Владимир Михайлович Плотников родился в Ленинграде в 1928 году. Имеет высшее юридическое образование. В органах прокуратуры прослужил 30 лет, из них 22 года занимался следственной работой.
За заслуги в деле укрепления социалистической законности награжден орденом Красной Звезды.
Печатается впервые.
Записывать наиболее интересные истории, с которыми мне как следователю приходилось сталкиваться в процессе работы, я стал по настоянию моего университетского приятеля Теодора Борина. Мы встречались в его тесной, заваленной книгами квартирке, и всякий раз, наслушавшись моих рассказов, Теодор спрашивал:
— Ты ведешь дневник? Нет? Зря. Пойми: в твоих историях — частичка нашей жизни, нашей эпохи.
Мне было не до дневников. Мои мысли были заняты только работой.
— Если ты не в состоянии вести дневник, — настойчиво твердил приятель, — записывай хотя бы самые интересные события. Потом эти записи пригодятся.
— Кому и зачем? — отговаривался я.
— Кому? Тебе самому. — Лицо Теодора расплывалось в улыбке. — Уйдешь на заслуженный отдых — писать начнешь. Живой материал под рукой будет. Ну а если своих способностей не хватит — другому отдашь.
Долбил, долбил мой приятель в одну точку и добился-таки своего: я начал вести эти записи.
Как-то рассказал ему о краже ящика с импортным янтарем из грузовой машины на шоссе Москва — Ленинград и о всех передрягах, которые выпали на мою долю во время расследования преступления. А помотаться мне тогда пришлось много, особенно по Новгородчине, и людей повидать разных… Выслушав меня, Теодор воскликнул:
— Готовая повесть! Хватит, дорогой, кота за хвост тянуть. Садись и пиши, как рассказывал, пока все свежо в памяти.
И я засел. Засел за первое в жизни литературное произведение! Я писал его урывками, по ночам, по выходным дням и во время отпуска. Через несколько месяцев отдал рукопись знакомой машинистке и стал ждать того момента, когда получу ее в уже отпечатанном виде. Машинистка позвонила две недели спустя, сказала, что работу выполнила, и мы договорились встретиться в метро. Помню, как волновался я, получая из ее рук увесистый, завернутый в газету пакет: ведь она была моим первым читателем! Превозмогая охвативший меня страх, я робко спросил:
— Ну как?
И услышал в ответ:
— Интересно. Накрутили вы здорово…
Я почувствовал себя самым счастливым человеком на свете, мне захотелось расцеловать мою добрую фею.
— Да и написали вы грамотно, — продолжала она. — Я нашла только две ошибки… В одном месте вы вспоминаете композитора Аренского. Такого не было. Был Аронский. Он в нашем кинотеатре с джаз-ансамблем выступал. Но вы не волнуйтесь, я поправила эту ошибку…
— А вторая? — спросил я, чувствуя, как улыбка каменеет на моем лице.
— Вторая подальше… У вас было написано: «Скрепя сердце, я выехал в Пролетарку…»
— Ну и что же? — перебил я ее и через секунду узнал, что в Пролетарку выехал не скрепя сердце, а скрипя им…
— Для двухсот страниц это мелочь, — похвалила меня фея.
Дома, прочитав машинописный текст, я нашел в нем около трехсот, мягко говоря, опечаток. Чтобы исправить их в пяти экземплярах, мне предстояло сделать полторы тысячи подчисток.
Я чертыхался несколько вечеров подряд, орудуя попеременно то резинкой, то бритвой, и, когда с окончанием этой работы ко мне вернулось хорошее настроение, показал повесть жене.
— Нашел забаву… — сказала она. — Почитаю, когда опубликуют…
Но все-таки взяла рукопись и ушла с ней в спальню. Подождав минут пятнадцать, я заглянул туда и увидел, что жена мирно спит, а повесть покоится на полу у ее изголовья.
На следующий день к нам заехала сватья — человек эрудированный и воспитанный. Узнав о том, что я занялся литературным трудом, она отнеслась к этому с большим интересом. Три часа, пока она читала повесть, я томился в ожидании ее авторитетного мнения. Наконец она вернула мне рукопись и сказала:
— Очень хорошо! Но знаете, чего в ней не хватает? Собаки… В том месте, где вы ночью въезжаете в маленькую, глухую деревушку…
Сватья уставилась на меня своими черными непроницаемыми глазами, а я не знал, что ей ответить: по тону она говорила вроде бы серьезно, но по смыслу — как будто смеялась надо мной… И только вспомнив ее высказывания о том, что для нормального воспитания нашего общего, только что родившегося внука в доме необходимо иметь большую породистую собаку, я понял, что это замечание следует воспринимать всерьез, и обещал подумать над ним.
Итак, сватья в целом неплохо отозвалась о моем сочинении. Теперь мне было важно узнать мнение о нем Теодора, моего главного критика.
Когда я пришел к нему, он усадил меня на диван, подал несколько новых книг и углубился в чтение повести. Теодор читал ее не торопясь, бережно откладывая в сторону страницу за страницей, а когда кончил, протер носовым платком очки, крякнул и с полной уверенностью в справедливости своих слов изрек:
— Неплохо, совсем неплохо. Читается на одном дыхании. Хочется даже еще раз перечитать, а это что-то да значит! Только красок маловато… Возьми, к примеру, лысину своего начальника Чижова. Ее ты видел чаще, чем свою. Вот и напиши, какая она, какого цвета, блестит ли, сохранились ли на ней хоть какие-нибудь остатки растительности… Или посмотри, как ты описываешь восход солнца в Новгороде. Бесцветно! А ведь там, за красными стенами кремля, высятся белоснежные храмы, сверкает золотой купол Софийского собора, и все это на фоне бездонного голубого неба!.. Какая гамма красок! Где она у тебя? В литературном произведении люди, природа должны смотреться…
Разве мог я не поверить своему приятелю, не прислушаться к его словам? Конечно, нет. А к сватьиным? Тоже. Я добавил в повесть красок, ввел в число действующих лиц собаку, исключил во избежание путаницы как Аренского, так и Аронского, и вновь отнес рукопись машинистке, попросив ее печатать все так, как есть, со всеми моими ошибками. Через месяц я перечитал повесть, и мне показалось, что она написана не мною, не новичком, а кем-то другим, возможно даже профессионалом!
Будучи, однако, человеком осторожным, я принял решение не торопиться и узнать сначала мнение кого-либо из литераторов. Перебирая в памяти всех своих знакомых, близких и дальних родственников, я вспомнил об Афанасии Клюквине, муже моей племянницы. Эта кандидатура показалась мне подходящей не только потому, что Клюквин был опытным газетным работником, но и потому, что родился он на Новгородчине и, по моим расчетам, не мог остаться равнодушным к описаниям дорогих для него мест.
Я созвонился с племянницей, отвез ей рукопись и через некоторое время, узнав, что Афанасий прочитал ее, поехал к ним домой. Супруги встретили меня приветливо. Вначале показали урожай, снятый со своего огорода, потом угостили своей отварной картошкой, своими солеными огурчиками и грибками, напоили чаем с вареньем из своей черной смородины. Все у них было свое… Мы говорили о природе и о погоде, о политике и сельском хозяйстве — словом, обо всем, но только не о том, ради чего я приехал. Когда темы для разговоров были исчерпаны и Афанасий громко, не стесняясь, зевнул, я спросил у него:
— Ну как повесть? Понравилась?
Муж племянницы кисло посмотрел на меня и, поборов очередной приступ зевоты, ответил:
— Откровенно говоря — нет. Не хотел тебя расстраивать, потому и молчал. Развел ты, понимаешь, бодягу, столько бумаги испортил. А хватило бы одной фразы: тогда-то на шоссе Москва — Ленинград был украден ящик с янтарем, в настоящее время воры установлены и преданы суду. Все! Если вот так оголить суть происшествия, то возникнет вопрос — стоит ли вообще говорить о нем. Бывают ведь кражи и похлеще, но это не значит, что о них надо повести писать…
— Я согласна с Афоней, — поддержала мужа моя племянница. — Сейчас модно писать так: проблема — решение, проблема — решение. Понимаешь? А у тебя, прости меня, дядюшка, ни того, ни другого…
— Жена в вопросах моды разбирается лучше меня, — скучно пошутил Афоня. — Я целиком полагаюсь на ее вкус. Если же говорить серьезно, то на прощание напомню тебе слова одного классика: «Можешь не писать? Не пиши».
Клюквин вяло пожал мою руку и ушел в спальню. Пока я одевался, племянница пыталась успокоить меня:
— Не переживай. Афанасий бывает резок, но человек он честный. Когда-то тоже пробовал писать, ему дали такой же совет, и он бросил. Сколько воды с тех пор утекло! Теперь возможностей стало вроде бы больше, а вот не пишет…
Племянница не понимала, что добивает меня. Приехав домой, я сжег свою первую повесть. На следующий день я сообщил об этом Теодору и услышал в ответ:
— Чудак! Нашел кого слушать — газетчика! Повесть сжег, так хоть записи вести продолжай. Верь: не пропадет твой скорбный труд!
И вновь, скрепя сердце, я принялся записывать все, что казалось мне интересным.
Однажды на учебных сборах следователей мне было предложено поделиться опытом расследования запутанного уголовного дела. Я выступил, ответил на вопросы, и вдруг кто-то из моих молодых коллег попросил рассказать о трудностях, с которыми мне пришлось столкнуться в самом начале следственной работы. Просьба эта была неожиданной, необыкновенной, она воскресила в памяти историю, сыгравшую в моей жизни немаловажную роль, и я поведал о ней моим слушателям…
В конце сороковых годов, будучи студентом Университета, я проходил практику в следственном отделе Управления Краснознаменной ленинградской милиции, размещавшегося тогда в левом крыле здания Главного штаба на Дворцовой площади. Собственно, практика уже заканчивалась. Я мог со спокойной совестью записать в свой отчет участие в многочисленных следственных действиях, которые по многотомному хозяйственному делу проводил мой наставник — старший следователь Катков, однако без самостоятельного расследования хотя бы одного дела программа практики все равно считалась бы невыполненной.
Много раз я напоминал об этом Каткову, а тот все отмахивался: «Потом, потом, сейчас некогда. Большое дело за месяц не кончишь, а на маленькое двух-трех дней хватит». Тянул, тянул и дотянул. Когда от месяца нашей совместной работы оставалось всего три дня, я сказал наставнику, что не уйду домой, пока не получу возможность выполнить требования программы полностью. Такая постановка вопроса возымела действие. Катков пообещал подобрать что-нибудь попроще и куда-то исчез.
Через некоторое время он появился, бросил на стол несколько сколотых скрепкой листков, сел, закурил и сказал:
— Меня вызывают в Москву на пару дней. Вот тебе свежее дело. Вчера на рынке задержали старуху. Промышляла шитьем и продажей детских пальтишек без разрешения финансовых органов. Изъято четыре штуки, одно продала. Допроси ее, покупателя, понятых, возьми характеристику в жилконторе, предъяви обвинение и строчи обвинительное заключение. Приеду — отправим в суд. Не забудь машинку забрать и смотри — не мудрствуй лукаво! Дело ясное, я бы его за три часа прихлопнул, а у тебя в запасе три дня. Вот так, — он провел ребром ладони по шее, — хватит. Что? Трусишь? — улыбнулся. — Не трусь… Или я зря тебя натаскивал? Действуй, как учили. Понял?
Каждое его слово я воспринимал как закон… Месяц назад, когда состоялось наше знакомство, Катков показался мне недалеким, сухим, грубоватым человеком, но, поездив с ним на внезапные утренние обыски, присмотревшись, как он вел допросы и работал с документами, я изменил свое мнение. Катков все делал четко, экономно, напористо и целеустремленно. Иногда он, правда, спешил и в спешке мог рубануть, как говорится, сплеча, но кто виноват в том, что при огромной нагрузке ему приходилось решать непредвиденные задачи, преодолевать непредусмотренные трудности и укладываться все в те же, предусмотренные законом, сжатые сроки? Словом, когда я познакомился с Катковым поближе, он стал для меня почти богом, следственным богом, конечно.
Теперь этот бог сидел передо мной, давая указания. Немолодой, скуластый, пронзительно голубоглазый, он был облачен в синий, затертый до блеска, готовый треснуть по швам костюм и белую рубашку, перехваченную по вороту черным галстуком. У него, бывшего фронтовика, не было высшего юридического образования, но отсутствие диплома компенсировал опыт, накопленный за несколько лет тяжелейшей работы.
— И еще один совет, — сказал на прощание бог. — Если старуха начнет крутить, не церемонься. Состав преступления налицо, возьми санкцию на арест и в тюрьму. Там быстро опомнится!
Я тут же познакомился с делом, набросал план расследования и, перед тем как уйти домой, направил к Солда-тенковой (так именовали старуху) милиционера с повесткой.
Утром она пришла, тихо приблизилась к столу, подала паспорт. Это была невысокая, сутулая женщина с одутловатым, изрезанным морщинами лицом, одетая совсем не по-летнему: в теплый головной платок, зеленый прорезиненный плащ и суконные боты. Выглядела она лет на шестьдесят, хотя в действительности ей только что исполнилось сорок четыре.
Окинув ее взглядом, я подумал: «Прибедняется! У самой, небось, все простыни в комоде хрустящими червонцами переложены!» — заполнил анкетную часть протокола и пошел в наступление:
— На допросе вы обязаны говорить только правду и ничего не скрывать. Вам это понятно?!
— Понятно… — ответила Солдатенкова.
— Ваша судьба зависит от вас самой. Начнете вилять, путать — чего вы добьетесь? Только раскаяние может смягчить вашу вину!
Старуха молча перебирала ручки хозяйственной сумки, поглядывая то на меня, то на портрет Дзержинского, висевший над моей головой.
— Не забывайте о том, что вы взяты с поличным, — напомнил я ей. — Рассказывайте, как и когда вы стали заниматься кустарным промыслом, было ли у вас разрешение, где брали материал, какой барыш имели? И не тяните время, все равно придется отвечать!
