Альтиметр показывал три тысячи метров, а самолёт продолжал набирать высоту. Глухо, равномерно урчал мотор. Под машиной скорее угадывались, чем виднелись в ночной темноте бесформенные очертания редких, клубящихся облаков. В кабине становилось холоднее и холоднее.
Один из пассажиров — среднего роста, худой, с глубокими, как бы вырубленными топором морщинами на длинном угловатом лице и бледно-мутными неподвижными глазами, сказал, зябко пряча руки глубже в карманы форменной эсэсовской шинели:
— Сейчас — самый опасный участок пути. Двадцать минут мы должны лететь над территорией, занятой американцами.
— Я не боюсь опасности, — ответил тот, к кому обращался эсэсовец. — Но в общем эта поездка — глупейшее предприятие. Меня отрывают от важных дел в Кленове и посылают за несколько тысяч километров для того, чтобы выбрать из пленных офицеров генерала Андерса каких-то субъектов, которые всё равно не смогут сделать для нас ничего путного.
Эсэсовец состроил неопределённую гримасу, не желая дальше продолжать разговор на такую тему, и после некоторого молчания сказал:
— Смотрите. Это линия фронта.
Облака разошлись, под самолётом виднелась земля. Темнота не позволяла рассмотреть, что там внизу — поле, лес, обезлюдевший город, разорённый войной. Только изредка то тут, то там вспыхивали огненные точки — орудийные и миномётные выстрелы.
С земли вырос луч прожектора — бледно-прозрачный, упругий, как струя воды, направленная гигантским шлангом. Сделав несколько взмахов по горизонту, луч начал медленно, осторожно подкрадываться к самолёту. Вслед за первым прожектором зажглись ещё три. Их лучи соединялись, перекрещивались, расходились в стороны, потом опять сливались в одну серебристую широкую полосу, концом своим упирающуюся в далёкие, мигающие звёзды.
— Чёрт! — сказал эсэсовец, вынимая руки из карманов, — ему внезапно стало жарко. — Куда делись эти проклятые облака? Небо чисто, и нет ничего легче, чем нащупать нас.
Как бы в ответ на его слова один из лучей упёрся прямо в фюзеляж самолёта. Машину резко качнуло — лётчик сделал манёвр, пытаясь уйти от прожектора. И тотчас же почти под самой плоскостью медленно проплыли огненные разноцветные шарики — трасса снарядов скорострельного орудия.
На секунду серебристый луч остался где-то сзади, но самолёт был уже пойман вторым лучом, третьим. Тщетно лётчик крутыми поворотами, потерей высоты пытался выйти из ослепляющего перекрестия — прожектористы ухватили его прочно. А вслед за ними вошли в дело зенитчики. К самолёту со всех сторон потянулись трассы: оранжево-алые — крупнокалиберных пушек, тонкие, пунктирные, похожие на фейерверк — скорострельных, почти непрерывные, клонящиеся к земле струи — пулемётного огня.
В самолёте раздался дребезжащий треск. Сзади, недалёко от того места, где сидели пассажиры, появилось узкое, продолговатое отверстие с рваными краями. Острый, изогнутый, как серп, осколок застрял в шпангоуте. По кабине засвистел сырой пронизывающий ночной ветер.
Эсэсовец испуганно вскочил.
— Всё пропало! — закричал он. — Нас собьют.
Его спутник побледнел, поднялся со своего места. Это был невысокий, коренастый, длиннорукий человек. Неуверенными, судорожными движениями он старался поправить съехавший на бок парашют, потом, вспомнив что-то, спросил эсэсовца:
— Пилот и штурман знают, кто я такой?
— Да. Я сказал, что едет важный офицер гестапо.
— Зачем вы это сделали?
— Чтобы они особенно внимательно и осторожно везли нас.
— Глупости! Теперь нужно уничтожить и того и другого. В плену они меня выдадут.
Двое разговаривали быстро, стараясь перекричать друг друга в бешеном вое мотора, качаясь из стороны в сторону при неожиданных маневрах самолёта.
— Уничтожить их нельзя, — ответил эсэсовец. — Неуправляемый самолёт начнёт падать, и мы не успеем выпрыгнуть. А может, лётчику удастся произвести посадку. Это безопаснее всего...
Распахнулась дверь рубки пилота. На пороге появился штурман.
— Самолёт горит! — что было силы крикнул он. — Спасайтесь!
Вместо ответа длиннорукий выхватил пистолет и выстрелил в штурмана. Тот медленно упал лицом на жёсткий пол кабины. Самолёт накренился, и тело убитого откатилось в сторону, к сиденьям.
Почти не меняя позы, только повернув пистолет вправо, длиннорукий продолжал вести огонь — по эсэсовцу. Эсэсовец охнул, угловатое длинное лицо его с грубыми, точно прорубленными топором морщинами, приобрело недоумённое выражение. Бледно-мутные неподвижные глаза закрылись.
— Так будет вернее, — пробормотал длиннорукий. — Жаль, что нет времени расправиться с лётчиком.
Ещё раз поправив парашют, длиннорукий рванул дверь пассажирской кабины и прыгнул в холодную, сырую ветреную темноту...
Рядовой третьего взвода роты «Койот» Боб Деррей первый подбежал к парашютисту, спустившемуся с подбитого немецкого самолёта.
— Сдавайся! — крикнул Боб, как только парашютист очутился на земле. — Ты окружён!
Последнее Деррей прибавил для того, чтобы испугать немца и подбодрить самого себя. Окружать парашютиста было некому, если не считать самого Деррея. Но немец и не думал сопротивляться.
— Я майор германской армии Генрих Штафф, — на ломаном английском языке ответил он. — Я сдаюсь. Не стреляйте.
— Брось оружие! — приказал Боб и осторожно, не спуская пленного с прицела автомата, начал подходить к майору.
Штафф стоял, высоко подняв руки, стараясь всей позой и выражением лица, насколько это было возможно в темноте, показать своё миролюбие и беззащитность.
Подняв валявшийся тут же майорский «парабеллум», Деррей повёл добычу в штаб.
Но почти у самого края деревни, где расположилась рота «Койот», случилось неожиданное приключение, о котором Боб не раз вспоминал впоследствии.
Деррей медленно шагал вслед за майором, продолжая держать его под дулом автомата, когда сзади раздался хорошо знакомый голос. Боба окликнул Том Баунти — приятель из того же третьего взвода.
— Подожди, Боб, — просил Баунти. — Я тоже веду ночную птичку. Это немецкий лётчик. Его поймали зенитчики, а капрал поручил отвести в штаб мне.
Боб и майор замедлили шаги. Баунти с пленным догнали их. Увидев майора, лётчик начал яростно и быстро говорить, показывая на него.
— Что он хочет, Томми? — спросил Деррей.
— Он говорит, что этот майор — большая свинья, — ответил Баунти, который немного понимал по-немецки. — Когда они спускались на парашютах, майор стрелял по нему из пистолета. А еще раньше, в самолёте, говорит лётчик, майор, наверно, убил другого офицера и штурмана, потому что в машине их было четверо, а выпрыгнуло только двое.
— Вот скотина, — с сердцем пробормотал Боб и толкнул майора прикладом автомата в спину.
То ли немецкий лётчик счёл этот толчок за проявление сочувствия к своим словам, то ли не мог больше сдержать негодования, но он как-то странно всхлипнул, кинулся вперёд и начал что было силы молотить майора кулаками.
— Это ещё что такое! — воскликнул Том и хотел отбросить лётчика в сторону, но Деррей, взяв товарища за локоть, удержал его.
— Слушай, Том, — сказал Деррей. — Зачем тебе лезть в чужую драку? Какая беда в том, что два нациста немного поколотят друг друга? А до убийства мы не допустим.
— Твоё рассуждение не лишено смысла, — успокаиваясь, ответил Баунти. — Держу пари, что завтра, поглядев в зеркало, этот майор увидит нечто, очень напоминающее хороший сырой бифштекс.
Не опуская автоматов, солдаты наблюдали, как лётчик и майор катались по асфальту шоссе, щедро награждая друг друга оплеухами.
— Пожалуй, ты не совсем прав, Том, — глубокомысленно изрёк Деррей. — Лётчику тоже достаётся изрядно. Майор старше, но тяжелее, и у него длинные руки — как у гориллы. Во всяком случае у обоих — понятия о боксе никакого. Это не схватка джентльменов.
— Никакого, — согласился Баунти.
— Что здесь происходит?
Оба солдата вздрогнули. Они были так увлечены занимательным зрелищем, что не слышали, как подошёл офицер — лейтенант Мидльфорд.
Первым опомнился Деррей.
— Мы ведём пленных, спасшихся с немецкого самолёта, — отрапортовал он. — В дороге они захотели немного подраться, и... и мы им решили доставить это удовольствие.
Лейтенант осветил карманным фонариком майора и лётчика, которых Баунти тем временем успел разнять и поставить на ноги.
— Вы оба идиоты, — сердито сказал лейтенант. — Разве можно допускать, чтобы обер-фельдфебель бил майора!
— Но ведь это нацистский фельдфебель и нацистский майор, — не сдавался Боб.
— Всё равно. Так можно чёрт знает до чего дойти. Вы должны уважать всех офицеров, понимаете — всех.
Деррей хотел возразить ещё, но Мидльфорд крикнул:
— Ведите пленных! Довольно болтать.
— ...Вы понимаете, — говорил лейтенант Мидльфорд своим приятелям, рассказывая об этом случае. — Сегодня солдат разрешит нацистскому оберфельдфебелю бить майора, завтра солдат начнёт возражать мне. На пути к либеральным идеям важно сделать только первый шаг. Да и вообще среди нацистов, — мне приходилось по делам нашей фирмы бывать в Германии до войны, — есть очень приличные люди...
— ...Никак не могу сообразить, в чём дело. — сокрушался Боб Деррей, сидя под арестом, куда его отправили по приказанию Мидльфорда. — Ведь нацисты — в каком бы они чине ни были, — наши враги. Что же я этому майору кланяться должен?..
...Той же ночью, когда был сбит гитлеровский самолёт, офицер, назвавший себя майором вермахта Генрихом Штаффом, был отправлен в контрразведку армейского соединения.
Около недели его никто не беспокоил: комната без окон в тихом доме где-то на окраине города, регулярно сменяющиеся безмолвные часовые, короткие прогулки по маленькому, асфальтированному, огороженному со всех сторон высоким забором, двору. В сердце рождалась надежда. Может, о нём забыли? Может, так и будет до конца войны?
На восьмой день в комнату, вместе с часовым, вошел сержант и знаком приказал заключённому следовать за ним.
Они спустились вниз по широкой, отделанной дубом лестнице, миновали коридор. У двери, на которой была написана цифра 2, сержант остановился, постучал, затем так же знаком показал Штаффу, чтобы тот вошёл.
Лысый, обрюзгший человек в штатском сидел за небольшим лакированным письменным столом Не глядя на арестованного, человек медленно достал из ящика сигару, отрезал перочинным ножиком её конец, щёлкнул зажигалкой, закурил. Только после этого он, глубоко затянувшись, сказал, как бы продолжая начатый разговор:
— Вас погубило неумение владеть пистолетом. Лётчик, которого вы не смогли подстрелить, сообщил, что вы работали в гестапо. Остальное, хотя и не без трудностей, удалось установить. Вот, почитайте. Это облегчит нам дальнейшую беседу.
Небрежным жестом он бросил на стол переплетенную в жёлтую кожу папку.
Генрих Штафф взял папку. Человек в штатском внимательно следил за ним. Когда была раскрыта только первая страница, нацист вздрогнул всем телом. Глаза его стали пустыми, отсутствующими. Очевидно, он старался быстро взять себя в руки, найти путь к спасению.
С первой страницы папки на Генриха Штаффа глядела его же собственная фотография, снятая тридцать лет назад, а под ней фотокопия расписки, в которой студент кленовского университета Курепа обязывался быть тайным осведомителем контрразведывательной службы Австро-Венгерской империи.
Воспоминания вихрем пролетали в мозгу Штаффа. То, что когда-то тянулось неделями, месяцами, сейчас мелькало в памяти за секунды.
...Осенью 1913 года в кленовский университет поступил новый студент — Курепа. Отец его был одним из богатых хозяев в селе под Кленовом, имел лавку. Он дал взятку чиновнику австрийского министерства просвещения, ведавшему приёмом, поэтому Курепе удалось поступить в университет сравнительно легко, хотя для украинцев существовала строгая процентная норма — больше двух человек на сто студентов их не принимали.
В университете Курепа попытался войти в круг «золотой молодёжи». Отпрыску лавочника льстило быть на «ты» с графскими и баронскими сынками, он не жалел отцовских денег на кутежи в «избранном обществе». Родовитые друзья охотно принимали приглашения Курепы, хлопали его по плечу, говорили, что характером он настоящий дворянин. Отец Курепы тоже не возражал против такого времяпрепровождения сына. Он понимал, что высокие знакомства могут когда-нибудь очень и очень пригодиться сыну.
Словом, всё шло хорошо до одного случая.
Проходя университетским коридором, Курепа услышал знакомые голоса. Граф Казимир Дзендушевич и Стась Клонский, сын генерала, беседовали за тонкой дощатой перегородкой, отделявшей студенческую курилку от коридора.
— Понимаешь, нет денег, — жаловался Дзендушевич своему товарищу. — А завтра у Ядвиги день рождения. Надо во что бы то ни стало преподнести ей хоть букет.
Голос у графа был тонкий, пронзительный. Посторонний человек мог подумать, что говорит старая женщина.
— Плохо дело, — Клонский в противоположность собеседнику густо басил. — Без подарка нельзя.
— То-то и оно. У отца я все карманные деньги вперёд взял, больше старик не даст. Где теперь достать — не знаю. Хоть укради.
— Ба! — хлопнул себя по лбу Клонский. — Зачем красть. Воровать, ваше сиятельство, грешно. Я другой выход нашёл.
— Какой?
— Займи у этого мужика, у Курепы. Он даже рад будет — такая честь для него ссудить графу Дзендушевичу без отдачи.
— Верно, — обрадовался Дзендушевич. — Как я сразу не вспомнил!
Красный от злости, с трясущимися руками, отошел от стены сын лавочника. Подслушанный разговор открыл ему глаза на многое. Теперь он понял двусмысленные перемигивания и усмешки, с которыми встречали его приглашения «провести вместе вечерок» студенты из аристократического круга. Вспомнил и то, что ни разу не был ни у кого из них дома, хотя иногда прямо напрашивался на это. Вспомнил и то, каким холодно-презрительным взглядом окатила его сестра Дзендушевича, когда при случайной встрече в театре брат представил ей Курепу.
Мечты сына лавочника пробраться в «высший круг» рухнули.
В жилах Курепы текла кровь многих поколений деревенских хищников — кулаков, торговцев, шинкарей. С давних пор Курепы держали в своих руках всё село, с давних пор были известны жестокостью, коварством, настойчивостью в стремлении к наживе. Таким был и Курепа. Однако злоба, душившая его, не затемнила рассудка. Он понял, что надо найти другой путь, чтобы «выбиться в люди».
...И вот, тридцать лет спустя, переплетённая в кожу папка снова восстанавливает те давние события.
Правительство императора Франца-Иосифа строго следило за тем, чтобы в учебные заведения не попадали «неблагонамеренные» и в первую очередь «чернь». Одним из методов осуществления этой политики была строгая процентная норма для украинцев, остриём своим направленная против представителей «неимущих классов»: сыновья богатых, такие, например, как Курепа, всегда находили лазейку, чтобы обойти закон. Следовательно, попасть в университет или институт могли только дети состоятельных родителей, доказавших свою преданность монархии Габсбургов. Таков был почти полностью состав кленовского университета. Лишь очень редко попадались среди студентов дети неимущих родителей. В частности, к ним можно было отнести Леся Кравеца — однокурсника Курепы.
Отец Леся — почтовый чиновник, пятьдесят лет верой и правдой прослужил Австро-Венгрии. Безупречный послужной список отца помог сыну стать студентом университета.
Но Лесь не оправдал тех надежд, которые на него возлагались. В университете он скоро приобрёл репутацию человека, сочувствующего идее единения Галиции с «Большой Украиной» и Россией.
Если в университете, среди помещичье-кулацких сынков и реакционных профессоров — верных слуг габсбургского режима, — Лесь Кравец был одинок, то у прогрессивной части интеллигенции города его имя начало пользоваться всё большей и большей популярностью.
Тяга к Москве, к Киеву никогда не прекращалась в массе коренного населения города — украинцев. На Русской улице, звавшейся так еще со времён седой истории, в частных кружках шло изучение русского языка, литературы, говорились пламенные речи о России. Эти настроения находили искреннюю поддержку и одобрение среди городского пролетариата и крестьянства, изнемогавшего под ярмом «тюрьмы народов» — Австро-Венгрии. Особенно ярко это проявлялось после революции 1905 года в России, когда передовые люди городов и сёл Западной Украины поняли, что единение с русским народом — самым революционным народом, — поможет освободиться от национального и социального гнёта.
Вместе с тем это движение было далеко не однородным. С действительно честными, прогрессивными людьми к нему примыкали, отдавая дань «моде», различные буржуазные либералы, часто — откровенные проходимцы. Какой-нибудь адвокат, потерпевший неудачу при попытке пробраться на должность государственного прокурора, вдруг громогласно заявлял о своей «оппозиции» к австро-венгерскому правительству, о «дружбе» к России и начинал вести дела «только украинцев», рассчитывая тем самым расширить круг клиентуры. Торговец вывешивал на своей лавке «лозунг» «Свой к своему» и требовал, чтобы покупатели брали товар только у него и ни в коем случае — упаси боже! — не у его австрийских, польских или еврейских конкурентов. Такие субъекты всячески афишировали свои «прорусские» настроения, помогали «единомышленникам» в карьере. На это последнее обстоятельство и надеялся Курепа, увидев, что аристократические знакомства не помогут ему найти тёпленького местечка после окончания университета.
Не откладывая в долгий ящик, Курепа сразу же отправился искать Кравеца. Тот сидел и читал возле окна в одной из пустых аудиторий. Лесь Кравец был юноша лет двадцати трёх, высокий, тонкий, несколько болезненный на вид.
— Добрый день, Лесь, — сказал Курепа.
Они учились вместе, но были очень далеки по своим интересам, знакомствам, настроениям. Им почти никогда не приходилось беседовать друг с другом. И приветствие Курепы удивило Кравеца.
— Добрый день, — сухо ответил Лесь.
«Что ему надо?» — подумал Кравец. Лесь никогда не симпатизировал Курепе, считая его бездельником и панским подхалимом.
— Слушай, Лесь, я знаю, ты не любишь меня за то, что я вожу компанию со всеми этими дзендушевичами да клонскими, — говорил Курепа, — а ты хоть раз пробовал поговорить со мной, рассказать, что надо делать, чтобы нам, украинцам, легче жилось?
«Что правда, то правда», — подумал Кравец.
— Тебе некогда такими вопросами интересоваться, ты всё с панычами кутишь, — сказал он вслух.
— Может, оттого я и связался с ними, что больше не к кому мне итти, а без товарищей что за жизнь!
«Говорит-то он красно, — думал Кравец, — а всё же не доверяю я ему. Свожу его один раз в кружок, там скучно ему покажется и отстанет. Отказывать тоже нельзя — начнёт болтать, что сборы у нас секретные, пускают на них только по выбору».
— Хорошо, — решил Лесь. — Сегодня мы пойдём к одному знакомому. Там будут читать книги, полученные из России.
Курепа сделался аккуратным посетителем кружков, где читали книги из библиотеки «Русской беседы», слушали лекции о русской культуре и истории. Проникнуть дальше, принять участие в политической деятельности он не мог — ему не доверяли. Курепа это понимал и ждал удобного момента показать свою «преданность» новым идеям.
Но тут началась мировая война.
Австрийское правительство сразу же обвинило в шпионаже и заключило в концентрационный лагерь Талергоф тех, кто хоть чем-нибудь проявлял оппозиционные настроения. Кравец по счастливой для него случайности остался на свободе. В то время его не было в Кленове, он гостил у родственников в селе. А может быть, до Кравеца просто не дошла очередь — количество отправляемых в Талергоф насчитывалось буквально тысячами, и жандармы не могли арестовать одновременно всех, недовольных цесарским режимом.
Что касается Курепы, так его только однажды вызвали в полицию и, прочитав отеческое внушение, отпустили.
— Вы еще молоды, — сказал седоусый с пушистыми бакенбардами начальник полиции, сидевший в большом кабинете под портретом Франца-Иосифа. — Мы щадим ваше будущее. Постарайтесь исправить свои ошибки, иначе...
Начальник поднёс к самому носу Курепы свой толстый, пожелтевший от табака указательный палец и внушительно покачал им в воздухе.
Курепа, не отрываясь, смотрел на палец полицейского. Кисть руки не шевелилась, двигался только перст — указующий и предостерегающий.
Из полиции Курепа вышел с тяжестью на сердце. Судьба разрушала все его попытки выбиться в среду хозяев жизни, не знающих ни забот, ни труда, ни преград своим желаниям, живущих роскошно и блистательно.
Либералы оказались слишком непрочной основой, чтобы на них строить своё благополучие. До тех пор пока разрешала власть, они кипятились, говорили речи, выдвигали проекты. Стоило появиться предостерегающему полицейскому персту, как рухнули планы, замолкли речи. Что ни говори, цесарская власть — единственная надёжная опора. Этот полицейский никогда не учился в университете, а всё же живёт и будет жить лучше, чем он, Курепа. Его окружает почёт, уважение, всеобщая боязнь.
Осенью 1914 года русские войска взяли Кленов. На балконах по старому еще средневековому обычаю были вывешены в честь праздника ковры. Толпа рукоплескала усталым, запылённым воинам. В магазинах появились объявления: «Здесь продаются самые лучшие русские товары прямо из Москвы».
Лесь Кравец с утра до вечера бегал по городу. Он устраивал пикники с русскими офицерами, благотворительные обеды в честь русских солдат, выступал на многочисленных собраниях, был одним из организаторов создания «Холма Славы» — кладбища, на котором похоронили русских, погибших при взятии Кленова.
В то время Курепа старался не встречаться с Кравецом. От былых «симпатий» к России у Курепы не осталось и следа.
«Чёрт их знает этих русских, — рассуждал сам с собой Курепа. — Пришли и уйдут, а за них потом отвечай». И он не торопился публично высказывать свои симпатии к русским, осматривался, выжидал.
События, как ему казалось, подтвердили правильность такой тактики.
Русские войска покинули город. Снова на улицах зазвучала немецкая речь, появились усатые венгерские гонведы с широкими бряцающими палашами, выхоленные гинденбурговские офицеры, рассматривающие мир через монокль, вставленный в презрительно прищуренный глаз. Прежняя власть вернулась.
И, глядя на толстых, сытых коней немецкой тяжёлой кавалерии, на пушки, которые, задрав к небу широкогорлые стволы, катились с грохотом на восток, слушая рокот «таубе», реявших над крышами Кленова, Курепа решил сделать серьёзный ход в жизненной игре.
Контрразведка по книгам представлялась Курепе тёмным, мрачным зданием со множеством закоулков, извилистых переходов, где снуют неведомые личности, скрывающие лицо под низко опущенными полями шляпы и высоко поднятыми воротниками пальто. На каждом шагу здесь спрашивают пропуск, и попасть в это таинственное место очень трудно.
В действительности всё оказалось гораздо проще. Солдат провёл Курепу в большую, солидно обставленную комнату и учтиво попросил обождать. Когда он вышел, Курепа бросил вокруг себя шарящий взгляд. Эта комната могла быть приёмной врача, адвоката, а то и просто гостиной в зажиточном доме. Кожаные кресла окружали широкий квадратный стол. На столе лежало несколько иллюстрированных журналов. Кожаный диван был совсем по-семейному покрыт белым полотняным чехлом.
Минут через пять Курепу позвали в кабинет.
Тощий, хлыщеватый офицер с напомаженными, сильно пахнущими одеколоном и гладко зачёсанными назад волосами чуть приподнялся из-за стола, отвечая на почтительный поклон Курепы.
— Курите? — спросил офицер. — Прошу вас.
Курепа открыл лакированную коробку с сигарами, не подозревая, что крышка посыпана тонким слоем порошка и теперь на ней остались отпечатки пальцев «гостя». Когда он уйдёт, отпечатки будут пересняты и останутся в архиве контрразведки.
— Чем могу быть вам полезен? — сказал офицер.
Курепа глубоко вздохнул, готовясь к длинной речи. Наступил решительный момент.
— Будучи истинным патриотом Австро-Венгрии, — произнёс он заранее обдуманные слова, — и верным подданным нашего обожаемого монарха, я решил сообщить вам о русском шпионе.
Курепа ждал, что офицер издаст восклицание удивления, радости, пусть даже недоверия — во всяком случае как-то выразит свои чувства. Этого не случилось. Ни один мускул не дрогнул на лице собеседника Курепы. Единственное движение, которое сделал офицер — потёр тыльной стороной руки щеку, пробуя, хорошо ли она выбрита.
Курепа не ожидал этого, смутился, замолчал.
— Ну? — наконец, спросил офицер, после минутной паузы.
— Что? — не понял Курепа.
— Его фамилия, приметы, адрес.
— Лесь Кравец. Высокий, блондин. Живёт на хуторе недалеко от деревни Маринив.
— Кравец? — в глазах офицера промелькнуло неуловимое выражение жестокости и злобы. Очевидно, эта фамилия была ему знакома.
«Ага, — подумал Курепа, — проняло тебя, всё-таки».
Но взор контрразведчика принял прежнее безразлично скучающее выражение.
— Хорошо, мы проверим, — сказал он. — Откуда вы узнали это?
— От его брата, которого встретил в Кленове.
Офицер встал, показывая, что беседа закончена.
— Ваши патриотические и верноподданнические чувства, — лицо офицера ясно показывало, что он ни на грош не верит ни в патриотизм, ни в верноподданничество своего собеседника, — делают вам честь, господин Курепа. Вы получите соответствующее денежное вознаграждение. Надеюсь, мы еще встретимся.
Эти слова оказались сказанными не даром. Через неделю Курепу вызвали в контрразведку.
На этот раз он вошёл в кабинет бодро и немного развязно, как старый знакомый. Но офицер сразу испортил настроение Курепе.
— Нам известно, что вы тоже принимали участие в кружках, где проводилась вредная для нашего правительства агитация, и даже были по этому поводу предупреждены полицией, — сказал он. — Вы, конечно, понимаете, что поступки, на которые мы не обратили внимания тогда, могут быть совсем иначе расценены сейчас...
Офицер сделал небольшую паузу, как бы давая возможность Курепе полностью оценить значение сказанных им слов.
