слышался мне в рассказе Павла Андреевича тихий укор в мой адрес: он, сельский мыслитель, всю жизнь помнил обо мне, ибо мы вместе с ним встретили утро жизни, а вот я о нем напрочь забыл. Что мы когда-то с кем-то из детского садика в тайгу сбежали из чувства протеста за содеянную по отношению к нам несправедливость, — это я помнил, а вот что со мной был еще и Пашка Тишин, голову на отсечение — не помню, забыл. Тоскливо…
И еще. К письму Павла на отдельном листке приложены были стихи. Мне определенно показалось, что они прямое продолжение его рассказа. Наверно, именно поэтому я и решил приложить их тут, к тишинскому посланию. Вот они.
Окончен бал…
Все выпито и спето…
Теперь в полет!
Иные ждут края.
Там нет ни зим, ни весен —
Вечно лето,
И вечно юность,
Молодость моя.
Окончен бал…
Трезвея, вижу ясно:
Дни зла. Дни радостей —
Все были хороши…
И кажется, что
Не невероятно
Безумное бессмертие души…
Что предо мною?
Что за мною?
Вечность?
А я в ней лишь единственный фотон,
Бессмысленно попавший в бесконечность?
Что было до?
И что придет потом?
Неведомо, незнаемо, незримо…
Как метеор в ночи,
Мелькнул — и нет!
Немое время мчит неудержимо,
Ткет кружева орбитами планет…
Зачем?
Зачем подарено мне это:
Крик при рождении,
Опиум зари,
Уколом в сердце — лес,
Тропинка в лето —
Мгновенья жизни и…
Предсмертный хрип.
Что это было?
Дар ли?
Наказанье?
Ответа нет…
Ответа нет…
И вот —
Росисто-радужно мерцает мирозданье…
И знаешь, мне…
Желанен мой полет…
Куда лечу?
Зачем лечу?
Не знаю.
Свободен, словно ласточка в полях…
Прости, Земля…
Прости меня, родная…
О, Боже, как…
Галактики…
Пылят…
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна…
Ночью в горах выпал снег. Днем он контрастно белел по горам, четко отграничивая отметку в две тысячи метров над уровнем моря. Ниже этой линии все зеленело и цвело, а выше — снег, снег, зима, что, впрочем, тоже было очень красиво…
Мы снимали телефильм о Саянах, их красоту, цветы и водопады. В киногруппе работало пять человек: режиссер, он же оператор, три художника-пейзажиста, выполнявшие и роли артистов и разнорабочих, и я — автор сценария, консультант-проводник.
Вторую неделю мы жили на дне громадного ущелья в истоках небольшой саянской речки. Она собирала воду из нескольких озер, расположенных в тесных карах, по древним ледниковым бороздам. Красивые места, красивые озера, каждое не уступит знаменитому озеру Горных Духов. И вечные туманы. И скальные стены, поднимающиеся над дном ущелья почти на километр. И вечные снежники в каменных кулуарах. Все речки круто падают по ущельям, шумят, буйствуют, смывают древние ледниковые морены. Местами россыпью громадных камней поднимаются хаотические нагромождения курумов, каменных потоков, из тысячелетия в тысячелетие осыпающихся с каменных стен. Наши живые души встретились тут с геологической вечностью…
Все эти дни художники жили в небольшой пещере, сухой и уютной, а мы с режиссером предпочитали палатку, свежий воздух, настоянный на горных туманах и на запахах горных трав. Наша палатка стояла на моховой подложке. Подо мхом лежал слой многолетней мерзлоты. Колышки для палатки с трудом входили в грунт. Полотнища палатки часто провисали, веревки все снова и снова приходилось растягивать.
Съемка шла плохо. Мешала неустойчивая погода, такая характерная для этих мест. Свет в горах менялся и часто был совсем не тот, который нужен нашему режиссеру-оператору. Отправимся, бывало, на намеченную заранее точку съемки какой-нибудь панорамы, идем час-другой. Погода стоит — лучше и некуда: голубое небо с белыми облаками, по скалам снежники голубеют, поляны у ручьев разукрашены прекрасными цветами — настоящее чудо, рай на земле, страна обетованная… Выйдем на точку — все померкло, потухло, тяжелые тучи выползли из-за перевала, скатываются вниз по каменным россыпям, глотают гигантские валуны. И начинается дождь, щедрый, нудный, осенний горный. Странное лето в Саянских горах.
В тот день мы снимали хорошие кадры: туман и солнце затеяли замысловатый спектакль-пантомиму, мы стремились уловить эту игру, зафиксировать ее на кинопленке, и нам, кажется, это удавалось. Мы снимали феерию движения облаков, а настроение падало и падало, — такая игра солнца с туманом предшествовала, как правило, долгому периоду дождей, плохой погоде. Тучи побеждали солнце, улучшения в погоде не наблюдалось. К обеду тучи скрыли все — тьма и туман, в десяти шагах ничего не видно. Плохой дождь — он пришел на кошачьих лапках, тихо подкрался, без ветра, такой дождь надолго.
Настроение у всех испортилось, нам никак не удавалось снять стержневые кадры фильма, без которых картине не быть.
Но… Это самое «но» часто вклинивается в разные расчеты и намерения и все перечеркивает, что планировалось заранее, что задумывалось… Вечером началась буря. Тучи в ущелье закружились в бешеном вальсе, где-то вверху они неслись на восток, у восточных скал они обрывались в ущелье и мчались с востока на запад. У западного перевала они снова подымаются вверх и мчатся в невидимой высоте на восток. Шарманка. Тучи летят и летят, дождь льет, жестокая тоска закрадывается в сердце: да будет ли когда-нибудь всему этому конец? Ведь тут под дождями не подняться на перевал, не выбраться из этой Мурлындии.
Ночью нашу палатку сорвало с колышков, сложило, закутало нас в ней, запеленало, словно новорожденного ребенка в роддомовские пеленки. Мы с трудом выбрались из нее в непроглядной сырой тьме. И ничего нам больше не оставалось, как перебраться к художникам в пещеру, благо там места на взвод солдат хватит. Мокрые, замерзшие, правда, сохранив свои спальные мешки сухими, мы переселились в пещеру, теплую, сухую, уютную. Я сразу же хорошо устроился, ветер тут не выл, не капало — благодать. Чего это я раньше не перебрался в этот уют и покой? Уснул я почти сразу, чуть согрелся и уснул.
И привиделся мне сон, не сон — магическая реальность. Я сначала услышал какую-то старинную музыкальную пьесу, знакомую по жизни в Германии в послевоенные годы. Ее охотно, хотя и не очень часто, исполняли оркестранты на открытых площадках в небольших немецких городках. У нас в стране я не слышал ее никогда, ни в концертных залах, ни по радио. Если бы услышал однажды, я узнал бы ее, вспомнил. Она мне очень нравилась.
Мне показалось, что от этой музыки я проснулся. Огляделся. Все мои спутники спали. Знаете, как хорошо спится под дождем в сухой пещере! За входом в пещеру бушевал ветер, лил дождь, но не мешал музыке. Она тихая, едва слышная, шла из темной глубины пещеры. Я тихо поднялся, чуть заправил свою постель и пошел навстречу с оркестром, исполнявшим полузабытое мною сочинение. Я шел и шел, включив карманный фонарик, интенсивность звучания музыки медленно нарастала. Пол пещеры был ровным, ходы ее слегка изгибались. Все это было очень реально, я почувствовал тягу свежего воздуха, настоянного на сенных ароматах, и почти сразу же увидел свет в конце хода. Скоро пещера кончилась. Я стоял на выходе.
Передо мной расстилался луг моего раннего детства, наверное, первый луг в жизни, который я запомнил. Он когда-то простирался между деревенскими огородами и болотом под дальним косогором, болотом, возникшем за века и века на древней старице Енисея. Луг был сух, по нему густо цвели ирисы-пикульки, по древним тюркским курганам синели коврики богородской травки, от них пряные ароматы гуляли над степью, которую мы звали лугом. Над лугом сияло летнее, нежаркое, ласковое солнышко. В синем небе плыли редкие белые облака. Я чувствовал себя, как в детстве, беззаботно и радостно, весь полон ожидания счастья.
Над косогором, за которым лежал когда-то лучший в мире сосновый бор с рыжиками и брусникой, с клубникой по опушкам и черемухой по пересыхающим летом ручьям, над косогором и бором пламенело сияние. Оно манило меня к себе, и не было сил сопротивляться этому зову. И играла музыка, другая музыка — этой я никогда не слыхивал в жизни, я бы сказал — какая-то идеальная симфония, от нее рвалась душа в небо, летела и звала меня за собой. Оркестр, полный неведомых инструментов, которые могут производить такую музыку, тащил меня к себе, тянул. Я не сопротивлялся. Я пошел навстречу музыке и сиянию над боровым косогором, пошел с легким сердцем по такому знакомому суховатому лугу. Я ощущал запах чабреца, видел метелки ковыля и серебристые цветы — эдельвейсы. Я иду через мое детство, подумалось мне, иду к болоту моей жизни. Вот и оно. Мне в нем тоже все ведомо и знакомо. Вот тут есть сравнительно сухой переход, наша тайная тропинка, некогда сильно сокращавшая дорогу от бора в деревню.
Странно, я любил и это болото, осоку по кочкам, камыши у берегов, крохотные березки по подсохшим островкам, — как давно все это было! Вот и подъем на косогор к бору. Сколько радости всегда давал мне бор, как любил я ходить туда с бабушкой, потом с приятелями, бывало и один — за грибами, за ягодой и ни за чем, просто так…
Я перешел через болотце, поднялся на косогор и увидел громадную каменную стену, вроде кремлевской. Она влево и вправо уходила за горизонт и не кончалась в пределах видимости. Не просто стена — нечто фундаментальное, как сама земля, как мироздание. В стене, недалеко от меня, поднимались замковые ворота, башня. У ворот стояли и сидели стражники в странной, древней униформе. На них были куртки архаичного покроя, с разрезами на коротких рукавах, штаны — до колен, тоже с разрезами и будто накачанные воздухом. На ногах — сандалии. На головах — кожаные шлемы, отороченные серебристым позументом. Каждый воин-стражник держал в руках большие бутафорские мечи, а то и странные лезвия на длинных топорищах — помесь Запада и Востока.
Не я один шел к воротам. Другие люди, довольно много, с разных сторон, по-разному одетые, все по одному, каждый сам по себе шли и шли, влекомые музыкой и сиянием. И ни у кого не было с собой походного запаса, все шагали налегке, будто бы все были застигнуты врасплох, шли в том, в чем застал их зовущий глас труб.
Меня удивило наличие гигантской стены, преградившей мне дорогу к бору моего детства. Я, захваченный всеобщим движением, музыкой и сиянием, тоже пошел к воротам. Стражники-воины не препятствовали моему движению, однако осмотрели меня внимательно и цепко, словно бы искали, нет ли чего недозволенного: оружия, наркотиков, спиртного или еще чего-то, о чем я и не подозревал. Под аркой башни было что-то вроде пропускного бюро, за невысоким столом сидел лобастый человек с кучерявыми волосами, уже прихваченными щедрой сединой, особенно по вискам. Нижнюю часть лица украшала черная, тоже кудрявая борода. Человек внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Ты кто? — спросил не по-русски, но я понял его и ответил. Мне показалось, что он говорит по-латыни, я и ответил ему на этом древнем языке. Учил когда-то, вот и пригодилось.
— А какой теперь год? От сотворения мира.
Я не знал и честно сказал ему об этом.
— А от Рождества Христова?
Я ответил. Он недоверчиво покачал головой, ну-де и ну, вот-де время-то летит. Спросил, есть ли у меня тут родственники. Я сказал, что не знаю, но думаю, что есть, как-де им не быть. У меня весь мир родственники, сказал я ему, мы же все от Адама и Евы.
Он еще раз внимательно осмотрел меня, ишь-де ты какой прыткой.
— Чем ты занимался в своей жизни? Обувщик, каменщик, пахарь, пастух, оружейник, бронник, гончар?
— Нет, — ответил я, — я лингвист. Я занимался современными языками, европейскими…
— Европейскими? — вроде бы удивился он и повернулся куда-то в угол. — Изекиль. — У него за спиной сидел еще один человек, невысокий, худенький, гоже кучерявый и бородатый. — Скажи, Изекиль, это где европейские языки?
Они быстро заговорили на незнакомом языке, в котором отчетливо слышалось гортанное придыхание. Я ничего не понял из их разговора…
Потом таможенник протянул мне лист бумаги, э, простите, папируса и попросил написать на нем мой куррикулус витэ — жизнеописание.
— Цито эт престо! — добавил он.
Я это все понял, не зря учил когда-то латынь. Ведь говорил же кто-то из моих школьных учителей: «Миша, в детстве учи все, чему тебя учат, чему сам выучиться можешь, потом в жизни все пригодится». Вот, даже латынь сгодилась.
Я нарисовал что-то на розовато-желтом папирусе, писать было непривычно, трудно, тростниковый калам мне не подчинялся, строчки из-под него выходили грязноватые и густо-черные.
Я передал листок чиновнику, он, не читая, переправил его дальше, Изекилю. Дверь передо мной отворилась. Я вышел в открытое пространство, уже за вселенской стеной по-над косогором. Вышел и остановился.
Передо мной расстилалась картина, достойная кисти величайших мастеров пейзажа. Я не стану описывать этот пейзаж, скажу только, что это было удивительно красиво. Ни в живописи, ни в реальности я ничего подобного не видел. Никто никогда не писал такого ландшафта, это надо увидеть, выдумать такое невозможно. Поражал открывшийся передо мною простор — ширь беспредельная. Было тепло, но не жарко. Воздух живителен и сладок. Солнце светит по-весеннему, желанно, приятно. Мне очень хотелось солнца после дождей Мурлындии, и вот оно было, грело. Я наслаждался им. Неподалеку от меня тек ручеек с такой чистой водой, какой я уже многие годы не видел, даже в самых дальних Саянах. Незнакомые деревья и кустарники окружали светлые луговины. Травы, цветы — все было не наше, все было из иных краев, из иных широт. И полное безлюдье. Разве что заросшая тропка, которая уходила от меня в глубину пространства, тропинка, по которой, кажется, годами уже никто не ходил, свидетельствовала о человеке…
Впрочем, вон где-то далеко пасутся овцы — какое у меня острое зрение! Вокруг стада овец бегают собаки, более похожие на волков. Во главе стада идет человек, пастырь, босоногий, с посохом выше головы, через плечо перекинута овчина. За чабаном следуют белобородые козлы, а уж за ними — овцы. Все стадо медленно уходит за пределы моего окоема. Там тоже видны отдельные купы незнакомых деревьев.
Я долго стоял и смотрел на открывшийся передо мною простор. Невысокие горы вдали с плавными очертаниями, озеро под горой, луг, неторная тропа через него, облака в небе. И чистота, я бы сказал, какая-то первобытная чистота, если бы я знал, как оно все было на земле давным-давно, еще до появления на ней человека. Словом, неземная шамбала, рай в небеси.
Прежде чем сделать первый шаг по отверзшейся мне тропинке, я обернулся, хотел взглянуть на контрольно-пропускной пункт, хоть взглядом попрощаться с милым человеком из таможенной службы. Но там уже не было никаких строений. Там тоже был беспредельный простор, красота и пристойность. Рай, право слово, рай небесный, а не ландшафт земли.
Я пошел по тропинке. Куда-то она меня выведет? Что-то я увижу тут и кого-то встречу? Я шел долго, и моя ходьба не утомляла меня, она была мне приятной. Я всю жизнь любил ходить пешком, ходил много и с наслаждением…
Все новые и новые картины открывались передо мной. И одна была краше другой. Незнакомые цветы, неизвестные травы, непонятные кустарники, рощицы, колки, поляны среди деревьев, обширные луга и даже степи открывались моему взору. Все это незатронутое, не ведало ни топора, ни пожара, ни нашествия листожора-шелкопряда. Все первобытное, все ветхозаветное — страна мечты…
Я подумал, что вот сейчас увижу знаменитый библейский ливанский кедр. И тут же, на следующем повороте тропы, появилась передо мной целая роща высоких раскидистых деревьев, и я сразу же понял, что это вот и есть ливанский кедр, под которым так любили проводить свой досуг библейские праотцы древней Иудеи. Он был высок, под его кроной царила густая тень, добрая прохлада и запах благоуханной смолы. Под одним из кедров стояла низенькая скамейка, стояла, подумал я, только потому, что мне захотелось присесть и отдохнуть, осмыслить увиденное… Я сел…
Не было во мне ни малейшего ощущения сна, все было наяву, все было по правде. Вот и родник, выбивающийся из-под великана-кедра, свежий, прохладный, он даже чуть фонтанировал, будто вскипая из-под земли. Я омыл ладошки и, зачерпнув в них холодной воды, попил. Вода оказалась слегка газированной, как в далеких саянских источниках, на Чойгане или Кижи-Хеме. Благодать-то какая. Жить бы тут и жить, и умирать не надо. Вон как птаха какая-то в кроне кедра заливается — птица Сирин…
Ключ, выбиваясь из-под корней кедра, небольшим шустреньким ручейком убегает в неширокую, открытую долинку, окруженную низкими холмами. Вдоль ручья тянутся галереями заросли камыша, аира, рогоза и каких-то совсем незнакомых растений. В камышах, в полусотне метров от меня, на корточках сидел человек, показавшийся мне знакомым. Меня потянуло к нему с неудержимой силой. Я подошел. Человек поднял голову и поглядел на меня.
— Саня! — воскликнул я. — Саня!
Это был мой друг и мой ученик. Я учил его в шестом — десятом классах, когда-то, давным-давно, в ранней молодости, когда я после армии работал некоторое время школьным учителем. Потом, позднее, мы встретились с ним в вузе, вместе работали в географических экспедициях, путешествовали по Верхнему Енисею, его притокам, по Саянам, путешествовали пешком, на плотах и на лодках. Саша даже стал героем двух моих книг о саянских походах. Саша погиб, погиб в тайге, на речном пороге лет десять назад. Да, вот диво-то, десять лет назад, день в день, именно сегодня. В тот год в горах тоже шли беспрерывные дожди, реки выходили из берегов, пороги бушевали. Саша с товарищами попал в такой порог. Из него он не вернулся.
Саша поднял голову, увидел меня, обрадовался, бросился ко мне. Мы обнялись. Я чувствовал теплое тело Саши, биение его сердца.
— Федорович, это сколько же времени с той поры пролетело? Ну, ты знаешь, с какой…
— Десять лет, Саша. Десять лет. День в день.
— Невероятно. — Саша скептически покачал головой. — Это правда? А мне тут показалось, год, два… Я тут так занят. Дело мое любимое. Тут так много неизведанного. Край непочатый. Я вот новый вид певчей овсянки открыл, раньше никем не описанный. Два вида птиц нашел и описал, неизвестного семейства. Древние птицы. В нашем веке их уже не было на земле. Уничтожили. Все, что я тут увидел и описал, опубликуй-ка, академика дадут, в святцы научной истории запишут. Да вот…
Саша протянул мне листы, не знаю даже чего, папируса, что ли, с рисунками на них. Он был художником, даже кончал когда-то какую-то школу.
— Углем вот рисую…
Тонкие рисунки птиц, действительно неведомых, не отмеченных ни в каких самых полных справочниках… Я рассматривал Сашины рисунки. Он смотрел на меня.
— А ты постарел, Федорович, вон седины-то сколько… Ты давно… оттуда? Как там мои? Как моя доча? — спросил Саша, а сам уже принялся за какие-то другие дела, за свою, так нужную ему сейчас работу.
— Саша, а как тут ты? Помнишь наши таежные походы?
— Я? Я живу тут интересно. Тут столько дел. На века хватит… На века, а у меня впереди, судя по всему, вечность… Ну, да впрочем, лучше об этом не думать. И еще, судя по всему, я тут никогда не стану старше, а мой интерес к делу никогда не завянет. Прости, Федорович, мне некогда… Знаешь, передай привет моим. Ладно?.. Ой, извини, пожалуйста, отсюда обратной дороги нет… Ну, мы еще увидимся, я вон там живу…
Я посмотрел, куда показывал Саша. Там стояла хорошая хижина. Саша мастер был добротно устраиваться на любой стоянке в тайге, в горах, в тундре. Вокруг хижины поднимались фруктовые деревья. Почти у входа в жилье росла яблоня, на которой висело так много яблок, красных, аппетитных, как… как кустодиевские девы, будто стая красногрудых снегирей опустилась на дерево и дремлет, ждет команды к отлету. Лимонное деревце, полное плодов. И кедр, краса тайги… К Сашиной палатке, к черному кострищу большой бурый медведь тащил сухую коряжину. На шее медведя заметно белел воротник…
Саша увидел медведя, улыбнулся:
— Мой помощник, добровольный…
— Саша, а разве медведей, птиц, летучих мышей тоже удостаивают жизни в этом благословенном месте?
— Нет, Федорович, нет… Это здешняя… как бы это?.. бутафория, что ли… Они тоже вечны… У них не бывает своих детенышей… Хотя, если ты захочешь, ты сможешь увидеть тут лисенка, козочку или медвежонка… Ты попробуй, сорви-ка яблоко с яблони!..
Я подошел к Сашиной яблоне и сорвал самый красивый, самый полновесный плод. Он был у меня в руках… и оставался на ветке, на том же самом месте, откуда я его только что сорвал…
— А теперь сломай ветку! — крикнул мне Саша.
Я сломал, отломил, у меня в руках лежала легкая ветка яблони с тяжелыми плодами. Яблонька закачалась, согнулась, выпрямилась. Моя сломанная ветка, как ни в чем не бывало, продолжала расти на материнском дереве.
Субъективный, идеалистический мир…
…Я не заметил, как я расстался с Сашей. Я уже шел дальше, по другой тропе. И был одет по-другому, легко и удобно, по погоде, по климату. На мне были коротенькие штаны, легкий плащ-накидка из незнакомого тканого материала, на голове — мягкая, тоненькая войлочная шляпа, легкие, комфортные сандалии…
Я почти не встречал людей: там увижу одного, там — другого, может быть, потому, что я и не стремился с кем-либо увидеться. А вот встретил я Сашу, вспомнил об истории его гибели, всплыло в памяти и то, что в тот далекий день ровно десять лет назад лишился я сразу двух своих близких друзей: Саши и Юрия со столбовской кличкой — Лось. Саша погиб на горной реке в Восточном Саяне. Его после гибели неделю искали, нашли с вертолета, обнаружили в омуте много ниже речного порога… Лось ушел из жизни у порога собственного дома: он вывалился из окна пятого этажа хрущевской пятиэтажки, пытаясь доказать собравшейся у него компании, что он может идти по стене дома, что есть у него такой вот столбовский навык, такое умение. Но кирпич под ногой обломился, рука сорвалась… Когда к нему подбежали, он был уже мертвым… Юра был талантливом человеком, настоящим физиком. У него было бы блестящее будущее, будь он пособраннее, обладай он внутренней дисциплиной и большей целеустремленностью…
Я вспомнил Лося и тотчас же увидел его. Он налегке, в трусах, в рубашке без единой пуговицы, без головного убора (он и зимой-то, бывало, шапки не нашивал) шел мне навстречу, увидел меня и поздоровался первым, обрадованно, душевно…
— Лось, — ответил я. — Здравствуй, дружище! Я очень рад твоей доброй улыбке. Помнишь старое присловье: если ты хочешь узнать, как к тебе относится твой приятель, попытайся встретить его случайно, глаза в глаза. По его первой реакции ты поймешь, кто ты ему, что ты ему… А ведь мы с тобой… с год… не разговаривали. А?
— Помню… Так, глупости все это… Ты меня прости, как и я тебя прощаю… Тут, понимаешь, все друг другу все прощают…
Я вспомнил историю нашей ссоры. Даже не ссоры, не знаю, как это и назвать… Ее причину я понял потом, годы спустя, а тогда мне все было непонятным… Юра Лось привел ко мне однажды собственного корреспондента какой-то центральной газеты… Мы сидели, беседовали… И приведенный Юрой журналист как-то незаметно терял интерес к Юре и обретал какое-то любопытство ко мне… Лось страшно обиделся на меня, обозвал меня, чего с ним никогда не бывало, и ушел, хлопнув дверью. Корреспондент посидел еще минут двадцать и тоже ушел…
Я только потом понял, что привел ко мне Лось пишущего человека, чтобы себя подать в лучшем свете, поднять себя повыше в глазах журналиста: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты… А я не помог своему приятелю в этом нелегком деле… Вот Юра и психанул, рассердился. Дикий ведь он был, Лось же…
А я его любил, Лося-то этого самого. Бывало, придет он ко мне:
— Федорович, пойдем на Ману сходим! Дня на три…
— Идем, — соглашаюсь. — У меня суббота свободна. В пятницу и отправимся, после работы…
— Только, Федорыч, без всякой еды… Хорошо? Ну, а воды там… по горло!
— Добро, Юрий Александрович…
И идем мы с ним на Ману, без всякой еды, на три дня, на подножный корм: на черемшу, на прошлогодние орехи, на пучки борщевика и дягиля. Оба мы любили тайгу, природу безмерно. Как и Саша Видов…
— И я тебя прощаю…
— Ты мне скажи, Федорович, сколько с тех пор прошло? Ну, как я того-этого…
— Лось-Лосище, сегодня ровно десять лет…
— Что? Десять лет?! Вот мне и еще одна тема для наблюдений и исследований: «Время — категория субъективная». Или: «Время вне пространства»… Ты знаешь, Федорыч, я тут весь поглощен своей физикой. У меня нет времени, я занят, занят, занят… По объему сделанного я прожил тут не меньше сотни лет, правда, это была очень быстротечная сотня лет, совсем незаметная. Как там мои: Мишка, Аня, Алена? Уже все старики, наверно, старики… Привет им от меня… Ой, извини… Отсюда не возвращаются…
Лось взял прямо из воздуха изящную керамическую чашечку, попил из нее и бросил за спину… Она исчезла в воздухе… Лось заметил мое удивление.
— Ты тут многому удивишься, главное, пожалуй, это неравенство: энергия исчезает без следа и появляется ниоткуда, как и материя…
Лось развел руками, такие вот тут чудеса, уж не взыщи…
— А ты не хочешь со мной сходить? Есть тут прекрасные лазовые Столбы — скалы… Я хожу иногда… Знакомые бывают…
И Лось исчез как-то совершенно незаметно, ушел от меня. Или я от него… Был вот и нет…
И опять ведет меня тропа. Я иду и радуюсь своему одиночеству на этой прекрасной неведомой земле с потрясающе прекрасным климатом. Я иду, не устав любоваться расчудесной красоте картин первобытной природы. Тут не то чтобы радиация, химия, грязь или пыль не носятся в воздухе, тут и мысли человеческой не ощущается никакого присутствия. Древность. Конец мезозойской эры…
В пальмовой тени, у нового родника, певучего, баюкающего, журчливого, в типичном оазисе я прилег отдохнуть. И, кажется, задремал…
Когда я открыл глаза, передо мной на корточках сидел человек и пристально смотрел на меня.
— Я тебя узнал, — сказал он. — Ведь ты такой-то, — и называет меня полными именем, отчеством и фамилией… — А ты меня… узнал?
Я всмотрелся. Я глядел, и что-то облетало с него, опадало, и из-под этой шелухи проглядывало давнее, знакомое, даже близкое. Я узнал его. Это был мой давний приятель. Мы учились с ним на курсах переподготовки военных переводчиков, еще в войну. Он собирался после войны в университет, на исторический факультет… Он погиб в Германии при невыясненных обстоятельствах. Мне об этом написал тогда же кто-то из совместных друзей.
— Вася! Неужели ты? Ты такой молодой… Господи!
— Узнал! — обрадовался Вася. — Сидел вот, смотрел, думал, не признаешь… Ну, что ж… Приветствую тебя в нашем субъективном мире, в нашей ирреальной и идеалистической Вселенной. Ты хоть знаешь, где ты?
— Нет Вася, не знаю. Догадываюсь… Странное что-то. Я вот друзей встречаю, которых уже давным-давно нет на белом свете… Вот и ты…
— Скажи мне, Миша… Это было давно?
— К сорока годам подбирается… Скоро полвека…
Вася присвистнул…
Мы долго молчали. Я смотрел на него. Он — на меня…
— А ты знаешь, старик, здесь очень хорошо, здорово. Здесь каждый занимается своим любимым делом, с полной отдачей… Тут все беспредельно одиноки, но никто не чувствует своего одиночества…
Мы снова молчим. Я от него отвык. Когда это мы с ним, еще в военной Москве, друзьями-то были. У меня жизнь за это время, можно сказать, прошла… Мне вроде бы и нечего сказать ему…
— У тебя дело какое-нибудь есть? Дело, которому ты готов служить бесконечно долго… Журналистика? Писательство? Нет, это тут не пойдет. Это тут никому не нужно.
— Может, языки?.. Я увлекался ими всю жизнь.
— Языки? Это очень хорошо, это здорово. Ты можешь заняться древними языками. Древний язык Эллады ты можешь слушать прямо из уст Гомера, слепого аэда. Я его видел однажды, когда захотел…
И снова пауза рождается в нашем разговоре, она растет, затягивается. Да ведь нам, кажется, торопиться-то некуда. У нас впереди — вечность. Вы можете представить себе, что это такое — вечность?
— А я тут историей занимаюсь, как когда-то в жизни хотел… Я ищу истоки человеческой культуры, зачатки ее, ее корни…
У Васи в руках оказывается толстый свиток рукописи на папирусе, вот-де, гляди…
— Это у меня «Начала греческой культуры». Рукопись. Я с самим «отцом истории», с Геродотом разговаривал. Он свидетель и участник греко-персидских войн. Думал, много от него чего узнаю. Он был приятелем Перикла, вождя афинского демоса. Так вот этот самый Геродот вопроса мне вымолвить не дал, сам у меня все спрашивал и спрашивал. «Что, — спрашивает, — это такое — Рифейские горы?» Или: «Как далеко распространяется Скифское царство? Что это такое — Гог и Магог?»
Вот и я сейчас не могу задать Васе ни одного вопроса, слова мне Вася не дает вымолвить, сам все у меня выпытывает, да нет — не выпытывает — просто говорит и говорит…
— Мы тут, это я уже четко понял, ничего нового никогда не узнаем. Мы все свое несем с собой. Мы открываем только то, что уже есть в нас, открываем все это, как будто бог весть какие новости. С Земли, из иных миров, из иного времени, с белого света к нам не приходит ни единой вести… Ты бы мог мне что-то рассказать, — предлагает Вася, а сам все говорит, говорит и говорит, не дает мне слова молвить, будто даже боится услышать от меня что-то, что его разволнует и обеспокоит. Там, у них, нет места душевным деструкциям, у них там — все хорошо и здорово.
— Знаешь, тут много различных культур, мировых культур, но, пожалуй, все их можно было бы разделить на две главные. Я бы сказал, на Восток и на Запад. Это условное деление. Это можно было бы назвать и как-то по-другому. Неважно, важна суть. Восток руководствуется принципом: живи по-старому, пророки Аллаха сказали человеку все, что ему знать надлежит. Живи по заповедям святых пророков — и ты будешь счастлив. Не вноси ереси в жизнь, не задавай вопросов — от них все несчастья, от ереси и вопросов… И Запад, ну, снова же не весь Запад, это так, условно. На Западе все по-иному: во всем сомневайся. Ко всему ставь вопросы и ищи ответа на них… По учениям Востока — мир уже познан весь. По представлениям Запада — познание только-только начинается и все еще впереди.
Я слушаю Васю, и мне кажется, что он все это рассказывает мне только потому, что не хочет услышать от меня чего-то такого, что может вывести его из себя…
— Здесь почти поголовно все живут по законам Востока. Тут царство сна и забвения. Тут хорошо, покойно и здорово… Вот тебе — сколько лет? — спросил вдруг Вася.
— Пятьдесят шесть, — мне тогда, действительно, было почти пятьдесят шесть, через два месяца исполнилось бы…
— А ты посмотри-ка на себя!
Передо мной прямо из воздуха появилось большое бронзовое зеркало, а в нем — я. Я глядел на себя и не узнавал: я был молод, мне едва ли, если судить по наружности, исполнилось тридцать, а то и двадцать пять.
— Хочешь, оставайся таким. Ты тут вправе выбирать свой облик и свое состояние. Ты тут лишен только одного права — быть старше, чем тогда, когда ты пришел в этот мир…
— Вася, а как складываются отношения между Востоком и Западом? — удалось мне ввернуть вопрос в нашу беседу.
— А никак… Знаешь, за все время существования нашей планеты жило на ней тридцать пять — сорок миллиардов душ. Они почти все «восточники». Чем дальше в глубь веков, тем гуще «восточников». Все церкви, все религии уходят своими корнями в Азию, на Восток…
Вася как-то по-детски («Господи, — подумалось мне, — он же на много лет моложе меня…») вдруг подпрыгнул, поймал что-то в воздухе и протянул мне раскрытую ладошку. На ней, на широком листе какого-то растения, лежали медовые соты, янтарно, сладко отсвечивавшие в ярком свете райского дня.
— Бушь? — спросил Вася, держа протянутую ладошку передо мной. — Бери, чего там… Это лучшее лакомство земли во все времена, и на Востоке и на Западе…
— Нет, — отказался я.
— Понимаю. Тут с месяц новички ничего не едят. Разве что воду пьют. Ну, это пройдет… — Вася стал с аппетитом есть медовый воск, он жевал, причмокивал, сосал, отплевывал что-то, при этом то, что он выплевывал, не долетало до почвы, оно испарялось в воздухе, не грязнило среду обитания.
— Первые «западники» были, понимаешь, всегда, уже в незапамятные времена, а вот массово они появились только в Древней Греции, в Египте, в Риме. Единично — на всей земле… И все же «западников» больше в Европе… И знаешь, число их из века в век росло и растет. И все же как силен Восток!
Пока Вася рассказывал мне все это, я сидел в густой тени пальмы. Тень от ее веера четко вырисовывалась на траве. Я заметил, что за все время нашего разговора тень не переместилась ни на сантиметр. Солнце стояло на небе будто пришпиленное, пригвожденное к небесному фирманенту. Я сидел, Вася поднялся еще в начале беседы и теперь стоял. Как ни молодо я выглядел, груз моих лет сказывался хотя бы в привычках, как и отсутствие груза Васиных лет — в его.
— Ты спрашиваешь об отношениях Восток — Запад. Здесь все отношения, все контакты личности зависят только от самой личности. Ты встречаешься только с тем, с кем хочешь встречаться. Вот уж где права личности соблюдаются в самом идеальном виде. Главная идея всех отношений в наших горних краях — не повреди самому себе. Да и то, по-моему, есть тут такое реле от дурака, ты и не сумеешь повредить самому себе… И другим…
Вася снова достал откуда-то из воздуха обыкновенный глазированный пряник, откусил от него крохотную дольку и принялся с аппетитом жевать… А ведь Вася и в институте, бывало, любил покушать…
— Знаешь, не исключено, что тот, с кем ты встречаешься, даже и не подозревает об этом. Своеобразная публикация сознания, раздвоение души… Впрочем, тут мне хорошо… И домой, в Москву, не тянет.
— Вася, а если у меня нет никаких талантов?
— Ну, вон, иди, пей пиво… Тут, старик, и бесталанных полно, главное, это чтобы не накопил ты при жизни на белом свете тяжких грехов. А дурь за грех не всегда принимается…
Я посмотрел, куда показывает мой военный друг. Там стоял пивной ларек, приблизительно такой же, какие были когда-то после войны в Ленинграде, по углам улиц. Перед ларьком стояла тихая очередь, маленькая.
Я как-то сразу позабыл о Васе и пошел к очереди… В ней я тоже увидел знакомых людей. Среди них узнал своих, журналистов, давно и преждевременно оставивших белый свет: Володя Деньгин, Максимилиан Гришин, Изя Финкельштейн… В окне ларя виднелся пивной кран. Мужики сами открывали его, наполняя свои большие пивные бокалы прозрачным немецким пивом. Наполняли, пили и опять становились в очередь. И снова наполняли…
Воистину, тут каждый живет, как может и как хочет.
Я не хотел пива и пошел куда глаза глядят. Моя тропа шла по плоской вершине горы, на которой почти не было деревьев, так — ерниковые кустарники, куропаточья трава, какие-то виды дриады, мхи, росянка. Кое-где земля была не прикрыта ничем, там виднелись мелкие камни, дресва, щебень. Там, где трава исчезала, лежали маяки из складенных друг на друга камней, как тувинские обоо на голых горных перевалах…
Я снова брел один-одинешенек, брел по горной пустыне. Мне хотелось побыть одному, оттого и свалилось на меня это желанное одиночество… Я был в своих любимых Саянах. Наверное, на довольно большой высоте. Тут, глядишь, и снег пойдет…
По дальнему горизонту появились острые скалы, зубьями бороны поднимались они над плоскостью каменной пустыни. Было что-то знакомое в этом пейзаже, будто бы я уже видел когда-то нечто похожее… Да, это напоминает мне тот узел в Саянах, где мы вот сейчас, сегодня еще снимали наш телефильм…
Из голубого неба полетели белые мухи, небо стало затягиваться вуалькой, образовывались облака… На мне оказалась подходящая для этой погоды одежда, теплая, легкая, удобная… Вот уже и тропа, и камни, и верхушки кустиков стали покрываться белым налетом. На каменную землю тоже ложился снег…
Интересно, а можно ли здесь прокатиться на лыжах? Хорошо бы…
Снег повалил гуще, закрыл дали. Я, кажется, с трудом находил тропинку, что, впрочем, не вызывало у меня ни малейшего беспокойства. Свой путь я определял по древним каменным маякам — обоо. Скоро тропа пошла вниз. Впереди показались первые кущи кедров над изящной долиной неведомой речки…
На опушке кедровой таежки, прямо в снегу, стояли лыжи. На лыжах, зажатые креплениями, покоились ботинки. Лыжные палки были рядом, они торчали воткнутыми в снежный наст, в ременных петельках палок висели лыжные рукавицы. Все размеры были моими. Мне ничего другого не оставалось, как обуться, прикрепить лыжи к ботинкам, взять палки в руки и заметной лыжней помчаться в долину.
Свежий ветер дул в лицо, овевал всего. Я летел как птица, как когда-то в далекой молодости. Было несказанно приятно. У покрытой голубым льдом, бутафорским льдом, речки лыжня полого пошла вверх. Снова мне было хорошо. Я скользил по лыжне, дыхание было ровным, я не ощущал своего сердца. Вот оно где, благо, вот они — блаженство и счастье.
Я поднялся на невысокий перевал в заснеженном хвойном сибирском лесу и опять птицей полетел вниз, в долину, в зеленую, цветущую, красивую, как волшебная сказка. Волшебная сказка, это мне все снится. Нет, сон никогда не бывает так естествен и ярок.
У нижней опушки леса снег кончился. Дальше была весна. Тропа петляла по опушке, по светлой поляне, только освобождающейся ото льда, от сугробов и снежников, от зимы. По весеннему лугу поднимается молодая трава и нежно зеленеет. Тут же цветет золотистый рододендрон, растет черемша, горные первоцветы…
Я оставил лыжи под великолепным образцом горного кедра с вычурной ветровой кроной. Увидев кедр, я сразу же пожалел, что нет у меня в руках привычного фотоаппарата. Он был красив, этот кедр над неведомой долинкой. Такого кедра, подумал я, сам Тойво Ряннель не видывал…
Увы, фотоаппарат не появился в моих руках. Чего нет, того нет. Не над всем властна моя мысль, даже тут, в этой стране мечты.
Я вышел из кедровника на луг и тотчас же увидел на скамеечке молодого человека, очень молодого, кажется, он только что сдал экзамены на аттестат зрелости… Он был мне смутно знаком, этот мальчик. Я шел к нему и смотрел на него во все глаза… Боже мой, да ведь это же Петя Атаманов, Петя — самый маленький мальчишка нашего класса. Я учился с ним со второго класса по десятый. Мы часто вместе ходили в школу, он жил где-то за нами, на берегу енисейской протоки. Когда его в 1943 году призывали, семнадцатилетнего, в армию, он был настолько маленьким и бессильным, что его призыв тогда отложили на пару месяцев, пусть-де подрастет.
Петя в детстве был беден до грани возможного. Отца у него не было, я не помню обстоятельств его исчезновения, не было, и все тут. У моего одноклассника были сестры, кажется, много. И Петя был старшим. Он всегда был чистенько, но очень бедно одет, он даже книжки носил в школу до самого десятого класса в холщовой сумочке, самотканой и самошитой. Это был серенький мешочек, бесцветный, и его хозяин был похож на свой мешок, он тоже был сереньким и бесцветным: обесцвеченные какие-то глаза, волосы, лицо, да, на лице были яркие веснушки, впрочем — это по весне, к осени они исчезали, обесцвечивались, тухли…
Помню один эпизод из жизни класса, к счастью, известный только ограниченному кругу лиц. Однажды, когда случайно в классе оказались наши самые задиристые девчонки, туда вошел Петя со своей сумочкой. Девчонки окружили его:
— Петя, а ты, прости нас за любопытство, не девочка? У тебя хоть мужской инструмент-то есть?
Вот так, слово за слово, да и повалили девчонки нашего безответного Петю на учительский стол да и стащили с него бедненькие штанишки из деревенского холста с одной пуговичкой и принялись изучать Петин инструмент… В классной комнате стояла дикая тишина, когда я распахнул дверь и вошел туда…
Девчонки оставили Петю на столе и умчались в коридор, смущенные своей необузданной смелостью и дурью. Петя, красный как помидор, весь в слезах и рыданиях сполз со стола и поплелся из класса…
Я стоял и не знал, что тут можно сделать. Я бы навсегда сбежал на его месте из родного села. Навсегда! Я постоял, раздумывая, и пошел искать Петю, слово утешения сказать, поддержать его как-то, успокоить. Я нашел своего товарища в темном уголке школьного сада. Он выплакался, но все еще тихо всхлипывал, вытирая слезы подолом рубашки…
В сорок третьем взяли Петю в армию, он сам выбил себе это право. Он погиб вскоре, погиб в эшелоне на прифронтовой железной дороге при бомбежке, когда их часть везли к местам боев.
Тут, в блаженной стране, я узнал Петю сразу. Это был он, хоть и сильно не похож на самого себя. Он не вырос, не возмужал, он и погиб-то в неполных восемнадцать, но он стал больше, крупнее, массивней. Четкий рисунок бровей на красивом лице, яркие глаза, живым соком налитые щеки, разворот плач, гимнастическая фигура, уверенный взгляд. Он смотрел на меня. Я — на него. Я заговорил первым:
— Ты — Петя Атаманов?
— Да… А ты Миша? Ты… постарел… Тебе уже тридцать?
Мне не хотелось говорить Пете о своих годах, мне вообще уже не хотелось разговаривать, я был перегружен впечатлениями, я был полон какой-то боли. Всех, кого я видел сегодня, я когда-то любил, мне их, может быть, всю жизнь недоставало. Правда ведь сказано: в каждом приятеле умирает и часть тебя…
— Петя, ты такой… красивый. Как это?
— Миша, я всегда был такой, вы все просто не хотели видеть меня таким. Вы замечали мое внешнее и не видели моего внутреннего мира.
Петя наклонился и сорвал побег черемши, пробившийся сквозь волглую землю. Он сорвал его и поднес ко рту. А побег остался в земле, будто никто его и не трогал… Воистину, блаженная страна…
— Здесь у всех нутро наружу, здесь не спрятать своего самого тайного в шикарной рубашке или в новеньких, остро наглаженных брюках…
И снова я потерял Петю как-то совершенно незаметно, был и нет. А я уже шел по расцветающему лугу к лазоревому озеру. Теплый ветер гнал по его поверхности пеструю рябь, блики солнца играли на волнах. Над озером барражировали ласточки или стрижи. Хорошо слышно было их веселые крики.
Озеро окружали райские кущи из незнакомых деревьев. Вон то, должно быть, смоковница, а вон то — хлебное дерево. Было снова лето, было ласково, жарко, было хорошо и здорово, как говорил Вася. Я пошел к озеру, подумал, искупаюсь…
И тут я увидел, что навстречу мне идет уже знакомый житель этих мест, маленький бородатый Изекиль, тот самый, который встречал меня у райских врат. Он шел ко мне и мило улыбался:
— Михоэл Грандикулус? — спросил он меня, назвав тем самым именем, которое дал мне чиновный таможенник, должно быть, вернув имени исходное древнееврейское звучание и переведя фамилию со славянского на латинский.
— Эго сум, — ответил я Изекилю, тоже улыбаясь.
Невозможно было не улыбнуться в ответ на дружескую улыбку хорошего человека. Изекиль был приветлив и добр безмерно. Лицо у него хорошее, располагающее. Изекиль лучился добром и лаской.
— Тебя апостол Петр к себе кличет.
— Кто это? — немного удивился я, хотя, конечно, знал, что есть такой… был такой библейский пророк и святой, один из учеников Христа.
— Ты его знаешь, — заверил меня Изекиль, приветливый еврей.
Мы пошли с ним по цветочной поляне. Он — впереди, я — за ним. Все травы, вся поляна была в росе. И, дивное дело, Изекиль шел по ней, не пригнув цветка, не сбив ни росинки ни с одного растения. Я видел, как он ставил ноги на почву, но травинки не гнулись, росинки не падали. Я посмотрел себе под ноги и тоже обнаружил, что не сбиваю росинок.
И вот мы вновь под стенами башни, в помещении под воротами контрольно-пропускного пункта. Апостолом Петром оказался тот таможенный служащий, который встречал меня с полсуток тому назад тут же, в этих самых воротах. А вот полсуток ли, этого я сказать не могу, не знаю, сколько времени пробежало, пока я был в той земле обетованной.
Апостол тоже улыбался с непритворной приветливостью. Он поставил меня перед собой, сделал руками какие-то пассы, будто настоящий экстрасенс нашего времени. И я оказался в той одежде, в которой пришел сюда, и в прежнем своем возрасте, в земном…
— Я прочитал твой куррикулус витэ — жизнеописание. — Петр улыбался и покачивал головой. — Ай, яй, яй! Как это ты, еще живой человек, умудрился попасть в наш парадисус? У нас тут, в горних кущах, живых-то — раз, два да и все тут. А тут вот — на тебе — еще один праведник нашелся, который, гляди, и в Господа Бога нашего не верует… А?
Это был риторический вопрос, на него не надо было давать ответа. И я промолчал. Апостол Петр взял меня за руку, повернул спиной к райским долинам, грудью к белому свету…
— Ну, а ты, ты же еще совсем-совсем живой… Как ты умудрился попасть в наш сад, в наш паноптикум, ин парадисус… Изекиль, как это парадисус? Рай… Ага. Как ты живой в рай к нам попал, Михоэл Грандикулус?
Он легонько так толкнул меня под зад… Ну, если по правде, совсем не сильно и не больно, так, для проформы…
И я опять оказался у болота, у того, из детства. Пунктир тропинки четко показывал мне путь. Я пересек луг моего детства и увидел вход в подземелье. На камне лежал мой фонарик. Я включил его и пошел в темноту. Я возвращался той же дорогой. И снова играла музыка, только теперь она была печальной, как реквием. Незаметно и быстро я добрался до моего ложа в пещере. На нем кто-то лежал. Я лег рядом, пощупал во тьме — со мной на матраце никого не было. Я был один… Где-то рядом сонно сопели мои спутники: художники, режиссер, он же оператор. Сквозь вход в пещеру слышался монотонный, баюкающий шум дождя… «Надолго», — подумал я и заснул спокойно и тихо…
Утром я во всех деталях помнил свое путешествие в глубину пещеры и дальше, в райские кущи. Я помнил все это не как сон, а как реальное путешествие, я помнил все и всех, что видел и кого встретил в своей экскурсии. У моей подушки лежал даже райский подарок — растеньице с золотыми цветами…
Мои товарищи сидели у костра. Пахло дымом от горения сухого кедра, я подумал: от той коряжины, которую тащил Саше Видову белогрудый медведь…
— Сережа, — спросил я у художника, любившего цветы, охотно рисовавшего их. — Скажи, Сережа, это что за цветок?
Сережа взял в руки мой райский подарок и сказал прозаично и буднично:
— Михаил Федорович, это дороникум алтайский. Его тут полно по всем ручьям… Самое теперь время их цветения…
Пока на костре готовилась пища и потом, пока шли дожди, я записал почти все, что вот сейчас вам рассказываю. Я уже давно не доверяю своей памяти, все записываю в свои путевые дневники. Фиксирую. На долгую память.
Ничего я не могу прибавить к рассказу о своем путешествии в райские кущи. Все это приснилось мне в глубине скальной пещеры у верхней границы леса под шум предосеннего дождя. Разумеется, меня поразило совпадение: ровно за десять лет до того погибли они оба — Саша и Лось, каждый при своих обстоятельствах. Оба были прекрасными людьми, любили жизнь, честно делали свою работу, мало того, они были влюблены в свое дело, умели отдохнуть, всяк по-своему, оба любили и выпить в меру и закусить, обожали шутку и розыгрыш. И не терпели зла. И самый большой грех в их жизни, зло для них самих, для их семей и для их друзей, для общества было то, что умерли они слишком рано, слишком преждевременно, не долюбив, детей не взрастив, не сделав дела земного… А разве кто-нибудь умирает вовремя?
…Ну, а фильм о Саянах мы все-таки сняли. Можете при случае посмотреть его по Центральному телевидению… Через день, через два или пять, не помню теперь, да это и неважно, наладилась погода в Саянах, и наша Мурлындия превратилась в рай на земле — в райские кущи в горах…
Мы знаем, что Вселенная бесконечна, но не знаем, в каком смысле.
С Оскаром Грэфе я познакомился лет десять назад, когда переехал на жительство с правого берега на левый. Первый раз встретил я его за городом, на лыжне, далеко, где лыжников — раз, два и обчелся. Потом где-то в тех же местах, и снова зимой, наши пути пересеклись еще раз, а затем и в третий. Стали здороваться, ну, а там и разговорились — по одним тропам ходим — кто да что. Он был математиком в каком-то вузе, собирался на пенсию, боялся своей пенсии, что-де делать буду, куда время девать… Вам вот-де хорошо, вы журналист, а они на отдых не уходят, у них по самый гроб все работа. Словом, обычное шапочное знакомство: привет, до свидания, будь здоров…
В последние годы стал я встречать его на той же далекой лыжне с внучкой. Я и сам часто хожу с внучкой, вот и он тоже. И еще, пожалуй, одно. Однажды он при мне внучке тихо так говорит:
— Na, geh schon. Ich laufe gleich nach, — прошептал он девочке и внучка отправилась по лыжне вперед.
Я удивился до неимоверности и обрадовался: одна из моих прежних профессий в жизни была германистика, я тосковал от отсутствия живой речи. А тут — вот тебе, живой немецкий!
— Was? — чуть ли не закричал я. — Du tust auch noch Deutsch reden?
— Так ведь я же немец. На Волге родился. Я Оскар Грэфе.
С тех пор мы еще вот так, между прочим, то в лесу, то в городе парой немецких фраз перебрасывались. Вроде бы уже более близкое знакомство.
Однажды осенним вечером он заявился ко мне домой, хотя я своего адреса ему не давал. Нашел, значит, сам. Что-то важное привело его ко мне… Вы, говорит, простите меня и не обессудьте за мое вторжение непрошеное. Оно, конечно, незваный гость хуже англичанина, как говорят французы, но… не с кем мне поделиться одной непостижимой историей, которая произошла со мной полгода назад, в марте…
— Я вам расскажу, а вы решайте, что с моей историей делать дальше. Или выслушать и забыть, или… А то, хотите, запишите все это да напечатайте… Ну, скажем, как ненаучно-фантастический рассказ… Готовы ли вы выслушать меня?
— Да, конечно, — поспешно согласился я. — Вы не станете возражать, если я включу диктофон?
— Не возражаю. Записывайте.
И он стал рассказывать… Позднее я много раз слушал магнитофонную запись этого рассказа, слушал и не знал, что же мне делать с его исповедью. Давал я ее послушать кое-кому из своих близких приятелей. Выслушают, покачают головой, говорят: ну-де и ну… И покручивают у виска указательным пальцем.
И долго не решался я предать гласности странную историю красноярского математика на пенсии. Трудно было отважиться. После долгих раздумий решаюсь все-таки представить рассказ моего немца вниманию читателей. Вот он, его рассказ…
Утром собрались мы с внучкой в лес, на лыжах прогуляться. Ей исполнилось одиннадцать, она хорошо держится на лыжне, спокойно может пробежать за день двадцать — двадцать пять километров. Впрочем, это вы и без меня знаете… Собрались мы сходить на Мининские Столбы, там моя Маша — ее Машей зовут — еще никогда не бывала…
Вечером супруга поставила тесто на пироги: с собой горяченьких возьмете, у Мининских Столбов чайку вскипятите. Чего-де еще надо!
Ни свет ни заря слышу голос Ирмы, супруги:
— Вставайте, лыжники! Пироги готовы! Завтракать пора. Вон уже и лыжи стоят в коридоре…
Я поднялся бодренько, как всегда поднимаюсь перед лыжной прогулкой, вообще перед любым выходом в лес. И сразу же меня охватило странное ощущение, что все это уже было сегодня, что все, что происходит сейчас, творится повторно.
В детстве у меня бывало иногда такое чувство, я-де уже видел все это, я даже знаю, что вот сейчас будет. Но тогда, в детстве, чувство это было каким-то коротеньким, на секунду, на минуту. Какое-то просветление, что ли… Было-де это со мной когда-то, уже было…
А тут это чудное чувство продолжается долго. Сели завтракать, а я каждый жест моей супруги вижу заранее, знаю, что сейчас Маша скажет и что Ирма сделает.
Стали мы одеваться, обуваться, у меня опять странное чувство: одежда будто бы еще не совсем просохла от прошлого выхода в лес и обувь сыроватая. И лыжные палки словно росой покрыты.
Пошли к электричке. На улице стоял густой туман, его тихо наносило на город с Енисея, незамерзающей реки. Было тепло, чуть ниже нуля. Взяли мы билеты, сели в вагон. И опять это диковатое психическое состояние: я знаю, что сейчас будет. В вагоне должен сидеть наш доктор-философ, он едет на свою дачу в Минино. Я сяду к левому окну, оно будет чистым, сквозь него хорошо видно будет и туман в степи, и редкие березки в тумане, и километровые столбики у дороги.
Все так и было. И профессор у окна. Мы кивком головы поздоровались друг с другом. И за окном туман, и березки в степи, скрытые туманом. Я подумал: уж не схожу ли я с ума…
На Минино электричка остановилась. Маша сказала:
— Сейчас нас обгонит пассажирский поезд, и мы поедем дальше…
И я почему-то уже знал: мы немного постоим на станции Минино, через три-пять минут нас обгонит пассажирский поезд, и мы отправимся дальше…
Нас, действительно, обогнал какой-то скорый поезд. Мы поехали и через парочку минут высадились на Караульной. Туман тут почти рассеялся. Мы перешли железную дорогу, надели лыжи, нашли лыжню и отправились вверх, на Мининское нагорье. И все время меня не покидало диковатое чувство: все это было, все это было, было совсем недавно, все это повторяется.
Перед выходом на нагорье нас вновь окутал густой туман. Такой плотный, что только лыжню и видно в десятке метров перед нами. Маша бежит впереди меня, не Маша — серый призрак. И тишина-тишина. Выплывет дерево из тумана, рядом с лыжней. Изредка донесется далекий глухой свисток поезда снизу. Тишина, туман, тьма. Тишь и гладь и божья благодать… Пожалуй, благодати-то не было. Настороженность какая-то во мне сидит, опасение какое-то…
Маша приостановилась, я ее догнал. Она говорит:
— Тише, деда, мы сейчас зайчика увидим, — и двинулась осторожненько вперед. И в самом деле, впереди по лыжне не спеша прыгал заяц, от нас. Маша прибавила шаг, заяц, наверно, почувствовал людей, помчался от нас во всю прыть.
— А сейчас мы рябину увидим, — опять говорит Маша. И мы видим рябину над лыжней, алую, нетронутую, увесистую.
Через сорок минут — час мы вышли на плоскость нагорья. В давние годы на моей памяти была тут большая голая поляна, на старых картах это место даже Лысой горой обозначено. Теперь здесь слева высадили довольно много кедра, он весь принялся, разросся, такая тут чащоба поднялась, руку не протолкнуть. А вот справа от лыжни все еще оставалась поляна. Я, увидев в тумане эту поляну, белую, чистую, припорошенную свежим снегом, сильно разволновался, двинулся по снежной целине к середине этой поляны, пытался что-то увидеть. И не увидел ничего. Снежный целик, девственная белизна, свежевыпавший снег… И все же мне показалось, что на этом простынном массиве будто бы чуть отпечатался большой, вмятый, округлый след. Я стоял, что-то мучило меня, волновало, тревожило. Я не мог понять, что. Что?!
Рядом стояла Маша. Она тронула меня за рукав и промолвила, будто припоминая что-то:
— Деда, а я сегодня ночью во сне по-немецки говорила.
Мы вышли на лыжню и пошли дальше. Впереди глухой стеной поднималась чаща старых ельников. Чувство мое, что все вот это было, сразу же исчезло. Ничего не было. Прошла моя шизофрения. Наступило даже какое-то ощущение освобождения и… сожаления, что вот что-то не состоялось.