Солдатенкова по-прежнему молчала. Я решил ускорить развитие событий, вытащил из-под стола сверток с вещественными доказательствами и начал его разворачивать: «Ничего, сейчас заговоришь!» Старуха заерзала на стуле, на ее лице появилась и тут же исчезла виноватая улыбка, глаза вдруг стали стеклянными, голова упала на грудь, а тело обмякло. Я испугался, схватил Солдатенкову за плечи, чтобы удержать от падения, и в этот момент в кабинет заглянул один из сослуживцев Каткова. Оценив обстановку, он сбегал за нашатырем, вызвал «скорую», открыл окно. Через несколько секунд Солдатенкова пришла в себя.
— Извините… Я доставила вам беспокойство, — едва слышно сказала она. — Не ожидала, что схватит здесь…
Потом появился врач. Он оказал ей необходимую помощь и объявил:
— Нужно госпитализировать…
Я не знал, что ему ответить: все мои планы рушились, мне казалось, что сйасти их у戥не удастся. Видя мое замешательство, врач подошел к телефонному аппарату и стал вызывать санитарный транспорт. Старуха поначалу отнеслась к этому безразлично, но вскоре сочувственно, да, именно сочувственно, посмотрела на меня и сказала нам обоим:
— Не надо… Бесполезно… Отпустите домой… отдышусь немного… там видно будет…
Когда Солдатенкова ушла, я приступил к осмотру пальтишек. Их вид показался мне странным: из черного, грубого материала, во многих местах потертые, с непомерно большими пуговицами, нашитыми на заштопанные петли, они никак не походили на вещи, которые могли стать предметом купли-продажи.
— Сделаны из перелицованного старья, — сказала одна из присутствовавших при осмотре женщин, — и к тому же человеком, никогда не занимавшимся шитьем. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь купил такое пальто для ребенка…
Протокол осмотра вещественных доказательств получился длинным и нудным. Зачитывая его понятым, я думал о том, что расследование помимо моей воли пошло совсем в ином, непредвиденном направлении, что, не будь дела, я, наверное, не стал бы тратить бумагу на описание всего этого убожества, вернул бы старухе тряпки и извинился перед ней.
Вместе с тем я знал: жалость — плохой советчик, а первые впечатления — не основа для каких-либо выводов. Ведь не мог же Катков, с его опытом, допустить ошибку! Значит, надо копнуть поглубже. Старуха, возможно, занималась шитьем и раньше, и не исключено, что она не такая уж бедная, какой представляется. Не сделать ли у нее перед повторным допросом обыск? Машинку-то все равно надо изымать…
Вечером я получил санкцию у прокурора, а с началом рабочего дня поехал на Лиговку, где жила Солдатенкова.
К моему появлению она отнеслась спокойно, пригласила вместе с понятыми в комнату и, прочитав постановление, сказала:
— Пожалуйста, обыскивайте…
Я разъяснил присутствовавшим их права и обязанности и осмотрелся. В центре комнаты стоял покрытый клеенкой стол с четырьмя венскими стульями, к правой стене примыкала железная кровать, застланная старым солдатским одеялом, а к левой — тумбочка с посудой, старомодный платяной шкаф и табуретка, на которой я сразу заметил потемневшую от времени зингеровскую швейную машинку.
— Прошу выдать деньги и ценности, материал, крой, готовые изделия! — потребовал я.
Солдатенкова подошла к двери, подняла с пола сумку, ту самую, с которой была на допросе, достала из нее довольно пухлый кошелек и вытряхнула на стол его содержимое: связку ключей и два рубля с мелочью…
— Все мои сбережения, — не без иронии заявила она. — Если нужно, берите…
Понятые, сосредоточенно наблюдавшие за моими действиями, переглянулись.
— Сядьте у окна и не отходите от него, пока не закончится обыск, — сказал я старухе и двинулся вдоль левой стены.
Я осмотрел стол с посудой, заглянул в платяной шкаф. В нем на перекладине висели: зеленый прорезиненный плащ, поношенное демисезонное пальто, старенькая шерстяная кофта, две юбки и платье. Внизу, в ящи*ке, лежали стопки пожелтевших от времени простыней, наволочек и нательного белья, а под ними — допотопный сплюснутый ридикюль с документами.
Роясь в шкафу, я периодически поглядывал на Солда-тенкову. Неприятная процедура обыска как будто не трогала ее. Она сидела, сложив руки на коленях, опустив голову, и думала о чем-то своем.
Я осмотрел паяную-перепаяную машинку, а из-под табуретки, на которой она стояла, вытащил узел. В нем оказались обрезки сукна, приклада, отпоротые карманы и воротники.
Испытывая жгучее чувство стыда, я сел за стол, кое-как оформил протокол обыска и отпустил понятых. Оставалось допросить старуху. Я поинтересовался, способна ли она давать показания, и поставил перед ней те вопросы, которые остались невыясненными накануне. На этот раз я задал их спокойно, без нажима.
— В милиции, когда меня взяли, я рассказала правду, — ответила Солдатенкова. — На барахолке купила старые пальто, распорола и сшила детские. Получилось сами видели как. Раньше не шила. За старье заплатила пятьдесят рублей, детские пальтишки хотела продать рублей по двадцать пять.
— Что вас заставило пойти на это? — спросил я.
Солдатенкова вздохнула:
— До войны я работала в колхозе. В сорок первом бежала от немцев в Ленинград, устроилась посудомойкой в воинскую часть, потому, наверно, и выжила. Только здоровья не стало. Начались приступы. Легла в госпиталь, что на Суворовском, там подлечили немного, когда вышла — опять одолели… Нанялась ночным сторожем, надеялась — обойдется. Зря надеялась. Чужие люди «скорую» вызывали… Теперь вот уже месяц сижу без дела, а жить-то надо…
— Вы можете чем-нибудь подтвердить свое заболевание? — задал я последний вопрос.
Старуха порылась в шкафу и, вынув ридикюль, высыпала из него на стол ворох ветхих бумажек:
— Надо поискать здесь…
Я разворачивал бумаги одну за другой… Справка сельсовета о рождении, справка об образовании, выписки из приказов с объявлением посудомойке Солдатенковой благодарностей, Почетная грамота… Я вспомнил, с какими мыслями шел сюда, как искал в этом потрепанном ридикюле деньги и ценности, и мне опять стало не по себе.
Я ушел от Солдатенковой вечером и унес с собой не машинку, а справки о болезни и выписки из приказов. Мне было ясно, что судить ее не придется. Но согласится ли с этим Катков? Помня его установки, я с тревогой думал о встрече с ним, и, как оказалось, не напрасно.
На следующий день Катков появился на службе с небольшим опозданием, довольный результатами своей поездки в Москву.
— Ну, Плетнев, как твои успехи? — спросил он, взял дело и стал читать. Через минуту, просмотрев его наполовину, Катков процедил сквозь зубы: — Обморок, тряпье, два рубля с мелочью, старые выписки из приказов. Зачем все это?.. Осудили бы за милую душу… А теперь что? Придется переделывать…
— Не буду, — ответил я.
— Это почему же? — возмутился Катков, и на его скулах заходили желваки.
— Потому что я вел следствие как положено… и считаю, что дело должно быть прекращено.
— Уже и судить нельзя! — взорвался мой наставник. — Это преступницу-то, пойманную с поличным! Ты что, спятил?!
— Закон предусматривает случаи, — сказал я, — когда содеянное вроде бы и содержит признаки преступления, но фактически не может быть признано преступным…
— Тоже мне, законник нашелся! — в ярости закричал Катков. — Хватит умничать! Я дал тебе плевое дело, пле-во-е, иначе не назовешь, а ты его испоганил! Не выйдет из тебя следователь, адвокатская твоя душа! Я тебе такой отзыв дам — всю жизнь будешь помнить!
Он схватил дело и, хлопнув дверью, ушел. В кабинет заглянул мой однокурсник Гусько, позвал обедать. По пути в столовую я рассказал ему о конфликте.
— В общем-то ты прав, штампы в этой работе недопустимы, — ответил Гусько и подлил масла в огонь: — Только зачем ты полез на рожон, осложнил отношения? Делал бы так, как хотел Катков! Сдалась тебе эта старуха…
После обеда Катков вернулся, но до конца рабочего дня не проронил ни слова. Впервые я почувствовал себя чужим, ненужным здесь человеком, домой уехал раньше обычного, а по дороге вспоминал, с каким нетерпением ждал начала практики и встречи с живым, настоящим следователем, как волновался, когда входил в Управление милиции через подъезд, где в 1918 году был убит первый председатель Петроградской ЧК Урицкий…
Ночью мне не спалось. Мучили одни и те же вопросы: «Что я сделал не так? Где ошибся?» Они оставались без ответа. К утру я задремал, и приснилось мне, будто вышел я белой ночью к Дворцовому мосту, а он разведен! По Неве беззвучно скользят к заливу огромные баржи, плавучие краны. Им тесно: мешают гранитные быки, стальные, застывшие в небе пролеты. Кажется, вот-вот произойдет столкновение, и тогда!.. А на другом берегу, у Кунсткамеры, стоит и приветливо машет мне рукой университетский руководитель практики — преподаватель Смородкин…
Еще во сне я подумал, что нашел наконец-то выход из создавшегося положения, а утром, глотнув крепкого чая, поехал не к Каткову, а на факультет. Там я разыскал Смородкина и изложил ему суть своих расхождений с наставником.
Через неделю преподаватель вызвал меня в деканат.
— Вы не разочаровались в выборе будущей профессии? — спросил он и, заметив тревогу в моих глазах, добавил — Я прочитал дело. Ваша позиция правильная.
Однако окончательно я успокоился лишь после того, как из Управления милиции пришел отзыв и тот же Смородкин сказал:
— Вы выдержали сложный экзамен. Вашу старуху больше тревожить не будут.
Мне захотелось ответить ему стихами Константина Симонова: «Никто нас в жизни не может вышибить из седла!», но я не сделал этого, потому что в седле удержался тогда впервые…
С тех пор как школьную медсестру Ларису Николаевну постигло горе, прошел год, но события ненастного январского вечера, когда трагически оборвалась жизнь ее дочери, она помнила до мельчайших подробностей.
После занятий Танечка ждала ее возле медицинского кабинета. Они вместе вышли на улицу, купили хлеба, придя домой, пообедали, и дочь стала делать уроки. Около половины шестого, когда Таню надо было вести на занятия в танцевальный кружок Дома пионеров, Лариса Николаевна вдруг почувствовала недомогание. Она приняла лекарство, боли в сердце утихли, но вялость не про-ходила. Танечна стала умолять отпустить ее одну. «Мама, — говорила она, — ведь я уже большая, в четвертый класс хожу, чего ты боишься? Ничего не случится. Тут же рядом!» И Лариса Николаевна уступила. В самом деле, пусть дочь попробует сходить на занятия одна. Когда-то ведь надо приучать ее к самостоятельности!
Таня запрыгала от радости, быстро оделась, чмокнула мать в щеку и выскочила за дверь. Из Дома пионеров она возвращалась обычно через час с небольшим. Приготовив ужин, Лариса Николаевна заглянула в тетради и дневник дочери и еще раз порадовалась ее успехам. Отметок ниже четверки в них не было никогда. Потом стала ждать ее.
Стрелки настенных часов миновали цифру «семь» и пошли дальше, а Тани не было. Прошло еще четверть часа, полчаса. Она все не возвращалась. Лариса Николаевна забеспокоилась, решила подождать еще несколько минут, открыла дверь на лестницу, прислушалась, но там было тихо. Выглянула через окно во двор и, не увидев в нем никого из детей, стала одеваться.
Неожиданно в квартиру позвонили. На пороге появилась дворник.
— Там… в парадной… лежит ваша дочь! Быстрее!
У Ларисы Николаевны потемнело в глазах.
— В какой парадной? — с дрожью в голосе спросила она.
— В соседней, проходной!
Проходная парадная в доме была одна. Лариса Николаевна побежала к ней, рванула первую дверь, вторую, сделала несколько шагов по ступенькам вверх, к площадке перед лифтом, и увидела небольшую группу людей. Они едва слышно разговаривали друг с другом. Какая-то старушка сказала:
— Когда я наткнулась на нее в тамбуре, она еще дышала…
За этой группой стояли два парня в халатах, а на цементном полу, у их ног, лежала Таня — в пальтишке, как была, в шапке, сапожках. Лариса Николаевна бросилась к ней, упала на колени и, обхватив ладонями ее голову, закричала:
— Таня, Танечка, доченька моя, что с тобой?! Очнись, Танечка!
Таня не двигалась. В ужасе отпрянув от нее, Лариса Николаевна увидела в ушах и на губах дочери запекшуюся кровь. Был момент, когда ей показалось, что веки Тани дрогнули, а грудь еле заметно поднялась…
— Она жива! Кто врач?! Везите ее в больницу! — потребовала Лариса Николаевна, а кто-то из парней сказал:
— Отойдите, мамаша, не мешайте. Покойникам место в морге. Если вам нужен врач, то он в машине, на улице.
Лариса Николаевна побежала туда.
— Я медицинский работник! Моя дочь жива! Немедленно доставьте ее в реанимацию! — обратилась она к женщине, говорившей что-то по рации, и услышала в ответ:
— Ваша девочка скончалась. У нее обширные переломы костей свода и основания черепа. Если не верите, мы выполним ваше требование.
Дорога в больницу казалась бесконечно длинной. Лариса Николаевна, сидя рядом с носилками, на которых лежала Таня, беспрестанно всматривалась в лицо дочери, надеясь уловить в его выражении хоть какие-нибудь признаки жизни. Напрасно. Даже тогда, когда машину покачивало и в такт ей покачивалась голова Тани, лицо ее оставалось неподвижным.
Дальше приемного покоя Ларису Николаевну не пустили. Через некоторое время в глазах молчаливых сестер она прочитала сострадание, а спустя еще несколько минут к ней вышел дежурный хирург и сказал, что вернуть Таню к жизни не удастся.
Так она потеряла дочь, которую одиннадцатый год растила без мужа, питавшего неприязнь к маленьким детям и ушедшего из семьи вскоре после рождения ребенка.
Похоронить Таню помогла школа. По возвращении с кладбища Лариса Николаевна вынула из портфеля дочери учебники, тетради, дневник, сложила их стопками на письменном столе, повесила над ним ее портрет и прикрепила к нему два черных капроновых бантика из лент, которые по утрам вплетала в Танины косы.