— Вы во многом исправили свою ошибку, указав нам на преступника, — продолжал контрразведчик. — Кстати, он не шпион, говоря между нами, и будет сурово наказан только для устрашения других. Дело не в этом. Вы должны составить список тех, кто бывал вместе с вами и Кравецом на собраниях в тех кружках.
С этого часа Курепа стал штатным агентом австрийской контрразведки, и этот час определил всю его последующую жизнь.
...Об этом рассказывала папка, которую держал на коленях «майор Генрих Штафф», белые страницы её, казалось, набухли кровью, пролитой в многочисленных преступлениях, столько лет хранившихся в глубокой тайне.
...Курепа оказался одним из таких людей, которые требовались начальнику «особой службы» австро-венгерской армии капитану Максу Ронге. Без малейших колебаний Курепа отправил под расстрел Леся Кравеца, на смерть от голода, холода, побоев в Талергофе — всех, кого только смог оклеветать более или менее правдоподобно. Порвав со старыми знакомыми (друзей у него никогда не было), Курепа стал человеком без привязанностей и без родины.
Первое время ему давали мелкие провокаторские поручения, заставляли вести слежку за кем-нибудь из тех, кто интересовал контрразведку. Курепа бродил по кафе и ресторанам, вслушивался в беседы окружающих, часто сам принимал в них участие, чтобы ругнуть «проклятую немчуру», рассказать новый неприличный анекдот об императоре Вильгельме II. Если собеседник шёл на удочку и поддерживал Курепу, последний старался войти к нему в доверие, познакомиться с ним поближе, надеясь напасть на след тайной организации и прославиться её раскрытием. Как на грех, «крупная рыба» не попадалась. Антивоенные настроения распространялись всё шире и шире среди самых различных кругов населения, и отыскивать свои жертвы Курепе не доставляло особенного труда. Арестованных по доносам Курепы расстреливали, заключали в тюрьмы, но всё это была «мелкая сошка», поимка её не приносила Курепе желанной популярности среди коллег и славы у начальства.
Тем не менее он был на хорошем счету. Капитан Бинке — непосредственный руководитель Курепы — отмечал его беспощадность, злобность, неразборчивость в средствах. И капитан Бинке порекомендовал Курепу в школу диверсантов в Берлине.
Имя, прошлое, национальность — всё исчезало для тех, кто жил в небольшом трёхэтажном доме на одной из окраинных берлинских улиц. Даже внешность будущих шпионов старались сделать безликой, серой, ничем не выдающейся. Их учили одеваться в костюмы, наиболее распространённого цвета и фасона для той страны и того города, где придётся находиться; носить усы, если вокруг много усатых; бриться, если окружающие предпочитают не иметь растительности на лице. «Вы должны выглядеть так, чтобы могли двадцать раз пройти за день мимо одного и того же человека, не обратив на себя его внимания», — говорил своим ученикам один из инструкторов школы шпионажа, Ганс Роттер.
Жили будущие шпионы каждый в отдельной комнате. Разговаривать и вообще общаться между собой им строго воспрещалось. День за днём проходили в изучении радиодела, фотографии, шифров, техники диверсий.
Школу бывший кленовский студент Курепа оставил с паспортом коммерсанта из Монреаля Петра Безюка — канадского гражданина украинского происхождения. Из Германии его переправили в нейтральную Швецию, а оттуда в Канаду. Из Канады он уехал в Америку.
В Нью-Йоркском порту Курепа стал клерком одной из торговых фирм. Он следил за отплытием пароходов, за грузами, которые они везут в Европу. Сведения, им собранные, проходили много рук, но в конце концов попадали в германский военно-морской штаб, а оттуда — командирам подводных лодок.
Курепе везло. «ФБР» — американская контрразведка — догадывалась о его существовании, но где и как он работает, узнать не могла.
За эти годы у него выработалось профессиональное умение и изворотливость шпиона. Он был хладнокровен, быстро ориентировался в обстановке и от всей души презирал сыщиков. В той незримой войне, которая велась между ним и контрразведкой, он считал себя в более благоприятном положении. Имея деньги, он всегда мог найти в любом городе тайный приют, покровителей, сообщников. Опыт научил его предугадывать действия противников. «Они делают своё дело, а я своё, — говорил о контрразведчиках Курепа, — широкой публики это не касается и, если нужно, доллары всегда помогут мне скрыться».
Поражение кайзеровской Германии застало Курепу врасплох, но не надолго. В те времена о студенте-недоучке знал уже сам «таинственный полковник» Вальтер Николаи — руководитель немецкой разведки. Через доверенных людей Николаи дал Курепе приказ: возвратиться в Германию, жить на установленную ему пенсию, ждать дальнейших распоряжений.
Дальнейшие распоряжения не замедлили последовать с приходом к власти Гитлера. О Курепе не забыли. Он побывал на Балканах, в Чехословакии, Франции, Турции. Менялись его имена, профессии, которыми он якобы занимался, страны, в которых он жил. Не менялось одно — всюду, куда попадал Курепа, сын лавочника из-под Кленова, он приносил с собой измену, преступления, смерть. Путь предателя отмечался кровью. Кровью пассажиров, сброшенных под откос поездов. Кровью рабочих, погибших при взрывах на военных заводах. Кровью лётчиков, чьи самолеты внезапно разваливались на высоте в тысячу метров над землёй. Кровью прогрессивных политических деятелей, убитых из-за угла.
Когда Германия напала на СССР, Курепа вернулся в город, давно переставший быть для него родным. Здесь он стал одним из крупных секретных работников гестапо. Не многие знали, что он занимается организацией сети мелких и крупных провокаторов для борьбы с партизанами, поддерживает непосредственную связь с украинскими националистами.
...И вот теперь, из-за нелепой гибели самолёта, из-за того, что не удалось вовремя прикончить лётчика, пришла пора расплаты за всё. Сведения, собранные в папке, были точны и неумолимы, как обвинительное заключение. Курепа ещё и ещё раз перечитывал их, а толстый человек в штатском, не отрываясь, смотрел на него, спокойно посасывая сигару.
Однако постепенно Курепа начал успокаиваться и более хладнокровно обдумывать своё положение.
Зачем его вызвали? Чего от него хотят? Если бы его собирались судить, то не стали бы разговаривать, а этот неизвестный субъект упомянул о «дальнейшей беседе». Военный суд короток, — это Курепа знал на множестве примеров. Нет, здесь что-то другое. Надо только узнать — что? Узнать и не промахнуться.
— Я прочёл, — коротко сказал Курепа, возвращая папку.
— Тогда мы начнём говорить. Я могу дать вам послушать радио и просмотреть газеты. Вы убедитесь, что игра ваших хозяев проиграна. С ними не стоит больше связываться. А я вам предложу новый бизнес, гораздо более выгодный, чем тот, который вы имели до сих пор.
— Ну? — Курепа стал догадываться, в чём дело, и наглел.
— В Кленове у вас за последнее время появились широкие связи. Скоро этот город будет взят русскими. Как только его возьмут, вы поедете туда и проверите, кто из ваших старых знакомых остался на месте, выберете людей, на которых можно положиться.
Курепа ухмыльнулся:
— Хотите иметь возможность делать пакости вашим нынешним союзникам?
— Вы умный человек и понимаете, что война с Гитлером — ошибка. Но раз ошибка сделана, её надо исправлять, пока не поздно. Западная Украина много лет была пистолетом, направленным в грудь Киеву и Москве. С Западной Украины начинал свой путь со Лжедмитрием гетман Жолкевский. Оттуда наступали армии Гинденбурга и Пилсудского. Оттуда посылал в Советскую Россию своих агентов небезызвестный вам митрополит Шептицкий...
— Вы, я вижу, не плохо осведомлены в русской истории, — вставил Курепа.
— Конечно, — кивнул, не прерывая своей речи, лысый, обрюзгший человек. — Кленов всего два года был советским. Там остались люди, которые могут быть нам полезны: есть колеблющиеся, есть прямо недовольные советской властью, есть скомпрометировавшие себя сотрудничеством с фашистами и боящиеся советского суда. Таких, кого не найти дальше к востоку, вы встретите в Кленове. Ваша задача — привлечь их к себе. Вот почему, я говорю откровенно, вы нам нужны. Так согласны?
— Мне надо подумать.
Курепа кривил душой. Долго думать он не собирался. Чем, в конце концов, новые хозяева хуже старых? Платить они будут больше, если этот тип не врёт. Они смогут обеспечить будущее Курепе. Не так уж плохо скопить денег и открыть свой бар где-нибудь в штатах. Сразу соглашаться, однако, не следует. Надо набить себе цену.
— Окончательный ответ я дам послезавтра.
— Не возражаю. Хочу только добавить одно. Вы достаточно опытны в этих делах и понимаете, что мы примем меры, которые обезопасят нас от какой-нибудь вашей выходки там, на советской территории.
Курепа молча кивнул головой.
...Вот какой путь совершил невысокий, приземистый длиннорукий человек, одетый в элегантный коричневый костюм, прежде чем высадиться ранней осенью 1944 года в советском порту с документами представителя ЮНРРА[71].
Пароход прибыл утром. В полдень дверь одного иностранного консульства захлопнулась за этим человеком.
Четырнадцатью часами позже — около двух часов ночи — тёмная фигура появилась в глубине консульского сада. Вокруг было тихо. Город спал. Только из порта доносился неумолчный грохот лебёдок, да где-то вдалеке протяжно и печально прогудел паровоз.
Человек перебросил солдатский вещевой мешок через невысокую решётку ограды, осмотрелся ещё раз и быстрым движением перелез через ограду, тяжело спрыгнув на тротуар. Улица была всё так же пустынна и тиха. Широкими, небыстрыми шагами неизвестный направился к вокзалу. Он не торопился — поезд в Кленов уходил через час.
Всё было так, как ему говорили. Вот с перекрёстка начинается улица Елижбеты. Маленькая, кривая, она пустынна. Тёмные дома средневековой постройки закрывают её от солнца. Верхние этажи нависают над нижними, и от этого на улице даже летом всегда царит сырой полумрак. Улица похожа на глубокое, мрачное ущелье. Это впечатление усиливается зелёными пятнами плесени, лежащими на стенах, затхлым запахом, тянущимся из открытых отдушин подвалов.
Днём отсюда не видно солнца, а ночью, наверно, звёзд. Хорошо, что хоть фонари есть — такие же старые, как сама улица, покосившиеся.
...Первый от угла фонарь, второй, третий...
Здесь к Дасько должен подойти мужчина в зелёной шляпе и сказать...
— Я прошу извинения, который час?
Дасько даже вздрогнул от неожиданности. Чёрт возьми, откуда взялся этот субъект! Должно быть, прятался где-то в подворотне. И вышел оттуда тихо, незаметно, как выползает мокрица...
— На моих часах ровно двадцать одна минута пятого.
— Я ещё раз прошу извинить меня, а у вас верные часы?
— Да. Я купил их перед войной. Они отстают не больше чем на тридцать секунд в сутки.
— Значит, я могу поставить свои часы по вашим?
— Да, и не ошибётесь.
Дасько протянул незнакомцу руку.
— Рад встретиться с вами, Денис Кундюк. Вы попрежнему живёте на улице Льва? Как ваша жена и сыновья? Ведь сыновей у вас трое, не так ли? Их зовут Юрко, Кость и Михайло. Жена хорошо перенесла тяжёлые военные годы? Ей было трудно, наверно, она же урождённая пани Свидзинская и привыкла к роскоши. Именно из-за неё вы решились в 1935 году на растрату. Так, кажется, вы объясняли следователю криминальной полиции на допросе?
Это был излюбленный приём Дасько — с первой же минуты ошеломить подчинённого, показать, что о нём известно всё, что Дасько держит его в руках. Как правило, этот приём действовал успешно, но на Кундюка не произвёл особенного впечатления. Кундюк тряхнул головой, отгоняя непрошенные воспоминания, и сердито ответил:
— Бросьте. Это дешёвый эффект. Я знаю, что вы скажете дальше. В тюрьме я стал провокатором, выдал пять коммунистов. Потом работал в «двуйке» — контрразведке Пилсудского, и тоже выдавал коммунистов. Пришли фашисты, — стал служить в гестапо. И поэтому теперь я должен выполнять все ваши приказания, иначе вы сообщите обо мне советским властям и меня будут судить как военного преступника.
— Вот именно, — не без удовольствия в голосе, с ехидной ласковостью подтвердил Дасько. — Как видите, эта короткая беседа не прошла без пользы для вас. Со своей стороны могу сказать, что вы очень понятливы и хорошо ориентируетесь в обстановке.
Несколько шагов они прошли молча.
Каблуки тяжёлых, окованных железом солдатских ботинок Кундюка глухо стучали об истёртые временем каменные плиты тротуара. Звук возникал резкий, отрывистый и сразу угасал, как бы сдавленный плотной сыростью ущелья — улицы.
Дасько, чуть отстав, приглядывался к Кундюку.
«Выполз из подворотни, как мокрица, и похож на мокрицу, — думал Дасько. — Неважный у меня помощник».
У Кундюка были короткие ноги, с которых брюки свисали мешком, длинное, вихляющееся на каждом шагу тело, маленькая, приплюснутая у висков голова с бледным, почти бескровным лицом. На этом бледном лице особенно резко выделялись яркокрасные губы, как две чёрточки. Они блестели влажным блеском — Кундюк чуть ли не ежесекундно облизывал их.
Одет Денис был в серый изрядно потрёпанный костюм. Под пиджаком пёстрая рубашка с крахмальным воротничком («воротничок — довольно грязный», — отметил про себя Дасько). На голове — дешёвая зелёная шляпа с коричневым шнурком вместо ленты.
— Я должен выполнять все ваши приказания, — после минутной паузы сказал Кундюк. — А я даже не знаю, кем вы посланы и кто вы такой. Кажется, я где-то вас видел.
— Таких людей, как я, — напыщенно ответил Дасько, — не видит никто, но они — видят всех.
Кундюк насмешливо скривил свои красные губы, но ничего не сказал.
— Зовут меня, в настоящий момент, Роман Дасько. Я учитель, приехавший с Волыни, чтобы отыскать своего брата, которого фашисты заключили в Кленовский лагерь за помощь партизанам. С вами мы разговорились случайно, в парке, я попросился пожить у вас несколько дней. Плачу вам за это тридцать рублей в сутки. Ясно? Всё остальное вы узнаете позже.
— Хорошо... — Кундюк хотел добавить ещё что-то, но его прервал встречный прохожий, неожиданно обратившийся к Дасько.
— Слушай-ко, где здесь пройти на Госпитальную? — прохожий говорил по-русски, делая округлые ударения на звуке «о».
Дасько резко остановился. Правая рука его незаметно опустилась в карман.
Несколько долгих секунд шпион пристально всматривался в незнакомца. Перед ним стоял старик лет шестидесяти, немного сгорбленный, но, видимо, еще сильный и здоровый. Большие чёрные глаза его смотрели открыто, бесхитростно, стараясь поймать ускользающий, вёрткий взгляд Дасько.
— Не разумеешь? — старик попытался перейти на украинский язык. — На Гошпитальную, Шпитальную, по-вашему сказать, улицу, спрашиваю, как пройти?
— Не знаю, — отрезал Дасько, и, повернувшись на каблуках, зашагал прочь.
Старик остался стоять на месте. Вид у него был обескураженный и немного обиженный.
— Напрасно вы с ним так грубо обошлись, — сказал Курдюк, когда они завернули за угол и старик скрылся из вида. — Можно навлечь на себя подозрение. Большинство кленовцев, особенно простолюдины, очень вежливо и доброжелательно относятся к русским.
«О, да он и трус в довершение всего, — окончательно раздражаясь, подумал Давненько. — Неужели мне не могли подобрать более надёжного человека?»
— Чьё же подозрение я могу на себя навлечь? — процедил сквозь зубы Давненько. — Милиции? И меня оштрафуют за нарушение правил социалистического общежития. Так, кажется, у них это называется?
Кундюк не обратил внимания на пренебрежительный тон своего собеседника. Понизив голос и склонившись на ходу к уху Дасько, он сказал:
— Подозрение чекистов.
Дасько улыбнулся снисходительно, даже ласково, и в то же время презрительно дёрнул плечами. — Я работал в Англии и меня не поймала «Интеллидженс Сервис». Десятки раз я обводил вокруг пальца ту самую «двуйку», которой вы служили верой и правдой. В Америке я оставлял в дураках лучших агентов Федерального бюро расследований. А вы хотите, чтобы я боялся русских чекистов!
— Вы должны знать, как быстро и умело они ликвидировали вражескую агентуру у себя в тылу.
— Так то были гитлеровцы. Они оказались глупы. И я глуп, что связывался с ними. Теперь я сумею это исправить.
Кундюк вздохнул и ничего не ответил.
Разговаривая, они вышли в центр города. Дасько с любопытством оглядывался вокруг.
Всего лишь два месяца назад советские войска вступили в Кленов. Фронт ушёл на запад, но город жил суровой и напряжённой боевой жизнью.
Среди прохожих было много военных. С горечью и злобой отмечал Дасько взгляды гордости и уважения, которыми провожали штатские каждого военного. На бульварах не было праздных гуляк, которые в прежние годы заполняли улицы, как только солнце начинало итти к закату. На стенах домов еще розовели не успевшие потемнеть от непогоды оспины выщербленной пулями, осколками снарядов штукатурки. Всё говорило о том, что еще совсем недавно была здесь война. Но в то же время не ощущалось той свинцовой тяжести, предчувствия мрачного будущего, что наблюдал Дасько в городах фашистского тыла. Кленов начинал жить напряжённой, трудовой, но полной радости и надежд жизнью.
Под опадающими каштанами кричали дети, сбивая с веток большие, покрытые иглистой кожурой плоды. Девушки задорно улыбались офицерам. Из репродукторов лилась лихая мелодия украинской песни.
Дасько помрачнел ещё больше. Не в первый раз, — всегда было так, — зрелище чужой радости будило в нём злобу. Если смеялись, ему казалось, что смеются над ним — над его нескладной фигурой с длинными болтающимися руками, тупым шишковатым носом, узкими, всегда насторожёнными глазами. И тогда Дасько хотелось ударить того, кто смеётся, оскорбить его, увидеть, как вместо радости лицо человека исказит обида и боль.
Сейчас, шагая по залитым тёплым осенним солнцем улицам, Дасько думал о том, что если удастся дело, которому он решился служить, то в городе всё станет попрежнему. Эта челядь уйдет к себе на окраины, где ей и место, он — Дасько — будет опять разъезжать на удобной чёрной автомашине, его имя будет наводить на всех ужас, перед ним будут заискивать, как перед хозяином жизни.
Кундюк тоже погрузился в свои мысли — очень невесёлые, судя по тому, как он мрачно покачивал головой и ещё чаще, чем обычно, облизывал тонкие красные губы.
Так они миновали центр, спускаясь вниз, к Подзамчью.
— В одном вы ошиблись, — с тщательно скрытой насмешкой сказал Кундюк. — Я живу уже не на улице Льва. Вот мой дом, вернее дом, где я живу, — сказал он, вводя Дасько в грязноватый, выкрашенный масляной краской до высоты человеческого роста, вестибюль. Серый потолок с едва заметными от толстого слоя пыли следами росписи нависал над головой. Каменная лестница с железными перилами вела на второй этаж. В воздухе стоял тяжёлый, затхлый запах.
— Ну и ароматы у вас, — не утерпев, заметил Дасько.
— Мы с женой варим мыло и продаём на базаре, — виновато ответил Кундюк. — Не пойду же я работать на их завод, а как-то существовать надо?!
Дасько пожал плечами. Кундюк уже успел заметить, что это его любимый жест, по мере надобности выражавший все оттенки настроения — от гнева до весёлости, если только можно было представить Дасько весёлым.
На втором этаже они остановились. Куидюк прислушался, нет ли кого внизу, и медленно постучал три раза. Потом ещё дважды — быстро.
Ждать пришлось долго. Терпение Дасько истощалось, когда, наконец, в круглом дверном отверстии — «глазке» — поднялась заслонка и кто-то внимательно стал осматривать пришедших.
— Это я, Анеля, открой, — сказал Кундюк.
Загрохотал засов, щёлкнул дверной замок, за ним другой. Дверь чуть приоткрылась, сдерживаемая цепочкой.
— Ничего, ничего, — снова заговорил Кундюк. — Со мной гость.
Только после этих слов дверь отворилась окончательно. Как ни было темно в вестибюле, здесь, в передней квартиры Кундюка, оказалось ещё темнее. В первый момент Дасько не увидел ничего. Только когда глаза немного привыкли, он начал осматриваться.
Маленькая передняя создавала такое впечатление, будто сюда снесли из разных комнат мебель, свалили кое-как и оставили.
У стен, оставляя узкий проход, в который еле-еле мог протиснуться человек, стояло три шкафа. На одном из них лежал вверх ножками ломберный стол под красное дерево, с покоробившейся от сырости лакировкой. На другом шкафу хозяева поместили несколько рыжих чемоданов. Возле двери поблескивали тусклым золотом две большие рамы без картин. Всё это было старое, грязное, ветхое. На вещах — чемоданах, шкафах, рамах — лежал толстый слой пыли. Видно было, что этот хлам лежит здесь давно, им никто не пользуется.
Осмотрев переднюю, Дасько перевёл взгляд на хозяйку, женщину лет сорока пяти, старавшуюся казаться «дамой без возраста». Высокая, худая, она держалась прямо и чуть надменно, причём чувствовалось, что в случае надобности эта надменность может смениться самым откровенным подобострастием. Острые черты лица, мелкие зубы, длинный хрящеватый нос придавали Анеле сходство со злобным и пронырливым животным. Пёстрая повязка скрывала её грязноватые волосы. Одета жена Кундюка была в серое летнее пальто, перепоясанное тонким засаленным кожаным ремнём.
— Познакомься, Анеля, — сказал Кундюк. — Это господин Дасько с Волыни, мой старый знакомый. Он поживёт у нас немного.
Анеля бросила на Дасько недружелюбный взгляд и, не вымолвив ни слова, ушла в боковой коридорчик. За коридорчиком помещалась кухня — Дасько догадался об этом потому, что оттуда пахло газом и слышалось громыхание передвигаемых Анелей кастрюль.
— Однако бывшая пани Сзидзинская не из любезных, — криво усмехнувшись, сказал Дасько.
— Время сейчас, знаете какое, — извиняющимся тоном ответил Кундюк. — Каждого приходится бояться. К тому же она не знает, кто вы.
— А, кстати, как вам сообщили, что я приеду?
— Перед самой эвакуацией города ко мне явился человек и приказал каждое пятнадцатое число в продолжение двух лет быть в двадцать минут пятого на улице Елижбеты. Он мне и дал пароль.
— В продолжение двух лет! Как видите, я не заставил вас ждать так долго. Вы должны ценить мою вежливость и относиться ко мне хорошо.
В последних словах Дасько прозвучала открытая угроза. Хотя Кундюк понял и оценил эту угрозу, он сделал вид, что ничего не заметил и посчитал слова Дасько шуткой. Кундюк даже засмеялся. Смех у него был хриплый, невесёлый, короткий.
— Пройдёмте в столовую.
Эта комната была довольно светлой и широкой, но казалась тесной из-за большого количества мебели. В центре стоял накрытый кружевной скатертью овальный обеденный стол, на нём лежала большая раковина-пепельница и полинявший бархатный альбом для фотографий. Чуть ли не половину комнаты занимал широкий клеёнчатый диван со спинкой. Обивка дивана порвалась, из спинки вылезал волос и куски мочалки. Справа от дверей выстроилось несколько кресел, маленький круглый столик, опять-таки с бархатным альбомом, кушетка, покрытая небольшим ковриком украинской работы, вышитыми гарусом подушками, пыльными пуфиками. Впрочем, пыльными были не только пуфики. Когда уставший Дасько, не ожидая приглашения хозяина, опустился на заскрипевший диван, над ним поднялось целое облако пыли, такое густое, что Дасько чихнул.
Кундюк сел в кресло, вытянув свою длинную спину, положив длинные худые руки на колени, по привычке продолжая часто облизывать тонкие красные губы.
Дасько вынул папиросу и закурил. Синие кольца дыма потянулись вверх, цепляясь за стекляшки большой базарно-пёстрой люстры.
— Прежде всего давайте поговорим о том, где вы меня устроите, — сказал Дасько, ловко выпуская плотные кольца дыма. — Должен признаться, что люблю комфорт — это моя слабость, а у вас, кажется, не особенно...
Кундюк мысленно выругался. С каждым часом этот тип становился для него всё более ненавистным. Наглец, держится, как хозяин. Да, в сущности, он и есть хозяин Кундюка. Пора привыкнуть к такому обращению. Разве лучше вёл себя с Кундюком пан Матусяк-Зборовский из «двуйки»? А гестаповские шпики? Среди своих они были самой последней шушерой, а с Кундюком корчили из себя чуть ли не генералов. Вот и Дасько, явившийся неизвестно откуда, неизвестно, кто такой, хамит в доме Кундюка, И имеет на это право — право сильного. Захочет Дасько, и Кундюку придётся встретиться с вдовами тех, кого он послал на расстрел, смотреть в глаза выданных им и изувеченных в гестапо. Нет, что угодно, любое унижение, любая мерзость, только не это! Надо молчать и пусть Дасько делает, что хочет.
Кундюк глубоко вздохнул, облизал губы и, стараясь изобразить любезную улыбку, сказал:
— Мы вам отведём самую лучшую комнату, где раньше была гостиная.
— Там один выход или два?
— Два, два, — поспешно ответил Кундюк. — Прямо из гостиной можно попасть на кухню, а оттуда парадным ходом на улицу или чёрным — во двор. К нашему двору примыкает разбитый бомбой дом. Там очень легко скрыться.
— Это хорошо.
Оба замолчали. О чём им было ещё говорить?
Из кухни появилась Анеля. С плохо скрытым раздражением она ставила — швыряла — на стол приборы, хлеб, маслёнку, на дне которой осталось чуть-чуть масла.
— Где же ваши сыновья? — спросил Дасько.
— Я их отправил в деревню к родственникам.
— У вас есть родственники в селе? — оживился Дасько. — Как они живут?
— Плохо. В селе скоро будет колхоз. Тех, кто раньше считались первыми людьми, теперь и слушать не хотят. Зажиточному хозяину стало трудно.
— А ваши родственники из зажиточных? Куркули, как сейчас говорят? — съехидничал Дасько, пожимая плечами.
— Да, — хмуро мотнул головой Кундюк.