Мы сходили на Мининские Столбы. Туман скоро совсем исчез. Мартовское солнышко светило ярко, грело чуть ли не по-летнему. Словом, это был прекрасный день. Такие дни на всю жизнь в память ложатся…
И все-таки… Меня все время мучила какая-то смутная мысль, воспоминание, что-то было сегодня фантастическое, бредовое, необычное, чему в жизни и места-то быть не может…
Дома, вечером, после душа и после ужина я сел за письменный стол записать события сегодняшней прогулки на Мининское нагорье. А в моем дневнике… А в моем дневнике я обнаружил несколько страниц, мелко исписанных моей собственной рукой. Шариковой ручкой. Черной пастой… Когда же я это успел написать? Есть у меня давняя привычка записывать все необычное, что случается со мною, изо дня в день: погоду, события семейной хроники, общественные процессы — свидетельства времени.
Я стал читать, что же это я написал в своем дневнике. Я стал читать и вспомнил! Господи! Да ведь я же видел сегодня совершенно потрясающий сон! Мне казалось, что это вовсе и не сон, что все это происходит со мной наяву. Будто бы мы ходили с Машей на Мининские Столбы. Будто бы все было почти также, как и потом, пару часов спустя, когда нас подняла с постелей наша бабушка Ирма. Все было так, да и не все так. Впрочем, давайте-ка все по порядку…
— Вставайте, лыжники! У меня уже и пироги готовы! Завтракать пора — и в лес. Вон уже и лыжи ваши в коридоре… У меня нынче тесто подошло ни свет ни заря, в четыре часа пришлось подниматься и пироги стряпать…
Мы позавтракали, оделись и обулись. Одежда и обувь были сухими, неделю пролежали, провисели в теплых каморках и палки были сухими и теплыми…
В городе был туман, его наносило на город с незамерзающего Енисея. Мы купили билеты на платформе Путепровод, сели в вагон, поздоровались с профессором философии из того вуза, где я еще недавно работал и где теперь почти никогда не бываю.
За окном вагона стоял густой туман, сквозь него иногда проглядывали одинокие березки в степи. На Минино нас обогнал скорый пассажирский, а через три минуты двинулись и мы и скоро сошли на платформе Караульная.
Здесь туман несколько рассеялся. Мы надели лыжи и пошли по лыжне вверх, на Мининское нагорье. Мы видели зайчишку на тропе, рябину над головой в тумане, который снова встретился нам на дороге перед самым выходом на Мининское нагорье. Вот и кедровое густолесье слева и поляна — справа…
Я читал то, что написано было в моем дневнике, и мне казалось, что это я записывал не реально состоявшееся событие, а сон, мой сон, яркий и удивительно сущный, осязаемый, цветной, объемный, с запахами, с ощущениями тепла и холода… Не сон — реальное бытие… И все-таки что-то стояло между мной и тем, что я видел, будто прозрачная стена, будто какое-то табу, запрет с не моральными, а физическими параметрами неизвестных мне свойств и качеств.
Значит так: вышли мы с внучкой на Мининское нагорье, в то место, которое когда-то именовалось Лысой горой. Отчего Лысой-то, что, там в древние годы какие-то сибирские ведьмы и шаманы на шабаш слетались, что ли? Слева — кедровая чащоба, справа — поляна заснеженная. И то и другое — в плотной пелене тумана… И тишина, совершенно фантастическая. И чувство какой-то настороженности и тревоги, ощущение опасности.
Справа в тумане, в десятке метров от тропы, от присыпанной снегом лыжни мы вдруг смутно увидели нечто странное: дюжина металлических ступеней поднималась от снежной целины, уходила вверх, с земли в туман. Тяжелых ступеней, прямо корабельных, с большими заклепками. Крашены ступени военно-морской корабельной краской, кажется, она называется шаровой. Лестница-трап, или как там ее по-морскому, упирается в снег, в чистейший снег, только что выпавший. Нижний приступок припорошен снегом, свежим. Снежок и сейчас все еще вроде бы падает, даже не падает — материализуется из тумана, куржак, не снег… Верх лестницы исчезал в туманной мгле…
Я смотрел на все это, и жила во мне какая-то оробелость. Не страх, не ужас, настороженность, что ли. И вдруг мне неудержимо захотелось взобраться по этим ступеням, поглядеть, куда они ведут, что там за тайна в пологе плотного голубоватого тумана, чем кончается таинственное сооружение на макушке Лысой горы. Я будто голос услышал, приглашающий меня подняться. С внучкой…
Мы подошли к… к конструкции, сняли лыжи, воткнули их в снег. Он был глубоким, лыжи чуть ли не по самые крепления вошли в неплотный наст. И встали на первый приступок. Он оказался широкий, в полметра. Металлическая подковка на лыжном ботинке стукнула об него, и он зазвенел — металл, чистый и звонкий, хоть колокола из него лей. Слышали, как звенит золотая монета, если ее бросить на каменный пол? Под шаровой краской заметен рифленый рисунок, объемный, геометрический. Я никогда не видал такого рисунка раньше. Неземной рисунок, очень чужой. И все-таки человеческий он, чтобы ноги на металле не заскользили, не сорвался бы человек с этой лестницы.
Высота каждой ступени была сантиметров в тридцать, один английский фут, длина — метра три, скорее, три английских ярда. У меня глаз математика, наметанный…
Мы постояли на первой ступеньке, ступенище. И… пошли вверх. Маша держала меня за левую руку, я чувствовал, как пульсирует беспокойно кровь к ее ручонке. Мы поднялись на несколько ступенек, столько же ступеней выплыли вверху из молочной мглы. Когда мы прошли вот так дюжину ступеней, я посмотрел вниз. Там уже ничего не было видно: только десять ступеней лестницы вниз и десять вверх, а в их серединке, между небом и землей, внутри туманного пространства мы — дед и Маша на тяжелых ступенях неизвестно чего.
Мы как бы повисли в туманном пространстве, будто все в мире остановилось вдруг: ни единого звука, ни порыва ветра — все замерло, все молчит — мертвая тишина, мертвая, глухая, пугающая тишина. И десять ступеней вверх, и десять ступеней вниз. Десять ступеней, ведущих в… никуда? Мы находились в туманном шарике, крохотном, шесть — восемь метров в диаметре… Мне захотелось бежать, улизнуть отсюда, вниз, в город, домой…
А голос во мне спокойно приглашает: «Иди, не бойся…»
Не могу дать отчета, сколько же мы ступеней оставили позади себя, думаю, довольно много, когда перед нами появилась в тумане матово-золотистая стена, теплая, будто бы из высокосортного молочного стекла. Мы подошли к ней вплотную и увидели на гладкой поверхности на уровне груди что-то вроде кнопки такого же цвета, что и сама стена, золотисто-матовая. Кнопка — не кнопка, так — выпуклость.
Я поднял руку и нажал большим пальцем на кнопку. И тотчас же прямо перед нами появилось овальное отверстие, с яйцо лебяжье. Оно стало расти и превратилось на глазах в овальный дверной проем, достаточно большой, чтобы пройти сквозь стеклянную стену. За этим люком не было ничего. Белая, золотисто-розовая, матовая мгла…
Внучка сжала покрепче мою руку и первая прошла сквозь эти ворота — куда? Я шагнул за нею в эту мглистую неизведанность. Наши ноги опустились… на траву, а трава росла на обширной поляне, ограниченной почти корабельными поручнями, будто бы кованными из золота или другого золотистого металла, изукрашенного белой и голубой эмалью. Поручни я рассмотрел потом, а сначала в глаза бросилась трава: не наша трава, не земная. Основная ее масса была зеленоватой: светло-зеленой, темно-зеленой, желтовато-зеленой, голубовато-зеленой, впрочем, в оттенках травы рассматривались все цвета радуги. Трава была мелкой, многие травинки цвели. И цветы были неземными, очень яркими и декоративными, будто их не природа создала, а великий художник. Это была совершенно не знакомая мне растительность.
— Деда, я никогда не видела таких цветов. Таких цветов не бывает…
Я наклонился и провел рукой по траве. Она была… ласковой, мягкой и теплой — живой. Трава-мурава, что-то вроде птичьей гречишки, деревенского спорыша. От нее исходил тонкий аромат. Пахло — чем? — специями: гвоздикой, корицей, имбирем, земляникой, еще чем-то незнакомым, но таким располагающе приятным, — дружеским…
Трава и цветы, это первое, что мы увидели и что поразило нас. А уж потом — поручни-перила… Когда мы наступили на траву, вокруг нас стало образовываться открытое пространство, расти, освобождаться от молочно-золотистого тумана. При этом мы все время оставались в центре образующейся сферы. Вот тут-то и появились перила, балюстрада, довольно большим кругом окольцевавшая нашу лужайку. Сфера все росла и росла, за пределами поляны, по ту сторону балюстрады появился лес, не лес — леса, непроходимые урманы земных тропиков, в жизни я не встречал их никогда, но узнавал их по фильмам, по картинам, фотографиям. Это были леса экваториальной Африки, Юго-Западной Азии, Южной Америки, древние леса, в которых, казалось, еще не было места человеку… Земные леса с земными запахами, пахло цветами, фруктами, плодами, зеленью, гниением, застойной водой. И лавина звуков обрушилась на нас, будто кто-то вдруг включил могучий звуковой канал — сфера наполнилась шумом этих лесов: лай, мяуканье, крики животных, рычание льва, пересвисты птиц, хохот, накат волн, журчание воды, шум ветра в верхнем ярусе сельвы.
Все это потрясающее зрелище как бы вращалось медленно вокруг нашей арены с неземными цветами, впрочем, может быть, это наша площадка вращалась вокруг собственной оси… Мне казалось, что поляна стабильна и неподвижна, как… кинозал, а все вокруг вращается медленно и неудержимо…
Я огляделся. Везде, везде, на все триста шестьдесят градусов вздымались могучие леса. У нас над головой светилось яркое, синее, с фиолетинкой небо…
А потом что-то произошло и леса — деревья в лесах — стали уменьшаться, как бы удаляться от нас, будто мы поднимаемся над ними все выше и выше. Вот мы уже смотрим на них с высоты двухсот метров, с полукилометровой кручи вниз. Появились линии горизонта, из-за них, за ними проглянули горы, а ближе открылись долины рек, вон прорисовался морской залив… А мы все поднимались и поднимались. Очень бы я хотел сказать, что поднимались довольно быстро, но не могу: я потерял чувство времени, оно будто бы не шло — стояло, и совсем независимо от его течения менялись картины, открывающиеся нам с высоты неземной луговины.
Кончился наш подъем тем, что мы оказались как бы в самом центре вывернутого наизнанку громадного глобуса, но не из папье-маше, а живого, дышащего, пульсирующего, шумного. Мы видели, что все это наполнено жизнью, мы видели все это по мере того, как удалялись от поверхности земной. В буквальном смысле слова, мы стояли, разинув рты, в центре колоссальной, гигантской сферы, откуда до любой из ее стенок — тысячи километров, тысячи, не меньше!
Перед нами на уровне глаз была экваториальная Африка с широким поясом тропических лесов, отчасти и тех, внутри которых мы только что были. Вон, повыше, — Сахара, красноватые пески Сахары. Нил, Конго и Нигер. Вон — Гибралтар, а вон — мыс Доброй Надежды… Над Африкой, над омывающими ее океанами клубятся циклоны, пятнами закрывая черный материк. Все это живое, теплое, пульсирующее, все в цвете и в свете.
Потрясающая красота! Цвет и свет, все цвета, все краски, какие только есть в мире, видны нам отсюда, все они живые тона нашей матушки Земли.
Вся эта картина плывет у нас перед глазами. Африка уходит вправо, перед нами Атлантика, две Америки, Тихий океан — пацифик — мирный океан. Над его просторами бушуют штормы, дожди и грозы. Иногда даже отсюда видны крохотные вспышки далеких молний. Голубоватые шлейфы циклонов, прозрачные пятна антициклонов. Все в поле зрения. Вот и Евразия, Австралия… Красота! Красота… Вся Земля у меня перед глазами. И на всей планете, везде одновременно, полдень, везде солнце в зените, на всех широтах земли, на всех меридианах в один и тот же час — солнце в зените.
Я с Машей вместе подошел к золотым перилам, к эмалевой балюстраде и глянул вниз. Наша арена с чужой травой висела в центре великого шара, парила в пространстве невесомо и беззвучно. Внизу, в точке надира, голубеет белая Антарктида. Над нами, в точке зенита, посверкивают под прямыми лучами солнца ледяные пространства Ледовитого океана. Кто еще видел когда-нибудь такую картину!
Наша лужайка тихо вращается в самом центре великой сферы. Я взглянул на внучку. У нее в глазах стояло отражение Африки.
И ни головокружения от высоты, ни чувства страха. Восторг. Немыслимая сказка наяву (наяву?)…
Пока я доли секунды смотрел на Машу, все вокруг вдруг переменилось. Сначала раздался странный звук — будто лопнул большой пузырь, струна порвалась, хлопок какой-то. И наша Земля оказалась уже не шаром изнутри, а шариком в пространстве, голубовато-зеленым шариком в черном вакууме космоса. Арена с цветами надела на себя прозрачную броню скафандра. Мы оказались в странном космическом снаряде, который со световой скоростью, нет, не со световой, с большей, со скоростью мысли улетал от Земли за орбиты больших планет…
Огромный шар Солнца был припогашен нейтральным светофильтром, лучи родного светила, не прикрытые атмосферой, не обжигали глаз, не слепили и не мешали нам видеть Космос. Земля со своей спутницей Луной уносились в бархатистую бездну, в которой непривычно ярко горели мириады цветных, немигающих звезд, созвездий, галактик, каких-то млечных туманностей. Созвездия были узнаваемы.
…Я когда-то в институте, было дело, сдавал экзамены по астрономии и вот только сейчас остро пожалел, что я астрономию-то только сдавал, а не знал ее и не знаю.
Все двенадцать зодиакальных созвездий были в поле зрения нашего космического аппарата, в центре которого, все на той же травянистой лужайке с цветами, стояли мы с внучкой и смотрели во все глаза на разворачивающуюся перед нами картину…
Мне не было страшно ни за себя, ни за внучку. Внутри царила уверенность, что все будет хорошо, ничего страшного не происходит.
Вот это, наверное, Марс, синевато-красная планета, будто бы вылепленная из сахарских песков, из приенисейских девонских песчаников. А это — Юпитер. Его портрет хорошо знаком нам по снимкам, выполненным американскими космическими исследователями дальнего Космоса. Не узнать Сатурн было совершенно невозможно…
Мы улетали в сторону созвездия Весов, чуть вверх от плоскости эклиптики к Большой Медведице. Позади, за Землей, за Солнцем, виднелось созвездие Овна с двумя яркими звездочками. Впереди, в созвездии Волопаса, горел Арктур, ниже и левее багровел Антарес…
Наша станция, окруженная слабым свечением ее скафандра, по-прежнему вращалась вокруг своей оси, открывая все новые и новые картины звездного неба, уже весьма далекого Космоса.
Я стал показывать Маше планеты, называть их поименно… Полной неожиданностью, каким-то спектаклем специально для нас показался мне парад планет Солнечной системы — они все были в той стороне от Солнца, куда улетала наша космическая станция, наша космическая лужайка…
— Маша! Вот это Уран! — Он выглядел нежданно-негаданно ярко-голубым; казалось, вся планета покрыта великим водным океаном. Мы четко видели его не звездочкой, а шариком-диском, и меня поразила его сюрпризная голубизна.
Солнце из этой дали казалось уже совсем крохотным огоньком во Вселенной, но все еще оно было ярче и теплее, чем все иные звезды мироздания. Вообще, наша родная планетная система рельефно поднималась над плоским миром всех прочих звезд, она явно висела над черным бархатом Космоса, расцвеченного многоцветными огоньками мириадов и мириадов далеких звезд и даже галактик. Их видно было в невообразимой дали.
— Марихен, а это Нептун! — И новая неожиданность: и Нептун отсвечивал лазурью, а по голубому океану планеты белели какие-то редкие пятна, будто белые айсберги дрейфовали в голубом океане, в океане без единого берега.
— Плутон! Это, Машулькин, самая отдаленная из всех планет Солнечной системы, — сказал я и снова опешил: мне отчетливо привиделось, что самая дальняя планета находится сегодня явно ближе к нашему светилу, чем голубой Нептун.
И еще сюрприз — вот уж день сюрпризов! — Плутон был двойной планетой, он мчался вокруг Солнца со своим большим темным спутником, о котором я нигде и ничего не читал. Расстояние от Плутона и его мрачного спутника было невелико, наверное, даже поменьше, чем дистанция от Земли до Луны.
И вот мы уже видим всю Солнечную систему: и Солнце, и большие планеты висят над миром прочих звезд, вся картина нашего мира, уголка Вселенной объемно-стереоскопична. Все прочие миры — яркие огоньки самых разных оттенков, с Земли их невозможно видеть такими светлыми, и все же это только плоские точки на плоскости беспредельной тьмы…
Наша Солнечная система уносилась вниз с гигантской скоростью, как в кино, подумалось мне. А может, это и было какое-то кинодействие будущего или иной цивилизации. Я не могу ответить на этот свой же вопрос… Мне было чуточку жаль, что я не вижу еще и маркированных орбит планет Солнечной системы… Мне очень хотелось увидеть их, но они не появились…
А мы все мчались и мчались вверх. Уже и дальние созвездия стали уходить под наш аппарат, уже над головой была почти сплошная темнота, черная бездна, в которой одиноко и страшно далеко крутились неведомые галактики, редкие, очень редкие в бездне пространства. Впрочем, что они крутились, я не видел, это я так сказал, по инерции мышления.
Мы уносились все дальше и дальше. Мне вдруг стало страшно, что мы не найдем дорогу назад, в наш мир, к нашей славной и теплой, зелено-голубой звездочке — Земле, самой лучшей планете в Космосе. И тут я снова ощутил присутствие чего-то чужого и сильного — чего? Воли, мысли, личности, сознания? — чужое присутствие. И это чужое внушало мне: не бойся-де, вы вернетесь.
А мы между тем уже поднялись над рукавом Галактики, мы увидели сверху — сверху! — нашу галактическую систему, в одном из крайних рукавов которой исчезла бесследно наша милая родина.
Мы повисли в надзвездном пространстве. Мы видели скопление громадного количества звезд в центре галактики, мы видели абсолютно черные пятна и между рукавами, в которых группировались звезды, и в самих рукавах. Одно такое черное пятно довольно округлой формы — шар гигантских размеров — было почти у самого центра галактики. Черная дыра? Не знаю, ничего не могу сказать об этом.
Кто-то захотел и показал нам со стороны не только нашу Солнечную систему с ее планетами, поясом астероидов, но и нашу галактику, ее турбулентные рукава — со стороны, извне. И показал…
Маша при виде этой апокалипсической картины схватила меня за рукав, припала ко мне и закрыла глаза.
— Я… боюсь… — прошептала она.
Признаюсь, и мне стало страшно. Я боялся, я боялся — мы уже никогда не сумеем вернуться назад. Земля была так далеко, за миллионы парсеков от нашей внегалактической площадки с травами неведомого неземного луга…
В моей голове зашуршали забытые строчки чьих-то стихов: «Мне голос был. Он звал утешно. Он говорил: „Иди сюда, Оставь свой край глухой и грешный, Оставь планету навсегда…“« Право слово, не знаю, чьи это стихи, не знаю, правильно ли я их процитировал. Не в том дело…
Мне не забыть теперь, когда я прочитал записи в своем дневнике, этой живой картины живого Космоса. Не могу понять, почему я не помнил ее, проснувшись в то мартовское утро после моего ошеломляющего, потрясающего, изумительного сна, моей грезы о Земле и мире…
А кончилось наше путешествие в бездны пространства очень просто: из тьмы великого Космоса стали вырастать полосы света, желтые, зеленые, голубые, чистые тона, прозрачные, сгруппированные в какой-то смысловой рисунок, значение которого от меня ускользало. В голубых, зеленых и желтых просторах исчезли звезды, пропало ощущение полета, ушло, исчезло чувство частичной невесомости, что ли… И пропал страх. Даже Маша открыла глазенки и улыбнулась…
На стенах, нет, не на стенах, просто в пространстве, окружающем нашу лужайку, стали прорисовываться деревья, участок голубого озера между деревьями, небо над головой, в нем — светлые облака, высокие нитевидные циррусы. За озером видны стали далекие каменные горы с белыми снежниками по кулуарам. Горы отстояли от нас далеко. На одну вершину падала тень облака, она казалась темной. А другая светилась вся под яркими лучами летнего солнца. Между горами и озером плыла дымка, казалось, горы подвешены над горизонтом…
Ближние деревья были нашими, сибирскими, все крупные — гиганты: кедры, лиственницы, ели — елищи, но к нашим, к сибирякам, неожиданно примешивались чужаки, не наши, широколиственные великаны: дубы, липы, каштаны, платаны, яворы. Необычное содружество, декоративное, искусственное…
Вот я вам это рассказываю довольно долго, гляди, уже с полчаса у вас похитил, а там все события проходили как-то удивительно быстро, как во сне, вне времени, но в пространстве. Вот как раз чувство пространства было четким, даже обостренным. А ощущения времени — не было…
Вдруг позади нас прямо из воздуха появились два удобных кресла. И вновь, я бы сказал, неземных кресла, не наши: техника другая, рисунок, форма, вид. Мы сели, и сразу же я почувствовал присутствие чего-то, вернее, кого-то, я бы сказал — чего-то воодушевленного… Мне показалось, что это нечто или это некто хотели бы поговорить с нами, обменяться… э… э… мыслями. Я первым спросил у моего неведомого визави:
— Wer seid Ihr? Wo kommt Ihrher? — не могу объяснить вам, отчего это я вдруг заговорил с ним на своем родном языке. Должно быть, тот самый инстинкт сработал, по которому в романе о Штирлице какая-то там его радистка при родах по-русски кричала «мама!».
И я услышал в ответ:
— Nous sommes les habitants d'une autre monde… d'une autre mesure…
Я совершенно не удивился, что отвечают мне не на немецком, не на русском, а на французском языке, который я и знал-то с пятого на десятое. Учил когда-то, правда, не казенно, а для себя.
Я спросил по-французски, отчего они со мной не на моих родных языках говорят, их ведь у меня два — немецкий и русский, вернее, наоборот, русский и немецкий.
— Мы общаемся с вами не при помощи языка. У нас совершенно другая знаковость общения. Это вам только кажется, что мы говорим по-французски. Так странно проецируется наша система общения в вашем сознании. Это несколько неожиданно для нас. Возможно, какая-то наша неточность, даже неумение точно настроить механизм, аппарат, коммуникатор, прибор, при помощи которого и происходит наше общение. У нас пока нет опыта…
— Вы — люди?
— В известном смысле да…
— Кто вы? Откуда вы? Что вы хотите нам сказать? — задал я, наконец-то, те вопросы, которые меня больше всего интересовали…
— Мы… — дальше следовало слово, которое можно было бы понять и как «люди», и как «существа», и как «субъекты» (последнее в таком философском, не житейском смысле слова). — Мы — сущее иного измерения. Вы живете в нашем молекулярном мире. У нас совершенно иное течение времени, у нас абсолютно другие масштабы времени и пространства. Ваши пятнадцать миллиардов лет для нас едва ли часы…
— Значит, другие мои вопросы просто не имеют смысла?
— Вероятно, это так… Контакт с вами — для нас великая победа науки, которой по вашим измерениям миллиарды миллиардов лет…
И все же еще один вопрос я задал, не утерпел:
— Скажите, что за трава на лужайке? Я не знаю ее…
Глубоким, красивым голосом Космос ответил мне, и в ответе послышалась как бы улыбка:
— Errare humanum est… Мы полагали, это трава вашей планеты. Значит, это растения какого-то иного мира из вашего измерения… Однако не бойтесь, pas de peur — все, с чем вы контактировали, безвредно для вас…
Лес вокруг шумел, над озером плыл орел, высматривая себе добычу. Где-то ярился водопад, его белый шум отчетливо доносился до нас. В просветах между деревьями ало горели незнакомые мне цветы. Пахло летом, запаха лета не замечаешь в июне — августе. А вот сейчас, в марте, он был силен и прекрасен…
Мы сидели с внучкой среди древних лесов умеренного климата Земли на неземной лужайке, я был потрясен, ошеломлен, огорошен — от изумления, оттого, что я только что пережил и перечувствовал, я потерял дар речи.
Чуть отошел, спросил Машу:
— Машулькин, кто-то говорил с тобой сейчас?
— Да, говорили со мной по-немецки, и я понимала все.
Маша знает немецкий, правда, совсем немного. До школы я учил ее языку, по старым учебникам. Я и сейчас пытаюсь говорить с нею по-немецки, но она всегда отвечает по-русски. Правда, меня она понимает почти всегда.
И еще. Во всех случаях, когда со мною говорили, мне отвечали не «мы», не «я», а что-то чуть-чуть иное, обобщенно личное: я плюс мы… Я еще что-то спрашивал — не помню, забыл. Меня не спрашивали ни о чем.
Потом наступила тьма и беспамятство. Из этого состояния меня вывел голос Ирмы — супруги:
— Лыжники! Вставайте, пироги испеклись! Вам в лес пора!
И мы поехали на Караульную, как бы чуточку наперед зная, что сегодня произойдет с нами: и туман, и профессор в вагоне, и заяц на лыжне…
Вот и вся моя история. Теперь что хотите, то и делайте с нею. Хотите, забудьте. Хотите, напишите и отдайте в печать. Я это все вот уже полгода ношу в своей голове и не могу освободиться от тех видений. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Вот сейчас я рассказал все это вам, может быть, мне станет легче…
Ну, что ко всему этому прибавишь? Я, расшифровавший записи на магнитной пленке, решаюсь предложить рассказ моего знакомого на суд читателя.
Древние лесные люди Сибири еще до открытия Америки знали американских индейцев. Потомки богунайских шаманов рассказали древнюю легенду о том времени.
Давным-давно в долине благодатной реки Колумбии, в Америке, поселилось счастливое племя индейцев-якимов. Племя населяло территорию нынешнего берега реки Якима и Великих озер.
В лесах, где стояли их вигвамы, водилось множество разных зверей: бизонов, быков мускусных, медведей гризли, скунсов. Река Колумбия изобильно дарила индейцам серебристую рыбу, а также и птиц, населяющих ее долину. Красивые и умелые люди не знали нужды, недостатка в пище и одежде, они занимались охотой и рыбалкой, ремеслами.
Но однажды случилось несчастье: пришла черная болезнь в индейские вигвамы. Люди умирали, и никто не знал, как им помочь. Тогда собрались все мудрые люди племени на совет в большом вигваме вождя, чтобы решить, как спасти племя.
Многие из стариков предлагали уйти в горы, покинув долину Колумбии. «Возле горных ледников, у снежных вершин, замерзнет жаркое дыхание болезни, она не сможет губить наших людей!» — рассуждали индейцы.
Вождь согласился с мудрыми. Индейцы поднялись в высокие горы, на самые далекие горные плато, перенесли с собою вигвамы, заново устроили деревню, начав жить в горах.
Но черная болезнь преследовала индейцев, она шла следом и настигла несчастных. Теперь заболели дети, им пришлось труднее всех, за время перехода на новое место они не могли питаться привычной пищей, играть в любимые игры, гулять среди цветущих полян.
Опять собрал суровый вождь совет старейшин в белом вигваме, опять курили индейцы трубку мира и думали, как спастись от беды. Тогда и предложил самый старый шаман послать на разведку воинов в дальние страны.
«Недалеко ушло племя, черная болезнь догнала его. Однако если найти дальнюю страну, пригодную для жизни, болезнь не долетит до нее. Надо оседлать птицу Гром, полететь на ней туда, откуда появляются в наших краях стаи зимующих птиц: снежных гусей, лебедей, журавлей и дроздов. Бесчисленные стаи летят с севера и востока, значит, там есть другая земля, не менее обильная, чем наша. Посмотрите, как красивы прилетающие к нам лебеди! Черные и белые красавцы величавы и разумны! Значит, так же красива и обильна земля, вырастившая этих птиц! Надо лететь вслед за стаями птиц, тогда мы узнаем тайну их земли и найдем место жизни для индейцев!»
Вождь племени кивнул в знак согласия.
Но как оседлать птицу Гром? Приручить ее? Птица — великан мира пернатых. Если она встанет на скале, то кажется, что скала выросла вдвое. Если взлетает птица Гром, крылья ее создают ветер, такой сильный, что человеку трудно устоять на ногах. Когти Гром-птицы напоминают клешни гигантских океанских крабов, а перья хвоста велики, как весла у лодок индейцев-ирокезов. Питается она морскими животными: акулами, касатками, белухами. Распластавшись над синими волнами океана, выхватывает Гром-птица из воды хищную акулу и разрывает ее мощными лапами. Уносит она добычу в свое гнездо, где ожидают царицу птичьего мира маленькие птенцы, ростом каждый с хорошего оленя.
«Но как приручить птицу Гром?»
«Надо похитить маленького птенца и приручить его! Гром-птица не злобная, птенцы ее добры и приручаются легко», — сказал один из старейшин племени якимов, живущих по берегам реки Якимы, притока большой реки Колумбии.
На следующий день отправились лучшие охотники в прибрежные рощи, где обитала огромная птица Гром. Дождавшись ночи, они похитили ее птенца, унесли его к людям и спрятали в горной пещере. Теперь рыбаки племени с утра до вечера ловили рыбу, чтобы накормить птенца. Время шло, птенец быстро взрослел, привыкал к людям, стал выходить на плато перед вигвамами племени. Самого храброго и ловкого воина, по имени Яким, определили поводырем птенца и его хозяином. Через недолгих два месяца птенец стал летать, всякий раз позволяя Якиму взбираться к нему на спину, чтобы летать вместе с ним.
Наступил день, когда вождь сказал молодому Якиму: «Ты полетишь, оседлав птенца Гром-птицы, вслед за птичьими стаями гусей и лебедей, ты узнаешь, где зимуют пернатые, найдешь новую землю жизни, вернешься, чтобы спасти свой народ! Когда ты выполнишь мою волю, я сам отдам тебе головной убор и одежду вождя! Лети же!» После этих слов вождь приложил к своей груди правую руку, что означало, что сердце его остается с храбрым Якимом.
В солнечный день отлета лебедей и гусей в дальние страны собрались все индейцы на берегу большого горного озера. Взмыли под небеса птичьи вожаки, поднялись за ними белоснежные стаи, взлетел и птенец Гром-птицы вместе с храбрым Якимом. В последний раз махнул индеец рукой матери своей и братьям и исчез в голубом небе. Кричали белые гуси, их крики растворялись в хрустальной глубине небесных просторов…
Долго летели они над океаном Бурь, опускаясь на отдых лишь в скалы безлюдных островов. Через две недели полета достигли птицы земли, но не остановились на берегу. Летели лебеди дальше и летел вместе с ними Яким на молодой Гром-птице. Еще промчалась неделя пути уже над неизвестной землей. Реки и озера проносились под летящими птицами, бескрайние леса и равнины. Наконец вожаки стай стали снижаться, увидев большое озеро среди зеленого леса. Приземлился индеец Яким на берегу вместе с белыми лебедями и гусями. Отпустил свою птицу Гром на отдых, а сам пошел вдоль берега, любуясь чудесным озером. Вода в нем была такой прозрачной, что можно было рассмотреть все яркие камушки на его дне, как будто и не было водной преграды большой глубины. Видно было чудесных рыб с красными плавниками, играющих в воде, великое множество серебряных мальков населяло прибрежные отмели.
Яким медленно шел по желтому песочку берега, расстегнув меховую накидку. Сказывалась усталость длительного перелета, болело исхлестанное океанскими ветрами лицо, ныли ладони, сжимавшие почти месяц ремни поводка птицы Гром. Жаркие лучи солнышка ласкали Якима, ему захотелось отдохнуть, прилечь. Он уснул у прозрачной воды на желтом песке, едва расстелив меховую накидку.
Проспал Яким несколько дней, впервые выспался за долгие дни перелета. Когда он пришел в себя, то увидел, что лебеди уже свили гнезда, сели в них. Яким стал звать свою Гром-птицу, но не нашел ее. Возможно, она улетела домой без него. Тогда он снова пошел вдоль берега чудесного озера, обошел его за семь дней пути.
В самом красивом месте построил Яким свою хижину и стал охотиться. Здесь, на новой земле, водились олени, но не встречались бизоны. Озеро Яким назвал Лебединым, потому что великое множество гордых птиц населяло его берега и зеленые острова.
Но пролетело жаркое лето, засобирались в обратный путь птичьи стаи. Тогда снял индеец Яким с груди золотое ожерелье, раскатал несколько звеньев на камне и окольцевал лапку лебединого вожака. Надеялся храбрый Яким, что мудрый вождь индейцев увидит перевитую золотом лапку птицы и по рисунку золотого жгута узнает, кто послал его.
Вскоре улетели белые лебеди в Америку, на родину индейца Якима, к далекому вигваму его матери.
Приближалась сибирская зима, начались заморозки. Тогда индеец решил идти дальше, искать людей. Он прошел зеленую кедровую тайгу, большую заболоченную долину и вышел к реке Богунайке. Здесь встретил местных лесных людей, долго наблюдал за ними издалека. Но однажды вышел к их жилью, чтобы остаться у них навсегда.
Добросердечно приняли сибиряки индейца Якима, подружились с ним. Много раз водил он их к Лебединому озеру, ожидая вестей с далекой Америки. Но только однажды на лапке снежного гуся увидел он золотой обруч сложного узора. По узору прочитал Яким известие, что племя живет и здравствует, что болезнь отступила.
Прождав еще год, индеец Яким завел семью, обустроил деревянный вигвам на Богунае. Так обосновался на земле нашей род Якимовых, в переводе с языка индейцев — защитники несчастных или бедных.
Много славных охотников в роду Якимовых, много достойных воинов.
Далеко в небесном просторе, у самых звезд, восходит ночью и плывет во мраке, по Млечному пути, большая серебряная Луна. Но не одинока небесная скиталица, сопровождает ночное светило в небесных скитаниях тайный спутник. Вращается вокруг загадочной Луны черный, как бездна, камень. Черной личиной к Земле всегда направлен, а на другой стороне его белые вкрапления попадаются. Висит тот уголек там от сотворения мира, во славу Божию. Узнали о таинственном спутнике только одни ученые люди, да и то недавно. Бросает камень наш то в солнечный жар, то в леденящий холод вечности, что царствует в тени бледнолицей Луны… И так тысячи лет.
Однажды треснул черный великан с краешку, уронил на Землю небесный осколок. Полетел он вестником с холодного неба к теплой Земле. Натерся о воздух, раскалился докрасна, посветлел и засиял во тьме. Приближаясь к планете, озарил весь небосклон: словно сияющая звезда над Сибирью взошла и упала в тайгу, прочертив небосклон ярким следом.
Загадали древние люди желание… Замолчали в глухих дебрях ночные совы, страшась силы неведомой, когда пронесся незваный гость над древними кедровыми рощами, над разливными реками, топкими болотами.
Но не сгорел весь космический пришелец, лишь оплавился по краям каменным. Упала яркая звезда на Енисейский приток. Содрогнулась земная твердь, принимая чужеродного гостя.
Проснулись звери в норах и птицы в гнездах. Черный камень упал на землю, воткнулся в земную твердь и замер навеки. Остыл небесный гость, стал из красного, раскаленного вещества — черным, как его космический отец. Нашел черный камень меднолицый старик из племени зырян, лесных людей богунайских. Собирал старец в тайге целебные травы, редкости таежные. В те времена только такие люди пытались открыть секреты земли и неба. На северном языке назывались они шаманами. Были среди них те, которые считали себя способными заглянуть в будущее, отодвинув темноту неизвестности. Умели шаманы душою отделяться от тела и улетать в видениях пророческих в подземный и небесный края.
Искали шаманы для своих предсказаний особые места сибирской тайги, места, где бы сама природа обозначала связь земли и неба. Нашли небесный камень и признали его дарованным свыше знаком. Стали молиться возле черного ведуна и жертвы добрым духам приносить. А люди назвали черную тяжесть Камнем шамана. Приметили древние люди загадочное внутреннее свечение Камня шамана, но о нем после рассказ будет.
Долго ли, коротко ли лежал Камень шамана у воды, а только пришли наши времена, наступили голодные для простого народа, смутные дни, годы тридцатые на нашем веку.
В крестьянской семье рос мальчик Николенька, в деревне Высотино. Неурожай отнимал радость, трудное вышло детство у глазастого сибирского паренька. Досыта редко ели, обуви дети никакой не носили, разве что зимой одни валенки на троих берегли. Воцарилась в изобильной Сибири злая нищета. Делать нечего, мыкались кто как мог. Утешала всех великая матушка Природа: то вкусной рыбки наловить позволяла, то на охоту сходить. До того, как поселилась семья Николеньки в Высотино, жили они в Приморском крае, на Дальнем Востоке.
Отец, Прокоп Савин, распахал раздольную пашню, крестьянствовал, а в зимнее время занимался конным извозом, ходил с обозами из большого портового Красноярска на город Канск через город Рыбный. Тогда в Рыбном станция находилась, великий сибирский путь через нее шел, а в советские годы линию железной дороги изменили, тогда и потерял город свою славу.
Обладал крестьянин Прокоп настоящей богатырской русской силой, но скромным характером. Молодые ямщики обоза санного, в свободную минуту ожидания погрузки, хотели испытать его удаль молодецкую, посмотреть способности редкие, но уговорить Прокопа было непросто, хвастаться не любил.
Просили грузчики Прокопа поднять мешок зубами жемчужными. Если грузят обоз мешками сахара или муки, подойдет плечистый молодец к мешку тяжелому, старинному, неуловимое движение сделает головой, глядь, мешок окажется на плече мгновенно, без помощи рук.
И это не все о богатыре, не брал его никакой мороз. Рукавицы не надевал даже в лютые морозы, руки его не студились холодом. Пока семнадцать гнедых лошадей не запряжет, к шубенкам не прикоснется ямщик.
Таким запомнил отца своего мальчик Николенька. До поры до времени ничего не знал мальчик о таинственном Камне шамана. Но вскоре повернулось все так, что на всю жизнь запомнил он этот камень.
Незадолго до этого случая постигали мальчонку разные беды из-за крайнего недостатка в хлебе. В семье малому Николеньке повинности малые поручали, например, колоски прошлогодние с талого пшеничного поля собирать.
Однажды в погожий денек весенний отправился Николенька натощак за прошлогодними колосками, на казенное поле. Запели уже в синем небе жаворонки маленькими свирелями. Радуется холодная Сибирь приходу животворящего тепла! Хорошо! Набрал худой мальчонка полную шапку прошлогодних колосков. Некоторые из них успели мышки зубками почикать, но колосков много, всем хватит. Льется музыка с бездонного синего неба, радуется природа, всякая былинка к теплу тянется, а уж человек тем более.
Только выбрался мальчик на проселочную дорогу, что вдоль поля тянулась черной полосой, заторопился домой, вдруг откуда ни возьмись раздался топот копыт. Оглянулся Николенька, видит: всадник нагоняет его. Скачет к испуганному худышке сторож злой, рассерженный. На плечо ременная плеть закинута, резвый конь храпит под уздой с медными бляшками. Все ближе топот резвых копыт, нагоняет воришку конь-огонь. Побежал Николенька по проселку быстрее, но ноги в вязкую грязь проваливаются, скользят босые ступни по жирному сибирскому чернозему. Попался несчастный, как мышь. Догнал его всадник и ударил, стеганул бичом поперек спины. Показалось мальчику, что лопнула спинка его пополам от жгучей боли. Закричал Николенька громко и рухнул, как подкошенный.
Упал в траву прошлогоднюю Николенька, в медунки нераскрывшиеся. Умолк веселый жаворонок в синем небе, стихли песни жизни птичьей на мгновение победившего зла.
Но ускакал свирепый всадник, поднялся с колен Николенька, поднял измятую шапку с колосками, побежал в деревню с названием Орловка. Крутилась в теплой деревеньке Орловке веселая мельница на малой речке Баргушке, работал на ней добрый человек. Мельник брал у детей прелые колоски и, тайно от соглядатаев, взамен давал туеса муки пшеничной. Пахла она сладко, настоящая крупчатка. Случилось также и в этот весенний день, когда постучался Николенька в ворота богатого мельника.
Побежал Николенька домой счастливый — хоть и болела спина, а сердце ликовало. Дома ожидала его маманя болящая, тосковали на лавках сестренки голодные, а он не зря время проводил, туесок муки раздобыл! Только испеки, маманька!
Спустя годы понял Николенька, что орловский мельник Михаил помогал голодным мальчишкам по доброте душевной, а тогда Николенька верил, что мельник пропускает через жернова прелые колоски, превращает в белую муку собранный хлеб.
Пролетели деньки весенние, наступило лето жаркое. Посевные работы закончились, справили отсевки, тогда и подались мужички из села Высотино на прииск, на Богунай золото мыть. Дело хорошее, сильным по плечу. Ушли многие, ушел и старший брат Николеньки к веселым старателям в помощники.
Забеспокоилась слабая еще от болезни мать, попросила Николеньку пойти проведать старшего сына, узнать, как работа идет в артели старательской. Встал как лист перед травой Николенька спозаранку, а уж доброе дело его за порог зазывает.
Приготовила мать чистые льняные полотенца и пирожки румяные, домашние, не только для братца старшего, но и для других работников высотинских.
Уложил худышка, сын меньшой, в суму холщовую гостинца, подарки народные, от жен и матерей, отправился как есть, босиком, в путь.
Пригревает его ласковое солнышко, стелется перед ним, петляет узкая тропка в травках ароматных, снуют впереди зверьки полосатые, бурундуки и земляные белки, суслики. Знает Николенька, это советуются по-своему зверьки, пересвистываются, переговариваются, хлопочут о запасах на долгую зиму, свистят, глазастые суслики из норок на Николеньку смотрят…
Радостно на душе у маленького сибирячка. Босые ноги сами по прохладной тропке бегут, выводит она путника прямо к речке.
Запели в лесу звонкие птички, засияло солнышко в капельках росы на цветах. Глядит, а рудник неподалеку.
Драги шумят, люди разговаривают. Спрашивает Николенька у первых встречных: «Где тут высотинские пахари промышляют?»
Отвечает мальцу сам строгий управляющий: «Старатели из вашего Высотино моют песок у самого Камня шамана, при ручье Шаманском».
«Где же искать Камень шамана?» — удивился мальчик.
«Беги по тропочке на восток, где солнышко всходит, там увидишь черный камень, блестящий, как мех черного соболя, это и есть Камень шамана, там земляки твои работают».
Заторопился босоногий братишка, быстрыми ножками побежал по узкой тропочке туда, куда показали ему. Начал густеть лес, травы выше пояса стали, можно и зверя встретить в тайге такой. Нависают над Николенькой еловые лапы, шуршат об одежду ветки… Страшно идти мимо завалов буреломных, упавших от старости кедров, любят прятаться в них хищные лесные рыси…
Долго дышала на него сыростью чаща лесная, били по лицу ветки зеленые, пахучие, но наконец расступилась тайга густая, открылась полянка при ручье веселом. Рядышком у воды знакомые мужички-высотинцы, здесь они малую запруду из бревен сработали, воду в сторону отвели, а сами на донном песке топчутся.
Николенька увидел старшего брата своего. В огромных шароварах льняных, в поясе плетеном, рубашке ситцевой, как и все старатели, держал в сильных руках огромную, с длинным черенком ковшовую лопату. Вот и встретились! Поздоровался Николенька с мойщиками и к брату подошел.
Главный артельщик улыбнулся приветливо маленькому Николеньке: «Здравствуй, помощник высотинский! Сказывай, с чем пожаловал?»
«Гостинца принес своим!»
Оживил усталые лица детский голосок. «Покажи-ка, внучок!»
Николенька достал из сумки ушастый узелок с пирожками, молоко, разлитое в винные бутылки, хрустящие полотенца льняные. Отдал записки от женщин, матерей и сестер.
Слава Богу, в деревне тихо, дома все в порядке.
«Добрый ты мальчик!» — улыбнулся старший артельщик, погладил кудрявую головку Николеньки, посмотрел на босые ножонки в цыпках. Заметил бедную одежонку и голодный взгляд запавших глаз. Решил главный артельщик отделить худышке малость от несметных богатств Богунайских. Заслужил добрый мальчонка светлую радость в голодное время.
«А что, братки, кину я мальчонке из-под Камня?» — осторожно спросил старший артельщик у товарищей своих.
Перемигнулись меж собою старатели, заулыбались.
«И то дело!» — утвердительно отвечали старшему.
Взял артельщик лопату ковшовую, зачерпнул ей из ручья, что рядом звенел, песка донного и бросил на грохот деревянный. Запестрели на лопате камушки, галечки, песок желтоватый. «Пойдем, попытаем счастье твое!»
«Смотри, Николенька, золотой самородок!» — говорит ему старший брат. А Николенька всматривается во все глазки и ничего похожего на легендарное золото не видит. Камушки как камушки, песок как песок!
Не заметил мальчик Николенька никакого самородка на грохоте.
Высыпался грунт песчаный на зеленую траву, перестал двигаться грохот.
«Плохо смотришь, маленький! Пропустишь подарок!» — смеется артельщик. Наклоняется артельщик к зеленой траве, сам снова грунт на лопату собирает и бросает опять на решето деревянное.
Видит мальчик, блеснуло что-то в песке речном. А старатель взял крошечный камушек: «Смотри! Первый твой золотой самородок! Держи!»
Старший брат проводил его до главной тропы на Ильинку, про Камень шамана дивные слова сказывал. Из-под Камня родник бьет, ручей от него начинается, кипучей воды, пузырящейся. Петляет по ручью золотая жила, как живая, то пропадет неведомо куда, то отыщется снова. Но всегда под черный небесный осколок уходит, верно замечено, будто колосья золотые в спелый сноп собираются. Доберутся рудознатцы до вороненого Камня, но под него копать не решаются. Страшно! Чует душа старателя, что недаром встал здесь темный Камень, что сошелся на нем клином белый свет. Замечено, что если придет сюда добрый человек с горькою нуждою, всегда отыщет утешение от Камня шамана. «Так и с тобой, Николенька, получилось! Знали заранее, поможет Камень шамана!»
Взял Николенька камушек и в деревню Ильинку побежал.
Робко в магазин зашел, боялся, глазами разбежался. А в магазине красиво убрано и пахнет вкусно, конфетами и пряниками. Наконец достал из-за пазухи подарок Богунайский, показывает продавцу блестящий камушек, а тот его сразу на весы кинул: «Два грамма у тебя, мальчик».
Затем выдал ему хрустящую бумажку, называемую по-иностранному боной.
«Выдаю тебе бону на пятьдесят золотых копеек!» — сказал продавец.
«А что же я могу купить на них?» — со страхом спросил Николенька. Леденец сладкий, а может быть, мятный пряник?
«Мешок белой муки или большой ящик конфет!» — отвечал вежливый продавец.
Выскочил из магазина Николенька, побежал к Кану, упал в траву на бережку речном, долго плакал. Нервы детские радости не стерпели. Как в сказке исполнились желания! А сколько он за хлебушек этот натерпелся! Обрадовались дома и три сестренки, и слабая здоровьем матушка, все плакали.
Через день приехали они с матерью за мукой пшеничной на телеге.
Огромный мешок выдали в магазине счастливчикам.
Мать все спрашивала, что за Камень шамана, счастливый такой? Почему несчастным помогает?
Николенька не отвечал, он гладил теплый, нагретый солнцем бочок белого от крупчатки мешка.
Напекла хозяйка пышные ароматные караваи хлеба.
Прошли годы. Вырос Николенька, стал уважаемым в городе человеком, Николаем Прокопьевичем из рода Савиных. Воевал на фронтах Великой Отечественной, заслужил много наград. Трудился после войны в городе Зеленогорске на благо Отечества, но не забыл доброты своего народа, спасавшей семью в голодное время…
Однажды пытался найти в тайге Камень шамана, но не нашел, не вспомнил то место, не смог. Рядом с Камнем нет ни горы, ни скалы, только ручей звенит, бежит вода прозрачная. Как и много лет назад, сохраняет Камень шамана тайну своего цвета: с одной стороны темный, как мех черного соболя, а с другой — белый, с яркими черными крапинами…
Не только в сибирской тайге встречаются черные небесные гости каменные… В разные времена разные народы ощущали возле камней таких связь с небом, считали место такое за святыню. Рассказывали опытные люди, что замечено было старателями два раза в году нечто странное. Испускает Камень светлое розовое свечение. Вредит оно здоровью человека любопытного, но не боялся остаться у светящегося камня на ночь только старый шаман. Так и прозвали место это — Камень шамана. В году только два редких дня выпадает, на летнее и, стало быть, зимнее противостояние небесных планет. Начинается свечение тихо, понемногу, за два-три дня до противостояния, а в полную силу светит лишь одну ночку летом и одну зимою. Объяснить того никто из простых людей не может, ждет таинственный небесный гость лучших времен для ответа на загадки свои.
Придет к черному камню на Богунай охотник, и охватит его радость, да и уважение к родной Сибири. А в тяжелое время подарит Камень шамана заслуженное утешение многострадальному крестьянину.
В незапамятные времена, когда не было в древней Сибирской стране городов, а только великая тайга простиралась от края и до края, жили у таежной реки Кан разумные и богатые племена лесных людей.
Не имели они никакого родства с далекими западными народами, но знали родичей своих на нынешней Аляске, куда лежит далекий путь через весь восточный Север, а Великий океан разделяет берег Азии и Америки Голубым проливом, названным так американскими алеутами.
Когда вновь настигали Америку воинственные племена и страшные болезни, американские индейцы искали новые земли. Даже скарлатина и корь были равнозначны чуме и холере. Смерть несли им неведомые захватчики страшную. Тогда и нашлись смельчаки, отправившиеся в дальний путь дорогами птиц. Индейцы видели, как прилетают в Америку птицы, белые лебеди, голубые гуси, многочисленные виды уточек. Они знали, что птицы только зимуют в Америке, значит, есть земля за Великим океаном, откуда прилетают бесчисленные пернатые.
Племена алеутов уходили в Сибирь, прячась от сибирских народов, не желая никаких встреч с белыми людьми. И нашли здесь храбрые путники таежные места, пригодные для жизни. Звери и птицы населяли девственные леса, рыбы и бобры — таежные реки.
Принесли они с собою и промыслы предков, выделку шкур звериных, изготовление острых ножей и наконечников копий. Только землю таежную не смели трогать лесные люди. Показывая гостям множество даров таежных, осуждали землепашцев они.
«Зачем ранить землицу-матушку, если она и так дает бесчисленные плоды для людей лесных? Разве мало меда диких пчел, мяса оленей, глухарей и куропаток лесных? Разве не растет всюду дикий лук и чеснок?»
Не трогали земли и мудрые сибирские зыряне. Благоговейно относились к земле-матушке, радовались удачной охотой, редкой и богатой рыбалкой. Украшали шитьем одежду, меховую обувь, предметы домашние.
Но особенно славились их племена железным литьем и поковками.
Усть-Барга удобным местом была для малых домен и жарких горнов. В ее окрестностях находили болотную руду. По воде речной можно было руду привезти и готовые поковки в дальние села отправить. По голубой реке дальние торговые пути не дальними станут, если храбрые люди за дело возьмутся.
Нашлись умельцы народные, расплавили в печах железные камни, а кремниевые добавки рядом, слюдяные горы почти у речки стоят. Принялись лесные люди лить-отливать из блестящего металла важные вещи, для хозяйства полезные. Остроги — тайменя бить, наконечники для стрел и копий, ножи и сабли, кинжалы и скребки. Дело железное прославило лесных людей, слава о них до наших дней докатилась.
Житейские мелочи мастерили с искусством, но, кроме того, научились оружие прекрасное готовить. Ржавчины не боялись поковки лесных людей, веками в сырой земле сохраняясь, вполне для дела и сегодня годятся. Вооружение достойное имели жители лесные, а потому не боялись лихих разбойников и грабителей. Со временем научились они кольчуги кованые делать, щиты и доспехи для воинов, сильные люди без страха смотрели в будущее.
Но пришло новое, жестокое время. Далеко-далеко на востоке, в степной Монголии, собрал под свои знамена великие орды кочевого народа великий вождь и воитель востока князь Чингисхан.
Не ремеслами и науками, но кровавыми убийствами стяжал себе славу жестокий монгольский владыка.
Вставали над огромной Сибирью красные рассветы, тревожно кричали в ночи лесные птицы.
А тем временем покорил великий хан все восточные страны и устремил грозный взгляд на землю сибирскую. Но ничего не случается просто так, всегда каждому деянию человеческому предшествует слово.
Потому собрал Чингисхан в золотом шатре четырех своих сыновей, чтобы узнать, достойны ли они править народами.
Стал расспрашивать хитрый отец сыновей своих о том, чем заняты молодые джигиты.
Улыбались отцу разодетые в меха и парчу царевичи и весело говорили об охоте соколиной и жарких схватках на границе южной.
Но серьезно и строго посмотрел на великого отца только старший царевич Джучи, известный ученостью и разумностью.
«Главное дело всякого правителя — заботиться о благе родного Отечества!» — ответил молодой сын Чингисхану и заслужил великое доверие родителя своего.
Каждому царевичу Чингисхан надел определил, приказал завоевывать и дань собирать. Но премудрому Джучи самый большой надел дал, огромную нынешнюю Сибирь. «Из двух зол всегда выбирают худшее» — говорит народная мудрость. И, значит, повезло нашему краю, что повел войска кровожадных завоевателей премудрый Джучи. Победить несметные орды пришельцев было невозможно, но пострадать от них можно было по-разному.
Прочие жестокие сыновья Чингисхана повторяли одну и ту же уловку: заманивали супротивника и истребляли дочиста, выжигали селения, города, ровняли с землею крепости, вырезали, чтобы никогда не воевать здесь. «Оковами станет страх, цепями — смертельный ужас, идолами будут доносчики ордынские!» — говорил Чингисхан.
Истребителями народов стали все потомки Чингисхана, кроме премудрого Джучи. Он призывал братьев к милосердной мудрости, убеждая, что неразумно жечь и убивать всех в городах и селениях, вытаптывать конницей поля и сады, сжигать крепости.
Выгоднее и мудрее предлагать покоренным народам вечную дань, а монгольским воинам не давать грабить народы. «Если не нарушим мы устои жизни племен, то будем получать ежегодную дань, а с мертвых ничего взять не сможем!» — поучал братьев премудрый Джучи.
Мудрые слова говорил Джучи, далеко смотрел он в будущее.
Но не хотели усмирять свои страсти ханские сыновья, даже ради будущего империи Чингисхана. Хмуро слушали мудрые речи и точили свои кинжалы, предпочитая учености алчность.
Огнем и мечом продолжали они покорять просторы земли, а премудрый Джучи требовал от городов и селений богатую дань сокровищами. Избавленные от разорения жители быстро собирали выкуп, и Джучи покорял огромные пространства за недолгий срок.
Дошла очередь и до наших краев. Повторяли жестокие сыновья Чингисхана везде одну страшную уловку: непокорство всякое истребляли дочиста, выжигали и ровняли с землею города и племена непокорные без милости, чтобы никогда более не воевать здесь.
Приблизившись на семь дней пути, отправил царевич грозных разведчиков к вольному местному вождю лесных людей. Хитрые монголы долго говорили с вождем, отдыхали, приглядываясь к неизвестному племени. Рассказали о великом и ужасном Чингисхане, о сыне его премудром Джучи.
Но без страха слушал их старый вождь, не было тревоги в смелых глазах его и ничего из беседы этой не скрывал он от старейшин своих. Доброта и достоинство вождя не понравились коварным пришельцам, и уехали они, затаив злобу.
А лесные люди унаследовали от предков своих не только смуглую кожу да вороненые с блеском волосы, но бесстрашный нрав медвежий. Помнили лесные люди завет предков: «Неважно, как ты умер, важно, как прожил жизнь свою!»
Монгольские послы уехали, рассыпая угрозы, в ставку своего князя, премудрого Джучи. Выслушал премудрый Джучи вести монгольских разведчиков, прибывших с Енисейского притока. Обсудил со старейшинами все мелочи дела и объявил решение хмурым гонцам.
«Идите и повелевайте лесным людям платить дань железными предметами: кинжалами, копьями, саблями, коваными кольчугами».
Ускакали монгольские разведчики и через семь дней вернулись в селение лесных людей. Приветливо встретил их вождь, предложил отдохнуть с дороги, но разведчики торопились объявить вождю волю своего князя, премудрого Джучи. Выслушал вождь монголов и просил их подождать три дня ответа для Джучи.
Собрал мудрый вождь старейших племени своего и стал советоваться с мудрейшими рода своего. Он объявил им волю могучего сына Чингисхана, рассказал о том, какую дань желает получить с них монгол.
«Если дадим мы сыну Чингисхана железное оружие, он будет убивать им народы лесные, погибнут те, у кого нет железа: кеты, манси, ханты. А народы эти, как дети малые: чисты, доверчивы и добры. Нет, нельзя нам сотворить зло невиданное, соучаствовать в делах ханских!»
Задумались мудрые. И решил вождь объявить волю племени послам монгольским. Услышали полный отказ монгольские разведчики и заторопились прочь от людей таежных, им непонятных.
Привезли к премудрому Джучи вести неблагие послы монгольские, дерзкие речи. Вскинул, оскорбленный дерзостью дикарей, царевич Джучи холеную руку в расшитом золотыми драконами одеянии. Властно, словно крыло огромного орла, опустилась она, указав ордам монгольским путь к племенам на Богунае и Барге.