Еще до похорон к ней приходил следователь, чтобы выяснить, были ли у Танечки недруги. Нет, Таню любили все, кто ее знал. Следователь спросил, водились ли у нее деньги, не позволяла ли она себе лишнего в общении с мальчиками. Лариса Николаевна ответила отрицательно.
Он проявил интерес к ее собственным отношениям с бывшим мужем, с соседями по дому и сослуживцами. И тут ее словно током ударило… Сколько раз за последнее время она делала замечания школьной поварихе Тыриной за грязную посуду! А за неделю до смерти Тани поймала ее на недовложении в порции сосисок и пообещала сообщить об этом в ОБХСС.
— Ты поплатишься за это, — пригрозила ей Тырина. — Даром тебе это не пройдет. Помни — у тебя есть дочь!
Повариху поддержала тогда посудомойка — пьяница Кошкина, которую не увольняли с работы якобы потому, что заменить ее было некем. Тырина подкармливала Кошкину, и та за бутылку «бормотухи» могла пойти, конечно, на все.
Следователь записал это. Несколько позднее Лариса Николаевна вспомнила, как на улице ее остановила бывшая уборщица школы Конюхова, похоронившая мужа, и рассказала, что на кладбище, у Таниной могилки, видела пьяную женщину, очень похожую на Кошкину. Женщина была не одна, а с каким-то мужчиной, плакала и причитала: «Танечка, бедная Танечка, деточка моя…» С какой это стати Кошкина пришла туда? Уж не потому ли, что ее замучила совесть? Да, Тырина могла организовать убийство Танечки и расправиться с ней руками Кошкиной или ее собутыльников!
Лариса Николаевна сама пошла в прокуратуру, чтобы сообщить следователю о рассказе Конюховой, а когда вернулась домой, подождала, пока стемнеет, и, прихватив с собой школьный мелок, направилась к дому, где жила Тырина. Поднимаясь по лестнице с этажа на этаж, она покрывала стены надписями: «Тырина — убийца!», «Тырина — убийца!», «Тырина — убийца!» На следующий день, обнаружив, что надписи кто-то стер, она вновь покрыла ими стены. Потом это стало привычкой…
Как-то ее задержали, доставили в штаб дружины, спросили, почему она, молодая женщина, хулиганит. Но когда Лариса Николаевна, не колеблясь, ответила, что Тырина убила Таню, ее отпустили.
Месяца через полтора она получила из прокуратуры письмо. Следователь сообщал, что преступника установить не удалось, в связи с чем следствие по делу приостановлено. Лариса Николаевна написала жалобу. Она не могла понять, как можно остановить следствие, когда преступник ею назван! Расследование возобновили, но ненадолго. Дело отдали другому следователю, и уже от него она узнала, что в прокуратуре его считают бесперспективным, «глухим». Следователь прямо сказал ей, что заниматься им он не будет, поскольку завален другими, более важными делами.
После этого она написала в Москву. Снова велось следствие, а исход был тот же. Только на этот раз следователь сделал вывод, что кто-то не умышленно, а по неосторожности стукнул Таню дверью и скрылся. Но почему так? На каком основании? Свидетелей убийства — она знала это — не было. Человека, который его совершил, не нашли, и неизвестно, что бы он рассказал, если бы был найден…
Лариса Николаевна отправила в Москву вторую жалобу…
Эта жалоба поступила ко мне вместе с делом примерно через полмесяца после ее написания. На ней была резолюция прокурора: «Тов. Плетневу. Срочно изучить, доложить свои соображения, принять все меры к установлению преступника и привлечению его к ответственности». Я внимательно прочитал и жалобу и дело, но никакой уверенности в том, что мне удастся найти убийцу, у меня не возникло. Расследование было проведено неполно, однако устранение этой неполноты, на мой взгляд, не могло дать сколько-нибудь значительных результатов.
Вместе с тем я знал: пока есть над чем работать — надо работать, даже если эта работа кажется бесперспективной и если ради нее приходится насиловать себя; надо пройти до конца все идущие в направлении истины тропинки, в том числе неприметные и заброшенные, ибо нередко именно они самым неожиданным образом приводят к ней.
Я вызвал Ларису Николаевну к себе. В начале се^ >мо-го в мой кабинет вошла относительно молодая, чуть располневшая, симпатичная, хотя и не очень опрятная женщина: платье на груди у нее было чем-то запятнано, русые волосы спутаны, под кончиками запущенных ногтей чернела грязь. Некоторое время я молчал, не зная, с чего начать разговор, а затем спросил:
— Как живем, Лариса Николаевна?
— Как может жить мать, потерявшая единственного ребенка, и можно ли назвать это жизнью? — ответила она вопросом на вопрос. — Вам, мужчинам, никогда не понять этого…
— И все же?
Лариса Николаевна провела ладонью по голове:
— Видите? Скоро совсем лысой стану… И беззубой. Часть зубов выпала, остальные качаются. Бери и вытаскивай…
Беседа не клеилась. Я разъяснил Ларисе Николаевне причины и цель вызова.
— Снова будете вести следствие? — вяло поинтересовалась она. — Сразу ничего не смогли сделать, а теперь — бесполезно…
— Почему вы так думаете?
— Времени много прошло, по-настоящему моим делом никто не занимался, да и не хотел заниматься.
— Времени действительно прошло много, но иногда именно это обстоятельство помогает раскрыть преступление, — попытался я успокоить Ларису Николаевну. — Преступник теряет бдительность, проговаривается или по-другому выдает себя. У вас для меня никаких новостей нет?
— Нет, ничего нет…
— Тогда я буду просить вас еще раз рассказать о гибели Тани и о том, кто, как и почему мог ее убить. Я хочу выслушать вас сам, чтобы убедиться, что мои предшественники ничего из ранее сказанного вами не упустили.
Я видел, как неприятно было ей вспоминать тот трагический вечер, бередить незажившие раны.
— Это нужно, Лариса Николаевна, нужно в интересах дела, поймите меня, — настаивал я.
И она подробно рассказала мне о гибели Тани, о своем подозрении.
— Теперь подытожим сказанное, — предложил я. — Значит, вы считаете, что напасть на Таню с целью ограбления не мог никто, поскольку у детей взять, как правило, нечего. На нее не могли напасть и с целью надругательства, так как проходная парадная — место для этого неподходящее. Вы убеждены, что там ее кто-то ждал или вошел туда почти одновременно с ней, чтобы убить и скрыться. Я правильно вас понимаю?
— Да, правильно, — ответила Лариса Николаевна.
— Мотивом убийства, по-вашему, могла быть только месть за то, что вы пригрозили поварихе Тыриной сообщением в ОБХСС. Так?
— Да, только месть.
— Убийство, с вашей точки зрения, могла совершить Тырина или кто-нибудь другой, например Кошкина, но по наущению Тыриной. Верно?
— Абсолютно. Кроме них, ко мне все относились нормально.
— Теперь скажите мне: что вы думаете по поводу вывода следствия о неосторожном убийстве Тани дверью?
— Если с ним согласиться, то получается, что Таня ждала удара, ждала своей смерти. Но ведь это же нелепо! — воскликнула Лариса Николаевна. — Она должна была слышать шаги за дверью и отойти в сторону. Кроме того, я не верю, что удар дверью мог привести к множественным переломам костей черепа.
— А вас знакомили с актом экспертизы?
— Нет, не знакомили. Мне были объявлены только выводы.
— Знаете ли вы, что у Тани обнаружены следы двух ударов: один — в лобной части головы, второй — в затылочной?
— Да, знаю.
— Ну, и последний вопрос: Нонна Страхова, с которой Таня каталась во дворе с горки, говорит, что ваша дочь ушла от нее, когда послышались сигналы точного времени, то есть в девятнадцать часов. Старушка Козырева утверждает, что обнаружила Таню в парадной в девятнадцать часов пять минут. Вы доверяете их показаниям?
— У меня нет оснований не верить им. И все-таки я не понимаю, почему Таня пошла не в свою, а в проходную парадную, будто кто-то звал ее туда…
— В этом я постараюсь разобраться. Удастся ли мне найти преступника, не знаю, но я сделаю для этого все, что в моих силах. А теперь давайте расстанемся. Поздно.
Лариса Николаевна направилась к выходу из кабинета.
— Да! — вспомнил я, складывая бумаги в сейф. — Если у вас сохранилась шапка дочери, принесите ее завтра.
На следующий вечер Лариса Николаевна пришла с небольшим пакетом и, развернув его, подала мне детскую шапку из цигейки коричневого цвета, с дугообразными вырезами спереди и сзади, с ушами, на которых болтались тесемки. Она заметно нервничала.
— В чем дело? — спросил я.
— Вчера вас интересовало мое мнение о возможности гибели Танечки от удара дверью. Я это полностью исключаю. И не только по тем причинам, о которых уже говорила вам. Посмотрите на шапку. Она мягкая, плотная и должна была погасить силу удара. И еще скажу, что эксперимент, который проводился с манекеном, не убедителен. Если от удара дверью он падал затылком на заглушку батареи парового отопления, то это не значит, что так же падало бы тело человека…
Я внимательно следил за ходом мыслей Ларисы Николаевны, а она продолжала:
— Конечно, проведение такого эксперимента с живым человеком исключено, но я слышала, что прочность защитных касок испытывают на трупах. Почему бы вам не попробовать?
Я чуть не назвал ее сумасшедшей и, кое-как подавив в себе возмущение этой ужасной идеей, ответил:
— Подумайте над тем, что вы говорите, вы — женщина, мать, медицинский работник! Кто позволит такое? Ведь это глумление!
Лариса Николаевна сникла.
— Простите меня… Я, наверное, схожу с ума, со мной творится что-то неладное…
Она вытерла платком навернувшиеся на глаза слезы.
— Успокойтесь, — сказал я, понимая, что должен помочь ей выйти из состояния, в котором она пребывала так долго. — Вас постигло большое горе, но я убежден, что многое у вас еще впереди. Вы молоды. Случившееся не поправишь, но жить только горем нельзя. Я знал одну женщину, на глазах у которой под колесами самосвала погибла дочь. Она родила вторую…
— У нее был муж, а у меня мужа нет, — грустно ответила Лариса Николаевна.
В тот вечер мы вместе пошли к станции метро. Скрипели, раскачиваясь на ветру, лампы уличных фонарей, в лица нам летели хлопья мокрого снега. Я продолжал убеждать ее:
— Вы живете в замкнутом кругу: дом — работа — дом. В нем все напоминает вам о дочери. Почему бы не попробовать хоть на время выйти из этого круга, не съездить, к примеру, на Кавказ, не походить в группе туристов по горным тропам, не посидеть у костра? Вы — медицинская сестра, и ваши знания могут там пригодиться. А сколько интересных людей вы встретите!
Но Лариса Николаевна молчала. Только когда подошел ее трамвай, она спросила:
— Вы еще вызовете меня?
— Бесспорно, и очень скоро. Я ничего не стану скрывать от вас. Мы будем работать вместе.
Утром, по пути на службу, я заскочил в отделение милиции, которое занималось установлением убийцы. Начальник уголовного розыска Сизов оказался, к счастью, на месте. Закончив пятиминутку и отпустив подчиненных, он спросил:
— Чем могу быть полезен?
— Нужно посмотреть розыскные материалы по делу об убийстве девочки, Тани.
— А что? Опять мать написала куда-нибудь? Кляузная особа. У меня есть сведения, что она собирается отказаться от участия в предстоящих выборах…
— Не знаю. Я беседовал с ней два вечера подряд. У меня сложилось мнение, что это порядочная женщина, но глубоко несчастная и к тому же обиженная.
— Мы сделали все, что было в наших силах. Ума не приложу, что можно придумать еще… — Сизов вынул из сейфа и подал мне две толстые папки. — В течение года мы неоднократно делали поквартирные обходы домов, беседовали с жильцами, ориентировали на выявление убийцы актив, дружинников, дворников, организовывали патрулирование, проверили на причастность к преступлению пьяниц, трудновоспитуемых подростков, а результатов — никаких!
Он говорил правду. Работа была проведена большая, но все справки и рапорты, которыми были туго набиты папки, кончались стереотипной фразой: «Каких-либо данных о преступнике добыть не удалось».
Попросив Сизова направить в прокуратуру подробный отчет о розыске, я сказал ему о своем намерении побывать в парадной, где погибла Таня.
— Тут недалеко, охотно провожу вас, — предложил он.
Через десять минут мы пришли на место происшествия. Дом, в котором жила Таня, был послевоенной постройки. С улицы его украшала массивная, в два человеческих роста, дубовая двустворчатая дверь. За ней, примерно в двух метрах, имелась вторая такая же дверь. Дальше, налево, — лестница в несколько ступенек и площадка перед шахтой лифта. Еще дальше — такая же лесенка вправО| и слева от нее — выход во двор через тамбур, аналогичный пройденному, с двумя тяжелыми двустворчатыми дверями, левые створки которых открывались наружу.
— Вот здесь, в этом тамбуре, и нашли Таню. Потом ее перенесли на площадку перед лифтом, — пояснил Сизов.
Я обратил внимание на то, что филенки дверей, когда-то застекленные, были наглухо забиты фанерой, электропроводка в самом тамбуре отсутствовала, а со двора над дверью торчал только кусок электрического провода. Единственный подслеповатый источник света находился у шахты лифта: там, под потолком, слабо горела лампочка, но ее лучи тамбура не достигали.
— Попрошу вас, — обратился я к Сизову, — выяснить как можно быстрее следующее: имелось ли в дверях на момент происшествия хоть одно стекло? Горел ли свет над дверью со стороны двора? Когда в тот вечер наступила полная темнота? Во сколько взошла и зашла луна? И скажите, нет ли у вас с собой складного метра или рулетки?
Сизов подал мне рулетку. Я натянул ленту и измерил расстояние от пола у стыка створок двери до заглушки на батарее парового отопления. Оно превышало рост Тани, но ненамного.