Остальная часть обеда прошла в молчании. Кундюк ел мало, облизывал свои тонкие губы, переглядывался с женой. Она молча катала по столу хлебные шарики. Один Дасько чувствовал себя неплохо. Он любил это ощущение — знать, что люди боятся тебя, зависят от тебя, хотя в душе их и клокочет ненависть.
Поев, Дасько встал, потянулся, не стесняясь присутствием женщины, и потребовал, чтобы Кундюк показал ему комнату.
Уже стемнело, и, прежде чем зажечь свет в гостиной, Кундюк опустил плотные шторы.
— Военное время, светомаскировка, — объяснил он. — А это очень кстати — никто из соседей не заметит вас вечером через окно.
Эта комната не отличалась убранством от других — та же теснота, то же нагромождение аляповатой дрянной мебели. Только диван здесь был без спинки и поновее, чем в столовой.
— Спать будете здесь, — показал Кундюк на диван. — Сейчас Анеля вам постелит.
Первым делом Дасько осмотрел двери — узкие, давно не крашеные. В каждой из них торчал ключ. Можно было запереться и снаружи и изнутри. Выйдя на кухню, Дасько проверил запоры. Они тоже казались надёжными. После этого он потушил свет и, осторожно приподняв штору, выглянул в окно.
Двор был маленький, заросший бурьяном. Одинокая яблоня раскинула над бурьяном свои ветви с уже начинающими опадать листьями. По ту сторону двора виднелись бесформенные развалины — кусок отрезанной, как ножом, стены, груда битого кирпича, искривлённые пожаром листы кровельного железа. В случае преследования стоило только перебежать двор, чтобы найти себе убежище среди обломков стен, или в подвале, безусловно сохранившемся благодаря прочному фундаменту.
Дасько удовлетворённо пожал плечами, опустил штору и снова зажёг свет.
— Квартирой я доволен, — сказал он Кундюку, всё время молча стоявшему за его спиной. — О делах мы поговорим завтра. Сейчас хочу вам напомнить только об одном, чтобы внести окончательную ясность в наши отношения. Как я уже успел заметить, моё присутствие особенно вас не восхищает. Но знайте: если вы выдадите меня, я выдам вас. Если вы попытаетесь подстроить мне какую-нибудь ловушку, или просто убить меня, то есть люди, которые всё равно выдадут вас и тем отомстят за меня. Вы в крепких руках, Кундюк, и самое умное, что вы можете сделать — это беспрекословно выполнять мои приказы. За это вас ждёт награда. Ну, поняли? — последние слова Дасько проговорил особенно чётко и раздельно, глядя в упор на Кундюка.
Кундюк хотел отвести взгляд и не мог. Из узких щёлок под нависшим лбом на него глядели глаза убийцы.
— Значит, поняли? — повторил Дасько. — Никаких фортелей.
— Вы напрасно говорите мне это, — притворяясь обиженным, сказал Кундюк. — Я всей душой готов бороться за Украину.
— Вот-вот, — засмеялся Дасько. — Правильно. Тем более, что об Украине ни вы, ни я никогда не думаем. Но за такие слова платят долларами, а доллар — очень хорошая монета, могу вам сказать по собственному опыту. А теперь — спать. Я устал.
За несколько дней до того, как на улице Елижбеты произошла встреча, оказавшая влияние на судьбы многих людей, капитан Ростислав Дрига выписался из госпиталя.
Капитан ждал выписки с нетерпением. В бою под Кленовом осколок снаряда противотанковой пушки надолго приковал Дригу к больничной койке. Полк ушёл дальше. Товарищи писали, что скоро конец войне и Дриге надо торопиться выздоравливать, если он вместе с ними хочет попасть в Берлин.
Капитан тяжело переживал вынужденное бездействие. Это было его четвёртое ранение за войну, но сейчас, когда приближалась заветная цель — победа, казалось особенно обидным оставаться далеко в тылу, проводить дни в чтении, беседах.
Время текло необычно медленно, неторопливо — от завтрака — к обеду, от обеда — к ужину. В перерывах между этими нехитрыми занятиями Дрига вспоминал товарищей, строил предположения — присвоили или нет полку звание гвардейского (слухи об этом были в штабе дивизии, еще когда подходили к Кленову), гадал, что сейчас делают полковые друзья, с которыми так сжился Ростислав за боевые годы.
Мысли о товарищах настраивали на лирический лад. Дрига даже попытался писать стихи, однако ничего не получилось. Тогда он перешёл на прозу — на повесть о своей жизни.
Попросив санитарку Богданну купить в городе хорошую клеёнчатую общую тетрадь, Ростислав аккуратно вывел на первом листе заглавие: «Моя жизнь. Повесть в трёх частях. Сочинение капитана Дриги». На втором листе он так же аккуратно и красиво написал: «Я родился в небольшой деревне на берегу Буга. Деревня наша находилась на территории бывшей панской Польши».
Дальше этого дело не пошло. Дриге хотелось рассказать очень многое. Отец его всю жизнь батрачил на кулака Стефанишина. Сам Дрига, чуть только подрос, тоже пошёл в наймы — пасти кулацкое стадо. Летними вечерами, когда коровы и овцы были загнаны по дворам, Ростислав до звёзд сидел на крыльце с букварём, разбирая трудные и непонятные буквы, которые ему показал солдат Дмитро — чуть ли не единственный грамотный человек в селе, если не считать ксёндза и «пана посторункового» — полицейского.
Двадцатилетним парнем Ростислав решил бросить родное село и уйти на заработки в Кленов. Заработков он не нашёл — в городе хватало своих безработных. Пришлось голодать, перебиваться кое-как до самого тридцать девятого года. Когда Кленов стал советским, Дрига поступил на завод. Днём работал, вечерами учился, был принят в комсомол. Началась война, — Ростислав ушёл из Кленова солдатом Советской Армии.
После окончания неудачных литературных опытов в госпитале стало ещё скучнее, и всей душой Дрига рвался на фронт.
— Как дела, капитан? — спросил Дригу главный врач, вызвавший Ростислава, чтобы ещё раз осмотреть перед выпиской.
— Прекрасно, товарищ подполковник медицинской службы.
— Да, действительно не плохо, — согласился врач, ощупывая мускулы бедра на месте зажившей раны. — Так не больно? А так? Так? Что ж, через неделю сможете делать двадцатикилометровые марши.
— Значит, снова в свой полк, в пехоту-матушку? Это хорошо. А то я боялся, что из-за ноги в какие-нибудь другие войска переведут. Обидно было бы уходить: всю войну в этом полку провёл, как родная семья он для меня.
— Насчёт полка, не знаю, — врач взял со стола небольшую бумажку, на которой крупным размашистым почерком было что-то написано. — Мне приказано направить вас к полковнику Всеволодову.
— Всеволодову? Кто это такой?
— Там всё узнаете. Вот адрес.
Капитан, недоумевая, вертел в руках предписание. Он был встревожен и немного расстроен, не зная, зачем понадобился неизвестному полковнику.
Однако приказ есть приказ. Его надо выполнять. Выйдя из госпиталя, после того, как были окончены все необходимые формальности, капитан направился прямо в указанное место.
Наступал тихий вечер начала осени. Дрига с особым удовольствием человека, к которому возвратились силы и здоровье, оглядывался вокруг, чётко «печатая шаг» по тротуару.
После долгого пребывания в госпитале ему казались необычайно весёлыми и нарядными кленовские улицы, красивыми костюмы прохожих, звонким и заразительным девичий смех.
Ростислав Дрига ушёл из Кленова в сорок первом году, когда фашистские части уже ворвались на окраины города. На всю жизнь запомнились Ростиславу дымы пожаров над горизонтом, пустынные кварталы, едкая пыль и зной дорог отступления. И потом, далеко на востоке, где вёл бои полк Дриги, Ростислав не переставал думать о Кленове, надеяться и верить, что снова вернётся в этот город.
Теперь, наконец, Дрига шагал по кленовским улицам, с искренней радостью отмечая, что город сравнительно мало пострадал от войны.
Средневековые дома на площади Рынок хранили вечное, чуть нахмуренное спокойствие. Ратуша вздымала ввысь свою стройную четырёхугольную башню. Над башней, в пепельной голубизне неба, реял большой красный флаг.
Недалеко от ратуши стоял костёл. Ядра, которыми Богдан Хмельницкий когда-то обстреливал княжеский замок-крепость, висели на своих цепях, напоминая о бурной и мятежной истории города. Готический шпиль костёла — угловатый, мрачный, нескладный, тянулся к облакам.
На Первомайской Дригу оглушили звонки трамвая, гул автомобилей — кипучая городская жизнь. Капитан особенно любил эти предвечерние часы, когда солнце золотит купол здания оперного театра, тень от каштанов становится гуще, и фонарщик с длинной палкой, на конце которой синим огоньком вспыхивает намоченная в бензине вата, начинает обход своего нехитрого хозяйства. Зажжённые газовые фонари отмечают его путь, бросая вокруг себя пульсирующий зеленовато-белый свет.
Пройдя ещё два квартала, Дрига оказался у цели. Дежурный проверил его документы и попросил подняться на четвёртый этаж в комнату номер тридцать два.
Постучав и получив разрешение войти, Дрига распахнул дверь:
— Капитан Дрига прибыл по вашему приказанию.
— Здравствуйте, капитан, садитесь.
Из-за широкого письменного стола навстречу Дриге поднялся полковник лет пятидесяти. Спокойные серые глаза его внимательно и дружелюбно осматривали молодого офицера. Однако взгляд полковника не упускал ни одной мелочи. Широкое гладко выбритое лицо, с несколькими глубокими морщинами поперёк лба, говорило о большой выдержке и твёрдом характере. В чёрных густых волосах выделялась одна тонкая серебряно-седая прядь.
— Моя фамилия Всеволодов, — сказал полковник и, помолчав немного, спросил:
— Вы знаете, зачем я вас вызвал?
— Нет, товарищ, полковник.
— Я хочу перевести вас к себе.
Полковник сделал несколько медленных шагов по комнате. Ковёр заглушал стук тяжёлых армейских сапог, только жалобно поскрипывали плитки паркета — Всеволодов был высок и грузен. Его фигура отличалась той массивностью, которая даётся здоровым людям, привыкшим с детских лет к физическому труду.
— Вы очень нужны нам, — продолжал полковник после небольшой паузы, — Вы уроженец этого края, хорошо знаете его людей, владеете русским, украинским, польским и, кажется, немецким? Да?
— Так точно, товарищ полковник.
Всеволодов не оставил без внимания официальную сухость ответа. Полковник ещё раз внимательно посмотрел на Дригу.
Капитан сидел прямо, но не напряжённо, в свободно сдержанной позе. Он был одет аккуратно, даже щеголевато — во всё новое, с жёлтыми, сильно пахнущими кожей ремнями снаряжения. По тому, как ловко и свободно облегал его тонкую фигуру китель, чувствовался бывалый кадровый военный. Всеволодов сам был аккуратен до педантичности и ценил это качество в других. Ему нравилось, когда молодой офицер старался щегольнуть подтянутостью, точным выполнением требований устава не только в работе, но и в одежде. «Значит, человек уважает форму, — говорил полковник, — понимает, что офицеру не к лицу одеваться кое-как».
Внушало симпатию Всеволодову и лицо Дриги — простое, с задорным взглядом чёрных глаз, в глубине которых секундами появлялась суровая задумчивость, свойственная людям, не раз встречавшим угрозу смерти.
Когда полковник сказал, что хочет взять Дригу к себе, на лице капитана появилось выражение растерянности.
— Я знаю, о чём вы думаете, капитан, — сказал Всеволодов. — Вы обижены тем, что вас — боевого офицера, храброго и опытного командира — переводят из действующей армии в тыл. Но это не так. Вот посмотрите, — Всеволодов встал, подошёл к окну, распахнул его. В комнату упругой волной ворвался свежий ветер. — Перед вами спокойный тыловой город. Он спит. В мирных домах отдыхают люди, проведшие день в напряжённом труде для фронта. Мать баюкает на коленях ребёнка; студент сидит над книгой, готовясь к экзамену; учёный обдумывает новое открытие... И где-то среди тысяч людей, на одной из тихих, спокойных улиц, притаился враг. Враг всех мирных людей, ваш враг, капитан Дрига.
Всеволодов стоял, опершись обеими руками о подоконник, всматриваясь в темноту. Казалось, его зрение стало фантастически острым, и пожилой человек с тонкой седой прядью в волосах приобрёл способность видеть сквозь мрак ночи, сквозь стены и крыши домов.
— До сих пор вы знали врага — он был по ту сторону фронта, носил зелёный мундир гитлеровской армии. Всё было очень ясно и просто. Где же враг теперь? Кто он? Как он одет? Притворился ли рабочим, торговцем, крестьянином? Что он делает в этом уснувшем после трудового дня городе? Пишет? Разговаривает? Ест? Вы ничего этого не знаете, капитан Дрига. Но вы должны будете узнать. Должны будете среди тысяч честных, благородных людей найти одну ядовитую гадину. Найти и обезвредить её, прежде чем она успеет сделать своё гнусное дело.
Всеволодов закрыл окно и медленно зашагал по кабинету. Дрига молчал, стараясь не пропустить ни одного слова полковника. Тонко и жалобно поскрипывал паркет под ногами Всеволодова.
— Конечно, задача эта трудная, капитан. Но у нас с вами много друзей и помощников. Наши враги всегда поражаются успехам советской разведки, выдумывают про нас всевозможные фантастические истории. Они не могут понять одного: в их странах со шпионами воюют сыщики, у нас — народ. Народ даёт нам силу, окружает нас своей поддержкой, против которой бессильны ухищрения самого матёрого шпиона. Партия учит нас бдительности, воле к победе, ясному пониманию своих задач. Вы должны всегда думать об этом, капитан Дрига. Вы — защитник народа и слуга его...
Полковник, круто повернувшись, сел за стол.
— Я совсем не знаю, как браться за дело, — нерешительно сказал Дрига.
— Вам предстоит кропотливая, на первый взгляд даже скучная работа. О ней никто не будет знать. Но эта работа нужна стране. Вот что произошло со мной много лет назад, когда я только вступал на этот путь. В те годы у нас еще не было своей тракторной промышленности, мы покупали тракторы за границей, платили за них втридорога золотом и валютой. Наши враги применили метод экономической диверсии — контрабандой вывозили ценности из советской страны, чтобы нам нечем было платить за купленные машины. Я в то время служил на границе. Это была не лёгкая служба, капитан, — возиться с трусливыми, хныкающими контрабандистами, отыскивать в потаённых местах золото, бриллианты, доллары. Я тяготился этим, мечтал о ярких подвигах, а поздно ночью в своей тетради отмечал, сколько сегодня было найдено и конфисковано ценностей. И когда я подсчитал общую сумму, то оказалось, что её хватит на покупку десяти тракторов. Я — рядовой солдат отряда чекистов — помог приобрести стране десять тракторов! А вы знаете, чем для нас были в ту пору тракторы. Вот наша работа, капитан. С тех пор я по-настоящему полюбил её, приучился смотреть на всякое, даже самое маленькое дело, широко, с государственной точки зрения. Если и вы будете понимать свое дело так, то вам не страшны никакие трудности, связанные с ним. Мы — коммунисты, и как коммунисты выполняем свой долг... Вот, пожалуй, всё, что я хотел сказать вам перед тем, как вы примете окончательное решение. Если не хотите работать у нас, — не настаиваю.
Дрига уже принял решение.
— Я согласен, товарищ полковник, — твёрдо сказал он.
— Вот и чудесно, Ростислав Петрович, — полковник протянул Дриге свою большую с длинными, тонкими пальцами руку. — А теперь я вызову майора Боренко, и мы разработаем ваше первое задание.
Кварталах в пяти от центра Кленова, на площади Рынок, стоит старое, но хорошо сохранившееся трехэтажное здание. Тот, кто минует низкий сводчатый тоннель, напоминающий, как и в большинстве средневековых домов, вход в крепость, очутится в узком полутёмном дворе, выложенном стёршимися от шагов многих поколений каменными плитами. С правой стороны двора, над дверью, любопытный прохожий мог увидеть вывеску: «Буфет. Горячие и холодные закуски. Флячки. Обеды, как у мамы». В нижнем углу вывески мелкими белыми буквами была тщательно выведена фамилия владельца — «Семён Тыскив».
Если верить словам самого Тыскива — тучного, красноносого человека, с быстро бегающими глазами, медленными, осторожными движениями по-женски пухлых, всегда потных рук, то под этой скромной вывеской скрывалась одна из достопримечательностей Кленова.
— Моё заведение — самое старое в нашем городе, — говорил Тыскив тем из посетителей, кто удостаивался его особого доверия и уважения. — Оно существует триста лет. Это — историческое заведение, его основал мой предок Фридрих Тиссен, выходец из Пруссии.
Справедливость требует отметить, что такие беседы Тыскиву приходилось вести не часто. Для большинства посетителей трёхсотлетнего кабака его «историческое» прошлое не представляло никакого интереса.
В годы немецкой оккупации Кленова дела Семёна Тыскива шли неплохо. Взывая к памяти своего предка Фридриха, выходца из Пруссии, Тыскив добился того, что его чисто арийское происхождение было установлено и, главное, официально удостоверено. Ещё более подняло среди фашистских властей репутацию Тыскива деятельное участие, которое он принимал в разрушении находящейся неподалеку синагоги «Золотой Розы», и то, что его сын пошёл добровольцем в дивизию СС, сформированную по специальному заданию Гитлера для карательных экспедиций по сёлам и борьбы с партизанами.
Те годы были периодом расцвета «заведения» Тыскива. Его часто посещали гестаповские офицеры, связанные с предателями из среды украинских буржуазных националистов, и их менее высокопоставленные коллеги — обычные бандиты, которые почувствовали себя в безопасности в городе, подпавшем под власть фашистов. До зари не смолкали песни в старинном доме, слышались пьяные крики, а часто — стрельба: какой-нибудь загулявший эсэсовец разрешал спор с собутыльником при помощи наиболее привычного для себя способа.
Бежать с гитлеровцами, когда советские войска подходили к городу, Тыскив не смог. Обер-лейтенанты и майоры, так благосклонно выслушивавшие его рассказы о предке Фридрихе за бутылкой вермута, теперь не обращали внимания на Тыскива, ползавшего у их ног, умоляя уступить место в эшелонах, отправлявшихся на запад. А роттенштарфюрер Вайц — один из наиболее частых посетителей «заведения» и даже должник Тыскива — пообещал повесить незадачливого кабатчика, если он осмелится ещё хоть раз побеспокоить офицера СС своими назойливыми просьбами. После этого Тыскив больше не появлялся в комендатуре, прекрасно зная, что такого рода обещания герр роттенштарфюрер выполняет более чем аккуратно.
Потомок выходца из Пруссии сменил крикливую, написанную по-немецки вывеску «Ресторан «Три столетия» на более скромную, уже виденную нами «Буфет», и принялся ждать событий.
После бегства фашистов из Кленова дела Тыскива шли всё хуже и хуже. Правда, прямых улик о каком-либо нарушении советского закона против него не было, а о прошлом Тыскива и о судьбе его сына ходили пока только слухи, совершенно недостаточные для обвинения, но Тыскив понимал, что рано или поздно все им сделанное откроется и тогда наступит расплата.
Роман Дасько появился в буфете Тыскива под вечер, когда фонари на площади Рынок были уже зажжены и бросали свой неяркий свет на стройную статую Дианы, стоящую посреди бассейна у Ратуши.
Войдя во двор, Дасько осторожно оглянулся. Ничего подозрительного он не заметил. С площади доносились звонкие детские голоса, цоканье копыт ломовой лошади, тянувшей нагруженную ящиками подводу.
Дасько дёрнул резко заскрипевшую дверь и поднялся по узкой без перил винтовой лестнице на второй этаж. Здесь и помещалось «заведение» Семена Тыскива — большая комната со сводчатым потолком и узкими окнами-бойницами.
В глубине комнаты находилась стойка, за которой расположился сам Тыскив. Над ним висела газовая лампа с пятью рожками. Другая лампа — в три рожка — была над входной дверью. Тыскив считал ненужным и даже вредным слишком сильно освещать своё «заведение». Мало ли какие дела могут быть у людей, и если для этих дел нужен тёмный угол, то долг хозяина позаботиться, чтобы такой угол имелся.
Войдя, Дасько на секунду остановился у порога, внимательно оглядываясь. Затем он приблизился к Тыскиву, любезно раскланивавшемуся с посетителем — первым за этот вечер.
— Дайте мне кружку пива и чего-нибудь закусить, — сказал Дасько.
— Прошу, прошу... Может быть, флячки?
— Хорошо.
Дасько внимательно следил, как хлопочет хозяин. Когда флячки были принесены, Роман пригласил Тыскива присесть с ним за стол.
— Вам всё равно больше нечего делать, — сказал Дасько. — Торговля, как я вижу, идёт неважно.
— Неважно, — вздохнул Тыскив. — Посетителей с каждым днём становится всё меньше.
— Не то, что пару лет назад? — прищурившись и пожимая плечами, спросил Дасько.
Маленькие быстрые глазки кабатчика забегали ещё быстрее. Потная рука под столом дрогнула.
— Что вы этим хотите сказать? — ответил он вопросом на вопрос.
— Ничего особенного. Просто я бывал у вас в сорок втором году и помню, как веселились в ресторане «Три столетия».
Тыскив молчал. Взгляд его всё также метался от предмета к предмету, не в силах остановиться на одном месте.
— Тогда вам не приходилось думать о том, чтобы свести концы с концами, — не унимался Дасько. — Даже кое-что про чёрный день отложили. А?
— Я не понимаю, к чему весь этот разговор, — пробормотал Тыскив.
— Поймёте. Не надо торопиться. Разве ваш друг роттенштарфюрер Вайц не говорил вам об этом важнейшем правиле — никогда не торопиться?
Тыскив молчал. Теперь уже не только руки, но и лоб, шея его покрылись крупной испариной.
— Так вот, — ударил кулаком себя по колену Дасько. — Я пришёл сюда не для пустых разговоров. Мне нужна ваша помощь. Кто я такой, думаю, объяснять нечего.
— Нет, не могу, — тяжело мотнул головой Тыскив. Толстые щёки его затряслись при этом движении.
— Не говорите этого, узнайте сперва, какая будет плата.
— Плата? — маленькие глазки кабатчика сверкнули жадностью. Так вспыхивали они всегда, когда заходил разговор о деньгах. — Плата?
— Да. Вы заработаете очень хорошо. А потребую я от вас пустяки — не замечать, кто к вам приходит, и иногда, очень редко, передать, кому надо, несколько слов.
— И всё?
— Всё.
Тыскив шумно вздохнул. Алчные огоньки в его глазах разгорелись сильнее, потом погасли.
— Нет, не могу. Боюсь.
— Но чего же вам бояться? Ведь я говорю о совсем маленькой услуге, хотя выиграть от неё вы можете очень много.
Дасько придвинулся ближе к Тыскиву, заговорил с жаром, убеждающе.
— Вот уже теперь в вашем буфете почти не бывает посетителей. Пройдёт ещё год-два и его совсем придётся закрыть. Куда вы тогда пойдёте? А я вам помогу пробраться за границу. У вас будут деньги, у вас будут все возможности стать хозяином, зажиточным самостоятельным человеком. Вот, смотрите...
Дасько вынул из кармана бумажник, раскрыл его, достал аккуратно обернутую в бумагу фотографию.
— Видите?
Тыскив вздрогнул, как от удара, но сумел быстро овладеть собой.
— Что?
— А, чёрт, — досадливо поморщился Дасько. — Да не валяйте вы дурака! Я вовсе не собираюсь вас шантажировать, так чего же вы боитесь признать собственного сына? Ведь и вы и я прекрасно знаем, что это — фотография вашего сына, унтер-офицера дивизии СС. Он сейчас в плену у американцев и чувствует себя превосходно. Он ждёт вас, вместе с сыном вы еще будете делать дела и сколотите себе состояние.
Тыскив судорожно проглотил комок, застрявший в горле.
— Я должен подумать, — сказал кабатчик. — Сразу нельзя принимать таких решений.
— Думать нечего. Я вам раскрываю заманчивые перспективы, вы должны были бы еще поблагодарить меня. Другой на моём месте, — Дасько многозначительно посмотрел на кабатчика, — просто пригрозил бы, что сообщит о ваших прошлых проделках советскому прокурору, и вы бы не стали колебаться. А я еще деликатничаю, даю вам задаток...
Дасько достал из кармана пачку кредиток, помусолил пальцы, начал отсчитывать.
— Пятьдесят, сто, двести, триста. Берите. Это ваши.
Тыскив почти машинально, как во сне, протянул руку.
— Хорошо, — сказал он. — Что я должен делать?
— Сегодня — ничего. Завтра — увидим. Расписки я не требую. Я вам доверяю.
Дасько аккуратно собрал корочкой хлеба остатки соуса с тарелки, допил пиво и, не прощаясь, вышел. Тыскив сидел без движения, устремив пустые глаза на захлопнувшуюся за неожиданным пришельцем дверь. Когда шаги Дасько на лестнице стали затихать, кабатчик поднялся, хотел подбежать к окну, крикнуть что-то, но, почувствовав в руке деньги, передумал.
Выйдя в соседнюю комнату, он сдвинул с места широкий дубовый шкаф. Взяв тонкий перочинный нож, Тыскив всунул его в щель между двумя плитками паркета. Открылось маленькое углубление-тайник. Там, тщательно завёрнутые в тряпку, хранились две золотые челюсти и с десяток обручальных колец. Тыскив присоединил к ним измятые, мокрые от его потных рук бумажки.
Всю ночь Семён Тыскив не мог заснуть. Страх мучил его. Гудки автомобилей, шаги прохожих, раздававшиеся особенно чётко в ночной тишине, бросали его в холодный пот — Тыскиву казалось, что идут его арестовать. Несколько раз он вставал с постели и подходил к окну, всматриваясь в темень двора. Там, в углу, под низкими сводами входа-тоннеля, чудились Тыскиву человеческие тени.
Забылся сном Тыскив лишь под утро. Сон его был тревожен и неспокоен. Он увидел своего предка Фридриха. Одетый в костюм средневекового бюргера, Фридрих стоял за стойкой и ободряюще подмигивал Семёну.
Этот сон, или розовые лучи солнца, разогнавшие ночные страхи, ободрили Тыскива. В конце концов, может быть, всё обойдётся благополучно.
Дасько тоже долго не мог заснуть. Он размышлял о том, как идёт выполнение порученного ему дела. Пока особыми успехами похвастаться нельзя. Некоторые из тех, кого знал Дасько в годы оккупации, или уехали с гитлеровцами или скрылись какими-либо другими путями. Те, кому не удалось бежать, были арестованы — население города деятельно помогало органам государственной безопасности вылавливать военных преступников и пособников оккупантов. Таким образом, восстановить старые связи Дасько не удавалось.