Рыли землю копыта сытых боевых коней, требовало крови жадное монгольское войско, рвались в бой застоявшиеся всадники.
Стихло все в краях наших перед боем неравным, страшным. Встал над древними кедрами красный рассвет.
А воины лесных людей решили встретить врага у реки Ин-Кала, сегодня местечко Высотино. За болотистой речкой, на длинной и крутой горе, трудно будет коннице врага бой вести. Заняли лесные люди оборону, припасли множество стрел каленых и затаились.
Поднялась до края земли туча и закрыла красное солнце. Заржали кони, заревели несметные стада быков и овец, слились все звуки в единый рев. Задрожала земля под ударами бесчисленных копыт, и обрушилась лавина вражья на смелых предков наших. Воины монгольские прежде стрелами засыпали лесных людей, но двойные кольчуги защитили мужчин от гибели.
Тогда первые всадники пришпорили коней и взбираться стали в гору Высотинскую. Но не зря славились хитростью лесные люди!
Поверхность горы покрыта была слюдой и крошкой слюдяной, скользили копыта монгольских жеребцов по неизвестному минералу и не могли подняться наверх!
Свистели плети монгольские, кричали воины вражеские, но уже летели в воздухе каленые зырянские стрелы, сделанные умелыми руками кузнецов.
Откатилась первая атака, скатились монгольские джигиты в мутную речку.
Но упорен и смел враг, снова пошел он в атаку и взял первый ярус горы Высотинской. Снова и снова налетали лихие степняки на зырянские укрепления, и множество всадников нашло свой конец от железных стрел.
Долгий день шла жестокая сеча. Покрылся берег сотнями пораженных врагов, а вскоре и речка Ин-Кала скрыла свои воды под телами кочевников. Склонилось к закату солнце над древней землей.
Нельзя вычерпать море и нельзя сосчитать небесные звезды.
Невозможно было победить воинов Чингисхана, слишком много их пришло на землю людей лесных. Горстка смельчаков пришла в селение поздно ночью, израненных и усталых. «Мы сделали все, что могли, но врагов слишком много! Они гонят впереди себя скот, если не могут пройти».
А утренняя заря уже окрасила облака над рекой, и по следам воинов ворвалась в селение конница монголов. Снова началась битва, жестокая и кровавая. Один из врагов подбежал к студеной реке, чтобы омыть раны и увидел в свете рассветной зари красную воду.
«Кровь! — закричал ошеломленный воин. — Кан!» Таким названием и стали называть лесную речку нашу.
В жестоком бою погибли мастера дела железного, унесли в вечность тайну булатной стали богунайской, той, которая не хуже клинков дамасской стали была. Сказывают старики, что закаляли лесные мастера свои сабли в отваре травы таежной, но секрет погиб вместе с ними.
Завоевав Сибирь, много еще дел сделал премудрый Джучи.
Братья его не терпели учености его, ненавидели мудрость своего брата, не простили ему того, что оставил он жизнь израненным людям лесным…
Убив Джучи, перессорились они, разделяя наследство великого Чингисхана.
Никогда больше не было мира в золотом шатре чингизидов. Не заметили за склоками и разборками царевичи, как разрушилась, распалась собранная их отцом империя.
Воистину, алчность может расправиться с мудростью, но не заменит свет мудрости черное зло безумной жадности!
Навсегда ли ушел секрет железа таежных людей? Возродят ли его потомки?
В местах таежных наших в давние времена множество птицы разной водилось. На крупных птиц охотились взрослые, а на рябчиков и перепелок отправляли детей охотиться.
Стоял погожий сентябрьский денек. В большой крестьянской семье отправил отец сына своего Илюшу рябчиков добыть. Переправил мальчика на правый берег Кана, наставления дал отцовские.
«Силки поставишь на холмах вдоль бережка, как учил. Да не жадничай, крошни охотничьи наберешь, и будет. Закоптим рябчиков на зиму».
Сам отец занимался вторым укосом, не до рябчиков ему. В старые времена хозяйства большие держали, коров по пять. В магазин не с руки ходить было, да и ближний магазин в селе Рыбное находился. Там и станция железнодорожная была. Потому крестьяне сами себе пропитание добывали, по магазинам не ходили.
Денек удался солнечный, радостный.
«Илюша, — говорил отец. — Вечером за тобой на лодочке приеду, на бережку ожидай!»
Отчалила лодочка от причала, на правый бережок поплыла. Взмахнули весла быстрые, помахал Илюша отцу рукой. Подождал мальчик, пока лодка к быстрине отплывет, и пошел по тропинке. А тропинка вдоль бережка вьется, по лугам и полянам прибрежным, осыпям скальным.
Илюше интересно подальше пройти, посмотреть, что за дальней горой будет?
Тайга или гора?
Медведями разлеглись повсюду зеленые холмы, взбираются на них тропки таежные, заповедные. Увидал Илюша птичку поползень, остановился в удивлении. Птичка крошечная, маленькая, меньше воробушка серого. По стволу огромному вверх бежит, будто не ствол под нею, а землица ровная. Добежит до вершины и назад спускается, лапками малыми за смолистую кору держится.
Солнышко припекает, цветут поздние колокольчики, травы душистые пахнут. Хорошо!
Прошел Илюша до устья речки Богунай. Искупался. На песочке полежал. Потом разобрал охотничье снаряжение. Отправился на ближние холмы, силки поставил, как отец учил его.
Через недолгий час петли проверил, а в них рябчиков полным-полно. Сложил их в крошни, а одного решил зажарить себе на обед. Выпотрошил птицу, вымыл в речке. Когда стал полоскать тушку в воде речной, увидел, что блестят в зобу у рябчика желтые зернышки, переливаются на солнце блеском невиданным.
«Дивную пшеницу птица склевала!» — подумал Илюша. Прибрал он зернышки в тряпицу, спрятал в сапожок. Устроил рябчика в костерок жариться, а сам удочки наладил, рыбку половить. Как пошел клев, забыл Илюша о желтых зернышках. Вытаскивал рыбины одну за другой, на траву складывал. Пришлось из прутьев талины плетешку сделать, не унести в руках дары речные.
Приехал вечером отец на лодочке. Погрузили крошни с рябчиками, корзину с рыбой и домой возвратились.
Хорошо бы все закончилось, если бы не заболел молодой добытчик. Слабость в ногах случилась, встать не мог утром. Голова разболелась, глаза воспалились.
Позвали знахаря старого, врачевателя народного. Дедушка напоил молоком Илюшу, положил на голову полотенце со льдом, стал разговаривать: «Где Илюша день проводил? Где рыбку удил?» Рассказал мальчик, как захотелось посмотреть, что за дальним холмом растет, как рябчиков ловил не там, где отец сказывал. Вспомнил про зернышки: «В сапожке, в тряпице зернышки лежат блестящие!»
Достал лекарь тряпицу, развязал, рассмотрел зернышки диковинные. Задумался старик, помолчал. Говорит после: «Золотые зернышки добыл Илюша. Да не в добром месте найдено! Старые люди давно знают, еще от зырян молва прошла, речка Богунайка капризная. Во всякое время года разная вода течет. То тихо ведет себя Богунай, никто от его воды не болеет. То, напившись воды его хрустальной, к Богу уходят люди. Потому и прозвали место это Богунай, дорога к Богу, на тот свет, значит».
Дедушка сам по воду сходил, на ключик дальний. Принес ведерко, перед Илюшей поставил: «Пей воду чистую, сколько сил достанет, выведет вода яд неведомый, яд Богуная!»
С тем и ушел лекарь, а Илюша прилег на подушки и задремал… Тревожно спал Илюша, даже во сне болели у него ноги, казалось, кто-то невидимый, злобный бьет по косточкам ног и рук.
Вдруг отошла боль, затихла. Увидел Илюша: девушка к кровати подходит. Девушка высокая, чернобровая, с пронзительным взглядом смородиновых глаз. Косы темные, блестящие, не убраны под платок, по одежде бегут, до земли растекаются. Камушки самоцветные в косах сверкают, голубыми искрами горят. Одежда на девице белая, шелковая. На плечах накидка из кружева, золотой нитью плетенного. Блестит кружево золотое, глазам больно. Зажмурился Илюша.
«Не бойся меня, Илюша! — промолвила девица голосом нежным, ласковым. — Зовут меня Дарьей, землицы здешней хозяйка я!» Взяла девица его за руку, мягко, незаметно. Поднялся Илюша, как и не болел вовсе. Ведет она мальчика за собою по двору дома крестьянского, по улице, по тропинке, прямо к речке Кану. Идет Илюша, удивляется: ничего не болит, да и хорошо ему, будто маменька родная за руку ведет. Подошли к быстрой воде, а красавица не остановилась, на воду ступила и его за собой повела. Не успел Илюша спросить, как же сквозь волну поплыву? А они уже на другом бережку стоят, и смеется Дарьюшка. Вместе прошли холмы зеленые, на взгорочек, где рябчиков ловил. Стоит на нем кедр, молнией разбитый.
Говорит ему девица: «Примечай: трава здесь высокая, цветиков множество разных. Колокольчики тихо звенят, если вслушаться…»
Илюша сорвал сразу колокольчик желтенький, к уху приложил, слушать стал. Засмеялась девица: «Разве мертвый, сорванный цветок звенеть будет? Живой колокольчик послушай!» Приложила Дарьюшка голову Илюшину к накидке из кружева золотого, и услышал мальчик перезвон серебряный, завораживающий: «Динь, динь, динь…»
Подняла девица веточку жимолости, сломанную ветром, и говорит: «Примечай: колокольчики разные — синие, желтые, розовые, да и белые, как снег. Красота наверху, значит, внизу греет печка моя!»
Взмахнула красавица веточкой жимолости. Вдруг треск раздался, шорох, жаром обдало ноги Илюшины. Распался холм на две части, как рассыпался, а под кедром провал случился страшный. Увидел мальчик: в глубине земли камни сложены в очаг зырянский. «Видишь печку-камелек зырянскую? Жарко горит камелек, топится, загорелся от молнии, да и не погас. В печке горят камни рудные, людям неведомые. Камни подороже золота будут, а зола от пламени горного есть песок золотой. Здесь золы той немеряно, повсюду она у печей моих!» — промолвила Дарьюшка, взмахнула накидкой золотой и исчезла. Растворилась в марях таежных, в полянах цветущих…
Проснулся Илюша, прислушался, осмотрелся. Братья на полатях спят, отец на лавке. Да было ли видение?
Утром рассказал Илюша дедушке лекарю сон свой. Тогда собрал старый мужиков деревенских, поплыли на лодочках к Богунаю. Причалили к бережку, нашли кедр, молнией разбитый, расщепленный. Стали копать. Целый день копали, мужики ворчать стали: «Кого послушали? Дитя неразумное! На лице у него песок золотой, веснушки густо обсыпали!»
Но пошел вдруг под лопатами песок золотой и столько, что и складывать некуда было. Вскоре в места наши тихие купцы заморские понаехали, скупочный магазин поставили, чтобы золото скупать. Каким образом прослышали, неизвестно! Быстрее своих прибыли, налаживать дело торговое.
А мальчик Илюша выздоровел, но не захотел золото добывать, остался крестьянином. Только деревню в его честь назвали, Ильинкой. Красивая деревня, радостная.
Золото с давних времен добывали в местах наших. Старые люди говорят, что и в Сохаревке самородки находили. Первый самородок нашли на берегу речки Сохаревки опять же дети. Камень увидели странной формы, как голова лошадиная. В то время в деревне проживал ссыльный, человек грамотный, по фамилии Сахаров. Дети к нему камень принесли, показать ученому человеку. А он определил, что самородок это, золотой. Коричневая корка драгоценный металл покрывала, скрытное золото.
Многие старые люди само название нынешней Сохаревки считают образовавшимся от искаженного слова Сахаровка.
Золото в наших местах двух видов находили: самородное и рудное. В старое время только самородное добывали, рудное золото позже добывать стали.
Самородное золото артельщики в ручьях мыли. Называются и в наше время ручьи по прежним артелям: Артельный первый, Артельный второй, Артельный третий.
Нашему поколению остается только удивляться предкам своим. Добывали драгоценный металл коллективом старателей, делили добытое золото и не ссорились. Можно представить их высокую честность.
В разном обличье золото попадало: светлое, со спичечную головку, крупинками. Желтого в таких крупинках почти не было, только оттенок золотистый. Другие самородки имели форму жуков, старатели называли их золотыми тараканами. Шутили добытчики, что у тараканов драгоценных и ножки бывают, светлого золота самородного.
Государство скупало самородное золото в особой конторе. Называлась она «Золотоскупка». При конторе этой и магазин находился, в магазине приобретали различные товары на добытое золото. Драгоценный металл не хранился в конторе, а раз в месяц отправлялся в столицу, город Петербург. Железнодорожная станция располагалась тогда в селе Рыбное, через него проходила железная дорога… Золото отправляли на станцию в почтовой карете, запряженной тройкой коней.
Драгоценный груз не особо тяжелым был, да сопровождающих много. Почтовая карета из дерева выполнена, покрыта лаком блестящим, на боках с двух сторон золотой герб с орлом двуглавым, с надписью: «Золото Российской империи». Охраняли карету почтовую конные жандармы. Два всадника впереди и один сзади. Нападений на карету с золотом не случалось со времен основания конторы. Возможно, потому, что золото во многих угодьях таежных попадалось. Если не лодырь сибирский человек и разбогатеть желал, ему удавалось это. За месяц хорошей работы в артели старатель добывал больше, чем возили в почтовой карете. Какой же смысл нападать на государственную карету? Охранники не береглись особенно, не остерегались, хотя и доставляли на станцию золото Российской империи.
Грянула война 1914 года. Привезли и к нам пленных вражеских солдат: чехов, немцев, итальянцев. В то время поселили пленных на станции Рыбное, рядом с мучными складами. Пленных не обижали. Разрешали рыбачить, сажать огороды, но покидать село Рыбное не позволялось. Всякий раз при погрузке добытого на Богунае золота пленные, особенно итальянцы и чехи, интересовались охраной золота, способом перевозки, численностью охранников. Узнали иностранцы о богатстве Сибири, загорелись страстью легкой наживы. Возможно, был главный зачинщик организованного нападения на золотую карету, но имя его не сохранилось. Однако точно известно, что разбойничья шайка состояла из четырех человек. Выбрали похитители для дела нечистого плохую погоду.
День выдался с мокрым туманом. Сразу после заморозка осеннего случилась оттепель. Тогда туман густой, как молоко, на вытянутой руке пальцев не видно. Самая воровская погода. Затаились нечестивые в лесу, у дороги на Рыбной горе, где большая самая крутизна начинается и лошади не могут быстро идти. Ожидают. Жандармы охраны едут патрулем конным, не спеша, с возчиком кареты переговариваются о делах житейских.
Вдруг с дерева прямо под ноги первого коня упала пороховая бомба и взорвалась пламенем огненным… Взвился на дыбы конь, заржал надрывно, скинул всадника и ускакал… Бросились охранники товарищу помогать, а он и не дышит. Разбойники из таежного урочища ружьями и пистолетами размахивают, кричат на языке незнакомом… Запряженная в карету тройка коней, взрыва и огня испугавшись, поскакала с кручи Рыбной горы вниз, понеслась без удержу. Видит кучер, не справиться ему с повозкой, да и спрыгнул с облучка на топтун-траву. Исчезла золотая карета, исчезло и золото Российской империи, месячная добыча, более двух пудов, по сегодняшним меркам тридцать два килограмма.
Приезжает на рудник следователь и жандармский пристав. Стали всех спрашивать, замечали ли чего подозрительного в день непогожий, в день нападения. Артельные люди доказывают, что никому из местных разбойная кража ненадобна. Каждый имеет землицу вольную, на пропитание хватает. Поселенцы и вовсе заготовкой зимней заняты, работы крестьянской столько, что не до золота им. А уж если нужда случится, старатели своим помогают, недавно погорельцу дневной намыв отдали, чтоб хозяйство справил. Потому своим, сибирякам, разбойные дела совсем не нужны. Грабеж, да еще с бомбой, не приведи Господь!
Следователь призадумался: «Получается, чужие нападение сделали, но как найти разбойников в тайге глухой, чаще непроходимой?» Вспомнили старатели о местных обычаях, о старинных преданиях: «Есть такая девушка, помощница праведным людям, Дарьей называется. Богатством сибирской землицы ведает. Золото любое ей ведомо, то, которое добыли, и то, которое еще в землице лежит. Редко она людям является, да здесь случай особый, жадные разбойники напали на золото, жандарма убили».
«Что же делать? — спрашивает жандармский пристав. — Где разбойников найти?» Тогда и сказали рабочие: «Закажите молебен в прославление святой Дарьи и ожидайте, что будет. Быстрее все равно ничего сделать не сумеете!»
Послушались гости, выполнили все, как рабочие сказали. В церкви молебен заказали, но в сомнениях мечутся, верят и не верят. Случай уж больно трудный, редкостный. На третий день видит следователь сон: избушка замшелая у колодца стоит, крыша из плах неструганных, черных от дождей таежных. Вокруг избушки тайга глухая, бурелом. Плачет кто-то, стонет жалобно, водицы испить просит, помочь просит.
Поехали снова на прииск на Богунай, рассказали рабочим странное видение. Артельные люди повели их к зырянам, местным охотникам: «Зыряне знают все избушки таежные, по приметам укажут, где стоит зимовье такое».
Зыряне сразу назвали место, вызвались и проводить конный патруль до зимовья. В тот же день добралась экспедиция до избушки. Следователь увидел избушку из сна своего и задрожал весь, оробел. Охотники и патрульные подкрались к избушке, заглянули в двери… Тихо, разбойников не видно нигде. Недалече карета стоит. Лошади не распряжены даже, заржали, людей увидев. Вошли в избу. Видят, побиты разбойники, двое мертвы лежат, один без сознания, а один стонет, раненый, пить просит.
Передрались, однако! Не поделили богатство награбленное.
Не знали чужие люди, что в краях наших без доброты и товарищества не прожить. Золото само по себе есть мертвый металл, никогда нельзя его выше жизни человеческой ставить!
Погрузили золото в карету и увезли на станцию Рыбное. Всего на четыре дня груз задержали для отправки в столицу.
В старые времена много было в наших краях богатых купцов. Везли сибирские купцы полезные и нужные товары в самые дальние уголки Сибири. Тянули лошадки много саней с товарами для людей сибирских. Доставляли охотникам новые ружья да порох, хозяйкам пестрые ткани, соль, инструмент строительный, даже станки, котлы и посуду. Привозили душистый чай и ароматный кофе. Плату брали за свой товар дарами таежными, мехами соболиными, горностаевыми. Получали с охотников и шкуры медвежьи, кабаржиную струю и песок золотой. Добром этим грузили санные обозы купеческие. Вывозили в дальние страны.
Но непросто добраться купцам до богатых заимок. Много препятствий на их пути. Занесет зимой дороги таежные вьюгами да буранами. Останется на многие версты только один торговый путь — скованная морозом река. Дикий зверь бродит в лесах дремучих, пугает обозных лошадок. Крадутся за обозом волчьи стаи и одинокие шатуны. Но и это не беда, самое трудное в пути — зимнее ненастье.
Засвистит ветер северный, нагонит снежные тучи, да так, что станет темно, как ночью, и в пяти шагах не разобрать, что такое впереди. Мороз пробирается сквозь одежду, обжигает лицо, студит ноги, а путь еще далек.
Рассказывали купцы сибирские про такой случай в дороге.
Застала торговый многолюдный обоз непогода. Завыл по-звериному в вершинах старых кедров сильный ветер, закружились вихри снежные, бросая в лица путников острые льдинки. По замерзшей реке движется обоз. Оступаются на ледяных торосах лошадки, ранят ноги. Торопят коней извозчики, заботятся о скором пути. На первом возу старший перевозчик Артемий, бывалый человек. Покрикивает Артемий на возчиков, голосом зычным подбадривает. Мужчина видный, высокого роста, русые кудри из-под шапки барсучьей выбились, инеем белеют.
«Сейчас поворот реки будет и устье впадающей речки. Рядом и деревня, Усть-Барга называется. Потерпите, мужики, отогреемся скоро!» — успокаивает уставших обозников Артемий. Дорогу проводник знает, только мало знаний в круговерти такой, в вертепе снежном. Ледяные вихри стеной встали, ничего не видно, дышать трудно, снежными иголками засыпаны одежды. Устали лошадки, неохотно идут, а некоторые и совсем остановиться норовят. Ворчат возницы. Не видно ни берега, ни деревни, только мороз злится пуще прежнего. Встали лошади, остановился обоз, решили ночевать на дороге ледяной реки. Обогреться бы у костерка, кипятку испить, но развести огонь на злом ветру не сможет никто. Идти нет сил, а стоять опасно! Далеко разносит ветер по тайге вкусный запах обоза. Осмелели идущие следом голодные волки, затянули невеселые песни, стали подходить ближе. Окружила купцов темная, кромешная, ночная мгла.
Замерли возчики, не поймут: мороз пробирается под тулупы или страх замораживает спины, останавливает сердца угрозой смерти…
Вдруг видят обозники, мелькает в далекой темноте огонек, маячит искрой светлячка ночного. «Смотрите, братцы! Гляньте!» — кричит старший ямщик Артемий. Заметили и прочие путники, зашумели, зовут к себе гостя ненаглядного. Да вот и вышел из вихря снежного человек. Одет в шубу ланьей кожи с капюшоном, на ногах унты с длинными голенищами. Держит человек этот в руке яркий фонарь дорожный. Светит фонарь далеко сквозь пургу снежную. Обрадовались обозники, попросили пришельца указать путь в безопасное место для ночлега. А он как будто все знает давно, рукой знак подал, чтобы ехали за ним следом.
Ожили люди, стегнули коней, тронулись тяжелые сани за человеком с фонарем. Вскоре и поворот нашелся, выехали сани на бережок, потом к лесу, вправо свернули. Удивился старший возница Артемий месту незнакомому. Выступила вдруг из мрака ночного огромная каменная гора. Хотел Артемий крикнуть обозникам, чтобы побереглись, повернули, да тут озарил яркий свет вход в пещеру. Высокий свод каменного пролома позволял проехать любой повозке вместе с лошадью. Весь обоз торговый поместился в пещере и еще места много осталось. Мороз и вьюга снаружи злятся, а в пещере тихо, спокойно. Развели побыстрее огонь жаркий, согрелись, перекусили, да и вспомнили, что забыли поблагодарить своего спасителя. Оказывается, молодой паренек вывел купцов к пещере.
Обещал парень утром зайти, фонарь свой на выступ каменный поставил, чтоб светил гостям торговым.
Отдохнули люди, коней накормили, убежище свое рассмотрели. Приняла путников просторная, сухая пещера. Присмотрелись купцы и ахнули: стены и своды пещеры словно во дворце каменном, прозрачном с золотыми жилками. Горят внутри камня зернышки золотые, сверкают искорками. Удивились люди чуду природы. Хотели достать золото из стены пещерной, каменной. Стучат, долбят инструментом разным, а отбить ни крошки не могут!
Подошел и ямщик Артемий, большой силы человек. Размахнулся, ударил по камню чудному железным топором. Да не тут-то было! Не осталось даже и царапины на гладком стеклянном камне. Свечу зажгли, поднесли к стене пещерной. Бегут дорожки золотых искр, разбегаются по минералу невиданному. Красота! Поняли купцы, что богатство природы для всех предназначено, украшением сибирской земли служит.
Настало ясное утро, выглянуло солнышко. Пришел попрощаться со спасенными тот, кто из беды вывел. Познакомились с ним купцы. Оказалось, что спас их молодой внук егеря здешней тайги. Время не сохранило имя отважного паренька, но о делах его говорят и сегодня, бессмертна доброта его. Сам взялся молодой сибиряк заботиться о заплутавших путниках. Мудрый дедушка его учил поступать так, помогать людям.
Поблагодарили купцы юношу сердечно и спрашивают: «Зачем награды не требуешь? Золотых монет можем дать, тканей заморских. Купцы мы богатые, много товаров у нас разных».
Улыбнулся таежный спасатель: «Ничего мне не надо, все тайга дает! Товары свои по Богу продавайте, недорого, людям на радость. Счастливый путь!» Пошел паренек к избушке на берегу Кана, где жил вместе с дедом. Долго видели купцы, как вьется над избою веселый дымок.
Дивились люди торговые благородству юноши, не страшащемуся ни мороза, ни бурана снежного, ни зверя таежного.
Вспомнили, что в городе Енисейске, в приезжем доме, рассказывали им про таежного спасателя, старика древнего. А это молодой парень! Однако, внук взялся дедушке помогать.
Повезли торговые люди товары в глухие места и в обжитые города. Всюду добром вспоминали парня, таежного спасателя. Всем говорили, что изобильна Сибирь и богата, но главное, что люди богаты там добротой великой и бескорыстием. Да будет так всегда!
Историю о нетающих льдинах рассказали мне охотники, сохранившие предание, как память о древних предках своих.
По быстрой реке Кан проходил зимний торговый путь, или зимник. Торговые люди везли в обозах по зимнему торговому пути много полезных вещей: ружья охотничьи, порох, ткани, одежду, посуду, даже станки ткацкие. Время стерло в памяти народной имена первопроходцев, но дела их остались навечно. На берегу Кана стоял дом сибирского татарина, по имени Епанчи. Его потомки, в городе нашем живущие, уверяют, что дом построил еще отец Епанчи, в 1830 году. В то время различали татар качинских, кизильских, кайбальских, теперь забайкальских, минусинских. Из каких был татарин Епанчи, история не сохранила известий. Но то, что он жил не в юрте, не кочевал вслед за пушными зверями, на которых охотился, а устроил себе просторный дом, свидетельствовало о незаурядных способностях. Охотился Епанчи на горностаев, куниц, белок, чернохвостых и простых. Снаряжение охотничье сам готовил: лук упругий, длиной в два аршина, стянутый тетивой из струны. Лук охотничий оклеивался сверху берестой и обкладывался внизу роговой накладкой. Чтобы при спуске стрелы не ушибалась рука, прикреплялся костяной выгнутый щиток. Стрела умелого Епанчи била дальше, чем заряд винтовочный.
Большая семья у Епанчи, шесть дочерей и жена Тамина. Красивые дочери у хозяина, налюбоваться невозможно. Блестят косы девичьи, как озерная вода под луной. Смородиновые глаза девушек пронзительны, добротой светятся, щечки спелой малиной горят. Стройные и умные дочери у Епанчи, все погодки. Каждая сестра старше другой только на один год. За каждую дочь, по обычаю татарскому, должен был Епанчи получить от жениха ясак. В русском переводе слово «ясак» означало плату, или налог. Обычно добрые родители этот сбор с жениха ему же в семью и отдавали на обзаведение хозяйством молодых супругов, чтобы молодые жили в полном достатке.
Любил старый Епанчи дочерей своих нежных, ради них осенью, перед тем, как охотой заняться, ходил в лодке на промысел — торо. Заключался промысел в ловле сибирских осетров и тайменей крупных размеров на крючок с веревкой. Плывет хитрый Епанчи на лодочке по реке, ведет следом на веревочке за собой осетра с доброго поросенка и предлагает купить вкусную рыбу живьем людям торговым. Вырученные от торговли монеты отдавал Епанчи дочерям на монисто — украшение из монет и металла, непременный предмет в приданом всякой татарской девушки.
Обозные караваны, идущие по канскому зимнику, встречал заботливый Епанчи, предлагая путникам отдых в уютном доме своем. Слава о гостеприимстве Епанчи достигла нашего времени, пережив столетие.
Когда заневестились дочери у татарина Епанчи, стал он ежегодно выдавать их замуж, пока не осталась одна, последняя, любимая доченька, Надийя. Отличалась Надийя добротою, нравом кротким. Любила рукоделием заниматься, сама вышивала себе шапочки, жилетки, халаты. Дом отцовский на берегу реки стоял, простор речной со всех сторон виден. Гуляя по зеленому бережку, Надийя пела. Серебряными переливами разливался голос ее над водой прозрачной, далеко слышен был, и волшебные звуки завораживали каждого, кто слышал их.
Девушка собирала блестящие камушки на берегу Кана, когда увидела странную пластину, прозрачную и твердую, похожую на лед. Посмотрела Надийя вокруг, а пластины всюду лежат и в траве блестят, как лед, нетающий, каменный. Разные цвета у пластинок: желтоватые, бледные, как подснежник, или зеленоватые, — но все они пропускали солнечный свет. Принесла девушка найденные пластинки отцу своему.
«Каменный лед!» — воскликнул старик. Отличался горный лед от настоящего тем, что не таял весною от жара лучей солнечных. Вскоре местные жители дивный минерал стали в окна домов вставлять. Пластины оказались теплостойкими, не пропускали наружу тепло из дома. Некоторые умельцы выкладывали пластинами ящики, получалось что-то вроде термоса. В ящике таком можно было продукты хранить, напитки разные, предохраняя от нагревания и порчи.
Однажды шел по реке Кан купеческий обоз, вез дорогие товары, заморские… Старшим в обозе был сын знаменитого купца Гадалова, Алексей. Кудри светлыми волнами ложились на могучие плечи русского богатыря, звездами сияли синие глаза… Статный, красивый парень, сын купеческий. Под тулупом, поверх рубашки вышитой, кольчуга одета защитная, из колец железных, кованых. Потому что часто среди урочищ таежных осыпал людей торговых град стрел разбойничьих. Бродили тогда шайки разбойников по всему Канскому округу.
Предложил старый Епанчи дом свой людям торговым для отдыха. Остановился купеческий обоз на подворье у жителя таежного. Распрягли коней, напоили водой теплой, корм задали, потом достали образцы товаров для показа хозяину гостеприимного дома.
В то время китайский чай большим подарком считался, лучшим подношением хозяину. Целебный чай в плитах по килограмму возили, листы не размалывали, прессовали целиком.
Стали женщины на стол накрывать, гостей угощать, потчевать. Вошла с блюдом жареной птицы девушка Надийя. Увидел Алексей красавицу и не смог отвести от нее взгляда.
Косы блестящими жгутами бегут, перевитые жемчугом речным, камушками самоцветными. Грудь монисто украшает, монеты серебряные нежно звенят, когда мягко ступает Надийя по коврам расцвеченным. Маленькая, расшитая золотой нитью шапочка украшает девушку, покрывает косы.
Алексей готов ни есть, ни пить, лишь бы с девицей говорить, но по обычаю предков татарских непозволительно это.
Три дня стоял на отдыхе обоз купеческий, три дня молодец Алексей уговаривал старого Епанчи отдать ему в жены дочь младшую. Но не торопился старый отец, слишком молод сын купеческий. Но больше всего не хотелось отцу с любимой дочерью расставаться. Надийе понравился молодой Алексей красотой, мыслями добрыми, делами нужными. Обещала красавица ждать молодца.
Прошло семь месяцев, наступила сибирская осень. Украсилась тайга золотом листьев, плодами спелыми. Приехал влюбленный Алексей за своей невестой, девушка с радостью любимого встретила. Свадьбу сыграли богатую, поселились в доме родительском. Надийя и рассказала Алексею про каменный, горный лед. Показала место, где нашла лед диковинный, нетающий. Собирал сын купеческий пластинки прозрачные, складывал в суму дорожную. Решил Алексей показать их в остроге Красноярском знатным людям. Уехал вскоре муж молодой, увез и льдины каменные. Оказалось, в России минерал этот слюдой называется.
Вернулся Алексей на канские берега не один, с рудознатцами, с помощниками. Стали они рудник строить, чтобы слюду добывать. В края дальние слюду сибирскую отвозили. В самой Москве белокаменной, в оконцах покоев царских, слюда сибирская стояла, сверкая звездочками самоцветов. Достигали первые слюдяные пластины две сажени в длину и две в ширину, а вместе со слюдой давала горная руда и прозрачный кварц, и шпат полевой, и изумруды темные.
Дела купеческие требовали трудов больших, потому уехали молодожены в большой город Красноярск. На руднике управляющего оставили и рудознатцев, привезенных из России.
Слюду добывали в руднике более двухсот лет. Минерал слюдяной бесценным сырьем является. В снаряды для танковых пушек вкладывается слюда высокого качества, чтобы взрывающийся пороховой заряд не повредил ствол. Слюда сибирская стратегическим сырьем считалась. Но как сложилась судьба первооткрывателей слюдяного рудника?
Долгую жизнь прожили дружной семьей парень Алексей и девушка Надийя. Красивая и счастливая была пара. Много лет прошло с тех времен, а потомки их и сейчас удивляются делам предков своих. Открыли они слюдяной промысел в краях наших, стали слюду «ломать». По-старинному называли так добычу слюдяных пластин.
Рудник и сегодня, в наши дни, увидеть можно, известный как слюдяной рудник. Несколько раз перестраивался и обновлялся слюдяной, были у него и жилые дома, и мельница, контора и больница. Несколько раз закрывался рудник, но восстанавливался вновь в новом качестве. Разработкой горных богатств занимались общество «Сибирская слюда», «Русские самоцветы», Фаянсовый завод, управления которых находились в большом Красноярске.
Однажды приехали люди ученые и сделали экспертизу слюдяным пластинам с рудника нашего. Заключение профессора хранится и сейчас в архивах: «Слюда Усть-Баргинская качеством несколько хуже Бенгальской, но лучше Канадской».
Занимались добычей слюды разные богатые люди, улучшали машины. Братья Жилины, например, ввели подъемник в шахте, построили мельницу для размола руды… Американцы в тридцатых годах пытались наладить здесь, сопутствующую слюде, добычу драгоценных кристаллов бериллия. Дело в том, что слюда — спутница этого редкого металла, а он в малом количестве в земной коре находится. Находили руду бериллия в слюде, хранили в архивах, но исследовать не стали. Время такое пришло, запретили все иностранные компании по добыче рудных богатств нашей Сибири.
Старые люди сказывали, что название свое наша малая речка Барга от слюды получила: в переводе с местного наречия Барга — слюдяная пыль.
Теперь рудник заброшенный и ветхий, только осыпавшиеся шахты напоминают людям о прежних горных выработках.
В наших краях рудознатцы жили, великого таланта люди. Откуда такие появились и куда исчезли, никто не знает. Дела их остались навечно. Чудо в том, что месторождения серебра, золота, железа находили они по внутреннему предчувствию. Скажет человек такой: «Копайте здесь!» Тогда в месте указанном найдут люди все, что обещано.
Края сибирские далеки от больших городов. Возможно, поэтому в большом почете в старину рудознатцы находились по всему простору великому — до Студеного моря.
Оберегали своих рудознатцев сибиряки, заботились о них, защищали. Люди эти обычно добрыми необычайно были, странными причудами отличались. А злодеи стремились в таинство их проникнуть, раскрыть загадочность. Бывало, ходит такой злодей по следам старика-рудознатца, примечает каждое движение, каждый взгляд, а понять, что к чему, не способен. Вроде бы усвоил правила основные, приметы важные: золото самородное находится под почвой, на которой жимолость растет, но не только кустарник этот, а в сочетании с набором из десяти трав. Вроде бы усвоит самозванец правила рудознатца, возгордится, что постиг таинство великое, природу постиг. Покажет мужикам сибирским: «Копайте здесь!» Но ничего не получается, напрасные мечтания.
Выкопают и один шурф, и другой, только нет ничего. В насмешку и крупинки золота не найдется, будто и не водилось оно никогда. Помучаются мужики некоторое время и прогонят самозванца с позором. Имена обманщиков история не сохранила, а имя талантливого человека известно многим. О таком и рассказ.
Жил на Богунае добрый человек, рудознатец по имени Яков. Фамилии не знал никто, не принято было называть. Старатели часто к себе его зазывали, с умным человеком поговорить приятно. Старательских артелей несколько числилось: первая, вторая, третья и далее. Побеседует Яков со старателями, побудет недолго и уходит в тайгу подальше.
Казалось бы, имея дар великий заглядывать в глубины земные, должен Яша в золотую одежду одеваться, а скромнее его нет никого. Лишнего ничего не надо Яше. Укажет людям золото рудное или самородное, добычу начнут, шахту делать станут или драгу деревянную устанавливать, а Яша зайдет в контору, узнает о сроках получки и исчезнет по неизвестным делам. Пройдет время, оскудеет добыча, позовут Яшу вновь. Тихо появится Яков, укажет, где углубить шахту, а где чуть в сторону отвернуть, влево или вправо. Опять исчезнет, так же тихо, как и пришел.
Разное говорили про него. Родители Якова староверами были, жили в поселке за рудником Богунайским. В поселение староверов летом не пройдешь — заболоченное место, сырое, топкое. Конечно, сами староверы тропку знали, но не каждому показывали. Не любили любопытства праздного, бесполезного.
Одевался Яков просто, скромно. Ежедневно состояла его одежда из черной ситцевой рубашки и шапочки монашеской. Сумка из самодельного полотна льняного да посох пастуший, длинный, резьбой украшенный. Волосы русые, стриженные в кружок, а уж глаза! Пронзительным взглядом глаза смотрят, будто насквозь видят каждого человека. Ничего от него не утаить.
Спрашивали его люди о родителях, что за староверы, почему в Сибири оказались…
Яша всегда охотно рассказывал, что родители его сохраняли веру православную в чистоте, придерживались старого устава церковного, за это гонениям подвергались и скрылись в лесах Сибири. «Разве только мои родители? Многих в Сибирь сослали принудительно, а кто и добровольно уехал».
Однажды видят люди приисковые: идет Яша на прииск не один, а с девочкой маленькой. Девочка лет семи, едва до пояса Яше достает. Спрашивают старатели: «Откуда девочку взял?»
«В деревне Ильинке сиротка прибилась, умерли родители, а своих никого нет».
Девочка умненькая, красивенькая. Глазки голубенькие, косички золотистые, щечки кругленькие.
Попросил Яша знакомого охотника приютить ребенка, пока он сможет дом купить. Но долго у охотника девочка не могла жить, чужая семья и дом чужой, своих забот хватает.
В то время решило начальство на руднике новую шахту открыть. Выбирали место для нее. А дело это не простое, знаний требует, сноровки. Шахта не на один год строится, ошибка здесь недопустима. Пригласил начальник рудника и странника Якова. Обещал заплатить щедро, если помощь в выборе места окажет.
Согласился Яков. Видели люди приисковые, как ходил странник с посохом по холмам, вдоль речки Богунайки, вдоль ручьев, впадающих в речку… Иногда срезал веточки лазовника у речки, долго рассматривал веточный букет, будто разговаривал с лозой, как с живым приятелем. Худая фигура странника в темной одежде виднелась то здесь, то там. Ни суеты, ни поспешности в движениях его, сосредоточенность и достоинство в каждом жесте. Иногда Яша сидел один на красном гранитном камне, прислушиваясь к собственному сердцу или любуясь Богунайкой. Бывал рудознатец Яков и на скале с рисунками древних людей, скала та километра за три от рудника находится. На огромной скале той выбиты в камне увеличенные образцы золота богунайского: жучки золотые, зернышки, лошадиные головы, песок в виде точек желтеньких. Каменный рисунок желтой глиной заполнен, оттого и кажется издали золотистым.
Природа утешала рудознатца Якова, помогала в трудном промысле его.
Вечнозеленые могучие ели раскинули темные ветки-руки, усыпанные нежными красноватыми шишечками. Синевато-зеленая хвоя елей перемежается со светлой хвоей лиственниц и голубоватой, изящной — кедра. Кедры сибирские удивляли Якова длинной, необычной хвоей. Кажется, будто все дерево, ветками и иголками острыми, устремилось ввысь живой, зеленой свечой и напоминает та растущая свечка могучее дерево юга — кипарис. Видел Яков деревья такие в старинной книге у родителей своих. Удивлялся сходству загадочному, увлекающему его, в то время ребенка, неразгаданной тайной. Речка тогда еще глубокая была, метра три в глубину и с полста в ширину. Обмелела, золотоносная, после рубки тайги в верховьях, когда вырубили реликтовые кедровые рощи. Не поправить сделанное, но сильна природа, живет и сражается с жестоким временем!
Размышляя в тишине, Яков вдыхал грудью прохладный воздух.
Воздух тайги! Впитавший в себя аромат цветущих трав, пыльцу цветов, запах листьев, необыкновенно чист и свеж. Будто живительный бальзам, распыленный среди ветвей, наполняет грудь пришедшего в тайгу, вливается и насыщает человека, приобщая к великому таинству жизни.
Как любил Яша молча созерцать зеленый живой мир тайги! Быстрые белочки не замечали его, занятые своими хлопотами, наверное, бельчата в гнездах появились, забот много. Полосатые бурундучки, пробегая у его ног, не прятались за стеблями и корнями. Мелькали их ярко-желтые спинки с тонкими черными полосками, а маленькие детки бурундучков раскачивались, играя, на стеблях иван-чая.
Старый барсук, пробираясь к укрытой в буреломе норе, недовольно фыркнул на озорников, держа в зубах добытую на охоте черную гадюку…
Наконец появился странник Яков в конторе, пришел к начальнику: «Нашел я место удобное для новой шахты и с запасом золота на многие годы. Только нынче за труды свои попрошу я денег, чтобы купить небольшой дом».
«Дом? — удивился начальник. — Да ты же не живешь на одном месте!»
«Для сиротки хочу купить дом, чтобы ребенок не скитался. Надо бы и женщину хорошую найти, опекуншу».
Согласился начальник с рудознатцем. Понимал, что часто не платили страннику за прежние советы, а теперь помочь Яше надобно.
Через неделю отдали Якову один из домов рудника, хороший, добротный. Поселили сиротку в доме, жены старателей за ребенком приглядывали. Вскоре и женщина добрая нашлась, опекунша, из своих, из богунайских. А рудознатец Яша снова ушел далеко странствовать, сказывали, глину голубую искал, многие версты пешком преодолел и нашел ее в Сокаревке. Голубую глину в наше время берут отсюда мастера глиняной игрушки.
Занимаясь рудами сибирскими, не имел Яков времени для семьи своей, только иногда приходил в купленный им дом, гостинцы ребенку приносил, самородков золотых на прожитие. Знали люди: для добрых дел золото Яшино служит. Великие богатства Богуная открываются для дел добрых, а от злых прячутся.
А девочка выросла. Стала сибирячкой, хорошей труженицей, матерью двоих дочерей. Всю жизнь странника Якова помнила, как отца почитала. Сейчас живет Мария Васильевна в деревне Орловка, в перевезенном с рудника Богунай доме; старенькая стала, но доброту Якова помнит всегда.
Слухи про великое золото адмирала Колчака Александра Васильевича давно по Сибири расходятся. Много тайн и сокровищ несметных хранит тайга сибирская.
За холмами и долами, за Саянскими горами приключилась эта история золотых сокровищ. О загадке этой спорят люди до сих пор, но истина в спорах и рождается…
Поначалу надо вспомнить о человеке, главном в истории нашей. Звали его военные люди в старое время по полному чину: «ваше превосходительство, Верховный Главнокомандующий Сибири». В должности этой недолго находился адмирал Колчак, всего четырнадцать месяцев.
До революции служил адмирал на теплом Черном море, был известным флотоводцем, храбрым офицером, сочувствующим матросской братии. Когда грянула революция, многих офицеров на кораблях матросы возненавидели, но добрая слава Колчака устояла, и оставили его матросы на прежнем посту. Звание командующего Черноморским флотом держал он крепко. Доверяли «его благородию» даже скорые на расправу матросские боевые советы.
Шел восемнадцатый год. Прослышали наши вечные супостаты, усатые янычары, про смуту и разруху в России, стали морские границы России тревожить. Обрадовались турки трудным революционным временам, размечтались покорить великое Черное море. Но не тут-то было!
Поднял адмирал Колчак матросские советы, решили пристращать воинственного соседа. Грозные броненосцы, корабли, военные крейсеры отправились в поход к турецким берегам. Закрыли дымы русских кораблей солнце и сказал адмирал присмиревшим туркам: «Революция пусть не тревожит турок, это внутреннее дело народа. А для Турции границы России на крепком замке!»
Снова стала чиста и спокойна граница морская. Адмирал Колчак старался соблюдать интересы России на море, ведь он в молодые годы участвовал в обороне дальневосточного Порт-Артура, имел награды.
Пришло к власти Временное правительство, отозвало в столицу всех крупных военных чинов. Время было трудное, сложное, разобраться невозможно.
Правительство поручило адмиралу стать Верховным Главнокомандующим Сибирского Белого корпуса. Колчак выехал в Омск.
Белые генералы признали нового командующего, выслали ему депеши, в которых признавали его назначение и отчитывались в военных действиях. Временное правительство наградило Колчака золотым Георгиевским крестом за освобождение Урала.
Советская власть теснила белых на всех фронтах. Тогда белые министры собрали золотой запас России и решили отдать его часть на военные нужды.
Пришлось белым министрам золотой запас державы разделить. Возложили тогда ответственность за целую треть сокровища на адмирала Колчака. Золото — самый грузный из всех известных металлов, а внешне кажется малым. На точных весах вытягивает больше, чем даже свинец, и сроку ему никакого нет: не ржавеет, не портится во веки вечные. Сотрется разве немного, ежели долго-долго кольцо золотое носить.
Закрепили договор бумагами казенными, записали в книги казначейские, выдали слитки золотые адмиралу Александру Васильевичу. Погрузили золото самой высшей пробы, желтые кирпичики длинные, в прочные дубовые ящики. Сами ящики аккуратно справлены из толстого дерева дубового, по уголкам прочным железом скреплены. На самих продолговатых слитках-кирпичиках четкая державная надпись отлита: «Золото Российской империи».
Погрузили-поставили ящики в железнодорожные вагоны «золотого поезда» и отправили до Красноярского края. В Красноярске отгрузили золото на подводы и двинулись в глубь сибирской страны. Окружало ценнейший груз боевое охранение из самых преданных казаков.
Замышлял Колчак на золотые деньги обустроить великий поход из Сибири на Москву, чтобы вернуть прежнее устройство России. Золота вполне хватило бы на все военные дела, возможно, и осталось бы еще. Но не судьба вышла. Не захотел, видно, сам Господь изводить русских людей в братоубийственной войне, гражданской войне, не позволил.
Приняв несколько крупных сражений, войска адмирала Колчака отступали по реке Кан. Всюду ползли слухи, что идет золотой обоз, на котором везут сокровища несметные. Народец разный в Сибири случался, осужденных много было, лихих мужичков. Кто-то за власть Советскую боролся, а кое-кто под шумок за добычей стремился. Особенно свирепствовали китайские отряды, безжалостно убивая всех подряд, без разбору, не жалея ни красных, ни белых. Китайцы особенно охотно исполняли казни над царскими офицерами, они же и Смольный стерегли, за плату, конечно. Тогда и решили военные спрятать золотой запас России, укрыть так, чтобы плохим людям он не достался.
Адмирал Александр Васильевич продумал таинство укрытия золота, колчаковского золота. Великого ума был человек, из-за лихого времени не понятый.
Вместе с ним жила тайна, сибирская загадка века.
Первую золотую поклажу отправили секретно на Восток, в Японию. Но русский адмирал терпеть не мог японцев после боев с ними в Порт-Артуре, и если бы не обстоятельства, никогда бы не пошел на это. Много раз отказывался от лечения в Японии, хотя боевые раны уносили здоровье.
Вторую часть золота России отправили поездом в Иркутск.
Третью часть укрыли в наших краях. Почему сюда держал путь адмирал Колчак? Потому что тогда в чащи таежные, в скит Богунайский поселились духовные наставники древней веры. С ними, священниками, отцами духовными, по обычаю русских моряков, держал совет адмирал в последние дни своей жизни. По свидетельству очевидцев, он посетил старцев на Богунае в Рождество, седьмого января, а погиб в феврале этого же года.
В таежном скиту Богунайском скрывался под видом простого священника член Святейшего синода Русской церкви митрополит Филарет, их святейшество, по титулу. При нем находились епископы: Никодим, Сергий и Николай. Старцы эти скрывали имена собственные, не имея сил для борьбы с новой властью по старости и немощи.
Рассказывает Зита Яновна Брэмс: «Проживала моя семья на хуторе Нижняя Лебедевка, на берегу Кана. Родители, переселенцы из прибалтийского города Каунас, отец, Ян Янович, и мать, уехали в Верхнюю Лебедевку к родственникам на свадьбу. Под присмотром старших сестер, малые дети были дома, на печке играли в куклы. А на улице мороз стоял сильный, самое Рождество, седьмое число. Утром ранним раздался громкий стук в замерзшее окно кухни. В то время событие большое, потому что на хуторе жила всего одна семья, наша. Выбежали белоголовые дети на деревянное крыльцо, да и замерли от удивления. Предстали перед нами военные в погонах золотых. Некоторые и в простых тулупах, в высоких меховых шапках, перетянутые кожаными ремнями. У многих длинные сабли в ножнах и ружья, заиндевелые от стужи… Попросили они разрешения у старших сестер на постой, чтобы обогреться и приготовить походную пищу в нашей печи, а также раненых оставить в нашем доме, тех, что идти не могут».
Впустили сестры военных и послали младшего брата Роберта на хутор Верхняя Лебедевка за родителями.
Разговаривал важный офицер с отцом Зиты Яновны, поведал, как оказались колчаковцы на маленьком хуторе.
Золотой обоз из двенадцати подвод подошел к устью Барги, месту ее впадения в Кан, когда показалась над мерзлым льдом талая вода, сверху льда канского. Для лошадей невозможное обстоятельство. Промочили лошади ноги, стали отказываться идти, а вскоре совсем встали. Нужно было время подлечить коней, а его не имелось, обоз догоняла лихая погоня. Пока есаул разговаривал с родителями, пришедшими от родственников, солдаты хлопотали у жаркой печки. Продукты у колчаковцев свои были, консервы разные, даже мороженый хлеб в коробах плетеных. Скинули господа офицеры тулупы и шинели, грелись у жаркой печки. Самый главный, высокий военный, пожилой, в мундире красивом, награды сверкают золотом и каменьями яркими. Российский гость в богатом мундире долго рассказывал хозяевам хутора о бедственном своем положении, о том, что с новой властью договориться не могли о мире, о товарищах погибших, о трудных временах, даже — о заболевших лошадях. «Выручайте нас лошадями, а больных заберите, они еще и поправятся!» — просил военный.
Отдал отец простых тягловых лошадок золотому обозу адмирала Колчака. Кроме того, попросил главный офицер провести его тропками таежными в скит на Богунае. Трое военных встали на охотничьи лыжи и пошли за отцом на Богунай, в скит к старцам из дальних краев, здесь оказавшихся по несчастью… Старцев тех знал храбрый адмирал по Петербургу, там, перед военной экспедицией в Порт-Артур, они освящали боевые корабли, служили молебен в честь русского войска.
Долго ли, коротко ли беседовали старцы с военными, но точно известно, что не одобрили старцы дальнейшее кровопролитие, только к вечеру восьмого января все вернулись на хутор.
Морозной ночью колчаковцы переложили дубовые ящики с царскими гербами на новые санные повозки при свете факелов. Каждый ящик четыре добрых казака еле несли. Бережно укрывали ящики эти одеялами суконными и соломой от любопытных глаз.
Вскоре уехали колчаковцы вместе с главным предводителем, оставив в горнице литовского дома пятерых раненых, которые еще и обморожены оказались. Лечили их родители, лекаря вызывали, но дальнейшая судьба солдат неизвестна.
«Вскоре после отъезда колчаковского обоза появились мужички с деревни Ильинка, те, которые частенько у моего отца брали в праздники ячменное пиво. Они зашли в дом, когда родители отлучились по делам, а младшие дети одни были. Трое здоровых мужчин стали снимать с раненых колчаковцев верхнюю одежду. Кители на них красивые были, наверное, дорогие. Полушубки раненых и меховые сапоги лежали недалеко от их постелей, на деревянной лавке. Раненые не давали раздевать себя, особенно сопротивлялся старый военный, который не хотел дарить ильинцам свои сапоги. Непокорный пытался встать, но не смог и неожиданно заплакал, но и слезы его не разжалобили грабителей», — вспоминала Зита Яновна.
Помнит Зита Яновна, как вместе с отцом ходили на берег Кана в лютый мороз к оставленным на берегу колчаковским лошадям. Лошади лежали в разных местах, недалеко друг от друга, жалобно ржали и смотрели лиловыми глазами, не в силах подняться, покрытые инеем и снегом.
Отец, как хозяин, принялся каждый божий день носить корм благородным животным. Нагревал заботливый хуторянин Ян Янович в большом котле ключевую воду, усердно возил на санках к берегу реки. Отпаивал лежащих лошадей, кормил их толченой картошкой, овсом, клеверным зеленым сеном. Березовым голиком сметал с них снег, укрывая на ночь войлоком.
Однажды, ранним утром, все трое, сказочной красоты кони, встретили своего хуторянина, стоя на собственных ногах. Радость-то была! Теперь можно было рассмотреть их. Оказалось, что армейские оставили двух жеребцов хорошей породы и настоящее сокровище — кобылицу красной масти. Изумительной красоты была высокая кобылица. На груди белая манишка. На лбу белая звездочка, а на тоненьких точеных ногах носочки беленькие. Стала чистокровная красавица украшением литовского подворья. Под уздою пританцовывала она, изящно перебирая точеными, в белых носочках, ногами. На ее лоснящуюся шерсть, шелковистую гриву и белую манишку невозможно было налюбоваться.
Подошло время, и родила кобылица такого же прекрасного ретивого жеребенка. Надо сказать, когда отвез Ян Янович Брэмс молодого иноходца на Канскую ярмарку, то с большой славою продал молодого коня, выручив много денег. Накупил девчушкам пестрых тканей, платков шелковых, сапожек. Для девчушек счастье!
Но какова судьба адмирала Колчака? После беседы со святыми старцами на Богунае, решил он отстраниться от военного дела. Распустил своих казаков, покрыв великим таинством судьбу золотого обоза. Видели его в Канске. После железною дорогою добирался до города Иркутска. Здесь сведения противоречивы. Одни документы утверждают, что пленили адмирала, другие, что он сам пришел в Совет народных комиссаров, желая остаться в России, хотя бы и после судебного разбирательства. Надеялся на перемирие с новой властью.
Арестовали Александра Васильевича, поместили в тюрьму города Иркутска. В общей камере с ним вместе находились русские офицеры, даже один член Государственной думы.
Прошел слух, что к городу приближается отряд казаков, узнавших о пленении их адмирала, Главнокомандующего Белой армии в Сибири. Тогда и затянулся зловещей петлею вопрос о казни адмирала. Суд собирать не стали. Решено было предать классового врага в руки уголовных беззаконников. Неизвестные люди, пользуясь паникой, отворили двери всех тюремных камер. Адмирал и в тюрьме был в военной форме, золотых эполетах, дорогих орденах с бриллиантами, золотыми перстнями. Поэтому уголовники с радостью согласились расправиться с русским адмиралом, ими руководила обычная жажда наживы. Кто-то боролся за Советскую власть, а кто-то просто наживался на смуте и неразберихе.
Вывели на реку Ангару, к ледяной проруби, сорвав золотые кресты и ордена.
«Последнее желание можешь сказать!» — закричали ему в лицо уголовники.
«Только не вам слышать мое желание!» — ответил с достоинством адмирал.
«Дайте ему повязку на глаза перед смертью», — распорядился организатор казни.
«Не надо», — возразил Колчак. От него потребовали рассказа о золоте Российской империи. Избивали. Сорвали заслуженные в боях награды морского офицера. Связанного, столкнули его в ледяную прорубь реки. Вынесла река Ангара тело адмирала на берег, похоронили его на сибирской земле вдали от Балтийского моря, на берегу которого вырос морской офицер, непонятый своим народом, непонятый новой властью, не желавший гибели державы Российской, за которую воевал.
Вместе с ним умерла тайна золотого обоза, золота, предназначенного на обустройство армии. В то время не сподобил Господь растратить драгоценный металл. Может быть, понадобится золото в другое, еще более тяжкое время для российской армии, тогда и обнаружат клад адмирала. Золото на хорошее дело найдется, а от плохого спрячется. Ждет в нашей сибирской земле достойных преемников золотой запас адмирала Колчака.
Широко раскинулось поросшее кустарником и молодыми березками кладбище. На входе скрипит сорванная с петель ржавая калитка, шумят старые, раскидистые сосны. Здесь раздолье птичкам певчим, чудесные голоса певчих птиц, встречающих радостно каждый новый день, создают многоголосье. Голоса дроздов, свирели малиновок, нежные, негромкие жалейки синиц наполняют неповторимой музыкой воздух. Нет ни единого лишнего звука. Почему же песни человеческие не сливаются в радостную музыку? Всегда звенят свирелями радостные и трепетные голоса. Радуется человек всякой малой пташке, но почему в жизни стремится человек к насилию, чтобы все пели только на одну ноту? Не сама ли великая природа дает людям пример великодушия и красоты!
Редко тревожат люди эти владения. Зреют и опадают никем не собранные ягоды душистой смородины на кустах, клонится к земле спелая черемуха… Легкий ветерок играет высокой травой, задевает фарфоровые колокольчики на необычных памятниках. Откуда в таежном краю розовые фарфоровые венки с маленькими колокольчиками? Кто нашел вечное упокоение на богунайском кладбище? Тихо стоят приходящие сюда, слушая нежный звон тонкого фарфора… Это кладбище японцев, работавших на руднике, на Богунае. Здесь нашли они вечное упокоение, в холодной земле сибирской…
Случилось, что привезли в наши края пленных японцев и китайцев, человек четыреста, а может быть и немного больше. Китайцы за японцев воевали как наемники, потому и попали в полон вместе с ними. Доверили пленным заготовлять бревна в тайге для шахтной крепи, потому как подземные галереи шахт на Богунае нуждались в лесе крепежном.