Мы провели в парадной около получаса. За это время мимо нас с улицы во двор прошло несколько, в основном пожилых мужчин и женщин. Все они с трудом открывали двери. Мешала их масса и прибитые сверху пружины. «А что, если заглянуть сюда вечером, часиков в семь? — подумал я. — Тогда можно будет увидеть реальную обстановку, в которой погибла Таня». Эта идея показалась мне поначалу заманчивой, но, поразмыслив, я отказался от нее: она, возможно, была неплоха для уточнения некоторых обстоятельств гибели девочки, но нисколько не приближала к установлению и разоблачению убийцы. Здесь в моем распоряжении оставалось только одно средство — очная ставка между Ларисой Николаевной и Тыриной, которая не проводилась, по всей видимости, из-за недоверия к показаниям матери Тани.
Я начал подготовку к очной ставке: предупредил о ней Ларису Николаевну, и не только предупредил, но и посоветовал собраться с мыслями, чтобы она могла четко и убедительно изложить свои показания; послал повестку Тыриной. Оказалось, однако, что Тырина, уволившись из школы, переменила место жительства, оформилась на работу в трест железнодорожных ресторанов и уехала в длительный рейс. Очную ставку пришлось отложить.
В один из дней, которые казались мне потерянными, позвонил Сизов.
— Ваше поручение выполнено, — сказал он. — В тот вечер, когда погибла Таня, полная темнота на улице наступила в девятнадцать часов. Об этом сообщило бюро погоды. Кроме того, допросами установлено, что лампочка над дверью со стороны двора не горела, в филенках двери не было ни одного стекла. Их давно разбили, а отверстия, чтобы сохранить тепло, заделали фанерой.
— Пришлите мне эти документы, — попросил я.
— Хорошо, — ответил Сизов и добавил: — Если еще потребуется помощь, звоните инспектору Бухарову. Он в курсе.
Когда Тырина вернулась из рейса, я снова вызвал ее на очную ставку. Слушая Ларису Николаевну, она то и дело прижимала руки к груди: «Боже мой… Боже мой… Надо же так… надо же!..» Но Лариса Николаевна не обращала на это ни малейшего внимания и, закончив рассказ, твердо заявила, что убийство Тани — дело рук Ты-риной, которая совершила преступление с помощью Кошкиной или подобных ей «алкашей».
Затем я дал слово рвавшейся в бой Тыриной. Глядя в упор на Ларису Николаевну, чуть не рыдая от возмущения, она заговорила скороговоркой:
— Как вам совесть позволяет, как у вас язык поворачивается?! У меня самой двое детей, как же я могу убить чужого ребенка?! Ну, были у нас стычки и что из этого? Пусть даже грозила я вам, о ребенке напоминала. А чем грозила? Убийством? Глупость. Из-за бабских склок ребенка убивать! Говорите, что собирались на меня в ОБХСС сообщить и поэтому я?.. А на самом-то деле сообщили?
Лариса Николаевна сидела, опустив глаза, и молчала.
— Ответьте на этот вопрос, — обратился я к ней.
— Нет, не сообщила… — смущенно ответила она.
— Почему?
— Так… Не захотела связываться…
— Вот видите — не сообщили! — продолжала Тырина. — Так за что же я мстить вам собиралась, а? Вы же ничего плохого мне не сделали… Только попугали… Или вы думаете, что я такая, что и за это могу убить ребенка?! Эх вы! Когда я узнала о смерти вашей дочери, мне стало жаль вас. А вы в это время на стенах моего дома писали, что я убийца! У вас нет и не может быть доказательств, слышите?! Нет и не может быть!!! Что касается Кошкиной, то, насколько я знаю, Конюховой она предъявлялась, но опознана не была. Конюхова сказала, что на могиле Тани видела другую женщину.
Я взял дело, перелистал его и наткнулся на протокол опознания, который раньше почему-то пропустил. Тырина правильно излагала его суть. Потом посмотрел на Ларису Николаевну. Она, прикусив губу, по-прежнему молчала. Только когда Тырина ушла, она задумчиво сказала:
— Может, зря я на нее так, может, она действительно ни при чем… А о том, что Конюхова не опознала Кошкину, я понятия не имела…
— Кто же мог оплакивать Таню?
— Не знаю… На кладбище иногда приходят просто выпить… Если женщина выпила и увидела могилку ребенка, то этого, наверное, было достаточно…
Итогами очной ставки Лариса Николаевна была явно подавлена. Неутешительными оказались они и для меня: план работы шел на убыль, таял, а вместе с ним таяла и надежда добраться до истины.
Мне ничего не оставалось, как заняться более детальным ознакомлением с обстоятельствами гибели Тани.
Три вечера подряд я вместе с Бухаровым и Ларисой Николаевной затратил на то, чтобы получить представление об интенсивности движения в проходной парадной. Мы выяснили, что в течение часа через нее проходило не менее 80 человек. Они с силой толкали двери тамбура, в котором мы стояли, и в темноте не замечали нас.
— Однажды меня и Таню, — неожиданно вспомнила Лариса Николаевна, — чуть не сбили здесь с ног. Я советовала ей потом быть очень осторожной и, перед тем как браться за ручку, послушать, не идет ли кто-нибудь навстречу.
Еще один вечер я потратил на то, чтобы выяснить, могла ли Таня, находясь в тамбуре, слышать шаги за дверью. Девочка, которую вместе с отцом пригласил для этого Бухаров, надевала шапку Тани и должна была сразу, как только услышит шаги, говорить нам об этом. Прошел один человек, второй, третий, а девочка все молчала.
— Ты что же молчишь? Задание тебе понятно? — спросил я.
— Я молчу, потому что ничего не слышу, — ответила девочка.
— А как бы ты поступила, услышав шаги? — поинтересовался я, и она, недолго думая, отступила к батарее парового отопления, за ту створку, которая не открывалась.
Я попросил девочку взяться за ручку двери и открыть ее. Она потянула дверь, наклонилась при этом вперед, едва не ударившись об нее головой, но задание выполнить не смогла. Стесняясь своей неловкости, девочка попробовала открыть дверь другим способом — уперлась ногами в пол и стала оттягивать ее на себя. Дверь приоткрылась, наткнулась на ноги и дальше не пошла, а до головы оставалось еще расстояние, равное длине рук. «Нет, если Таня погибла, пытаясь открыть дверь, то делала она это не так», — подумал я.
В завершение экспериментов я предложил девочке вновь надеть Танину шапку, встать лицом к двери и имитировать падение на спину. Поддерживая сзади, я осторожно опускал ее в сторону батареи, пока открытой частью затылка она не коснулась заглушки…
— По-видимому, Таню сшибли дверью, — вырвалось в это время у Ларисы Николаевны.
Для меня же слова «по-видимому» уже не существовало. Механизм происшествия был установлен четко.
Если бы знать еще, кто совершил преступление! Если бы… Ведь то, что неизвестный, сбив Таню, не заметил ее, не освобождает его от ответственности. С силой толкая от себя тяжелую дверь, он должен был понимать, что за ней может кто-нибудь находиться, а понимая это, он обязан был проявить осторожность. Даже неосторожность Тани не делала его невиновным.
— «Не поговорить ли с Козыревой? — подумал я. — Она первая обнаружила Таню, но не спрошена о том, что предшествовало этому». Да, беседа с ней была последним шансом на установление истины.
Козырева оказалась предельно пунктуальной. Увидев ее, я подумал, что перед тем, как постучаться ко мне в кабинет, она посмотрела на часы. На мои вопросы она отвечала быстро и непринужденно, как будто то, о чем ей приходилось вспоминать, произошло не далее как вчера.
— Вас интересует, не попадался ли кто-нибудь мне навстречу? Нет, не попадался, а вот когда я уже была на площадке, меня обогнали двое молодых людей. Могу ли я описать их внешность? Нет, не могу. Они пробежали мимо меня очень быстро, видела я их считанные секунды и только в спины. Хотя подождите… Припоминаю, что в руках каждого из них было по пакету молока и по батону. По-видимому, это были рабочие, спешившие в общежитие. Да, именно рабочие. Я слышала, как один из них крикнул другому: «Ты завтра опять в утро идешь?»
— А сколько раз за ними хлопали двери? — спросил я, чтобы узнать, не задержались ли они в тамбуре.
— Один раз, — неожиданно ответила Козырева.
— Как один? Ведь двери-то две…
— Всего один раз, — повторила она. — И могу сказать, что хлопнула только вторая дверь.
— Это почему же?
— Потому что только на ней имелась пружина. На первой она была сорвана и болталась.
«Вот это деталь! — мелькнуло у меня в голове. — Ее не было раньше в деле». Размышляя о ее значении, я вскоре понял, что она может привести к совершенно непредвиденному результату. Во-первых, становилось предельно ясно, почему Тане была причинена столь обширная и тяжелая травма головы. Во-вторых, если пружина была оборвана незадолго до происшествия, и об этом человек, нанесший травму, не знал, то вина его в смерти Тани полностью исключалась. Речь могла идти при этих обстоятельствах только о несчастном случае.
Я принялся записывать показания Козыревой.
— Припоминаю еще один момент, — вдруг заявила она. — Может быть, он тоже заинтересует вас? Когда девочку перенесли из тамбура на площадку, туда со двора пришла ее подружка по имени, кажется, Нонна. Она сказала, что погибшая собиралась навестить свою одноклассницу, живущую в той парадной, где я обнаружила ее.
Покопавшись в сумочке, Козырева протянула мне бумажку.
— Здесь фамилия этой подружки, ее домашний адрес и школа.
Я развернул листок, увидел фамилию Страховой и понял, что отпал еще один очень важный вопрос.
Когда Козырева ушла от меня, я позвонил Бухарову:
— Дорогой, брось все и беги в тот дом, где жила Таня. Немедленно! Надо проверить, была ли оборвана пружина на внутренней двери тамбура к моменту гибели Тани, и установить, когда произошел обрыв.
Не прошло и двух часов, как Бухаров сообщил мне:
— Переговорил с дворником, техником-смотрителем и жильцами первого этажа. Пружина утром была целой. Обрыв обнаружили около семнадцати часов. Новую пружину поставили после гибели Тани.
При следующей встрече с Ларисой Николаевной я вместе с ней проанализировал полученные в результате доследования материалы и объявил, что на этот раз следствие будет не приостановлено, а прекращено с одновременным прекращением розыска «преступника».
— Человек, который ударил Таню дверью, не предполагал и не мог предполагать, что для того, чтобы открыть ее, больших усилий не нужно. Поэтому он толкнул ее, как толкал тогда, когда на ней была пружина, сбил Таню с ног и, не заметив, как она падает, проскочил дальше. Вот почему все усилия милиции по его розыску оказались безрезультатными. Иначе и быть не могло.
Лариса Николаевна приняла это сообщение спокойно.
— Поймите меня, — сказала она, — мне не давала покоя мысль, что Таня убита, а убийца гуляет на свободе… Как же быть теперь с Тыриной?
— Попросите у нее прощения, — посоветовал я. — И как можно быстрее…
Наталья Петровна Булгакова, наш старейший и уважаемый следователь, целый год добивалась перевода в прокуратуру района, в котором жила: поближе к дому. Наконец ее просьбу удовлетворили. Мы тепло попрощались с ней, а на следующий день прокурор распределил между нами незаконченные ею дела. Меня он почему-то пожалел и дал только одно — об оставлении в беспомощном состоянии двухмесячного ребенка.
Раньше мне таких дел держать в руках не приходилось. Любопытства ради я открыл обложку и на первом листе увидел большую фотокарточку, с которой на меня смотрели два темных, широко раскрытых глаза. Взгляд их был не по-детски осмысленным, удивленным, тревожным, зовущим, и если бы над этими глазами я не заметил вышитый чепчик, а под ними — соску-пустышку с кольцом, то никогда бы не подумал, что на фотографии запечатлен младенец. Дело заинтересовало меня, я стал читать его и вскоре узнал, что год тому назад, 12 августа, в шесть часов утра, этого младенца нашла Прасковья Сергеевна Кашина, пенсионерка, бывшая подсобница с фабрики «Скороход», вдова.
Вот что рассказала тогда Прасковья Сергеевна следователю: «Я живу на Лиговке, недалеко от Обводного канала, занимаю комнату в коммунальной квартире на третьем этаже. В то утро я вышла на лестничную площадку, чтобы выбросить мусор, и услышала плач ребенка. Стала спускаться и вижу — ребеночек этот лежит, завернутый в одеяльце, на подоконнике, между третьим и вторым этажами, а поблизости никого нет. Я подумала, что мать куда-то отлучилась, сейчас придет. Стою пять минут, десять, пятнадцать… Ребенок все плачет, надрывно так. Потом чихать стал. Я развернула его, потрогала — весь мокрый. Заглянула в пакеты из целлофана, что рядом лежали, а там рожки с прикормом и много пеленок. Зачем? Не по себе мне стало. Что, думаю, делать? Закутала я ребенка, спустилась на второй этаж и позвонила Наташе Лозинской. У нее трое своих, мал мала меньше. Она как увидела меня в дверях, так и остолбенела, слова вымолвить не может. Я ей говорю: так, мол, и так, кто-то ребенка оставил. Мокрый, плачет, чихает. Наташа схватила его — и в комнату, а я за пакетами поднялась. Вернулась — дите на столе, голенькое, ручками-ножками сучит… Девочка. Подмыли ее, перепеленали, дали рожок с молоком. Она поела и уснула. А мы задумались: кто бы мог быть ее матерью? Всех женщин нашего дома перебрали, каждую минуту на лестницу выглядывали: может, кто вернулся за ребенком? Там никого не было. Стали рассматривать пакеты. Двадцать восемь пеленок, пододеяльник, распашонка, чепчик, косынка. Это помимо того, что на ребенке. И еще четыре рожка с прикормом, один с чаем. Решили вызвать милицию. Спустилась я к автомату, позвонила. Они приехали быстро, составили акт, забрали ребенка и сказали, что отвезут его в детскую больницу. А я пошла к себе, написала объявление, на случай, если кто-нибудь придет за ним, и приколола к подоконнику. Только никто так и не появился».