Но шпион не терял надежды. Он предполагал, что при энергии и настойчивости сумеет найти нужных людей.
Встреча с Тыскивом была только началом задуманного Дасько плана. Прежде всего шпиону нужно было найти безопасное место для встреч и свиданий, а что может быть лучше в этом отношении, чем пивная, куда приходит и откуда уходит кто угодно, не вызывая подозрений. Дасько намеревался использовать Тыскива как связного — через него передавать приказания своим людям.
Все эти соображения ободряли Дасько. Он считал, что не теряет времени даром.
Кундюк с женой жил в квартире номер три. Четвёртую квартиру занимали брат и сестра — Михаил и Стефа Гнатышины.
Человек, склонный к высокопарным выражениям, сказал бы, что Кундюков от их соседей разделяла не лестничная площадка, а пропасть — так далеки они были друг от друга по своему характеру, прошлому, мыслям.
Декабрьской ночью 1941 года проходивший по железнодорожным путям полицейский увидел возле одного из вагонов тёмную фигуру. Полицейский подкрался ближе и окликнул неизвестного. Тот хотел бежать, но полицейский выстрелил и ранил его в ногу. Неизвестный оказался осмотрщиком вагонов Зеноном Гнатышиным. Он сыпал песок в буксы вагона с грузом для Восточного фронта.
Все старания гестаповцев найти сообщников Гнатышина ни к чему не привели — Зенон молчал под самыми жестокими пытками. Его расстреляли.
Когда гестапо явилось на квартиру Гнатышиных, то там никого не обнаружили. Товарищи-рабочие сумели предупредить Михаила и Стефу. Матери у них не было.
Пожив несколько недель в деревне у дальних родственников, брат и сестра ушли в партизанский отряд. Вернулись они в Кленов только тогда, когда город был освобождён от фашистов, и поселились в своей старой квартире. Михаил стал работать в том же депо, где столько лет служил его отец; Стефа, которой исполнилось уже восемнадцать лет, намеревалась поступить на курсы подготовки в медицинский институт.
Зенон Гнатышин был человеком общительным, имевшим много друзей. Стефа и Михаил характерами пошли в отца. У них дома всегда собиралась гурьба сверстников: одноклассники вместе готовили уроки, подруги прибегали к Стефе поделиться своими девичьими секретами.
— Правильно, ребятки, — говорил Зенон, наблюдая за молодёжью. — Так и надо. Не имей сто рублей, а имей сто друзей.
Это было до войны.
Возвратясь в родной город, Стефа не раз чувствовала себя одинокой. Михаил порой неделями не выходил из депо — приходилось срочно восстанавливать разрушенное гитлеровцами железнодорожное хозяйство. Возвращался он домой усталый, еле успевал переброситься несколькими словами с сестрой и тотчас засыпал, чтобы завтра до рассвета опять уйти на работу. Старые знакомые Стефы за время оккупации потерялись из вида — кто был арестован и погиб, кого увезли в Германию, кто бежал от фашистов из Кленова. В партизанском отряде жителей Кленова почти не было, и теперь Стефе не часто приходилось встречать кого-либо из своих боевых друзей. Стефа думала было поступить на службу, но курсы, где она собиралась учиться, должны были открыться с недели на неделю, и Стефа не хотела себя связывать работой, пока не выяснится положение с учёбой. Всё это привело к тому, что в часы, свободные от занятий и домашних дел, Стефа оставалась в одиночестве, тягостном для неё.
Когда встретивший Стефу на улице управдом сказал, что в пустующую после смерти отца комнату квартиры Гнатышиных поселится новый жилец, девушка была от души довольна. Обрадовался этому и Михаил.
— Всё тебе веселее будет, — сказал он. — А то ты целыми вечерами сидишь одна.
Новый жилец не заставил себя долго ждать. На следующее утро в дверь к Гнатышиным постучали. Михаила не было, открыла Стефа.
На площадке стоял мужчина лет тридцати, одетый в не новый, но аккуратно выглаженный и тщательно вычищенный костюм. С наблюдательностью бывшей партизанки, Стефа сразу успела заметить, что незнакомец должен быть очень ловок, силён, несмотря на свою тонкую фигуру; характер у него добродушный, покладистый — об этом говорил мягкий взгляд, весёлые лучики вокруг чёрных глаз, спокойная и уверенная речь.
— Здесь живёт Михаил Гнатышин? — спросил незнакомец.
— Здесь, — ответила Стефа. — Я его сестра. Проходите, пожалуйста.
— Меня направил к вам управдом. Сказал, что в вашей квартире есть свободная комната.
— Как же, как же, есть. Раньше в ней жил отец, а теперь она нам не нужна. Не зря же ей стоять!
— Вот и хорошо. Куда мне пройти?
Стефа показала новому соседу его жилище, дала ключ.
— Вот и хорошо, — повторил пришедший, ставя на пол небольшой фибровый чемоданчик, который держал в руках. — Теперь давайте познакомимся. Фамилия моя — Шостак. А зовите просто Василем.
— А меня — Стефой, — сказала девушка, протягивая Василю руку.
— Ладно. Теперь буду устраиваться.
У Стефы было в характере свойство, унаследованное от матери — склонность к хлопотам о порядке, уюте в доме. «Ох, и суетливая же ты, — частенько говорил ей Михаил. — Снуёшь туда-сюда. Успеешь пол подмести, посиди немного». Сестра обычно не обращала на эти речи внимания, не успокаивалась, пока в квартире не оставалось ни одной пылинки, даже в самых укромных местах.
Так и сейчас — Стефа немедленно забегала, засуетилась.
— Как же вам устраиваться, — ответила она Шостаку. — Ведь всё имущество ваше в одном чемоданчике. Ни кровати, ни матраца, ни мебели. Ну да не беда — сейчас уладим дело.
Василь, немного смущённый, не успел опомниться, как она уже собирала принесённую из кладовой раскладную кровать, вытирала пыль на подоконнике, выдвигала из соседней комнаты шкаф для платья и небольшой стол.
— Напрасно беспокоитесь, вам же самим все это нужно, — бормотал Василь.
— Молчите, — командирским тоном ответила девушка. — Купите себе мебель — отдадите эту обратно. Не купите — и так хорошо. Всё равно без толка стоит.
Лишь когда долго пустовавшая комната снова приобрела жилой вид, Стефа успокоилась и ушла к себе, добавив на прощанье:
— Если что нужно, — не стесняйтесь, говорите.
«Хорошая девушка, — думал про себя Дрига (это он под фамилией Шостака поселился у Гнатышиных, чтобы иметь возможность лучше следить за квартирой Кундюка), — очень хорошая».
Михаил пришёл в этот день с работы раньше обычного, и брат с сестрой позвали к себе нового соседа пить чай.
— Бросьте церемониться, — махнула рукой Стефа в ответ на отказ Василя. — Идёмте.
Шостак улыбнулся её решительному тону и пошёл в столовую, где его ждал Михаил.
Брат Стефы был юноша лет двадцати — на два года старше сестры, ниже её ростом, с характерными резкими чертами лица. Такие лица бывают у рано повзрослевших, рано узнавших горе, рано привыкших преодолевать жизненные препятствия. Но горе не сделало Михаила угрюмым, замкнутым. Протянув руку Василю, он улыбнулся широко и доверчиво. Эта улыбка как бы осветила его, и Василь понял, что Михаил, несмотря на многое пережитое, сохранил веру в людей и любовь к ним.
— Как понравилось на новом месте? — спросил Михаил, когда садились за стол.
— Лучше и не надо. Беспокойства только много вашей сестре причинил.
— Какое же беспокойство, — вмешалась Стефа. — Надо же помочь человеку.
— Да, она у меня хлопотунья, — рассмеявшись, сказал Михаил. — В партизанском отряде её так и звали: «сестра-хозяйка». Бывало в землянке увидит, что кто-нибудь не на место поставил сапоги — целый скандал поднимет.
— В партизанском отряде? — переспросил Василь. — А вы были в партизанах?
— С сорок первого по сорок четвёртый. Вместе с Советской Армией вошли в город.
— Молодцы. Обстрелянные, значит, хотя и молодые.
— Вы, наверное, тоже воевали? — спросила Стефа.
— Пришлось. Под Сталинградом был, под Москвой.
— Под Москвой! — вместе воскликнули брат и сестра. — И в самой Москве были?
— Был.
— Еще до войны мы со Стефой туда попасть мечтали. Отец в августе сорок первого года отпуск должен был взять, билет ему бесплатный полагался — он на железной дороге работал. Очень мы к этой поездке готовились, да вот... — глаза Михаила потемнели...
Стефа первая прервала молчание.
— Расскажите нам о Москве, — попросила она.
— Что же рассказывать... Тогда Москва необычная была — военная, суровая... С вокзала я пошёл прямо на Красную площадь. День был серый, холодный, по асфальту метёт снег, а я холода не чувствую — шутка ли: в Москву попасть удалось. Обо всём забыл. Стал против Кремля и думаю: а вдруг сейчас к окну сам товарищ Сталин подойдёт и я его увижу!
— Я тоже об этом мечтала! — воскликнула Стефа. — Помнишь, Михайлик, тебе рассказывала: как приедем в Москву, целыми днями буду у Кремля стоять — ждать, может, товарища Сталина удастся хоть на секунду увидеть.
— Значит, мечты у нас с вами одинаковые, — сказал Василь и смутился. Стефа, тоже не зная почему, покраснела.
— Не только у нас, — возразил Михаил. — Кто из советски людей не мечтает об этом... Ну, да рассказывайте дальше.
— Сталина увидеть мне не пришлось, но передумал я за час, что стоял на Красной площади, столько, сколько в другой раз на целый день хватит. Всю свою жизнь вспомнил, и о будущем сам с собой говорил, и о товарищах, и о всей стране нашей... Большой это был час для меня.
Василь замолчал, охваченный своими мыслями. Взглянув на часы, он поднялся из-за стола.
— Заговорился я с вами, молодые хозяева. Итти пора.
— Жаль, — искренне сказала Стефа. — Очень жаль.
Слова эти вырвались у неё от души, но, произнеся их, девушка покраснела, как тогда, когда Васнль сказал об общих мечтах.
— Устали, наверно, отдыхать ляжете, — быстро сказала Стефа, чтобы скрыть своё смущение.
— Нет, — ответил Василь. — В город надо сходить.
— В город? — удивился Михаил. — Поздно ведь.
— Дела есть, — коротко ответил Шостак.
— Что ж, раз надо, так надо. Ключ от парадной двери дай, Стефа.
— Симпатичный парень, — сказал Михаил сестре, когда они остались вдвоём.
Стефа привыкла делиться с братом всеми мыслями, но на этот раз не ответила ничего, хотя была полностью согласна с Михаилом. Что заставило её промолчать, девушка и сама не знала.
Убрав со стола, Стефа ушла в свою комнату. Она хотела позаниматься перед сном, но мысли отрывались от учебника. Думалось о Москве, о Красной площади, о том, как Василь стоял под холодным снежным ветром и, не отрываясь, смотрел на кремлёвские окна.
Девушка отложила учебник и взяла томик стихов. Читала она долго — так и заснула, не потушив лампы, положив руку на раскрытую книгу.
Сквозь сон Стефа слышала, что вернулся домой новый сосед за полночь. Вышел он из своей комнаты только часам к одиннадцати утра.
— Поздненько вы вчера загулялись, — шутливо сказала Стефа, когда они с Василем встретились в коридоре.
— Я не гулял... Впрочем — и погулять пришлось.
Он круто повернулся и ушёл в свою комнату. Стефа недоумённо посмотрела ему вслед, не понимая, почему Василь так резко оборвал разговор. «Обиделся он на меня, что ли? — думала девушка. — Но за что же? Вот чудак! А если не хочет со мной разговаривать, то и не надо».
Вечером, когда Михаил спросил, где Василь, Стефа только пожала плечами.
— Откуда я знаю, — ответила она, немного погодя. — Только мне и дела, что за ним смотреть.
Про себя Стефа решила, что если Василь явится и Михаил будет его приглашать, как вчера, то она уйдёт в свою комнату — заниматься. «Нечего зря время проводить, — уговаривала себя девушка. — Запустишь учёбу, потом не наверстаешь. Да и интересного в его рассказах ничего нет».
И всё же, против воли, Стефа прислушивалась к шагам на лестнице, гадая: не Василь ли это? А когда Василь, наконец, пришел, она тут же попросила брата:
— Пойди, Михайлик, позови его чай пить.
— Я и сам хотел итти за ним, — ответил Михаил. — Ему одному скучно в своей комнате.
И опять они просидели втроем весь вечер.
Так началась дружба Дриги со Стефой.
Ростислава привлекал открытый, прямой характер девушки. «Надёжным другом она должна быть, — думал Ростислав о Стефе. — Не даром боевую школу в партизанском отряде прошла».
Когда Дриге выпало несколько свободных часов, он предложил Стефе пойти погулять вместе. Девушка с радостью согласилась.
Они отправились на Княжью гору — старый парк, раскинувшийся по склонам холмов, возвышавшихся над городом.
В парке было тихо, безлюдно. В воздухе носился тонкий, чуть уловимый запах увядшей листвы. Бурые листья дубов, ржавые — каштанов, яркокрасные и желтые — клёнов шуршали под ногами. Этот лёгкий звук, обрывающийся при каждом шаге, навевал прозрачную, неясную, беспричинную грусть.
Ростислав и Стефа, безотчётно поддавшись очарованию осеннего парка, шли молча, изредка перебрасываясь короткими фразами.
Но печаль — недолгая гостья в молодом сердце. Когда Дрига и его спутница вышли на небольшую площадку почти у самой вершины, настроение их сразу переменилось.
Перед ними раскрылся город — бесконечные ряды домов, острые шпили соборов, прямые ленты улиц. Давно перевалило за полдень, солнечные лучи превращали в червлёное золото черепицу крыш, пронизывали багровыми стрелками дрожащие волны тепла, поднимающегося от нагревшихся за день стен, мостовых, тротуаров. Неясный гул — голос большого города, в котором трудно было уловить отдельные звуки, как трудно уловить слова песни, которую хор поёт вдалеке, — доносился сюда, к вершине горы, и в этом голосе была нескончаемая бодрость, уверенность, сила.
— Как хорошо, — первой прервала молчание Стефа. — Смотрите, вон институт, в котором я буду учиться.
Девушка показывала на прямые строгие корпуса, блестевшие широкими окнами.
Дрига ловил каждое слово девушки, но в то же время прислушивался к какому-то другому разговору, внутреннему, который, казалось Ростиславу, происходил между ним и Стефой. Что говорили они друг другу в этом разговоре, Дрига не знал, но понимал: что-то очень хорошее, дружелюбное, ласковое. И этот разговор не отвлекал Дригу от других мыслей, не мешал видеть красоту озарённого вечерним заходящим солнцем города — наоборот, делал Ростислава особенно восприимчивым, чутким, зорким, способным без конца впитывать в себя новые и новые радостные впечатления.
— Смотрите, смотрите, — тормошила своего спутника Стефа. — Вот там наш институт. Я говорю «наш», как будто уже учусь, там, — засмеялась она сама над собой. — Но это ничего. Не такие крепости брать приходилось, — глаза её из лукавых, с лучистыми, вспыхивающими искорками, стали твердыми, упорными, холодными.
Дрига понял: она не отступит от поставленной цели. — Вот туда, правее, — политехнический, за ним — университет. Видите?
— Вижу.
— Скоро кончится война, — задумчиво сказала Стефа, — снимут затемнение, и мы опять придём сюда — вечером. Вы увидите, как красив Кленов — он весь в огнях. В сорок первом году мы со школьными подругами часто бывали здесь. Ночью освещённый университет похож на корабль — большой, сильный, рассекающий волны. А политехнический институт — как целый посёлок, столько сияет в его окнах огней. Я часто думала тогда: скорей бы мне стать совсем взрослой, студенткой, сидеть поздно вечером там, в лаборатории, когда вокруг тихо-тихо, и готовиться к важному открытию, такому, чтобы о нём узнали по всей стране. Не из честолюбия, нет, пусть моя фамилия даже осталась бы неизвестной, но чтобы о моём открытии знали все, чтобы каждому советскому человеку оно принесло пользу.
— Значит, вы хотели учиться в политехническом институте? Почему же теперь выбрали медицинский?
— А разве только в технике можно делать открытия? В медицине даже ещё больший простор для исследователя. Что может быть благороднее борьбы за здоровье человека, за жизнь его, против болезней, которые приносят несчастье и горе.
— Да, я всей душой одобряю ваш выбор, — сказал Ростислав.
Они присели на старенькую, давно некрашеную скамейку, на спинке которой крупными буквами было вырезано имя «Богдан» и овальное, похожее на сливу, сердце, пронзённое длинной, покривившейся стрелой.
Капитан и его спутница сидели молча, наблюдая за большим розоватым облаком над горизонтом — облаком, похожим на огромную снежную бабу. Снежная баба плыла в голубоватосинем небесном просторе медленно, не торопясь, с чувством собственного достоинства. Незаметно её очертания стали меняться, расплываться и через минуту на месте бабы оказался ребрастый, худой крокодил, с хищно вытянутым носом.
Над городом пронёсся протяжный звук гудка ближней фабрики, ему ответил другой, третий, четвёртый — кончилась дневная смена. Гудки — одни чуть с хрипотцой, старые, натруженные, другие — молодые, задорно резкие, рассказывали о честном трудовом дне, о заслуженном отдыхе рабочего человека, о том, как хорошо, вернувшись домой, смыть холодной струёй из-под крана усталость и думать о том, что ещё один день не ушёл зря, можно с гордостью вспоминать о том, что сделано сегодня.
Слушая голоса гудков, чувствуя близость Стефы, Дрига ощутил глубокий прилив бодрости, сил, энергии. Он думал о том, сколь велика честь быть часовым и защитником этого мирного труда, грудью встречать опасности, грозящие людям, даже и не предполагающим об этом, защищать возможность для Стефы и подобных ей делать открытия, которые станут известны всей стране, для рабочего — трудиться за своим станком, для поэта — слагать стихи, для только что родившегося младенца — прожить солнечную, наполненную радостью труда и побед жизнь.
Неслышный, внутренний разговор, который вёлся всё время между Ростиславом и Стефой, чувствовал не только он, но и она. Мысли её отдалённо, неясно и в то же время точно совпадали с думами Ростислава, откликались на них. Сейчас она, глубоко вздохнув, сказала:
— Мы с вами молоды, а нам уже многое пришлось пережить, и всё-таки я рада, что родилась в такое время. Люди будущих поколений будут с восхищением читать о наших современниках и в глубине души, может быть, завидовать нам. Ведь наша эпоха — это эпоха самых грандиозных и самых героических дел.
— У каждого поколения свои героические дела, — возразил Дрига. — Люди станут покорять природу, отправляться на другие планеты.
— Это верно. А всё же на нашу долю выпала большая честь — начать строить коммунизм.
— Я читал о тех, — Дрига говорил, отвечая своим и в то же время понятным Стефе мыслям, — которые посвятили себя борьбе за счастье будущих поколений, а сами отказывались от всех радостей, становились какими-то монахами, аскетами, что ли. По-моему, это неправильно. Можно всего себя отдать великой цели и в то же время любить красоту, а прежде всего чувствовать радость от того, что избрал верный путь в жизни, пусть этот путь и будет суровым.
Стефа понимала внутренний, глубокий смысл его слов — неслышный разговор продолжался.
— Я согласна с вами, — ответила девушка. — Только в кино партизанская жизнь состоит из лихих набегов и увлекательных приключений. В действительности, кроме этого, бывало и многое другое: холод, голод, усталость, когда готова упасть лицом в болото и так заснуть. А всё же никто из нас не ныл, не жаловался, не представлял себя какой-то жертвой. Мы были простыми, весёлыми парнями и девушками — дружили, в подходящую минуту любили петь песни, плясать, случались у нас и партизанские свадьбы. А когда нужно — каждый готов был итти на смерть. Мы гордились тем, что сражаемся за родину, и никто не променял бы свою сырую землянку или ночлег на снегу, под елью, на самые пышные хоромы, если бы для этого пришлось отступить перед натиском врага... Однако мы с вами заболтались, — прервала Стефа. — Пора домой. Скоро вернётся Михаил, и я должна успеть разогреть ему обед.
Они взялись за руки и побежали вниз с крутого склона. Листва шуршала под ногами уже не с тихой печалью, а бодро, как шуршит о гальку морской прибой.
Стефа подобрала два кленовых листка, полыхающих всеми оттенками красного цвета — от розового до рубинового. Один лист она прикрепила себе к берету, второй — к пиджаку своего спутника. Необычные украшения очень понравились обоим. Ростислав и Стефа громко рассмеялись, сами не отдавая себе отчёта в причине смеха.
Эта небольшая прогулка ещё больше сблизила Стефу и Ростислава. Дружба их крепла.
Все свободные вечера они проводили вместе. У Дриги было теперь своё, «узаконенное», как сказал Михаил, место за столом — прямо напротив двери. По левую руку от него сидел Михаил, по правую — Стефа. Ростислав всей душой полюбил эти вечерние беседы. Ему, долгие годы лишённому семьи, своего угла, было особенно радостно в тихой, уютной комнате с людьми, к которым он успел привязаться всем сердцем.
Как-то заговорили о будущем.
— Кончу институт, — говорила Стефа, — обязательно поступлю врачом на пароход. Представляете, как интересно: повидать весь мир, попутешествовать!
— Да, это хорошо, — согласился Василь. — Даже позавидовать вам можно.
— К чему завидовать. В каждой специальности есть своя романтика. Вот вы, например, кто по профессии?
— Я? — Василь остановился, как бы обдумывая ответ. — До войны — слесарем был. Теперь демобилизован по ранению, еще не знаю, что с собой делать, куда поступить.
— Идите к нам в депо, — предложил Михаил. — Хоть путешествовать и не придётся, а работа замечательная. Я, правда, на фронт просился, да не пустили. Говорят: кто паровозы ремонтировать будет, если все на фронт уйдут? Оно, конечно, правильно... А работа мне нравится. Когда паровоз из ремонта выходит — чистенький, блестящий, смотришь на него и думаешь: тут тоже доля твоего труда. Даже сердце чаще биться начинает.
— Я подумаю, — уклончиво сказал Василь, и перевёл разговор на другую тему...
Дрига рассчитывал повидаться вечером со Всеволодовым. Общение со Стефой и её братом вызвало в нём много вопросов, на которые он хотел получить ответы от полковника.
На первый стук в дверь кабинета полковника Дрига не получил ответа. Только когда он постучал вторично, раздалось: «Войдите».
Всеволодов сидел не за письменным столом, а в углу, в кресле. В опущенной руке полковник держал листок бумаги, исписанный неровным почерком.
Может от того, что Всеволодов расположился не на постоянном своём месте, или от взгляда, который полковник бросил на вошедшего офицера — взгляда задумчивого и рассеянного, Дриге его начальник показался не таким, как всегда. Перед Ростиславом сидел не полковник разведки, а начинающий стареть мужчина, утомлённый напряжённой работой и множеством забот, ушедший в свои мысли. Но это продолжалось какую-то долю секунды, и Дрига даже не успел по-настоящему осознать своё впечатление.
Полковник встал, протягивая Ростиславу руку, пригласил его сесть. Теперь это был обычный Всеволодов — решительный, строгий, собранный как пружина, в любое мгновение готовая к действию. Глядя на него, Дрига понял, какой железной волей обладает этот человек — волей и верой в правоту, величие выполняемого им долга.
— Получил письмо, — сказал Всеволодов тоном, в мягкости которого сохранились отзвуки мыслей, только что занимавших полковника. — От дочки. В пятый класс перешла. Большая совсем, просится ко мне приехать.
— А что же вы ответите?
— Нынче нельзя — учиться ей надо. Летом, на каникулы, пусть является. Соскучился я, признаться, без семьи. Но сейчас — невозможно. Неделю-другую в школе пропустит, потом ой-ой как трудно нагонять будет. Я ведь сам педагогом был. Феликс Эдмундович направил меня однажды заведывать детской колонией...
— Значит, товарищ полковник, — сказал Дрига, — война кончится — в отставку, снова педагогом станете?
Всеволодов ответил не сразу.
— Нет, Ростислав Петрович, — заговорил он после некоторого молчания. — Чекисты никогда не бывают в резерве. Берлин возьмём, все по домам пойдут, а для нас война не кончится, и в отставку уходить нельзя. Всегда надо помнить о том, чему учит нас товарищ Сталин. Пока будет оставаться капиталистическое окружение, враги будут пытаться засылать к нам шпионов, диверсантов и прочую мразь. Из этого указания мы и должны исходить во всей своей деятельности... Ведь тот, за которым вы охотитесь, не гитлеровцами прислан, правда?
— Конечно, — согласился Дрига.
— Новая мировая война начала готовиться задолго до того, как стал виден конец этой. И надо быть очень бдительными, Ростислав Петрович, очень сильными, чтобы разрушить планы тех, кто снова пытается грозить нам. Один из залогов этого — успешные действия нас, солдат невидимого фронта.
Дрига, наконец, вспомнил о цели своего сегодняшнего прихода к Всеволодову.
— Я вот что хотел спросить, товарищ полковник. Как мне держать себя с... с штатскими людьми. Есть одна девушка...
— Девушка? — резко перебил полковник. — Фамилия? Она с вами познакомилась или вы с ней? Когда? Почему не доложили сразу?
Дрига не ожидал таких вопросов и смутился. Сбивчиво он начал говорить о Гнатышиных.
Суровый взгляд Всеволодова потеплел. Он пригласил Дригу пересесть на стул возле себя.
— Рассказывайте...
— Я буду откровенен, товарищ полковник, — сказал Дрига. — Эта девушка — Стефа — она очень славная девушка и она... она мне очень нравится.
— Ну так что же? Если вы уверены в том, что это действительно хорошая девушка, то кто вам мешает быть её другом? Вы оба молоды, я вас понимаю. Нелюдимому, как говорят, «сухарю» трудно жить на свете. — Полковник немного помолчал. — Я имел счастье знать Феликса Эдмундовича Дзержинского. Это был прекрасный товарищ, человек исключительного обаяния и кристально чистой души. Председатель ЧК, от одного имени которого бледнели враги, находил время для того, чтобы заботиться о судьбе беспризорных детей. Не одна тысяча тех, кто из малолетних преступников стал врачом, инженером, агрономом, с глубокой благодарностью вспоминает о Феликсе Эдмундовиче. С него надо брать пример нам всем... Мой начальник, — в глазах у полковника запрыгали озорные огоньки, — был у меня посажёным отцом на свадьбе. Учтите это, капитан, — Всеволодов хлопнул Ростислава по колену.