Золото тогда двух видов добывали: рудное и самородное. Вот для добычи рудного и построили шахту, проходчиков обучили, а для крепления подземных выработок лес заготовляли.
На жительство построили пленным бараки, подальше от основного поселка богунайского, поближе к лесу. Работали пленные в дремучем лесу, в тайге, случалось, и находили самородное золото, потому тайга глухая была, не освоенная людьми.
Сибирские женщины жалели чужестранцев, иногда приходили к ним, бедолажным, страдающим от морозов, ветров, жестокого сибирского климата. Появлялись женщины в праздники церковные, а то и просто в выходные, приносили угощение скромное, потому время военное. В те годы с продовольствием неважно было. Собирали капустку соленую, грибочки в баночках, картошку вареную и жареные драники. Японцы особенно их любили и всегда просили женщин побольше драников приносить. Часовые с терпением относились к посетителям, понимали трудное положение пленных, возможно, и сочувствовали им. Не могли нежные японцы холод сибирский переносить, умирали десятками от простуды и болезней.
Одна молодая сибирячка узнала о том, что пленные японцы и китайцы меняют зажигалки на продукты питания, что на картофельные драники можно выменять зажигалку. Звали девушку Варварой, а жила она в деревеньке Высотино, у речки Ин-Кала. Заневестилась девушка перед самой войной, да какие женихи в лихолетье народное? Засиделась Варвара в девицах, да можно ли о том грустить, когда у всего народа испытание тяжкое? Проживала Варвара с бабушкой в родительском доме, а родители ее умерли до войны.
Приближался праздник Нового года и Рождества. И надумала девушка Варвара пойти в воскресенье посмотреть пленных японцев на руднике Богунайском. «Нелегко им, наверное, без родственников! — рассуждала Варя. — Мне самой досталась доля сиротой расти, других сама жалею!»
Принарядилась Варя из бабушкиного сундука, благо бабушка разрешила старинные одежды примерить. Одела кофту узорчатую, сарафан шерстяной, с вышитой по подолу каймой, маленькую соболью шапочку с цветком из речного жемчуга, платок кашемировый с цветами яркими. Полушубок белый, вышитый крученой серебряной ниткой, сидел на ней как влитой. Бабушка глянула и ахнула: «Варварушка! Красавица моя!»
Стоит перед ней девушка нарядная, синие глаза звездами блестят, коса из-под платка цветного ниже пояса по спине растекается, золотистая, в завитках. А уж фигура! Стан девичий белый полушубок охватил, вышивка серебряной сканью по рукавам и застежке узором кружавится… Вытерла бабуля слезы радости, пошла в сенцы и достала спрятанные до времени унтайки из оленьего камуса с бисерной каймой вышитой: «Надевай, внученька, тебе берегла!»
В воскресный день отправилась Варя на грузовике до деревни Усть-Барга, там по тропке через замерзший Кан до рудника недалеко, стежки в снегу проторены людьми сибирскими. Добралась Варварушка до рудничной конторы и сразу японцев заприметила: они от снега дорогу на рудник расчищали. Часовой возле них стоял, на ружье, как на палку опирался, в людей не целился.
«Дозвольте мне с пленным поговорить!» — попросила девушка. А часовой и спрашивает: «Кем ты ему будешь, сестренка или невестушка?»
«Невестушка, вот этому!» — засмеялась Варя и показала на молодого японца с деревянной лопатой в руках, возле самой дороги, она его еще пока шла заприметила. Показала, а сердечко забилось в груди, как голубка сизая в клетке, кровь жаркая в голову ударила. Развернулся конвойный, крикнул: «Ю Фань! Ко мне!»
Закивал молодой японец, заулыбался, приблизился к часовому, а тот ему на Варю указывает. Смотрит японский паренек и видит: стоит перед ним красавица, прямо сказочная. Ресницы инеем опушились, очи синие звездами горят, маленькая шапочка соболья цветным платком покрыта… Смотрят молодые друг на друга, сказать ничего не могут… Забыла девушка, для чего ей надобно было японского парня увидеть. Улыбнулась она тихо, узорной варежкой взмахнула и подала пленному корзинку с продуктами.
Смотрела красавица в смородиновые глаза парня, ничего вокруг не замечая. Иней покрывал шапку японца, плечи и рукава. Грустные темные глаза его застыли от удивления. Варя промолвила с трудом: «Драники там горячие, в полотенце укутаны!»
Парень закивал, взял корзинку, приложил ее к груди и низко поклонился девушке. А она отвернулась и побежала заснеженной стежкой, чтобы не увидел конвойный крупные ее слезы, что текли по щекам девичьим.
Через два часа вернулась Варенька домой, упала в перины пуховые, долго плакала. Думала о судьбе своей девичьей, о разрушенном женском счастье, обо всем сразу. Виделся ей одинокий парень японский, стоящий на морозе без шарфа, в картонных ботинках и тканевых рукавицах… И такой жалостью девичье сердце сжалось, что наутро отправилась Варя в старый сарай. Достала с чердака овечьей шерсти непряденой, белой, черной, серой и принесла в дом целый мешок. Занялась прясть и вязать теплое.
Зимой темнеет рано. Пряла Варенька пряжу и думала: «Имячко у парня странное — Ю Фань! Может быть, на Ванечку отзовется?» Парень ей молодым показался, не старше двадцати лет.
Пролетело времечко, снова воскресенье наступило, побежала Варенька ножками быстрыми на прииск богунайский… Снова пришла она на рудник на Богунае, по заснеженной тропке к деревянным баракам, где пленные японцы и китайцы проживали. Издали заметила Варенька Ю Фаня, поджидавшего ее возле входа в барак. Увидев ее, приблизился к часовому Ю Фань и сказал ему что-то, улыбаясь, на чужом языке. Строгий конвойный позволил им поговорить, но недолго.
Достала девушка вязаные рукавицы, шарф теплый, подала парню сверток. А он брать не хотел, показывал знаками, что ему тепло и так. Тогда Варенька сделала вид, что обиделась и уходит прочь.
Ю Фань взял девичий подарок, поклонился низко, прижав к сердцу сверток. Минуту он говорил ей по-японски, на чужом языке, нежно прикасаясь к ее белому, вышитому полушубку и цветному платку. «Кимоно!» — повторял парень, а девушка смеялась: «Одеяние мое называется на японском языке смешным словом».
Ю Фаню казалось, что видит перед собой явившуюся из заснеженной тайги русскую сказочную красавицу, разодетую в одежды старинные, русские, взятые из бабушкиного сундука древнего.
Высокий головной убор Вареньки перевит жемчужными нитками, а сверху накинут платок кашемировый, с кистями цветными. Беленький полушубок вышит узором дивным, на стройных ножках сапожки меховые, шитые ярким бисером. Девушка лицом нежна, ресницы инеем опушились, глаза синими звездами сияют. И преподносит молодица ему тепло укутанную кастрюльку с горячими драниками… Счастью своему не мог поверить Ю Фань.
Он благодарил ее на своем языке, быстро произнося японские слова, но затем отломил тоненькую веточку от заиндевелого кустика и нарисовал на снегу японские иероглифы. Варенька радостно слушала и смотрела, улыбаясь его наивным хлопотам. Потом начертила на снегу елку, показала на ней украшения, стараясь объяснить, что будет праздновать Новый год, потом православное Рождество и Старый Новый год.
Решив, что японец усвоил ее известие о праздниках, она тихо добавила: «Можно мне Ваней называть тебя?»
Он опять приветливо закивал, заулыбался, а его раскосые черные глаза наполнились слезами.
Молодые познакомились. Добрая девушка приходила к пленному пареньку каждый выходной, а потом стала спрашивать конвойного, как забрать знакомого своего к себе домой погостить, хотя бы ненадолго. Строгий часовой велел обратиться к начальнику караула с письмом, с подробным описанием места, где будет находиться японский пленный.
Варенька выполнила все советы караульного, грамоту написала, отнесла начальнику, мундир которого был в нашивках секретной службы. Скоро и разрешил строгий начальник отпустить пленного на праздники новогодние, ненадолго. Радости девушки не было границ! С тех пор, как погибли милые ее родители, не бывало гостей в деревянном ее домике.
Стали они с древней бабусей к празднику готовиться. Приготовили пирожки с ягодой сушеной, благо много разных ягод было припасено у запасливых хозяек. Запекли зайца в сметане, его по случаю купили у знакомого охотника… Достали из погреба березовый квас, на весеннем березовом соке настоянный.
Раненько, в день праздничный, прибежала Варенька забирать японского парня. Командир конвойных сделал все, как положено, да не утерпел и сказал: «Такая красивая! Неужели русского жениха не нашлось?!»
Вышел Ю Фань из барака, осторожно, тихо так к Варе приблизился. Стала она ему объяснять, куда его поведет, а он молчит, только улыбается ей. Взяла Варенька сокровище свое за руку и повела по заснеженной дороге. Долго шли молодые заснеженным царством, сказочным лесом: мимо елочек в пушистых белых платочках, мимо заиндевелых берез, мимо скачущих быстрых белочек. Ю Фань говорил японские слова, а Варенька смеялась звонко «Кимоно!» — говорил Ю Фань, показывая на ее полушубок. А Варя заливалась, как колокольчик серебряный, звонкий.
Дома бабуля уже ждала гостей, накрыла в чистой горнице праздничный стол.
Угощение самое скромное, крестьянское: грибочки соленые с чесноком, картошечка круглая, пельмени с рыбой, запеченная в русской печи зайчатина.
Ю Фань всему улыбался, смородиновые глаза его светились счастьем и сдержанной грустью.
Когда называл он предметы на японском языке, сразу понять его было невозможно. Видно, сам паренек тоже растерялся от нежного девичьего внимания.
Зимний день недолог, а вечером, после скромного ужина, Варя ласково попрощавшись, ушла спать к бабушке на печку. «Зачем торопить судьбу?» — рассуждала скромная Варенька.
Рано утром следующего дня уходил Ю Фань в свою бревенчатую казарму. Девушка провожала милого ей парня. Неожиданно Ю Фань коснулся румяной от мороза девичьей щеки: «Вар-вар-сан!» — произнес он, и прижался к ней нежно.
Несколько раз разрешал начальник свидания, всякий раз молодые люди радостно ждали встречи.
Теперь беседовали влюбленные на им одним понятном наречии. Японский юноша отзывался на ласковое. «Ванечка!» Девушка Варя на слово: «Сан!» Вместе возили они воду для дома, кололи березовые дрова, топили жаркую баню. В любой тяжелой работе испытывали молодые радость общения двух одиноких людей.
Ю Фань любовался светлыми, волнистыми девичьими косами, раскручивал легкие завитки на кончиках тяжелых девичьих кос… Иногда просил разрешения коснуться чистой красоты девичьей, долго смотрел на девушку зачарованными глазами.
Васильковые глаза Вареньки сияли счастьем, румянец горел на нежных щеках, от волнения девушка становилась еще красивее.
Но наступало время, юноша уходил, а для Вари приходили серые дни ожидания.
Однажды прибежала к Вареньке соседка тетя Груня: «Японцев домой увозят, их самураи из самой Японии приехали, перепись составляют!»
Быстрее ветра оказалась Варенька у японских бараков и стала спрашивать конвойных о том, что услышала.
«Да, — подтвердил конвойный, — уезжают пленные, завещания пишут!»
«Почему завещания?»
«Дорога опасная, морским путем повезут пленных, вот и заставляют каждого завещание писать по японскому обычаю».
Вскоре пришел Ю Фань в последний раз к своей красавице в домик деревянный, где ждала его нежная любовь. Варенька уже знала от богунайских женщин и день отъезда пленных, и время отправки. Она похудела от бессонных ночей, лицо стало бледным и поражало строгой, особенной красотой.
«Останься, Ванечка! — просила парня девушка. — Оставайся, навсегда будем вместе!»
«Я ненадолго, сделаю дела и вернусь! — возражал Ю Фань. — Обязательно вернусь, любимая!»
Нежно прижимал он ее к своей груди, неумело гладил волнистые косы… Влюбленные не замечали времени, оно остановилось для них… Впервые пережили молодые счастье близости, счастье человеческое…
Наутро провожала Варенька его до казармы на Богунае… Молодые шли, взявшись за руки, а часовые ничего не говорили им, лишь расступились, пропуская юношу к пленным…
Вскоре уехал Ю Фань, вместе с остальными японцами.
Потянулись долгие дни ожидания, но вскоре Варенька почувствовала в себе новую жизнь, радость зачатия.
Через положенное время родился смуглый мальчик, вылитый красавец Ю Фань…
А через несколько дней, после счастливых родов, пришло письмо из далекой Японии.
Розовый конверт с листочком прозрачной рисовой бумаги. На белоснежных полях пестрели значки-иероглифы. Текст печатался дважды — русскими буквами и японскими иероглифами: «Ваш муж, гражданин Японии, Ю Фань Ли, вместе с 320 военнопленными погиб, возвращаясь на родину, при аварии транспортного судна в нейтральных морских водах. Согласно его завещанию, вам следует получить 10000 иен в золотой валюте». Дальше шли объяснения и шифры банковского счета в городе Владивостоке, где могла она получить деньги Ю Фаня.
Свет белого дня померк, наступила темень. Варенька не могла ничего понять, ничего слышать…
Вскоре попыталась молодая мать отыскать военного командира, разрешавшего ей свидания с милым Ю Фанем, хотела расспросить получше о гибели японцев. Командир охранной части сказал ей, что японцы, вероятно, нарочно транспорт потопили, потому что, по их разумению, японец, побывавший в плену, недостоин жить на родной земле. Как только достиг корабль морских границ, так и затопили всех. В Японии особые взгляды на пленных.
Но прошли годы, миновали несчастья, вырос у Вареньки хороший сын.
Живет в Зеленогорске образованный, красивый мужчина с белыми волнистыми волосами и смородиновыми глазами отца. Его мама часто улыбается, любуясь сыном: «Вылитый Ю Фань, только кудри мои!»
Нет у них могилы Ю Фаня, поэтому в родительский день приходят сын и мать на японское кладбище рудника, поминая погибшего отца и мужа…
Случилось это еще при царе, когда на торговых путях нет-нет, да и объявятся разбойники лесные.
Богата сибирская тайга, все есть в ней. Зверье пушное, травы целебные, ягода сладкая, орехи кедровые. Струятся среди зеленой травы чистые-пречистые ключи серебряные. Течет в глубине заповедной знаменитый ручей Афонин. Прохладны его хрустальные струи.
Льется поток прозрачный, светятся камушки донные. Шумят над ним высокие сосны, старые кедры. Крадутся к ручью прекрасные лесные звери.
Лакают розовыми язычками сладкую воду пушистые белки, навещают Афонин ручей горностаи, быстрые куницы, драгоценные соболи. Торопится сюда по дикой тропинке хитрая лиса. Выходит из чащи дремучей могучий медведь и пьет из чистого-пречистого источника сладкую воду.
Издавна охотились здесь предки наши, прозвали люди ручей Афониным. И не просто так…
Всякое слово имеет смысл, всякое название свою историю.
Название месту таежному люди дали в память о человеке, красивом парне по имени Афоня. Не сразу попал Афоня в края далекие, сибирские.
Проживал тот Афоня в лучшие свои молодые годы в городе Тамбове. Родился в семье богатой, купеческой. Имел отец его звание купца третьей гильдии с состоянием более пятидесяти тысяч рублей — в то время сословие купеческое делилось на разряды особые, по достоинству. Торговал Афонин батюшка по всей России чистым белым сахаром. Знатен и богат был старый купец, о семье своей заботился. Не знать бы, не ведать беды отроку купеческому, да за делами государственными не заметил родитель горячего не в меру нрава у сыночка любимого. Остался Афоня с детства неукрощенным забиякой. А жизнь испытание послала, и беда тут как тут.
Однажды весною выпил родитель Афонин ледяной воды студеной. Заболел и от простуды жестокой вскоре скончался. Смерти скорой не ждал старик, потому не оставил сыновьям любезным завещания мудрого. Вышло из непредусмотрительности такой большое несчастье.
Собрали по достойному покойнику поминки, честь по чести, как водится на Руси. Гости расходиться уже собрались, когда меж братьями, Афоней и Вавилой, разговор горячий пошел и спор завязался. Первый Афоня заспорил, за раздел отцовского богатства выступать начал. Задрожали на столе братины серебряные, кубки позолоченные.
Состояние отца по закону того времени отходило к брату старшему, деловитому. Афоня должен был до времени совершеннолетия приказчиком в лавке работать.
Вспыхнул гордый Афоня. Разгорячились вином, раскричались. Сжал кулаки могучие младший брат Афоня. «Вздумал мне указывать!» — горячился отрок, старшего брата осуждая. Дошло до рукоприкладства. Размахнулся Афоня и ударил брата своего с пьяного плеча, плеча могучего. Не рассчитал силу молодецкую, забил.
Не поправился брат его любезный Вавила, через день скончался, в мир иной преставился.
Грех великий не простила ему родня. Призвали полицию. Поправить ничего нельзя. Лишился в одночасье отца заботливого и брата любимого. Вышло — вкруговую виноват Афоня. Прислали стражу, доставили в жандармский участок. Заплакал юноша слезами горькими, запросил прощения. Перед судьями запираться не стал, во всем сознался.
Совершился над его делом присяжный суд, назначивший за братоубийство работы каторжные, пожизненные. Вышла ему дорога дальняя, хлопоты бубновые, дом казенный. Заковали молодца в цепи железные и повели в Сибирь по этапу.
Обстояло в прежние времена невольное дело из двух временных сроков. Первое время в остроге преступник находился, а после на вечное поселение в таежные места отправляли.
На самых отпетых негодяев имело воздействие поселение такое. Исправляла многих сама природа первозданная. Все человеку дала, только собирай. Рыбы в реках полным-полно, боровой дичи тоже, а пушным промыслом можно даже и богатство нажить. Летом в артель золотодобытчиков присоединиться можно, всюду жизнь кипит.
Меняется человек, если видит смысл труда своего. Исправляется. Многие выходили от бедности или нужды разной на кривой путь, потому как в России много людей тесно живет и много в городах споров за вещи и деньги. Изобилие сибирское многих исправило. Конечно, отпетые лиходеи снова за свое принимались, но такие быстро в тюрьму залетали по врожденной дурости… А в основном грешный люд отвечал на милость божию добротой душевною.
Во времена, о которых рассказ наш, убийце осужденному после приговора суда ставилось клеймо. Страшный обычай не пощадил красоты Афониной и молодости его. Впечатали ему среди лба знак позорный… После он повязку носил, чтобы люди не пугались.
Отработал Афоня грехи тяжкие, отменили ему железные цепи. Вскоре прислали грамоту в Сибирь об отмене клейма страшного, в одна тысяча восемьсот шестьдесят третьем году.
Начал жизнь свою Афоня сызнова. Не сломили его невзгоды тяжкие. Вились кудри над высоким лбом, голубели ясны глазоньки. Развернулись плечи могучие, молодецкие. Нашлась и девушка добрая, дочь крестьянская Марфушка.
Умеет Марфа шить, вышивать, по хозяйству успевать. Скромная и покладистая, доверилась девушка молодцу Афоне. Решили молодые вместе жить, обвенчались в церкви тюремной.
Афоня летом в золотоискатели подрядился, в артели поработал, мыть-намывать стал песок золотой. Деньжат собрал на начальное обзаведение, дом изладили, построились. Тогда выжженная пашня давала урожай один к двенадцати, то есть, на одно зерно посаженное пахарь двенадцать получал.
Красивая пара — Афоня с Марфушкой. Пашет Афоня пашню, сам высокий, статный, золотистые кудри на плечи спадают, ясные очи сверкают. Работа споро идет, покрикивает на лошадку Афоня. Марфа во всякой работе не отстает, мужу помогает. Сама чернобровая, круглолицая, горят ее щечки румяные. Косы русые длинные, под платок прячет.
Народился и ребеночек у родителей молодых. Прозвали малыша Афонюшкой. Светлая жизнь настала для Афони. Красавица Марфа в доме хлопочет, маленький сынок Афоня в кроватке играет, лепечет что-то.
Жить бы да радоваться. Да показалось Афоне, что никак ему без богатства невозможно жить. Попутал лукавый, загорелась старая жажда к деньгам.
Вскоре Афоня решил бросить пашню и пойти в лесные налетчики. Составилась новая шайка злодеев из братьев каторжных, засудили, видно, их где-то, да и пригнали этапом, но сбежали они. Сами турки усатые, басурмане окаянные. Захотят ограбить, так перед делом молитву промычат, по-своему, по-басурмански. Вера такая, позволяет.
Исчез Афоня в безлунную ночь, ускакал в шайку злодейскую. В шайке той лютовал мусульманин Курбат, беспощадный, безжалостный. Пожаловал в разбойничье логово и жадный до денег Афоня на коне. Курбат ему обрадовался, вместе сподручней расправы чинить. Заливали вином разбойники совесть свою нечистую, пировали днями после охоты на людей невинных.
Марфушка, супруга Афонина, не могла смириться с исчезновением мужа своего. Оставила она маленького сына со старенькими бабушками, а сама запрягла коня и поехала по дороге Канской, искать логово разбойничье. Предчувствие вело Марфушку, отыскала заимку тайную, логово разбойничье. Вызвала из шайки Афоню, дурь с него стряхнуть захотела. Стала домой звать, уговаривать.
«Не нужны нам богатства краденые, не нужны и деньги нечистые. Поезжай домой, Афонюшка!» — плакала, звала несчастная заблудившегося молодца.
Не послушал муж жены своей, на чужие деньги пьяненький.
Возвращалась Марфа грустная, лошадка верная везла к дому. Ухали в болотах филины, светила ей желтая луна. И не знала горемычная, что последний раз увиделась с муженьком своим.
Целый год гулял Афонюшка в шайке нехристей, разбойников. На пирушках лиходеевских слушал речь их непонятную, нерусскую. Ради золота терпел он тать, ради своего желания. Наконец решился бросить этот промысел. По тропке тайной уехал Афоня к дому своему желанному. Пировали басурманы у ночного костра, хвастались добычей богатой на языке чужом, трясли золотые кошельки и котомки дорожные, разбирали ценные поклажи купеческие, делились золотыми монетами с грозным атаманом Курбатом.
Тянула к земле сырой сумка с монетами золотыми, тяжелыми. Тревожно кричали ночные птицы.
Ехал по тайге всадник. Не узнать в нем Афоню в дорогом костюме краденом. На руке печатка — перстень, камнем сверкает редкостным. Торопит коня наездник, хлещет по крутым бокам витою плеточкой. Достает фляжку с чужим вином, прихлебывает по пути домой. Расступился лес у реченьки, небольшого ручья Афонина. Здесь стоит изба просторная, им самим она излажена.
«Эй»! — кричит удалый молодец. — Отворяй ворота, Марфушка!»
Тишина в усадьбе, ни петух не кричит, ни коровка не мычит. Пусто и холодно, никого нет живого, только мышки шуршат по углам нетопленным. Прошелся Афоня по своей усадьбе, всюду пусто, хоть шаром покати…
Разложил на столе золотые деньги награбленные. Призадумался, притих:
«Кто-то теперь их тратить станет, только не семья моя любезная! Не увидел я жены своей, Марфушки заботливой, и сынка, Афонюшки малого».
Размышлял разбойник, думу печальную думал.
Выпил из фляги вино заморское, стащил с плеч кафтан чужой и начал стылую избу топить.
Бобылем зажил Афоня. Коптит небо грустное.
Однажды поехал дрова заготовлять, далече ехать не пришлось, всюду тайга. Выхватил острый топор и давай деревья валить. Сучья обрубил, на поляночку сложил тогда и присел отдохнуть. Сморило его от работы, забрался Афоня на телегу, кожушком прикрылся и задремал. Журчит рядом ручей пречистый, птички поют, убаюкивает разбойника размеренный шепот текущей воды.
Снится разбойнику дивный сон золотой. Будто вышло из-за тучи солнышко жаркое, греет радостно. А к телеге подходит сыночек его, ненаглядный маленький Афонюшка… Светлые кудряшки до плечиков, ножонки в лапоточках маленьких по седому мху таежному медленно ступают. Узнает отец кафтанчик, шитый матерью, только теперь он разорвался местами, вместо цветного кушачка нищенской веревочкой опоясан. Бродяжья сума драная из холстины перекинута через плечико.
Обожгло совесть разбойника. Сердце замерло.
Говорит Афоня маленький, к батюшке своему обращается: «Здравствуй, любезный батюшка! Как живется тебе на белом свете без меня? А я за подаянием теперь хожу за Христа ради. Маманька от работы тяжелой померла, а меня и приютить некому, сиротою мыкаюсь по чужим дворам».
Исчезло видение. Вскочил отец-лиходей, протер глаза сонные, осмотрелся вокруг. Видит: сидит на бортике подводы зверек-соболек. Смотрит на него веселыми глазками блестящими, прямо в душу грешника заглядывает. Перекрестился со страху Афоня, словно гром небесный услыхал. Хотел погладить зверька, протянул руку, дотронулась его рука не до меха пушистого, а до плечика детского…
Соболек с подводы прыгнул, в чащу побежал. Смотрит ему вслед Афоня и видит: не соболь меж травы петляет, а родной мальчик его в сером кафтанчике с заплечною сумою бежит.
Закричал несчастный отец на весь лес, заплакал: «Приди, сынок, к бате своему! Возвратись, родненький!»
Но только эхом вернулся голос его из чащи лесной. Рассыпались звуки, затих Афоня. Из ручья воды напился и к дому направил телегу свою.
Но снова и снова приходил Афоня к ручью, надеясь увидеть сыночка своего милого. Манило таинственное видение…
Вскоре на ручье серебряном вновь чудо случилось. Встретил Афоня соболя глазастого, сидящего на бережку, у воды. Словно дожидался чудесный зверек измученного совестью отца. Подходит к нему охотник, а соболек не побежал, не спрятался. Протянул руку страдалец наш, погладить мех пушистый. Только рука Афони опять детского плеча коснулась, а не меха соболиного!
Закричал родитель от горя, заплакал горько. Вдруг видит Афоня: сынок его рядом стоит, тоже плачет. Услышал отец детские слова: «Разлучила нас, батюшка, жадность твоя. Не бывать мне взрослым парнем, не расти в любви родительской. За кровавые грехи отца стал я вечным пленником в глухой тайге». Затих голосок тоненький, взрослой мудростью наполненный. По ручью ушел сыночек его, мальчик-соболек.
Зарекся тогда Афоня на ручье соболей убивать. А вскоре открылся ему путь жизненный. К людям пришел разбойник прежний. Добрым крестьянам поведал боль свою, рассказал горе. Отвели они его к старцу мудрому, старцу из скита.
Совета просил страдалец с покаянием. А старик молился за него. Передал старик разбойнику волю Бога: «Злодейство добрым делом омыть, обустроить на золото украденное церковь святую в остроге для людей. От чистого сердца деньги отдать, не пожалеть. После добрых дел можно надеяться на просимое снисхождение».
Поверил обновленным сердцем Афоня старцу мудрому. Собрал золотые червонцы в суму дорожную и отвез в острог деревни Ольгино, где в железах сидел.
Возвели в деревне Ольгино храм высокий и красивый, церковь тюремную, деревянную… В куполах играло солнышко, раздавался звон серебряный колокольцев с резных башенок. На открытие церковное собралось народу множество. И поведал новый батюшка народу страдание родительское, страдание Афонино. Случилось чудо долгожданное.
Привели люди к церкви маленького нищего мальчика. Встретились отец и сын для вечной радости, закончилось безрадостное скитание сыночка Афонина. Воистину не забыл Господь раскаяния чистосердечного, искреннего. Прославил тогда Афоня Бога за все, зарекся изводить пушистых соболей, сам сторожил чащи заповедные.
На ручье своем, Афонинском, не позволял он, бывший разбойник, охотиться. Послушали сибирские охотники настрадавшегося человека, отступились от зверьков благородных. Вдоль ручья Афонина получилось место запретное, где соболей много водилось и обычных, и черных. Устраивали там в буреломных завалах черные соболя гнезда, выводили соболят. Любовались охотники красотой зверька благородного, меха блестящего, черного. Слава о редком соболе далеко улетела и достигла людей государственных.
Потому на гербе Сибири изображены два черных соболя среди снежных, белых просторов. Рядом с золотой короной царскою стоит черный соболь, гордость нации.
А заповедник народный и сейчас добрые люди берегут, заповедником Богунайским называют.
На берегах чистого и прозрачного Кана с давних времен жили татары сибирские. Занимались разными промыслами, в юртах кочевников жили, поселения свои называли улусами. Промыслы у татар таежные были: охота, рыбная ловля, собирательство лесных плодов и ягод.
В то время непуганая птица в тайге водилась: рябчики, глухари, утки разных пород, лебеди и гагары. Звери в большом изобилии населяли таежные урочища: горностаи, куницы, белки, ласки, лисы, не только рыжие, и черно-бурые также.
Реки тогда полноводнее текли, а после, из-за вырубки тайги в верховьях, обмелели.
Первые поселенцы сибирские общались с кочевыми татарами. Народ этот с одиннадцатого века жил под властью хана. Столица властителя стояла на реке Тобол, называлась Сибирь. В переводе с языка тех народов на русский означает «изобильная».
После того, как столицу ханскую покорили, всю территорию Сибирью называть стали.
Рассказ этот о сибирской девушке, жившей в татарском улусе на берегу притока реки Кан. Татары отличались от других народов Сибири: зырян, остяков, нанайцев, манси.
До нашего поколения память стариков сохранила сказание о татарской девушке по имени Селенвей. Селен — означало «белый, снежный». Полностью имя означало «снежинка чистая».
Родители девушки умелыми рыболовами были. Отец девушки Селенвей занимался промыслом торо. Заключался промысел в том, что крупные осетры привязывались веревкой к лодке рыбака. После рыбак плыл на лодочке в крупный город, где и продавал живую рыбу. Архивные документы краевого музея утверждают, что до самого 1934 года можно было недорого купить рыбу на веревке величиной с доброго кабана.
Получая за свою работу монеты, отец часто дарил их любимой дочери на монисто.
Много красивых монет звенело в нагрудном монисто Селенвей! Любили заботливые родители дочку, красиво одевали ее.
Шерстяные шапочки из цветной шерсти покрывали волнистые косы девушки. Нарядные шелковые юбки, шаровары, расшитые бисером чувяки, кружевные блузки — все имела Селенвей.
Природа щедро одаривала трудолюбивых и смелых. Отец девушки не знал ружья, охотился с луком. Но стрелы его поражали зверя на большее расстояние, чем нынешнее ружье.
Лучшие меха дарил родитель Селенвей, жилетки из горностая и соболя украшали девушку.
Счастливо жило таежное племя. Но пришла беда в татарский улус.
Принес с монгольских пустынь ветер хакас страшную болезнь, черную оспу. Никто не знал, как спастись от болезни. Вымирали улусы, гибли люди, опустели деревни.
Никого не щадила черная болезнь. Приблизилась она и к татарскому улусу.
В минуту тяжелую обращаются люди к опыту предков своих. Так случилось и в селении, где жила Селенвей. Собрал вождь татарского племени старых людей, бывших охотников, рыболовов, камнерезов.
«Вспоминайте, случалось ли прежде несчастье такое, как сейчас? Как спасались предки наши?» — спросил достойный вождь. Задумались старцы, полистали книгу памяти.
Тогда самый старый человек, бывший шаман племени, сказал: «Предки наши поклонялись богам, которые забыты сейчас. Боги эти разгневались на гордых людей. Нужна жертва человеческая, такая, какую и сейчас приносят своим богам за Голубым проливом алеуты. Только жертва должна быть добровольной, человеческой. Девушка, чистая как снег, пусть принесет себя в жертву!»
Замолчали все в собрании благородном, печально головы опустили.
«Страшные слова сказал шаман Масуд!» — воскликнул потрясенный вождь племени.
«Другого выхода не знаю!» — возразил грозный шаман.
На следующий день распорядился вождь привести в его белую юрту всех девушек. Робко вошли девушки к могучему вождю, опустили долу очи темные, не смеют взглянуть на повелителя. Красивы девушки татарские! Косы длинные бегут под покрывалами кружевными, завиваются на концах, украшенные цветными лентами, блестящими бусами. Соболями брови разбегаются, нежные щечки алеют от волнения.
Вождь поведал им волю шамана, предложил одной из них отдать собственную жизнь за жизнь других.
Замерли от ужаса девушки. Кому захочется умирать!
Каждая уже о женихах думает, о будущей свадьбе. В сибирский край долгожданная весна пришла, лебеди прилетели, на озерах курлычут. Природа цветет вокруг!
«Нет, — отказались девушки. — Не согласны».
Селенвей находилась вместе с другими в белой юрте вождя.
Грустная ушла она в юрту родительскую. Мать сердцем почувствовала беду, забеспокоилась, спрашивать стала. Рассказала Селенвей разговор с повелителем грозным.
«Возможно, обойдется без жертвы, минует черная болезнь наш улус!» — успокоила доченьку заботливая мать.
Вскоре в их жилище пришел жених девушки, красавец и воин… Крупные черные кудри обрамляли его загорелое лицо, стройную фигуру украшал вышитый замшевый халат. Пришел юноша повидать любимую, узнать, что случилось, для чего вождь собирал девушек племени.
Разговаривали молодые влюбленные долго, сидя у быстрой воды. Сверкают речные струи бликами солнечными, птички поют, подснежники расцветают. Хорошо! Зачем только старые говорят о страшном?
Текло время. Забыли девушки о разговоре в белой юрте татарского вождя.
Но однажды не дождалась влюбленная Селенвей милого своего жениха на свидание.
Когда пошла девушка Селенвей к юрте любимого, то увидела старую мать, будущую свою свекровь.
«Что случилось?» — воскликнула испуганная Селенвей, открывая полог юрты.
В сумраке жилища едва различалась разбросанная постель. Селенвей наклонилась к подушкам… На постели без чувств лежал ее жених со следами черной болезни на прекрасном лице.
Закричала бедная Селенвей раненой птицей, побежала прочь, к высоким скалам прибрежным.
«Никто не спасет любимого, кроме меня самой!» — думала Селенвей в тревоге о любимом. Стойко прошла девушка мимо юрты родительской и продолжала путь к обрывам на Богунае.
Молчали каменные громады, затихли птицы, когда поднималась красавица на самый высокий утес.
«О боги! — закричала девушка. — Видите, как тяжело мне! Дайте знаки божественные, что не напрасна жертва моя, что правильно поступает несчастная девушка Селенвей!»
Тотчас на светлом небе рядом с сияющим диском солнца появился узкий серп серебряного месяца. Это было знамение…
Бросилась с утеса вниз девушка Селенвей и разбилась о камни.
Выздоровел вскоре заболевший юноша, стал искать возлюбленную. Люди племени указали ему, что Селенвей убежала к страшным скалам, каменным громадам.
Отправился туда жених девушки, увидел лежащую на камнях Селенвей. Бережно поднял девушку и горько заплакал.
«Боги! Вы взяли ее чистую душу, чистую снежинку мою, девушку Селенвей! Сделайте же что-нибудь, чтобы память о ее подвиге не исчезла!»
Неожиданно упал тогда со скалы водный поток, засверкал брызгами бриллиантовыми, умыл слезы юноши скорбящего. Вечно падает со скал вода, повторяя путь сибирской девушки каждый миг времени.
Водопад на Богунае! Красивейшее место нашей тайги! Виден в мокрые туманы силуэт тонкой фигурки в скалах, девичьей фигурки. Душа невинная прилетает сюда, чтобы увидеть родные просторы.
Берегут сибиряки память о девушке, чистой, как белая снежинка, о ее преданной любви, не пощадившей даже собственной жизни ради любимого.
Забыли потомки имя властного вождя и жестокого шамана, но осталась память о девичьем подвиге, о жертвенной и нежной любви.
В давние времена одиноких мужчин в Сибири бобылями называли. Считалось тогда, что бобыль испорчен одинокой жизнью, жизнью ради собственной личности. Не способен бобыль отдавать последнюю рубаху ради благополучия родных людей, ради семьи своей.
Многое из правил старых полезно знать и современным сибирякам.
Жил однажды такой бобыль в дальней деревушке сибирской. Звали парня Микола.
Любил Микола вдоль главной деревенской улицы прогуляться, себя показать, покрасоваться, повеликатиться. Микола ростом высокий, собой чернявый, волос не кудрявый, но волной пышнится, лицо белое. Из охранных казаков Микола родом был, а как разбойников в Сибири к порядку призвали, так люди служивые, охранные вроде не у дел оказались. Некоторые крестьянствовать стали, а у Миколы батюшка молодым в мир иной преставился, не успел сыночка к работе приучить. Охранной работы не нашлось для парня, а другой не пожелал Миколушка.
Завидовал в душе своей Микола мужичкам с крепким хозяйством, с достатком в доме.
Самому-то обустроить подворье неохота, лень одолела. А время летит, годы подошли, стареть парень начал. Первой забеспокоилась мать, престарелая Варвара:
«Послушай меня, сынок-бобылек! Сколько можно гулеваниться? Жениться тебе надо. Женишься — остепенишься! Мне легче будет. Женись, прошу тебя, Миколушка!»
Варвара престарелая надеялась, что сосватанная девушка будет парню воспитателем, тайным праведным наставником.
Согласился парень с маменькой, что нужна жена-молодушка: «Жена нужна мне не простая, а девка просто валовая».
Наконец приглядели в деревне Амосовка в бедной семье красивую девушку, по имени Анисья. Девушка скромная, работящая, пряниками не избалованная.
Посватались и согласие получили.
От удачи такой бобыль великатится: шапку соболиную надел, по деревне в ней прогуливается, над другими бобылями надсмехается: «Удача в руки пришла, а вы не смогли Анисью высватать!»
Видная девушка невеста Анисьюшка. Косы русые с отливом золотистым, растекаются по круглым плечикам, глазоньки ясные, голубые, как вода в ключе в летний день под ясным небушком. Недостаток у Анисьюшки — бедность липкая, сиротская.
Поженились. Отшумели застолья. Взялась новая хозяйка в бобылевой избе чистоту наводить… Казалось бы, ничего особенного, уборка дело обычное во всяком доме.
Да постель у бобыля двойная: первая как у всякого человека в доме, в спаленке, а другая в подполье, под землею. Спал в морозы лодырь в погребе, чтобы печку не топить, дрова сохранить.
Известно, какая чистота в подполье, земля сырая вокруг постели.
Анисьюшка отмывала, отстирывала, щелоком березовым отбеливала.
Попросила и муженька молодая жена: «Миколушка, сходи на пустошь ближнюю, нарви теплушнику на вехотки-отмывалки!»
«Для чего я жену брал? Чтоб работала, старалась. Сама сходишь, не попова дочка!»
Анисья тихо молчит, а обида сердце точит. Не знает девушка, что для бобыля терпеть рядом жену уже наказание, а тем более помогать ей.
Стала жена молодая горницу белить, а муженек из дома гулять ушел, в компанию пьяную. Не дружит Микола с серьезными мужиками, все бродяжек ищет. В тайгу на охоту идти мороза опасается, на печи безопаснее.
Тогда решила Анисья хозяйство завести; если нет промысла таежного, пусть подворье будет в порядке. Не успеет молодица сказать, что надо сараи утеплять, как Микола сразу в ответ: «А для чего жена? Тебе надобно, значит делай!»
Невозможная жизнь у несчастной Анисьюшки, хоть назад к родителям возвращайся!
Обидно девушке, да поздно спохватилась, раньше надо было предусмотреть бобылевые причуды.
На праздник Рождества отправилась Анисья коровке сена дать, теплым пойлом попоить. Разыгралась метель на улице, неба не видно, голоса не слышно. Пурга.
Отворила молодица дверь в сарай и видит: сидит посередине плашек листвяжных зверек. Быстрый в движеньях, мех — как огуречный цветок, яркий, желтый. Проскользнул зверек между горбылинами денника и сел, притаился, а молодица угощение ему положила: косточки из бульона.
Не успела молодица управиться, а зверек рядом. Снова Анисьюшка ему угощение положила. Сама присела на выступ кормушки, любуется зверьком. Красив быстрый зверек! Горит мех золотистым цветом, даже светлее вокруг становится. Вдруг заговорил он с ней голосом человеческим: «Анисьюшка, милая! Не грусти, не склоняй голову, не роняй слезинки печальные! Знаю, грустно тебе, сердце в тоске!»
Обрадовалась Анисьюшка слову доброму, слову ласковому:
«Без отца росла, в бедности, думала, замужем поживу с хозяином, да ошиблась!»
«Помогу тебе, Анисьюшка, принесу золотой песок. В моих норах-подземельях много всякого добра, принесу все до утра!»
Не поверила молодица, даже растерялась от неожиданной речи зверька диковинного. Но на следующее утро увидела на листвяжных плахах, где сидел зверек, горстку песка золотого. После этого каждый день приносил хорек немного песка золотого, за недолгое время набрался хороший тайник золотого песка.
Муженек ничего не замечает, занят своими друзьями.
Изладился, исповадился, не ест, не пьет, самогон в кружку льет. А в кармане таракан на аркане, нет ни хлеба, ни муки — разгулялись мужики.
Анисья терпит, но не плачет больше, тайна дружбы с диковинным зверьком сердце ей согревает. Уже и зима на исход пошла, метели февральские отшумели, подошло Сретение. Оказалось, просчитался молодой хозяин на запас дровяной, кончилось топливо.
Не пожелал бобыль Микола за дровами в лес ехать, привык в холода спать в погребе, спасаться от морозов.
Собралась Анисьюшка сама, коня запрягла, топор и пилу в сани положила.
Долго шла она за санями по лесной дороге до вырубки, замело пути-дороги, тяжело ступает лохматый конек. Вдруг видит молодица: мелькает яркое пятно на снежных сугробах; то зверек-хорек скачет, догоняет сани гнутые. Сверкает мех золотой на зимнем солнышке, радостно блестит. Обрадовалась Анисьюшка, что живая душа рядом.
Добрались до деляны березовой, остановился конек. Прыгнул зверек-хорек высоко, перевернулся дважды и стал стройным молодцем, красавцем писаным.
Анисья глаз от него отвести не может, приглянулся ей парень. Смеется молодец: «Помогу тебе с дровишками, пособлю!»
Нарубил он бревен, сложил в сани, увязал крепко. Спрашивает его Анисьюшка: «Сказывай, кто будешь, молодец, для чего в звериной шкурке бегаешь?»
«Зовут меня Иваном, молодец я, не зверек-хорек. Изурочила колдунья меня, позавидовала матушке, отняла у моей матушки сына милого, любимого, ненаглядного Иванушку».
«Могу ли я помочь тебе?» — спрашивает Анисьюшка, сердцем боль его принявшая.
«Поможет мне девица, которая работы не страшится».
«Говори, Иванушка, что сделать, что сработать, чтобы от порчи спасти тебя?»
«Должна ты далеко пойти, Вилюйскую тайгу найти. На реке Вилюй будет дом стоять, проживает в нем моя старая мать. Болеет она, страдает, Ивана своего призывает, да не волен я себе, заколдован в дурноте. Словно в клетку заковали, вырваться домой не дали!»
Сделался Иван невесел, слезы на глазах заблестели.
«Болеет старенькая, в холодной избе лежит. Нужно избу истопить, половицы перемыть, хохоряшки перебрать, злую метку отыскать. Колдовская метка положена, брошена колдуньей. Неизвестно, что ведьма кинула: травы пучок или шерсти клок. Может быть, игла с тряпицею или вязанье со спицею. Должна сама разглядеть, сжечь метку злодейскую».
Пообещала добрая Анисья просьбу молодца выполнить: «Только прежде домой забегу, полевую суму соберу!»
Привезла Анисьюшка на усадьбу возок, распрягла коня, к дому подошла. Слышит стук, гром, весь подпрыгивает дом. Мужиков полна изба, одержимые от пьянки кричат. Вошла жена молодая, а ее и не замечает никто. Микола черпаком водку разливает, нестройный хор песни распевает. Собралась тихонько красавица, ушла на дороженьку в Вилюй-тайгу.
Трудно идти по зимним путям, глубоки снега, жгучи утрами морозы сибирские… Но дошла ради дела доброго, добралась Анисьюшка до бревенчатого дома на берегу Вилюй-реки.
Видит, не заперта дверь на входе, не закрючена. Лежит в горнице старушка, на соломенном тюфяке. Слезы по полу бегут, ручейком разливаются. Старушка едва живая, чуть дышит. Поздоровалась с ней молодица, передала привет от сына любезного, от Ивана. Рассказала ей Анисьюшка, как встретила сыночка ее в дальнем краю, на Богунае.
Обрадовалась старушка, рассказала помощнице любезной, где какие инструменты лежат. Принялась старательная Анисьюшка за работу: половицы перемыла, стены чисто побелила. Болящую бабушку в бане выпарила, напоила медом.
Растопила жаркую печь, бросила в огонь найденную метку колдовскую, нечистую.
Поднялся из огня огненный столб, красный жар пахнул в лицо красавице, но вытерпела Анисьюшка, вынесла все страхи. Воду наготове держала в бочке дубовой, на всякий страшный случай, но обошлось, не загорелся пол в доме.
Приготовила молодица икряник, чтобы бабушка поправилась скорее.
На зорьке стук в листвяжные ворота раздался. Выбежала Анисьюшка гостей встречать, а то Иванушка разлюбезный до дому пришел. Обнялись молодые с нежностью.
Промолвил ей Иванушка: «Влюбился я в тебя, красота моя, за терпение твое ангельское, за доброту женскую!»
Стали они жить, добро наживать в согласии и дружбе.
А бобыль и сейчас все жену ищет, да не найдет никак.
Высоко в синем небе под белыми облаками летит, раскинув широкие крылья, благородная сильная птица. Парит красавец над зеленым океаном тайги, замирая над воздушными потоками. Семья орлиных птиц благородна, но особенно отличаются среди них беркуты, птицы семейства орлиных.
Могучие коричневые крылья, загнутый острый клюв, сильные когти, способные переломить позвоночник самому серому волку.
Но самым удивительным является глаз беркута, не имеющий себе равных по остроте зрения. Беркут видит глаза мышки, копающей себе норку, видит каждую шерстинку на шкурке суслика, отдыхающего на площадке у собственной норки. Сусликов в Сибири раньше земляными белками называли и никакой вражды к зверькам не имели. Суслики как крестьяне среди других зверьков, всю жизнь свою готовят припасы, которыми пользуются другие виды животных, даже соболи и норки, лисицы и куницы. Возвели на сусликов неосторожные ученые напраслину, что питается пушистый друг белок только полевым зерном, истребляя его нещадно. Но как раз самое большое количество сусликов было в Сибири до того, как земледельцы в Сибирь приехали. Первые купцы русские тысячами покупали шкурки сусликов, как мех земляных белок.
Возрождалось поголовье зверьков снова, питаясь травами обильными, насекомыми, гусеницами и личинками вредителей леса.
За угодьями таежными зорко наблюдает беркут, некоронованный предводитель семейства орлиных. Похож он на родственника своего, большого орла, но только издали. Присмотрелись к нему лесные люди, заметили различие птиц, оттого и назвали брата орла беркутом.
Раскинет могучие крылья птичий царь, взмахнет метровыми маховыми узорными перьями и, поднявшись над полями и лесами, застынет недвижно под самыми белыми облаками. Только быстрая тень пронесется по земле, посылая страх и тревогу лесным зверькам.
Падая молнией с высоты недосягаемой на добычу, выставляет беркут вперед страшные твердые когти, от которых не спастись ни змее, ни лисице, ни волку.
Беркуты поздно заводят птенцов. Мастерит сибирская царь-птица большое гнездо свое на соснах и кедрах, на самых могучих деревьях хвойных. Выкармливают крылатые родители обычно одного белого птенца, изредка двух. Благородная стать у грозной птицы, не любят они тех, кто тревожит тишину тайги, вечное их одиночество. Грозная птица оставляет родное гнездо на время, пока не исчезнет причина беспокойства. В заповеднике богунайском встречаются старые сосны без хвои, лишившиеся зелени в недавнем пожаре. Облюбовали это место красавцы-беркуты. Восседают царственно на вершинах, обозревая взглядом орлиным далекие окрестности, ничего не упуская из виду. Сторожат землю сибирскую.
Старые сибиряки помнят, как во время войны устремились в Сибирь полярные волки из Канады. Не страшась расстояний, белые хищники шли по льдам Берингова пролива в сибирскую тайгу. До сих пор ученые не могут расследовать, что привлекало огромных хищников, достигавших трех метров в длину, в Сибирь… Все бесстрашные стрелки-охотники на войну, на фронт ушли воевать. Некому было унять разбойничьи стаи в глухой тайге. Небезопасно вышло и людям находиться в лесу.
Вдруг с неба напали на страшных полярных волков богунайские ловкие беркуты. Беркуты сражались с волками, вторгшимися на их территорию, с орлиной храбростью и отвагой.
В этом повествовании пойдет рассказ о беркуте, спасшем погибающего человека.
Давно случилась история, рассказанная мне мудрым дедушкой.
Маленький мальчик ловил рыбу на берегу стремительного Кана, складывая улов в березовое ведрышко. Серебристая рыбка клевала хорошо, погода стояла жаркая, солнечная, настроение у молодого рыболова было отличное. Вдруг он услышал странный птичий крик, похожий на клекот орла. Никита, так звали мальчика, оглянулся и увидел совершенно коричневого беркута. Беркут тоже был молодой, потому что на голове его еще не исчезло светлое пятно, а размах могучих крыльев не достигал двух метров. Никита стал разговаривать с птицей и бросил ей рыбку из березового ведрышка. Дальние удочки задрожали от богатого улова, мальчик побежал к ним по берегу, забыв о беркуте. Когда порядок был восстановлен, Никита увидел грозную птицу, расклевывающую рыбу на вершине сосны. Так подружились Никита и беркут. Кормил добрый мальчик молодого сильного хищника, отдавая часть рыбного улова. Видит беркут орлиным глазом, как подходит серебряная рыба к наживке крючковой, сразу клекотом орлиным подает Никите знак. Прозвал мальчик своего крылатого друга Яшей.
Подойдет, бывало, к реке и зовет: «Яша! Яша!» И вскоре, откуда ни возьмись, летит к нему, расправив коричневые крылья, прекрасный птичий царь. Покружит чинно, сядет поблизости, примет подарок съестной, расклюет неспешно, послушает разговор.
Теперь Никита спешил к быстрой речке, чтобы не только поймать серебристую рыбу, но и встретиться с самой сильной птицей Богуная, беркутом. Гордо подняв голову, восседал беркут на отвесной скале у берега или на засохших стволах без листвы, не мешающей обзору местности. Добрый Никита кормил птицу, приносил ей угощение из дома или отдавал ей часть рыбного улова. Дружба с редкой птицей помогала рыбалке: беркут с дерева видел, что рыба идет, значит, рыбалка будет. Беркут не позволял проворонить добычу.
Долго ли, коротко ли, а подошло время, улетели года с первого дня дружбы мальчика и беркута, подрос Никита, стал парнем. Появились у молодого человека друзья, с которыми он часто ходил на охоту, добывая пушных зверей, белок и соболей, серебристо-черных и рыжих лисиц.
Однажды поздней осенью забрался молодой охотник на скалу, нависающую над водой, чтобы осмотреть окрестности, да оступился и сорвался вниз. Придавил ноженьку молодецкую обрушенный камень, черный гранит. Студеные волны реки подхватили охотника, увлекая на дно. Сильный Никита справился бы со стихией, если бы не намокшая одежда, которая сразу стала оковами, мешающими плыть. Быстрое течение и холодная вода не позволяли Никите скинуть тяжелые сапоги и намокшую куртку. Никто не мог помочь ему, потому что друзья на другом берегу Кана отдыхали. Человек боролся со стихией, но силы были неравны. Никита стал тонуть, подводные ключи увлекали молодца в омут.
Вдруг темная тень заслонила солнце, упала ему на лицо. Орлиный клекот раздался рядом. Никита увидел своего беркута, лесного друга. Беркут планировал над тонущим человеком. Приподнявшись над ледяной водой, Никита позвал друга, взмахнул застывающей рукой.
«Яша!» — крикнул погибающий охотник, так обычно звал он беркута, когда разговаривал с ним в тайге, глубоко веря, что коричневая птица понимает каждое его слово. Пролетев несколько раз над местом несчастья, беркут устремился прочь, к друзьям Никиты, охотникам, разводившим костер на другом берегу Кана.
Сильная птица подлетела к одному из друзей и клюнула в спину, с криком отлетела и снова клюнула.
«Сошла с ума, птица!» — закричал охотник, хватаясь за ружье.
Но его остановили товарищи:
«Опомнись, это беркут Никитки, наверное, не зря прилетел, случилось что-то!»
Товарищи сели в лодку и поплыли туда, где кружился беркут, издавая орлиный клекот, касаясь крыльями белых бурунов волн. Вскоре увидели сквозь толщу воды Никиту, почти бездыханного. Друзья вытащили тонущего на берег, сняли мокрую одежду, стали откачивать. Откашлялся молодец, задышал, открыл очи ясные, глянул на белый свет. «Живой!» — обрадовались друзья и поблагодарили кружившегося над спасенным хозяином могучего беркута.
«Верный наш беркут! Живем, суетимся, друзей не замечая!»
Долго дружил охотник с птицей, даже когда построили на берегу реки новые жилые кварталы. Поселилась семья беркутов на новом, высоченном доме, где река Кан обтекает город. Напротив, за рекой, густой лес начинается. Жители девятиэтажного дома по Набережной, № 34 часто видят летом планирующих возле лоджий беркутов. Это две гордые птицы, устраивающие гнездо на крыше высотного дома, там, где прежде гнездились их предки в зеленой тайге. Человек выстроил дома на земле их предков, живших здесь задолго до человека и растивших прежде здесь птенцов. Думается мне, что доверились людям царские птицы не просто так. Узнали, передали им сородичи их, что не так уж опасны шумные люди и не всегда обижают братьев своих меньших — птиц и животных. Наверняка научил их доверию человеку прирученный Никитой красавец-беркут Яша.
Случилось это в начале века, сразу, как объявили Первую мировую войну. Тогда забрали на службу воинскую за веру, царя и отечество лучших молодых мужчин. И надо же такому случиться, что как только ушли в армию мужчины-охотники, как разгулялись в тайге волчьи стаи. Волки приходили на хутора, забирались по сугробам на крыши сараев, разгребали соломенные крыши и чинили разбой. Всякому хозяину обидно было, что серый хищник, попавший в кошару, одну овцу съест, а загрызет десять, а то и всех, все равно ему, разбойнику!
Прославилась дерзостью волчья стая, где вожаком была белая волчица, огромная и умная, не знающая страха.
Проживала в то время в деревне Орловка семья крестьянина Референко-Левченко совместно с родителями. Старики помогали воспитывать многочисленных внуков, а их было ни много ни мало — двадцать человек!
Молодая супруга хозяина, Потапа Потаповича, Елизавета, каждый год супружества рожала близнецов. За десять лет совместной жизни у нее родилось двадцать детей и все мальчики.
Пашня у Потапа Потаповича была семьдесят десятин, землица черноземная, сибирская, урожай давала один к двенадцати: на один мешок посеянной пшеницы — двенадцать мешков урожая. Размалывали зернышки в своей Орловке, на водяной мельнице. Тогда несколько видов размола делали: мелкую муку на белое печенье, погрубее для хлебной выпечки и крупчатку, для пирогов и калачей. Семья дружная у Потапа Потаповича и работящая, потому жили в достатке, держали и поросят, и трех коров, птицу разную.
Однажды, на самый Покров, среди темной ночи, услышал Потап Потапович неистовый лай собак во дворе. Выбежал на крыльцо хозяин, поднял повыше фонарь «летучую мышь» и видит: через широкий двор идут два серых волка, держась зубами за уши лучшей его, канадской свиноматки. А свинка лишь жалобно повизгивает, а идет, куда волки ведут. Подошли хищники к плетню огородному, перепрыгнули плетень вместе со свинкою! А потом по снежному насту, по огородному полю, прямо к темнеющему лесу движутся, не обращая внимания ни на людей, ни на собак. А в конце огорода гордо стоит белая волчица, ожидает помощников своих!
Схватил хозяин ружье, выстрелил в отчаянии по разбойникам, но промахнулся, а возможно, пуля не пробила шкуры хищников, не причинила им вреда. Так и увели свинку на глазах у хозяина…
Пришел светлый праздник Рождества. Поехал Потап Потапович на большую ярмарку в город Канск, чтобы на рождественских распродажах накупить всяких нужных вещей ребятишкам, а хозяюшке Елизавете посуды разной, потому посуды всегда детям не хватало: кружек, ложек, мисок. Ярмарка в Канске веселая была, накупили муж с женою детской обуви, игрушек целый мешок, бочонок леденцов и ящик халвы ореховой взяли. В посудной лавке набрали посуды всякой, стеклянной и фарфоровой, даже и горшков глиняных раздобыли. Погрузил хозяин на сани все, что купила хозяюшка, упаковал подарки рождественские, уложил мешки и ящики и отправился в путь-дорогу.
Выехали домой вроде бы засветло, солнышко светило, а через недолгий час нагнал ветер снежные тучи, повалил снег хлопьями, крупными снежинками, стало засыпать санный путь, потянул ветер низами, хиус северный.