Булгакова в поисках лица, оставившего ребенка (а им могла быть не только мать), запросила детскую больницу, милицию, «скорую помощь». Из больницы ей ответили, что девочка, судя по росту, весу и метке от введения противотуберкулезной вакцины, родилась два месяца назад в родильном доме; уголовный розыск сообщил, что заявлений о пропаже грудных детей в органы милиции ни до, ни после 12 августа не поступало; «скорая помощь» выдала справку о том, что выездов, связанных с гибелью женщин на улицах и в общественных местах города, в тот день не было.
Она допросила многих жильцов дома, осмотрела и направила на исследование белье и одежду девочки, надеясь получить хоть какие-нибудь сведения о лице, оставившем ребенка, или о его матери, и все впустую. Предусмотренный законом срок следствия был ею исчерпан, дело пришлось приостановить.
Теперь, заканчивая его чтение, я все более и более осознавал, что не смогу ограничиться направлением в милицию шаблонного письма с требованием активизировать розыскную работу и должен найти новые средства для того, чтобы отыскать мать девочки. Новые… А какие? Можно запросить из родильных домов списки девочек, появившихся на свет в июне, а лучше в мае — июле, с учетом возможной ошибки при определении возраста той, которая интересует меня, и навести справки о них. Но в Ленинграде около двадцати родильных домов. Есть еще Институт акушерства и гинекологии, Клиническая больница Педиатрического института, где тоже принимают роды… Огромная работа! Даст ли она результат?
Ради интереса я позвонил в Педиатрический институт. Мне сообщили, что ежемесячно в нем рождается около четырехсот девочек. Значит, за три месяца — больше тысячи. Позвонил в родильный дом Московского района: картина такая же. А если моя девочка родилась не в Ленинграде? Нет, такую проверку затевать нельзя.
Может быть, запросить дом ребенка, в который отправили девочку из детской больницы? Ведь не исключено, что туда могли поступить сведения о родителях… Нет, тоже не годится. Если бы родители объявились, дом ребенка сразу бы сообщил об этом в' милицию и в прокуратуру.
Что можно придумать еще? Рожки с прикормом были закрыты ватными тампонами… В таком виде их выдают в молочных кухнях и раздаточных пунктах… Прикорм выписывается в детских поликлиниках… Не поинтересоваться ли там, кто из детей перестал получать его после 12 августа? Заманчивая идея! И проверка поуже, чем по сведениям родильных домов. А если учесть, что ребенок брошен до 6 часов утра, то скорей всего прикорм для него был получен накануне в Ленинграде.
Я поделился своими соображениями с женой и, когда она одобрила их, решил запросить в первую очередь детские поликлиники города. Через день в моем кабинете раздался телефонный звонок:
— На ваш запрос мы ответить не в состоянии, — заявила заведующая одной из поликлиник. — Документы сданы в архив, их надо искать. Для того чтобы сделать это и ответить вам, нужны люди, а у нас свободных людей нет. Посылайте своих, и пусть они сами выбирают то, что вам нужно.
Затем аналогичные звонки последовали из других поликлиник. Я терпеливо разъяснял смысл запросов, настаивал на их исполнении, соглашался на отсрочки, а когда наталкивался на отказ представить мне необходимые сведения, просил подтвердить это письменно, чтобы иметь возможность обращаться за помощью и поддержкой в вышестоящие организации здравоохранения. И надо сказать, такая постановка вопроса приводила, как правило, вначале к снижению напряженности в переговорах, а затем и к достижению договоренности на приемлемых для обеих сторон условиях.
Первые ответы поступили ко мне примерно через месяц. Я сразу же дал задание милиции навести справки о судьбе значившихся в них детей. Работа оживилась. В прокуратуре заговорили о ней с нескрываемым интересом, особенно женщины. При встречах они неизменно спрашивали:
— Что новенького? Неужели удастся найти эту мать? Уж вы не прячьте ее тогда, покажите нам…
Но время шло, папки с перепиской пухли как на дрожжах, а тех новостей, которых я с таким нетерпением ждал, не было. Порой мне начинало казаться, что всю эту канитель я затеял зря, что Булгакова, наверное, неспроста не стала заниматься ею. Но я гнал от себя эти мысли и, пока было над чем работать, работал.
Как-то вечером, когда я строчил очередные поручения милиции, мне позвонила еще одна заведующая поликлиникой.
— Мы подготовили к отправке список интересующих вас детей и их матерей, — сказала она. — Среди них есть мама, которая, по-моему, заслуживает внимания. Одиночка, снимала комнату; ни врач, ни патронажная сестра не могли от нее добиться предъявления паспорта. Говорила, что потеряла. Последний раз посетила поликлинику десятого августа, питание для ребенка перестала получать с двенадцатого августа. После этого сестра ходила к ней на дом и не застала. Хозяйка квартиры сказала, что мама вместе с ребенком уехала куда-то на Украину.
— Не отправляйте почтой! — крикнул я в трубку. — Еду к вам!
И вот я в поликлинике. Амбулаторная карта, как ключ к разгадке тайны, лежит передо мной, а я боюсь ее открыть, боюсь потому, что знаю: надежда может рухнуть мгновенно. Краем глаза поглядываю на обложку, читаю: «Невская Ирина, родилась 10 июня, Мать — Невская Нинель Петровна, 19 лет, одиночка, родители умерли, место работы — Ленинградский почтамт, домашний адрес…» Неужели это то, что мне нужно? Наконец-то…
Утром, отложив все дела, я позвонил в адресное бюро. Мне ответили, что Невская Нинель Петровна среди прописанных в Ленинграде и области не значится. Позвонил на почтамт — на работу такая не поступала. И тогда я поехал по адресу…
Дверь квартиры открыла напуганная моими звонками старушка.
— Скажите, жила ли у вас Нинель Петровна Невская? — спросил я у нее.
— Не знаю такой. Нина — жила, так уж год как съехала.
— Где она сейчас?
— Без понятия… Как ушла, так не появлялась.
Старушка явно не хотела разговаривать со мной.
И все-таки, убив на беседу с ней около трех часов, я получил интересные сведения. Нина поселилась здесь в феврале прошлого года, говорила, что приехала с Украины, хочет найти временную работу, а осенью поступить в институт. Дома бывала мало, как правило, по вечерам. Летом она куда-то пропала, а вернулась с грудным ребенком, девочкой, пожила еще два месяца, сказала, что с институтом ничего не получится, надо уезжать туда, откуда приехала, к каким-то родственникам. После родов ёе никто, кроме врача и медсестры, не навещал. Об отце, ребенка она молчала. С деньгами у нее было плохо, поэтому хозяйка из старых простынь сделала для девочки приданое: пятнадцать пеленок, столько же подгузников, два пододеяльника, две распашонки, две косынки и два чепчика. «Могут ли все эти совпадения быть случайными? — думал я, вытягивая из старухи каждое слово. — Нет, не могут. Что же касается подгузников, то их, по всей видимости, Кашина и Лозинская ошибочно посчитали за пеленки».
— Как выглядела Нина? — спросил я у хозяйки.
— Невысокая, худощавая, но заметная, — не спеша ответила та. — Глаза карие, личико белое, волосы как смоль, хвостиком сзади… — И добавила: — Если б не мазалась, куда бы лучше была… Пришла ко мне в черном пальто из кожи, пуховом берете и синих штанах. Летом надевала черную блузку и вельветовые брючки.
— Из ее вещей у вас ничего не осталось?
— Нет, — нерешительно ответила старушка, потом поднялась, сходила на кухню и принесла мне конверт: — Разве что вот это. Нашла под кроватью, после отъезда…
На конверте я прочитал: «Ленинград, Ф-239. До востребования. Коневской Нине Петровне». Ниже были указаны адрес, фамилия отправителя — Коневской Надежды Федоровны.
«Вот это находка! — подумал я. — Неужели действительная фамилия Нины — Коневская и в Ленинграде у нее есть родня?! Но кем бы ей ни приходилась Надежда Федоровна, ясно одно: она поддерживала с Ниной связь и, наверное, знает о ней не меньше, чем эта старушка».
Я не мог побороть в себе желание поскорее проверить свои предположения, добрался до метро, доехал до станции «Площадь Мужества» и рядом с ней нашел дом, номер которого был указан на конверте. Квартиру мне никто не открыл. Я позвонил соседям и узнал, что Коневская еще на работе. Других вопросов задавать не стал, вышел в сквер и сел на скамейку. Я пристально всматривался в женщин, направлявшихся к этому дому, и почему-то искал среди них худенькую, черненькую, с пучком волос на затылке… Так я просидел час, второй и, решив, что пропустил ее, вновь позвонил в квартиру Коневской.
Дверь открыла невысокая, хрупкая, преждевременно поседевшая женщина с миловидным, интеллигентным лицом. Когда я увидел ее глаза, мне показалось, что на меня смотрит не она, а девочка, та самая двухмесячная девочка, фотография которой лежала у меня в портфеле.
— Вас зовут Надеждой Федоровной? — спросил я.
— Да— Кем вам приходится Нина?
Женщина вздрогнула:
— Нина? Это… это моя дочь… Что с ней? Где она?
— Я хотел задать вам тот же вопрос.
— Но кто вы? И почему вас интересует Нина?
— Я следователь…
— Следователь?! — удивленно переспросила Надежда Федоровна. — Да, да, конечно… Вы должны были прийти сюда…
Она провела меня в просторную, но уютную и со вкусом обставленную гостиную, указала на кресло возле журнального столика, села напротив.
— Вы что-нибудь знаете о Нине? Она жива?
— Думаю, что жива, — ответил я.
— Значит, не уверены…
Я попытался отвлечь внимание матери Нины от мучивших ее сомнений:
— Скажите: где и кем вы работаете?
— В НИИ, научным сотрудником.
— Какое у вас образование?
— Высшее, биологическое.
— А у мужа?
— Муж физик.
— Где он?
— Мы развелись пять лет назад, когда Нина еще училась в восьмом классе.
— Если не секрет, по какой причине?
— Причин было много… Главная, наверное, заключалась в том, что муж был слишком тверд, а я слишком мягка и никто из нас не хотел уступить друг другу.
— Когда же между вами возникли разногласия?
— Года через три после рождения Нины…
— Расскажите о них, если можно, поподробнее.
Надежда Федоровна снова съежилась и, собираясь с мыслями, приложила ладонь ко лбу.
— Тяжело вспоминать… — сказала она. — Многое забылось, остальное перепуталось. Не знаю, с чего начать… Со здоровья Нины? Да, со здоровья… В детстве дочь наша часто болела. То ангина, то грипп, не говоря уж о детских болезнях. Меня это очень беспокоило. Я считала, что ей необходим юг, море. Муж был другого мнения. Он подходил к Нине не как к ребенку, а как к взрослой девочке и уверял, что праздная курортная обстановка пагубно отразится на ее воспитании. В то время мне еще не стоило больших трудов настоять на своем, потому что жили мы скромно. У моей мамы в Гаграх был домик, и отправить к ней Нину на все лето было выгоднее, чем снимать дачу под Ленинградом. Бабушка очень любила внучку, ни в чем ей не отказывала. Я, конечно, видела, что это портит характер девочки, делает ее капризной, но надеялась, что со временем она поумнеет и все само собой образуется. А муж говорил, что мы теряем свое лицо, свой авторитет, называл нашу любовь кошачьей, безмозглой. Считал, что из ребенка, которого часто спрашивают, чего он хочет, обязательно вырастет эгоист, потребитель, стремящийся в первую очередь удовлетворить свои личные интересы. До школы эти разногласия были основными. Потом к ним добавились другие.
— Какие?
— Отец был сторонником того, чтобы летом Нина вместе со всеми ребятами ездила в пионерский лагерь. Я по-прежнему, может быть в силу привычки, отправляла ее с мамой на море, и тут уже не обходилось без скандалов. Училась Нина неплохо, но ленилась и в третьем классе вдруг принесла сразу три двойки. Муж узнал об этом за ужином, сказал, что ребенок должен вначале выучить то, что не выучил вовремя, а потом садиться за стол, и добавил: «Кто не работает, тот не ест». Мама моя, человек малограмотный, не знала этого выражения. «Ты что, куском хлеба ребенка попрекаешь?» — спросила она у отца и вышла из-за стола. Я с трудом уладила ссору. Какое-то время Нина приходила с уроков без двоек, а потом потеряла дневник. Учительница вызвала меня в школу, сказала, что Нина потеряла дневник не случайно. Она не работает, не старается усваивать материал, получила несколько плохих оценок за невыполнение заданий и плохое поведение. Вечером, до прихода отца с работы, я долго беседовала с дочкой, объяснила ей все, чего она не понимала, проверила уроки. Нина пообещала учиться хорошо, попросила меня не говорить о двойках отцу, и я выполнила ее просьбу. Но вскоре отца пригласили в школу. Завуч пожаловался ему на то, что Нина по-прежнему тянет назад весь класс, просил принять меры. Муж вернулся домой бешеный и пригрозил, что, если так дальше будет продолжаться, развод неминуем. Кое-как дотянули Нину до восьмого класса, а когда муж увидел ее в парадной с мальчиками и магнитофоном, он собрал свои вещи и ушел. Через месяц он подал на развод, и брак наш был расторгнут. Потом мы разменяли квартиру. Муж поселился в коммунальной, а мы с Ниной переехали в эту.
— Что было дальше?
— Дальше? Я потеряла за Ниной контроль. Он, собственно, давно был потерян. Возвращаясь с работы, я не заставала ее дома. Бабушка говорила, что она приходила с мальчиком и ушла. В комнате у нее царил ералаш, постель не убиралась, пол не подметался, одежда валялась где придется. Однажды я нашла там бутылку из-под вина. Я дождалась прихода Нины, показала ей эту бутылку и предупредила, что выгоню из дома, если еще раз увижу подобное. С ней случилась истерика, она упала на пол и долго плакала. Потом поднялась, со злостью крикнула: «Я сама уйду! Я жить хочу! Жить! Понимаешь?! Одеваться, в кино ходить, на танцы, к друзьям… А ты не даешь!» Я принялась ее успокаивать, пытаясь заговорить с ней о назначении человека, об истинном смысле жизни, но она хлопнула дверью и ушла. Несколько дней не появлялась, не ночевала. Вы не представляете, что я тогда пережила! Потом объявилась, сникшая такая, даже умиротворенная, сказала, что будет учиться дальше, если я перестану вмешиваться в ее личные дела. И я сдалась. Что мне еще оставалось? Мама после ухода Нины из дома получила инсульт, и я не хотела, чтобы она умерла. Нина свое слово сдержала, но к себе уже не подпускала, ничем не делилась. Она перешла в девятый класс, потом в десятый и вдруг весной, когда надо было готовиться к выпускным экзаменам, заявила, что собирается выходить замуж.