— Что вы, товарищ полковник. Вы уже сразу и о свадьбе. Она меня и не замечает совсем.
— Ну, смотрите, смотрите. А не позовёте на свадьбу — обижусь... Теперь перейдём к гораздо менее приятным делам. У меня разработан план, выполнение которого поручаю вам...
Дасько тоже разрабатывал свои планы. Вызвав к себе в комнату Кундюка, шпион читал ему долгую и нудную нотацию.
— Вы исключительно бездарный человек. За всю жизнь я не имел худшего подчинённого, — говорил Дасько.
— Вы сами не знаете, чего хотите, — огрызался Кундюк. — Я же вам сказал, что найти сейчас единомышленников нам трудно, почти невозможно.
— «Единомышленников»! — сморщился Дасько. — Слово-то какое подобрали! На кой чёрт мне нужны ваши единомышленники. Мне нужны люди, которые согласны получать доллары. Вы понимаете — доллары. А за доллары можно сделать всё, можно привлечь каждого.
— Вы не знаете здешних условий, — не соглашался Кундюк.
— Я знаю человеческую натуру, — ответил Дасько. — Она везде одинакова.
— Мне тоже кажется так, но иногда я начинаю думать, что мы с вами ошибаемся.
— Если кто и ошибается, то вы, а не я. Перестаньте рассуждать и слушайте. Вы должны искать. Искать людей с тёмным прошлым, недовольных советской властью, уголовных преступников. Будете говорить с ними сами и только после того, как убедитесь в их надёжности, приведёте ко мне. Не сюда, конечно, в другое, условленное место. Скажете им, что сейчас от них ничего не требуется, им придётся ждать своего часа — начала новой войны. Плату обещайте щедрую. Поняли?
— Да, — кивнул головой Кундюк.
— Тогда приступайте к делу. А то вы всё ноете и слоняетесь из угла в угол.
— Вы тоже как будто не особенно заняты, — не вытерпел Кундюк.
Дасько окинул его своим холодно-презрительным взглядом. Каждый раз этот взгляд пугал Кундюка. «Прикончит меня Дасько когда-нибудь, — думал Кундюк. — Заставит сделать всё, что ему нужно, и прикончит».
— Занят я или нет — не ваше дело, — произнёс тем временем Дасько. — Если хотите знать, то самые трудные участки работы я оставляю за собой.
Говоря так, Дасько врал. Он вовсе не собирался подвергать себя риску, а заниматься вербовкой среди незнакомых людей, значило рисковать быть проваленным. Это он возлагал на Кундюка. Если Кундюка арестуют, Дасько успеет скрыться. Для чего же ещё существуют такие, как Кундюк, если не для того, чтобы распоряжаться ими без всякой пощады и снисходительности?
Для себя Дасько оставлял другую роль. После того как Кундюк сумеет кого-нибудь завербовать, Дасько даст завербованному инструкции. Сам он будет обращаться только к надёжным людям. Это гораздо безопаснее и проще. Для свиданий со своими будущими подчинёнными Дасько облюбовал пивную Тыскива. Надо сходить туда ещё раз, удостовериться, что этот прохвост не выкинул чего-нибудь.
Лишний раз показываться днём на улице Дасько не хотел во избежание какой-нибудь случайности. Только поздно вечером отправился он на площадь Рынок.
Кабатчик слегка вздрогнул и изменился в лице, когда заскрипела дверь и на пороге появился Дасько. За эти несколько дней Тыскив уговорил себя, что, может, всё обойдётся благополучно, надо только содрать с этого субъекта побольше денег. В соответствии со столь несложным планом Тыскив и приготовился действовать.
Дасько подошёл к стойке и попросил кружку пива. Тыскив чуть кивнул головой, сделав предостерегающий жест. В углу за столиком сидели два человека.
— Кто это? — шёпотом спросил Дасько.
— Не знаю, — также шёпотом ответил Тыскив. — Зашли недавно, сидеть, наверно, будут долго — заказали ужин.
— Хорошо. Я приду завтра.
Расплачиваясь за пиво, Дасько протянул Тыскиву тридцатирублевую бумажку. Кабатчик пробормотал что-то на счёт отсутствия сдачи, но Дасько так злобно выругался, что Тыскив сразу спустил белую потную руку под стойку и вытащил оттуда необходимое число кредиток.
Дасько вышел.
Часы на ратуше пробили три четверти двенадцатого. Улица была пустынна. На секунду Дасько показалось, что под колоннами Ратуши мелькнула тёмная фигура. Он присмотрелся лучше. Никого. Дасько подумал, что ошибся, но на всякий случай решил проверить — не следят ли за ним. Медленными шагами он пересёк площадь и углубился в лабиринт узких, кривых улочек, окружающих район возле армянской церкви.
Эти улочки полны крутых поворотов, неожиданных тупиков, и Дриге, который крался вслед за шпионом, стоило большого труда не упустить его из вида в ночной темноте.
Они прошли несколько кварталов. Дасько поворачивал то в ту, то в другую сторону, переходил с одного тротуара на другой. Ростислав никак не мог определить, каково же истинное направление его пути.
Пристально вглядываясь в ночной мрак, Дрига видел приземистую длиннорукую фигуру впереди, тихую заснувшую улицу, яркие звёзды над ней, — звёзды, тепло и дружески подмигивающие капитану. Дрига думал о том, что наступит время, когда будут уничтожены такие люди, как тот, за которым сейчас следил Ростислав, и капитан разведки сможет вернуться к мирной деятельности. Он вырастит яблоневый сад над Бугом, там, где был сожжённый панский фольварк. Весной яблони покроются бело-розовыми нежными цветами.
Эти думы были в глубине сознания, главная мысль Дриги была о деле: не выпустить из поля зрения преследуемого. Дрига весь превратился в зрение и слух, шагал тихо и незаметно. Ненависть вела капитана, ненависть к тем, кто хотел, чтобы над родной землёй Дриги вновь вспыхнуло зарево пожаров. Эта ненависть делала особенно зорким взгляд Дриги, твёрдой — руку, сжимавшую пистолет, осторожно-бесшумными — шаги. В этот тихий ночной час Дрига чувствовал себя бойцом передовой линии фронта, защитником тех, кто мирно отдыхал в нескольких шагах от Дриги — за стенами домов. А ещё дальше — за Кленовом, далеко-далеко на восток, во всю ширь необъятной страны, миллионы людей, которые никогда не слышали и, может быть, никогда не услышат имени Ростислава Дриги, верили в него, желали ему успеха.
Капитан Дрига думал о любви и ненависти. Дасько — только о ненависти. Заметив, что за ним следят, Дасько лихорадочно изобретал способ избавиться от своего преследователя, подстроить ему коварную и жестокую ловушку. Как затравленный одинокий зверь, он находился в состоянии злобного бешенства. В припадке такого бешенства загнанная в угол крыса прыгает что есть силы, стараясь впиться своими кривыми острыми зубами в горло человека, который приближается к ней. Глаза крысы горят красным ядовитым огнём, зубы оскалены, она хрипит и мечется из стороны в сторону. Крыса бессильна против человека, и всё же может наделать бед.
Дасько не замечал ни мягкой тишины уснувшего города, ни весёлых, точно умытых звёзд. Он думал только об одном — как спасти свою жизнь, как уйти от преследования.
Они приблизились к самой армянской церкви. Неожиданно для Дриги Дасько нырнул в какой-то закоулок и исчез из вида. Капитан пошёл быстрее, почти побежал. Он свернул в тёмный проходной двор, куда, как показалось Дриге, зашёл Дасько.
И тут жестокий удар по голове заставил капитана потерять сознание.
Вор-взломщик, носивший среди своих коллег по профессии не совсем благозвучную кличку «Шимек-язва», был задержан около шести часов утра.
Перед этим Шимек совершил ограбление магазина. Он подкрался сзади к старику-сторожу, сперва зажал ему рот рукой, а потом заткнул тряпкой и связал незадачливого охранника. Когда главное было сделано, Шимек-язва без особого труда сорвал маленьким ломиком висячий замок и проник в магазин, втащив за собой для безопасности сторожа.
В магазине Шимек быстро убедился, что все его хлопоты пропали зря — на полках ничего не было подходящего, кроме куска сукна. Ругая на чём свет стоит заведующего, не догадавшегося привезти в магазин побольше ценных товаров. Шимек-язва взял сукно подмышку, пнул ногой сторожа, посоветовав ему лежать смирно не менее часа, и удалился в неизвестном направлении.
Направление это не долго оставалось неизвестным. Сторож не внял совету Шимека, кое-как освободился от верёвок, которыми его связал бандит, вынул изо рта тряпку и поднял крик.
На место происшествия привели милицейскую собаку. Она обнюхала платок, забытый Шимеком, и быстро взяла след. Через каких-нибудь тридцать минут сотрудники уголовного розыска были возле дома, где безмятежным сном труженика спал Шимек-язва.
При обыске у Шимека, кроме сукна, нашли ручные часы с выгравированной на крышке надписью «Младшему лейтенанту Р. П. Дриге за отличную боевую подготовку от командования училища».
То, как к нему попали эти часы, Шимек объяснял довольно неправдоподобно. Он говорил, что попросту нашёл их. Они, дескать, лежали на мостовой. Возвращаясь с «дела» на рассвете, Шимек увидел часы и подобрал.
Следователь, допрашивавший Шимека, отнёсся к рассказу с явным недоверием. Зная характер деятельности Шимека-язвы, следователь имел все основания предполагать, что часы достались Шимеку гораздо более сложным путём.
Вскоре Шимек-язва попал в кабинет полковника Всеволодова. Дрига находился уже там. На душе у капитана лежала гнетущая тяжесть. Он понимал, что совершил непростительную ошибку. К душевным страданиям капитана прибавлялись физические. Нестерпимо продолжала болеть рана на голове.
— Вы сами установите себе меру взыскания, — говорил Дриге полковник, — я не хочу этим заниматься. Как старший офицер могу сказать, что всё произошло от того, что вы еще недостаточно серьёзны. Что это вам, забава? Это боевое задание, капитан. Вы чуть не погибли сами, дали шпиону знать, что за ним следят. Вот цена вашей ошибки. Советую вам подумать о своём поведении.
— Слушаюсь, — тихо ответил Дрига.
Всеволодов понял состояние Ростислава.
— Кто вас нашёл?
— Рабочий с обувной фабрики, — угрюмо ответил Дрига. — Натолкнулся на меня в подъезде, внёс в свою квартиру и вызвал врача.
— И в карманах у вас всё цело?
— Всё, кроме портмоне, что лежало в брюках. Там было рублей сорок. Да еще сняли с руки часы.
— Странно, очень странно...
Всеволодов снял телефонную трубку и приказал ввести Шимека.
— Ну, — сказал полковник, когда вошёл Шимек, — как же всё-таки попали к вам эти часы?
Маленький, юркий, с тонкими чёрными усиками на бледном испитом лице, Шимек-язва завертелся на стуле под пристальным, спокойным взглядом полковника.
— Да, пане полковник, разве ж я могу что-нибудь такое нехорошее сделать! Пане полковник знает мою специальность. А чтобы людей грабить — никогда этого со мной не было. И отец мой порядочный человек был, может, слышали: Шимек-сатана? Магазин — да, моё дело. А человека я пальцем не трону.
— Как же часы к вам попали?
— Нашёл, пане полковник. Клянусь памятью моего отца, сердцем пресвятой девы Марии — нашёл.
По лицу Шимека-язвы текли крупные слёзы. Вся его лисья, вытянутая физиономия выражала последнюю степень отчаяния. Чувствовалось, что Шимек не врёт.
— Ладно, — сказал, наконец, полковник. — Успокойтесь и расскажите подробнее, где вы их нашли.
Прерывая речь всхлипываниями и клятвами в своей невиновности, Шимек-язва рассказал, как он возвращался домой и на мостовой, возле люка подземной канализации, увидел что-то блестящее. Это были часы. Обрадованный находкой, которая хоть немного могла возместить усилия, затраченные впустую при ограблении магазина, он схватил часы и ещё быстрее зашагал своим путём. На улице больше никого не было. Шимек был в этом уверен, так как хорошо огляделся вокруг, прежде чем поднять часы, боясь какого-нибудь подвоха.
Вот и всё, что мог сообщить Шимек-язва в своих показаниях.
Шимека увели. Всеволодов зашагал по кабинету.
— Несомненно это так, — говорил Всеволодов, скорее рассуждая сам с собой, чем обращаясь к Дриге. — Дасько хотел выдать себя за простого грабителя, чтобы направить нас по ложному пути. Правильно? — с живостью, несвойственной его летам и массивной фигуре, повернулся Всеволодов к Дриге.
— Да, скорее всего так и есть, — согласился капитан.
— А потом часы выкинул, чтобы как-нибудь не попасться с ними. Хотел бросить в канализационный люк, да промахнулся, не удалось, помешал кто-нибудь — может, тот же Шимек.
— Что же делать? — спросил Дрига.
— Прежде всего вам надо отправиться домой, хорошенько отоспаться, а то как бы рана не разболелась сильнее.
— Ничего, не разболится.
— Идите, — приказывая, сказал Всеволодов. — Я к вам пришлю врача.
Понимая, что дальше возражать бесполезно, Дрига отправился к себе.
Всеволодов остался один и по своей привычке зашагал из угла в угол кабинета — это помогало размышлениям.
Он чувствовал тот прилив энергии, ту особенно чёткую работу мысли, которые приходили всегда, когда, как выражался полковник, приходилось «браться за дело вплотную». Всё, чем занимался до сих пор Дрига по указаниям своего начальника, было лишь подготовительным этапом. Ячейка за ячейкой плелась сеть — незаметная, но прочная. Врага окружало созданное Всеволодовым кольцо. Оно смыкалось плотнее и плотнее. Оно должно было сомкнуться так, чтобы шпион и все его сообщники нигде не могли найти лазейки. Подобно инженеру, проверяющему свой чертёж, Всеволодов ещё и ещё раз старался представить себе возможные действия преступника, намечал свои контрудары. И эти удары должны были быть безошибочными.
Сейчас полковник рассуждал так. Очевидно, сразу же после совершённого, как он думал, убийства, шпион отправился на свою квартиру, уверенный, что больше за ним никто не следит. Вполне возможно, что он там и останется, но гораздо более вероятно другое: преступник попытается сразу же скрыться, замести следы.
Отдав приказания, нужные для того, чтобы была выполнена первая часть намеченного им плана, Всеволодов продолжал думать о том, как открыть новую неизвестную явку шпиона, на которую тот, несомненно, рассчитывал. И постепенно у полковника начала рождаться программа дальнейших действий...
Отмеривая шаги от угла к углу, Всеволодов взглянул на часы. Ого, добрые люди в это время уже готовятся к обеду, а он еще не завтракал! За думами полковник не заметил, как прошло время. Он почувствовал голод и решил отправиться в столовую, когда дежурный доложил, что начальника разведки спрашивает девушка, назвавшая себя Стефанией Гнатышиной.
Появление Стефы в кабинете Всеволодова так же было следствием событий, разыгравшихся минувшей ночью.
Стефа не знала, что её сосед не возвращался домой с вечера, и была очень удивлена, встретив его утром у входа в дом бледного, усталого, с повязкой на голове, сквозь которую просачивалось пятно крови.
— Василь! — воскликнула испуганная Стефа. — Что с вами?
— С трамвая упал, расшибся, — глухо ответил Дрига.
— Да разве можно таким неосторожным быть! На фронте жив остался, а тут мог ведь насмерть разбиться! Пойдемте домой скорее.
Дрига пытался отказываться, но спорить со Стефой было невозможно. Не слушая, что бормотал раненый, она взяла его под руку и повела наверх, в квартиру.
Здесь Стефа быстро приготовила постель, заставила Дригу лечь. Нагрев воду, она стала менять перевязку.
Когда бинт с головы был снят и обнажилась рана, Дрига почувствовал, как дрогнули пальцы девушки, прикасавшиеся к его горячему лбу. «Здорово, видно, он меня угостил, — подумал Ростислав. — Даже Стефа испугалась, увидев рану».
Дрига ошибался. Девушка вздрогнула по другой причине.
Большую часть своего пребывания в партизанском отряде Стефа была медицинской сестрой. Именно тогда она полюбила медицину и решила стать врачом.
Ран Стефе пришлось повидать и лечить много. Увидев окровавленную, содранную кожу на голове Василя, она сразу поняла, что он ей солгал. Такая рана никак не могла быть получена при падении с трамвая. «Рана нанесена твёрдым тупым орудием, скорее всего — рукояткой пистолета», — эта мысль и заставила Стефу вздрогнуть.
Девушка ничем не выдала своих чувств. Она только перестала охать и жалеть своего пациента, молча закончила перевязку, ушла к себе.
Запершись в своей комнате, Стефа почти без сил опустилась на кровать. Тяжёлые мысли овладели ею. До сих пор Стефа как-то не обращала внимания на то, что Василь каждый вечер уходил из дома, а сегодня его не было всю ночь. Почему? Где он бывает допоздна? Идёт война. Все честные люди или на фронте, или трудятся для фронта в тылу. Василь нигде не работает и, судя по всему, не собирается устраиваться на работу. На какие средства он живёт? Кто нанёс ему эту рану? Что заставило его солгать Стефе? Все эти вопросы задавала себе девушка и не находила на них ответа. Ясно ей было одно — Василь подозрительный человек.
Глубокое горе охватило девушку. Только сейчас она призналась себе в том, что старалась скрыть от других и от себя самой: она любит этого человека. Любит с первой встречи, с первой беседы тогда, вечером, когда он рассказывал о Москве. Ей нравилась его размеренная, спокойная манера говорить, его выдержка, его чёрные глаза, вспыхивающие, когда Василя что-нибудь задевало.
Девушка уткнулась лицом в подушку и горько заплакала. Так не плакала она с тех пор, как узнала от друга своего отца, что Зенон Гнатышин расстрелян в «Бригидках» — кленовской тюрьме и что даже могилу его никогда не удастся отыскать.
В маленькой стефиной комнатке долго еще слышались всхлипывания.
Наконец, Стефа подняла голову с подушки.
Она любит этого человека? Нет, теперь об этом нечего и думать...
Для Стефы не могло быть борьбы между чувством и долгом. Стефа сумеет найти в себе силы, чтобы и не вспомнить об этой любви, еще не начавшейся, а уже пришедшей к столь горькому концу. Это очень тяжело, но это нужно. И нужно начать действовать.
Девушка оделась, приоткрыла дверь в комнату Василя. Он чуть пошевелился. Как бы по рассеянности, Стефа взяла ключи от входной двери с собой, чтобы без неё Василь не мог уйти, и быстро сбежала по лестнице.
На улице она остановилась. Куда итти? С кем посоветоваться?
Прежде всего, конечно, с братом. Они давно уже доверяли друг другу самые сокровенные мысли и чувства. Тем более необходимо рассказать Михаилу всё сейчас, когда дело столь важное.
Стефа села на трамвай и поехала в депо.
В большом цеху с арочной, застеклённой тёмными, прокопчёнными стёклами крышей, стоял неумолчный шум от грохота молотков, скрежетания резцов, впивающихся в металл, громкой оживлённой переклички рабочих. Ремонтируемые паровозы — без тендеров, с пробоинами от бомб в лоснящемся железном боку — выглядели усталыми, отдыхающими после долгого трудного пути.
Стефа не раз бывала здесь ещё тогда, когда приходилось носить отцу на работу завтрак. Привыкшая к обстановке депо, она шла быстро, лавируя между грудами паровозных деталей, между станками. Вот здесь, возле этого сверлильного станка всегда стоял её отец. Он еще издали кивал Стефе, завидев дочку, пробиравшуюся к нему с аккуратным узелком в руке. Улыбка на его чёрном, запачканном сажей и маслом лице казалась особенно яркой и радостной. Сейчас на месте отца стоял незнакомый Стефе рабочий. Он внимательно смотрел на деталь, в которую погружалось сверло, и не обратил внимания на девушку.
Михаила Стефа нашла в дальнем углу депо. Он о чём-то оживлённо спорил с товарищем, размахивая руками и показывая на лежащее тут же паровозное дышло.
Увидев Стефу, Михаил быстро подошёл к ней.
— Что-нибудь случилось? — тревожно спросил он, вглядываясь в расстроенное лицо и красные, припухшие глаза сестры.
— Да, — кивнула головой Стефа. — Шостак пришёл сегодня утром с перевязанной головой, в крови. Мне сказал, что упал с трамвая. Когда я стала менять ему бинт, то увидела рану. Он ниоткуда не падал, Миша. Его ударили чем-то по голове — рукояткой пистолета, прикладом, каким-нибудь железным прямоугольником.
— Ну, и что?
— Почему он мне солгал, Миша? Почему придумал эту историю с трамваем?
— Мало ли почему! Не хотел тревожить тебя. Всякое с человеком бывает — хулиганы напали, выпил и сам с кем-нибудь подрался. В конце концов мы для него — посторонние люди и он вовсе не обязан посвящать нас в свои дела.
— Я об этом тоже подумала. Но всё-таки его поведение очень подозрительно. Ведь он нигде не работает, как ты знаешь, чуть ли не каждую ночь уходит, неизвестно куда.
— Вот история! — Михаил сдвинул свою старую, засаленную рабочую кепку на самый лоб, а потом обратно на затылок. — Надо подумать, посоветоваться. Мы своими подозрениями можем ни за что ни про что человека обидеть. А если рассудить... В общем следует всё хорошенько обмозговать, чтобы и человека не обидеть, и ротозеями не оказаться.
Так и не придя к определённому решению, Стефа вернулась домой, сняла пальто, прислушалась, спит ли Шостак, и села в столовой у окна.
Она сидела так долго, погружённая в свои невесёлые думы. Только звонок Михаила, пришедшего с работы, вывел её из забытья.
Вместе с Михаилом был Антон Кованьский, по прозвищу «Малыш». Пятнадцати лет от роду этот кругленький не по возрасту, краснощёкий, курносый паренёк с задорно блестящими глазами, был принят в тот же партизанский отряд, что Михаил и Стефа. За короткий срок Антон завоевал себе славу отважного разведчика. Обычно медлительный, спокойный, «Малыш» преображался, получив боевое задание. С исключительной ловкостью и бесстрашием Антон умел проникать в самые опасные места, действовал хладнокровно, умело, а когда позволяла обстановка — с бесшабашной лихой удалью. Прокравшись, например, через тройную цепь немецких часовых, похитив в штабе важные документы, а заодно оставив издевательски-ругательскую записку хозяевам этих документов, Кованьский благополучно возвращался к товарищам и на все расспросы отвечал медленно, нехотя:
— Трудно было, не просто. А вообще — ничего.
Больше от него никто, кроме командира, которому Антон докладывал, как полагается — подробно, обстоятельно, ничего не мог добиться.
Фашисты в своё время обещали большую награду тому, кто доставит им живым или мёртвым «злоумышленника, по имени «Малыш».
В отряде Антон и подружился с Михаилом. Вместе они участвовали в нескольких операциях, вместе, когда Кленов был освобождён, стали работать в депо.
Михаил пригласил Кованьского, как своего и Стефиного близкого друга, посоветоваться по поводу происшедшей неприятной истории.
Все трое прошли в спальню Стефы, отделённую от комнаты Шостака коридором и столовой.
Девушка села на кровать, Михаил поместился в удобном кожаном кресле — любимом кресле отца, Антон — на кушетке.
— Я всё рассказал Антону, — сказал Михаил.
Кованьский молча кивнул головой, подтверждая, что он в курсе событий.
— Дело-то, конечно, тёмное, — сказал после некоторого молчания Кованьский. — Но решить его надо и решить быстро. Проще всего — сходить да и заявить, куда следует: так, мол, и так, подозрительный тип, не работает, неизвестно, на что живет, — посоветовал Антон.
— Неудобно, — покачал головой Михаил. — Фактов-то нет никаких, кроме этой раны, а Стефа могла ошибиться. Зачем по пустякам людей беспокоить. Если заявлять, так чтобы уже настоящие основания были.
В это время раздался звонок в прихожей.
— Здесь живёт Василий Шостак? — спросил открывшую дверь Стефу солидный мужчина в добротном драповом пальто и широкополой мягкой шляпе.
Это был врач, присланный Всеволодовым.
— Да.
— Можно к нему пройти?
— Пожалуйста.
Врач разделся в комнате Дриги.
— Ничего, — сказал он, сняв повязку и осмотрев рану. — Бывает хуже. Примете лекарство, и всё пройдёт. Отделались лёгким испугом, как писали раньше газеты в отделе происшествий.
— Значит, завтра можно на работу? — полувопросительным тоном сказал Дрига.
— Конечно. Вы с соседями в хороших отношениях? Попросите их, чтобы сходили в аптеку купить вот это, — врач протянул Ростиславу рецепт.
— Попрошу.
— А как вы объяснили им ранение? Спрашивали ведь?
— Сказал, что с трамвая упал.
— С трамвая, так с трамвая, — равнодушно согласился врач. — И то ладно, хотя лучше было бы на грабителей свалить. Прощайте.
— До свиданья, — Дрига пожал протянутую ему мягкую белую руку. — А историю с грабителями придумать я просто не догадался. Не до того было.
В коридоре врача остановил Михаил.
— Скажите, доктор, как здоровье нашего соседа?
— Ничего. Завтра будет в порядке. Я ему оставил рецепт, сделайте любезность, сходите в аптеку за лекарством.
— Сходим, о чём и говорить. А отчего у него рана?
— Упал с трамвая и прямо головой о камень. Хорошо, что хоть трамвай не быстро шёл. А то бы не один день полежать пришлось.
— Вы уверены, что именно так и было, как он рассказывает?
— Уверен, — врач удивлённо посмотрел на Михаила. — Даже по характеру ранения определить можно. А почему вы меня об этом спрашиваете ?
— Да так, — смутился Михаил. — Просто так.
Врач вежливо приподнял шляпу в знак того, что разговор окончен, и ушёл.
— Доктор говорит, что даже по характеру ранения можно определить — Василь расшибся, — сказал Михаил, входя в спальню, где его с нетерпением ждали Стефа и Антон.
Стефа могла бы успокоить себя словами врача, найти удобный компромисс для того, чтобы поверить Василю, и всё бы между ними осталось попрежнему. Но девушка не хотела никаких компромиссов, не могла пойти на сделку со своей совестью. Лишь после того, как всё будет ясно до конца, она сможет от всей души пожать руку Василю, открыто посмотреть в глаза ему. Если же оправдаются самые худшие предположения — что ж, она сумеет справиться со своим горем.