Конь мчится быстро, сам к дому торопится, за кучера управляется Потап Потапович, а хозяйка укуталась в меховой полог, привалилась спиною к бочонку с леденцами и задремала.
Темнота к дороге подступилась, тайга по обочине черной стеной встала, даже луна выкатилась на небосвод, сияя желтым, неярким светом. Вдруг в темной стене леса засветились красноватые огоньки, загорелись попарно, стали двигаться едва ли не напротив саней. Волки! Догнали все-таки!
Потап Потапович замахнулся на каурого коня вожжами, а тот стерпел удары, ослушался хозяина, сначала замедлил шаг, а затем остановился совсем. Голову конь вниз опустил, неподвижно стоит, только дрожит крупной дрожью, так что бляшки узорные на наборной сбруе звякают: «Дзинь, дзинь…»
Из черного леса выходит белая волчица, медленно идет, не торопясь. Мех на ней белый, блестящий, крупным завитком по бокам ложится. Морда вытянутая, с большими глазами, смотрит грозно, страшно. Приблизилась к санной повозке, совсем близко к коню подошла, да и легла у его ног на дорогу… Следом за нею вышли серые волки, восемь волков. Разделились по четверо и встали рядом с санями с двух сторон.
Замерло все на таежной дороге: ни путника, ни кареты почтовой, ни огонька малого. Проснулась Елизавета, встала в санях, меховой полог скинула, на белую волчицу смотрит. И вдруг сказала она белой хищнице: «Зачем на дороге разлеглась? Домой меня не пускаешь? Ты и сама волчица-мать, может, эти волки серые тебе дети! Ждут тебя и любят, ищут в зимнем лесу. А у меня не четверо сынов и не восемь, а двадцать! Младшему годик, а старшему одиннадцать. Пусти меня к детям, белая волчица!»
Сказала смелая Елизавета слова эти волчице и сама испугалась: «Как посмела она самой волчьей царице указывать, когда вся Енисейская губерния боится ее?»
Тихо стало на зимней дороге, замерло все живое в страхе…
Вдруг белая волчица медленно поднялась из-под ног дрожащего коня, постояла чуть и пошла к темному лесу. А все восемь волков подняли ноги и по-собачьи пометили и сани, и коня, и полог меховой…
Потап Потапович дара речи лишился, замер на облучке недвижно, заледенев сердцем. Как только последний серый волчище к крайним елкам подошел, рванулся каурый конь с места, удержу нет!
Помчался конь, снег за повозкой вихрем завился, еле удержался кучер, чтобы не упасть да удержать сани.
Так и мчались до самого дома, до хутора, будто серая стая передумать могла и вцепиться в конскую гриву.
У тесовых ворот усадьбы остановились, не веря еще в чудесное спасение свое… Отворили ворота, завели коня на подворье, распрягли сани. Только тогда дух перевели, осмотрелись. Долго удивлялись жители Орловки невиданному случаю: зверь хищный, волчица белая, послушалась женщину, отступила!
Долго хозяйничала в тайге белая волчица, но однажды выследила ее стая охотничьих собак, ванаварских лаек. Целый день гоняли они ее по тайге и пригнали к лесной заимке. Здесь окружили они хищницу, встали в кольцо, из которого не было выхода. Собаки не решались броситься сразу и медленно приближались, сжимая живое кольцо.
И вдруг белая волчица завыла. Она закинула вверх голову, и ее громкий вой наполнил лес, морозными иглами отзываясь в каждом сердце. Загадочный и непонятный, печальный и призывный, волчий вой звал и тосковал, рассказывал и сжимал сердце слушающего черной тоской. Сначала собаки перестали лаять, затем сдвигать свое живое кольцо.
Белая волчица выла все громче, все тоскливее, а собаки медленно отодвигались от нее. Это был невиданный гипноз! Наконец волчица пошла на собак, они расступились и выпустили ее. После этого никто не видел белую волчицу, она ушла из наших лесов.
Широко-широко, до самого края земли, раскинулись раздольные сибирские пашни и луговины сочной травы. Но не всегда просторы эти ласкали взгляд путника. Высилась повсюду древняя, первозданная тайга.
Спали вечным сном заболоченные речки, блестели озера. Шумели в еловых лапах северные ветры студеного моря. Пробирались по бурелому огромные дикие звери, устраивая себе в чаще безопасные лежбища. Спешил засветло вернуться в теплое зимовье зырянский охотник, нагруженный мехами и вырезкой оленьей.
Разведали однажды угодья сибирские люди царские, люди смелые. Доложили государю российскому о новой землице. Заботясь о процветании государства, начал разумный царь великое дело заселения.
Знал батюшка-царь, что тесно крестьянину на обжитой старушке Руси, не для каждого пашня приготовлена. Жаждет настоящий пахарь свободного простора для труда крестьянского, каковой и ожидает его в Сибири просторной. Предсказал и Спаситель человеку: «Плодитесь и множитесь, наполняйте землю разумно!» Значит, благословил Господь, чтобы не теснились люди в отчем доме, а заселяли девственную землю. Быть по сему!
Так в давние времена благословили государи России заселение раздольных северных земель. От самого семнадцатого века стремились заселять и благоустраивать долины вдоль батюшки Енисея и притоков его.
В каждой губернии России выявлялись безземельные крестьяне, желающие стать переселенцами. Из многих мест переселенцы объявились: из Украины и Московии, Прибалтики и Приморья, Кавказа и Крыма.
Ехали семьями, с чадами и домочадцами, долгими дорогами и тропами. Разные это были люди, но их объединяло одно: беззаветная, горячая любовь к матушке-земле.
Рисковали они здоровьем своим и детей своих, терпели неудобицы ради того только, чтобы приложить руки к пашне, дать выход истинному трудолюбию крестьянскому, доброй душе человеческой.
Очистились руками переселенцев завалы буреломные, вынесли на рученьках они валуны гранитные с пашен сибирских, убрали россыпи камешников с дорог и дорожек.
Прибывали в Сибирь вместе с русскими разные народы империи Российской, и хотя и жили они малыми колониями, но драки между ними не случалось, всем земли хватало.
Про дивную историю семьи с Балтийского моря, литовской семьи Брэмс, будет повествование. Все они имели большую любовь к земле, огромное трудолюбие, имели душу крестьянскую. Невозможно забыть предков, чьими руками очистились от бурелома прекрасные черноземные пашни, забыть их — значит отречься от самого дорогого, своих корней.
Все народы принимали участие в создании современного облика Сибири, всем им низкий поклон молодого поколения сибиряков. Но поведали мне сказ о переселенцах из Прибалтики, потому и о них рассказ будет. А о других переселенцах, возможно, и более достойных, написаны будут другие сказы.
Случилось это в 1901 году, в прибалтийском городе Каунасе. Литовский крестьянин по имени Ян Янович из рода Брэмс не имел земли и работал наемным рабочим у разных хозяев. На русский язык имя Ян переводится как Иван.
Здесь, в городе Каунасе, узнал Ян о вербовке крестьян в богатые сибирские земли. Управление города Каунаса выделило агента, который занимался оформлением документов согласившихся на переезд. Каждому мужчине выдавалась гарантийная грамота на семь гектаров земли, право владения закреплялось грамотой-документом, подписанной самим царем, самодержцем Российской империи.
Ян Янович мечтал о земельном владении, о собственной ферме, о крестьянском хозяйстве, поэтому сразу же согласился на все условия. Помогла городская управа города Каунаса, выделила стряпчего — агента по недвижимости. Занимался тот агент составлением особых, гербовых бумаг, бумаг с гербом Российской империи, подписанных самим царем.
Писаной красоты документ был, теперь уж таких нету! Выдавался каждому хозяину, мужчине, в возрасте до сорока лет.
«Мы, Николай Вторый, Император всея Руси… княжества Финляндского, Курляндского, Польского, жалуем подателю сего документа семьдесят десятин земли Сибирской в вечное пользование, с правом наследования мужчинам рода, подданному моему крестьянину Яну Яновичу, урожденному Брэмс…»
Далее перечислялись права и обязанности нового землевладельца и сообщалось, что выдается ему сто рублей серебром из казны царской на обзаведение хозяйством на новом месте, что в течение десяти лет от дня первой борозды освобождается он от любых налогов и податей. Кроме того, может брать кредит в российских банках и Аграрном банке для устройства местных промыслов и заводов по переработке сельскохозяйственного сырья. Мечта исполнялась на глазах, счастливей голубоглазого Яна не было человека! Ему исполнилось тридцать два года, он горел желанием превратить землю в цветущие поля и сады…
После оформления документов, 3 мая в чудесный солнечный день семья молодого эстонского крестьянина прибыла на железнодорожную станцию. Состав подали товарный, с «телячьими» вагонами. Прежде всего погрузили подарки от литовской крестьянской общины, а также от мэра города Каунаса. Грузили железные плуги, бороны, чугунные котлы, снаряжение на баню, кровельное железо, всевозможные бочки, семена в мешках, оборудование для пчелиной пасеки, несколько ткацких станков. Ян Янович даже прослезился, когда стали грузить кухонную утварь: посуду, кастрюли, емкости для воды. Собственное имущество переселенцев также сгрузили в соседний вагон.
Поезд двигался очень медленно, ехали почти месяц. Наконец добрались до станции Рыбной. Здесь выгрузились. Жандармское управление выделило целый обоз для перевозки имущества переселенцев на места поселения, обозначенных как Верхняя и Нижняя Лебедевка. На лошадях ехали вдоль реки Кан, вместе с Яном Яновичем ехали шестеро его двоюродных братьев, тоже именуемых Янами.
Приехали на место вечером, к закату солнца. Мужчины соорудили шалаши, в которых и жили первое время. Все надели мешки на головы с прорезями для глаз, потому что гнус не давал даже дышать. Укутывали детей, завязывали им лица. Утром приехали два всадника: землемер и жандарм. Землемер начал замерять земельные угодья, по семь гектаров — семьдесят десятин на каждого Яна, это было очень много, позже оказалось, что для изобильной жизни достаточно и пяти гектаров.
Когда землемер уехал, литовские братья выкопали квадрат земли, очистили от дерна и достали землю. Они взяли в ладони роскошный зернистый чернозем с блестящими слюдяными крапинками, мяли в заскорузлых крестьянских ладонях, вдыхали запах пряной земли… Не обманул самодержец всея Руси — царь, действительно отдал Янам угодья таежные. Теперь только трудиться надобно!
Прежде всего стали расчищать место для усадьбы, для дома крестьянского. Пилили деревья, укладывали по назначению: громадные бревна в пирамиду для постройки дома, потоньше бревна для постройки конюшен, сараев, еще более тонкие, — на заборы и перегородки. Работали весь световой день, останавливаясь только на обед. Первое время продукты покупали у жителей деревни Ильинки, которые и сами приезжали к переселенцам, помогали чем могли, угощали молоком и хлебом, учили спасаться от гнуса дегтем березовым. Но не все перенесли испытание мошкой и жизнью в шалашах, один из Янов передумал и вернулся в родную Прибалтику.
Женщины собирали травы, дети им помогали. Тмин, ромашку, иван-чай, валериану и анис — все в пучках развешивали на веревках между столбами, а затем переносили в первый сарай.
Неожиданно появились на двух лошадях посыльные из Енисейского земства, они привезли в подарок топоры, распиловочный станок — для нарезки досок, на конной тяге, скобы и гвозди. Мужчины часто ездили в кузницу в Орловку, которая размещалась на берегу Барги, за деревней.
Работа кипела беспрерывно, до морозов нужно было успеть построить дома, помещение для скота, заготовить сено, благоустроить усадьбу у дома. Воду из реки Кан не пили, по совету жителей Ильинки питьевую воду брали из родников, которых было очень много в лесу. Один из родников углубили, сделали каменные ступеньки и из этого ключика брали воду для питья.
Особенно интересно прошло первое знакомство с рыбными угодьями реки Кан. Братья Яны в погожий жаркий денек отправились на рыбалку с неводом, купленным еще у балтийских рыбаков. Невод был крепкий, добротный. Мужчины зашли в речку, начали закидывать сеть. Берег огласили крики рыбаков. Оказалось, рыба натыкалась в воде на ноги братьев, царапая их плавниками и мордами, кусая бесцеремонно. Невод едва вытащили четверо мужчин. Язи, сорожка, хариусы, таймени, ленок, осетры стали добычей рыбаков. Рыбу солили в кадушках впрок.
Со станции Рыбное снова прибыл посыльный и вручил отцу семейства, Яну Яновичу, сто рублей царскими монетами на приобретение домашнего скота.
Вскоре купили двух коров, которых не пасли, а загнали в специальные загоны, поскотины. Дети присматривали за коровками, потому что местные лоси и олени проявляли интерес к домашним животным, приходили посмотреть на коров. Диких животных можно было встретить всюду вокруг стройки. Горностаи, черные соболи, лисы, барсуки, белки и хорьки водились в большом количестве. Тайга была населена сохатыми, которые в день раза три переплывали Кан.
Радость землепашцев передавалась и детям. Дети радостно бежали с обедом в поле, старались принести родителям горячую кашу или заваренный травяной чай. В первый год посеяли лен, гречку, просо, овес. Под пшеницу пашню приготовили только через год. Пашня давала урожай около ста центнеров с гектара ржи, чуть поменьше — пшеница. Возле посевов строили вспомогательные избушки, в них хранили инвентарь, отдыхали, чтобы не ездить домой в страдную пору.
Время пролетело птицей, пашня увеличивалась с каждым годом. Теперь зерно стали продавать, менять на одежду и обувь, кормить отрубями канадских свиней, многочисленную домашнюю птицу.
Очень интересно было организовано животноводство. Помещение для скота построили из бревен, посаженных на седой мох. Просторная прихожая включала в себя раздевалку, где всегда стояли деревянные башмаки для работы в стайке. Окна в помещении для животных устраивались на южной стороне, с множеством мелких квадратиков, закрытых слюдяными пластинами. Размер оконных рам был такой же, как и в жилом доме фермеров. Животные содержались в чистоте, в добром здравии, зимой пили воду, согретую в бочках, вдоволь имели сена и зерна, поэтому молока давали много. Летом не успевали его перерабатывать: делать сыр на зиму и сливочное масло.
Часто на крестьянский ужин готовили литовское национальное блюдо — милтупутру: в кипящее молоко бросали картофельные галушки, затем рыбу, очищенную от костей, и немного коровьего масла. Хлеб пекли сами, в магазине не покупали. Зерно размалывали на водяной мельнице в деревне Орловка. Готовили муку трех видов: тонкого белого размола для приготовления калачей и булочек, среднего помола для выпечки хлеба и крупного помола, применяемого как крупа. Пшеничную кашу взбивали раздвоенной еловой веточкой, выскобленной добела. Так же размалывали горох и овес в муку, приготовляли из нее гороховый кисель и овсяный кисель…
Огромное значение имел лен. Семена привезли с собой из Каунаса, в год поселения, посадили сразу, почти на целинную землю. Лен очень хорошо родился, высокий, красивый. Из него делали холсты для постельного белья, льняное масло из семян для пропитания. Из льняных отходов готовили утеплитель, применяемый для пошива одежды.
Ольховой корой красили белые холсты, чтобы сшить брюки, куртки, платья. Вскоре освоили охоту на пушных зверей, стали шить красивые шапки, богатые воротники, особенно славились воротники из горностаев.
Сразу за усадьбой поставили ульи, организовали пасеку. Здесь же соорудили мшаник для хранения пчелиных домиков зимой.
Через два года просторный дом из четырех комнат с множеством сараев и сарайчиков стоял посреди переселенческой усадьбы, огороженной частоколом из тонких бревен. При доме были устроены: сыроварня, колбасная, коптильня, сушильня для рыбы, чуть подальше большое гумно для обработки снопов ржи и пшеницы, урожай обрабатывался не спеша всю долгую сибирскую зиму…
В доме красовались деревянные кровати, диваны и шкафы, сделанные отцом и братьями, своими руками изготовляли плетеную посуду для хозяйства: корзины и сумки…
Из лозы плелись кресла для отдыха, которые в летнее время ставили во дворе, перед домом. Вскоре купили на ярмарке в Канске цветных кур, шумно разгуливающих в огороженных птичниках, радующих всех домочадцев.
Из озера, неподалеку, привозили курам ракушки и галечник. Нестись птицы начинали с февраля, на праздник Пасхи уже красили обрядовые яйца.
Случалось, приходили лихие люди — обычно спрашивали продовольствие, — наверное, бездомные или беглые. Ян Янович всегда давал свиные окорока, картошку, сыр, копченую рыбу. Неизвестные люди исчезали надолго, чтобы появиться через год.
Зита Яновна Брэмс вспоминает: «Вдоль стен холодного чулана укреплялись жерди, очищенные от коры. На них надевались белые калачи, которые не портились на морозе. Моя мама всегда просила меня принести калачей к вечернему чаю, а мне доставляло удовольствие снимать калачи с жердочки».
Мед переселенцы применяли вместо сахара, сахар тогда очень ценился, а мед — не особенно, его было в изобилии. Заготовляли на зиму копченые тушки рябчиков, уток, глухарей. Дикой птицы водилось множество, только успевай ловить.
Но главной заботой родителей были посевы, хотя посевы принадлежали частнику, их приезжали смотреть агрономы из губернии, два раза в лето… Сажали ежегодно пшеницу, рожь, гречку, овес, лен, коноплю. Из конопли делали конопляное масло и плели веревки.
Климат оставался почти без изменений, и не помнит Зита Яновна, чтобы не уродилась пшеница или рожь. Картошка частенько давала неурожаи, но чтобы зерновые не уродились — не случалось. Всякое зерно вручную убирали, возили осенью на гумно связанный в снопы урожай и всю зиму обмолачивали не спеша. Здесь получалось безотходное производство, где и мякина, и солома, и зернышки, конечно, — все в дело применялось.
Когда купили овец, началось для переселенцев новое время. Овечью шерсть пряли тоненько, ткали сукно на ткацких станках дома и шили костюмы. Сукно красили красками, купленными в магазинчике Литвяковых, в деревне Сокаревка, где сейчас нынешние сады.
Очень любили заготовлять опята, которые собирали возами. Грибы сушили в духовке русской печки, после убирали на полати, как зимний припас. Бруснику в бочках не вносили в дом, ягода стояла прямо на улице или в огороде. Интересно решалась переселенцами проблема моющих средств. Мыло магазинное, туалетное покупалось крайне редко, только в подарок на большие праздники. Крестьяне варили мыло сами из жира и соды, добываемой у железнодорожников, дежурных по станции.
Для стирки пользовались специальным раствором березовой золы в кипятке, называемой щелоком. Разводился щелок в огромной бочке с притертой пробкой, белье замачивалось в таком растворе на сутки, а затем отстирывалось. Стирка считалась мужской работой, как одна из трудоемких.
На покос, жатву, сев одевались в белые, чистые одежды, готовились как на праздник, читали молитвы об умножении плодов земных, благодарили матушку природу и Бога. Иногда вызывали священника из села Заозерного для освящения серпов, кос, семян, дома крестьянского.
В тихие вечера после трудов праведных любил Ян Янович посидеть на скамье, устроенной на берегу быстрого Кана. Сверкающая гладь водяного простора, красноватые скалы, вечнозеленые кедры и сосны… Кружились над быстрой водой белые речные чайки, гнездились в обрывистых берегах стремительные стрижи и ласточки. Можно было любоваться сибирскими ланями, приходившими на водопой к Кану. Многие виды ланей и оленей исчезли совсем с территории Богуная, а было их более десяти.
Особенной красотой и доброжелательностью к человеку отличались толстороги. Это вид таежных коз с огромными загнутыми рогами, коричневым окрасом шерсти. Дикие толстороги позволяли человеку подходить к их стадам достаточно близко, а самки даже рожали детенышей возле крестьянских подворий, надеясь найти человеческую заботу в трудное время о своем козленке.
Сохранились воспоминания старожилов о прирученных бурых козах, доившихся чистыми сливками, желтого цвета. Молоко застывало в посуде, как сметана и имело высокую жирность, такую, что на нем жарили блины. Поселенцы старались не губить природу без нужды, прикармливали в стужу оленей и ланей.
Разводили дикого глухаря, который легко приручался, а спустя восемь месяцев достигал пяти килограммов веса. Кормились глухари всеми видами хвои, а гальку и ракушечник им насыпали тот же, что и домашним курам. Необычность глухаря состояла в его морозостойкости, птица не нуждалась в теплом сарае, не требовала большого количества зерна, довольствуясь зерновыми отходами. Кроме того, таежная птица имела необыкновенной красоты оперение, из которого изготовляли чудесные украшения и сувениры. Таежные глухари не улетали от людей, хотя могли это сделать. Дети переселенцев с других хуторов приходили просто смотреть на таежных красавцев. Замечательная птица глухарь!
Ян Янович полюбил сибирскую землю, отдал ее пашням все силы свои и был счастлив судьбой крестьянина.
Недалеко от плотины ГРЭС есть на обрывистом берегу скамейка. Сработана из листвяжных плах, скобленных топориком, установленных на каменные опоры. Рыболовы часто отдыхают на ней, не подозревая, что это и есть скамья хозяина Яна с исчезнувшего хутора Нижняя Лебедевка. Нет на земле Яна Яновича, но не заросли его пашни, служат людям.
Поведала мне старая бабушка Агафья в доверительной беседе про то, что сама видела и слышала.
Выдался тогда тихий зимний вечерок, засиделись мы, но и причина случилась. Не восемьдесят, не девяносто лет от рождения было бабушке Агафье, но сто первый стукнул! Дивные дела Господа!
Молодым всегда интересно узнать, что было, когда их не было. Мчится кипящее время, исчезает пустое, забывается мелкое. Но богунайское чудо отмывается, как золотой самородок, сияет ярче непонятой тайной.
Откроем по порядку.
Родилась бабушка Агафья в семье сибирского священника в селе Заозерном. Приняла от родителей самое доброе, христианское воспитание, без которого не смогла бы и понять, и оценить приключившееся таинство. А случилось все на холмах богунайских.
В то время умножалась ежегодно рыба в реках, птица в лесах. Разводился всякий пушной зверь в кедровой, в зеленой тайге, которую вырубали потом долго, но все-таки вырубили полностью. Пригодилась матушка-природа в смутные времена государственных переворотов. Только начались в столице гонения, сразу к нам, в дальнюю сторонку сибирскую, редкие люди приехали. От несчастья бежал народец, оставаясь в глухих сибирских заимках.
Приехали тогда в Сибирь духовные лица. Совесть народа, образованные ученые священники, монахи из Троице-Сергиевой лавры. Тогда, во времена оные, священникам трудно пришлось.
Служили они отечеству, мораль и законы веры предков проповедуя. Но не поняли их в стране, за двух-трех нечестивых всех праведников, без разбору, решили предать на истребление.
Прибыли в наши богатые края редкие эти люди и расположились рядом с зимовьем староверов, на Богунае. Судьба духовных лиц перекликалась с судьбой староверов, не изменивших веру собственную в гонениях царских. Приезжие монахи взялись за постройку. Вскоре поднялся вокруг поляны за третьим холмом крепкий частокол, а за ним избушки бревенчатые. Украсила скромное монашеское поселение просторная деревянная церковь. Приходили в новый монастырь удивленные крестьяне из местных деревень. Нравилось простым людям радостное место. Порядок, природная красота не испорчена, тропинка петляет между кедров могучих, белочки прыгают ручные, птицы поют, цветы лесные благоухают.
Среди густого леса открывается страннику древний град деревянный, будто Китеж сибирский! Возвышается над крышами келий новенькая церковь, звучит над лесными угодьями чистый перезвон колоколов, приглашая путников к вечерней службе монашеской.
Пожилого возраста священники, каковых в центральной России особенно истребляли, не одобряли войну и смуту. Сами терпели и другим советовали терпеть, не возмущаясь, находить выход без столкновений шумных. Монахам пришлось не называть приходящим свои имена, потому как разные люди их окружали. Старцы искали божественное спокойствие, возможность прожить последнее время тихо и мирно.
Прихожане спросили одного седого старца о причине его поселения на Богунае. Сказал мудрец твердо и сурово: «Прибыли мы по божественной воле! Состоит эта воля в том, что все мы должны в полном спокойствии дожить свою земную жизнь и перейти в жизнь бесконечную».
Все знают, что старость всегда заканчивается. Земную жизнь хотели старцы закончить тихо, перейдя в жизнь вечную, в которую горячо верили. Нет в том божьем деянии для христианской души никакой скорби. Рождаемся со Христом, живем и радуемся, смерть принимаем, как неминуемую божественную волю. Некоторые монахи ехали через Сибирь в Китай, Монголию. Наши старики не хотели оставлять Россию, покидать свой русский народ.
В тяжелые времена случалось, что священников и монахов в спешке стреляли и зарывали не на кладбище, а где придется. Часто требовали от священнослужителя отречения от Христа-Бога. А какая после этого спокойная совесть у священника?! Старого и слабого можно заставить сказать неправду, а то и того хуже: выдать братьев по вере, укрывших сокровища церковные. Стремились наши старцы с правдою, спокойно предстать на суд божий.
Действительно, все насельники здешние, по слухам, из бывших дворян, князей, особенно если епископ или старец-учитель духовный.
Стали приходить к столичным старцам на Богунай многочисленные желающие воспринять от них руководство к жизни праведной. Отцы принимали всех с любовью, успокаивали, указывали путь, но никому не разрешали в скиту оставаться надолго. Ласково отвечали, что не можем-де мы руководить вами до конца, сами исполняем волю Бога. Воля та состоит в мирной кончине старцев, не участвующих в распрях мирских.
На вид надежная церковь, а старцы предвещают свой мирный конец. Приходящих к старцам за советами жителей называли в те времена паломниками. Часто у сибирских людей бывали затруднения в общении с близкими людьми, соседями, начальством. Поэтому посещение старцев давало людям направление, жизненную дорогу и душевное равновесие, без которого само существование невозможно. Мудрость старцев, возможность предусмотреть не только ежечасную выгоду, но и последствия какого-нибудь поступка человека помогали сибирским паломникам в нелегкой жизни. От старцев люди узнавали, что не только на войне подвиги совершаются. Жизнь с подавлением собственных страстей, воздержанием от пищи также есть подвиг не менее тяжелый, чем ратный.
Но не всякое самоограничение старцев понимали паломники, все тонкости человеческой морали не усваиваются сразу. Однажды потревожило приходящих любителей духовности загадочное происшествие. Любя благочестивых стариков, беседуя с ними, перестали вдруг замечать одного тихого батюшку. Молчали сначала, потом заволновались, спрашивать монахов стали: «Куда же отец Никодим подевался? Ждем его, а он не приходит!»
Искали и в церкви, и в кельях — нет нигде благочестивого отшельника. Побеспокоились и утихли, тайна неразгаданной осталась.
Как вдруг снова недосчитались приходящие крестьяне еще одного смиренного подвижника. От исчезновений таких веяло неземной тайной…
Бывало, спросят у самих старцев прямо: «Где батюшка Сергий?» А старцы будто не услышат обращенного к ним вопроса, не заметят напряженного взгляда. Иногда спокойно посоветуют искать в келье, в жилье монашеском. Любопытные паломники постучатся в домик-келью, подождут у двери. Тишина, не отзывается никто. Только душевный трепет охватит любопытного, особый, божий страх. Богунайское чудо.
Пожелает кто-нибудь дверь в келью отворить. Войдут, но не встретят никого. Чисто прибранная келья подвижника пуста, сладко пахнет церковным ладаном, горит лампадка под иконами. Никто не выходил и не входил. Горит и горит старинная лампадка в красном углу, словно вечная, помногу месяцев. Угодили старцы Богу.
Так и пойдут удивленные крестьяне, замечая, что от удивления такого остается ощущение близости таинственной чистоты, дыхания духа святого.
Сказывали маленькие рыбаки, дети старателей, как однажды тайна богунайского чуда приоткрылась им по безгрешности возраста детского.
Случилось это у реки Богунай.
За крестьянской надобностью отправились ребятишки коней ночью пасти. Засиделись у костерка до глубокой ночи. Поговорили о разном и затихли, глядя на низкие, крупные звезды. А место недалеко от скита находилось, рядышком.
Вдруг вспыхнуло что-то огненное над скитом. Столб света яркого до самого звездного неба поднялся. Озарились тайга и темная река. Замерли дети… На всю будущую жизнь запомнили столб огненный. Священнослужители ничего сказать не могли. Назвали сибиряки дивное явление чудом на Богунае.
В другое красное лето отправился один молодой человек на берег Богунайки пасти телят, да и заночевал на приволье луговом. Летняя ночь благоухает травами душистыми, цветами ночными. Воздух лесной такой душистый, что человеку кажется, будто вливается в него счастье жизни. Прекрасен мир божий!
Глубокой ночью, когда стихли даже крики ночных птиц, началось тихое свечение куполов церкви в скиту. Спать не хотелось, стал он рассматривать светящиеся купола-луковки. Юноша молчал и любовался на звезды дальние.
Вдруг, как молния, от двух келий сразу вознеслись к звездам два ослепительных световых потока. Все виделось ярко, и смог паренек рассмотреть чудесные огни. Озаренные небесным светом, яко ризою невиданной, возносились к небу два наших богунайских старца. Узнал знакомых батюшек юноша. Даже назвал их по святым именам: «Первый священник Зосима, а другой отец Савва!»
После этого местный народ православный не знал, какой ответ давать властям, куда перебрались священники.
Среди старцев богунайских особенно выделялся один возрастом преклонным и особым отношением к нему братии монашеской. Как ни стары были священнослужители, но всех старше был владыка, отец отцов. Скрыл он тогда имя свое, но один дотошный мирянин разузнал через прислужников старца, что пожаловал к нам в Сибирь от столичных гонителей член Священного синода Русской православной церкви митрополит Филарет. Он, митрополит Филарет, участвовал в освящении военных кораблей в Петербурге, где и познакомился с адмиралом Колчаком. Его слов ждал Александр Васильевич, к нему спешил за советом по замерзшему Кану, ему принес сомнения свои и муки душевные. Нелегко было русскому адмиралу воевать с собственным народом, поэтому, обмороженный и измученный, пришел он к великим церковникам, стремясь найти у них ответ на вечный вопрос: «Что делать?» После встречи со старцами Колчак распустил свое войско, прекратил военные действия, а золото укрыл так старательно, как прячут драгоценные клады.
Почтил Господь праведниками и патриотами землю Сибири, и теперь она не пустая стоит!
Бережно окружали своей заботой монахи старца великого, двое всегда под руки держали его. Но сам владыка, согбенный и усохший, отстранял помощников, опираясь на точеный посох, двигался неспешно. Посетители обступят старца, всякий свою беду рассказать желает, совета попросить стремится. Удивляются посетители славному подвигу христианской жизни.
Светится на летнем солнышке белоснежный головной убор владыки с наплечным покрывалом. Знак высшего церковного сана. На белоснежном уборе сверкает звездным сиянием бриллиант крупный в золоте православного креста. Тогда настоящее все было: вера в истинные добродетели, люди стойкие, камни драгоценные. До того, как в изгнание попасть, проживал этот священнослужитель в знаменитой лавре под Москвой, называемой Троице-Сергиевой, сейчас город Загорск. В исторической этой лавре лежат частицы мощей самого Ильи Муромца, русского богатыря. В лавре во время мятежа укрывался сам Петр Первый. Батюшки несли в себе национальный дух земли славянской, тем и привлекали сибирский народ, завещали жить праведно, честно.
Находились с владыкой и митрополиты гонимые, и епископы. Церковные архивы подтвердили, что следы священнослужителей ведут именно к нам, сохранились письма владыки, в которых он сообщает о намерении выехать в Сибирь, за острог Красноярский, проследовать железнодорожным путем в сторону таежную, глухую, указать точно месторасположение права не имеет, потому что с ним находится монастырская братия, доверившая ему свои жизни.
Никто из православных подвижников до китайских границ и городов чужеземных не добрался, да и не желал добираться.
Если верить народным богунайским преданиям, то когда наступил черед главному владыке исчезнуть вослед прочим праведникам, взяли люди добрые из паломников белый головной убор митрополита, хранили, не снимая креста с алмазом-бриллиантом, как великое достоинство русского священнослужителя. Тайна клада этого потомками не раскрыта.
Не приняли тогда старцы наследников русского монашества, не передали молодым слов последних, опасаясь за жизнь молодежи в смутное тогдашнее время. Начиная с девятнадцатого года и по двадцать четвертый год исчезали монахи друг за другом.
Горели неугасимые лампадки медные, иконы висели на стенах, келии чистые стояли. Стихли службы церковные, умолкли молитвенные песнопения. Началось новое чудо.
У церковного алтаря перед иконою Божьей Матери горела большая свеча! Благодарные ли жители ставили ее, поддерживая порядок в скиту, или неизвестной волею держалось прежнее убранство скита — то никому неведомо.
Однажды приехал местный милиционер на резвом коне, проверить, что творится на Богунае. Куда люди подевались? Вещи на месте, мебель сохранена, а стариков нет нигде.
Ничего выяснить не удалось, да в той напряженной жизни не до этих мелочей было.
Помнит старая бабушка Агафья то далекое время. Случилось перед праздником Крещения Господня. Вышел владыко с резным посохом в облачении парадном искать место на реке, где бы удобно было воду освятить. Такое действие называется по-церковному искать Иордань. Долго, с трудом переступая, поддерживаемый помощниками, ходил седой старец, молился. Неожиданно, от скита недалече, ударил он в лед посохом. Посох его не простой был, резной весь, дерева кипарисного, с тонкою позолотою. Расступился лед, открылась прорубь невеликая и осталась незамерзшею.
Геологи чудо подтвердили, сказали, что горячие ключи появились, потому не образуется лед в месте указанном. Вода у бережка дымится и от проруби к середине реки лед тонок.
Помнит старая бабушка Агафья то время. Осталась у нее с тех лет из скита лаковая икона святителя Николая Чудотворца. Раз в год стекает по образу скорбная слеза, стекает она, хрустальная, по душам православным. Далеко заблудились мы, люди русские, и каждый прав по-своему. Бьются измотанные люди о непробиваемую стену, забывая смысл жизни.
Со временем разрушился скит на Богунае, запустело все понемногу, после войны уже мало чего оставалось. Кто-го ходил туда в старые кельи за иконами редкими. Славились те иконы красотою и особенной благодатью. После войны пришли времена перемен. Многие охотничьи избушки горели, не без помощи человека. Прошлись несчастья и по остаткам скита богунайского. Но если придете вы на поляну, где скит находился, почувствуете особенный воздух, дыхание тайги, молитвенную тишину.
Здесь приручали горностаев великие старцы, лечили сибирских ланей и собирали целебные травы… Да и горячий ключ до сих пор бьет водой незамерзающей, охотники уверяют — целебной.
Вслушайтесь в тишину леса, перестаньте думать о мирских заботах, вспомните о достойных старцах, их мужестве, их любви к людям.
Где жили старцы? В благодатнейшем уголке Сибири, где уже начинаются Саянские горы, но где они еще не набрали всю высоту и силу горных кряжей, где каменные склоны только изредка обрываются скалами красноватого базальта. Есть на Богунае и кедры — сибирские кипарисы, в большинстве своем колотовые. Золотистые стволы кедров устремлены вверх, в небо, каждая их веточка, иголка и хвоинка тянется к ненаглядному солнцу, такому желанному в нашем холодном крае. Стремительная и прозрачная, разрезает горы река Кан. Забьется сердце каждого сибиряка, увидевшего все сразу: изгиб реки, стесненной горами и скалами, нависшими над водой, сверкающей бликами; зеленую тайгу, подступающую к прозрачному потоку; бездонную глубину неба над красотой земли.
Кажется, пряный, насыщенный ароматом трав и цветов воздух наполняет грудь, делает невесомым самое существо человека. Живительная сила природы наполняет сердце каждого сибиряка. Неизвестные благочестивые старцы делали известное и нужное дело: призывали людей беречь данную от высших природных сил красоту, убеждали жить праведно и честно, защищая братьев меньших.
Вечная им память! Придет время, будет нашему рассказу продолжение, добрым людям утешение!
Старые годы предивные были. И жил народ сибирский искони богато. И золото мыли в наших горах. Цвели окрест Богуная-реки богатые села: Ильинка, Верхняя и Нижняя Лебедевки, длинная Успенка, урожайная Сокаревка. Всех не перескажешь, забудешь.
До смутных времен жил не тужил в нашей старой Сокаревке крепкий хозяин Константин. И все в руках у него так и множилось. Устроил из лучшего леса просторный дом и двор со всякой живностью, все содержал в исправности, порядке и богатстве.
Счастье на белом свете быстро летит. А горе кривое тащится веками, и нет ему, хромому, желанного края и конца. Кажется нам, что оно навсегда. Ан нет, бывает, как говорится, и на старуху проруха.
Пролетели годы благие да прискакали из Москвы лихие.
Свергли со святого престола сначала царя-батюшку, а за тем и за Господа Бога взялись. Кто тут замечал мелкого человека? Принялись лихие обновленцы прежнюю сытую жизнь потрошить.
Вышло по новым порядкам всеобщее разорение. Начались по богатым селам-деревням поборы от властей.
Выщипали курей, коровушек увели. Коней добрых угнали, а все мало. Идет голодное время, есть новой власти нечего, значит, корми.
Вскоре затихли пустые хлева да голые подворья. Пришел черед вещам. Обвешается бедняцкий отряд оружием своим и к новой усадьбе крестьянской приступит. Спору тут нет. Обругает кулаком и давай потрошить сундуки да амбары.
Платье шелковое часто прямо при хозяйке надевали с прибаутками.
Тащили на белый свет шутники медные самовары, хорошую посуду и все такое. Любили и золото, у кого было, найти в тайнике. Искали прекрасно.
А что? Времени у веселого бедняка много. Коров не пасти. Цельный божий день, бывало, усадьбу перетряхивали. Наверняка рано или поздно все ценное повыгребут.
Прячь ни прячь, а при таком особом внимании да заботе о чужом добре-богатстве уже не скрыться.
Деревня, все на виду.
Переберут чердак, щели все протычут. Полы широкие поднимут. Погреба глубокие прогребут. Стайки да сараюшки, и те шерстили до последнего.
Скорехонько являлись на свет заветные тряпицы с царскими деньгами да кольцами-серьгами.
Шустро доставали ироды тусклого блеска золотой песочек. Словно нюх какой дал им Бог на всякое драгоценное имение. И самородок золотой не упрячешь, догадывались.
Разорили таким макаром всех поселян. Да, да, всех, почитай, обобрали до нитки. Стали наши люди от хлеба зависеть совершенно. Стали с голоду пухнуть.
Придут от властей, прикажут все сдавать ценное, а потом утром обыск.
Очистят избу, так сказать, для новой жизни. Освободят от старых пережитков — царских пожитков. Чтобы не думалось о темном жирном прошлом.
Пришли так однажды и к нашему крепкому хозяину-дедушке. Шел про Константина верный слух, что намывал он во свою прежнюю царскую жизнь на Богунае вдоволь чистого золота.
Славился Константин из Сокаревки таким редким даром-талантом. Драгоценности в земле находить. Был он природным рудознатцем. Даже не учился нигде, а видел в хрустальном ручье таежном самородное золото. Мы, простые люди, мимо пройдем, подумаем, что в ручейке блеснуло стекло бутылочное. А Константин узнает настоящий сырой изумруд. Обрадует своих чудесною находкой. Оттуда и повелось его благополучие.
Да, видно, пришел ему срок. Подстерегли однажды новые власти красную зорьку. Нагрянули во всеоружии разоблачать-раздевать кулацкую душу.
Но надо сказать, и дедушка не промах был. Почувствовал на своем добре хищные взгляды. Решил еще загодя воспротивиться общему разорению.
Закрылся тихонечко в сараюшке ото всех и домашним ничего не сказал, мастерил или жег что-то очень долго. Так и не узнали в семье, что делал.
Заметила только бабушка, что исчезло из дому все золото. Исчезли и кольца венчальные, и серьги, и запас песочка драгоценного, и крупные самородки.
Будто ветром сдуло. Спрашивать не стала. Хозяин — барин, спору нет.
Забарабанили поутру в двери архаровцы с наганами да саблями на тощих боках. Смеялись над стариком-кулаком. Открыла им бабуля с молитвой. Отодвинули лихие гости ее подальше и принялись обирать избу с краю. Рылись начальники усердно и копались по всем углам. Трудно им было, больно богатый дом попался.
Вынести сразу все невозможно. Устали сердечные за день. Смеялись до обеда, но к вечеру задумались.
Ладно там, платья шелковые да самовары первыми утянули.
Но про самое главное ни слуху ни духу. Пропало кулацкое золотишко. Не нашли, нет песочка. Где кольца? Где серьги? Исчезло богатство. Куда?
Вызвали архаровцы хозяина на строгий допрос. Вдруг встал рудознатец природный на смерть в отказе. Грозили ему наганами, угрожали всякими смертями. А он затаился. Говорит одно — не знаю и молчит. Хоть убейте. Усмехались поначалу. Штучки кулацкие известны. Не уйти от комбедовских ищеек никому.
Протрясли деда-хозяина и жарко взялись за дом. Распотрошили на совесть. Отыскали со зла даже мышиные гнезда. Вывернули все до крысиных берлог. А сокровищ золотых нет нигде. Ищите ветра в поле. Наставили под вечер на деда упрямого страшный наган и щелкнули даже для острастки. И все зря. Молчит кулак, словно воды в рот набрал.
Порешили тогда отправить его в уездный застенок для несговорчивых. Авось выбьют там из него золотишко. Отправить-то легко туда человека, да обратно дороги уже не было. Пропал наш дедушка-хозяин где-то на исправительных каторгах.
Пришло еще чудом от пропащего единое последнее письмо-весточка. Пишет-просит наш родитель, чтобы исполнили родные его последнее желание на белом свете. Сберечь дом и никогда его не продавать вовеки.
Запомнила верная жена из того письма те заветные слова. Не горюйте, мол, обо мне, а только, главное, дом наш ни за что не продавайте, никогда.
«Как бы ни было тебе, дорогая жена, трудно и голодно. Дом мой твоим должен быть, это моя последняя воля. Прощайте».
Претерпела семья рудознатца много всякого горюшка. Быстро беда за бедой налетела. Кипела жизнь котлом. Успевай только уворачиваться, такие щепки на всю державу летели. Вернулась его семья в родной дом из ссылки полными новыми людьми. Голыми да босыми.
Запряглись понемножку лямку в местном колхозе тянуть. Тащилось новое житье-бытье бедняцкое веками, а не днями. Скучать некогда стало. Свести бы концы с концами на кусок хлебушка. Привыкли только к такой тощей жизни, а тут мира не стало. Вдруг война пришла. Подмела хозяев со дворов. Работали за троих.
Победили, наконец, вздохнули немножко. Выросли в доме внуки-правнуки. И от войны еще лет двадцать пять миновало. Показалось уже, что вовеки нищету не прогнать.
Тут-то и открылась дедушкина тайна золотая. Думать нельзя было за много бедных годочков про какое-никакое новое жилище. Поесть-то, дай Господи, досыта. Не до жиру, быть бы живу.
Помещались потому все три поколения от нашего дедушки в одном том самом старом доме и одною дверью пользовались. Привыкли так жить, и некогда было к привычным вещам присмотреться.
Вдруг однажды, по случаю, заметили странное дело. Сделалось что-то со дверною дедовской задвижкой.
Светлеть начала она от многолетнего передвижения. Надо сказать, что в Сибири у нас издревле такие толстые да крепкие засовы на хуторах любили делать.
Закрывались ими надежно на темные времена. Известно, дело таежное. Бывает, и медведь пожалует. Забредет и лихой человек, хоть и редок он в наших местах.
Ковали такие прочные засовы кузнецы-молодцы в жарких кузницах на вечные времена. И не было их работе никакого сроку-времени. Ржаветь даже не ржавели. Хорошая работа, старинная.
А тут случилось неладное что-то. Желтеет засов-то год от году. Открывают им дверь скрипучую и закрывают. А засов все светлее и веселее в сенцах поблескивает.
Вдруг ближе к нашему времени упал на него лучик от летнего солнышка. Что тут началось! Засверкал-заблестел длинный пояс в палец толщиной. Засиял сам собой. Да не по-железному али по-медному. А засверкал прямо-таки по-золотому!
Удивились правнуки нашего деда. Стали трогать осторожно старый засов. Нашелся среди них догадливый и ушлый паренек. Заспорили отец да сын-паренек меж собою: мол, из чего же их дверная задвижка ковалась. Даже на медь мало походит, а про другое и подумать не смели.
Вспомнил отец, что когда бегал он теми дверями еще мальчонкой, то видел сам, что засов наш был черный совсем.
Стало быть, тогда нельзя было отличить эту вещь от железой. Деревенское-то железо все тогда на чугун походило воронеными боками. Видно, скрыт здесь секрет какой-то.
Возник тогда у всех к старой задвижной полосе интерес. Взялся за таинственную задвижку наш ушлый паренек да и вынул вещь из железных петель.
Показалась сразу она ему очень тяжелой, не по виду. Тянет к земле руку, как свинцовое грузило для рыбалки.
Эка невидаль! Глядит на полосу паренек. А засов так и сияет. Пускает от солнца желтые зайчики. Истерся, видать, за полвека. Заметна на нем от кустарной работы в ямках чернота прежняя. Ясно видно, как сходит темное понемногу и самое яркое желтое зеркало являет повсеместно.
Золото! Батюшки-светы! Не поверил бы ни в жисть. А вот оно — в руках у паренька гирей пудовой кажется.
Взвесили дивную вещь. Не поленились. Глянули и ахнули. Хоть и невелика с виду, а в ней вес еще тот.
Четыре килограмма металла. Четверть пуда по-старому. Проверили и содержание. Оказалось все как есть чистым золотом-сокровищем. Обрадовались бедняки несказанно.
Пришли ведь уже другие времена, разрешили уже золото сохранять, не отнимут. Не обидел уже никто наследников дедушкиного подарка. А правнуки и не хвастались. Запомнили, видно, дедовский урок. Отпраздновали находку золотую широко, без скупости постылой.
Вышло нашему славному предку-герою прекрасное вечное поминание. Недаром положил он свою жизнь в застенках. Спасал от лютой нищеты внуков-правнуков. Отпраздновали, отдохнули душевно. Что ж плохого, коли сами люди хорошие да работящие. Во славу Божию.
Словно зарплату за всю эту новую жизнь получили. Мед-пиво пили. По усам текло. Да и в рот попало.
Думали-гадали, как же дедушка в лихолетье так устроил всю тайну, что никто не нашел?
Думается нам, как закрылся природный рудознатец в тот черный денек накануне обыска в сараюшке, так сразу развел жар в печи докрасна — добела.
Уложил сережки да колечки бабушкины в железный ковшик да и переплавил сокровища те вместе с песочком золотым да крупными самородками. Слилось все ценное в одну широкую полоску. Вышел из жаркой печи на божий свет вылитый засов. Пока еще отливка горячая была, присыпал ее умелец чем-то черным снаружи и прикоптил. Знал, видно, как сделать. Был не промах.
Слепил саму форму-то с настоящего, прежнего засова. Встала потому и новая задвижка, как влитая, на свое место в железные скобочки-петли. Не заметил никто в доме подмены целых полвека.
Искали и разорители золотой запас повсюду. Да, видно, бывает и на старуху проруха. Хитро посматривал на них природный рудознатец Константин.
Знал, за что страдать и помереть приходится. Вечная ему память.
А лихолетье потом все крепчало. Вымерли от смутьян малые села, добрые деревушки хлебосольные. Вроде Сокаревки да Ильинки. Но дай срок. Жизнь, она не кончается, жизнь, она продолжается.
Поднимутся снова на славном таежном черноземе крепкие хутора. Запоют на заре петухи.
Будут добрые люди жить от природы да радоваться. Только бы ума хватило дедов да царей не ругать. Достался правнукам от них драгоценный — на все века — подарок. Сокровище Сибирское.
Золотой засов.
Глубоко-глубоко под сырой землей сибирской рождается драгоценное золото.
Разгуляется над вековечной тайгой непогода. Сойдутся могучие ветры-великаны с четырех сторон белого света. Нагонят ветры темных-претемных туч дождевых на Богунайские горы. Натрутся мохнатые тучи-медведи друг о друга, и посыпятся из них на матушку-землю яркие искры. Соберутся те искорки вместе, и вспыхнет из тех огневушек великий небесный огонь.
Сольются небесные огни в страшную большую силу и молнией на землю упадут.
Ударит птица-молния в гору. И глубоко уйдет небесная сила в каменную породу.
Изменится от жара молнии порода в земле. И там, где прожгла жилу огненная сила, испечется золотой песочек.
Остынут горные печки, и остаются в горе на веки вечные золотые ручейки.
Словно закопал великан в земле золотую ветку-молнию. Называют старатели такие места золотыми жилами.
Драгоценная жила вся из желтого такого песочка. Бывает еще, сплавляется в каменной печке песок в крупные камушки-самородки.
А ежели расщедрится божия природа, одарит прямо по-царски. Встретятся в золотой жиле самые удивительные большие самородки. Называют их лошадиными головами, и входит таких на ладонь два-три.
Рождается так в сибирской земле сокровище золотое. Сокрывают богатство то Богунайские горы для добрых людей.
Но бывает, и в природе выходит ошибка-неошибка, а воде недоделки. И такая страсть из этого получается! Про то и сказ вам рассказывается.
Давно, еще до смутного переворота все стряслось.
Процветала у чистой речки тезка ее ладная да пригожая деревня Сокаревка.
Стоял в той деревеньке крепкий рубленый дом крестьянский. Жил не тужил в нем достаточный поселянин Гавриил Аристархов. Жили они с работящей женою Полиной. Средняя в царское время семья. Играют шестеро здоровых ребятишек по лавкам.
Пошел старшему пятнадцатый годок. А самый младшенький еще младенец и соску сосет.
Было у семьи серьезное хозяйство. Имели они на хозяина дарственную грамоту от царя-батюшки с гербами на полные семь гектаров черноземной сибирской землицы Весенним временем, летом зеленым да осенью золотой все сеяли, косили да жали.
А после крестьянских забот, на Покров, отправлялся хозяин их на охотничий промысел.
Любили в старину тогда в Сибири добыть по осени жирного глухаря к семейному столу.
Прекрасная дикая птица и весом была тяжела. Тянула к зимушке на пять или даже шесть кило. Поймаешь трех глухарей — и вот вам целый пуд птичьего мяса со всякими потрохами.
Походит дикий глухарь манерами больше на домашнего индюка. Приручается даже, и хорошо.
Разводили ведь умные люди в царское время глухариные питомники с великим успехом.
Таежный красавец-глухарь водится во множестве на ягодниках да кедровниках. Отъедается на природе на долгую нашу зиму, по-местному — жирует. А жировали таежные индюки в ту пору в древнем богатом кедровнике, что вверх по чистой речке Сухаревке. Охотились там на них и добывали птицу к столу. А уж как хорош да распрекрасен рослый глухарь на столе!
Готовили лесного петушка так. Снимут с толстой тушки пестрое перо. Опалят немножко и выберут из розового брюшка мягкое нутро. Сполоснут водичкой и начинят глухаря чищеными ядрышками кедрового ореха. Добавят по вкусу специй всяких и белую соль. Уложат здоровенную птицу в большой семейный чугунок и рогатым ухватом, ловко так, отправят всю красоту прямо в жаркую духовку великой сибирской матушки-печи.
Слов нет, какой же от природной дичи развевается по избе ароматный дух. Прожарят в печке глухаря до самой смачной золотистой корочки. Истечет жирная птица сладковатым соком на луковые дольки с картошкой.
Сбегутся на мясной аромат все голодные ребятишки, разберут ложки и только и ждут мамку с артельным чугунком.
Доставляет жареная дичь с лучком да орехом доброму человеку в своем семействе великое утешение в пасмурный денек сибирской зимы.
Так что с радостным нетерпеньем ждут жена и детки счастливого возвращения своего охотника с приятною добычей.
И однажды, как заведено — после Покрова, оснастился отец семейства в путь для ловли глухарей. Уложил и ловчую сеть, и петли-ловушки, и, конечно, взял большой мешок под птицу.
Вышел на тропу охотничью Гаврила Аристархов по первому снегу.
Думал обрадовать домашних удачной охотой, а обернулось-то все с ног на голову.
Отбегает от лесной речки Сухаревки вверх по течению в тайгу чистый ручеек. Выводит он охотников кривою тропкой вдоль узкого бережка в сторону кедровой рощи.
Начал Гавриил подниматься выше по ручью. И так незаметно отошел понемногу от бережка в сосновый лес.
Расступилась неожиданно на пути дремучая тайга, показалась за соснами маленькая полянка. Сама вся в белом первом снежке, так и манит пойти. Пошел через нее наш охотник. Засмотрелся путник на открывшуюся дикую красоту той приятной полянки. Зашуршала у него под сапогами высокая сухая травка на странных таких кочках.
Вдруг затрещали под Гавриилом гнилые доски. Выскользнула из-под ног сыра земля. Рухнул охотник со всего маху в неведомую глубоченную яму. Только его и видели черные вороны.
Как же глубока была эта тайная яма, что не сразу долетел наш крестьянин до самого дна. Побился еще по дороге обо всякие там выступы и гнилые перекладины. Занесла же нелегкая бедолагу.
Ухнулся Гаврила на земляное дно ни жив ни мертв. Осыпало гостя сверху всяким сором.
Немного погодя начал он шевелиться. Очнулся и в себя понемногу пришел. Тряхнул буйною головушкой в сырой непроглядной темени. Ушибся, конечно, крепенько, но в целом вроде ничем не повредился. Вскоре приподнялся от земли и смотрит со страхом вокруг.
Открылась пришельцу словно страшная тайна мрачного подземелья. Проступила перед нежданным гостем в тусклом свете внутренность позабытой-позаброшенной шахты.
Заскребли почему-то у гостя кошки на душе. Страшно что-то стало Гавриле здесь оставаться. Глянул вверх с надеждою, выход посмотрел. Добраться до краешка трудно будет, очень высоко. Кажется, саженок десять или все двенадцать до белого света. Сразу выбраться никак не получится. Не справиться голыми-то руками. Вниз оборваться можно.
Решился невольный гость сыскать выхода в самой яме. Авось повезет. Было тут, однако, темным-темно. Как в добром погребке.
Здесь еще терпимо, а дальше тьма египетская.
Решился тут наш охотник зажечь-запалить вязаный платок свой шейный, тонкой шерсти. Достал верное кресало и давай огонь высекать. Вылетели из кремня веселые искорки и понемногу сухую шерсть запалили.
Набрал яркий огонек силу. Отступила от него древняя тьма, и увидел наш крестьянин старую выработку. Потрудились, видно, здесь старатели на славушку.
Уходит далеко в темноту неровная большая нора — как пещера.
Чего же тута искать-отрывать можно было с таким-то рвением да усердием?
Кажется, вид у породы самый невзрачный, самый бросовый. Значится, ничегошеньки вокруг и нету.
Прошли за кривым следком. Прокопали по неровной дорожке. Получается, что провалился Гаврила в старательскую древнюю шахту. Выкопали здесь широкую золотую жилу. Работали, видно, очень удачно да долго, и недаром. Представилось гостю, как тускло блестели в мозолистых ладонях веселые самородки. Оттягивал карманы да пояса, песочек золотой в толстых мешочках. Может, и Гавриле грешному чего перепадет?
Ступая осторожно, отправился наш охотник навстречу тайнам подземным. Забилось само собою горячее сердце в неясной тревоге.
Вдруг вывел подземный ход путника на широкое место. Предстало оно навроде горницы или пещеры большой. Пробивался сверху в узенькое отверстие белый свет. Падал тот божий свет столбиком вниз и рассыпался золотыми бликами да искрами на сырой земле.
Сверкает что-то небывалым светом да неземным сверканьем. Да не железным или медным, а прямо-таки чистым золотом блещет горка песка на старой рогожке.
Обмер наш Гаврилушка от нежданного подарка, дух ему весь перехватило. Не верит он еще глазам своим и смотрит с превеликим вниманием на чудо. Так и есть!
Уложено перед пришельцем на сырой земле богатство — не богатство. А ни в сказке сказать, ни пером описать.
Сокровище золотое там лежит. Большая горка из ценного-драгоценного песочка. Словно парчу древнюю кто-то расстелил на рогожке. Матушка! А сверху-то, сверху!
Насыпаны запросто разные самородки. И не простые, а наши, богунайские. Зовутся они золотыми тараканами среди старателей. Желтоватую спинку видно на них. Видны еще подобия малых ножек. И даже будто с глазками блестящие головенки у них.
Отмыли все сокровище давно еще. Сверкает оно и блестит да переливается в ладошке искрами на все золотистые лады.
Сгинул, видно, хозяин великого клада золотого. Пропал где-нибудь в медвежьей или волчьей стороне или с разбойником лихим, басурманом, на узкой тропе не поделился. Бывает всякое, на то она и дремучая тайга суровая.
А как нет владельца, то чего добру пропадать, бери для пользы дела.
Возомнил уже Гаврилушка, что пришло на него великое счастье. Пригляделся и удивился.
Венчается золотая горка самыми большими в наших местах самородками. Прозвали их лошадиными головами. Сами они, драгоценные, умещаются на детской ладошке. Поражает же вид такого золота, чудесный и предивный. Имеются на лошадиной голове и глазки, и малые зубки рядочком в приоткрытом ротке. Найдешь на месте даже ушки золотые.
Страх даже пробирает. Как получается в природе такое? Выплавляет словно какой-то искусник игрушки из золота и во глубине сырой земли прячет. Красота. Тайна.