— Вы знали, за кого?
— Нет, она не захотела познакомить меня со своим женихом. Пришлось обратиться к отцу. С помощью директора школы мы уговорили Нину закончить десятый класс. А она завалила первый же экзамен, устроилась работать в магазин и больше уже ни на какие уговоры не поддавалась. Осенью Нина исчезла. Я стала искать ее и от родителей бывших одноклассников узнала, что она встречается с Сережей Волчевским. Бабушка Сережи уступила ему свою квартиру, чтобы он мог готовиться к поступлению в институт. Экзамены Сережа не сдал, устроился работать кладовщиком, а жил по-прежнему в квартире бабушки, один. Я разыскала его маму. Она подтвердила, что видела Нину с сыном, и так хорошо отозвалась об их отношениях, что мне даже стыдно стало. И все-таки я решила съездить туда. Мне долго не открывали. В квартире гремела музыка, и мои звонки, видно, никто не слышал. Наконец, в дверях появился какой-то подвыпивший парень. Он спросил: «Вам кого?» Я ответила: «Нину». Парень сказал: «Нинки здесь нет», хотел захлопнуть передо мной дверь, но я, собрав все силы, оттолкнула его и вошла в прихожую. Откуда-то появился Сережа, тоже нетрезвый. Он узнал меня, растерялся, а я открыла дверь в комнату и обомлела. Слева, у стены, я увидела односпальную, ничем не застланную тахту, над ней, под потолком, написанный белилами лозунг «Сделал свое дело и уходи!», а ниже — несколько фотографий обнаженных девушек. Одной из них была Нина… Сережа молча стоял за моей спиной и дышал на меня перегаром. Я повернулась и изо всех сил стала хлестать его по щекам. Он убежал на кухню. Я бросилась за ним и оказалась в окружении трех пьяных парней. Они нагло ухмылялись. Сережа сказал им, чтобы они отошли, предложил мне сесть, успокоиться и вдруг спросил: «Вам случайно белила не нужны?»
— Так и спросил?
— Да… мерзавец… И еще добавил: «Могу помочь…» Я подумала: «Так ты вдобавок еще и вор!» — снова ударила Сережу по лицу и выскочила из квартиры как ошпаренная. Не знаю, как я добралась до дома… Мне казалось тогда, что я не перенесу этого горя, сойду с ума… Нина приехала домой в тот же вечер, не знаю откуда. Она была трезвая, опять завела разговор о том, что хочет жить так, как ей нравится, напомнила мне о своем праве на жилплощадь и потребовала размена квартиры. Я ответила ей отказом. Нина крикнула мне: «Сволочь, хоть бы ты сдохла!», — хлопнула дверью и убежала. Это было в августе позапрошлого года. Больше месяца я не знала о ней ничего. Потом она позвонила мне, сказала, что была в Юрмале, очень издержалась, чувствует себя плохо и просит выслать немного денег до востребования на почтовое отделе-ниє Ф-238. Я напомнила ей ее последние слова и спросила, как она может после этого обращаться ко мне за деньгами. Она ответила, что не считает себя такой уж принципиальной, и повесила трубку. Сердце мое не выдержало. Мне трудно объяснить вам это. Я выслала ей пятьдесят рублей. Через месяц просьба повторилась, затем я стала помогать дочери постоянно…
— Вы посылали переводы только на отделение связи Ф-238? — поинтересовался я.
— Нет, с февраля прошлого года по август я высылала их на почтовое отделение Ф-239. Так почему-то просила Нина.
— И вы ни разу за это время не виделись с ней?
— Нет.
— Что вам известно о жизни дочери после ее ухода из дома?
— Ничего. Она на мои вопросы не отвечала. Позвонит, попросит денег и вешает трубку. Даже к бабушке, вырастившей ее, она безразлична.
— В какие дни она звонит?
— Как правило, в середине каждого месяца. Семнадцатого у меня получка, после работы я иду на почту и перевожу ей деньги.
— Можете ли вы дать мне фотокарточку дочери?
Надежда Федоровна достала семейный альбом, отделила от последней страницы один из снимков и подала его мне:
— Здесь Нина десятиклассница. Скажите все-таки: она жива?
— Вы уже задавали этот вопрос… Прошу вас: если Нина позвонит, не говорите ей о нашей встрече, — ответил я, попрощался и закрыл за собой дверь.
План дальнейших действий уже зрел в моей голове: восемнадцатого утром я еду с сотрудниками милиции в почтовое отделение Ф-238. В штатском, конечно. Там мы осматриваем корешки почтовых переводов и отбираем те, которые были адресованы Нине Коневской. Попутно наблюдаем за посетителями, а с появлением Нины приглашаем ее в прокуратуру.
…Нина пришла на почту утром двадцатого. Она была в черном кожаном пальто, черных вельветовых брючках и туфельках на цокающих каблучках. Как ни в чем не бывало, она направилась к окошку с надписью: «Выдача денег по переводам», сняла с плеча висевшую на ремешке сумочку, вынула из нее паспорт, извещение и подала их женщине, которая сидела по другую сторону перегородки.
Та, осмотрев предъявленные документы, достала корешок перевода, предложила внести в него необходимые сведения из паспорта и расписаться. Пока Нина выполняла эти требования, мой помощник незаметно переместился к столику возле дверей. Чуть погодя к нему присоединился и я, а когда Нина кончила писать, мы оба предъявили ей свои удостоверения и попросили проехать с нами. Она пристально посмотрела на нас, легкой походкой направилась к выходу и уже на улице, когда мы оказались одни, спросила:
— Мальчики, скажите прямо: чего вы хотите?
На ее лице блуждала многообещающая улыбка.
— Хотим устоять, — шутливо ответил я. — Это во-первых. А во-вторых, побыстрее добраться до прокуратуры.
— Фу, какие вы сухари! — оскорбленно сказала Нина. — Кроме своей прокуратуры, ничего не знаете… Куда идти?
— Вон туда, — указал ей мой помощник, и мы втроем двинулись к автобусной остановке.
— Где вы живете? — спросил я у Нины уже в кабинете.
— Какая вам разница? Ведь вы отказались разговаривать со мной, — небрежно ответила она, достав из сумочки пачку сигарет «Кент» и закурив.
— У вас есть родители? — продолжал я.
— У меня нет никого…
— Как же никого? Я знаю вашу маму Надежду Федоровну…
— Ха! Разве это мать? Она мне жизнь испортила…
— Почему в таком случае вы позволяете себе получать от нее помощь?
— Я не такая принципиальная, как вам кажется…
— Что вы знаете о маме, об отце?
— Слушайте, я не люблю сентименты. Подберите другую тему, повеселее, — раздраженно заявила Нина.
— Ладно, — согласился я. — Вы были замужем?
— Как это понимать?
— В прямом смысле…
— Я жила… Вас устраивает?
— С кем?
— Уж не ревнуете ли вы меня, следователь? — рассмеялась Нина. — Не надо, ревновать — пережиток прошлого.
— А дети у вас были?
— Вы обо мне плохо думаете. Мне эта обуза ни к чему.
— И в родильных домах вы не лежали?
— Только по поводу абортов.
— А по другим причинам?
— Нет, терпеть не могу эти учреждения, — брезгливо поморщилась Нина. — Писк, визг, пеленки, распашонки… За версту обхожу. Слушайте, я же просила: найдите другую тему!
— Хорошо. На какие средства вы жили?
— На подачки Надежды Федоровны. Иногда подрабатывала, не на пыльной работе, конечно.
— Вам хватало?
— На мелкие расходы…
— А на все остальное?
— Остальное меня не касалось. Думать о том, чтобы женщина была сыта, модно одета и обута, — дело мужчин, если они хотят, чтобы их любили. Вы придерживаетесь иного мнения?
— Хотелось бы взглянуть на этих мужчин.
— Вы опять за свое…
— Виноват. Скажите, вы в почтовом отделении Ф-239 деньги от Надежды Федоровны получали?
— Нет, только в том, где мы с вами познакомились.
— Неправда, Нина!
— Вы лучше меня знаете?
— Да, и могу это доказать.
— Доказывайте, а я не помню.
— Это отделение находится на Белградской улице, по соседству с домом, в котором вы снимали комнату до родов и после них…
Смяв в пепельнице недокуренную сигарету, Нина бросила на меня скучающий взгляд:
— Оставьте ваши шутки! Они мне надоели.
— Это не шутки. Вас наверняка опознают хозяйка квартиры, патронажная сестра и врач поликлиники. Только жили вы там под другой фамилией. Вы были тогда не Коневской, а Невской и звали вас не Ниной, как сейчас.
— Больше ничего не придумали?
— Нет. Со временем я смогу еще, наверное, предъявить вас персоналу родильного дома, в котором вы лежали до этого.
Прикусив нижнюю губу, Нина отвернулась. Она долго молчала, прикидывая что-то в уме, потом легким движением смахнула с глаз слезы и уже серьезно спросила:
— Скажите прямо: что вы хотите от меня?
— Правды, Нина, только правды.
— Года два мне за правду дадут?
— Дадут по заслугам.
Я достал из портфеля фотографию Иришки:
— Это ваш ребенок?
Нина мельком взглянула на ребенка:
— Да, мой…
— Почему вы перестали получать для него прикорм?
— Вы же знаете! Вы все знаете! Что вам еще нужно?!
— Ответьте на мой вопрос.
— Потому что бросила его! — крикнула Нина и, вскочив со стула, быстро заходила по кабинету.
Я подождал, пока она придет в себя.
— Почему вы скрывали свою настоящую фамилию?
— Меня ждал позор…
— Позор? Мало ли матерей-одиночек?
— Они знают отцов своих детей…
Не договорив, Нина заплакала. Больше, наверное, от страха, чем от стыда. А я подумал: «Да, ты, конечно, не из тех одиночек и одинока ты не только потому, что у тебя нет ни мужа, ни ребенка…»
Возобновив расследование, я предъявил Коневской обвинение, допросил ее и вызвал конвой.
Расследование автотранспортных происшествий я многие годы считал довольно-таки скучным занятием. Попадавшиеся мне дела этой категории были просты по фабуле, механизм происшествий почти всегда был достаточно очевиден, вследствие чего установление виновности или невиновности их участников не требовало особых усилий. Пожалуй, это и притупляло к ним интерес. Но однажды секретарь принесла мне увесистый том, на обложке которого было начертано: «Дело о гибели гр-на Рыбкина».
— Распишитесь в получении, — сказала она. — И заодно возьмите жалобу жены погибшего.
Я забрал и то, и другое, ушел к себе в кабинет и первым делом прочитал жалобу. По объему она была невелика — всего одна исписанная мелким почерком тетрадная страничка. Жена погибшего сообщала, что в мае, накануне Дня Победы, ее муж, ветеран войны и труда, инженер, был сбит легковой автомашиной «Москвич» на проспекте Карла Маркса и от полученных травм, не приходя в сознание, скончался. Жалобщица не оспаривала выводы следствия о том, что он погиб, пытаясь перебежать проспект перед приближавшейся автомашиной. Она знала, что зрение и слух у него были неважные, что, старея, он становился все более рассеянным. Ее сомнение вызывала установленная следствием скорость движения автомобиля — тридцать километров в час, потому что в выданной ей справке о смерти мужа было сказано, что погиб он от множественных переломов костей и разрывов внутренних органов. Такие травмы, по ее мнению, муж мог получить только в том случае, если машина двигалась гораздо быстрее. А это означало наличие вины и у водителя, так как в районе места происшествия висели знаки, ограничивавшие скорость движения именно тридцатью километрами…
Довод Рыбкиной заслуживал, конечно, внимания, но бесспорным не являлся. Погибшему было за шестьдесят… Он достиг того возраста, когда кости человека становятся хрупкими. К тому же травмы были причинены ему в результате двух сильных ударов: первого — о детали двигавшейся автомашины и второго — о дорожное покрытие при падении. Я знал: если вынести волновавший жену погибшего вопрос на разрешение экспертов, то они почти наверняка ответят, что с учетом возраста Рыбкина телесные повреждения, от которых наступила его смерть, вполне могли быть причинены при установленных следствием обстоятельствах.
Могли… Означает ли это, что так оно и было в действительности? Нет, не означает. Существуют ли другие средства для устранения возникших сомнений и установления истины?
Я принялся читать дело и по внешнему виду протоколов, по тому, что каждый лист был исписан огромными буквами и только с одной стороны, сразу понял, что его расследованием занимался Гусько, тот самый Гусько, с которым когда-то, будучи еще студентом, я проходил практику в Управлении ленинградской милиции. После окончания Университета мы работали в разных прокуратурах, однако волей начальника следственного отдела Чижова законченные им дела иногда попадали мне в руки. Они, как правило, выглядели объемисто, солидно, но стоило вникнуть в их содержание, как становилось ясно: солидность эта создана искусственно, она дутая…
На чтение дела я затратил около часа. Оно открывалось материалами Госавтоинспекции: схемой, объяснениями владельца «Москвича» — двадцатишестилетнего шофера такси Золотухина, двух свидетелей — шофера
Лентрансагентства Пучкова и грузчика Иванова, затем шли протоколы допросов этих лиц, как будто списанные с их объяснений, протокол допроса Рыбкиной, акт судебномедицинского исследования трупа ее мужа, заключение автотехнической экспертизы, документы, характеризующие Золотухина и Рыбкина, и постановление о прекращении дела.