— Доктора можно обмануть, — возразила Стефа Михаилу. — А где Василь бывает чуть ли не каждую ночь? Почему не работает? Ты забыл об этом?
— Вот что, — хлопнул ладонью по столу потерявший терпение Антон. — Довольно толочь воду в ступе. Будем действовать. Есть люди, которые быстро выяснят, что из себя представляет ваш Василь. Если окажется, что мы их зря беспокоили, то ни они, ни сам Шостак нас за это не осудят. Каждый на нашем месте поступил бы так же.
— Правильно, — поддержали Антона Стефа и Михаил.
— Стефа — собирайся, пойдёшь со мной. Ты, Миша, побудь здесь.
Так Стефа попала в кабинет полковника Всеволодова.
Полковник внимательно посмотрел на Стефу. Глаза Всеволодова встретились со Стефиными, и девушка почувствовала себя увереннее, спокойнее под пристальным и тёплым взглядом этого пожилого высокого человека.
Когда она шла сюда, то боялась, что не сможет рассказать всё подробно, обстоятельно, пожалуй, еще собьётся, а то и снова расплачется. Опасения оказались напрасными. Говоря, девушка как бы слушала себя со стороны, удивлялась, что кто-то так спокойно повествует о том, что причинило ей столько горя.
Полковник не прерывал Стефу. Глаза его становились всё теплее и ласковее, но с удивлением Стефа увидела где-то в глубине их мягкий смех. Это было так неожиданно, что Стефа остановилась на полуслове.
— Ты славная девушка, — сказал Всеволодов, внезапно переходя на «ты». — Очень славная. Твой отец мог бы гордиться тобой.
— Почему «мог бы» ? — воскликнула Стефа. — Откуда вы знаете, что у меня нет отца?
Полковник чуть улыбнулся. Это был весь его ответ, но Стефа поняла.
Всеволодов проводил Стефу до двери и крепко пожал ей руку. «Ай да Дрига, — смеясь, думал полковник, — в бандиты попал. А девушка хорошая, он не ошибся в своём выборе».
— Рассказала? — спросил Стефу Антон, дожидавшийся её внизу.
— Конечно. Всё рассказала, — улыбаясь, ответила Стефа.
— Ну и что?
— Поблагодарил нас всех полковник. Молодцы, говорит. А насчёт Шостака, — сказал он, — сомневаться нечего.
— Значит, всё в порядке? Я отправляюсь домой.
Пожав друг другу руки, они расстались.
Никогда в жизни Стефе не приходилось переживать такого быстрого перехода от горя к радости. Она глядела вокруг светлыми, сияющими глазами, сама не помнила, как добежала до дома. В квартире было тихо. Стефа заглянула в комнату Дриги. Он лежал без движения, закрыв глаза.
«Спит, наверно, — с нежностью подумала Стефа. — Это хорошо — набирается сил».
Дрига не спал, как думала Стефа. Он был погружён в свои мысли.
Капитан Дрига получил хороший урок.
Он должен был сознаться самому себе, что неопытность подвела его. Как нужно всегда быть настороже, сохранять хладнокровие, потому что малейшая ошибка может повлечь за собой провал задуманного дела, а то и гибель. Если бы он точно выполнил то, что говорил Всеволодов, никакой ошибки не случилось бы.
Урок не прошёл даром. С этого дня у Дриги начали вырабатываться качества настоящего чекиста — хладнокровие, внимательность, бдительность...
Предположения полковника Всеволодова о поведении бандита были безошибочны. Дасько думал, что убил своего преследователя. Как и догадался Всеволодов, шпион хотел обставить дело так, как будто Дрига подвёргся нападению грабителей. Не зная, что Шимек-язва нашёл часы и был арестован с ними, Дасько оставался в полной уверенности, что план его удался. В то же время шпион считал необходимым принять некоторые меры предосторожности.
Домой он вернулся рано утром и сразу разбудил Кундюка, позвав его к себе в комнату.
— Ну, что ещё? — грубо спросил Кундюк, когда они зашли в комнату Дасько и он запер двери на ключ. В обращении со своим шефом Кундюк переходил от грубости к откровенному подхалимству. Он ненавидел Дасько и в то же время боялся его. Этим и объяснялись такие быстрые переходы.
— Скажите вашей жене, что для её же безопасности лучше не подслушивать и не подсматривать за нами в замочную скважину, — столь же грубо ответил Дасько.
— Она не делает этого, — пробормотал растерявшийся Кундюк.
— А вы всё-таки скажите.
— Только за этим вы меня подняли так рано с постели?
— Нет. Сегодня ночью я обнаружил, что за мной следят.
Кундюк побледнел. Ноги его подкосились. Он тяжело упал в кресло.
— Кто следит? — с трудом выговорил Денис.
— Кто бы он ни был, больше он этим заниматься не сможет. Напрасно вы трусите.
Слова успокоения не подействовали на Дениса. Руки его дрожали так, что он с трудом мог вытащить сигарету и закурить.
Дасько с презрением смотрел на своего собеседника. Сам он тоже далеко не был храбрецом. Только привычка, многие преступления, которые сходили ему с рук безнаказанно, выработали у него наглость, самоуверенность.
— Так или иначе, — сказал Дасько, — нам надо принять меры. Я сейчас ухожу. К вам сегодня не вернусь, у меня есть важное дело. Вы пойдёте к Тыскиву, посмотрите — нет ли чего подозрительного, предупредите его, что я не буду сегодня.
— Хорошо.
Кундюк повернулся, чтобы уйти, когда в парадную дверь постучали. Дасько инстинктивно сделал такое движение, как будто хотел выскочить в окно. Тотчас же он опомнился и сказал Кундюку:
— Узнайте в чём дело. Не открывайте сразу.
Кундюк скрылся в полутёмной передней. Через приоткрытую дверь своей комнаты Дасько слышал его голос. Ответы того, кто находился на площадке лестницы, доносились глухо, неразборчиво. Дасько тяжело опустился на диван. Дрожащая его рука судорожно сжимала рукоятку пистолета.
Загрохотал засов, заскрипели бесчисленные крючки, цепочки, замки, преграждавшие вход в квартиру Кундюков.
— Это знакомая жены, — сказал Кундюк, входя в комнату. — Всё в порядке.
— Какого же чёрта она является так рано, когда все спят!
— Они с Анелей должны ехать утренним поездом в село, кое-что купить...
Дасько уже давно вышел из дома и шагал по наполнявшимся первыми прохожими улицам, а всё еще не мог успокоиться. Только что он хвастался перед Кундюком своей выдержкой, а тут его нервы сдали. Дасько сам не мог понять, как это случилось. Наёмник, шпион, он оставался наглым, самоуверенным до первого поражения. Поражением было то, что его обнаружили, за ним следили. Ясно, — он раскрыт. Разбито первое звено в той цепи, которую он собирался протянуть — буфет Тыскива не годится теперь для явок и свиданий. С самого же начала «работы» в Кленове Дасько попал впросак. Чья-то воля, более твёрдая, чем его, чей-то ум, более гибкий и проницательный, чем у него, парализовали все усилия Дасько.
Отец Иваньо казался сошедшим со страниц старинной книги, прославляющей деяния столпов католической церкви. Среднего роста, с круглым румяным лицом, говорившим о завидном здоровье, голубыми, чуть на выкате, глазами, мягкими, размеренными движениями и бархатисто-вкрадчивым голосом, отец Иваньо являл собой образец христианского смирения и приветливости. Жил он одиноко в небольшом домике с садом, соседей не сторонился, особенно охотно беседуя с детьми.
По вечерам ребята часто собирались у него в саду, и отец Иваньо рассказывал им столь же интересные, сколь душеспасительные истории о приключениях миссионеров в дальних странах.
Любезностью в обращении, различными мелкими услугами отец Иваньо сумел преодолеть среди жителей маленькой улицы, где находился его домик, то недоброжелательство, которое глубоко укоренилось в сознании простых людей Кленова и всего этого края по отношению к униатским священникам — верным слугам Ватикана. Конечно, лучше ко всем служителям униатской церкви знакомые отца Иваньо относиться не стали, но его самого выделяли из числа приверженцев унии.
Даже старый Андрей Вершило, бывший всю жизнь ярым безбожником, врагом церковников, признавал, что отец Иваньо является исключением из общего правила.
— Ненастоящий поп, — говорил Вершило, когда речь заходила об отце Иваньо. — Горилки не пьёт, экономки не держит. Живёт тихо, если не в церкви служит, то в саду своём копается или ребятам сказки рассказывает.
Вершило, по секрету говоря, и сам любил побеседовать с «ненастоящим попом». Разговоры их больше касались видов на урожай винограда, способов ухода за пчёлами и других, столь же мирных предметов. От тем, связанных с политикой, отец Иваньо явно уклонялся, а на попытки Вершило подвергнуть сомнению догматы святой веры и первоапостольской церкви отвечал деликатным молчанием.
Эти беседы всегда оставляли у Андрея Вершило двойственное впечатление.
— Вроде ничего человек, — говорил он, а потом, помолчав минуту, добавлял: — Недавно он у нас живёт. Посмотрим, что дальше будет.
Дни мирного жития отца Иваньо текли один за другим, ничем не нарушаемые. Когда священник шёл по улице в своей чёрной, простого покроя сутане и широкополой касторовой шляпе, встречные приветливо кланялись ему, отвечали на широкую улыбку толстых губ отца Иваньо так же радушно, благожелательно.
Дасько считал, что только он один знает подлинное обличье Иваньо — крупного деятеля греко-католической церкви в Закарпатье, ярого сторонника Ватикана, непременного исповедника всех приговорённых в его округе гитлеровцами к смерти. Часто случалось, что после такой исповеди снова начинались аресты, лилась кровь. Отец Иваньо делал то, что не удавалось гестаповцам — с иезуитской тонкостью выпытывал в предсмертные часы у какого-нибудь осуждённого оккупантами ни за что ни про что гуцула фамилии друзей, приятелей, «сообщников».
Когда дела хозяев отца Иваньо на фронте стали совсем дрянными — Советская Армия взяла Киев и неудержимо пошла дальше на запад, — отец Иваньо исчез из Закарпатья. Появился он в Кленове скромным священником одного из многочисленных униатских храмов. Соседям Иваньо рассказывал, что жил раньше на Холмщине и в случае нужды мог подтвердить этот рассказ официальными документами, выданными в канцелярии митрополита Шептицкого, помещавшейся во Львове, на Святоюрской горе.
Расчёт Всеволодова был верен. Убежище у отца Иваньо Дасько приберегал для себя на самый крайний случай. До сих пор он не говорил о нём никому, даже Кундюку, и теперь, почувствовав опасность, хотел обратиться к Иваньо, чтобы окончательно сбить со следа разведку. Кундюка он намеревался, пока обстановка не станет более безопасной, оставить на произвол судьбы. Всё равно толку от него нет никакого. Когда тревога уляжется, можно будет снова вернуться к Денису.
Встретиться с Иваньо Дасько решил в соборе.
Огромный средневековый храм был убран с пышностью, присущей униатским и католическим церквам.
Позолоченная статуя Христа, изогнувшись в предсмертном отчаянии, смотрела на одинокие фигуры молящихся. Свечи горели тусклым желтоватым пламенем, бросая тёплые блики на холодный мрамор стен. Голоса певчих то взлетали к куполу, где, весело попискивая, носились стрижи, то опадали до низких рокочущих нот, гулко разносившихся по всем уголкам зала, окаймлённого массивными колоннами.
Дасько вошёл в собор, когда молебен окончился. Обождав немного, он попросил церковного служителя вызвать отца Иваньо.
Священник вышел из бокового придела, медленно, оглядываясь — ища того, кто его звал.
Дасько приблизился к нему.
— Отец Иваньо, — сказал Дасько, — я хотел бы у вас исповедаться.
Иваньо внимательно взглянул на своего собеседника. Встревоженность мелькнула в глазах священника и сейчас же угасла, взор Иваньо принял обычное профессионально-ласковое выражение. Однако это не укрылось от Дасько.
— Вы узнали меня, — сказал Дасько, когда они вошли в исповедальню, похожую на поставленный вертикально большой ящик. — Мы встречались однажды в кабинете гаулейтера Украины господина Эриха Коха.
Румяное, добродушное лицо Иваньо сохраняло спокойствие.
— У меня плохая память, — ответил он.
Дасько ждал, что за этими словами последует вопрос. Но Иваньо молчал. Он предпочитал, чтобы этот неизвестный человек сам сказал о настоящей цели своего прихода.
Видя, что священник не склонен завязать беседу, Дасько пожал плечами и заговорил снова:
— Я хотел бы побеседовать с вами.
— О чём?
— Вы должны помочь.
— Кому?
— Тем, кто помогает вам и, будем откровенны, пан отец, руководит вами.
Иваньо молчал. Грубые, в сущности очень примитивные, несмотря на их внешний эффект приёмы Дасько, выработанные в камерах следователей и шпионских притонах, разбивались об иезуитскую увёртливость священника. Если Дасько можно было сравнить с тяжёлой узловатой дубиной, которой разбойник убивает встреченного в лесу крестьянина, то Иваньо походил на отравленный кинжал — тонкий, гибкий, уничтожающий мгновенно и бесшумно...
— Что же вы молчите? — не выдержал Дасько.
— Я жду, что скажете вы.
— А что я должен сказать?
— Не знаю.
— С вами трудно говорить.
Иваньо не ответил.
Дасько окончательно должен был признать своё поражение.
— Я пришёл к вам с просьбой.
— Долг христианина повелевает мне помогать ближнему.
— Даже в том деле, о котором я хочу вас просить?
Иваньо встретился взглядом с Дасько. Или шпиону показалось, или это произошло в действительности — священник сделал чуть заметный утвердительный знак. Только теперь Дасько понял истинную причину увёрток отца Иваньо. «Ловок, пан отец, — подумал Дасько. — Ведёт беседу так, чтобы ни одной улики против него не было, любое слово можно было истолковать, как хочешь».
Разгадав тактику Иваньо, Дасько почувствовал себя увереннее.
— Вы напрасно боитесь меня, — сказал шпион. — В доказательство могу привести эти слова. — Наклонившись к уху Иваньо, Дасько еле слышно прошептал несколько латинских фраз.
— С этого вы должны были начать, — холодно и строго сказал Иваньо, — а не терять зря время.
— Что верно, то верно, — фамильярным тоном согласился Дасько. — Моя ошибка.
— Те, кто послал вас, не прощают ошибок, — голубые, чуть на выкате глаза Иваньо, обычно такие ласковые и добродушные, блеснули ядовитой злобой. От этого взгляда даже видавшему виды Дасько стало не по себе. Невольно вздрогнув, он пожал плечами и, извиняясь, почти робко ответил:
— Я не то хотел сказать. Вы меня не так поняли.
— Я понял вас, — Иваньо говорил спокойно, многозначительно, вкладывая в слова гораздо больший смысл, чем это казалось на первый взгляд. — Понял очень хорошо. Вы придёте ко мне вечером, в десять.
Иваньо сказал адрес, протянул Дасько руку для поцелуя, как требовал церковный ритуал и, перекрестив «исповеданного», размеренными шагами ушёл.
Дасько покинул собор злой, немного изумлённый. Он не мог простить себе, что выказал слабость перед этим священником, таким тихим и добродушным на вид.
Ровно в десять часов вечера Роман Дасько был возле дома отца Иваньо.
Прямая улица, обсаженная вдоль тротуаров каштанами, уходила в тёмную даль. Из окна большого пятиэтажного дома доносилась тихая мелодия песни. Песня была медленной, широкой, плавной. Девушка, шедшая навстречу Дасько, как показалось ему, даже замедлила шаги, чтобы послушать эту песню подольше.
Дасько не любил песен. Девушке он бросил вслед подозрительный взгляд. Шпион умышленно миновал калитку, на которой была прибита дощечка с указанным Иваньо номером.
Только после того, как девушка скрылась, Дасько, убедившись, что на улице никого нет, вернулся обратно и толкнул калитку. Она оказалась незапертой.
По узкой, посыпанной песком дорожке Роман пошёл к дому. Двор был почти сплошь засажен цветами. Одуряюще-терпко пахли белые большие цветы табака. «Золотые шары» желтели в темноте. Чуть поодаль от дорожки, почти у самого дома, шелестели листьями дубки. Все окна в жилище Иваньо были темны, ни в одном из них не виднелось даже малейшего луча света.
Однако священник не спал. Только успел Дасько осторожно постучать в дверь, как она отворилась, и голос отца Иваньо произнёс:
— Сюда.
Хозяин взял гостя за руку и повёл внутрь дома. В темноте Дасько не разбирал направления, только догадывался, что Иваньо ведёт его по коридору в одну из задних комнат.
Иваньо отпустил руку Дасько, сделал несколько уверенных, несмотря на сплошной мрак, шагов. Щёлкнул выключатель. Дасько зажмурил глаза от внезапного света.
Роман стоял посреди небольшой комнаты. Это была кладовая без единого окна. На полу лежала горка рассыпанного молодого картофеля; в углу — мешки с капустой и ещё какими-то овощами.
Иваньо сел на одну из грубых некрашеных табуреток. Другую, небрежным движением ноги, пододвинул Дасько.
Дасько невольно удивился выражению лица священника. Оно было усталым, даже измученным. Углы рта опустились, щёки обвисли, голубые на выкате глаза смотрели с сонной, унылой злобой. Весь день Иваньо был вынужден носить маску — ласковую, добродушную маску, и лишь в поздний вечерний час становился самим собой, давал себе отдохнуть, возвращая лицу его настоящее выражение.
— Благополучно дошли? — спросил священник. — Никто за вами не следил?
Голос у Иваньо тоже был настоящий — не ласково-певучий, как днём, а резкий, дребезжащий, угрюмый.
— Нет, никто, — коротко ответил Дасько.
«Я был высокого мнения о себе, — подумал шпион, — а кажется, мне есть чему поучиться у этого попа».
Заметив внимательный взгляд, которым Дасько осматривал комнату, Иваньо сказал:
— Место надёжное. Угловая комната с глухими стенами. Кроме нас, в доме никого нет, подслушать некому.
— Это хорошо. — Дасько оттягивал решительный разговор, не зная, с чего начать, как лучше подействовать на этого двуликого, несомненно, очень хитрого и опасного человека. — Очень хорошо.
— Раз хорошо, то приступайте к делу.
Дасько посмотрел на священника исподлобья. С неудовольствием шпион вспомнил, что так же смотрел Кундюк, когда Дасько обращался с ним особенно грубо.
— Вы очень торопитесь? — сделав над собой усилие, чтобы победить замешательство, нарочито наглым тоном сказал Дасько.
— Да, — отчеканил Иваньо. — Не позже, чем в начале двенадцатого вы должны уйти. Здесь оставить вас на ночь я не могу. Придётся еще думать, как вам незаметно покинуть мой дом.
Заявление Иваньо разрушало план Дасько найти убежище в доме священника.
— А я, признаться, хотел переночевать у вас, — сказал Дасько, стараясь придать голосу льстиво-дружеский тон.
— Нет, — так же резко, как и в первый раз, повторил Иваньо. — Я и так допускаю неосторожность, принимая вас здесь. Мне нельзя рисковать, да я и не хочу рисковать — своя безопасность мне дороже вашей.
— Сегодня я не спал ночь, а после утреннего свидания с вами весь день ходил по городу — не имел места, чтобы отдохнуть. — Дасько пытался разжалобить священника.
— А это уже ваше дело, — хладнокровно ответил Иваньо. — Я не касаюсь ваших планов. Каждый сам за себя — таков закон жизни.
— Но если меня арестует на улице ночной патруль? Думаете, я буду молчать о вас?
— Я не идиот, чтобы хоть на минуту допустить такую мысль. Вы назовёте меня сразу. А доказательства, факты? Без них мне ничего не грозит, кроме короткого ареста. Вот если вас найдут здесь, — тогда другое дело.
Дасько понял, что дальше спорить бесполезно. Холодный, эгоистический расчёт двигал помыслами отца Иваньо. Ни о каких человеческих чувствах не могло быть и речи. «Вот мерзавец», — думал Дасько. совершенно забывая, что Иваньо поступает с ним точно так же, как он сам поступил с Кундюком, заботясь о своей безопасности. Иваньо был прав: «каждый сам за себя», — таков был закон жизни всех этих людей.
Стараясь сделать вид, что ничего не произошло, Дасько искусственно беспечным тоном сказал:
— Ладно. Если вы не желаете продлить удовольствие беседы со мной, буду краток.
Шпион на минуту остановился, собираясь с мыслями:
— Империя Гитлера разгромлена. Это ясно для каждого. Ваш ватиканский старец поставил не на того, на кого надо...
— Не судите слишком поверхностно, — прервал Иваньо. — Намерения его святейшества знает только бог.
— Вот об этом я и говорю, — криво усмехнувшись, пожимая плечами, сказал Дасько. — Но, кроме бога, есть ещё кое-кто, не плохо знающий папу римского и его политику. И этот, вернее, эти «кое-кто» уверены, что в Ватикане найдут союзников, несмотря на пламенные молебны, которые возносились католической церковью за победу Гитлера пару лет назад, а может быть, именно благодаря этим молебнам. Союзниками должны быть и мы с вами, отец Иваньо. Мы будем бороться по одну сторону фронта до нашей общей победы. Когда победим, мы выйдем из тёмных убежищ, где вынуждены скрываться сейчас, мы заставим себя бояться, мы будем править — править беспощадно и жестоко. Гитлер был не так глуп, заливая кровью покорённые им страны, и нечего бояться прямо сказать — нам надо итти по проторённой им дороге.
Когда Дасько говорил это, лицо его покрылось багровой краской, губы тряслись, крепко сжатый кулак ударял по колену. Шпион делился своими сокровенными, не раз продуманными мыслями.
— За всё это надо бороться сейчас, — уже овладев собой, более спокойно, продолжал Дасько. — Я не требую от вас ничего особенного. Вы должны быть готовы к тому, чтобы начать действовать в решительную минуту, когда понадобится. Когда придётся действовать — увидим. Единственное, что нужно будет сделать немедля — это начать подбирать нужных людей. Таких людей, на которых вы могли бы положиться, дать им то или иное задание. Подбирать осторожно, обдуманно. Пусть их будет немного, но чтобы они были надёжны, готовы по первому вашему слову к действию. Согласны?
Иваньо молчал, постукивая пальцами о шершавые некрашеные доски табурета. Лицо священника стало ещё более утомлённым и зловещим, чем было в начале разговора.
— Мы с вами служим одним хозяевам... Между прочим, как вас зовут?
— Дасько. Роман Дасько, — торопливо вставил собеседник Иваньо.
— ...одним хозяевам, Дасько, и нам надо выполнять их приказы. Я принимаю ваше предложение. Завтра в двенадцать придёте ко мне в храм. Я сообщу вам, с кем из надёжных людей можно будет связаться в первую очередь.
Дасько думал, что священник протянет ему руку для пожатия. На мгновение казалось, что Иваньо хочет это сделать, но, передумав, он ещё сильнее застучал пальцами по табурету.
— Так, — шумно вздохнул Дасько. — Значит — союз.
Иваньо молча кивнул головой.
— Мне всё-таки надо уходить отсюда?
Иваньо снова молча кивнул, всем своим видом показывая, что разговоры о ночлеге Дасько в этом доме напрасны.
— Каким путём уходить? — спросил Дасько, поняв, что священника не уговорить.
Иваньо поднялся со своей табуретки, выключил электричество. От резко наступившей темноты у Дасько поплыли перед глазами зелёные круги.
Священник прекрасно ориентировался в этой темноте. Дасько услышал его удаляющиеся, уверенные шаги. Скрипнула дверь. Минут через пять Иваньо вернулся и, взяв Дасько за руку, повёл к выходу.
— Вы попадёте в сад, — тихо сказал Иваньо. — Идите прямо по дорожке, упрётесь в забор. Он низкий, перелезете легко и очутитесь на бывшей Бенедиктинской улице, теперь она называется имени Тургенева. Путь к центру города — направо, вниз.
— Позвольте, отец Иваньо, — запротестовал Дасько. — К чему это? Разве я не могу выйти так же, как вошёл? Если даже это и опасно, то человек, перелезающий через забор, подозрителен вдвойне. Может заметить какой-нибудь случайный прохожий.
— Постарайтесь, чтобы не заметил, — сухо ответил Иваньо. — Прохожих на этой улице очень мало, она тихая. А если вы выйдете через парадный ход, вас увидят почти наверняка. Через три дома отсюда стоит военная часть, и солдаты ходят целую ночь. Вас непременно остановят, проверят документы, а то и арестуют.
Дасько ничего не мог возразить.
— Хорошо, — сказал он, спускаясь с заднего крыльца в сад. — Значит, завтра, в двенадцать. Прощайте, отец Иваньо.
Священник пробормотал что-то неразборчивое.
Шаги Дасько замерли в глубине сада, а Иваньо, оставив дверь полуоткрытой, продолжал прислушиваться. Он стоял так минут десять, и, лишь окончательно убедившись, что ночной посетитель убрался благополучно, запер дверь.
Всеволодов говорил, расхаживая по привычке из угла в угол кабинета.
— Чтобы полностью скрыться от нас, враг спрятался в новое логово, — подчеркнул Всеволодов. — Прибыл он сюда с планом активных, наступательных действий. Теперь же, еще ничего не сделав, он перешёл к обороне. Он скрывается, он прежде всего думает о том, чтобы спастись от наших ударов, а выполнение задания своих хозяев отложил в сторону. Но скоро шпион придёт в себя, к нему вернётся часть потерянной наглости, и он будет стараться снова взяться за то дело, которое ему поручено. Наша задача — не только не пропустить момента, когда он приступит к восстановлению старых связей, но и ускорить этот момент. Нам нужно...
Стук в дверь прервал речь полковника.
— Войдите.
— Какой-то старик хочет говорить с вами, товарищ полковник, — доложил дежурный.
— Пригласите его сюда.
Посетителю было лет шестьдесят. Одет он был в поношенный, но аккуратный костюм старинного покроя — такие носили лет сорок тому назад, в руках держал узкополую коричневую шляпу. С порога, только войдя в кабинет, он начал говорить.
— Вот такого начальника мне и надо. А то сидит молодой — у меня сын старше. Я с таким говорить не могу, мне надо серьёзного начальника, который всё обстоятельно послушать и объяснить может. Я сам старый человек и с таким, как я, говорить хочу.
— Садитесь, пожалуйста, — предложил Всеволодов.
Старик сел, положил шляпу на небольшой столик, приставленный к письменному — для телефонов, медленно и важно разгладил длинные, серые «запорожские» усы, не прекращая своей речи.
— А дело у меня, товарищ полковник, такое, что даже я сам в нём разобраться не могу — или то правда, или то нет. Ничего не понятно.