Любуется сибиряк несметным да несчетным тем богатством. Позабыл про все на свете. Возмечтал серьезно да с полным размахом.
Освободит его золото от бед мирских. Начнет Гаврила Аристархов новую жизнь при мощном капитале. Перейдет богач сразу в купеческое сословие, да на первые места.
Золото настоящее в смуглых ладонях так и искрится, играет, так и манит в широкую новую жизнь-праздник.
И сколько же его здесь? Куда хозяин прежний подевался?
Даже на глазок прикинь — и то, может, два пуда наберется.
Мелькнуло еще в головушке последнее сомнение. Поторопился новый владелец проверить свою ценную находку. Есть на то способ старый и простой. Поднял Гаврила с горки лошадиную головку, поднес ко рту и на белый зуб попробовал.
Нет, точно, смотри-ка ты, настоящее оно, подлинное. Поскреб еще острым ножом и убедился, что наградила крестьянина матушка-природа таинственным кладом.
Пересыпал Гаврилушка драгоценное золото в чулочек шерстяной, вязаный. Взял поначалу немного. Подошел к выходу, примерился, обдумал, как вылезать будет. И пожалел.
Показалось ему, что мало прихватил он богатства. Лежит себе оно, родимое, тут запросто и всякому любопытному доступно.
Нет, надо удаченьку свою не пропустить. Три раза вот так возвращался счастливец наш за сокровищем. Пока не набрал, сколько могло за пазуху войти.
Снял всю вершинку горки золотой. Стал наверх выбираться. Пришлось потрудиться, но все же кое-как до белого света по камешкам да выступам удалось охотничку добраться до краю.
Выпорхнул Гаврилушка душой на поляну и, не помня себя и ног под собой не чуя, домой полетел.
Лесом-лесом, да и вышел на радостях к родной Сокаревке. Облаяли его сельские собачонки, переглянулись меж собой соседки.
А Гаврила и не видит ничего, спешит женушку обрадовать. Работящая хозяюшка у него. Следит, чтобы в семью добро приносил. Думаешь, раз любит мужичок выпить, значит, можно ему указывать и ждать от такого нечего, кроме убытка. Смотри же! Покорятся скоро все Гавриле! Будет он всем кормилец и великий благодетель. Оденется в жилетку с цепкой золотой. А на ней часы луковкой.
Толкнул хозяин калитку и на сосновое крылечко взошел. Распахнул широко дверцу и жену зовет: «Полинушка! Есть разговор». Потребовал из светлицы детишек увести и еле дождался, пока Полинка с ними управится. Вернулась женушка и сама не утерпела узнать про охоту, что там стряслось.
Усадил ее счастливец за стол и дрожащей рукой из-за пазухи находку вытянул. А уж из чулка так и сыпется на стол обеденный струя золотая.
Всплеснула красавица Полина белыми ручками. Отродясь таких сокровищ не видала. Страшно. И чудно.
Щедрой рукою рассыпал перед красавицей-женою счастливец гору золотую. Никогда не бывало в избе такого богатства.
Мерцает снизу тускло скромный песочек. Венчают вершинку горки блестящие золотые тараканы — самородки богунайские.
А на самом верху уложил Гаврила славные лошадиные головы. Сияют они золотыми глазками. Стихло все в крестьянском доме.
Заломила Полинушка белые рученьки. Батюшки! Откуда же этакое великое и страшное сокровище да богатство? Не сыскал ли клад подземный от лихого разбойника? Нет, ума не приложить к такому чуду.
Смеется усталый хозяин и отвечает не спеша. Провалился, говорит, сам я в лесную шахту.
Сразу не выбрался и решил осмотреться. Оставлено там было на самом дне сокровище золотое. Брошено на многие лета. Проверил я все как есть. Золото настоящее.
Куда там хозяин делся, что и как — неизвестно. Одно для Гаврилы важно. Разбогатеем мы. Станет Гавриил Аристархов первым на деревне купцом. Прославится по всему уезду, а то и дальше. Торговать будет серьезно. Оденет семью в шелка. Сапоги себе хромовые купит и часы на цепочке, с музыкой.
Хвалился еще долго счастливец грядущими базарами да ярмарками, обозами да лавками.
Размечталась совсем и работящая Полина. Забылась на кисельном бережке молочной реки. Тут рак-то и свистнул.
Вдруг потрепал ее муженек по белой ручке. Заблестели хитрые глазки его себе на уме. Говорит он ласково так: «Ступай-ка, милая женушка, к той моей бабке винокурихе. Подай ей от Гаврилы золота и пусть нальет для меня самого лучшего самогона. Да пусть не жалеет, сразу три полных штофа наливает. Плачу золотом. Так-то!»
Опустила добрая Полинка от стыда ясные очи. Поняла, откуда хмельной ветер дует. Рано упало на буйную головушку страшное богатство. Любил и раньше выпить, а теперь и вовсе утонет. В общем, раздавит золотая гора сластолюбивого Гаврилку. Захлебнется и пикнуть не успеет. Не знает весельчак премудростей трезвой жизни. Пока думала, а уж хозяин ее выхватил прямо из горки хороший самородок. И, не долго думая, жене распрекрасной вручил.
Как будто для путнего дела. Чудной такой. Увидела глазки его Полина. Покачала умной головой и, вздыхая, сказала сущую правду: «Ну все, как начнешь ты пить, и не увижу я белого света».
Тяжело переживала она питейные безобразия. Правильно заметила. Как возьмется, бывало, почтенный супруг за штоф, так пиши пропало. Убегает из дому и кот, и покою нет, и денег не сыщешь.
Правда все. А муженек и спорить не стал, потому как вскоре сделался навеселе. И пил целых две недели. Отказать ведь не мог себе совершенно в спиртном напитке. Заливалась работящая Полина с детьми на печке горючими слезами.
Пролетели те черные две недельки за плотскими увеселениями. Хорошо погулял наш сибиряк. Да, видно, в последний раз. Сколько ни пил крестьянин, а забыться от липкого страха не мог. Подкралась к сердцу смертная тоска. Уплыли от него сладкие мечты. Понял вдруг наш богатей, что выходит из него жизненная силушка и не может никак вернуться.
И вот как первый колокол грядущей беды ударил.
Очнулся однажды Гаврила серым утречком после скромных тех седмиц, а на сердце кошки скребут, решил прихорошиться с похмелья березовым гребешком. И вот что из того получилось. Прихватил гребнем волнистую русую прядь. Потянул, чтобы расчесать, да так и ахнул. Так и сел. Выпали разом из буйной головенки кудрявые пяди. Взялся в испуге хозяин поверить и другие пряди на прочность.
И понял, что ничего не осталось. Пришел волосам горький срок. Выпали родные волосы как один. Остался бедолага, как древний старичок — без единого родного волоска на макушке. Прямо беда.
Заболел счастливец наш неведомой хворью. Что ни день, то здоровье слабей.
Вдруг обозначились и открылись по всему телу его злые язвы. Навалилась на сердце смертельная слабость, что и руки не поднять. Ложись и помирай.
Дальше — больше. Выступили на белой коже страдальца зловещие синие такие паучки.
Стали те недобрые паучки день ото дня крупнеть да подрастать.
Заплакал Гаврила горючими слезами и отправился к старым людям совета искать.
Посмотрели на болящего старые-престарые поселяне. Расспросили как следует про золото и про злые язвы. Призадумались и очень пожалели Гаврилушку. Погладил тогда самый старый дедушка седую бороду и говорит ласково: «Чему быть, того не миновать. Крепись, сынок, предстоит тебе последняя и дальняя дорожка. Вся беда твоя и хворь смертельная от лихой находки твоей. Погубило тебя злое, дикое золото».
Давно это случилось. Нашли старатели вверх по ручью в лесу на полянке богатую золотую жилу.
Копали люди золотой ручеек день и ночь. Уходили все глубже, и недаром. Вывела их золотая струя к самородкам, а за самородками стали попадаться и знаменитые лошадиные головы. Радовались старатели, да только недельку и продлилось их счастье. Поразила всех страшная смертельная хворь, и вскорости все они один за другим померли.
Была причина тому в порядке природы. Рождается золото в Богунайской земле от небесного огня. Превращает небесная сила огненная горную породу в земляных печках и оборачивается порода в золото.
Но бывает, что задерживается страшная небесная сила в золоте и в земле не рассеивается. Хранит она сокровище от всего живого, и кто прикасается к той жиле по незнанию, тот заболеет и смертию умрет.
Вернули старатели злую находку свою в шахту, чтобы не губила обманка золотая людей. А сами вскоре с церковным приготовлением отошли к Богу.
Заросла к той пещере тропинка мохом-травою. Забыли люди про недоброе богатство, вот и попался в земляную ловушку новый человек.
Раскаялся тут Гаврила в мечтаньях своих золотых и помирать собрался. Рассказывала жена, что чертил он марким угольком на дощечке для семьи новый дом. Хотел по тому рисунку строить светлую домину на всех шестерых детей. Мечтал все о богатой жизни, пока болезнь позволяла. И вскоре так скрутило бедного, что и плоть грешная от костей отходить стала. Разрушила болящего заживо недобрая небесная сила от золота. Жить с таким телом нельзя стало, и пришлось бедолаге от разложения плоти скончаться в расцвете лет в надежде на всеобщее воскресение.
Схватила тогда обиженная Полинка узел с мертвым золотом, вынесла подальше из дому и закопала от греха подальше в дальнем углу огорода.
Хорошо еще сама не заболела. Бог милостив.
Прошли своим чередом скорбные хлопоты. Схоронили несчастного Гавриила по всему церковному обычаю. Жалели его все соседи и особенно родная жена, молодая Полина, сильно плакала. Видишь, молодой еще был, не старый.
Окончился его земной путь на Сокаревском старом кладбище. Обернулась земля ему пухом. Ничего не поделаешь.
Осталась веселая Полинка тихою вдовою. Ушла вся в заботы. Вырастила шестерых здоровых ребятишек без отца. Непросто ей это было, да только с нынешним-то временем несравненно легче. Спасало хозяйство большое. Лес ягодный да река рыбная. Не то что нынче, ни кола у людей, ни двора.
Осиротели безвинно жена и дети малые. Испытали они на горькой судьбе отцовской мертвую силу дикого золота.
Пал Гавриил новою жертвой великого соблазна. Зовется такое искушение обольщением богатством.
Было, видно, совсем не по плечу крестьянину нежданное сокровище златое. Взял его сибиряк, отяжелел и ушел весь в сырую землю. Потонул простым топором в лукавом омуте. Разошлась по омуту волна, а по народу молва.
Забыли добрые люди с тех пор тропинку на золотую яму да к дикому золоту. Затаилось лукавое сокровище в земляной норе, как ядовитое змеиное жало. Устроена так и жизнь человека. Если есть настоящая, истинная ценность у тебя, то слава Богу. Дает та ценность, как золото, свободу человеку от всякого недостатка. Живи и радуйся по-настоящему вечным вещам и понятиям.
Но прячется рядом и ложная недоделка. Играет людскими чувствами не набравшая полноты мертвящая обманка. Кажется, будто она драгоценно-золотая, но на деле — мертвая вовсе. Схоронилась в том диком самородке небесная молния и все вокруг тайно разрушает.
Погибнет от нее грешный человек.
Подстерегает жадного копателя в сибирской земле недозрелый плод небесного гнева.
Дикое золото.
Объявились в наших лесах издавна, всякого удивления достойные, чудо-медведи — оборотни.
Охотятся по дремучей тайге добрые люди. Стреляют себе всякого прекрасного зверя и птицу и, конечно, медведя огромного не пропускают. Затравят, как положено, в погожий денек косолапого и через собачий лай бьют особыми пулями с обоих стволов наверняка.
Обычно-то все хорошо, завалят мохнатого мишку и, поблагодарив Бога, возьмутся за острые ножи. Разделать лесного хозяина-зверя поспешат, иначе нельзя, бесчестье ведь. Получат все и мяса пудов двадцать, и просторную медвежью шкуру.
Но бывает, что обернется удачная охота бедой — не бедой, но и несказанным перебором, что и сказать нельзя.
Вдруг тревожно закричат лесные птицы и повеет на собравшихся ловцов тревожный ветерок. Пойдет по коже дикий холодок, станет бородатым лесникам не до жиру медвежьего. Почувствуют люди дыхание тайны лесной. Говорят… как бывает. Завалили лесного могучего шатуна. Подходят, смотрят, чтобы не набросился часом, берутся за широкие ножи булатные. Распустят на груди у медведя толстую шкуру до низу и вдруг с криком отпрянут, словно обожгутся. Красуется из-под звериного обличья нежное, молодое девичье тело. То ни в сказке сказать, ни пером описать. Убили, выходит, живого человека-девицу без роду-племени. Прямо каяться надо. Рассказать про такое невозможно. И остается все дело меж собой у старых добытчиков на памяти, как заноза.
Не может быть речи после такого убийства и про шкуру. Поступают в таковом случае в полном согласном молчании. Роют под елью потребную яму и, крестясь, укладывают дикую лесную тайну в сырую землю.
Остается лишь холмик лесной да народное название сей тайны.
Медведи-оборотни.
Не сочти, любезный друг, за сказку. Намного жизнь-то богаче нашего ума-разума. Только поспевай удивляться.
Приоткрывает иногда природа секреты да тайны свои, чтобы еще больше уважал ее человек к своей же пользе и берег ее, непознанную и предивную.
Одна такая тропинка к сибирской загадке нашими местами пролегла.
Не только в незапамятные времена, за тридевять земель оборачивались древние волхвы волками и медведями, дожило все это и до нынешнего веку.
Приключилась история эта в конце царских времен.
Подступал в ту пору лес густой к деревне Орловка… Хорошая и богатая она была.
Жил в красивой Орловке добрый молодец по фамилии Аристархов. Отмерил ему Бог долгую и счастливую жизнь и доброе дело врачебное. Призвало его Отечество на Первую мировую войну с германцем. И обучился там на фронте юноша Аристархов фельдшерскому делу. Вернулся с войны наш фельдшер и всю добрую жизнь посвятил врачебному ремеслу. А немного раньше, до войны стало быть, приключилось в нашей Орловке, на его глазах, нарушение привычного обихода вещей.
Началось все невероятное с непослушной одной девочки. Жила она, пригожая, при крестьянской семье. Воспитывали-воспитывали ее родные отец и мать, да как-то не получалось у них выправить из дочери веселую крестьянку. Учили, как и всех людей, уму-разуму. Женское дело известное, за домом следить да красоту наводить. Шить-вышивать приданое к законному венчанию. Думала мать старость свою утешить дочкиным счастьем да внуками-правнуками. А не тут-то было!
Не сиделось молчаливой дочери в сытом доме под иконой. Нрав девичий известный. Словно кошечку ни к чему не принудишь, ежели только сама волей не пожелает.
Так и тут вот. Пожелала та дочка испытать все про дремучий лес, нелюдимый.
Отправится смолоду далеко в чащобу Богунайскую, и ведь не страшно ей там было нисколько, сутками пропадала. Бродила бесшумно звериными тропками, как будто они для человека проторены. Обживалась с каждым годом в тайге, и вскоре не стало у нее, дурочки такой, никаких подруг среди деревенских молодок.
Деревня — дело известное, все на виду, вскоре пошли пересуды, взгляды, и родители совсем обиделись на непутевую.
Да и она хороша, лесная душа, нет чтобы лоб перекрестить да во святую провославную церковь ходить. Не имела она этих добрых и светлых привычек. Обиделась, видно, на всех и людские обычаи с церковным обиходом променяла на дремучий лес со зверями-медведями да болотными лунями.
А церковь небольшая в нашей Орловке была. Была. Приезжал, честь по чести, на все праздники божии прилежный батюшка-священник. Добрые-то люди, оставляя дела, в церковь спешили, верующие все были. Но не видели на службах и молебнах той самовольной девчушки лесной. Скрывать нечего, добром такое не кончается. Сгущались тучи над орловской девой-русалкой.
Открылось ей что-то в природе, взялась она носить из лесу в крестьянский дом каменные безделицы. А родня, конечно, возмущалась. Да и слыхано ли, чтобы из ягодных мест богатых цветные камни нести полными ведрами. Пошлют блаженную за грибами-ягодами, ждут не дождутся побаловаться черникой-голубикой. Путние девчата смеются, из лесу воротясь, радуют старых и малых сладкими дарами.
Не то что лесная дева. Она один раз в разгар ягодной поры откуда-то, близ Сокаревки, принесла в избу два больших ведра совершенно голубой глины. Родители только за головы схватились — сил нет. А девка возьми и разведи эту небесную землю с водой и придумала таким цветом всю свою девичью каморку-то и раскрасить.
Не дивитесь, водится в наших краях такая голубая глина, только поискать. Идет про нее слух, что сопутствует она драгоценному камню алмазу. Серьезная вещь.
Да кто же знал. Смеялись над любопытной соседкой, и все. Заметили еще охотники, что уходит крестьянская дочь звериной тропой на огонек одинокого зырянского шамана.
Не любят древние зыряне соседей и всегда подальше отойти стремятся. Так и огромную сибирскую сторону заселили. Долго беседовали два лесных чудака — старик и юница. И часто их вместе по тайге примечали потом. Шаман-то часто травки всякие по Богунаю собирал, знал, где и что под землей сокрыто, но молчал при наших людях.
Есть, говорят, у зырянских индейцев поверье такое, что никак нельзя открывать земные богатства для пришельцев и самим лучше не трогать мать-землю.
Хоронил дед лесной свои тайны до той поры, пока не пришла к нему своенравная крестьянская дочь. Слышали потаенные беседы те у очага лишь большие, ушастые совы ночные. Шло все мирно, да только бедой обернулись блуждания эти медвежьи в стороне от добрых людей и святой матушки-церкви. Может быть, еще в том печальном исходе время грядущее сказалось — смута шла по Руси.
Одно ясно: всему народу через те искания вышел престрашный урок дикой лесной свободы. Ухали в лесу ночные совы, когда в последний раз круто рассорились в просторном доме лесная дева и родной отец. Приказал строгий родитель самовольнице выбросить из головы лесную жизнь и навсегда измениться по родительской воле. А нет, так и суда нет. Вон из дому. Хватит славить на деревню нас дикарскими привычками.
Молчала в ответ своенравная смутьянка и волком в медвежий лес глядела сквозь непроглядную темень.
Указал ей на широкую дверь горячий отец и плетью замахнулся. Сверкнула темными глазами лесная дева и навсегда за порог переступила. Ушла в дремучий лес медвежьими тропами. Только ее и видели. Унялся от старого гнева отец и заплаканная мать успокоилась. Спать улеглись, а на душе тревога. Пропадает наша самовольница где-то среди зверья лесного, и креста на ней нет! Хотели сломать, да не вышло, сбежала совсем. Чует сердце, быть беде. Дует из открытой двери сырой ветер перед грозою.
Потерялась в Богунайских лесах непослушная девица не на день и не на месяц. Исчезла без следа на веки вечные, одним словом — пропала. Не ожидали уже люди из лесу никаких вестей, как тут все снегом на голову и упало.
Вдруг вышел из дремучей тайги большой и страшный медведь-оборотень. И вот как его тайна открылась. Остались старые отец и мать беглой девицы одни в обычных житейских заботах на подворье. Стояла у крестьян в широком хлеву добрая коровка. Отправилась к ней с утра хозяюшка с ведрами. Открыла теплый хлев-то и обомлела.
Вдруг вздохнул кто-то живой тяжело так недалеко от коровьего стойла в соломе.
Присмотрелась мать лесной девицы к незваному гостю и ахнула со страху. Разлегся в коровьем жилище хозяин леса — дикий бурый медведь.
Лежит и дышит во сне, словно у себя в берлоге. Вспомнила старушка тут про страшные сорок зубов медвежьих и шум поднимать не посмела. Напоила тихонько свою коровку и подоила молочко, как обычно. Думала, не будет скотинке с медведем покоя и жизни. Ан нет, дышит животное ровно, на дикого медведя даже и не смотрит, словно давно знает незваного гостя. Поглядела на добрые коровьи глаза крестьянка и, странное дело, сама успокоилась на первое время.
Удивился и дед, как увидел медведя. Но сразу ничего не поделаешь, решили обождать, пока сам косолапый дикарь дорогу в лес не отыщет.
Задержался грозный зверь в деревне словно на родной стороне. Разнесла сорока на хвосте это чудо по Орловке, чему юноша Аристархов сам был очевидец. Проходит целое лето, а зверь со двора не идет.
Захотели его видеть охотники. Начались тут совсем уж непонятные дела. Не испугался их мишка, словно давно знал. И как только такое возможно стало, чтобы осторожный хозяин леса спокойно смотрел на ружья и запахи для себя смертоносные терпел?
Сколько веревочке ни виться, а все концу быть. Порешили зверобои меж собою: немного погодя извести чужака. Страшно держать медведя при поселке, не дело. Началась и другая странность. Настаивал истребить дикаря-шагуна горячий характером отец. А мать-то лесной девы вдруг очень пожалела страшного зверя, и совсем ей не хотелось, чтобы убивали его. И откуда же в материнском сердце чувства взялись?
Пришел медвежьей жизни срок. Зарядили охотники свои двустволки на крупного зверя. Посовещались во дворе, щелкнули курками и в коровье стойло направились без лишнего шума.
Отворили дверь к медведю. А страшилище лесное лежит как ни в чем не бывало на соломе и вздыхает. Глянул исподлобья на железное ружье дикарь и в угол отвернулся, словно заплакал.
Грохнули стволы так, что всю хатку дымом занесло. Подождали стрелки, чтобы не встал ненароком зверь. Приготовили ножи булатные на толстую мохнатую шкуру. Слышат — тихо все. Подкрались по соломе в медвежий угол и кто посмелее, взялся распустить живую шубу донизу. Удивился еще, что легко так от мяса на груди шкуру оттянул и быстро разрезал.
Вдруг вместо кровяного медвежьего мяса показалось из-под шубы нежное нечто, белое… Отпрянул охотник от медведя и кинжал окровавленный бросил в ужасе. Переглянулись бывалые звероловы. Всякое видели они на своем веку, случалось, бывало. Узнали таежную тайну сразу, мороз по коже. Лежало перед ними на соломе лесное чудо дикое, волшебное.
Медведь-оборотень.
Получеловек-полузверь без роду-племени.
Позвать пошли старых родителей. Смотрят отец да мать, как скорбно идут к ним смущенные лесники. Сняли заскорузлыми руками шапки и глаза в землю опустили. Винятся, словно убили кого-то. Поди разберись, кто же там лежит?
Подошел старик к лежащему оборотню. Перекрестился и сказал только: «Господи, спаси и сохрани!» Красуется из-под медвежьего обличья молодое девичье тело. Справное такое и здоровое… Только где голове быть, там все медвежье. Оскалились в пасти все сорок зубов. А грудь и бедра девушки молодой. Убили оборотня. Не дано нам, грешным, в эти тайны проникнуть.
По обычаю лесному отошли охотники от поселка в тайгу, ископали потребную яму в сырой земле. Стало тут людям всем на душе страшно и совестно. Было у всех чувство, что встречались они с этим существом раньше, надо же.
Фельдшер наш Аристархов так и сказывал, что узнали каким-то чувством в медведе-оборотне пропавшую лесную деву.
Сокрушалась почему-то больше всех мать пропавшей самовольщицы и считала, что нет ее дочери в живых-то на белом свете.
Завернули медведя-оборотня в холстину. Уложили на телегу и в чащу лесную свезли. Покаялись, на всякий случай, в убийстве. Нехорошо получилось.
Словно круги по воде, пошла в народ молва… Чай не за тридевять земель, а в нашей знакомой, старой Орловке поймали загадочного медведя-оборотня. Осталась вековечная тайна без ответа и по сей день. Затерялся в непролазных дебрях и подозрительный старик-зырян — шаман. Вдруг знает он тайну страшного оборотня и обучил ей самовольную лесную деву? Сыскать бы его да выспросить. Хотя, конечно, про такие нечеловеческие дела и знать будет, да не скажет. Запрется.
Не хотят и самовольные непослушницы отстать от лихого любопытства, изменяют своему роду-племени человеческому. Как шла стихия жизни, так и идет от века и до века. Не касается сердец строптивых добрый звон колокольный, что летит над дремучей тайгой сибирской из святых церквей.
Заплутал человек от божьего пути святого да и в страшного зверя превратился.
Крадутся по нашей бескрайней тайге, ломая сухие ветки, мохнатые великаны.
Медведи-оборотни.
Давным-давно, еще от самого сотворения Господом Богом белого света, населилась матушка-сырая земля такими великими и дивными тварями, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Страх божий, да и только.
Сухими путями таежными грозные мамонты с бивнями да хоботами ходили стадами, а в морях рыбий царь, кит-великан, плавал да в наш древний Енисей далеко даже заплывал.
Завелось от тех несказанных да незапамятных времен множество разных дивных существ.
Научился человек охотиться на них и многих изучил. Но, видно, стало быть, не всех.
Края наши далекие, места от веку заповедные. Ходят, конечно, наши добытчики почти везде. Но ведь и то правда, что за промыслами тайны таежные в суете не разглядишь. Прячутся от шумных гостей вековечные секреты в глушь да в глубину озерную-болотную.
Придет человек простой за лесными подарками, разведет костер, обед наладит, выпьет, что покрепче, и позабудет осторожность. Обидится на него и матушка-природа по-своему. Напустит на лихого гостя неведомого зверя — и конец. Пропадет без вести, хоть и жалко бедолагу.
Заметили как-то бывалые люди, что нет-нет, да и потеряется в лесах за Богунаем мужичок.
За лесными горами, где золото намывают, есть заболоченный край, а за ним, еще дальше, скрывается прозрачное чистое озеро среди тайги. Дойти туда непросто, люди говорят, не любят эти места частых гостей. Легко потерять там узенькую звериную тропку да заблудиться в зарослях.
Но прямо заговорили о неведомом звере, начиная с пропажи близ озера охотника Шишенкова. Обстояло это таинственное дело так. Любили еще до войны известные в местном народе братья Шишенковы таежные приключения и часто далеко в лесу охотились со всяким удовольствием.
Пришло на Богунай лето красное, время промысловое приспело.
Отправился как-то раз один из братьев Шишенковых в дальний путь, до самого чистого Лебединого озера. Найти его трудно, так ведь дело верное.
Приготовился надежно. Ничего не забыл. Ружье двуствольное верное снарядил и порохом да свинцом патроны честь по чести приготовил. Взял, конечно, и острый нож булатный в кожаных ножнах. Уложил в заплечный мешок рыбацкие снасти да хитрые припасы.
Прекрасная там, на птичьем озере, рыбалка предстояла и клев завсегда самый удачный.
Настреляешь и уток, и гусей крупных, полярных.
Куда он ушел, точно ведь известно было. Потому как издавна в наших местах да на дворах обычай имеется: куда хочешь иди, но семье-то сказывай ясно. В какие дебри-места и за чем отправляешься.
Предупредил вот и наш герой про поход на дальнее нетронутое озеро. Никто не удивился.
Там и рыбы есть всякой серебристой, и птица большая гостит на дальнем перелете.
Красуются на водной глади среди серых гусей царские птицы. Машут крыльями белоснежные лебеди. Плавают рядышком и черные с отливом лебяжьи пары.
Редкое место Сибирского царства.
Направился с ружьем к заветному озеру охотник. А только нет его назад. Потеряли все терпение, а не дождались. Нет из лесу вестей, значит — беда.
Решил тогда меньшой брат пропащего, второй Шишенков, отыскать заплутавшего сам.
Снарядился, с хорошим ружьем взял вдоволь патронов с медвежьими пулями. Приладил булатный нож к поясу и молча за порог переступил.
Долго ли, коротко ли шел брат в тревоге по звериной дикой тропе. Одолел вскоре Богунайские горки и безопасно мест заболоченных, нелюдимых к вечеру достиг.
Идет в зарослях, приглядывается осторожно на шорох.
Надо сказать о пропавшем, что был герой в годах преклонных и много поохотился на своем веку. Бороды вовсе не носил, усов тоже не заводил.
Но лицом был самый русский, правильный. Светел ясными очами и волосом весьма курчавый. Сказать по правде, прямо богатырь крестьянского роду. Настоящий исконный сибиряк-первопроходец видом.
Не одолел бы его ни человек, ни медведь-великан. А вот бывает же беда, исчез. Будто срок пришел какой.
Идет меньшой брат на поиски лесною стороной. Вспоминает старшого да молится про себя.
Вдруг слышит с озерной стороны мрачный такой да протяжный не то вой, не то рев могучего зверя.
Чего только не померещится в дальних краях.
Стихло все снова, только птицы припевают да ветер с озера ветками наверху качает. Может, с болот трясина вздыхает?
Прибавил путник шагу, а уж солнце давно село, вечереет уже. Наконец расступилась вековая тайга.
Закричали вдруг впереди прибрежные птицы на озере и разом в небо поднялись.
Взволновали крыльями вечернее небо, покружили над водой и в дальних камышах укрылись.
Вот ты какое, Лебединое чистое озеро. Снял невольно путник перед прозрачной гладью свою черную шапку. Постоял, послушал вечную тишину.
Чует сердцем меньшой брат, рядом неладное что-то. Стал то озеро берегом обходить и сразу на стоянку вышел.
Подходит к ней ближе — и дрогнуло в душе. Видит: недалече на пригорке чернеется потухший костер. Ночевал, видно, кто-то и готовил. Играет ветерок озерный мертвою золою. Оставлен из лапника уютный для усталого добытчика шалаш.
Пригляделся искатель наш и покачал головою. Да, ведь все здесь.
Прилажен над кострищем просторный котелок с чаем. Грустит знакомая двустволка у входа в шалаш еловый.
Подошел брат, не утерпел и проверил стволы. Нет, хоть и заряжено, а никто, видно, не стрелял.
Все цело осталось.
Щелкнул затвором и на свое плечо найденное ружье, для верности, за ремень подвесил.
Присмотрелся теперь к самому мелкому и на первый взгляд неявному. Важнее мелочи в жизни ничего нет.
Заметил, конечно, следы братовых сапог на поляне. Сколько можно разведать, они от костра, шалаша да берега озера никудашеньки не отходят.
Ночевал здесь старшой Шишенков пропащий, и вся снасть его же личная сиротою осталась.
И следы все рядом, как привязанные. А человека, понимаешь, нет как нет. Пропал серьезно. Не было поблизости грозных следов медвежьих или волчьих. Чисто-гладко вокруг.
Пропасть человеку здесь, кроме озера глубокого, просто негде.
Получается, что исчез добытчик где-то совсем-совсем рядом на бережке. Потому все вещички словно собрались у костра.
Лежит рядышком и знакомый заплечный мешок, и веселый топорик отдыхает на дровишках.
Куда же старшой брат подевался? Много размышлял гость у серебристого Лебединого озера. Когда начало уже смеркаться в тайге, развел Шишенков под звездами яркий костер. Хорошо — дрова уже заготовлены.
Но спать побоялся.
Захотелось на свежем-то ветерке ему жареной рыбки. Заметил наш Шишенков в прибрежной хрустальной водице расставленные рыбные ловушки-мордочки. Но сразу снимать не стал. Притомился с дороги, пока дело распутывал, до тайных причин добраться решил.
Думалось искателю так. Что же тут страшного приключилось?
Главное, не было здесь лихих людей. Не приходил сюда из дебрей известный следопытам зверь.
А человека нет. Не было у старшого и лодки своей, чтобы уплыть далече и перевернуться ненароком на воде.
Молчит рядом широкое да предлинное Лебединое лесное море.
Скрыла, видно, прозрачная водица тревожную тайну. Долго сидел меньшой братец у трескучего дымного костра. Не сомкнул до раннего утра ясных глаз. Думал все про дело.
Забрезжило к четвертому часу в небесной высоте. Стали сумерки в заросли отступать. Не заметил, как получились от ночного костра жаркие угли.
Подавай только крупную рыбу. Запечется в красных угольях жирный хариус, да и забудешь про печали мирские. Вспомнил усталый Шишенков про ловушки-мордочки на бережке. Да и решился достать из тех особых сеток рыбы непуганой озерной к углям.
Встал, отряхнулся от дремоты. Положил ружья у шалаша и налегке пошел. Идет к пологому берегу в высоких сапогах.
Вдруг словно холодок по душе пробежал. Забилось в неведомой тревоге смелое сердце. Замедлил шаг земляк, прислушался. Словно подошла к сердцу страшная лесная тайна.
А вокруг даже птицы не поют.
Зловеще как-то стихло все. Краснеет, будто к рассвету, прохладная вода впереди.
Подходит удивленный следопыт ближе к воде. А уже и ног под собой не чует. Страшно. А ведь и всего-то делов: сеточки с рыбками из парной водицы на бережок вынести. Близко они уже, рукой подать. Подошел меньшой брат к прозрачной воде. Да так и замер у кромки берега.
Зашевелились у него на голове волосы. Встал, предупрежденный своим же ангелом-хранителем.
Видит с великим ужасом тайну лесную. Страшное чудище притаилось под водою. Батюшки-светы! Жгут его злые горящие глаза сквозь хрустальную влагу. Замер рыбак ни жив ни мертв.
Чудовище залегло к лесу передом. Охотится, конечно, да так по-зверски искусно, что и гладь водяная не дрогнет, вся — как зеркало. Таится под тем чистым зеркалом свирепая смерть. Направило на человека чудище саженную плоскую голову на короткой шее. Бугрится на морде словно змеиная кожа, только крупнее. Дракон драконом. А на той драконьей голове сверху, ближе к шее, два больших змеиных глаза рубинами горят. Словно угли тебя жгут. Не спускает зверь неведомый со своей жертвы глаз, и ничего доброго тот свирепый взгляд не предвещает.
Заворожила меньшого брата страшная красота озерного дракона. Уходил далеко в глубину широкий хребет чудовища и темными гребнями поднимался.
Разглядел земляк точно только большую, словно лошадиную голову зверя и жуткие, нелюдской мудрости, налитые кровавым светом очи.
Не любит рыбий царь непрошеных гостей. Охотится на них хозяин Лебединого озера. Не вырвется никто из опасной воды.
Побелел, пораженный смертным страхом, брат Шишенков. Представилось ему мгновенно и ясно возможное нападение. Если бы только коснулся он сапогами прозрачной воды мелководья! Не увидел бы больше любезного белого света.
Вмиг схватило бы чудище жертву свою поперек хребта. Впились бы намертво в живого человека огромные зубы-крючья. И не отпустили бы вовеки. Взмахнет тут зверь предлинным хвостом, вспенит озерную гладь и вмиг уйдет с добычей в самую глубину немой воды. Разорвет на дне обед ужасный в клочья, извиваясь волчком вкруг себя. Поднимется со дна вечный ил. Проглотит хищник жалкие останки кусками в мутной равнодушной водице. И поминай как звали.
Но про те повадки далее сказано будет. А сейчас ни жив ни мертв, окаменел меньшой братец от плотоядного звериного взора.
Замерло и чудище. Ждет добычу. Да не тут-то было.
Милостью божией, потихонечку, догадался меньшой брат попятиться незаметно к лесу. Боялся и шевельнуться немного. Не то заметит зверское чудище и вослед побежать пожелает. Спасет ли тогда верное ружье? Если видно, что шкура-то дракона сильно толстая да вся в таких щитках роговых, наподобие черепашьих.
Медведя-то, бывает, не убьешь — такой жильный, а тут, чует сердце, разве в пасть куда пальнуть, и все.
Возвратился устрашенный охотник до костровища. Насилу собрал оставленные вещи, какие мог унести. Хотелось ему без промедления бежать, куда глаза глядят.
Оглядывался несчастный на озерную сторону и как будто погони ждал следом.
Но, правда, ничего такого в то утро не приключилось. И на том спасибо.
Отошел тем временем от него смертельный страх, и подумалось ему вот что.
Слыхал брат Шишенков про здешний кочевой народ. Говорили, дескать, кочуют в тех страшных местах с незапамятных времен пастухи-монголы.
Ходит очень давно тот кочевой народец по Сибири. Знает, наверное, много про древние тайны таежные. Знает и молчит. Да и кто ж его спросит там? Поверит темному простаку кто? Вот и все.
Молчат смуглые пастухи в своих круглых юртах. Валяют из шерсти серый войлок. Их-то пути известные.
Любят родную Монголию. Скрывались туда всегда в трудные времена. Так и в наше времечко.
Как началась смута, засобирались. Посмотрели богатые живностью кочевники на новые тощие порядки и не нашли своей вольнице тихого места в горящей Сибири. Отошли с табунами да пестрыми стадами в родную степь — Монголию.
Живут, говорят, там и по сю пору. Молчат.
А в те-то медовые года они еще по лесным луговинам да полянам стоянки на сочной травке разбивали. Знал примерно брат Шишенков, где монголов искать. Отошел маленько от ночного пристанища и сообразил, как пойти меж болот до монгольского становища.
Времени терять не стал. Хотелось еще ему предложить монголам проводить его снова до озера, попробовать поискать на самом дне. Нырнуть поглубже. Может, осталось что-то от пропащего и даже сам он где-нибудь в сетях запутался и просто утонул. Проверить все надо. Может, и чудище ни при чем, и вовсе как-нибудь померещилось. Да и семья-то не видела ничего и не поймет, почему брат вещи отыскал, а за телом отправиться побоялся. Испробовать все надо.
Подошел он с такими помыслами к лесной луговине, где монголы свои стада пасут.
Нашел в одной юрте старого старика и про свою беду рассказал.
Выпили вместе китайского листового чаю и диким медом густым закусили. Выслушал дед круглолицый брата Шишенкова и долго молчал по монгольскому обыкновению.
Понял Шишенков по его глазам, что знает пастух про озерного дракона давно. Может быть, и скотина на водопое пропадала. Или, еще хуже, кто-то из любопытных погонщиков с озера не пришел.
Пообещал старик проводить на Лебединое брата и даже лодку из зарослей вытащить помочь. Посидит на бережке, подождет, пока найдут чего-нибудь или кого-нибудь на дне. Остальное за Шишенковым.
Уступил проводник просьбам гостя, но считает, что лучше было бы по-монгольски поступить. Спрятать чувства поглубже и, справив поминки, вовсе забыть туда дорогу до времени. Не справиться человеку с Лебединым озером. Живет в его хрустальных водах злой дух.
Обрадовался охотник согласию такому, и, не теряя времени, отправились они к таинственному берегу.
А тут еще удача. Повезло им — встретили знакомого товарища, стрелка, и сразу сговорили друга помочь скорбному делу.
Стало их тогда трое. Но, видно, что-то замешкались они и время удобное упустили.
Село красное солнышко за крутую гору. Прибавить шагу не смели. Того и гляди, потеряешь тонкую звериную тропку или примету.
Блуждать потом три дня придется. Такие хитрые места. Долго ли, коротко ли вел их старик монгол. А только совсем стало смеркаться. Прошли промеж заболоченных зарослей. И по всем признакам должен был здесь лес расступиться и берег озерный открыть. Да не тут-то было.
А случилось так. Идут наши следопыты, веточками сухими хрустят. Да по высокой траве сапожками шелестят. Воцарилась вблизи озера странная, живая тишина.
Смолкли лесные пташки. Повеяло на путников из темноты озерною прохладою.
Вдруг слышат следопыты, будто бык огромный из трясины взревел. Разнесся над лесом далеко звериный рев. Мрачный да свирепый вой неслыханного существа большой силы. Обступила завороженных храбрецов опасная темнота. Забилось в груди горячее сердце.
Скинули охотники разом верные ружья с плеч и замерли в темноте.
Заревело чудовище снова и стихло. Будто воды в рот набрало. Переглянулись следопыты между собою. Строго посмотрел старик монгол на спутников и покачал седою головой. Нехорошо. Плохой признак.
Кричит, воет на озере злой дух. Знак подает, чтобы непрошеные гости отошли восвояси.
Уйдите подобру-поздорову. Смерть впереди притаилась. Сегодня, мол, плохой день для озера, ходить туда не надо. Все пропадем.
Развернулся монгол с полдороги и обратно пошел. Опешили его русские друзья, хотели уговорить. Но ничего-то у них не вышло.
Нахмурился седой проводник. Слушать ничего не хочет, уходит. Вдогонку попросили у монгола указать, где лодка припрятана. Ладно, говорит, так и быть, скажу.
Поднимитесь на холмик перед озером, и слева у воды в камышах поищите. Будете живы, на место верните.
Да не вздумайте ночью или утром к воде подойти, пропадете. Лучше совсем не ходить. Не злить духов. Махнул монгол безнадежно рукой и затерялся в сумерках.
Остались храбрецы вдвоем. Стало им страшно. Подобрались они к Лебединому озеру. Развели осторожно костерок и утра светлого у огня дождались.
Но не утерпел младший Шишенков и раненько опять у воды засуетился. Отыскали добытчики в камышах небольшую лодочку, поободрились.
Недолго думая, спустили ее на воду, а чтобы не уплыла, веревочкой к деревцу привязали накрепко.
Вспомнили тут охотники про завтрак и очень есть на свежем ветерке захотели. Вернулись до костровища и достали нехитрые припасы — домашние колбасы.
Порезали хлеб, сальце розовое построгали. Скатерть-самобранку на камушке расстелили и немного, за упокой души, горячего приняли после положенной молитвы. Подрумянили сальце на костре, с дымком, известно, вкусней. Оглянулись на привале — и надо сказать, холм невысокий, хороший вид на озеро в низинке открывал. Совсем было успокоились.
Лодочка тем временем у них на виду красовалась. Налетел ветерок, зарябила хрустальная гладь мелкой волной. Потянула лодка повисшую веревочку и от берега отплыла немного. Закончили тем временем следопыты приятный обед у костра и глядя на воду призадумались.
Вдруг потемнела глубина под ветряной рябью. Плеснула на бережок незаметная волна от самого дна.
Вздрогнула нехорошо лодочка от носу до кормы и явственно так затрещала. Сделалось что-то с охотниками. Заворожила их неведомая страшная сила. Окаменели они от страшного предчувствия и взгляд отвести от озера не могут.
Вдруг потянул лодку кто-то в глубину, да, видно, выскользнула она. То погрузилась почти до бортика кормою в озеро, то всплыла и закачалась жалобно так.
Потянул ее неведомый зверь за собой, да, видно, веревка струной натянулась и не пустила. Больно крепкая была. Сразу не порвешь. Тогда и началось такое, что ни в сказке сказать…
На мгновенье стихло все у лодочки, но заметили следопыты перемену в озере. Недалече от ялика нечто темное на глубине словно заворочалось.
Начали воды в том месте наверх выходить, словно кто снизу толкает. Да так резво. Бурлит уже вода там. Вспенилась наконец и ну ключом, будто кипеть. Знаешь, как бывает в путину, когда рыба поток хвостами вспенивает.
Вмиг разорвал тут воду огромный длинный хвост и как меч ударил по нашей лодочке. Полетели острые щепки во все стороны. Обомлели только свидетели наши, а сделать ничего не могут. Страшно по-черному.
Рубит неведомое чудище широким хвостом с роговыми гребнями беззащитный ялик в пух и прах.
Разлетелись по чистой глади веером старые досочки. Хвост чудовищный так и сечет. Скрыла остатки вода. Всплыли только рожки да ножки. Был ялик и нету.
Било чудище по воде еще долго, словно пар выпускало. Подумал тогда брат Шишенков, что не быть ему живым сейчас, кабы пустился он в плавание по опасной глади. Разорвало бы чудище хвостатое и хвостом в капусту порубило.
Извивается озерный дракон вкруг себя под водою веретеном и хвостом по врагу рубит. Страх.
«Смотри, смотри, — закричал Шишенков, — не хотел мне да монголу верить!» Попросил за это у брата товарищ прощения, и подумали они выстрелить в чудовище, но дразнить не решились. Спасибо, самих не проглотило.
Стегануло чудище, словно бичом, по хрустальной воде напоследок и в глубину погрузилось.
Схоронилось до сроку, власть свою показавши людям. Перекрестились спокойно потрясенные следопыты.
Приоткрылась для них страшная тайна лесная. Помутилась водица в Лебедином озере, и долго еще оно не могло успокоиться после чудовища.
Поняли тогда незваные гости, что нечего теперь искать в страшной глубине, нечего ловить.
Свое бы унести. А не то, чтобы найти кого-то. Не помня себя, быстро собрались и без устали, как на крыльях, через окрестную природу прошагали весь день. Отвлекла их медвежья тропка и успокоила. Опомнились маленько от пережитого страху, когда вышли к Богунаю-реке.
Глянули храбрецы друг на друга и обомлели. Друг-то знакомый спереди целой прядью поседел. Засеребрились уже и виски на головушке.
Шишенков брат и вовсе стал с той поры как лунь, весь белый. Пришлось ведь ему чудище хвостатое два раза видеть. Не мог он те глаза злющие-презлющие во всю жизнь позабыть.
Горели драконьи очи рубинами. Наливались яркою кровью. Надо думать, оттого у зверя такие красные и горящие в сумраке глазищи змеиные, что является он на охоту по ночам. Красноглазые твари — все в лесу полуночники. Это да.
Вспоминал еще наш очевидец, что длинный тот хвост у чудища, в смысле цвета, сложным показался, вроде темной зелени с бурым таким.
Добрались следопыты к родному дому едва живые. Долго рассказывали безутешным родным про Лебединое озеро и свирепого его хозяина.
Не верили еще им поначалу. Но пришлось. Вещи-то не врут. Двустволка старшего Шишенкова, и мешок его, и снасти. Все говорило за то, что правду меньшой разведал в дальнем, опасном походе.
Ходить туда дурной приметой стало. А вскоре и смута поднялась, новая власть отвлекла. Только попривыкли к новой, невиданной жизни, как уже война в дверь постучалась. Забыли до времени про Лебединое богатое озеро. Ждет оно новых бесстрашных следопытов. Думалось и мне. Как же так живет столько лет, от самого сотворения мира, в наших суровых краях такое чудо-юдо? Доходят ведь наши морозы до самого дна озерного. Известно, что сообщается всякая вода через особые подземные реки и даже озера с настоящими островами. Ну, а под землей, конечно, круглый год тепло.
Замечено еще, что не любит озерный дракон берегов и никогда из воды на божий свет не показывается. Выходит, что и потомство свое размножает в темноте подземных озер. На островке. Ежели сравнить такого зверя, хотя в шутку, с заморскими похожими хищниками, то выходит, что трудно нашему сибирскому ящеру умножаться, почти невозможно. И вот еще почему. Ежели снесет чудище свое опасное яйцо в подземелье даже, все равно действует на него суровый закон от природы-матушки. У заморских-то драконов, в ихней Африке, как? Если тепло или жарко, спору нет, появятся на свет хищницы. А коли холодно, то все. Выйдет на белый свет жизни одиноким хозяином и по злобному нраву своему с возрастом в свои владения от братьев уйти поспешит, чтобы не драться. Скончается там в одиночестве без всякого продолжения рода. Погибли бы такие твари совсем от лица земли, но тут, видно, сама природа за них заступилась. Устроено так естество, что не может оно одному только общему правилу угождать. Так и здесь. В холодном месте, в Сибири подземной, вопреки законам обычным нет-нет да и появиться может и одна на сто яиц наследница-хозяйка. Будет от нее драконьему царству продолжение, но тоже немного. Больно они свирепы и никого к себе не подпустят, разве для продолжения роду, и это редко. Выходит, что непросто получает чудовище свое продолжение на белом свете.
Жили, говорят ученые люди, такие чудища в самые изначальные, допотопные времена на матушке-земле. Жарко тогда и в Сибири было. Даже верблюды и львы здесь водились. Пришли потом холода, и скромнее стала наша тайга, но богатства своего доселе не утратила.
Приметили и охотники, что от века везде по лесам да на других озерах рыбных по-другому все. Много в таежном крае хрустальных глубин. Построены при водах уютные зимовья и ночлеги. Дымят там вкусным духом уютные избушки на курьих ножках и принимают частых гостей-рыбаков да стрелков.
Догадался сам, на каком озере никогда не то что домик срубной, а даже и шалаш еловый не построили?
Угадал, на дальнем том диком Лебедином озере. Причина известная. Говорят, не любят ни змеи, ни ящерицы, ни ящеры стука и всякого шума человеческого. Приходят ползучие гады от тонкого сотрясения в смертельную ярость и жалят непрошеного гостя без пощады. Слышат они от природы плохо, а вот тряску всякую сразу чуют за версту и на ловлю выползают. Представь, начнут гости ладить избенку. Разлетится по всей округе от веселого топора звон да стук. Почует перестук чудище в подземелье своем. Дрогнет в подземном озере водяная гладь. Упадет с потолка камешек. Значит, пора зверю на охоту плыть.
Вспенит дракон широким хвостищем послушные потоки и выйдет на мелководье ночью. Подстережет нетрезвого бедолагу у рыбных закидушек. Только его и видели. И крикнуть не успеет, как на самом дне очутится поневоле. И конец.
Начнут пропащего искать побыстрее, пока течение не унесло. Затопают по воде сапогами, захлопают по зеркальной глади тяжелыми веслами с лодки. Пуще прежнего взбеленится чудище на людей. Взвоет под водой и стрелою к лодке пожалует. Начнет вблизи свой страшный танец. Раскрутится страшилище веретеном до серебристых пузырей и давай хлестать хвостом из воды по суденышку. Зарастет брошенная стройка таежная лихим бурьяном навсегда.
Не увидишь потом чудовище хотя бы и год. Не требуется зверю плотоядному много. Нахватает мяса и в подземелье глаза бесстыжие закатит на долгую зиму.
Выйти в озеро, конечно, живоглоту невозможно до лета, покуда вода хорошенько прогреется, чтобы и ночью парным молоком сохранялась. Иначе заснет страшилище и быстроту в стремлениях своих потеряет. Осоловеет, как та простая лягушка на осеннем болоте. Удобно дракону на глубине. Коли там потеплело — все, значит, наверху жара.
Дождись только темноты и на раздолье выгребай. Промышляет оно так веками и ни в чем не нуждается.
Ближе к нашему времени пожелал брат Шишенков, уже в преклонных годах, разыскать чистое Лебединое озеро.
Да, видно, с тех пор переменился окрестный лес и наросли новые приметы повсюду. Была тропа узкая да извилистая меж топких болотных мест. Все тропки звериные исходил, а на озерную низину дорожки отыскать не смог. Потерял, видно, память лесную.
Вышло, может быть, его заблуждение к лучшему концу. Неровен час, сгинул бы, как родственник старшой, и не нашли бы ни рыбака, ни озера Лебединого.
Спряталось оно, хрустальное, хорошо. Любят на нем отдыхать смелые перелетные стаи.
Рассказывают еще про дивное свойство тех мест. Соберется, к примеру, наивный стрелок потревожить на озере непуганую птицу. Возьмет ружье, выберет верную тропу. Будет долго ходить туда-сюда, искать заветное лесное море. Покажется ему в болотах, что еще малость поплутать, и вот тебе — озеро, ан нет. Пробегает дотемна и назад повернет. Не пропустит человека к лебединому пристанищу сама тайга-природа. Обманется стрелок в приметах, и особенно если с ружьем, то верно ничего не найдет. А вот рыбакам хуже. Нередко может совсем пропасть. Сибирь, известно, лесные порядки. Вмешивается человек-то в дела природные и сам же потери несет. Рыли у нашего лесного городка гальку да песок-гравий. Да углубились серьезно.
Поднялась вдруг из земли вода и все там затопила. Бросили карьер копать. Подступил молодой городишко к берегу новых озер из подземной воды.
Понравились простому сословию рукотворные пруды, и что ни лето, началось там купание без всякой меры. И шум, и гам, и по воде стук. Ответила вода на то беспокойство лютым зверем. Начали люди смелые тонуть в том карьере-омуте без счету. От неожиданности, даже не испугался никто. Вроде дело-то обычное, но вдруг пропадет кто-нибудь и даже тела не отыщут. Вызовут сыскных водолазов, те дно коварное проверят, да оно и небольшое. А человек словно сам уплыл в подземные протоки. Да быстро так. А уж какое может быть течение в озере? Поищут сколько можно далеко и в протоках, но тела не найдут. А пропащие — все хорошие пловцы. Не боялись они воды. Видели многих с берега, что на середине пруда камнем уходил здоровый человек вниз и пикнуть не успевал.
Вот и разберись. Но сразу, что интересно, никто не пропадает. Наплавается, наныряется несчастный в жаркий денек. Успокоится совершенно и вечером поздно или ночью вдруг нежданно схватит его за ноги злая смерть и утянет на дно. Ладно, кого сразу нашли, мог и сам потонуть. Но вся-то и загвоздка в полной пропаже заключается. Как нарочно.
Думается мне, неспроста все это. Вьется веревочка от городских омутов по подземным рекам к Богунаю. А там, глядишь, и до Лебединого озера доходит. Расплескаются люди во множестве на воде, а чудище — где поблизости — хорошо тряску такую различает.
Известно к тому же, что дракон озерный соседа не любит. Значит, расходится-расплывается потомство его по теплым потокам подземным в разные стороны. Приблизится когда-нибудь и к нашему городку. О, страшно не любит чудище шума и на сушу никогда не выйдет. Слепнет житель подземный на солнечном свете.
Могут предание такое за сказку почесть. Но отчего же тогда по душе всей трепет пробегает? И страх-то здоровый такой, естественный в причинах. А значит, и настоящий.
Откроется когда-нибудь тайна Лебединого озера. А до той поры пропадают на нем беспечные рыбаки.
Опускаются жаркими летними вечерами опасные сумерки на берега лесного моря. Взволнуются хрустальные воды, заплещутся в кромку свою, смолкнет в страхе все живое. Потемнеет под звездами глубина, и вспыхнут из вечного мрака горящие рубиновые глаза свирепого чудовища. Покажет чудо-юдо из родной воды бугристую голову с длинной пастью. Раздвинутся на миг огромные зубы-крючья и выпустят вдаль жуткую дикую песню. Разнесется по тайге протяжный, мрачный рев-вой. Поведает тот вой тайны вечных подземных пещер.
Замрут и похолодеют сердца отважных следопытов у костра. Умолкнут в юртах монголы. Подкрадется во тьме охотник хвостатый и замрет на мелководье под зеркальной влагою. Услышишь мрачный вой впереди в сумерках — поворачивай. Уходи, откуда пришел. Охотится поблизости злобный хозяин, дух воды…
Чудовище Лебединого озера.
Народный рассказ, легший в основу сказа, сам по себе всегда лаконичен. Когда современный человек пытается соразмерить его с действительностью, он вынужден обратиться к научному опыту. Картина явления, открываемая в рассказе очевидцев, тоже требует максимальной правдивости. Поэтому по всем случаям автор ведет постоянное расследование с помощью различных устных и печатных источников по данной теме. Энциклопедии, книги и статьи (в частности, о динозаврах) помогли методом сопоставления свести количество версий до одной, наиболее реальной на наше время.
Лебединое озеро находится за знаменитым Богунайским золотым прииском, закрытым после войны. Река Богунай выше по течению уходит в болота, а за ними в систему озер, среди которых Лебединое самое большое и имеет пять километров в ширину и двенадцать в длину. Если предположить, что угол наклона дна от берега минимально равен 10 градусам, то при ширине поверхности 5 км вершина треугольника будет на высоте 500 метров. То есть глубина составит 500 м. Если и такой расчет покажется преувеличенным, можно взять еще меньший угол — 5 градусов, но и тогда предельная точка глубины озера будет 250 метров. Уже на глубине около ста метров тысячелетиями не меняются условия среды. А значит, сохраняются условия для реликтовой органической жизни.
Есть подтверждение существования системы подземных рек и проток, а возможно, и пещер-промоин, наполненных воздухом, через которые ящеры могли бы расселяться и где могли бы переживать зимний период и даже размножаться как яйцекладкой, так и живорождением. Когда производили земляные работы на местном карьере песка и гравия, эти ямы полностью затопила подземная вода, вышедшая из открытых ковшами протоков. Сейчас эти места карьеров — полноводные озера, где ежегодно тонут люди, причем особенно странно, что там пропадали даже спортсмены-пловцы и водолаз не смог найти тела, подтвердив только наличие подземных протоков, куда проникнуть пока невозможно. Странно, что течение там отсутствует, и не было установлено, как тело человека смогло оказаться в недоступной протоке так далеко. (Зеленогорск, Красноярского края.)
Сравним неизвестного хищника с крокодилом по данным энциклопедии «Ужасы природы» издательства «Литература».
«Крокодилы являются наиболее близкими родственниками вымерших динозавров, которых они пережили на 60 миллионов лет…»*
>>
* Ужасы природы. — Минск: Литература, 1996. — С. 167.
«Охотятся крокодилы ночью… их жертвами являются различные представители животного царства… зачастую они не брезгуют охотой на своих же сородичей… более мелкие особи становятся жертвами крупных собратьев».*
>>
* Ужасы природы. — Минск: Литература, 1996. — С. 168.
«Обитают они как в стоячей, так и в проточной воде — в озерах и болотах, в лужах и прудах, в больших и малых речках, но всегда в тихих и глубоких местах…»*
>>
* Ужасы природы. — Минск: Литература, 1996. — С. 169.
«Крокодилы нередко охотятся на людей, которых они, как скот у водопоя, подстерегают у водоемов…»*
>>
* Ужасы природы. — Минск: Литература, 1996. — С. 171.