Прочитав его, я узнал, что 8 мая, утром, Рыбкин вышел из дому в новом костюме, при всех наградах, которые он заслужил за свою жизнь. Тридцать лет подряд в этот предпраздничный день он одевался именно так, а на этот раз ему предстояло еще выступить на своем заводе с воспоминаниями о войне и Победе. Он сел в трамвай маршрута № 18, переехал с Васильевского острова на Выборгскую сторону и около половины девятого сошел на проспекте Карла Маркса, перед Гельсингфорсской улицей. Обогнув головной вагон трамвая, который тут же начал движение, он остановился на междупутье, поскольку вторая колея был занята встречным трамваем. Пропустив его, Рыбкин вне зоны пешеходного перехода побежал на другую сторону проспекта и попал под ехавший следом за трамваем автомобиль «Москвич». Трамвай между тем набрал скорость и вскоре скрылся из виду. Номер его никто не запомнил. Когда прибыла «скорая помощь», Рыбкин находился без сознания, но дышал и потому был сразу отправлен в больницу. Золотухин отогнал свою машину к тротуару, чтобы не препятствовать движению, и стал ожидать приезда госавтоинспектора. Он же записал двух свидетелей.
Таким образом, картина происшествия была установлена Гусько из показаний Золотухина и свидетелей, которых трудно было заподозрить в какой-то заинтересованности. Дополнив эту картину цифровыми данными о положении «Москвича» по отношению к последнему вагону трамвая, за которым он следовал, и о его скорости к моменту наезда, Гусько перенес ее в постановление о назначении автотехнической экспертизы. Эксперт, пользуясь исходными данными, которые ему сообщил следователь, пришел к выводу, что аварийную обстановку создал Рыбкин, и в этой обстановке у Золотухина не было возможности избежать наезда. Получив такое заключение, Гусько освободил Золотухина от ответственности…
Внешне все было сделано вроде бы правильно. Но почему никто не поинтересовался, какое расстояние и с какой скоростью Рыбкин должен был покрыть, чтобы угодить под машину? Мог ли он на седьмом десятке лет развить такую скорость? А ведь исходные данные для ответа на эти вопросы имелись в показаниях Золотухина и свидетелей…
Взяв чистый лист бумаги, я занялся расчетами, и у меня получилось, что, для того чтобы успеть попасть под машину, Рыбкин должен был развить скорость около 10 метров в секунду! Парадокс? Да, парадокс. Иначе не скажешь. Такая скорость доступна спринтерам с чемпионскими титулами, но не старикам…
Я пересчитал все заново, — результат получился тот же. Чтобы перепроверить себя, я побежал к Чижову. Он ведал у нас составлением статистических отчетов и арифметикой владел в совершенстве. Признав, что исходные данные для расчетов я взял правильно, Чижов через минуту подтвердил, что Рыбкин бежал навстречу своей смерти со спринтерской скоростью!
Это было открытием! Оно означало, что Золотухин и свидетели сообщили автоинспектору, а затем и Гусько неверные сведения о механизме происшествия, что владелец «Москвича» ехал на большем удалении от попутного трамвая, чем он показал, и, возможно, с большей скоростью. Оно ставило под вопрос его утверждение о внезапном появлении Рыбкина перед автомобилем и выводы экспертизы об отсутствии у него технической возможности избежать наезда… Наконец, оно заставляло сомневаться в самом существовании того попутного трамвая, за который так цеплялся Золотухин.
Водители иногда идут на такие выдумки. Помню, было у меня одно дело, когда водитель и подставные свидетели утверждали, что погибший пешеход вывалился на дорогу из густого, непроглядного кустарника. Когда я проверил их показания, то обнаружил на месте происшествия хворостинки высотой до колена. Воробей в таких кустах не останется незамеченным, не то что человек!..
Столкнувшись с парадоксом, я решил в первую очередь связаться с Гусько. Мало ли, может быть, он объяснит его природу.
Гусько приехал быстро; войдя в кабинет, достал из кармана круглое зеркальце, поправил кок на голове, провел мизинцем по тонким усикам и протянул мне руку.
— Здравствуй, лапушка. Что-нибудь случилось?
Он вытер платком выступившую на лбу испарину, сел к столу. Я дал ему лист бумаги, предложил записать цифры, которыми только что оперировал, и произвести необходимые расчеты.
Гусько сосчитал один раз, зачеркнул итог, пересчитал все заново и, получив те же 10 метров в секунду, раздраженно оттолкнул от себя лист.
— Галиматья какая-то!..
— Не согласен, — ответил я. — Если бы ты раньше занялся этими расчетами, дело, возможно, не пришлось бы прекращать. У тебя за его пределами ничего не осталось?
— Все здесь, — понуро произнес Гусько, и я понял, что думает он уже не о судьбе дела, а о том, какое наказание ему грозит за халтуру.
— У меня двое детей, — подтвердил Гусько мои предположения. — Может, оставишь все как было? Рыбкина ведь не воскресишь…
— Верно, не воскресишь, — ответил я. — Но если Золотухин виноват, то оставлять его безнаказанным — преступление. И ты хорошо понимаешь это.
Гусько как-то неопределенно мотнул головой и вышел из кабинета. А я продолжал размышлять над делом и все более убеждался, что сдвинуть его с мертвой точки удастся только в том случае, если появятся новые, объективные свидетели. Чтобы найти их, надо идти на заводы и в учреждения, расположенные в районе места происшествия, искать и допрашивать трамвайщиков. Передопросы Золотухина и свидетелей из Лентрансагентства казались мне бесперспективными. Люди эти находились в явном сговоре, а по опыту я знал, что развалить сговор методами логических построений и математических расчетов чрезвычайно трудно.
Для начала я решил переговорить с автоинспектором. Фамилия его была Малов. Я созвонился с ним и попросил привезти в прокуратуру все черновые записи об интересующем меня происшествии. Так в моих руках оказалась вторая схема наезда. Она соответствовала той, которая имелась в деле, во всем, кроме двух моментов: на ней стояла подпись одного Золотухина, а попутный трамвай отсутствовал!
— Что это? — спросил я у Малова.
— Первая схема Золотухина.
— Почему же на ней нет трамвая?
— Поясню, — спокойно ответил Малов. — Дело в том, что на месте происшествия я лично схему не составлял, так как обстановка была изменена. Я взял с собой понятых, Золотухина вместе с его свидетелями и привез их в ГАИ. Здесь я предложил Золотухину самому нарисовать схему. Он нарисовал ее, подписал и отдал мне, но в это время я получил команду выехать на другое происшествие. Поэтому я отпустил их всех и сказал прийти вече-ром, часам к семнадцати. Когда я снова встретился с ними и стал получать от Золотухина объяснение, он заявил, что сгоряча составил схему неправильно, нарисовал другую и на ней указал, что ехал за попутным трамваем, из-за последнего вагона которого и выскочил пострадавший. Эти объяснения подтвердили свидетели. Я чувствовал, что они сговорились, но мне ничего не оставалось, как составить свою схему дорожно-транспортного происшествия со слов Золотухина, что я и оговорил на ней. Первую золотухинскую схему я вначале хотел выбросить, потом решил отдать следователю, который будет вести дело, но замотался и забыл.
— Может, у вас найдутся и забытые свидетели? — спросил я.
— Вот уж тут ничем помочь не могу, — ответил Малов. — Когда подъезжал к месту происшествия, видел толпу, но стоило остановиться — все, кроме шофера и грузчиков из Лентрансагентства, разбежались.
«И впрямь, — подумал я. — О какой еще помощи можно мечтать?! И за ту, которая оказана, огромное спасибо!»
Рабочий день подходил к концу. Коротко допросив Малова и оформив изъятие у него схемы, я отправился домой, чтобы в спокойной обстановке получше осмыслить возникшую ситуацию. К утру мои планы изменились: я понял, что, перед тем как идти на поиск новых свидетелей, надо прощупать прочность позиций тех, которые допрашивались, да и самого Золотухина.
Зная, что он работает в таксопарке, я из дома поехал прямо туда, попросил вызвать его из рейса и увез с собой в прокуратуру. В пути я присматривался к нему, силясь понять его душевное состояние, но Золотухин был непроницаем.
В прокуратуре я спросил у него, правдивые ли показания он давал ранее. Золотухин, вскинув на меня серые глаза, ответил, что его предупреждали об уголовной ответственности за дачу ложных показаний, а потому все, что он говорил, — чистая правда.
Я достал полученную от Малова схему и, после того как Золотухин признал, что она составлена им, попросил разъяснить, почему на ней нет попутного трамвая. Слегка покраснев, Золотухин объяснил, что рисовал схему вскоре после происшествия и, нервничая, просто забыл обозначить трамвай.
Я предложил ему, опираясь на собственные показания, определить скорость, с которой двигался Рыбкин перед тем, как попал под машину. Ухмыльнувшись и облй-зав свои пышные усы, Золотухин заявил, что оставшихся у него познаний в области арифметики хватает только на то, чтобы считать деньги. Когда же я настоял на своем, он, нисколько не смущаясь полученным абсурдным результатом, спокойно отпарировал: «Бежал, как чемпион? Значит, так и было!» — а на попытки убедить его в необходимости рассказать правду ответил дерзостью:
— Что вы прете? Или хотите помочь Рыбкиной содрать с меня деньги на памятник мужу-самоубийце? Не выйдет!
Продолжать такую беседу не имело смысла. Я записал показания Золотухина, предложил ему выйти в коридор, а сам принялся звонить в Лентрансагентство. Мне хотелось сразу допросить грузчика Иванова, а за ним и шофера Пучкова, чтобы исключить возможность общения между ними. Но свидетели эти не явились, хотя диспетчер, которому я звонил через каждые полчаса, неизменно заверял меня в том, что с работы они отпущены и направлены в прокуратуру.
Потратив впустую половину дня, я отпустил Золотухина и позвонил в справочное бюро «скорой помощи». Там мне ответили, что сообщение о наезде на Рыбкина поступило 8 мая в 8 часов 35 минут. С этими сведениями я поехал в трамвайно-троллейбусное управление и получил справку о всех трамваях, которые по графику должны были проезжать мимо места происшествия примерно с 8 часов 30 минут до 8 часов 40 минут. Я надеялся, что кто-нибудь из их водителей прольет на происшествие дополнительный свет. Мне удалось найти вожатого трамвая № 18, в котором ехал Рыбкин. О происшествии он ничего не знал. Потом ко мне пришли вожатые трамваев, следовавших в противоположном направлении, к центру города. Их было двое, и оба они заявили, что проехали остановку «Гельсингфорсская улица», не заметив там никаких признаков дорожного происшествия. За ними появился четвертый вожатый, который, узнав о причине вызова, сразу сказал:
— Да, видел я этот наезд. К Гельсингфорсской улице я подъехал по графику, в восемь часов тридцать три минуты. Перед остановкой, посмотрев в зеркало заднего вида, заметил, что меня догоняет «Москвич». Он обогнал мой поезд на скорости около пятидесяти километров в час и продолжал движение. Других поездов передо мной на той колее, по которой я ехал, поблизости не было, но на противоположной стороне проспекта, за Гельсингфорсской улицей, стоял встречный трамвай, из которого выходили пассажиры. Один пожилой пассажир с наградами на груди обогнул головной вагон и пошел на другую сторону проспекта вне дорожки для пешеходов. Водитель «Москвича» должен был видеть его по меньшей мере метров за тридцать. Пассажир шел не оглядываясь, а «Москвич» скорости не снижал и ехал прямо. Потом пассажир заметался перед машиной, шофер затормозил, но было поздно… «Скорая помощь» приехала быстро, а автоинспектор почему-то задерживался. Владелец «Москвича» поставил свою машину к тротуару, а я, чтобы не препятствовать движению, повел свой поезд дальше…
— Скажите, — обрата лея я к вожатому, — видели ли вы на месте происшествия грузовую автомашину Лентрансагентства?
— Видел, — ответил вожатый. — Но она подъехала не сразу, а минуты через две после наезда.
Подробно записав его показания и приложив к ним профессионально выполненную схему, я подумал: «Найти бы еще одного такого свидетеля, и тогда все встанет на свои места!»
На следующий день, напечатав на машинке объявления о розыске свидетелей, я выехал в район происшествия и расклеил их на столбах и стенах домов. У меня была мысль обратиться за помощью к редакциям ленинградских газет, к руководству городской радиотрансляционной сети и телевидения, но осуществление ее я отнес на более позднее время, решив вначале походить по расположенным в этом районе учреждениям и промышленным предприятиям.
Я посетил один завод, выступил по местному радио — безрезультатно. Перешел на другой, добился приема у секретаря парткома, чтобы получить разрешение на выступление не только по радио, но и в заводской многотиражке. Секретарь парткома удовлетворил мою просьбу. В его кабинете я составил текст обращения, и, пока писал заметку для газеты, оно дважды прозвучало во всех цехах и служебных помещениях. А через несколько минут в партком позвонил член заводского комитета комсомола Макаров.
— Когда освободитесь, зайдите к нам в комитет, — сказал он. — Мне кое-что известно об этом происшествии.
Макаров ждал меня, сидя на подоконнике.
— Вот так я сидел и в то утро, — объяснил он, когда мы познакомились. — Посмотрите: весь проспект как на ладони. Я пришел тогда на завод к семи часам, чтобы закончить подготовку к мероприятиям, посвященным Дню
Победы. На это ушло часа полтора. Потом сел на подоконник, закурил и стал смотреть вниз, на улицу…
Не буду приводить здесь полностью то, что рассказал Макаров. Замечу одно: сообщенные им сведения полностью совпадали с показаниями вожатого трамвая.
После этого, не ожидая появления других свидетелей, я вызвал грузчика Иванова, проанализировал вместе с ним показания Золотухина, дал очные ставки с Макаровым и вожатым и уличил его в лжесвидетельстве. Иванов признался, что очевидцем наезда не был, а ложные показания дал, пожалев Золотухина. Затем я поставил на место шофера Пучкова. Когда же настала очередь Золотухина, устроил ему очные ставки с Макаровым и вожатым. Они ошеломили его, но не сломили. Он продолжал твердить свое и, не зная о том, что Иванов и Пучков тоже рассказали правду, часто ссылался на их прежние показания. Я огласил ему новые показания этих свидетелей. Только после этого, побагровев и кусая усы, Золотухин процедил сквозь зубы: «Подонки… По полтиннику содрали… Шкуры!» — и начал рассказывать правду. Он признал, что мог избежать наезда на Рыбкина, но заметил его поздно, и понадеялся на то, что тот уступит ему дорогу, а потому не снизил скорость, которая составляла около 50 километров в час.