— А вы расскажите, может быть, вместе и разберёмся, — чуть заметно улыбнулся Всеволодов.
— Может и разберёмся, — охотно согласился старик. — Говорят, что ум хорошо, а два — лучше, — Дригу, как человека молодого, посетитель, видимо, игнорировал. — Только тут не два, а может быть, целых двадцать умов надо, чтобы ошибки не дать. Хочу сказать вам для начала, что попов этих униатских да католических я всю жизнь не любил. Ещё как жениться собирался на старухе своей, то прямо и сказал: «В церковь не пойду, хоть ты что хочешь!» Уж она так плакала, и отец мой ругал меня. Таить не буду — в конце концов пришлось пойти. Что поделать, — тогда время такое было, сами знаете. С работы бы выгнали, в полицию бы таскали. А безработных в Кленове и без меня хватало. На любое место, только скажи — сразу десяток прибежит. Вот и пришлось против своей совести итти. В церковь-то я пошёл, а отцу Григорию — священником был в том селе, где моя старуха жила, отец Григорий, — ему и говорю: «Я — неверующий. Атеист, если по-учёному назвать». Он и отвечает: «Мне, — говорит, — плевать. Деньги плати, а в церкви, что скажу, то и делай». Правда, выпивши он в тот час был, да и все они выпить любят, сколько я их ни встречал.
Дрига взглянул на Всеволодова, ожидая, что полковник попросит старика перейти к сути дела — ведь сегодня такое напряжённое утро. Но Всеволодов молчал. Лицо его было спокойно, взгляд, как обычно, внимательный, сосредоточенный. Полковник слушал, ничем не высказывая нетерпения или усталости.
А посетитель тем временем продолжал:
— Все они любят выпить, кроме одного — отца Иваньо, что рядом со мной живёт. Такой тихий поп, что только удивление берёт. Горилки — ни-ни. Насчёт женского пола — тоже. Всё с ребятишками возится, в саду копошится, читает. И поговорить с ним приятно: вежливый, отравы своей религиозной не сеет. Думал я: неужели этот поп не такой, как все, неужели от него вреда нет? Вроде посмотришь — так и есть — человек как человек. А домой от него приду, посижу, мозгами пораскину, и не верю. «Ой, — говорю себе, — Вершило, — это меня звать так — Андрей Вершило, — не верь униатскому попу, все они одним миром мазаны...»
Вершило прервал свой рассказ, вытащил из кармана большой красный платок, вытер им вспотевший лоб.
— Так вот, товарищ полковник, вчера я до ночи в своём саду сидел. Ребятишки у меня яблоки воровать повадились. Днём пусть себе приходят. Я им выберу, дам какое яблоко понравится. Ребёнок, он, сами знаете, вкусное любит. Если с разрешения — я не протестую. А красть — это не порядок, до добра не доведёт такое дело, да и порча дереву. Сижу я, значит, в саду, в самый тёмный угол забрался. Сперва дремать было стал, а потом посмотрел вокруг — такая красота. Ночь тихая, звёзды яркие-яркие. Хорошо и грустно мне стало. Вот, думаю, дед Вершило, всю ты жизнь прожил, а жизни не видал — по чужим людям да по чужим домам скитался. Только теперь счастье пришло, а ты уже стар. Задумался я так, вдруг слышу — шум. А надо вам сказать, что мой сад и сад Иваньо — рядом. Вдруг, значит, слышу шум. Что это, думаю, такое? Вижу я, у попа в доме дверь отворяется, задняя дверь, что в сад ведёт. Хоть темно, а разобрать можно: появляется из дома человек. «До завтра, — говорит. — Ровно в двенадцать буду». И крадётся через сад, да так тихо, осторожно, сразу видно, недобрые дела у них с попом, если так таиться надо. А Иваньо за ним из открытой двери следит. Прошёл этот человек совсем близко от меня, даже дыхание было слышно — тяжело так дышит, сопит. Рассмотрел я его полностью. Роста невысокого, плечи широкие, руки длинные-длинные. Подкрался он к забору, прислушался, потом — раз! — перепрыгнул через забор, и поминай как звали.
Вершило снова вытащил свой платок, но обтирать пот не стал, а только помахал платком в воздухе, как веером.
— Утром пошёл я к знакомому своему — Стёпа такой есть, старшина, в доме напротив живёт. Сверхсрочник по-военному называется, десятый год в армии служит. Боевой парень, орден и три медали имеет. Я ему всё рассказал, а он мне посоветовал, куда сходить. Правильно, думаю, если вам это не нужно, значит, зря я прошагал, а всё равно на совести спокойнее. А, может, думаю, пользу государству принесу. Будет, тогда так, что хоть и стар Вершило, а всё помог армии нашей...
— Правильно, Андрей... По батюшке, как вас?
— Иванович. Иваном моего отца звали.
— ...Андрей Иванович. Хорошо вы сделали, что пришли сюда. Спасибо. — Всеволодов крепко пожал руку старику. — Разговор наш прошу сохранить в секрете.
— Да разве я не понимаю, — кивнул головой Вершило. — Дело военное, язык за зубами надо держать.
Вершило встал, взял со столика свою шляпу и, поклонившись, вышел.
— Вот, Ростислав Петрович, — сказал Всеволодов, когда за стариком закрылась дверь, — где бы враг ни пытался укрыться, зоркие глаза наших помощников увидят бандита и разоблачат его. В этом залог нашей с вами силы, уверенности и победы. Вот благодаря сообщению Вершило можно гораздо быстрее восстановить след, чем я предполагал.
Всеволодов сделал ещё несколько шагов и сел за стол.
— Это не значит, конечно, что мы с вами можем сидеть и ждать, сложа руки. Народ помогает нам, учит нас, а сражаемся мы... Как вы думаете, какое место у них может быть назначено для встречи?
— По моему мнению, — ответил Дрига, — в церкви, где служит Иваньо. Там можно спокойно поговорить со священником, не вызывая подозрения.
— Правильно, — подтвердил Всеволодов. — Связной пункт шпиона перенесён из кабака Тыскива в божий храм. Туда вы и отправитесь...
Около полудня скромно одетый молодой человек вошёл в собор, где отправлял службу отец Иваньо.
После шумной солнечной улицы здесь особенно приятно ощущалась тишина и прохлада. Молящихся было немного. В углу, возле древней иконы, стояла пожилая заплаканная женщина, поближе к алтарю — несколько стариков и старух.
Молодой человек не торопясь огляделся и отошёл в сторону, за колонны. Отсюда Дрига мог наблюдать за всем происходящим в храме, сам оставаясь незамеченным.
Не прошло и получаса, как почти рядом с Дригой опустился на колени, набожно шепча что-то, сутуловатый, приземистый, длиннорукий человек.
Всего каких-нибудь десять дней назад Дрига кинулся бы на врага, схватил его. Так действовал Ростислав на фронте. Но пережитое за время работы в разведке многому научило капитана. Ни один мускул не дрогнул на лице Ростислава. Дрига даже не повернулся в сторону человека, который недавно пытался его убить. Капитан продолжал стоять спокойно, внешне погружённый в свои мысли, безучастный к окружающему.
Это не помешало, однако, Дриге заметить мгновенный взгляд, которым обменялись шпион и появившийся из алтаря Иваньо. Широким движением руки священник перекрестил шпиона. Тот поймал руку Иваньо и поцеловал её. Как ни быстро было движение, а Дрига увидел, что в тот момент, когда шпион подносил к своим губам руку священника для поцелуя, Иваньо передал ему маленькую, сложенную в несколько раз бумажку. Затем Иваньо подошёл к пожилой заплаканной женщине, стоявшей возле иконы.
Дрига увидел всё, что ему нужно было увидеть. Он вышел из собора и, перейдя на другую сторону улицы, стал ждать.
Теперь капитан чувствовал себя так, как это бывало в былые дни, перед боем. Да и действительно Ростиславу предстояло выдержать опасную схватку...
Дасько появился на улице. Бросив несколько осторожных взглядов по сторонам, он повернул направо, к парку.
Дасько чувствовал себя совершенно обессиленным. Двое суток он не спал — первую ночь бродил по улицам, спасаясь от преследования, вторую — просидел в зале ожидания вокзала.
Ноги Романа подкашивались, он думал только об одном — где-нибудь упасть и заснуть. Но если бы это случилось, он бы привлёк к себе внимание. Значит, надо итти. В парке удастся подремать, сидя на скамейке, хоть как-нибудь дотянуть время до вечера. Вечером Дасько рассчитывал найти приют у старого знакомого.
Дрига сделал знак своему товарищу, который охранял другой выход из собора, и они вместе на некотором расстоянии последовали за Дасько.
На площади перед Ратушей отряд пионеров, весело перекликаясь, ждал, когда пройдёт автомобиль, чтобы перебежать улицу. Ребячьи голоса, звонкие и радостные, вырывались из уличного шума, разносились далеко-далеко.
Дасько обратил внимание на ребячью стайку. В памяти мелькнуло давнее воспоминание — пятнадцатилетний мальчишка, арестованный эсэсовским патрулем за то, что ночью расклеивал на улице листовки с призывом бить немецко-фашистских оккупантов. Листовки были написаны аккуратным детским почерком со сползающими вниз концами строк и тщательно стёртыми резинкой следами клякс.
Вслед за мальчиком арестовали его отца и мать. На допросе отец паренька, слесарь, плюнул Дасько в лицо. При воспоминании об этом Дасько сжал кулаки. Злоба, которая никогда не утихала в его сердце, вспыхнула с новой силой. «Эти, когда вырастут, будут такими же», — подумал он.
Вот и парк — весёлый, солнечный. Гуляющие, дети, носившиеся во весь дух по аллеям, раздражали Дасько. Он забился в самый дальний угол, где почти никого не было, сел на скамейку, развернул записку Иваньо.
«Пока могу сообщить только об одном подходящем человеке. К сожалению, не знаю номер его дома, но вы найдёте легко — на улице Ператского, сразу за бывшим заводом Гроттара, угловой дом, квартира два, во дворе, направо, первый этаж. Спросить Войтека Леонтковского. Скажете, что пришли от меня».
— Вот дурак, — пробормотал Дасько. — Где я найду этот бывший завод? Как он называется сейчас?
Но делать было нечего. «Спрошу у кого-нибудь», — решил Роман.
Откинувшись на спинку скамьи, Дасько чутко, неспокойно задремал.
Оставив своего товарища наблюдать за шпионом, Дрига отправился к Всеволодову.
Полковник сидел у себя за столом и писал. По довольному лицу Дриги Всеволодов сразу догадался, что капитану удалось добиться успеха.
— Как дела? — спросил Всеволодов, откладывая в сторону блестящую, сделанную из пластмассы ручку. — Порядок?
— Так точно, товарищ полковник, — весело отвечал Дрига. — Сейчас он сидит в парке, отдыхает.
— Под наблюдением?
— Так точно.
— Пора кончать, капитан, с этим субъектом. Почти всё, что требовалось, мы установили. Сегодня вечером при любых обстоятельствах он должен быть арестован.
— Слушаюсь.
— Взять его надо живым. Впрочем, если он увидит, что проиграл, то сам сдастся живым. Но надо гарантировать себя от каких-либо выходок с его стороны — тип отчаянный и сумеет использовать любую вашу ошибку.
— Слушаюсь! — Дрига отдал честь, повернулся и вышел. Всеволодов посмотрел ему вслед ласково и задумчиво. С каждым днём он всё больше привязывался к этому молодому офицеру.
Ростислав сегодня был в особенно приподнятом настроении. Вчера произошло окончательное объяснение между ним и Стефой.
То, что пережила Стефа после ранения Василя, открыло перед ней её чувства к этому человеку — чувства, в которых она до тех пор не могла дать себе отчёта. Пережив неуверенность, сомнения, оказавшиеся напрасными, Стефа поняла свою любовь. Впервые пришла любовь к Стефе, и, узнав её, девушка прониклась непонятным беспокойством, тревогой за то большое, незнакомое, что вторглось в её жизнь. Против своей воли, даже не понимая, что с ней творится, Стефа безотчётно сторонилась Василя, присматривалась к нему издали, как бы проверяя самоё себя.
Дрига не мог понять причины наступившей внезапно холодности в их отношениях, отчуждённости в поведении Стефы, сердился, недоумевал — думал, может быть, он чем-нибудь обидел девушку. Сейчас, когда они виделись мало, разговаривали урывками о всяких будничных, неинтересных вещах, Ростислав особенно остро понял, как много значит для него Стефа, как привык он каждый день, каждый час ощущать её дружбу, слышать тот неслышный разговор, который начался во время памятной прогулки на Княжью гору. И Дрига, чуждый хитростей, уловок, открытый, прямой, решил поговорить со Стефой на чистоту, выяснить происшедшее между ними недоразумение.
«А может и недоразумения никакого не было, — говорил себе иногда Дрига. — Что я для неё — хороший знакомый, и всё...» «Нет, объясниться всё же надо, — приходило новое решение. — Она на меня за что-то сердится. При первом же удобном случае объяснюсь», — твёрдо сказал себе Дрига.
Удобный случай представился вчера вечером.
Они сидели в столовой: Михаил, Ростислав, Стефа и «завернувший на огонёк», как он объяснил, Антон. После того как все подозрения относительно соседа Гнатышиных были рассеяны, Антон очень подружился с ним. Особенно сблизила их общая страсть к шахматам. Случалось, они проводили за доской по нескольку часов, причём Кованьский постоянно проигрывал, сердился, по-детски надувая губы, и оправдывался:
— Моя беда, что вы теорию знаете, а я нет. Вот обождите, возьму учебник шахматной игры, вызубрю от корки до корки, тогда вам против меня не устоять.
Михаил, а за ним остальные подтрунивали над Антоном, говорили, что он играет «как Чигорин в детстве». «А Чигорин, — пояснял Михаил, неизвестно откуда почерпнувший эти сведения, — стал играть только в двадцать пять лет».
В этот вечер Антон с Дригой уже расставили фигуры на доске, но Кованьский не торопился начинать — он увлёкся разговором с Михаилом. В депо токарь Николай Ключко применил новый способ обточки поршневых колец, позволяющий в три раза сократить срок выполнения этой операции. Как всегда, нашлись сторонники нового метода, нашлись и противники его. Антон принадлежал к первым и тщательно изучал приёмы работы Ключко, готовясь использовать их на своём станке. Об этом он рассказывал Михаилу, который только слышал о Ключко, но не знал еще, в чём суть дела.
— Есть у тебя бумага и карандаш? — спросил Антон. — Я начерчу, и ты сразу поймёшь.
— Есть и то и другое, — ответил Гнатышин. — У Стефы в комнате.
— Пойдём туда, на чертеже будет всё ясно.
Они вышли.
Стефа и Ростислав остались одни. Дрига почувствовал, что настало самое подходящее время поговорить с девушкой о том, что его тревожило.
В эти дни Ростислав несколько раз обдумывал, с чего начать беседу, приготовил целые фразы, но сейчас они вылетели из головы, он никак не мог вспомнить ни одной из них и молчал, прислушиваясь к стуку собственного сердца.
Молчала и Стефа. Взглянув на взволнованное лицо Василя, она поняла, о чём он заговорит. На душе у неё стало весело и чуть-чуть страшно: начнётся разговор, от которого, может быть, зависит вся её дальнейшая жизнь.
— Стефа, — чуть запинаясь, проговорил Дрига. — Отчего вы на меня сердитесь?
Стефа ответила не сразу. Она тоже не знала, что сказать, мысли её смешались и приготовленная фраза забылась, а вместо неё пришла другая — внезапная, искренняя.
— Да разве я могу на вас сердиться?
Больше между ними не было произнесено ни слова, и этими двумя фразами было сказано всё, что они хотели, всё, что было нужно для того, чтобы понять друг друга до конца.
Дрига смотрел в лучистые, сияющие открытой радостью глаза девушки, и не мог оторвать взгляда. Он взял стефину руку в свою. От неловкого движения Стефа локтем столкнула со стола чайную ложку, но ни Ростислав, ни девушка не услышали её дребезжания, продолжали смотреть друг на друга, а Дрига в это время крепко-крепко сжимал руку Стефы. Он отпустил её только тогда, когда из соседней комнаты послышались голоса и в столовую вошли Михаил с Антоном.
Остаток вечера Стефа и Ростислав молчали. Они сидели рядом, невпопад отвечая на вопросы собеседников.
Когда проводили Кованьского и все разошлись по комнатам, Дрига долго не мог заснуть. В темноте он продолжал мысленно ощущать на своём лице ласковый взгляд девушки, в своей руке — мягкое пожатие её руки.
Утром Стефа как бы невзначай вышла в коридор, когда там, уходя, надевал пальто Ростислав. Дрига был уверен, что она выйдет, и нарочно одевался медленно, прислушиваясь, не раздадутся ли в столовой знакомые лёгкие шаги.
— До свидания, — сказала девушка. — Приходи скорей.
Впервые она обратилась к Ростиславу на «ты», и это «приходи» глубоко отдалось в сердце Дриги. Он хотел ответить ей, но слова — такие, как ему хотелось, выражающие всё его чувство, необычно яркие, — никак не удавалось подобрать, и он не знал, что сказать. Простившись, Стефа убежала в свою комнату. Тотчас же оттуда донёсся её звонкий голос, распевающий веселую мелодию.
Эта мелодия весь день не оставляла Ростислава — слышалась в такте шагов, в музыке радио. Сам того не замечая, Дрига машинально несколько раз начинал напевать её.
Ростислав вспомнил о книге, которую ему дал почитать Всеволодов, — воспоминаниях одного видного американского контрразведчика. «Когда я соприкоснулся с этим миром — миром предательства, убийств, интриг, — писал автор книги, — я понял, что сам больше никогда не смогу верить в человека, в его добрые намерения и помыслы, в дружбу, в честность».
«Какая чушь», думал Дрига. Ему тоже пришлось узнать подлость, козни преступников, измерить глубину падения растленной души. Но это не нарушило его веры в человека — в настоящего Человека, потому что те, с кем боролся Дрига, не имели права называться людьми. Дружба, любовь, верность, честность стали ещё дороже для Дриги, он ещё больше верил в красоту человеческого характера — ведь он видел все эти черты в своих друзьях, а друзьями капитана разведки Ростислава Дриги являлись все советские люди. Его враги, стоящие по ту сторону чести и совести, были уродами, порождёнными социальным строем, уходящим в прошлое. Они вышли из прошлого, и руками, судорожно коченеющими от ненависти к новому, светлому, цеплялись за прошлое, а жизнь — непобедимая, беспощадная ко всему отжившему, отметала их в сторону, чтобы превратить в ничто...
От былой самоуверенности, с которой Дасько ехал на советскую территорию, не осталось следа. Инстинктом шпиона с многолетним «стажем» он чувствовал неминуемую близость провала. Когда Дасько начинал обдумывать и вспоминать всё происшедшее за это время, то как будто ничего особенно тревожного, за исключением ночного преследования, обнаружить не мог. И всё же страх охватывал Дасько всё больше и больше. Когда Дасько был в Америке, во время первой мировой войны, он знал: доллары и ловкость всегда помогут. Хорошая порция долларов могла побудить не только постороннего человека, но, и сыщика «не заметить» шпиона.
Здесь же всё было по-другому. Ни откуда, ни от кого шпион не мог ждать помощи, ничто не могло спасти его в трудную минуту. Кундюк, Тыскив, даже Иваньо в счёт не шли. Они были такими же отверженными, как сам Дасько, обманом и лицемерием скрывавшими свои подлинные мысли. У каждого из них в душе горела злоба, а рядом с нею — ужас. Ужас перед прошлым, настоящим и, самое главное, перед будущим.
Дасько не отличался тонкой душевной организацией. Чувства его были грубы, несмотря на внешнюю, выработанную многолетней привычкой к интригам, быстроту решений. И Дасько не мог дать себе отчёта в том, что делается у него на душе. Он понимал только, что «работать» в Кленове труднее, чем в любом из не советских городов, где ему пришлось бывать. Страх, ещё непонятный ему самому, но уже ставший сильным фактором в сознании Дасько, порождал у когда-то самоуверенного и наглого шпиона неуверенность, колебания, а это приводило к необдуманным решениям и ошибкам.
Одной из таких ошибок стало посещение Дасько Ярослава Бабия — кленовского художника, которого Дасько знал с детских лет. Они были земляками, выросли в одном селе, начинали учиться в одной школе.
Мысль посетить Бабия родилась у Дасько внезапно, когда он, проходя по улице, увидел в витрине художественного магазина картину, подписанную знакомым, хотя почти полузабытым именем.
«Может быть, он укроет меня, — подумал Дасько. — Тогда не придётся искать этот завод, который указал Иваньо. А через несколько дней пойду снова к попу и узнаю другие адреса».
Дасько сидел почти без движения на облюбованной скамье в парке до самых сумерек. Только когда стемнело, он встал.
Солнечные людные улицы раздражали Дасько. Ему казалось, что прохожие смотрят на него особенно пристально, оглядываются вслед. В каждом встречном он чувствовал врага.
Ночью настроение Дасько менялось. Никем не замеченный и невидимый, как он считал, шпион скользил по улицам, стараясь держаться ближе к стенам домов, избегая перекрестков, быстро пробегая освещённые места.
До квартиры Бабия пришлось итти с полчаса. Бабий жил на одном и том же месте лет двадцать. Дасько несколько раз бывал у него раньше и сейчас сразу нашёл квартиру художника.
Квартира Бабия помещалась на первом этаже. Распахнутые окна её были прикрыты большими, хотя и не плотными занавесками. Дасько прислушался. Голосов в комнатах не слышно. По всей вероятности, Ярослав один.
На стук Дасько дверь отворил сам художник. Секунду он вглядывался, не узнавая ночного гостя, а узнав, дружески протянул Дасько обе руки и ввёл его в столовую.
— Очень рад, что ты заглянул ко мне, — сказал Бабий.
Дасько не ответил. Он вглядывался в Ярослава, стараясь разгадать, что он за человек теперь, как изменился его характер и взгляды за то время, что они не виделись.
Бабий был высокий, худой, с утомлённым и бледным лицом. Он казался старше своих лет из-за совершенно седых волос. Поседел художник за один день — 22 июня 1941 года, когда фашистская бомба убила его жену и двух дочерей.
Издалека Бабий казался старым, осунувшимся, поблекшим человеком. Но это впечатление сейчас же исчезало, стоило лишь подойти к нему поближе и заглянуть в глаза. Окружённые сетью мелких морщинок, как у большинства людей, которым часто приходится напрягать зрение, они выглядели необычно молодо под шапкой седых волос, говорили о пылком, неугомонном характере. Таков и был Ярослав Бабий в действительности. Он никогда не сидел без дела, не уединялся в своей мастерской. Маленькая квартира художника с утра до вечера пустовала, а её хозяин уезжал куда-нибудь на завод — делать эскизы к картине о кленовских стахановцах, вместе с молодёжью — своими учениками — бродил по городу, отыскивая и зарисовывая живописные уголки, на недели отправлялся в село и там жил. Кипучая энергия Ярослава вошла в поговорку среди его друзей, а друзей у Бабия было много.
Усадив гостя, Ярослав в свою очередь бросил несколько внимательных взглядов на Курепу — Бабий не знал, что сейчас этот человек носит другую фамилию.
Сказать по правде, Ярослав никогда не относился с симпатией к Курепе. Ещё в те годы, когда Курепа учился в университете, ходили тёмные слухи о его связях с австрийской полицией. Некоторые из общих знакомых Бабия и Курепы утверждали даже, что сын лавочника выдавал жандармам прогрессивно настроенных студентов. Бабий не верил этим слухам. Но всё же в глубине души у него осталась безотчётная неприязнь к Курепе.
— Сколько лет прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз! — улыбаясь, сказал Дасько.
При виде этой улыбки — кривой, явно неискренней, в душе Бабия поднялась прежняя неприязнь. Пересиливая себя, он ответил:
— Да, много. — Бабий не знал, с чего начать разговор, и обрадовался теме, предложенной собеседником. — Ты изменился, постарел.
— А ты, думаешь, нет? — воскликнул Дасько фамильярно шутливым тоном. — Годы не красят.
— Не красят, — подтвердил художник. — Годы и горе.
Глаза Бабия, мгновенно выражавшие каждый оттенок мысли, стали грустными.
— Горя много, — не замедлил подхватить Дасько. — На всей нашей земле горе.
— На всей нашей земле? — удивился Бабий. — Вот с этим я не соглашусь. Наоборот, — посмотри, как быстро восстанавливается всё, что было разрушено войной. А будет еще лучше.
Говоря, художник сразу оживился. Грусти как не бывало в его глазах, они блестели совсем юношеским задором. Ярослав придвинулся ближе к Курепе и быстро, как бы боясь, что его прервут, стал рассказывать.
— Вчера только я вернулся из нашего села. Знаешь, что там делается? Колхоз хотят организовать. Да, да, колхоз! — на всю комнату воскликнул Бабий таким тоном, как будто приглашал собеседника разделить его радость. — Это в нашем-то селе, где из века в век из бедности не выходили, где за клочок земли были готовы друг друга убить. Разве это не здорово!.. И планы у них какие! Я с молодым Василишиным встретился — сыном того Василишина, которого в тридцатом году жандарм шашкой зарубил. Впрочем, ты тогда где-то за границей путешествовал и не знаешь. Так этот Василишин мне говорит: «Электричество во все хаты проведём. Молочную ферму организуем. Пруд выроем». Вот, брат, какая жизнь пришла, а ты говоришь — горе. Это говорят те, кто хотел бы вернуться к временам Франца-Иосифа или маршала Пилсудского, чтобы были холопы и были паны, пекущиеся об интересах народа. Помним мы, как они пеклись! Спроси у крестьян, они тебе скажут своё мнение на этот счёт.
— Может быть. Я не знаю, — уклончиво ответил Дасько. — Я ведь никогда особенно не интересовался политикой.
— Разве? А мне помнится, что в прежние времена ты активно участвовал в политических кружках.
Дасько почувствовал, что совершил промах.
— Когда это было! — с натянуто добродушной улыбкой воскликнул он. — Молодость, молодость! Кто не мечтает в молодости переделать по-своему мир!
— Со мной происходит обратное, — тихо засмеявшись, сказал Бабий. — В молодости мне казалось, что политика — не дело художника, что я, человек искусства, должен быть далёк от будничных интересов «толпы», — это слово Ярослав иронически подчеркнул, — и лишь теперь я понял, как ошибался, теперь нашёл своё место в жизни. Но я особенно не виню себя за прошлое: ведь меня таким воспитывали — профессора в художественной академии, маститые мэтры в своих книгах, политики в своих речах. Не легко было найти правду.