Живучесть крокодилов вошла в легенду: сердце, извлеченное из туши, было оставлено охотником на солнце, но оно продолжало сокращаться и через полчаса после гибели животного. Их неподвластные уму качества — плодовитость, живучесть, быстрота реакции — еще в древности считали божественными…
Наш вид отличен от крокодила ярко-красным цветом глаз; по словам очевидца, таких глаз не имеет ни один ему известный зверь.
Братья Шишенковы были известными в наших местах заядлыми охотниками, особенно много охотился пропавший на Лебединском озере старший брат.
В городском краеведческом музее Зеленогорска есть фотография двух братьев Шишенковых перед отъездом на фронт в 1904 (или 1905) г. Проживала их семья в Ново-Георгиевке или Лебедевке.
Младший брат, свидетель и очевидец озерного дракона, не был ни балагуром, ни пьющим. Его рассказ о хищнике полон подробностей и признаков реальности события. Прожил долгую жизнь охотника и труженика. Сведения о пропаже рыбаков на озере подтверждают многие местные жители. Люди утверждают, что гибнут рыбаки именно на Лебедином озере, а не на других, которых в тех местах много. Также это озеро одно не имеет ни избушки, ни землянки для отдыха, хотя находится далеко за болотами. Что-то отпугивает от водоема таежников.
В нашем районе на берегу реки Кан, в которую впадает таежный Богунай, проводили раскопки археологи из Иркутского института. В найденном захоронении индейца обнаружили зубы неизвестного животного. Безусловно, это хищник, так как для украшения или иных целей использование зубов травоядных не зарегистрировано. Только один вид имел ровный ряд похожих зубов. Девятиметровый хищник мезозавр.
Мезозавр — представитель вымершего семейства огромных хищных ящеров, похожих на крокодилов. Жил в так называемый пермский период. На фотографии компьютерной энциклопедии «Майкрософт» челюсти мезозавра имеют ровный ряд одинаковых зубов, загнутых в виде клыков.
По мнению советских ученых, динозавр должен питаться только рыбой в озере или море и только в больших объемах. Такое однозначное воззрение на рацион древнего ящера, имевшего миллионы лет на приспособление практически к любой среде и рациону, уместно поставить под сомнение. Многие виды пресмыкающихся питаются очень разнообразно. Черепахи и травоядны, и плотоядны. Рацион крокодила, так похожего на сибирское чудище, не так уж богат рыбой. Рассмотрим этот аргумент. Итак, десятки килограммов рыбы должен есть в день каждый динозавр, чтобы вид выжил. Если сравнить динозавра, обитающего в каком-либо водоеме, с африканским крокодилом и предположить, что способ питания у них одинаков, то получается, что небольшой ареал современных крокодилов за один день и ночь должен выесть рыбные ресурсы реки или водоема. Напротив, наблюдения за этим видом показывают, что охотится крокодил редко, и чем крупнее пресмыкающееся, тем пассивнее. Предполагаемая нашими учеными прожорливость характерна скорее для теплокровных видов млекопитающих, действительно потребляющих много рыбы. Мнение науки, что чем крупнее зверь, тем больше пищи ему нужно, срабатывает не всегда. Белковая пища вообще усваивается животными долго, и на период усвоения охота прекращается. Африканский крокодил, схожий с чудовищем Лебединого озера, вынужден питаться скромно и очень редко. Крокодилы сходятся для охоты на сезонный водопой мигрирующих через те места стад антилоп один-два раза в целый год. Схватив антилопу, хищник рвет ее и ест, пока не набьет вместительный желудок доверху. Отъевшись один раз, крокодил теряет интерес к пище и месяцами греется на солнце, очень медленно переваривая жесткое мясо копытных. Сложный белок трудно усваивается хладнокровной рептилией. Через полгода, чаще через год, он снова охотится на водопое.
В общем скажем, что наивно полагать, что рептилия, как человек, нуждается в завтраке, обеде и ужине. Кстати, чем древнее вид, тем больше он может обходиться без пищи. Часто звери и рептилии в природе голодают днями, неделями, месяцами. Таковы реальные условия жизни на планете, а не выдуманные в кабинетах, представляющие планету, как гигантский зоопарк, где все виды тварей обязаны регулярно питаться.
Лебединое озеро изобилует всякой пищей. Являясь местом отдыха на путях миграции птиц из Америки в Евразию, оно кормит тысячи полярных гусей, разных уток, лебедей. Если наше чудовище питается птицей и рыбой, то пищи ему в теплое время года хватает с избытком. Птица, в частности, ночует на воде, а время охоты нашего чудища в основном ночное.
Более того, часто пропадают на озере рыбаки, ставящие на мелководье рыбные ловушки. Печальный факт — одного человека дракону хватит более чем на полгода, по примеру собрата его крокодила. Этим можно объяснить описанное в сказе внимание чудища к людям у озера.
Важным отличием динозавра от крокодила является способность подавать голос. Мультимедийная энциклопедия «Майкрософт», подготовленная в Австрии в 1993 г., воспроизводит звук по строению глотки ящера. На файле «мезозавр» можно услышать низкий утробный рев, сходный с ревом быка, но более сухой, рептильный.
Очевидец говорит именно о таком звуке, в вечернее и ночное время летом разносящемся с озера по тайге.
По книге Кондратьева «Динозавра ищите в глубинах», размер рептилии определяется возрастом. Большие ящеры или крокодилы вырастают лишь через несколько десятков лет. Возраст гигантов — около ста лет. Значит, на озере тогда жила очень старая особь: ведь если размер головы у мезозавра равен одной девятой длины, а очевидец сравнил голову его с лошадиной (около метра — метр длиной).
В заключение добавим цитату, открывающую книгу-справочник Крумбигеля и Вальтера «Ископаемые», полную научного оптимизма: «…Несмотря на противоречивость и недостаточность многих рабочих гипотез, палеонтология обладает суммой неоспоримых фактов, которые нам показывают, что у носителей жизни есть история, что между вымершими и живыми существами пролегает лента физической связи, и что настоящее является функцией прошлого».
Аргументы против выживания и существования плезиозавров и крокодилообразных ящеров основаны на научных представлениях об известных видах рептилий. Но неизвестный вид рептилии может иметь уникальные, исключительные свойства и способы выживания — в частности, переживать зимний период на больших глубинах и в подземных протоках, теплых источниках или впадая в оцепенение и даже анабиоз.
Изучить эти способы выживания можно лишь после долгого наблюдения, а не случайных встреч, к которым пока сводятся данные о реликтовых ящерах.
Более того, в книге Кондратьева цитируется заявление специалистов из музея естественной истории в Лондоне по поводу снимков плезиозавра Несси: «Доказательствами реальности животного могут быть — скелет, части тела или само животное, а не расплывчатые снимки»… Для организации экспедиции, способной добыть одно из таких доказательств, необходимо много средств и заинтересованных лиц и организаций. Обнаружение скелета или останков ящера затруднено особенностью его поведения. Академик Орлов в книге издательства «Наука», 1968 г. «В мире древних животных» пишет: «В брюшной области скелета плезиозавров находили коллекцию сильно скатанных камешков… гастролитов, проглоченных и долго находившихся в желудке». Такие гастролиты встречаются в желудке современных крокодилов и внутри скелета некоторых динозавров. Им приписывается значение перетирания пищи.
К вопросу выживания: вспомним еще об удивительных свойствах воды. Эта жидкость практически не поддается сжатию. Вода не может быть охлаждена ниже четырех градусов холода, а значит, на глубинах около ста метров вся мировая вода имеет одну температуру. Сюда не могут достигать катаклизмы климата, и короткошейные плезиозавры, о которых идет речь в сказе, в древности бывшие морскими, а значит и глубоководными хищниками, могут обитать на глубинах подземных и морских вод.
Алексей МАЛЫШЕВ
Являлись и у нас в Сибири святые люди. Хранится о них в церковном народе доброе предание.
И каждое такое предание омыто горючими слезами, замешано на трудовом соленом поте, проверено долгими годами молитвы и поста. Потому, кто поверит церковному преданию, тот получает благословение и освящение.
А кто сомневается, хотя бы он был и священник, тот неопытен и не познал святой простоты божьей.
Мир божий прост. Не имеется в нем казенных гербовых бумаг. Верят в мире божьем не бумажкам, а живому слову, горячей пролитой крови, чистой святой воде да соленому трудному поту. Верят сединам и доброму сердцу, верят отцовской и материнской любви. И не может никакой злой обман проникнуть в церковное предание, и если говорят о великом чуде, то так и было. И замирает тогда в священном трепете сердце грешного человека. Есть на небе Бог. Есть на земле правда. Есть в церкви святые божии люди-старцы.
Явился, милостью божьей, святой наставник и печальник земли сибирской после войны.
Еще в самое суровое время, когда на веру всякое гонение воздвигалось, прошел в народе верный слух, что принимает людей в Красноярске прозорливый монах. Всех он утешает, всех ему жаль. Видит старец грядущие напасти и спасает от них предупреждением благим. Открывает похищенное и может умилостивить Бога об умерших без покаяния, которых в ту пору и ныне так много в народе. И словно в ответ на такую силу любви к заплутавшим душам вышло из сердца русской церковницы золотое слово — отченька.
Соединилось все в том слове живом. И великая сила духовной любви, и новое родство во Христе, и ни с чем не сравнимое дело и место святого старца в жизни церковной и народной. Все слилось в том золотом слове в одно благоухание: и горькие слезы людских скорбей и тревог, и детская простая вера хранительниц совести народной, и великая радость избавления молитвами святого отца от погибели, стерегущей грешника.
И светлое воспоминание незабвенной встречи с живым чудом и святым человеком.
Получил трудовой простой народ великую помощь своей, изнемогающей в напастях, вере.
Просиял в большом Красноярске смиренный и болящий монах Иов как истинный отец и утешитель всенародный.
Всякого приходящего к нему не изгонял, а силою божией любви принимал. Брал на себя заботы и исцельные беды людские. И молитвой разрешал все узлы и рассекал хитросплетения зла.
Являлась молитва Иова великой силой Святого Духа и одною молитвой он действовал. Носил отченька на сердце своем тяготы осиротевшего народа и таким образом исполнил закон Христов.
Происхождение его и сокрытая от нас жизнь до прославления в губернском Красноярске, конечно, были самые благочестивые. Остается только удивиться, как столь старорежимный богомолец избегал расправы от жестоких властей. Ведь прошли многие тогда через тюрьмы за веру и совесть. Может быть, служила верным стражем свободы его постоянная болезнь.
Говорят знавшие старца, что Иов от рождения уже был неходячий. Провел святой всю жизнь свою на скорбном одре болезни.
Если и передвигался наш болящий, то лишь с помощью преданного человека на особом колесном креслице.
Знаем по опыту церкви: многое может подсказать святое имя, данное подвижнику божьим промыслом. Как слышали мы от очевидца, покровителем старца был именно преподобный Иов, чудотворец Почаевский. Возможно, что столь глубокую и истинную веру даровал ему Бог, когда еще в молодости посетил Иов Почаевскую лавру. Славится то святое место Почаевской горою, на которой явилась пастухам Матерь Божия и оставила на камне глубокий след стопы своей да источник самой чистой и святой водицы. Берегут в этом белорусском монастыре и пещерку, и святые мощи старца Иова, игумена Почаевского.
Множество там исцелилось людей. И в самые злые гонения не закрывалась белая обитель на горе.
И внешность монаха красноярского говорит о западно-славянских корнях его. Высокий лоб, как у Николая Чудотворца. Прямой небольшой нос и красивые, мелкие светло-седые кудри на висках. Голубые, небесные, мудрые и детские глаза.
До глубины души умиляли и волновали грешников те небесно-голубые очи старца Иова, редкие для Сибири. Может быть, за истинное благочестие сослали его власти в суровую Сибирь из Западной Белоруссии.
Помнят люди, что проживал отченька в Красноярске недалеко от Троицкой церкви в «хрущевском» доме. Заметна там была духовная его забота о людях, и очень за то раздражались всякие «органы» и безбожная власть.
Шли люди к отченьке дорогому помногу. Оттого вела к жилищу старца очередь. Выходила она иногда по лестнице даже на крыльцо. Запрещалось тогда такое паломничество властями. Приходил часто участковый, разгонял старушек, угрожал всем, и особые соглядатаи тоже тихонько присматривали.
Ожидал обычно грешный человек со своим горем на лестнице. Ближе к двери сидели женщины на стульях.
Подождав очереди, проходила гостья в чисто убранную комнатку ко святому отцу. Возлежал здесь под иконами, в простоте, под покрывалом на кроватке благолепный старец. Сам отченька Иов. Не глядя на приходящую, называл он гостью по имени. Выслушав беду, погружался подвижник в горячую молитву о страдалице. Волнуясь и крестясь, ждали люди решения своей судьбы. Вдруг немного погодя отвечал им отченька, что по божественной воле нужно сделать в утешение. Заключалась в словах отченьки особая сила, и человек навсегда запоминал их.
Представь, скольких несчастных успевал старец утешить божественным советом, если очередь к нему днями не проходила. Должны те гости его добрые слова помнить. Вот бы собрать их всех и расспросить, кто, когда и почему решился искать у отченьки прямой воли божией — сладкой тихой пристани в море житейских треволнений. Пожалуй, и целый дворец не вместил бы написанных книг о жизни каждого страдальца и разговоров его с божиим человеком.
Не может никакой великий мудрец на матушке-земле уподобиться святому старцу православному. Требует настоящая премудрость долгого рассмотрения и целого расследования злых козней бесовских, людских и ошибок самого грешника. Не дал Бог таких сил мудрецам земным, ни времени всем помочь.
Представьте из того, какое же непрестанное чудо является миру, когда немощный старец силою одной горячей молитвы всю жизнь днями принимает и выслушивает тысячи людей, давая молниеносный светлый ответ измученному тьмой обстоятельств человеку.
Учит тем ярким ответом божиим не упасть, обойти в жизни грех и зло победить.
Удивитесь, как хватало святому дедушке силы посещать еще с помощью послушницы церковные службы строго и постоянно. Не могут такого сейчас и здоровые люди грешные позволить себе. Устают страшно, а святой дедушка с радостью и любовию терпел все искушения церковные, и каждый день. Стремился жить по примеру древних отцов, треть суток проводя в церковном богослужении. И место там красивое.
Есть в Красноярске, отовсюду заметная, Караульная гора. Раскинулось наверху горы Покровское старое кладбище. Белеет среди него скромная Троицкая церковь. Трудится при храме старая монахиня Мария. Помнит она отченьку прекрасно. Была Мария в ту пору еще молодая и хаживала часто в Троицкий собор. Видела здесь усердие болящего монаха Иова к божественным службам.
Располагает там само место к молитве и памяти смертной, тревожит совесть. Идешь когда через кладбищенские ворота да мимо чреды старых тополей, то очень умилительно бывает для души.
Осматриваешь вдоль дорожки множество древних каменных надгробий и крестов. Лежат здесь за триста лет построившие город Красноярск купцы, военные чины да казаки, чиновное сословие и прочие рабы божии, совершившие путь свой достойно.
Белеет среди великого покоя за тополями Троицкая церковь как праздник.
Привозили сюда послушницы святого отца. Жил-то ведь он, болящий, неподалеку. Доставляла потихонечку старца преданная послушница-сестра на колесном креслице. Ставила в церкви у колонны, справа, на время славословия божия.
Совершалась у Троицы утром чинная литургия. Затем в три часа дня начиналась вечерня — всенощное бдение. Присутствовал болящий старец на всех тех богослужениях благодаря заботе преданных ему людей.
Волновалось бурею напастей житейское море вокруг, и белым кораблем плыла среди опасностей по жизни гонимая церковь православная. Может быть, молитвами смиренного монаха сохранился нагорный Троицкий храм в лютое время.
Хранит про старца Иова добрая память людская множество рассказов. Передадим вам из них малую толику в подлинных словах свидетельниц.
«Случилась эта история давно, когда матушка моя, Екатерина Михайловна, молодая была.
Приняли ее в школьную избу учительницей.
Привозят им однажды в школу новый граммофон. Поставили эту всю музыку молодой Катерине Михайловне в классную комнату. Да, видно, позавидовал кто-то.
Вдруг утром открывает Катерина дверь ключом. Смотрит, а всюду беспорядок. Открыто оконце и вещи пропали.
Украли из школы новый граммофон. Испугалась Катерина-учительница. Доложила начальнице старой, а та посмотрела на все это строго и пригрозила, что цену с нее же и снимут из заработков. А вещь-то дорогая была.
Очень огорчилась тогда Катерина Михайловна и рассказала про беду знакомой бабушке. Мыла эта бабушка в школьной избушке половицы.
Выслушала девушку старушка, покачала головой, вздохнула и говорит: «Обратиться тебе надо к нашему отченьке. Человек он прозорливый, святой, выручает здесь всех из беды добрым советом. Выспроси у него все про покражу».
Удивилась Катерина Михайловна. Засомневалась, как бы не заметили злые языки ее, учительницу, у подозрительного монаха.
Успокоила девушку камалинская бабушка: «Иди к старцу смело, он истинно добрый и русский человек, не будет тебе от него никакого вреда и не узнает никто».
Решилась Катерина Михайловна потихоньку навестить болящего.
Подозревать ведь уже стала ребятишек своих на уроках, что они, неразумные, украли. Пишет на доске буквы, а про себя со страхом думает, что учит воров.
Грешила уже на невинных детей в помыслах, что могли они такое сделать. Самой уже стыдно было в школу ходить.
Надела тогда учительница Катерина платочек и, никому не сказавши, за порог ступила. Пришла весенним деньком Михайловна к отченьке в камалинский дом.
Проходит из прохладных сеней в светлую чистую-пречистую горницу. Видит: на стенах большие иконы в киотах позолотой мерцают. Застелены выскобленные половицы длинными ковриками ручной работы. Лежит под иконами на кроватке болящий старец.
Смотрит Катерина Михайловна и удивляется. Кажется по виду, что отченька совсем молодой. Замечаешь, конечно, и возраст, а вот точно годы какие — не скажешь. Украшает голову его прямо шапка кудрявых пшеничных волос. Показалась девушке, будто старец ждал ее и все уже знает, но молчит. Подошла Катерина поближе, поздоровалась, присела и сразу про свое горе рассказала подробно. Объяснила горячо, и что волнуется, и что детей подозревает, и что будут ее за все наказывать.
Слушал учительницу старец словно во сне, будто задремал, и вдруг ответил твердо: «Найдется пропавшее ваше, а вор сам объявится и вещи вернет. Сам вор придет. Подождите. Не тревожьтесь. Само все откроется».
Удивилась еще больше Катерина Михайловна и спокойно домой пошла. Улеглось как-то все на душе. Спокойно к занятиям учебным вернулась. Дней шесть от разговора прошло. И что ж вы думаете?
По его слову все получилось. Как отченька сказал.
Не прошла неделя еще, как вдруг вторая уборщица школьная, молодая, какую потом уволили, рассорилась с мужем своим. Раскричались они, по-птичьему, во всю ивановскую. Вылезла со скандалом и тайна у пьяницы. Прибегает, наконец, поломойка молодая в избенку школьную и кричит: «Гляньте, это мой мужик в школу залезал. Искал, что пропить. Спрятаны ваши вещи с новой музыкой в сараюшке у нас, чтоб ему пусто было!»
Побежали, поглядели — и верно. Сложено на соломе все добро вместе с граммофоном в придачу. Связано в нашу шторку, в целости и сохранности.
Обрадовалась Катерина Михайловна великой радостью и очень благодарила доброго отченьку за утешение и за истинные верные слова.
Славила камалинская учительница угодника божьего перед людьми, верила крепко в Бога и церковь почитала».
Встретилась еще мне в Зеленогорске, что от Заозерки недалеко построили, крепко верующая бабушка. Собирала она по древнему обычаю посылочки на святую гору Афон, где монахи за весь мир Богородицу умоляют. Прислали из тамошнего русского монастыря в благодарное благословение иконочку царя-мученика Николая со святой семьей.
Рассказала церковница, как отченька из ада родного братца ее вымолил-избавил.
Передавала историю эту она так.
«Случилась с моим братом беда. Пристрастился он к выпивке и не мог уже бросить. Отправился братец однажды с веселыми друзьями на рыбалку.
Выпили мужики крепко, обычное там дело. Заплыли они на самую середину реки. Перевернулись там и разом все утонули.
Осталась после него и семья, и мне на сердце рана. Любила, надо сказать, я с детства брата. И хотела что-то для него сделать.
Видно было по жизни, что грешная душа родная без покаяния отошла к Богу. Содержатся такие души, по церковному преданию, за винопитие в мучениях. Умереть нетрезвым очень плохо. Сказано, что пьяницы царства божия не наследуют. Страдала я, сестра, от такого исхода с родным человеком.
Подсказали мне бабушки-церковницы, что принимает скорбящих в Красноярске прозорливый монах-отченька. Утешает несчастных людей со всякими бедами. И решилась у отченьки разузнать, где в загробном мире братик мой. И что можно еще сделать. Чем же помочь ему, грешному.
Выбрала я выходной и приехала на поезде в город Красноярск. Отыскала Троицкую церковь. Нашла по советам улочку и дом, где старец божий проживал. Поднялась по лесенке к его дверям. Стоял там везде народ православный. Пришлось подождать. Стою и думаю: «Господи, помилуй. Прости вся согрешения погибшего браточка моего Николая».
Вдруг подошел мой черед. Прошла за дверь, сама в платочке. Вижу на кроватке под одеялом заступника нашего отченьку. Как будто спит и глаза прикрыты. Говорят, он слепенький совсем был. Видел зато дальше всех духовными очами своими.
«Вот, — говорю, — прости, отче, приехала узнать участь, где же обретается в том свете братик мой потонувший? Болею очень за него сердечно». Вдруг отченька, не глядя на меня, говорит: «Сейчас посмотрю, где он». Стало мне страшно. Поняла я, что заправду он сейчас у Господа спрашивать будет о нем. Отвернулся наш отченька и начал молиться. Прошептал что-то тихо и замер. Присмотрелся будто куда-то в дальнюю даль. Заволновалась я, молюсь, да чувствую — дело плохо. Вдруг и отченька серьезно так говорит: «Он в темной яме, цепями прикованный».
Услышала от него такое и заплакала горючими слезами. Стала спрашивать, чем горю помочь, что же делать? Отвечает мне дорогой наш заступник: «Подожди, сейчас помолюсь за покойного и спрошу, что можно сделать». А сама плачу и плачу, так мне жалко родного брата.
Долго молился болящий и слепой старец и отвечал: «Нужно подать пятьдесят просфор за упокой души».
Значит, я сама должна подать за братца в церкви на литургию заупокойное приношение. Пятьдесят хлебов-просфор. Вынет из них священник на литургии частицы. Опустит их в истинную кровь Христову в жертву за упокой раба божия Николая.
Спросила еще, можно ли сразу выкупить все просфоры за одну службу-литургию? Ответил мне отченька, что нельзя. Поняла я тут, какой труд предстоит здесь от Бога. Представь, церквей знаю только две. В Уяре-селе да в самом Красноярске.
Работаю много, устаю очень. Вставать надо засветло, а ездить надо за много верст поездами. Придется так все воскресенья целый год трудиться.
Взялась я исполнять. Поднималась на рассвете в любую погодушку. Бывало, и в дожди, и в метели. Ехала до церкви к ранней литургии.
Отвезла так двенадцать записочек и столько же просфор-хлебов за упокой Николая выкупила. Устала очень, не справлялась. Упиралась тогда почти без выходных. Работать заставляли, и по дому все надо. Поехала снова в Красноярск ко отченьке дорогому пожаловаться на свою немощь и уныние.
Приехала. Дождалась очереди, зашла и спросила у него, как там Николай, да призналась, что не справилась. Отченька же во святую молитву погрузился и говорит: «Можешь подать за него еще пять просфор, если тебе тяжело».
Укрепилась я, грешная, после тех сладких слов и, подав пятикратно за упокой дорогого брата, засобиралась в Красноярск.
Вернулась со страхом и верою ко отченьке. Волновалась еще, что за покойного скажет. Прошла в горницу под иконы. Услышал молитвенник мой голосок, что просфоры поданы, и говорит кротко так: «Сейчас посмотрю, где он».
Отвернулся в сторону и немного погодя очнулся так, будто вернулся издалека, и твердо сказал: «Видел его в белой рубахе в светлом месте».
Заплакала я от радости и умиления, что Господь так милосерден к погибшему братику моему. Не знаю до сих пор, как и благодарить отченьку за спасение родной души из вечного мрака. Слава Богу. Слава Богу».
Думается нам, сам такой сказ и есть лучшая благодарность. Слушают пусть бедные люди, дивятся и обращаются с молитвами и отченьке. Поставит он всякого просящего на истинный путь.
Долго принимал монах Иов скорбящих в самой столице нашего края. Возненавидели болящего за такую любовь ко ближнему безбожные власти. Много стращали его, угрожали, но до срока не попустил Господь угоднику своему скорби. Не все святые на земле благоденствовали и побеждали, но все поскорбели и много пострадали.
За несколько лет до блаженной кончины испил болящий горькую чашу изгнания. Объявила святому старцу милиция постановление о выселении из города. Пожелал тогда отченька Иов провести последние дни свои в деревушке Большая Камала. Говорят в народе, что жили там какие-то дальние его родственники. И верно, потому что нашелся в Камале и дом подходящий с огородом да подворьем. Где потом послушницы жить и остались.
Вроде бы прислали, если не ошибаюсь, за монахом Иовом казенную машину с охраной и вывезли на ней в избранную деревушку навсегда. Вместе со служившими больному верными церковницами.
Прибыл тогда дорогой наш дедушка в благословенную Камалу. Углубился еще более в сердечную молитву любящим своим сердцем. И дал отченьке Господь Бог видение будущих судеб родной сибирской стороны.
Начал святой говорить ближним своим почитателям о грядущем.
Пророчествовал угодник божий о самой Камале, о камалинской церкви, о прославлении церковном святых мощей своих да о последних временах.
Передали нам немного из тех предсказаний. Благословится волею божией вся местность вокруг деревни Камалы. Станет совсем особым местом.
Построена будет в Большой Камале прекрасная и благодатная церковь. Изберется это место в особый удел, что обнаружится перед концом света.
Когда наступят последние времена, исполнится сказанное в святом Апокалипсисе Иоанна Богослова об отравлении вод падением в них звезды Полынь. Отравлена будет вода в реках по всей Сибири.
Явится тогда сила благословения этих мест. Пребудет до второго пришествия вся вода в самой Камале и речке Камалинке чистой, хрустальной и пригодной для пития. Хорошо будет тем, кто приедет в Камалу жить и спасительно для души. Избегнут живущие там многих скорбей и бед последних времен.
Завещал потому старец Иов верным послушницам своим никуда не уезжать отсюда. Жить после кончины его дружной и тайной общиной в Камале. Иметь все для жизни свое из огорода. Выращивать и плоды, и овощи. Насаждать все нужное и самим заботиться.
Зная, что вскоре наступит от власти антихриста по всей земле великий голод, продавать при антихристе всем христианам ничего съестного не будут без печати зверя. Погибнут тогда многие любящие Господа от недостатка пищи телесной, но за то сам Бог и примет их в царство небесное. Но как бы ни пришлось терпеть и страдать, это все лучше несравненно, чем принять из-за пищи страшную печать зверя. Лишает та злая печать душу принявшего вечной жизни и возможности соединиться со Христом и на земле, и на небушке божьем.
Совершится еще в нашей Камале великое чудо. Избавит Господь от всеобщего разорения во времена антихриста камалинскую церковь. И даже местность вокруг той святыни избавит чудесным образом.
Когда будет антихрист разорять церкви, дойдет очередь до здешних благословенных мест.
Вдруг поднимется в воздух белая церковь и земля вокруг нее. И люди. Вознесется все по воздуху прямо на небо, чтобы предстать ко Господу с достойными верующими.
Добавим от себя, что при всей необычности очень сходно пророчество это с обещанием преподобного старца Серафима Саровского подобного чуда с Казанским собором при Дивеевском монастыре близ Арзамаса. А само место, где красуется село Большая Камала, очень сходно с великой Почаевской горой. Среди равнины гора и на ней высится обитель белая Матери Божьей. Сходны все святые места и внешностью, и судьбою.
Обещал сам отченька большую благодать и благословение тому, кто жить будет тогда в Камале, сохраняя истинную веру православную и церковное благочестие древнее. Сподобится таковой человек увидеть чудо вознесения и окажется, если достоин, ради своей веры и покаяния в грехах, на небе у самого Христа Бога.
Предсказывал сибирский праведник и наставник молитвы всецерковное прославление имени своего и святых мощей. Произойдет все в особое время благодаря ревнующим о славе божьей добрым пастырям.
Явится в Красноярске и возглавит церковь молодой епископ святой жизни. Поведет он людей прямой дорогой к Богу. Вызовет архиерей божий для руководства людей ко спасению из Троице-Сергиевой лавры премудрого и прозорливого старца-духовника. Узнает вызванный архиереем подвижник все о монахе Иове и исполнит волю божию. Прославит в смиренном и болезном отченьке истинного угодника Христова и предстателя за всех грешных сибиряков перед Богом.
Посетит духовник-ревнитель благословенную Камалу. Отыщет отче простое сельское кладбище со святой могилкою и крестом. Соберет средь людей свидетельства доброй жизни и чудотворных дел камалинского праведника.
Затем архиерей и старец едиными устами исповедуют монаха Иова преподобным и святым православной церкви и всея Сибири чудотворцем.
Соберется тогда весь причт церковный и священство со множеством народа и отправятся они с владыкой в Камалу. Совершат все по чину древних. Откроют с молебнами и песнопениями могилку отченьки. Явятся тогда для поклонения народного святые мощи праведного и преподобного Иова Камалинского. Поместят с честью те мощи под видом благолепных костей в золоченый ковчег.
Поднимут с великой радостью тот ковчег и, воспевая, понесут крестным ходом. Возложат архиерей со старцем-духовником явленые мощи на плечи и понесут благодатную святыню в большой Красноярск.
Положат мощи преподобного Иова в архиерейской церкви Покровской для всеобщего молитвенного обращения в нуждах и напастях.
Предсказывал еще отченька Иов про часовню мученицы Параскевы Пятницы на Караульной горе. Больше прежнего благословится то место. Станет часовня церковью Параскевы. А вокруг той церкви будет построен женский монастырь. Явится рядом с часовней из горы святой источник. Не придется, видно, больше воду церковную на себе носить.
Представьте, из вершины горы вода святая выйдет. Вопреки всем правилам человеческим.
Хотели мы закончить теми предсказаниями сказ про святого отченьку. Да, видно, не будет никакого конца народной к нему благодарности и сердечной молитве в нынешних нуждах и напастях.
Ближе к нашему времени, за семь лет до всей этой перестройки, ослабел заступник народный.
Завещал ближним своим монахиням жить в его домике безвыходно. Растить все съестное свое, чтобы даже в магазин сельский не ходить, пребывая в молитвах. Не сообщаться с лукавым миром и ни с кем не говорить. Хранить себя в глубоком смирении и молитве постоянной.
Не знаем мы, внешние да грешные, что еще старец для своих заповедал.
Скончался болящий безболезненно и мирно, перейдя ко Господу, которого от юности возлюбил всею душою и всем помышлением и которому служил через ближних своих меньших людей.
Приняла святого матушка-земля и была ему мягче пуха. А душа отченьки нашего возликовала со ангелами.
Стали тогда люди православные навещать тихое кладбище на холме. Приносить на могилку отченьки помыслы свои и горести, нужды и печали. Открывали простую калиточку, заходили за оградку ко кресту поклониться. Сложили почитатели отченьки и особый чин молитвословия у могилки старца Иова.
Церковному человеку легко все это найти и прочитать по книжечке на месте.
После начальных молитв, всем известных, прочитывают несчастные просители три акафиста. Троице благодарственный или «Слава Богу за все», вторым — Пресвятой Богородице и третий акафист ко Господу Иисусу сладчайшему.
Кто один приехал, сам читает, а коли вас вся семья, так и по очереди легче исполнить.
Ставят на могилку свечи. Освящают разную пищу, хлебы, масло или мед. По вере утешается здесь всякое горе и забываются беды и печали. Чувствуют люди по-разному, но все получают тихую благодать и освобождаются от всякого зла. Запоминают прямо навсегда посещение такое и стремятся поездочку такую повторить во исцеление души и тела. Вернувшись по своим городам, в церквях подают записочки на литургию за упокой монаха Иова.
Едут люди в Большую Камалу, и только Господь пока знает, сколько их бывает там за год.
Не умирает святая любовь Божия. Всегда она с нами. И батюшка наш Господь, когда возносился к небесному Отцу, ласково так говорил: «Се Я с вами до скончания века». Потому что любовь рядом и всегда нашего произволения и пожелания любить ожидает скромно.
Ожидает и отченька святой нашего к нему обращения. Вместилась в широкое сердце его вся огромная наша Сибирь навсегда. Со всех сторон поднимаются в Небесное Село к нему молитвы и всех ему жаль. Вздыхают несчастные грешники на земле красноярской: «Помолись о нас, монах Иов! Отченька».
За горами, за долами, за кедровыми лесами притаилась от смутных времен чудесная деревня Семеновка.
Не похожа она на прочие всякие сибирские поселки ни видом, ни судьбою своей неповторимой. Потому-то и появилось в том местечке такое диво — кот охотничий. Не дикий, не камышовый какой-нибудь, а самый что ни на есть домашний и ручной. Но не как прочие мурыски, а серьезный добытчик с притравкой по рябчику и даже крупному зайцу. Настоящий охотник и хозяину своему сущий кормилец. Ну да все по порядку, издалека надо обсказать, ибо случай сам беспримерный.
Когда по всей нашей Сибири хлебосольной после смутного переворота новая власть крестьян в общие артели загоняла, не было от этой напасти никакого спасения.
Поголовно всех наших богатых поселян принуждали общим делом жить. Не хочешь — не живи, будет у тебя две сажени земли на кладбище или на север отправят замерзать. Не было у людей простых никакого выбора и ответа на вопросы от новых властей.
Есть деревня, значит, есть пашня. Должна земля быть общей и все, что на ней пасется, мычит и телится. Везде земля, везде красная артель. Но вдруг докатилось разорение яблочком до чудесной Семеновки и мимо прошло.
Как же так? А вот потому, что не было в деревне крестьян и скота всякого не было. И даже земли пахотной днем с огнем не сыщешь. Не рвали мудрые семеновцы матушку-землю железными плугами. Тем и спаслись.
Жили в таежной деревне одни охотники. Стоял вокруг тихого поселочка вековечный лес и все-то в нем водилось да размножалось. Не трогали природу мудрые следопыты. Трудились беречь кормилицу свою добрые люди. Вышла семеновцам за такую премудрость от Господа Бога высшая благодарность.
Когда разорили все села в смутные времена, спаслась Семеновка от колхозного дышла и красного ярма избежала. Не смогли поставить там даже сельской управы. Поверить трудно в такое.
Прошли через общую кабалу все крестьяне. А семеновцы в чудесной Семеновке тихонько жили-поживали себе охотой и Бога прославляли.
Шли годы, совсем жизнь в Сибири изменилась. Хоть и хорошо было в лесной деревеньке, да человеку всегда большего хочется. Разъехались понемногу из поселка охотники.
Осталось от сорока богатых дворов в деревне семь. Живут в них добрые старые семеновцы и ехать никуда от природы-матушки не хотят.
Превзошел всех земляков опытом и множеством лет жизни дедушка одинокий. Дожил наш дедушка даже до ста лет. Сохранил здоровье. А ведь на раздобытки давно не ходил. И доход по старости у него назначен был от властей самый кошачий. Вот кошки его и спасли.
Имеет он к столу своему и жирного рябчика, и крупного зайца. Причем постоянно. Кормит дедушку настоящий охотничий кот.
Началась кошачья охота давно. Был тогда семеновский охотничий кот еще маленьким котеночком. А мама его — хитрая кошка — мучилась одним заветным желанием. Самым простым, извечным желаньем худой молоденькой кошечки. Хотела она очень покушать.
Пытались, конечно, мурку накормить. Наливали ей, любезной и пушистой, холодненького молочка в смиренную мисочку. Подбрасывали летом серебристых окуней. Да все молодушке пышнохвостой мало было и мало. Словно пекло, родимую, изнутри. Животик розовый так и урчал. Грызла и косточки утиные, и корки хлеба. Но все напрасно. Бывает, наестся досыту всякой домашней требухи, откинется на коврике спать, как на сносях. Брюшком набок. Глядишь, а поутру прибежит со двора снова голодная. Успевай корми. Еда — как с гуся вода. И голосила, и бегала целыми днями за хозяином, но не понять людям звериного сердца. Так и не наелась ни разу по-настоящему, по-кошачьему.
Ходила даже худая и тонкая по селу. Жалели ее соседи и чем могли помогали такой вечной нужде. Ловила с горя наглых крыс полевых да мышей лесных по деревне, но есть их не могла — брезговала. Мечтала она о большой, настоящей добыче.
И вдруг потянуло страдалицу нашу со страшной силой в окрестный лес. А там-то, там-то живности всякой видимо-невидимо. Раскинулся вокруг Семеновки вековечный и первозданный, нерубленный кедровый бор. Лежит между кедрами пышный зеленый мох вместо травы. Покрывает он чудесным ковром все вокруг. Продавливается глубоко под сапогами и лапами.
И всюду жизнь. Выйдет, бывало, кошечка за околицу, поведет носиком и почует, что полно в тайге семеновской и быстрых ушастых зайцев, и жирных невидимок-рябчиков. Даже селятся те звери рядом с тихой слободою. Дивятся на людей. Лазят в огороды с проверками, полакомиться сладкой морковкой.
Прикинула все это наша кошечка, сверкнула хищными глазенками. Наточила-надрала по весне об дедушкину завалинку острющие свои коготки и на охоту вышла.
Есть, видно, очень хотелось с утра, а дедушка старый еще спит.
Неслышно закралась голодная кошечка в тайгу. Сделалась совсем уже на тигра похожа. Ушки на макушке. Вдруг заметила киса впереди сонную куропатку под кустом и замерла. Приноровилась, подкралась осторожно. Да как прыгнет со всего маху на жирную невидимку! Как схватит! Ой! Только перья пестрые и полетели. Мигом прокусила хищница рябую шейку птичке и со страху еще свалилась набок и все когти-крючья в тушку запустила.
Боялась, что улетит пернатая восвояси. Потому, не теряя времени, взялась хвостатая охотница за обед. Съела дикую курицу наша кисонька единым духом. И хотела в деревню идти, да от тяжести в животе подкосились у нее лапки. Упала она, родимая, в мягкую травку и заснула без памяти на солнышке. Заснула потому, что впервые в жизни наелась киска по-настоящему, по-кошачьему.
С тех пор стала кошечка наша совсем самостоятельной. Выкормила глазастых да пушистых котят. А один белый такой котеночек бегал все за мамой и приглядывался, и наконец взяла она его с собой в лес. Волновался он, глазастик, поначалу, но вскоре возмужал и смело брал толстушку-куропатку с одного прыжка.
Подрос, набрался ума-разума и совсем стал красавец и умница. Сам досыту ел и главное, взялся хозяину отчего дома своего, семеновскому дедушке, в благодарность за теплый ночлег из лесу рябчиков и зайцев носить.
Представь, какая нечаянная была дедушке старому радость. Вечером соберется котик на охоту по зайцу. Наточит на завалинке когти, расправит язычком на боках да на лапках белый пух. Украшены ловкие лапки кота черными носочками-сапогами. Настроится охотник на серьезное дело и в сумерках за порог бесшумно уходит. Крадется во тьме по лесу. А иначе и нельзя. Заяц — зверь чуткий, спит даже при открытых глазах. Днем его взять трудно. А летней ночью, при полной луне, ушастые бегуны дают себе послабление и можно их с дерева или из укрытия большим прыжком настигнуть. Силен заяц задними ногами и весьма опасен даже для лисы. Может он ловко снизу двинуть хищнице в челюсть и ежели приложит к такому приему всю силу, наверняка шею сломает. Да и размером ушастый прыгун кошке ничем не уступает. Семеновские зайцы просто огромные. Немного у кота превосходства над косым. Сильные зубы-клыки, цепкие когти, а самое главное — хитрость и внезапность нападения в темноте.
Бывает, в лунную ночь сорвется заяц с логова, почуяв неладное, и начнется невиданная погоня. Несутся в свете луны первозданным лесом огненноглазый кот и ушастый прыгун большими прыжками так быстро, что даже лап не видно. Вдруг как молния прыгнет свирепый кот на беглеца сверху и сбоку, глубоко запустив ему в спинку растопыренные крючки-коготки, со всех сил укусит длинноухого в шею. Споткнется мигом здоровенный беляк, кувыркнется вместе с хищником через голову и замрет.
Подержит добычу охотник для верности в зубах и, отдохнув от быстрой погони, сядет рядом с важным взглядом. Успокоится, встряхнется хвостатый полуночник и крепко схватит тушку зубами за холку. Поднимая зайца за холку повыше, будто хвастаясь кому-то, семенит котик по звериной тропе к родному дому. Положит добычу на тропу, отдохнет минутку и вот уже появится за деревьями дедушкина Семеновка.
Имела еще мамка его такую манеру — носить домой дичь. Заботилась кошечка о гнезде своем, кошачьем, чтобы детки росли в достатке. Как говорится, кошек мясом не испортишь.
Вот и котик наш научился добро в дом приносить. Был у пушистого охотника еще один резон нести зайцев да рябчиков к родному порогу. Приелись дедовы кошки к сырому мяску. Жуется плохо, и скользкое, и жесткое, одним словом — неудобное.
А вот у деда-человека на столе все вареное и куда как лучше и для желудка да брюшка приятнее. Осознали, видно, это коты и по-барски, как породистые борзые в графском дворце, сырое есть перестали.
Доставит кот деловито из лесу свежатинку и, чинно на крыльцо положив, мяукнет по-своему, мол, хозяин, выходи. Начинай обед варить, мяу-мяу. Сядет важно охотник у большой печи и сидит битый час терпеливо. Ждет-пождет отварной зайчатины в капусте с луком. Или рябчика в бульоне с картошкой. Поблагодарит его дед и положит добытчику жирную ножку, и все кости, и хрящики, и требуху.
Забудет пушистый ловец ночные тревоги и погони, раздобреет. Замурчит-запоет, разгрызая вареную лапку, и, досыта наевшись, начнет умываться на коврике. Разливается от кота по всему дому теплое счастье.
Радуется и дедушка такой божественной дружбе и помощи. Ведь не двух или трех, а сразу по пять-шесть зверюшек добывает ему охотничий кот. Пожалуй, что такой зверолов лучше, чем даже собака. За той нужен присмотр, команда брать след и все такое. А кот-следопыт сам везде поспевает и пустым никогда не приходит. И по причине изобилия дичи, и, прямо сказать, по невероятной ловкости кошачьей хватки. А уж незаметно подойти собачишка вовсе не умеет и не хочет, ее дело только спугнуть.
На охоте кот издали зверя голосом не пугает. Крадется как тень к логовищу и — что важно — по чистоплотности своей перед охотой весь вылизывается и не пахнет ничем. Сменится случайно ветер, подует на зайца, он и почует сразу легавую псину за версту. А с котика нашего взятки гладки. Прирожденный ловец. Художник в своем деле.
И это не все его умение. Подружилась еще мамка ловчего котика с прекрасной лесною куницей. Играли поначалу вместе. Бегали наперегонки, кувыркались. А потом всех удивили. Стали меняться охотой. Пускает кошка юркую куницу в хозяйский дом и погреб за мышами да крысами. Надоели они кошкам да и в пищу им неприятны. А куницам серые воровки необычны и весело кунице задавить домашнего пасюка.
Потом идут кошка с лесной подружкой на ручей. Ловят они там из заросших бережков ленивых диких уток. Любит киса дикую птицу сцапать на природе. Несёт потом добычу прямиком в Семеновку для деда.
Красота! Говорят, что в трудные времена кот всегда человеку и хозяину своему помогает-выручает. Сказывают, в деревне на Богунае тоже в войну кошка одна семью от голода спасала. Носила из лесу рябчиков, в день по пять-шесть тушек.
В ту пору всякое мяско в семьях за редкость почитали. Все на фронт посылалось. И вдруг такая радость для детей и всему дому утешение от своего же родного чудо-котика.
Живет нынче в таежной Семеновке славный охотничий кот. Сам весь белый, длинношерстный, только на лапах черные носочки красуются.
Приносит он старому дедушке радость в дом. Вот и ты посмотри на кота своего с уважением. Обращайся с ним ласково, воспитывай с любовью и, может быть, в трудное время отправится и он на охоту.
Когда выйдет луна из-за туч над Семеновкой, выходит на лесную тропу хвостатый призрак. Сверкают во тьме его глазки, когти его остры, лапки быстры. Ждет его впереди удачная охота. Славится наш зверолов по всему краю и зовется в народе просто. Охотничий кот.
Разлилось по широкой Сибири много разных чистых и тихих озер. Но есть среди них одно удивительное и таинственное. Появилось оно само собою в начале смутного времени, и рассказывают о нем особое предание.
Послушайте, где и как все дело приключилось. Славится по нашему краю мягкими пряниками и леденцами большое село Абан.
Недалече от крепкого села удивляет народ целительное озеро Святое. Другие озера разливаются неровно и, ежели посмотрим на них сверху, ни на что не похожи. Но только не абанское чудо. Разливается озеро Святое ровным и красивым кругом. Словно блюдечко с голубой каемочкой. Наполнено то озеро голубой водицей. А достать до дна его никому не удавалось. Говорят люди, что опасно тревожить озеро лодками и веслами и особенно не любит оно, если кто заплывет в самую его середину. Наверняка безо всякой причины перевернется и даже утонет.
Видит зоркий глаз в солнечный день в дальней глубине воды сокрытую церковь с крестами и куполами. Станет человеку страшно и боязно, когда коснется его сердца вековечная тайна.
Поведали нам добрые абанцы великое предание о начале своего поселения и явлении Святого озера.
Помнят люди, как пришел в давнее время на это место предивный и набожный старец святой жизни. Благословил старец Феодор эту равнину. Перекрестился и предсказал быть тут богатому селу и церкви божьей.
Да начнем все излагать по порядку. Завязалась вся эта живая быль в далеком стольном городе у Балтийского моря, на Неве, в Санкт-Петербурге.
Жил там посреди города в золотом дворце государь-император Павел Первый. Было у царя три сына, они же все законные наследники. Константин послабей других здоровьем, юный еще Николай и самый счастливый из них Александр.
Правил их батюшка царь Павел нашей державой славно и со всякими улучшениями. Хотел он добра простому народу и заставлял князей да дворян освободить крепостных человеков. И много других благ восхотел он принести своим людям, да позавидовали его власти бывшие при нем генералы из иностранцев, тайные фармазоны. Составили те злодеи тайный заговор. Порешили они извести своего царя-благодетеля, а престол святой передать удалому сыну царскому — царевичу Александру. Поссорили злодеи те отца с чадом своим. Видеться царевич с государем стал мало. А враги коварные разжигали всегда гнев отцовский да обиду сыновнюю друг на друга.
Наконец, собравшись ночью с огнем да саблями, прогнали те канальи караул, прошли во дворец и батюшку царя Павла удушили до смерти. Подняли упавший венец царский и кровавыми руками возложили, против воли, на молодого царевича Александра. Страшно стало Александру за такую погибель родного отца. Не мог он обрадоваться нежданной власти и часто скорбел и плакал горючими слезами, считая себя отцеубийцею.
Так в укорах доброй совести пережил царь Александр нападение французов и войну двенадцатого года. Трудно поначалу ему было супротив Наполеона стоять. Да явился славный помощник, старый дедушка — генерал Кутузов. Вместе одолели они врагов. Победил царь на войне, спас матушку-Русь и с великой славой домой возвратился. Достиг он полноты благ мирских, а только пуще прежнего смущала его добрая совесть и батюшка, Павел Первый, словно живой перед глазами стоял.
Обратился тогда молодой царь к Богу с горячей молитвой и решился отыскать святого человека — старца православного. Чтобы открыл святой покаяния и мир душевный возвратил.
Одел царевич простой мундир капитанский и без свиты из золотого дворца удалился. Поехал на тройке горячих коней по Святой Руси. Посетил он многих славных монахов, много получил добрых советов, но искал прямо воли божьей о пути спасения своего. Услыхал тогда его Бог.
Прославился в ту пору в Курской земле новый светоч веры. Осветил людские сердца и умы батюшка преподобный Серафим Саровский, красное солнышко Русской земли.
Увидел святой старец прозорливыми очами, что едет к нему государь Александр. Отворил поздним вечером двери кельи своей, поклонился царю первым и, взяв под белы рученьки, проводил к себе. Затворившись в келье, долго беседовали они. Открыл Серафиму Господь Бог волю свою о царе. Найдет покой сердца своего великий государь, когда тайно оставит он царство мирское и сам сделается странником ради Бога. За такой подвиг обильное даст ему Христос утешение и свет души с непрестанной молитвой.
Загладятся прегрешения его в Книге суда, и станет он совершенно счастлив, спасен и оправдан. А иначе восстанут и восстали уже на престол его злые заговорщики, чтоб лютой смертью погубить Александра со всею фамилией.
Как услышал царь волю Божию, так весь просиял и тотчас решился на подвиг. Нашел в Таганроге по всему похожего на себя военного при смерти. Заплатил врачам-немцам, и те признали в умершем государя. Но настоящий царь тогда тайно начал в простом одеянии ходить по широкой Руси с котомкой. От множества посещаемых мест приходилось ему попадаться на глаза людям с памятью. Знали его в лицо по России многие, и, чтобы не смущать людей, направил странник-император стопы своя в далекую Сибирь.
Прошел по Сибирскому тракту многие остроги и города. И нигде не мог долго пожить в блаженной безвестности. Потому что не мог укрыться град, вверху горы стоящий. Стал ведь Александр от Божьего благословения и видом, и словом сладок для простых людей, словно мед.
Не могли простые люди налюбоваться на него, шли за ним и даже узнавали каким-то чувством в нем «покойного» царя. Пришлось государю тогда называть себя старцем Феодором Кузьмичем. Отпустить власы до плеч и белую бороду до пояса. Но при всем том не мог он уподобиться никакому сословию из-за тонких манер и благороднейшей выправки особой стати. Особенно ловко узнавали его в полиции, куда он на дорогах нередко препровождался для проверки.
Приходилось тогда государю-страннику уходить все далее в глушь. Достиг так наш путник божий, с молитвой, Красноярского края. Побывал в Енисейске и понемногу удалился с торговых путей в пустынь.
Избрал для пребывания в молитве далекую равнину. Устроил здесь себе малую избушку-келью и весь ушел в сердечную молитву к Богу. Прошел о затворнике слух по окрестным деревушкам. Стали навещать избушку поселяне и с великим уважением отходили домой, прославляя Бога и угодника его, старца Феодора, за мудрое слово и ощутительную силу благодати.
Собрались однажды к порожку старца набожные люди. И ради их великой любви и почитания вышел к ним благолепный странник царственного вида. Преподал он всем спасительное слово Божие. Но и земной, грешной, судьбы народной не забыл. Предсказал тогда государь-странник божий, что будет в этом пустынном месте богатое и большое село Абан. Построят в нем церковь и будут за благополучие и благочестие славить в ней Бога. А за той счастливой порой наступит время смутное.
Разорят злодеи в округе все храмы святые. А эту абанскую церковь достать лапами не смогут. Уйдет она божиим мановеньем вся, как есть, в землю и сокроется глубоко под водою. До лучших времен.
Удивились очень такому пророчеству люди и спросили, чем же будут здесь жить? Как хозяйство вести вдали от торговых путей? Улыбнулся им старец-государь Феодор Кузьмич и научил их жить ремеслами. Печь самим медовые пряники, подобные тульским. Отливать из сахара, с приправой, толстые длинные леденцы. И другие ремесла указал. Так от его благословения все дело и завертелось. Привозили абанцы свои медовые да печатные пряники на базарчики и денег зарабатывали. Продавали на ярмарках цветные леденцы и жили в достатке. Край наш суровый, потому требует душа народная вкусного да сладкого утешения больше.
Хорошо раскупают здесь пряники до сей поры. Дали потом благодарные покупатели прозвание мягкому да сладкому хлебцу — пряник абанский.
Пережил тот вкусный товар все лихолетья и теперь на прилавках, по Сибири, село свое родное прославляет.
Исполнилось слово пророческое и про церковь. Построили вскоре недалеко от нового села, где старец указывал, красивую церковь с куполами. Много лет радовала она людей видом и звоном. Сам же государь-странник вскоре простился с абанцами и, убегая от славы, отошел в сторону Томска.
Склонились в тех местах годы его к закату, и в глубокой старости скончался праведник в том городе. Нашли при святом отце дорогие дворянские вещи. Хранил он распятие дорогое из слоновой кости, вензель императора Александра и другие знаки царского происхождения. А близко знавшие странника почитатели, все признавали в нем истинного царя Александра.
А когда спрашивали у старца, отчего он не бывает в церкви для святого причащения, Феодор Кузьмич в простоте душевной отвечал, что его уже отпели и за здравие не поминают.
Поставили почитатели странника на могиле большой крест со словами, что здесь покоится старец Феодор Кузьмич Благословенный. А так и прозвали царя после войны — Александр Благословенный.
Достиг он в жизни своей вершины могущества земного и оставил все ради Бога и спасения души, чего также успешно удостоился.
Съехались в Абан люди по благословению и жили разными промыслами да ремеслом вполне богато. Год от году место устраивалось и украшалось. Торговали абанцы славными пряниками да леденцами, а в церкви душевно возрастали и просвещались духом. Пролетели в таком блаженстве счастливые годы. Но пришло горькое время на землю. Никакой правды не стало. Рухнула прежняя жизнь, и от новой власти началось по Сибири лютое гонение на всякую святыню.
Разорили лиходеи сотни церквей. Подбирались уже и к абанской церкви.
Вдруг, по слову государя-странника, совершилось великое знамение. Провалилась земля вместе с храмом и глубоким котлом опустилась. Но и это не все.
Открылись в земле источники вод, и все это место оказалось во глубине нового озера.
Ушла церковь абанская от разорения под воду, словно спряталась. Скрылся храм с куполами глубоко, словно древний град Китеж. Высоко сомкнулись над его золочеными крестами лазурные воды.
Но видят люди в светлые дни на глубине водной кресты и купола церковные. Пробовал кто-то измерить глубину на его середине, но только как ни старались, а веревки у них не хватило. Известно только, что отмоталось полных девятьсот локтей.
Но груз до дна не дошел.
Сказывают еще старожилы, что перед тем как церкви под водой скрыться, поднялась великая буря. Шла всю ночь страшенная гроза со многими молниями. Прогневали люди грехами тяжелыми небо.
Получилась в том месте от Господа правильная чаша. Имеет озеро в длину полных пять верст от края до края. Прошла весть о таком чуде среди верующих. Распространилось от них в народе к озеру благоговение. Заметили уважение к чуду божьему новоявленные иуды-богохульники. Нарочито решили распугать суеверия хулиганским гуляньем на озере. Похвалялись глумители выцепить из глубины верхний большой крест на потонувшей церкви. Изготовили веревку с железным крюком, чтобы крест золоченый ловить.
Подпили хорошо и на виду у людей отплыли на лодочке, с глупыми песнями и гармошками. Поехали, неразумные, на самую середину Святого озера. Стряслось это в тихую погоду. И в жаркий солнечный день.
Исчезли они все вместе с лодкой. Боятся добрые люди с тех пор туда плавать. Грешно. Да и незачем. Не водится в новом озере никакая рыба. Сам посуди, вся вода необычная, соленая, чисто-голубая. Очень целебная. Лечат на Святом самые тяжелые болезни. И кожные, и глазные, и суставные. И помогает.
Если приезжие с Красноярска спрашивают, где лучше лечиться, то их предупреждают. Говорит им лесник: мол, не шумите на Святом. А надо повеселиться, есть много иных озер на выбор.
Вернулась наша знакомая оттуда и сама рассказывала: «Привезли мы себе две фляги этой святой небесной воды. Стоит она уже третий год. Не портится. И вся — как будто вчера черпнули с озера. Ни мути, ни осадка!
Играет и в стакане голубизной хрустальной. Будто в ней синьку растворили.
А недалече от озера в селе Абан теперь готовят на заводике пищевом утешения. Делают конфетки облепиховые, вкусное варенье клюквенное, черничное да земляничное. Варят все из сибирского родного сырья. Желе из морошки и кислицы им удается. И сладкий щербет из кедрового ореха выходит, и маслице кедровое жмется на славу.
Умеют здесь приготовить и черемшу соленую, наш дикий чеснок сибирский. Делают еще и хариус вяленый, а нигде такого нет. Исполняется в этом предсказание странника-государя. Стоит благополучие Абана на вкусных ремеслах, леденцах и пряниках с ароматной начинкой.
Разлилось по соседству с селом живое новое чудо.
Исцеляются на его чистых берегах всякие недуги. И название красивое.
Святое озеро.
Я этот рассказ от своего знакомого Виктора Васильевича Щербакова слышал, а он вроде бы от своего отца — Василия Арсентьевича, который жил где-то в среднем течении Маны.
Василий Арсентьевич, по словам Виктора Васильевича, был человек могутный. Плечи широчайшие, бородища… Ежели встанет на полусогнутых ногах да руки крюками над головой поднимет, ну медведь и медведь. И силенку имел тоже, можно сказать, медвежью.
Так вот однажды осенью шел он с охоты и в одном месте остановился ночевать. А ночь стояла не то чтобы глаза коли, а так, сумеречная. Деревья видны, тропа просматривается и — никого вокруг. Только где-то дикий козел оглашенно гаркает. Но Василий Арсентьевич, как всякий охотник, тайги не боялся. Не пугали его никакие там шорохи, крики, стуки. Знал, кто их производит. Дрова на костер не стал собирать — теплая ночь-то была. Лег на окраине лесной поляны под крайнее дерево, рюкзак — под голову, ружье — под руку. Так, на всякий случай. И только он глаза закрыл — на тебе. Шаги чьи-то слышит с той стороны, откуда пришел. Ну не то чтобы показалось, а явственно услышал. В голове пронеслась мысль: «Кто это может быть? Неужели медведь преследует?»
Сел Василий Арсентьевич, курки ружья взвел, ждет. Подождал, подождал — не подходит никто. Решил все-таки, что это ему померещилось от усталости, и опять лег. Лег и вспомнил, что именно в этих местах, по слухам, хозяин тайги живет. Нет, не медведь, а какое-то лохматое существо, которое на большую обезьяну смахивало. Оно якобы и ростом выше, чем он сам, и в плечах пошире. И еще сказывали старики, что если ты задумаешь здесь ночевать, а совесть у тебя чем-то замарана: воровал, обманывал, другим жизнь портил, — этот хозяин тебя прогонит. Не пачкай, дескать, мое чистое место своей грязной душонкой.
Василий Арсентьевич посидел, подумал да и опять лег. Не нашел в себе грехов, чтобы на него хозяин здешнего места сердился. И начал засыпать — устал же!
И вот тут-то… Он еще и заснуть как следует не успел, а только впал в сон и чувствует: схватил его кто-то сразу за обе ноги и быстро поволок. Хочет он проснуться, а не может. Хочет реками хоть за что-то уцепиться и тоже не может.
Видит Василий Арсентьевич такое дело, начал изо всех сил ногами дрыгать. И тут ничего не получается. Только повыше лодыжек ноги как будто кто стальными капканами сжал — аж кости ноют. И тогда он ка-ак крутанется вправо да ка-ак заорет благим матом и — вывернулся. За нож схватился. Хотел на ноги вскочить, да тело как ватное стало. Лежит на животе и видит, как через поляну бежит от него кто-то большой и черный и босыми ногами по голой земле шлепает.
Сначала-то Василий Арсентьевич подумал, где это я и что со мной, а когда очнулся по-настоящему, услышал, что какой-то шум идет из-за спины и вроде бы как снизу. Собрался с силами и сел. А от страха у него по спине — мороз, словно кто льдину за воротник спустил. И понял он тут: никакая с ним не галлюцинация случилась, а настоящая явь. И что сидит он не у сосны, рядом с рюкзаком, а у края обрыва, что ведет к реке. Обрыв каменистый, с выступами. Сорвешься — костей не соберешь.
И еще заметил Василий Арсентьевич — ноют руки. Посмотрел, а меж пальцев у него по полной горсти пожухлой травы пополам с кустиками шиповника — цеплялся за траву и кустарники.
Кое-как добрался Василий Арсентьевич до своего рюкзака, а это шагов около двадцати, подобрал его, подхватил ружьишко и дай бог ноги от этого места.
Выходит, прогнал его хозяин, размышлял Василий Арсентьевич, и долго не мог понять, чем грешен. Потом все же надумал. Оказалось, он жену свою, то есть мою бабушку, под пьяную руку поколачивал. Вспомнил и бросил бить. А насчет хозяина тайги, так о нем и сейчас в тех местах поговаривают. Живет, мол. Только я так полагаю — снежный человек это.
Моей матери, когда я еще был грудным ребенком, цыганка нагадала беречь меня от воды. Вернее, оберегать от воды. Утонуть, мол, может…
Случилось это в конце мая. В эту пору наши деревенские мужики обычно ходили ловить рыбу саком. Бабочек ловят маленькими сачками, а рыбу большим саком, натянутым на раму и укрепленным на конце четырехметрового шеста. Этим шестом, взявшись за его конец, рыбак забрасывает сак в воду, прижимает ко дну и подтягивает к себе. Уловистая снасть.
Так вот, мы с отцом пошли рыбу сакать. С ночевкой. Ночью-то рыба лучше ловится. Для бивачка выбрали место у основания рукава, точнее — у длинного узкого мыса. Здесь летом деревенские ребятишки обычно стерегли пасущихся телят. Для нас оно было удобным тем, что, начав сакать с правой стороны бивака, мы, постепенно огибая мыс, приближались к нему с левой стороны и шли к костерку отдыхать, чтобы потом начать новый круг.
Когда было поймано с ведро рыбы, мы немножко поспали, а в четвертом часу утра, заметив, что вода вот-вот выйдет из берегов, опять принялись за работу. Обошли мысок, отец говорит:
— Ступай, Фролка, к огню, повесь там на сучок одежонку, а то, гляди, подтопит. Да рыбу заодно вытряси в мешок, а я спущусь пониже. Только быстрей беги, одна нога здесь, другая там.
То, что отец велел, я сделал. Возвращаюсь к нему бегом по тропе, а он меня увидел, щуку за жабры поднял, кричит:
— Смотри, какую изловил!
Мне до него шагов пятнадцать добежать оставалось. Куст только обогнуть черемуховый. Ухватился я за нависшую ветвь — мешала она — и рванул напрямую. И тут… Даже подумать ничего не успел. Повис я. Провалилась земля подо мной и ухнула куда-то, как бы в пропасть. Уцепился я за ветвь другой рукой, стал, опираясь коленями на глинистую стенку, подтягиваться, но вижу — бесполезное дело. Руками-то я перебираю, а вверх — ни на вершок. Больше куст к себе подтягиваю. Гнется он все ниже, ниже, того и гляди с корнем вырвется. А тут под ногами разверзлось, ухнуло и сырой стылостью обдало.
Глянул я вниз и еще крепче вцепился в черемушину. Из узкой горловины, куда только что скатывалась осыпавшаяся земля, пыхтя в булькая, лопаясь пузырями и завихряясь, к моим ногам начала подниматься мутная вода.
Вот тут-то моего мужества и не хватило. Заорал я благим матом:
— Папка! Помоги!
Крикнул и почувствовал, как тело обдало ледяной водой. И мало того, я почувствовал, что меня сначала вроде бы подкинуло, потом, как бы пытаясь свить в жгут, накрыло с головой и так резко и сильно потянуло вниз, что я тут же подумал: «Ну, все. Погиб в воде, как и предсказывала цыганка».
Тону я, проваливаюсь в какую-то прорву, а дыхание все держу. И чувствую — рукам больно стало. И повис я как бы в воздухе. Открываю глаза — точно. Держусь я за ту же самую черемуховую ветку, а отец за другой ее конец пытается меня вытянуть и изо всей мочи кричит:
— Держись, Фролка!..
Очнулся я на горушке, что была повыше нашего бивака, весь мокрый, а в пальцах — жуткая боль. Отец надо мною склонился, смеется в усы, подмигивает:
— Ну как, очухался? Вот и молодец! Да прут-то теперь отпусти, он уже тебе без надобности теперь.
Глянул я — в самом деле держу черемушину. Пальцы от напряжения аж побелели — кое-как разжал их.
Вот уже больше полувека прошло, а та большущая воронка до сих пор существует. И никакое половодье на нее не влияет. И почему она образовалась, точно никто сказать не может. И зовут ее с тех пор чертовым провалищем, потому что она очень глубокая.
Речка близ нашей деревни небольшая, но каждой весной разливается так, что диву даешься: откуда что берется? И всякий раз в это время в окрестностях по всяким лужам и заливам появлялось множество диких уток, на которых я, когда уже стал взрослым и женился, с удовольствием охотился. И хотя добыча была вполне удачной, почему-то каждую весну жалел, что не имею лодки. Тогда-то, имея лодку, думал я, накормлю утятиной всю родню. И вот в последнюю зиму я наконец-то смастерил себе хорошую лодку. А накануне того утра, как впервые выехать на охоту, вижу сон: надо вроде бы мне переплыть Ангару, и я изо всех сил, преодолевая сумасшедшее течение, гребу к противоположному берегу. Но лодку сносит течение в еще более бурный проток, который мне, я это отчетливо вижу, не переплыть — так высоки в нем волны и так глубоки завихряющиеся воронки. И я тогда жмусь к обложенному булыжником крутому правому берегу и мчусь подле него с такой скоростью, что, если лодка перевернется, я тут же пойду ко дну. И вот я, можно сказать, уже в предчувствии смерти, перед очередным водоворотом перестаю грести и отдаюсь во власть стихии. И течение подхватывает мою легкую посудинку и швыряет на вдруг понизившийся берег. Я и чувствую, как лодка шаркает днищем о землю и останавливается.
Когда пробудился от сна, пришлось искать капли от сердца, так расходилось оно. А вскоре успокоил себя. Распустил, дескать, нервы накануне охоты! Да у нас и мест-то таких широких нет. И ерунда все это. Сон есть сон.
Я не буду рассказывать, как в то утро охотился. Одно скажу: лодку мою утки замечали издали и улетали или уплывали по течению туда, где разлившаяся речка теряла свое русло в зарослях тальника и черемушника. Но одну утку я все-таки подстрелил и в азарте кинулся за ней к тем самым зарослям. И вот тут-то, когда моя лодка оказалась среди кустов, я почувствовал, что попал в довольно крутой слив. Лодку подхватило течением и, швыряя от куста к кусту, ударяя о подводные корни, поволокло в сторону недалекого и густого ельника. И я ничего не мог поделать с ней. Она не слушалась весла, а когда я попробовал ухватиться за куст черемушника, ее так рвануло, что я тут же разжал пальцы. Через несколько минут меня занесло в такую волнопляску, что я испугался. Думал я, поставит лодку поперек течения, навалит на куст и — поминай как звали! И я бью веслом то справа, то слева, увертываюсь от боковых ударов и чувствую, что изнемогаю. И именно в тот момент, когда я уже начал от отчаяния терять над собой контроль, когда начало даже меркнуть сознание, лодку все же поставило поперек течения и швырнуло боком в прогал между двух развесистых кустов. Я в страхе закрыл глаза: «Все! Прощай, белый свет!» Но вдруг доходит до меня, что лодка шаркает днищем об землю. Открыл глаза и вижу: выбросило лодку за кромку берегового обреза на чистую лужайку и стало медленно разворачивать туда, куда текла уже не беснующаяся вода.
Я едва одумался от пережитого и перечувствованного. Вышел из лодки, довел ее по мелководью до суши, привязал к невысокой елочке, а сам, взяв ружье, словно на ватных ногах вернулся домой и лег в постель.
Пережитый страх перед лицом смерти, который подступал дважды почти в одинаковых условиях — во сне и наяву, — отнял у меня все силы. После этого случая я забыл про охоту, стал бояться воды. И я бы дорого заплатил тому человеку, который бы разъяснил мне, как могла неграмотная цыганка, глядя на меня, грудного, верно предсказать, чего мне всю жизнь следует остерегаться? И хотя из двух чрезвычайных случаев я вышел невредимым, но не ждет ли меня третье, уже роковое испытание, связанное с водой?
Мой отец, Фрол Герасимович, в 1941 году вернулся домой по ранению, но прожил недолго и был похоронен на деревенском кладбище, которое после 1950 года залила вода Братского моря.
Шла война, мы, пацаны, боронили колхозное поле. Моя лошадь идет впереди, а Кешки Астапова — сзади. Но поля у нас, в таежной зоне, сами знаете какие. Это сейчас все тракторами повыкорчевали, а тогда — пень на пеньке, корень на корне. У меня даже спина устала нагибаться да отцеплять борону. И тут Кешка мне говорит:
— Давай я впереди пойду, а то из-за частых остановок мы и норму сегодня не выполним.
Мы поменялись местами, и дело впрямь пошло лучше. Вот Кешка ведет коня мимо огромного листвяжного пня, от которого восемь длиннющих корней, как щупальца осьминога, во все стороны раскинулись, а сам все оглядывается на борону. Та идет покачиваясь, переваливаясь на неровностях пахоты и проходит благополучно. Я обхожу этот же пень с правой стороны — и тут же остановка. Кешка смеется:
— А вот если бы я посмотрел на твою борону, она бы не зацепилась.
— Не трепись!
Мы заспорили. И тогда товарищ развернул своего коня и проехал по моему следу, как по гладкому столу. Моя же борона вцепилась в какой-то отросток аж тремя зубцами.
Короче, подзадержались мы подле того пенька, раз по пять проехали по одному и тому же месту, причем он — чисто, а я…
Этот пример вроде бы пустяк. Можно сказать, ну просто везло ему, но вот еще несколько примеров.
Валили мы с ним сосну. И хотя подпил был сделан по всем правилам, она своей вершиной вдруг направилась на густую ель, что стояла в восьми шагах и снять ее с которой было бы невозможно… Я с ужасом смотрю, что сейчас погибнет напрасно затраченный нами труд, и слышу вроде как накалившийся вдруг голос:
— Но, но! Не вздумай на ель навалиться!
И сосна послушалась. Она дрогнула кроной, повернулась на пеньке каким-то немыслимым образом и, крутнувшись, упала рядом с елью.
— Ну то-то! — сказал радостно Кешка и победно поставил ногу на поверженное дерево.
Где-то в сороковом году Кешка закончил курсы трактористов и на новеньком тракторе прикатил из МТС в свой колхоз. Но бригадиру колхоза вдруг захотелось посадить на этот трактор своего сынка, который закончил курсы раньше. Ну, вы сами знаете, как рядовому трактористу спорить с дуроломом-бригадиром. Плюнул Кешка, заглушил мотор, спрыгнул на землю, похлопал рукой по капоту да и говорит:
— Не слушайся, миляга, никого, кроме меня.
И что вы думаете? Сколько бригадир со своим сыном ни бились, пытаясь завести двигатель, три дня вроде бы провозились, но так и не завели. Махнули рукой, вернули Кешке. Тот подошел к своему работяге, крутнул всего только один раз заводную ручку, и трактор тут же заработал. И тогда сын бригадира первым — прыг на сиденье. Обдурили, дескать, дурака. Но не тут-то было. Мотор заглох. И только еще через день, пока кто-то не сказал бригадиру, что с Кешкой бесполезно спорить, тот получил назад своего «железного коня».
Следующий рассказ мне передал Виктор Шипицын, наш же односельчанин.
— Пилили мы с Кешкой в лесу дрова, на зиму готовили, а я при нем и врезал топором по ноге. Ударил носком между сухожилием и веной. Сантиметров около пяти рана была. Он быстро сдернул с меня сапог, портянку, перевязал рану сорванной с себя нательной рубахой и быстрее запряг коня… Когда я едва забрался в телегу, он и говорит:
— Не дрейфь! Кровь не пойдет, и никакого заражения не будет. Я так сказал.
И он погнал коня. Я еду и чувствую, как меня всего морозить и трясти начинает. И голова закружилась, и побледнел, видно, я. А он заметил это и опять таким это командирским голосом:
— Возьми нервы в руки. Ничего у тебя не болит. И ноге совсем не больно.
И верно. До больницы я уже доехал спокойно. А когда хирург усадил меня да сдернул с ноги повязку, я смотрю, а на рубашке лишь одно розовое пятнышко. Хирург говорит:
— Вы что мне голову морочите? Зачем с царапиной в такую даль мчались? Смазали бы дома йодом — и все. — И ткнул при этом пальцем подле той царапины. И она, рана-то, тут же открылась и кровь хлынула…
А этот случай произошел опять-таки на моих глазах уже где-то в начале семидесятых годов, когда после долгих лет разлуки мы с Кешкой опять встретились. Приехал он ко мне в Красноярск, а жил я тогда в Николаевке, ну и поставил машину на склоне дороги напротив моих окон. Я увидел его, вышел за ворота, а тут из-за спины у Кешки, теперь уже Иннокентия Васильевича, мальчишеский крик:
— Дяденька, ваша машина покатилась!
Иннокентий Васильевич тут же обернулся, тихонько выругался и сказал, глядя в сторону своего грузовичка:
— Прямо, прямо, через мостик!
Машина перекатилась через мостик по Заливному переулку и направилась на угол стоявшего напротив дома.
— Левее! — уже крикнул Иннокентий. — Еще левее! Теперь тормози.
Машина отвернула от угла дома, прокатилась еще шагов двадцать и остановилась почти у железнодорожной линии.
— У тебя сын, что ли, в кабине? — спросил я.
— Никого там нет, — не смущаясь ответил он.
— А кому ты подавал команды?
— Машине.
Я ошалело захлопал глазами и первым вошел в калитку ворот.
Позднее, уже в доме, он пояснил:
— Машине иногда хочется в одиночку порезвиться. Вдруг снимется с ручника и — поехала. Вот и слежу, чтобы сдуру в кювет или под мост не съехала.
— И команды выполняет?
— Не всегда. Иногда упрямится. Давеча она по-хорошему была настроена.
Давеча — это было здорово. Если бы не видел своими глазами, не поверил бы, но тут мне вспомнилась наша жизнь в колхозе во время войны, вспомнились разные случаи из его жизни — и все встало на место. Колдун — он и есть колдун.
Здесь представлено собрание писем читателей, пожелавших рассказать о необычных, вещих снах, запомнившихся потому, что за ними последовали драматические события, резко изменившие судьбу.
Как-то в июле я зашел в гости к красноярской ведунье Валентине Николаевне Зыковой. Узнав, что я собираюсь провести отпуск в археологической экспедиции, моя собеседница рассказала сон, который привиделся ей еще до знакомства со мной:
«Я стою меж высоких холмов, поросших травой. Где-то рядом звучно плещется море. Неподалеку от меня группа молодых людей в купальных костюмах, с лопатами. Подхожу к ним и понимаю, что это археологи. Передо мной прямоугольная плита бело-серого цвета. Вдруг она отходит в сторону, и я вижу черноту. Вхожу в нее и оказываюсь в склепе. Стоят гробы. Рядом кувшин с золотом и серебряные сережки. Надеваю сережки, выхожу на улицу и бреду к морю. Какой-то бородатый археолог кричит мне: „Остановитесь, вы взяли государственное имущество!“ Все расступились, и я пошла дальше».
Описанная Валентиной Николаевной местность совпадала с той, которая была в районе экспедиции. Мы с ней решили провести отпуск вместе.
В.Н.Зыкова смогла выехать в экспедицию лишь в середине августа. Поэтому 25 июля я ступил на землю античного города Фанагория, что на берегу Таманского залива, без нее. В тот же день я рассказал сон участникам экспедиции. Мне не особенно поверили, но буквально на следующий день был найден кувшин. Через некоторое время в том же погребении обнаружились золотые украшения.
Спустя несколько дней лопаты археологов наткнулись на пустоту. Нам открылся склеп. Он не имел каменного свода, но, несмотря на это, не обрушился под прессом времени и трехметрового слоя земли. Верхняя его часть была в виде купола. На стенах сохранилась копоть от факелов или светильников. Вход в склеп охраняла беломраморная плита со сценами античной жизни на барельефе.
В подземной погребальнице в почти полностью разрушившихся от времени кипарисовых гробах покоились четыре обитателя древней Фанагории. Золотые украшения были положены им в могилы. Сотрудник Института археологии АН СССР, начальник и «главный могильщик» экспедиции Татьяна Георгиевна Шавырина считает, что в склепе имелось раньше пять покойников. Могила пятого была разграблена, осталась только золотая сережка, правда, одна. По ее оценке, захоронения были сделаны приблизительно в начале нашей эры.
Вскоре в нашем лагере появился бородатый археолог, раньше обычно руководивший другой экспедицией.
Реальность моего рассказа могут подтвердить участники экспедиции, в том числе красноярцы: историки-профессионалы, но археологи-любители Александр Макаров, Олег Марков, Олег Алексеев. Они непосредственно работали на склепе.
Владимир ПАНТЕЛЕЕВ,
старший преподаватель кафедры
философии и истории КИЦМа
Хочу рассказать о сне, который увидела в ночь на 22 июня 1941 года. Тогда мне было 16 лет. Мы, девчонки, с утра до вечера пропадали на Волге. И сон был как будто об этом. Вижу чистый, золотой, как солнышко, песок, теплую воду, синее небо с большими белыми облаками. И вдруг с неба раздается страшный гул. Мы с подругами смотрим в ту сторону: из-под облаков, низко над землей, вылетают страшные тупоносые, совершенно черные самолеты без опознавательных знаков. Мы бросаемся по берегу врассыпную. Я оглядываюсь и вижу, что следом за нами идут такие же черные, в касках и в большущих сапогах, солдаты с толстыми карабинами. Все это выглядело так зловеще среди ярких красок сна. Кто-то крикнул, что надо спасаться в птичьих норах, которых много было нарыто в обрыве над рекой. Мы все кинулись туда… Сон сбылся до обеда.
Л.ШЕМУКЛЕР
г.Красноярск
Мне 54-й год. И приблизительно с десяти лет я время от времени вижу один и тот же сон. Ко мне во сне приходят три девушки: нарядные, изящные, с распущенными волосами, схваченными ленточками. Они звонят или стучат в дверь. Каждая из них обычно приходит без спутниц, одна. Но я научилась отличать их друг от друга.
Так вот, после их визита в реальной жизни обязательно случается что-нибудь важное. Если предвестие печальное, на головах у девушек — черная лента. Радость — лента светлая.
Все бы ничего. Но самое удивительное в том, что позже в одной из девушек я узнала свою старшую дочь, в другой — младшую. А в третьей уже явственно просматриваются черты моей семилетней внучки.
Не так давно девушки в первый и, слава Богу, пока — единственный раз явились ко мне все три вместе с черными лентами в волосах. А позже я узнала, что примерно в это же время в Алма-Ате скончался мой близкий родственник.
И еще один мой сон часто бывает вещим. Случается, вижу подземелье, земля под ногами человека раскачивается, а он на ней пытается удержаться. Если ему это удается, в реальной жизни он переносит тяжелую болезнь. Если нет — человек умирает.
Л.ЛАДОВИЧ
г.Красноярск
Это сон моей покойной бабушки. Она рассказывала его мне, когда я еще была ребенком. Но он крепко запал мне в память. Передаю его вам.
«В нашей деревне девки любили гадать о женихах на Рождество. Но я своего выбрала не через гаданье, а во сне. Снится, что мы с мамой вяжем в поле рожь, и подходит ко мне незнакомый парень. Чумазый такой, в длинном кожаном фартуке. Говорит тихим голосом: „Теперь давай с тобой один сноп на двоих вязать“. А я отвечаю: „Где это ты так вымазался? Давай я тебе водички солью, да и фартук свой сними, жарко ведь“. А он смеется: „Я всегда чумазый и к жаре привыкший“.
И вот лью ему воду на руки, а она оборачивается кровью. Смотрю кругом — нет уже ни людей, ни поля, и места совсем чужие. Дома горят огромные, выше нашей церкви. А парень этот из огня протягивает мне бумагу какую-то и говорит все также негромко: «Возьми, Мотя, сохрани. Посмотришь — меня вспомнишь…» От себя могу добавить, что мой дедушка Тихон Андреевич Степашкин был кузнецом. А на похоронке, которую бабушка сохранила до самой смерти, было написано: «Сгорел в танке. Похоронен под г.Варшава»«.
С.БЛИЗНЮК
г.Красноярск
В 1989 году по Красноярску поползли слухи, будто 24 мая случится сильное землетрясение, разрушится плотина, и енисейская волна смоет большую часть города. Многие красноярцы старались на это время уехать из краевою центра. И вот тогда я решила загадать сон, быть этому несчастью в городе или нет.
Снится, что стоит наш многоэтажный дом, а за ним обрушивается земля. Но дом после обвала стоит крепко, только чуть-чуть как будто поколебавшись. Вижу также, что семья наша вся в сборе и все мы живы и здоровы.
Просыпаюсь и думаю, что никакого землетрясения у нас в городе не будет, но отголосок другой беды почувствуем. И верно. 24 мая ничего не случилось.
Но вспомните, в июне на Зайсане произошло большое землетрясение. Его волна дошла до Барнаула, Новосибирска, Кемерова и Красноярска и других городов. Наш дом слегка шатался, качались люстры, мы ради безопасности выходили на улицу.
Н.ОСТАПЕНКО
г.Красноярск
Мне 73 года. Вот сон, который я видел в 1928 году, когда был еще мальчишкой и спал в родительской избе на полатях.
Снится мне, что вижу горы, очень красивые, которые действительно есть в нашем селе. Будто бы вхожу я в ту гору, которая называется Степанов Мыс. В горе я нахожу бочки, набитые мхом. Я раскапываю мох и нахожу под ним наганы. Я взял один наган и пошел с ним. Скоро путь мне преградила река, широкая и такая степенная течением. Я вошел в нее и перешел невредимым. А потом долго ходил по той стороне реки.
Когда я проснулся, то увидел с полатей, что в гостях у нас сидит соседка — бабушка Варвара Алексеевна. Она уже тогда такая старенькая была, что ходила согнувшись. Вот рассказал я ей и маме этот сон, а Варвара Алексеевна тут же возьми и разгадай его. Она сказала мне тогда, что, когда мне будет 20 лет, случится большая война. Много погибнет народу, и таких, как я, много. И у нас, помимо прочего, будет еще и внутренний враг, который сгубит много людей. Но мне будто будет легче, чем другим. Я вернусь домой, хоть и буду перед тем долго служить и потеряю всех родных.
И правда, я перешел реку. Вернулся с войны домой, теперь инвалид второй группы.
И.П.
г.Красноярск
В 1945 году я жила в Кемерове, и квартиру мы снимали вместе с однокашницей — вместе окончили техникум и теперь работали в горфинотделе. И вот в конце 1945 года мне снится, будто бы вместе с этой девушкой мы попали в здание, очень похожее на храм, только без окон. Идет молебен, звучит музыка. Но мы чувствуем, что нам срочно надо выйти оттуда. А как это сделать, если в храме только одно махонькое окно, шириной с бревно? Мы понимаем, надо подлететь и попытаться выпрыгнуть. Представьте, мне это удается. На воле я подождала-подождала подругу, но она так и не вылетела.
Когда рассказала этот сон квартирной хозяйке, та сказала, что с моей подругой случится что-то плохое. И точно, на той же неделе Л. арестовали. Она стала жертвой чужих злоупотреблений и попала в заключение на три года.
П.ЛУКАШЕВСКАЯ
г.Красноярск
Я появилась на свет благодаря сну моей матери. Вот как предысторию сна и сам сон рассказывала моя мама. В 1970 году, когда у мамы уже было двое детей, она почувствовала, что беременна. Было это во время дальней поездки, и на аборт она решилась только после возвращения домой. И вот в ночь перед тем, как ей идти на операцию, маме снится сон. Идет она за водой. Ведра пустые. Вдруг чувствует, что сзади кто-то взял ее за голову и не дает обернуться. Она слышит, что с ней во сне разговаривает ее мама, то есть моя бабушка. Тогда, в 1970-м, бабушки уже не было на свете. Вот и говорит покойная бабушка моей маме: «Ну что же ты так долго? Мы все собрались, только тебя ждем. Иди сходи и придешь».
Голос был бабушкин, привычка сжимать руками голову — тоже. Но как-то через силу мама повернула голову и увидела ноги сзади стоящего. Они были очень волосатые. «Никогда, — потом говорила мама, — у моей бабушки не было таких густых черных волос на ногах. Это были не ее ноги».
Мама вырвалась и побежала. Запнулась и… проснулась. После этого она разбудила отца и заявила, что у них будет третий ребенок. Этим ребенком стала я.
Позже мама рассказала, как она расценила сон. Мол, слова «сходи и придешь» означали: что сходит она на операцию и попадет к ним, к покойным, которые все уже собрались. И решила мама, что лучше воспитывать троих, чем двоих оставить сиротами.
ТАТЬЯНА Н.
г.Красноярск
В 1951 году 18-летней девушкой я решила погадать на жениха. Взяла ведро с крышкой, наполнила водой и поставила около кровати. Закрыла замок на дужке ведра и положила ключ под подушку, приговаривая: «За кого замуж выйду, тот приди и проси ключ — напоить коня». После этого заснула и увидела сон.
Стою я у калитки своего дома и вижу: едет молодой человек на коне. Поравнявшись со мной, он спрыгнул с коня и говорит: «Девушка, дайте ключ от колодца, я напою коня». А я спрашиваю: «Как тебя зовут»? Он отвечает: «Ваня Чурилин». Я протянула ему ключ. А он так внимательно посмотрел на меня и говорит: «Милая девушка, жди меня, я непременно к тебе приеду». Протянул руку за ключом, и я проснулась.
Пять лет я ждала именно его, Ваню Чурилина, но так и не дождалась. И вот недавно, 13 января 1991 года, я снова увидела его во сне. Мне нездоровилось, я рано легла спать, и снится: бегу по холмистой дороге, взбежав на очередной холм, вижу сверху чистый журчащий ручей, а за ним — на табуретке сидит мужчина и чистит картофель. Рядом горит рыбацкий костер. Только увидела, сразу подумала: «Так это Ванюша!» Подбегаю, спрашиваю: «Ты, Ванюша?» А он взглянул на меня и говорит: «А-а-а, милая девушка, долго же ты шла до меня. Неважно, как меня зовут, главное — я твоя половинка». Он встал, протянул мне руки и говорит: «Прыгай ко мне, свари мне борщ, я очень устал». Я протянула ему правую руку и проснулась. И снова он остался за ручьем.
Еще тогда, после сна, увиденного в 1951 году, люди говорили: «Не суждено тебе с ним встретиться, ведь ключ он у тебя так и не взял…»
Т.СВИНКИНА
г.Красноярск
Это было на Дальнем Востоке. У моего знакомого офицера умерла жена. Сразу после похорон он вдруг обнаружил, что у него потерялись документы: паспорт и военный билет. Пересмотрел, переворошил все в доме, но не нашел. Лег спать. И снится ему сон. Будто бы приходит к нему покойная жена и говорит: «Твои документы у меня в ногах. Приди и возьми, только не открывай лица».
Офицер рассказал другу свой сон. Вместе они решили вскрыть могилу и посмотреть, верно ли сказанное во сне. Так и сделали. И что же? Когда раскрыли гроб, в ногах жены нашли документы. Конечно, он выронил документы, когда наклонялся к ней во время похорон.
Мужчины взяли документы, но после этого открыли еще и лицо покойной. Оно было обезображено могильными червями.
ВАЛЯ П.
г.Красноярск
В детстве моя дочь болела по-страшному. С годика до трех лет у нее столько раз было воспаление легких, что когда врач в санатории посмотрел снимки, то присвистнул и сказал: «Не легкие, а сплошные рубцы».
После санатория дочь опять попала в больницу, а оттуда ее выписали с тяжелейшей медикаментозной аллергией. Вскоре, в ночь, моя дочурка затемпературила. К утру совсем ослабла. А днем — никогда не забуду тот четверг — задает мне вопрос: «Мама, я буду жить?» А ведь ей было всего три годика. Естественно, я постаралась успокоить ее, развеселить, но душа моя затрепетала в ужасе.
К вечеру пришла в голову на первый взгляд совершенно абсурдная мысль: «Как же это — я крещеная, а она нет!» Рано утром подняла я свою единственную, тепло одела, и поехали мы в церковь на автобусе — с правого берега на левый. Доехали до Игарской, а там вверх пешком. Где потащу ее, где она сама ножками. Холод, ветер, осень. Задыхается моя дочка, а я бормочу: «Господи, помоги, не оставь…»
Окрестили дочку, а батюшка говорит: «Причастить теперь ее надо обязательно». И назавтра снова на автобусе, затем пешком в гору. Да еще кормить нельзя, надо натощак, а причастие проводится в конце службы. Подленькая мысль сверлит голову: «Ненормальная мать, погубишь ребенка…» И тут же: «Господи, помоги, не оставь…» Молиться не умею, прошу, как могу.
К удивлению моему, когда приехали домой, дочка моя хорошо покушала, даже разыгралась, а в ночь крепко уснула. Мне же тогда приснился сон. Стою я на могиле мамы, которой к тому времени действительно не было в живых, крепко держу дочку за руку. И вдруг сверху на насыпи появляется мама. Мы у ее изголовья оказались, а сбоку открыта калитка в ограду. В эту калитку влетают две змеи, извиваются в воздухе и все норовят достать дочку. А мама здесь же — старается открыть глаза. Змеи все ближе, ближе. Но вот глаза у мамы приоткрылись. Мама показывает взглядом на дочку и говорит: «Она у тебя через смерть прошла…» Змеи тут же улетели, я проснулась.
Вечером сходила к знакомой бабуле, попросила сон истолковать. А бабуля и спрашивает: «Что ты такое сделала?» Не хотелось мне говорить, да она настояла. Я призналась, что, мол, крестила дочку. «Правильно сделала, — заключила бабуля. — Но, — говорит, — еще раз твоя дочка будет в опасности. Так ты не растеряйся, сходи в церковь. Поставь свечку дочке своей за здравие, а матери — за упокой».
Так оно и было. Вытащила я с помощью Божьей дочку с того света.
РАЯ 3.
г.Красноярск
Этот сон приснился мне в начале лета 1989 года.
Вижу во сне небо, полностью закрытое грозовыми тучами. Тучи темно-синие, почти черные, и через них не видно ни клочка чистого неба, только отблески красного заката — солнце уже село. Землю вижу, как бы вспаханную до горизонта. И вот из самой небесной вышины на землю изливаются семь огненных потоков, светящихся, искрящихся полосами. Первая полоса уже почти достигла земли, вторая — повыше первой, третья — выше второй, и так до седьмой, которая самая короткая. А наверху все они соединены огненной линией, как зубья у расчески. Помню свой страх от видения. Когда проснулась, почему-то подумалось, что полосы — это годы. И действительно, через месяц с небольшим случилось то страшное землетрясение в Армении. Значит, сон мой сбылся. Первая полоса достигла земли. Неужели и остальные полосы пройдут по нам?
МАРИЯ Т.
с.Шушенское
В детстве, во время войны, я помогал санитарам разбирать дом после бомбежки. И видел, как санитары при мне, не стесняясь, срывали кольца с пальцев убитого человека. Мне это запомнилось на всю жизнь, с тех пор у меня возникла какая-то неприязнь к желтому металлу. И может, поэтому с некоторых пор меня мучит сон.
Будто бы еду из Ачинска в Красноярск. И, минуя какую-то деревню, останавливаюсь километрах в пяти от нее. Передо мной горы. Правая — лесистая, левая — лысая. Где-то там я попадаю в подвал многоугольной формы. За беленой стенкой нахожу шесть зеленых ящиков, как из-под патронов. За ними, в глубине, вижу еще много ящиков, покрытых пылью. Так вот, в ближних ящиках я нахожу золото в слитках, и в этот момент раздается голос: «Это золото Колчака, отдай его людям…»
В 1989 году я два раза проезжал по дороге на Ачинск, но двух гор — лысой и лесистой с деревней возле них — нигде не видел.
Так мне этот сон надоел — больше не хочу его видеть…
МИХАИЛ
г.Красноярск
Это случилось в январе-феврале 1982 года, когда я ждала ребенка. В ту ночь я находилась дома вдвоем с шестилетней дочкой — муж-летчик был в рейсе. И вот то ли снится мне, то ли наяву происходит — так до сих пор и не поняла… Будто бы проснулась я оттого, что входная дверь хлопнула как обычно: сначала щелчок, будто открыли дверь, и затем щелчок громче — дверь закрыли. Я надела очки и посмотрела на светящиеся часы — 2.30 ночи. Думаю: наверное, Вадим, муж, из рейса вернулся. Пусть, думаю, пока раздевается, я еще подремлю, а потом встану, разогрею ему завтрак. Но прошло какое-то время — тишина. Никто не включает свет в коридоре, не проходит. Странно, ведь очень ясно было слышно, что кто-то вошел. И тут чувствую, что на меня кто-то пристально смотрит. Поворачиваюсь — возле кровати стоит высоченный, атлетического сложения мужчина. Он даже выше шифоньера, который у него за спиной. Волосы черные, пышные, длинные. Черный свитер глухой, под горло. Черный кожаный пиджак. Черные брюки, как гуцульские, с широким поясом, обхватывающим тело. Руки опущены. Какое-то время мы смотрим друг на друга. Я потеряла дар речи и пошевелиться не могу. Потом он плавными, медленными движениями откидывает с меня одеяло. Проводит рукой по моей груди. Поворачивается и медленно удаляется из комнаты, пригнувшись в дверях. Такое ощущение, что он растворился. Когда первая волна ужаса прошла, я встала и во всех комнатах включила свет, но никого не нашла. Утром проснулась в очках, всюду зажжен свет. А ночная рубашка в том месте, где этот человек провел рукой, припачкана чем-то черным. Пятно долго ничем не отмывалось и только после сильного раствора хлорки исчезло вместе с рисунком рубашки.
После этого сна грудь стала быстро увеличиваться в размерах, но зато когда я родила, молока у меня не было ни капли. Мама так и говорила: «Забрал молоко». А у меня до сих пор такое ощущение, что это и не сон был.
Л.КУТУЕВА
г.Норильск
Очень давно, еще до июля 1941 года, приснился сон: сгорело солнце, и от него осталась только ниточка, как от месяца. Затем оно стало увеличиваться в размерах с восточной стороны. Оно становилось все ясней, желтей и теплей. Но полную силу так и не смогло набрать. Когда открылась половина диска, я проснулась.
Прошло какое-то время, и я забыла про этот сон. А 28 июля 1941 года я заболела энцефалитом. 31 июля потеряла сознание и пришла в себя только 27 августа. Жизнь моя висела на таком же тоненьком волоске, что остался от солнца. Меня парализовало. Так и осталась я человеком наполовину — инвалидом первой группы.
И.А.ПОНОМАРЕВА
г.Красноярск
В августе 1967 года я ждала ребенка, очень боялась предстоящих родов. И вот за два дня до этого события вижу сон.
Я поднимаюсь по скрипучей деревянной лестнице в каком-то деревянном бараке. Стены в подъезде такие же деревянные, потемневшие от времени. Мне страшно, и вдруг я слышу за собой шаги, слышу, как под кем-то скрипит лестница. Я оборачиваюсь — за мной следом поднимается старуха в сером одеянии до пят, за плечами несет мешок, а лицо, как чадрой, завешано такой же серой тряпкой. Сердце у меня заколотилось, я дошла до площадки и остановилась. Старуха подходит, опускает свой мешок на пол. А он обвис, под ним обозначились очертания маленького гроба. Я спрашиваю:
— Слушай, ты смерть моя?
— Да!
Я говорю:
— А что ты пришла за мной так рано? Я еще молодая!
Она отвечает:
— Ну давай спустимся на две ступеньки и поговорим.
Мы спустились на две ступеньки. Она подняла тряпку с лица.
Лицо оказалось худое, старческое, но не страшное.
Она говорит:
— Вот и хорошо, что молодая, ты нагрешить не успела, в рай попадешь.
Я в ответ:
— Нет, все равно не хочу, мне еще рано умирать.
— Ну что ж, если не хочешь, дам тебе отсрочку, — отвечает старуха.
Роды у меня были тяжелые. Я рожала под капельницей и с кислородной подушкой, врачи опасались за мою жизнь, но я осталась жива. Родился сын, ему сейчас 23 года. Вот я и получила отсрочку, только на какое время — не знаю, это одному Богу известно. Вообще-то, в сонниках пишут, что видеть гроб — к долголетию.
Л.БОНДАРЕНКО
г.Красноярск
Я — водитель. Эта история случилась со мной около 12 лет назад. Еду я рейсом в город Петропавловск Северо-Казахстанской области. Крутятся колеса, позади около двух тысяч километров и бессонная ночь. Думаю, выберу место — посплю. Только подумал и не заметил, как задремал на ходу. И снится мне, будто разговариваю с учительницей английского языка, которая учила меня в детстве, — ее к тому времени уже не было в живых. Да так внятно говорим. Мне же особенно отчетливо потом запомнилась фраза: «Гоу ту ми», — что значит с английского «Иди ко мне». Так мне сказала учительница.
Очнулся от сна в сугробе — врезался в него так глубоко, что дверцу едва открыл. Спас меня глубокий снег и пологий кювет. Да еще отсутствие машин на дороге в воскресную ночь. А то бы точно я был там, куда звала меня учительница английского языка.
Ю.ВАУЛИН
п.Березовка
В детстве я была пионеркой и воинствующей атеисткой. Однажды мама принесла домой икону с изображением Девы Марии с маленьким Иисусом. Я закатила дома страшную истерику, долго плакала, топала ногами, требовала выкинуть эту икону, чтобы ее не было у нас дома.
В эту же ночь вижу сон. На западе в небе расступаются тучи, и во весь рост предстает предо мной Дева Мария. Я очень испугалась. А она говорит таким очень добрым голосом: «Зачем ты меня обижаешь? Я хорошая. Я всегда буду помогать тебе». И пропала. Утром я уже не требовала выбросить икону.
Ж.ДЕГТЯРЕВА
г.Красноярск
Этот сон — кошмар из моего детства, повторявшийся в самые тяжелые минуты жизни.
Снится, будто я — гибкая черная кошка с длинными тонкими когтями. Я чувствую свое прекрасное, послушное тело, легкость, упругость мышц. Я не прыгаю, я — лечу. Впереди — знакомый силуэт девочки. Я начинаю ненавидеть каждый кусочек ее тела, ненавидеть ее волосы, походку, ее плавное покачивание руки. Я ревную.
Один прыжок — и я впиваюсь в нее когтями. Но тут происходит самое страшное: мое «я» переходит в девочку, ужасная боль вырывает крик, я вижу на своих руках кровавые следы когтей…
К этому сну надо добавить, что еще в детстве мои родные и даже лишенный мистических наклонностей отец говорили, что я «со сглазом». Скажу о человеке дурно, и он сломает ногу, распадется семья, кто-то погибнет в аварии… Слишком много случаев, чтобы считать их совпадениями. А когда мама пыталась узнать толкование моего сна, ей говорили: «Ваша дочь — ведьма».
ЕЛЕНА
г.Красноярск
В 1983 году, в субботу, перед Троицей, я много работала в саду. Опаздывая на электричку, забыла взять заранее приготовленную воду для питья. В электричке мама советовала мне попросить напиться у кого-нибудь. Но я постеснялась, и скоро от духоты мне стало плохо. Я побледнела и, теряя сознание, слышала, как мама с плачем мечется по электричке, просит воду. Я еще чувствовала, как мне пытаются разжать зубы. Мама говорила, что у меня посинели губы и ногти, лицо стало желтеть. Мне вдруг, как во сне, открылась картина. Будто бы передо мной большое поле цветов — красных маков, незабудок и васильков. И я шагаю над ними, как в невесомости, не касаясь ногами стеблей. Иду легкая, веселая и вдруг — обрываюсь, как в тоннель. Передо мной уже полумрак, в нем сидят у столов люди — у кого стол полный, а у кого — пустой.
Вдруг выбегает ко мне сестра. На самом деле в 1983 году ее уже не было в живых, она погибла в 1973-м. Я спрашиваю ее: «Почему у вас неодинаково накрыты столы?» А она отвечает: «Кого много поминают — у того полный стол. А кого не поминают, те собирают корочки и грызут за пустым столом».
Затем откуда-то появился ее сын. В то время он еще был жив. Когда сестра умерла, я взяла опекунство над ее детьми. И вот в моем видении сестра схватила своего сына и побежала с ним в глубь тоннеля. А я закричала ее соседке, которая тоже как будто была где-то рядом: «Люба, Аня сына утащила!» Я выбежала из тоннеля, и меня осветило яркое солнце.
В этот момент я очнулась. В глазах было темно, и в голове звенело. Но я слышала, как рядом со мной плачет мама, и врач — сыскался, на счастье, в электричке — щупает мой пульс. Все платье на мне было мокрым. Спасибо людям, которые собрали со всего вагона воду и отдали, чтобы отлить меня.
Сын, которого утащили в тоннель его мать и сестра, на самом деле скоро трагически погиб.
А.ЕВСЕЕВА
г.Красноярск
Как-то, когда мне было 13 лет, в одном сне я увидел волка, который мне очень понравился. Это был стройный, сильный, красивый зверь. Была ночь, и поэтому глаза его светились раскаленным красным светом. Шерсть на спине была густой и почему-то сияющей, как свет луны ночью. Он был не похож на всех волков, которых я знал по картинкам. Он был тих и осторожен, когда шел по тропе, и я его не испугался. И ко мне волк подошел также тихо и направил алый взгляд своих глаз на меня. От этого взгляда мне стало как-то не по себе.
И в то же время меня стало тянуть к нему, мне захотелось его обнять, но я не смог этого сделать — сил не было пошевелиться. Кругом стояли мохнатые сосны, царила такая сладкая тишина, как будто кроме нас не было никого в мире. Вдруг он произнес слова: «Саша, выход…» И еще какое-то, кажется, «свет». После этого волк удалился, а я проснулся. Через неделю я начал болеть эпилепсией, болею по сей день. Еще через полмесяца подхватил клеща, от которого чуть не скончался. Состояние мое тяжелое до сих пор.
АЛЕКСАНДР
г.Иланск
Было это в 1964 году, мы тогда жили в Казахстане. Однажды маме приснился такой сон. Будто бы пришла к нам домой цыганка, подошла к маминой кровати и бросила из подола ярко-красные розы, которые рассыпались по полу. В этот момент мама проснулась и в окне увидела зарево. Горело сено и пристройки, в которых мы держали скот. Все бросились тушить пожар…
А.ОЛЕЙНИЦКАЯ
ст.Зыково
Перед тем, как в нашей стране с прилавков магазинов исчезли табачные изделия, видела я несколько раз один и тот же сон.
Будто бы стоит под дверью нашей квартиры моя покойная прабабушка, стучит в дверь и говорит: «Внученька, открой дверь, дай мне закурить!» Надо сказать, прабабушка была курящая и жила в Читинской области. Замечу, что в Забайкалье многие женщины курят и не считают это дурным тоном.
Так вот, я дверь не открываю и говорю: «Бабушка, ты зачем в такую даль шла за папиросами — через Байкал, Енисей, Ангару? Там же рядом с тобой живет Анна (моя тетя), у нее бы и попросила». А бабушка отвечает: «Анна сама на помойках окурки собирает».
После тех бабушкиных слов я проснулась. Написала письмо тете Ане и по совету матери попросила ее, чтобы она купила пачку «Беломора», сходила на кладбище и зарыла бы эту пачку на бабушкиной могиле. Тетя Аня так и сделала. И бабушка перестала приходить ко мне во сне за куревом.
Л.КОЛОБОВА
г.Черногорск
Было это лет 12 назад. Мы с мужем только начинали совместную жизнь. Я находилась в декретном отпуске, мы переезжали из деревни в Саяногорск. И вот после переезда у меня пропал кошелек, в котором было немного денег, часы, два золотых кольца с камешками и маленькая алюминиевая иконка величиной с нательный крестик.
Я очень переживала — жизнь неустроенная, безденежье, а тут — пропажа. Особенно было жалко кольцо — подарок мужа. Помню, еще пеняла в сердцах: «Говорят, Бог есть. Вот он был в одном кошельке с кольцами, а не уберег. Никакого Бога нет!»
После пропажи прошел месяц, я уж и забывать о ней стала. Как вдруг снится мне удивительный сон. Будто бы открываю глаза, а у изголовья кровати стоит огромный белый старик. И тянет ко мне руки, чтобы задушить. Ужас овладел мной. Но тут я вспомнила, что нужно спросить: «К худу или к добру?» Спросила. Старик опустил руки и ответил: «К добру-у-у». И растворился, как дымка.
Тут я совсем проснулась. Гляжу — волосы у меня буквально встали дыбом, а тело — точно гусиная кожа, как от мороза. Включила свет, подняла мужа и рассказала свой сон. Помню, мы еще посетовали: какого, мол, нам добра ожидать, если кругом — одни неприятности.
И что вы думаете? Утром мне принесли мои кольца на опознание. А та женщина, которая кольца украла, рассказывала на суде, как она намучилась, пытаясь их сбыть. И на барахолку в Абакан ездила, и в магазин продавщицам предлагала, и кассиру кинотеатра в Саяногорске, и в поликлинике — все тщетно. Как черт ее попутал. А я думаю, Бог помог мне.
Н.КУДИНОВА
г.Красноярск
О характере выполнявшегося нами задания говорить не буду. Мы в условленной точке встретились с кем следовало и возвращались с пакетом к месту, где с лошадьми оставались оперуполномоченные З-о, К-ов и Г-ов. Меня сопровождали о/у К-н и Л. (последний являлся корейцем по национальности и местным уроженцем). При подходе к зимовью нами была отмечена тишина в его окрестностях, производившая впечатление странной. В чем заключалась странность, мне непонятно до сих пор, но тишина каким-то образом оставляла стойкое впечатление физически ощутимого, давящего беспокойства. Имея основание предполагать нападение на зимовье перешедшей границу бандгруппы, я распорядился приготовить личное оружие и скрытно продвигаться к зимовью с трех направлений (по числу нас).
Приблизившись на достаточное для визуального наблюдения расстояние, нами было установлено отсутствие у коновязи всех шести лошадей (на бревне имелись лишь обрывки поводьев). Пока о/у К-н и Л. заходили с флангов для открытия при необходимости перекрестного огня, я обнаружил на расстоянии 3 — 4 метров от зимовья два человеческих скелета, почти скрытые шевелящимися массами, имевшими структуру зернистой икры или кучки ягод. При моем приближении эти массы пришли в активное движение, деформируясь так, что стали уже напоминать не груды, а скорее плоские продолговатые полотнища, и, использовав мое замешательство, скрылись меж деревьев со скоростью, ориентировочно превышавшей скорость бегущего человека, но уступавшей скорости велосипедиста. При этом слышались негромкие звуки, напоминавшие сухой шелест, — предполагаю, возникавшие при перемещении масс по слою слежавшейся хвои. Автоматная очередь, выпущенная мною по одному из объектов, видимого воздействия на последний не оказала, хотя несколько попаданий зрительно мною были отмечены.
Больше всего объекты походили на скопление насекомых вроде муравьев или саранчи, но это касается лишь чисто внешней схожести. Данные массы (имевшие при движении площадь ориентировочно около квадратного метра каждая) состояли не из насекомых, а из чего-то вроде бусинок неправильной формы, скорее шарообразной, чем продолговатой. Цвет — темно-рыжий, гораздо темнее прошлогодней хвои. Некоторое время в окрестностях трассы прохода данных масс ощущался резковатый неассоциирующийся запах, не напоминавший запах каких-либо известных мне химических препаратов или газов.
Преследование я счел нецелесообразным, учитывая загадочность объектов и скорость их движения. Занявшись осмотром места происшествия, нами было вскоре установлено, что скелеты с огромной дозой вероятности принадлежат тт. З-о, К-ову и Г-ову (третий скелет был найден внутри зимовья), — что определилось по часам, портсигару, личному оружию и разнообразным мелким вещам, из которых сохранились лишь те, что имели, как мне теперь ясно, искусственное происхождение (эбонит, металлы, целлулоид, стекло и др.). Материалы натурального происхождения (одежда, кожа сапог и ремней и т.д.) исчезли бесследно. Кроме того, на одном из скелетов нижняя левая конечность имела следы зажившего перелома, что свидетельствовало о его принадлежности оперуполномоченному З-о, как мне было известно, четыре года назад получившего именно такой перелом (косой, закрытый). Судя по отсутствию нагара в стволах личного оружия, расстрелянных гильз, а также положению оружия при останках, оперуполномоченные были застигнуты совершенно неожиданно. Обрывки поводьев свидетельствуют, что лошади бежали в тайгу (это подтверждается и тем, что ни единой лошадиной кости нами в окрестностях не было обнаружено). Давая волю собственным домыслам, могу полагать, что внезапное бегство лошадей не связалось для наших несчастных товарищей с внешней угрозой, а, вероятнее всего, с появлением поблизости крупного зверя вроде медведя (именно так я на их месте и расценил бы, скорее всего, внезапное бегство лошадей).
С о/у Л., также видевшим скрывавшиеся в тайге массы (т. К-н, подходя с другого направления, их не наблюдал вовсе) еще до завершения осмотра места происшествия произошло нечто вроде эпилептического припадка (чего за ним ранее не замечалось). В весьма бессвязных выражениях он сообщил, что данные хищные существа были известны местному населению с давних времен, но встречались все реже, так что местным населением предполагались к сегодняшнему дню полностью исчезнувшими. Название существ в языке местного населения, насколько я мог разобрать из выкриков т-ща Л., звучит «ли-со» либо «ли-ги-со». Т-щ Л. уверял также, что эти существа издавно почитаются нечистой силой, и встреча с ними влечет скорую смерть даже без непосредственного контакта.
Как старший группы, я принял решение, захоронив скелеты и собрав личные вещи, пешком продвигаться к ближайшему населенному пункту, входящему в зону ответственности местного погранотряда. Состояние о/у Л. становилось все хуже, к вечеру второго дня он не мог более передвигаться на своих ногах и впал в бредовое состояние с полным неузнаванием окружающего и нас. С наступлением темноты он скончался с симптомами предположительно сердечного приступа, и с рассветом, убедившись в наступлении трупного окоченения, мы с о/у К-ном предали тело земле, после чего продолжили движение по тайге, где около одиннадцати часов утра были остановлены конным пограннарядом и при сообщении нами пароля отвезены в город.
После подробного доклада руководству я и о/у К-н были в соответствии с практикой подвергнуты спецпроверке, не выявившей в наших действиях каких-либо компрообстоятельств или халатности. Мы были признаны годными к несению дальнейшей службы, хотя и направлены на неделю на санаторное лечение с медицинским обследованием.
По некоторым доходившим до меня сведениям, руководством была проведена проверка на месте происшествия с выходом туда спецгруппы, но ее результаты до нас не доводились. Мы сами не могли задавать об этом вопросы вышестоящему начальству, т.к. подобное противоречило сложившейся практике и, безусловно, не поощрялось. В том же месяце я и оперуполномоченный К-н были отправлены к новым местам службы. С нас была взята соответствующая подписка о неразглашении (установленной формы).
Более мне об этом ничего не известно. Могу добавить, что состояние т-ща Л. и его последующая смерть были вызваны, как ныне полагаю, самовнушением. И я, и тов. К-н (с которым я не раз виделся впоследствии) не испытали в жизни ничего, что можно было бы назвать вмешательством мистических сил, о которых бредил т-щ Л. перед смертью. Обозревая прошедший жизненный путь, могу заключить, что и у меня, и у т-ща К-на была прожита самая обычная жизнь без всякого мистического вмешательства, с обычными опасностями, подстерегающими людей нашей профессии во время Великой Отечественной войны и в мирное время.
Особого интереса к происшедшему у меня нет, т.к. слишком велик недостаток информации о виденных мною объектах, что не позволяет работу с версиями.
Покойный Т.Ф-ов (1911 г.р.), с большой неохотой рассказавший эту историю в 1987 г., — отставной майор. В звании я, впрочем, не уверен, зная умение ветеранов НКВД искусно наводить тень на плетень, но то, что старик всю сознательную жизнь протрубил в соответствующих органах, сомнений не вызывает, так как подтверждено показаниями… тьфу ты, черт, я и сам, похоже, заразился канцеляритом, переписывая старые записи… В общем, Ф-ов — тот еще волкодав. По складу ума старик был вопиюще приземленным во всем, что не имело непосредственного отношения к былой работе, был чуть ли не невежей — особенно это относится к литературе и прочим изящным искусствам. Литературные вкусы Ф-ва заключались лишь в бесконечном перечитывании Ю.Семенова, Брянцева, книг Медведева, мемуаров партизанских командиров и военачальников. Фантастикой не интересовался абсолютно и, по моим впечатлениям, к продуманным, изощренным розыгрышам не был склонен. Полное впечатление, что в молодости он и в самом деле столкнулся с чем-то (кем-то?), чья сущность превышала его понимание, а потому и вызывала отторжение. С другой стороны, я убедился, что старик обладал отличной памятью и наблюдательностью, так что его воспоминания по-протокольному четки (собственно, перед нами как раз протокол и есть…). Эпизод этот прямо-таки выламывался из всего им рассказанного (представлявшего собой массу интереснейших, но в итоге опять-таки насквозь «приземленных» историй о боевых и, если можно так выразиться, трудовых буднях НКВД, Смерша и МГБ.
Где происходило дело, так и осталось загадкой. Если вдумчиво проанализировать иные детали и редкие обмолвки, история эта случилась, вероятнее всего, в предвоенный период где-то на Дальнем Востоке или в Приморье, когда по ту сторону границы еще находился «противник», т.е. японцы и Маньчжоу-го. Очень похоже, что Ф-ов и его спутники попросту встретили агента из-за кордона и получили от него какие-то материалы (тот самый пакет), доставка которого в целости и сохранности, надо полагать, обоих оперов в конце концов и спасла от гнева начальства. Подлечили (не в психушке ли держали недельку) и вновь поставили в ряды. Вполне возможно, кстати, что загадочная драма разыгралась не на советской, а на сопредельной территории (иначе почему нашим орлам пришлось более двух суток топать по тайге, прежде чем встретили пограннаряд?!).
Даже если эта жуткая история — чистая правда, собственного мнения у меня попросту нет. Опять-таки из-за скудости информации (см. заключительный абзац рассказа Ф-ова, при всей своей ограниченности человека умного). Можно вспомнить лишь, что В.К.Арсеньев в своих книгах о Дальнем Востоке и Приморье поминал о вещах не менее удивительных…
Александр БУШКОВ