— Что же тебе помогло найти её?
— Народ, товарищи, с которыми я встретился на войне. Когда я говорил с художниками, солдатами, рабочими, когда я видел города, где все — от ребят до стариков — работали для фронта, когда я почувствовал, что моё искусство может быть нужным и полезным народу, я понял, что так жить, как я жил до сих пор, нельзя. Я стал артиллерийским офицером и, знаешь, с этого дня начался мой путь как художника... Ну, а ты? Где ты был все эти годы? Последний раз мы виделись с тобой, кажется, в тридцать пятом году. Ты приехал тогда из-за границы, из Чехословакии?
— Да. Потом я отправился на Волынь учительствовать.
— Где?
— В... — Дасько секунду колебался прежде чем ответить, потом назвал первый пришедший на ум город. Курепа был слишком утомлён, разбит неудачами, чтобы следить за собой так же строго, как всегда. — В Горохове.
— В Горохове? Позволь, позволь. Ведь я был там в тридцать седьмом году! Я не мог найти работу здесь, а в Гороховской школе мне предложили место учителя рисования. Правда, когда я приехал, оно было уже занято, но тебя я не видел.
— Я... наверно, отлучался куда-нибудь, — смешавшись, ответил Дасько. — Конечно, отлучался. Ты в каком месяце был там?
— В декабре.
— Видишь, я как раз уезжал в эта время.
«Странно, — подумал Бабий. — Я познакомился со всеми педагогами в Гороховской школе. Тут что-то не то». С этого момента в душу художника начало закрадываться подозрение — еще очень неопределённое, неясное, но всё же подозрение.
— Там, в Горохове тебя застала война? — спросил Ярослав.
— Да. — Дасько думал о том, как переменить тему разговора, оказавшуюся слишком скользкой. — Ты сейчас работаешь над какой-нибудь новой картиной? — Дасько задал этот вопрос умышленно: ведь самая неистощимая и... приятная тема беседы для художника — это о его произведениях.
Бабий почувствовал намерение Дасько отвести разговор в сторону.
— Начал... Только вот времени не хватает. Двадцать четыре часа в сутках, а мало, — искренне пожаловался Бабий, как будто в силах его гостя было продлить сутки. — Так ты не досказал, что с тобой было во время войны.
— Остался там, где жил, — с неохотой проговорил Дасько. — Куда мне было ехать — одинокому. С фашистами, конечно, не сотрудничал. Преподавал в школе — и всё.
— Преподавал по программам, составленным в Берлине? — в упор спросил Бабий.
— Ну, Ярослав, зачем ты так говоришь, — поморщился Дасько. — Это хорошо где-нибудь на митинге. Я преподавал математику — абсолютно аполитичную науку.
Нервное напряжение последних дней, злость, сознание своего одиночества среди тысяч и тысяч враждебных ему людей заставляли Дасько всё больше и больше терять самообладание. Он всегда считал Бабия человеком далёким от «житейской суеты», замкнувшимся в искусство, и, что самое главное, — мягким, уступчивым, неспособным на решительные действия. Поэтому-то Дасько и направился сюда, к Бабию, в надежде на спокойное убежище.
— Ещё немного и ты начнёшь видеть в своём друге преступника, — Дасько постарался вложить в эти слова как можно больше беспечности и сарказма.
— Нет, зачем же, — неопределённым тоном ответил Бабий. — Просто мне интересно знать, как сложилась твоя судьба.
— Ты мне не веришь. Но чтобы у тебя не осталось никаких сомнений — вот мои документы. Возьми проверь их, раз у тебя хватает совести думать плохое о человеке, которого знаешь с детства.
Вся эта тирада была хорошо обдумана. Дасько рассчитывал, что Бабий — деликатный, нерешительный, каким его всегда знал Дасько, смутится, начнёт извиняться, полностью поверит своему собеседнику. Смотреть документы он, конечно, не станет.
Театральным жестом Дасько вынул из кармана паспорт и швырнул на стол. От резкого движения потрёпанная зеленовато-серая книжечка раскрылась. Стала видна фотография владельца паспорта на первой странице и его фамилия: «Роман Дмитриевич Дасько».
Почти в ту же секунду Дасько, как бы вне себя от гнева, схватил паспорт со стола и, потрясая им чуть ли не у самого носа Бабия, хрипло, возмущённо воскликнул:
— Вот, смотри, вот паспорт!
Рука Дасько дрожала. «Видел или не видел он фамилию в паспорте? — думал шпион. — Ведь он меня знает как Курепу».
Как ни быстро убрал Дасько паспорт, но художник успел прочитать, что там стоит вымышленная фамилия.
«Теперь всё ясно, — сказал себе Бабий. — Ясно».
Бабий молчал. Дасько стоял перед ним, с паспортом в руке.
— Хорошо, хорошо, — сказал художник. — Спрячь свои документы. Они никому не нужны.
«Видел или не видел?» — не оставляла Дасько настойчивая мысль.
— Ты меня прости, Ярослав, но обидно, когда ты, — понимаешь, ты! — выражаешь мне недоверие.
Художник потер ладонью лоб, как бы обдумывая какое-то решение.
— Ладно. Оставим это. Ты давно приехал в Кленов?
— Недавно. Думаю устроиться здесь в какой-нибудь из школ.
— Что же, это не плохо. А где ты живешь?
— Пока нигде. Если бы ты был так любезен, Ярослав...
— Что?
— Не разрешишь ли переночевать у тебя сегодня?
«Завтра рано утром уйду, — думал Дасько, — и больше не вернусь сюда, ну его к чёрту. Видел он или не видел фамилию в паспорте?»
При этих словах художник заметно повеселел.
— Пожалуйста, пожалуйста, — быстро ответил он. — Свободная комната у меня есть, кровать тоже найдём.
Этим Бабий в свою очередь совершил ошибку.
«Что он так обрадовался, когда я попросился ночевать? — подумал Дасько. — Видел, — мелькнула у него тревожная мысль. — Хочет задержать у себя до завтра».
Заметив смущение Дасько, Бабий понял свою оплошность.
— Только матраца у меня нет, боюсь, неудобно тебе будет. Если имеешь на примете ночлег комфортабельнее, выбирай. — Ярослав говорил спокойно, безразличным тоном.
«Не видел», — подумал Дасько.
— Да я человек неприхотливый, — сказал шпион. — Солдатом хоть и не был, а по-солдатски — где угодно могу спать.
— Если так — милости просим, — ответил Бабий, и снова в его голосе послышалось что-то, вызвавшее тревогу у Дасько.
«Видел. Дай-ка я проверю».
— Знаешь что, — Дасько встал со стула, — тут неподалёку есть одни знакомые, я у них оставил свои вещи. Схожу за ними и через четверть часа вернусь.
— Я провожу тебя, — тоже вставая, предложил Бабий.
— Зачем же тебя затруднять, я сам.
«Видел, видел, — стучало в висках Дасько. — Не хочет меня отпустить».
— Ничего, ничего. Какое тут затруднение! У меня есть бутылочка — ликёр ещё от Бачевского[72], выпьем, закусим и пойдём. — Не дав Роману сказать ни слова, художник быстро вышел в соседнюю комнату.
«Что он задумал?» — пробормотал про себя Дасько.
Ступая на носках, осторожно, неслышно, шпион подошёл к двери, за которой скрылся Бабий. Прислушавшись, Дасько уловил лёгкий шелест бумаги. Нагнувшись, он поглядел в замочную скважину.
Бабий стоял возле телефона, быстро перелистывая небольшую книжку — очевидно, искал в справочнике нужный номер.
Дасько понял, что игра проиграна. Надо снять маску.
Понял это и художник, когда его ночной гость рывком распахнул дверь и вошёл в комнату.
— Славцю[73], — первым заговорил Дасько. — Что ты хочешь делать?
Бабий посмотрел в глаза Дасько и, не колеблясь, ответил:
— Сообщить органам государственной безопасности, что у меня сидит подозрительный тип.
— Как ты можешь! Ведь мы оба с тобой украинцы, земляки. Зачем ты хочешь выдать меня!
Голос Дасько звучал мягко, нежно, грустно. Левую руку Дасько положил на телефон, правой нащупывал в кармане рукоятку пистолета.
— Украинцы, земляки! — насмешливо повторил Бабий. — Когда я был под Сталинградом, мы — украинцы, сидели в одном окопе с русскими, грузинами, казахами. Разговаривали между собой на том языке, на котором говорил Лёнин, говорит Сталин, вместе сражались за советскую власть. А на каком наречии объяснялся ты тогда? На гитлеровском, скорее всего! Ты не украинец, ты не смеешь называть себя так!
— Мы выросли вместе, Славцю, — придвигаясь ближе к Бабию, сказал Дасько. Он уже решил покончить с художником, пусть это было и рискованно. Но уговорить Ярослава, Дасько это понял, не удастся.
— Да, вместе. Я пас коров твоего отца. Я не мог пойти в школу потому, что твой отец не уплатил нам денег за то, что мы целыми днями гнули спину на его поле. Ты и поповский сынок избирали нас мишенью для своих острот и издевательств. Хотя мы и родились в одном селе, но мы всегда были разными украинцами, Курепа. И ты это называешь расти вместе?.. Убери руку с телефона!
Бабий оттолкнул Дасько и снял трубку.
Художник, несмотря на свою открытую и доверчивую натуру, вовсе не был излишне беспечным человеком. Уголком глаза Ярослав всё время следил за Дасько, опасаясь какого-нибудь подвоха с его стороны. И когда Роман выхватил пистолет из кармана, Бабий успел увернуться. Удар тяжёлой рукоятки пришёлся не по голове, как рассчитывал Дасько, а по плечу художника.
— Вот теперь ты заговорил по-настоящему, — сквозь зубы произнёс Ярослав и, схватив Дасько, повалил его на пол. Бабий был силён, в своё время он усиленно занимался спортом и сейчас надеялся, что ему удастся справиться со шпионом один на один. Впрочем, если бы художник и стал звать на помощь, то никто бы не отозвался — в маленьком особняке они были одни. Верхний этаж пустовал с начала войны.
Несколько минут продолжалась борьба. Противники катались по полу, опрокидывая и ломая мебель.
Дасько пытался освободиться. Бабий — отнять оружие. Если бы ему удалось это сделать, художник под угрозой пистолета заставил бы шпиона сдаться.
Надеясь на свою силу, Бабий не подумал о том, что он ранен первым ударом Дасько. А рука художника отказывалась служить — удар был жестоким. Дасько воспользовался этим, оттолкнул Ярослава, разорвал занавеску и выпрыгнул в окно.
Из тени, падающей от дерева, к нему бросился человек. Дасько выстрелил, но промахнулся. Сделав ещё несколько выстрелов, Дасько побежал вдоль по улице.
Бабий поднялся с пола и подошёл к окну, когда Дасько уже скрылся в темноте. Художник выскочил тоже через окно, прямо на цветочную клумбу. Он хотел бежать вслед за Дасько, но кто-то сильный остановил Ярослава и незнакомый негромкий голос спросил:
— Что у вас здесь произошло?
— Держите его! — задыхаясь от волнения, выкрикнул Бабий. — Держите! Это преступник!
— А... — флегматично протянул незнакомец. — Задержим, задержим. Вам же советую вернуться домой и вызвать врача. Я вижу, у вас сильно ранено плечо. Кровь выступила сквозь рубашку.
Вернувшись от Всеволодова в парк, Дрига нашёл своего товарища на том же месте, где оставил. Вдвоём они продолжали вести наблюдение за шпионом и проследили Дасько до квартиры художника.
Капитан решил арестовать Дасько сразу же, как тот выйдет на улицу, чтобы не подымать излишней суматохи в доме. К тому же в незнакомой для Дриги и знакомой для Дасько квартире у шпиона было больше шансов на сопротивление.
Но дальнейшие события развернулись совершенно неожиданно для Дриги, как, впрочем, и для всех участников этих событий.
Сквозь открытое окно капитан услышал возбуждённые голоса, шум падающих стульев и почти сразу же после этого увидел выпрыгивающего в окно шпиона. Товарищ Дриги хотел задержать Дасько, но преступник начал стрельбу и попытался скрыться.
Дрига приказал вести преследование.
Проще всего было организовать настоящую погоню и уничтожить бандита. На это капитан не мог согласиться, помня слова Всеволодова о том, что преступника надо взять живым. Из показаний арестованных: Тыскива, Кундюка, Иваньо и других, Дрига знал все места, где может шпион попытаться найти убежище. Там его будут ждать помощники Дриги, а сам капитан был уверен, что настигнет преступника еще до того, как он успеет добраться до какого-нибудь своего логова...
Дасько бежал изо всех сил. Он и не подумал о возможности засесть где-нибудь в надёжном месте и оказать вооруженное сопротивление. Ведь это значило в конце концов или сдаться, или пустить себе пулю в лоб. А Дасько хотел жить. Жить во что бы то ни стало, сохранить свою жизнь любой ценой.
Шпион был потрясён неудачей. Он никак не мог предполагать, что Бабий будет пытаться задержать его, да ещё и начнёт с ним борьбу. Всю свою жизнь Дасько действовал из-за угла, едва ли не впервые ему пришлось вступить в открытую схватку, и к этому шпион был менее всего подготовлен. Такой оборот дела никак не входил в его планы и намерения.
«Неужели я перестал понимать людей? — рассуждал сам с собой Дасько, шагая по тёмной, безлюдной улице. — Здесь всё по-другому, чем бывало у меня раньше».
Раздумывая о происшедшем, Дасько пришёл к твёрдому убеждению: с него довольно, надо бежать отсюда. Своя шкура дороже дурацких планов этого мистера, обещавшего хорошо платить, но ни словом не обмолвившегося о трудностях обстановки. Надо сматывать удочки. Дасько предполагал, что ему удастся вернуться в консульство, откуда он направился «на дело», а там найдут удобный способ посадить его на пароход, уходящий за границу. Будь что будет — новые хозяева Дасько, конечно, очень и очень неласково встретят шпиона, не выполнившего задания, но всё-таки он сохранит себя. Как-нибудь удастся с ними договориться.
Дасько не знал, что и эта дорога для него закрыта.
В один из дней, еще тогда, когда Дасько только появился в Кленове и был полон самых радужных надежд, в консульстве, предоставлявшем в свое время шпиону приют, произошел знаменательный разговор.
Поздно вечером консул, возвратившись из поездки в город, прошел к себе в кабинет и вызвал одного из сотрудников — молодого человека, которого все его коллеги характеризовали как «подающего большие надежды». Эти «большие надежды» основывались на том, что молодой человек неплохо знал русский язык и, как он утверждал сам, характер и обычаи русской нации. Должность в консульстве молодой человек занимал незначительную, но консул, по всем признакам, выделял его из числа остальных сотрудников и, кажется, даже побаивался своего подчиненного.
Войдя в кабинет, «подающий большие надежды» молодой человек молча приблизился к письменному столу, за которым сидел консул, и бросил на своего шефа вопросительный взгляд.
— Вы помните субъекта, которого недавно послали в Кленов? — спросил консул.
Молодой человек кивнул головой.
— Сегодня меня, между прочим, — консул с ядовитой иронией подчеркнул слова «между прочим», — спросили, не знаю ли я, где находится сотрудник ЮНРРА, прибывший на пароходе «Нанси Роллер» и посетивший наше консульство.
По лицу молодого человека пробежала тень тревоги.
— Что же вы ответили? — быстро спросил он.
— Что! Что! — консул раздраженно отшвырнул в сторону подвернувшийся под руку костяной нож для разрезания бумаги. — Я мог ответить только одно: не знаю, о ком идет речь. Ведь ясно — этого мерзавца выследила, а скорее всего уже арестовала советская контрразведка и теперь хочет доказать его связь с нами.
— Да, вы правы, — согласился молодой человек. — Но надо сделать всё, чтобы их план не удался, иначе произойдет непоправимый скандал. Наша с вами карьера этим скандалом кончится.
— Знаю не хуже вас. А что если тому типу удастся всё же ускользнуть от контрразведчиков? Он обязательно явится сюда. Больше ему деться некуда.
В глазах «подающего надежды» молодого человека замелькали огни злобы.
— Мы его выдадим советским властям и тем отведем от себя подозрение.
— Он разболтает всё, — возразил консул.
— Будем отвергать. Заявим, что это гитлеровский провокатор и пусть попробуют доказать обратное.
— Да, — консул утвердительно стукнул кулаком по столу. — Это самый лучший, более того — единственный выход из положения...
Вот почему Дасько, так спешивший вернуться в консульство, спешил навстречу своему неминуемому поражению, сам шёл по пути, приготовленному для него полковником Всеволодовым.
Но пока еще Дасько находился в Кленове, он не знал и не мог знать, что Всеволодов сумел предусмотреть все его возможные ходы. Пока еще Дасько думал о том, чтобы подыскать приют и ночлег до отхода поезда.
К Кундюку Дасько итти не мог, к священнику и Тыскиву — тоже, не без основания опасаясь, что там ждёт засада.
«Что за скотина этот поп, не мог дать точного адреса. Теперь изволь искать! На улице Ператского, сразу за бывшим заводом Гроттара. И улица-то теперь называется по-другому. А где этот завод, как его найти?» — погружённый в такие мысли, проклиная Иваньо, Дасько шагал всё быстрее и быстрее. Он всё же надеялся расспросить о заводе кого-либо из встречных.
Уже давно пробило полночь, и прохожих в этом отдалённом от центра рабочем районе не было. Только дойдя почти до конца улицы, Дасько увидел на противоположном тротуаре паренька лет восемнадцати, направлявшегося навстречу ему. Вероятно, он шёл на завод или возвращался с вечерней смены. Он был в чёрной спецовке, в таком же чёрном картузе с низко опущенным на лоб козырьком, скрывавшим часть лица.
— Эй, послушай! — крикнул Дасько.
— Ну, что? — сердито ответил парень, останавливаясь. В его голосе сквозило явное неудовольствие этим не слишком-то вежливым обращением.
Дасько понял, что сделал оплошность, и продолжал говорить гораздо мягче, почти заискивающе:
— Не знаешь, где бывший завод Гроттара?
— Бывший завод Гроттара? — глаза парня насторожённо блеснули из-под низко опущенного на лоб козырька. — А зачем он вам?
Голос рабочего был строг и серьёзен. Дасько почувствовал замешательство. Такого вопроса он никак не ожидал.
— У меня там товарищ работает, — сказал Дасько. — Встретить его нужно. Я приезжий.
— Приезжий, — парень оглянул Дасько с ног до головы. — Если приезжий, то тем более ночью дома сидеть надо, а не заводы отыскивать.
— Я только с вокзала.
— Там утра бы и обождали.
— Пожалуй, так и сделаю, — произнёс Дасько нарочито равнодушно и беспечно.
— Вот это лучше будет, — заметил парень.
Не говоря больше ни слова, он зашагал прочь от Дасько.
Отойдя шагов двадцать и оглянувшись, Дасько увидел, что парень снова остановился и смотрит ему вслед.
Если бы не ночная темнота, то, оглянувшись ещё раз через две-три минуты, Дасько увидел бы, что к рабочему подошли два человека. Это были Дрига и его помощник. Расспросив, о чём спрашивал неизвестный рабочего, Дрига сказал помощнику:
— Я обогну квартал и направлюсь ему навстречу, вы следуйте за ним сзади, как можно ближе.
Спутник Дриги молча кивнул головой.
...Восточная поговорка говорит, что на верблюда можно накладывать очень много груза, но наступит такой момент, когда достаточно добавить ещё соломинку, чтобы животное упало под тяжестью вьюков.
Нечто подобное произошло в сознании Дасько. Встреча с парнем стала той соломинкой, от которой рухнула вся наглость, напускная самоуверенность шпиона. Страх, зародившийся в нём много дней назад, страх, в котором Дасько сам не хотел себе признаться, сейчас охватил все его мысли.
Встреча и короткая беседа с рабочим пареньком, который никак не мог быть чекистом, не знал Дасько и всё же отнёсся к нему с подозрением, эта встреча с беспощадной ясностью раскрыла Дасько подлинные причины всех его неудач: его преследовали, против него боролись не только чекисты. Против него был народ. Как могучая несокрушимая стена стоял он, и об эту стену разбивались усилия Дасько, Тыскива, Иваньо, Кундюка и небольшой кучки им подобных. Как невозможно горстью песчинок разрушить скалу, так невозможно этой кучке добиться успеха. Всюду её окружает отвращение и ненависть.
Дасько почти физически ощущал на себе это презрение и ненависть. Он привык внушать людям ужас, а теперь сознавал себя бессильным.
Как безумный, бежал Дасько по тёмной, безлюдной улице. Он не разбирал дороги, не видел ничего вокруг себя, ощущал только одно — страх и лютую неуёмную злобу. Если бы он мог, он взорвал бы этот город, всю страну превратил бы в чёрную пустыню. Он отомстил бы за свой страх, за своё бессилие, за предчувствие неминуемого конца.
«Всех уничтожить, всех, — хрипел Дасько, задыхаясь от бега. — Всех». В его лице с налитыми кровью глазами, перекошенным ртом, пеной в углах губ, не оставалось ничего человеческого. Это был зверь, затравленный бешеный зверь.
Внезапно Дасько остановился. Навстречу ему шёл человек. В неярком свете газового фонаря Дасько узнал его. Это был тот самый, которого, как предполагал Дасько, он убил в тёмном подъезде возле армянской церкви.
Уже не думая ни о чём, охваченный суеверным ужасом, Дасько круто повернулся — хотел бежать обратно по той же дороге, по которой только что направлялся сюда. Но бежать он не смог: повернувшись, шпион увидел прямо перед собой второго человека. Откуда он взялся, как долго шёл почти по пятам Дасько, шпион не знал.
Чувствуя, что силы изменяют ему, Дасько последним усилием воли заставил себя выхватить пистолет. В ту же секунду железные пальцы схватили его руку у кисти. Застучал о камни тротуара выпавший «кольт». Дасько рванулся, но его держали крепко. Он перестал сопротивляться, понимая, что это бесполезно.
Те, кто шёл по пятам шпиона, смыкая вокруг него кольцо, действовали по указаниям полковника Всеволодова, а он нёс на своих плечах всю полноту ответственности. И хотя полковник был уверен в правильности своих приказов, в храбрости и исполнительности своих подчинённых, он с нетерпением ждал известий об исходе операции...
Предупреждённый заранее дежурный провёл Дригу немедленно к Всеволодову.
— Ну как? — спросил полковник, лишь только Ростислав появился на пороге распахнутой двери.
— Разрешите доложить, товарищ полковник! Задержали, потерь нет. — Глаза Дриги блестели, он говорил с нескрываемой гордостью.
— Молодец, капитан. Сопротивлялся он?
— Пытался, да не успел, товарищ полковник. Вы сержанта Ефремова знаете! Уж если он схватит, так сопротивляйся — не сопротивляйся, всё равно не вырвешься.
— Ефремов парень здоровый... Ну, пусть введут этого субъекта.
Вряд ли кто из прежних его сообщников смог бы узнать сейчас Романа Дасько. Таинственный агент гестапо, чей взгляд с трудом выдерживали даже его собратья по кровавому ремеслу, международный шпион — беспощадный и удачливый, за эти несколько часов превратился в осунувшегося мрачного проходимца, по внешнему виду ничем не отличающегося от заурядного бандита, к тому же бандита пойманного. Голова Дасько клонилась на грудь, руки дрожали, он, как волк в клетке, сновал глазами по сторонам, ища, куда бы скрыться.
— Вот мы с вами и встретились, господин Дасько, — спокойно сказал Всеволодов. — Ведь ваша последняя фамилия Дасько, не так ли? О том периоде, когда вас звали Курепой, вы, наверно, успели забыть?
Дасько неохотно сел на стул. Под насмешливым взглядом полковника шпион попытался вернуть себе былую наглость.
— Мы никогда бы не встретились, — глухо выдавливая слова из пересохшего рта, сказал он, — никогда бы вы не поймали меня, если бы не глупая случайность.
— Случайность? — улыбнулся Всеволодов. — Капитан Дрига легко может разубедить вас в этом. Не правда ли, Ростислав Петрович?
Из статного бравого офицера Дрига вдруг превратился в старика. Он ссутулился, притушил блеск глаз, медленно, с ударением на «о», проговорил:
— Слушай-ко, где здесь пройти на Госпитальную?
Дасько мгновенно вспомнил первый день своего приезда в Кленов, старика, который заговорил с ним, когда Дасько и Кундюк шли вместе.
— Тогда! — дрожащим голосом воскликнул Дасько. — Еще тогда?
— Нет, — резко ответил Всеволодов. — Не тогда. Вас могли арестовать в ту минуту, когда вы перелезли забор известного вам консульства. Но нужно было узнать наверняка, зачем вы приехали, кто ваши сообщники. Вы их выдали одного за другим, они выдадут остальных. А при первой встрече с вами капитан — новый человек у нас — должен был присмотреться вблизи к вашей физиономии, чтобы запомнить её и узнать в любом месте. Так что не стройте себе иллюзий: вы пробыли здесь ровно столько, сколько вам позволили. Все эти обстоятельства я рассказываю для того, чтобы вы учли их в беседе со следователем и не вздумали отпираться.
Дасько увели.
— Вот и всё, — задумчиво сказал Всеволодов. — На сегодня всё. Можете итти домой. Вас ведь ждут, наверно?
— Ждут, — с нескрываемой радостью ответил Дрига.
— А когда свадьба? — в глазах Всеволодова снова забегали озорные искорки. — Не забыли, я — посажёный отец?
— Если бы и забыл — Стефа напомнит, — улыбнулся Ростислав.
Дрига ушёл.
Всеволодов сел за стол, нажал кнопку звонка, вызывая дежурного.
— Приготовьте доклад о том, что произошло вчера в доме номер три по Пушкинской улице. Это какая-то скверная история, надо её расследовать...
Обычные думы вновь завладели полковником. Он зашагал по кабинету, подошёл к окну, распахнул его. Начинался рассвет. Первый луч солнца скользнул по лысой макушке горы над городом, позолотив её. Стала видна яркокрасная листва клёнов, тёмный убор стройных сосен парка, окружающего гору. Ещё через минуту светлые лучи спустились в низину, озарив сиянием улицы, вспыхивая в окнах домов. Осторожно прозвенел первый трамвай, ему откликнулся сердитый гудок автомобиля.
Наступило утро. Свежее и солнечное трудовое утро.
Тысячи людей отправлялись по своим делам. Среди них были и мы с вами, читатель. Мы спокойно провели ночь и так же спокойно пошли на работу. Мы шагали, погружённые в свои будничные деловые мысли, даже не думая о солдатах невидимого фронта, которые охраняли этот покой.