К концу допроса Золотухин совсем обмяк и, подписывая протокол, решил проявить обо мне заботу:
— Вы, наверное, устали… без обеда остались… Может, перекусим?
— Перекусывайте, — ответил я. — Мне не до этого.
Золотухин поплелся к выходу и уже с порога спросил:
— А машину мою конфискуете?
— Подвергну аресту и опишу.
— Зачем? Моя статья конфискацию не предусматривает…
— Для обеспечения иска, который предъявит Рыбкина.
— Дела-а, — протянул Золотухин. — Полный завал…
Несколько дней у меня ушло на проведение повторной автотехнической экспертизы. Комиссия экспертов пришла к выводу, что происшествие явилось результатом нарушения правил движения транспорта и пешеходов как погибшим Рыбкиным, так и водителем Золотухиным.
Когда я предъявил Золотухину обвинение, он полностью признал себя виновным. Но арест был для него неожиданностью.
— Как же с деньгами? — спросил он, расписываясь под постановлением о заключении под стражу.
— С какими деньгами? — поинтересовался я.
— С тысячей, которую взял с меня адвокат Капустин. Это он придумал попутный трамвай.
— Разберемся. Кто подтвердит?
— Жена.
С Капустиным пришлось разбираться довольно долго. Оказалось, что к поборам он прибегал неоднократно. Дело Золотухина было только началом его разоблачения…
О вреде алкоголя написано и сказано немало, и все-таки я думаю, что не повторю известное, поведав о случае, который иначе как фантастическим не назовешь.
Однажды на исходе летнего дня вернулись домой с работы трое парней: Иван, Николай и Петр. Парни жили в центре города, занимая примерно одинаковые комнаты в коммунальной квартире на последнем этаже пятиэтажного дома. На производстве и в быту они вели себя правильно, дисциплину не нарушали, спиртным не злоупотребляли. Если и выпивали, то изредка, перед выходными днями да по праздникам, покупая на троих бутылку какого-нибудь вина, не больше.
Придя домой, парни не застали своих жен. От соседей они узнали, что жены уехали на дачи, к детям, и решили отвести душу, сходить в баньку.
Народу в бане было немного. Мылись они не спеша, с наслаждением хлестались вениками в парилке, обливались холодной водой, терли друг другу спины, а когда стали одеваться, договорились продлить удовольствие и раздавить бутылочку.
На улицу парни вышли засветло. Купив бутылку «агда-ма» емкостью 0,8 литра, именуемую «фугаской», а также «огнетушителем», отправились домой, на кухне смастерили салат, заправили его подсолнечным маслом, нарезали хлеб, и тут Иван сказал, что неплохо было бы устроиться на свежем воздухе, а точнее, на балконе, который имелся только у Петра.
Предложение показалось заманчивым. Друзья вынесли на балкон табуретку, поставили на нее закуску и сели: Петр — на порожек, Иван и Николай — на стулья, у самых перил.
Под ними темнел и дышал прохладой колодец двора, над головами в лучах заходящего солнца носились, вереща, стрижи, и сбоку тихо шелестела выросшая на замшелом карнизе березка. Взглянув на чистое небо, Иван мечтательно произнес:
— Смотаться бы за грибками утречком!
Николай ответил:
— Идея! Только не на Карельский. Туда люди с вечера автобусами едут, ночью лес с фонарями прочесывают, так что к утру, кроме червивых ножек, ничего не найдешь!
Петр предложил:
— В таком случае айда под Лугу, там есть одно местечко… Не будет грибов — порыбачим.
— Ишь какой, рыбки захотел! — ухмыльнулся Иван. — До завтра еще дожить надо… Где бутылка?
Бутылки не оказалось. Заглянув под табуретку и стулья, друзья пришли к выводу, что забыли ее на кухне. Сбегать за ней было сподручней Петру. Через минуту Петр вернулся, снова сел на порог и торжественно протянул «фугаску» друзьям. Те приняли ее — и вдруг… Раздался треск. Балкон резко накренился и, отделившись от стены, полетел в темноту. Потом внизу что-то грохнуло. Петр оцепенел от ужаса. Перед ним была пустота, его ноги висели над бездной… Он инстинктивно подтянул их, откинулся назад, в комнату, вскочил и бросился бежать…
Я приехал на место происшествия минут через тридцать. Петр еще бегал вокруг дома: заглядывать во двор он боялся. Два других неудачника, повисев вниз головами на балконе четвертого этажа, где их придавила обрушившаяся плита, были уже сняты оттуда пожарниками при помощи выдвижной лестницы и отправлены в больницу. А бутылка? Она лежала на асфальте целая и невредимая, вызывая у собравшейся во дворе толпы одновременно и любопытство, и восторг, и негодование. Упасть с высоты пятого этажа и не разбиться? Такого еще не бывало!
— Вот так «злодейка с наклейкой», — говорили люди. — Она, она, бестия, во всем виновата!
Я пытался спорить с ними, уверял, что вместо «агдама» на балкон могла быть вынесена, к примеру, кастрюля с супом, но доводы мои воспринимались как надуманные, не соответствующие действительности, а потому отвергались.
С места происшествия я поехал в больницу к пострадавшим. Иван и Николай, поведав мне о случившемся во всех подробностях, ни словом не обмолвились о бутылке, которая так подвела их, и вспомнили о ней только тогда, когда она была предъявлена им.
Месяц спустя я получил заключение технической экспертизы о причине обвала. Эксперты усмотрели ее в сильной изъеденности коррозией двутавровой балки, крепившей балкон к стене, «агдам» для них как будто бы и не существовал.
Инженер жилучастка и техник-смотритель здания — люди технически грамотные — согласились с таким заключением и признали, что за состоянием балконов они не следили.
Привлекая их к ответственности за халатность, я, однако, не смог обойти молчанием коварную роль «агдама» и отметил ее во всех официальных документах. Ведь факты — упрямая вещь!
Да, много необыкновенного было в этой истории! Фантастическими оказались и ее последствия: райисполком, на территории которого произошел описанный случай, во избежание других обвалов принял решение обрушить все балконы на домах дореволюционной постройки, а жилищные службы, надо отдать им должное, выполнили это решение без проволочек — балконы сломали, выходы на них замуровали, чугунные решетки выбросили…
Этот небольшой городок, расположенный в двух часах езды от Ленинграда, многие годы жил спокойно. Нет, не без происшествий, конечно. Они бывали. Летом кто-нибудь тонул, зимой горел. Случались и драки. А вот про воровство люди забыли. Да и кто посмел бы позариться здесь на чужое добро, если все жители городка знали друг друга по крайней мере в лицо?
И вдруг в декабре началось… Первой оказалась взломанной продуктовая палатка у вокзала, за ней — ларек в центре города, потом магазин в соседнем поселке, столовая. И все это за какие-то две недели. После небольшого затишья одна за другой последовали квартирные кражи. Воры вели себя дерзко!
Городок загудел. Замки в хозяйственном магазине были мгновенно раскуплены. Кражи стали главной темой разговоров на улице и дома. Люди возмущались: «Где следственные органы? Куда они смотрят?» А прокуратура и милиция сбивались с ног… После третьей квартирной кражи они обратились за помощью в Ленинград.
Сигнал бедствия принял начальник следственного отдела Чижов. Он пришел ко мне в кабинет и сказал:
— Слушай, Плетнев, оторвись на недельку, съезди, посмотри, что они там делают.
— Не могу, — ответил я, — работы много, поручить некому.
— Ничего, работа в лес не убежит, там помочь надо, — настаивал Чижов. — Почитаешь дела, подскажешь и назад.
Я знал эти уловки: сначала — «поезжай, посмотри», потом — «оставайся, пока не раскроешь».
— Не могу, — пытался я отбиться от поездки. После многомесячного напряженного труда мне захотелось пожить, как живут люди: приходить на работу к девяти утра, в обеденный перерыв обедать спокойно, домой — в шесть, вместе со всеми, чтобы успеть помочь жене и позаниматься с сыном или сходить в кино, почитать.
— В таком случае, Дмитрий Михайлович, — в голосе Чижова зазвучали железные нотки, — воспринимайте мою просьбу как приказ!
Так я оказался в городке, просившем о помощи. Местный прокурор, встретив меня, распорядился о том, чтобы все дела были немедленно собраны. Я принялся их читать и вскоре подумал, что время трачу впустую. Кражи ничем не отличались друг от друга, они совершались, как правило, путем взлома, из торговых точек преступники похищали спиртные напитки, шоколад, конфеты, табачные изделия; из квартир уносили дорогостоящую одежду, хрусталь, золотые вещи, деньги, не оставляя следов, по которым можно было бы их найти.
Я читал, а прокурор — невысокого роста пожилой человек с красными от бессонницы глазами — через каждые полчаса заглядывал ко мне и спрашивал:
— Ну как?
— Никак, — отвечал я зло. — Дочитаю и, если никаких зацепок не увижу, уеду.
Он пожимал плечами и, разочарованный, уходил. Однако после обеда он не вошел, а вбежал в мой кабинет:
— Только что звонил начальник угрозыска Сычев. В поселке мясокомбината квартирная кража. Что будем делать?!
— Надо ехать. Позвоните ему. Пусть захватит нас, — ответил я, зная, что машина прокуратуры ремонтируется триста шестьдесят пять дней в году.
Мы приехали в поселок мясокомбината. Он состоял из восьми кирпичных двухэтажных домов, поставленных по сторонам огромного, как плац, квадратного двора, и казался вымершим.
— Где народ? — спросил я у двух женщин, которые ожидали нас в жилконторе.
— На работе, — ответили они. — Дома одни пенсионеры и дети.
Женщины повели нас на место происшествия. Квартира, в которую проникли воры, была расположена на втором этаже, справа. Перед ней валялось множество мелких щепок: преступники вырезали часть дверной рамы, отжали ригель замка и таким образом открыли дверь. Я осмотрел входную дверь соседней квартиры и, не найдя на ней каких-либо повреждений, вошел в обворованную.
В прихожей я увидел старушку. С непокрытой головой, в зимнем пальто она сидела на стуле и растерянно смотрела в комнату.
— Как вас зовут, бабушка? — обратился я к ней.
— Серафима Ивановна.
— Вы одна живете?
— С мужем. Он в Ленинграде, на встрече однополчан.
— Когда вы обнаружили кражу?
— Полчаса назад, как вернулась из города.
— А в городе сколько пробыли?
— С утра. Собиралась к обеду быть дома, да вот не успела.
— Что у вас украли?
— Не знаю, милый, не смотрела еще.
Мы вошли в комнату. В ней царил хаос. Все, что можно было выбросить из шкафа, комода и чемоданов, валялось на полу. Постояв некоторое время в оцепенении, Серафима Ивановна стала перебирать свои вещи.
— Нет мужниного пальто, нового, с каракулевым воротником, — сказала она. — Не вижу его кожанки и отреза шерсти на костюм.
— Все?
— Вроде бы все.
Серафима Ивановна еще раз окинула взглядом комнату, заглянула в шкаф, вышла на кухню и тут же вернулась:
— Мускат выпили… Пустая бутылка стоит.
Я попросил Сычева и оперативника, который был с ним, побеседовать с жильцами домов, а сам приступил к осмотру квартиры. Я искал пригодные для исследования отпечатки пальцев, но они отсутствовали даже на бутылке муската.
К концу осмотра вернулись работники милиции и доложили, что опрошенные жильцы о краже ничего не знают и подозрительных лиц на территории городка не видели. Назревал очередной «глухарь»…
Перед тем как уехать восвояси, я предложил Сычеву повторить обход квартир вечером, когда люди вернутся с работы, и поговорить со всеми, без исключения.
На следующий день мне позвонили из угрозыска и сообщили, что соседка Серафимы Ивановны, по словам жилички с первого этажа, будто бы знает, кто совершил кражу, и если бы обокрали кого-то другого, а не эту вредную старуху, она бы помогла, а так помогать не будет.
— Где работает эта соседка? — спросил я.
— На мясокомбинате, кладовщицей.
Когда стемнело, я поехал в поселок, нашел женщину, на которую ссылалась милиция. Она подтвердила все, что мне было известно о высказываниях соседки Серафимы Ивановны, но не больше. Тогда я поднялся на второй этаж, позвонил Серафиме Ивановне. Мне никто не открыл. Я вышел во двор, закурил, посмотрел на ее окна. Они были темными. Но горел электрический свет в квартире соседки. Я решил поговорить с ней напрямую, долго звонил, и все безрезультатно. Потом спустился вниз, снова взглянул на ее окна и обнаружил, что они тоже стали темными. А время было «детское» — что-то около семи часов вечера. «Прячется», — подумал я, в третий раз поднялся наверх и забарабанил в дверь. За дверью послышался шорох, женский голос спросил:
— Кто там?
— Следователь, — ответил я.
Щелкнул один замок, второй, дверь открылась, и я увидел на пороге довольно молодую крупную, полногрудую женщину в шелковом цветастом халате и тапочках с пушистыми помпонами. На ее лице я не нашел и тени приветливости.
— Может быть, разрешите войти? — спросил я.
— Только без папиросы. У нас не курят.
Я выбросил папиросу в мусорное ведро, и женщина нехотя впустила меня в квартиру. Она состояла из одной комнаты, но обстановка — полированная мебель, ковры, обилие хрусталя — не оставляла сомнения в зажиточности ее хозяйки.
— Не отвлекайся, это тебя не касается, делай уроки, — сказала женщина белокурому мальчишке лет восьми, сидевшему возле окна за письменным столом. Тот уткнулся в тетрадь.
Не дожидаясь, пока хозяйка предложит мне сесть, я отодвинул от обеденного стола один из стульев и опустился на него:
— Давайте знакомиться. Как вас зовут?
— Нора…
— А точнее?
— Элеонора Степановна.
— Меня зовут Дмитрий Михайлович.
Я рассказал ей о цели своего визита. Элеонора Степановна внимательно, покусывая губы, выслушала меня и, когда настала ее очередь, спокойно ответила:
— Чепуха. Так и запишите. Пусть болтают что хотят. Я ничего не знаю. Слышала только, что обокрали соседку, а кто обокрал — понятия не имею и ни с кем об этом не говорила. Приведите мне того человека, я ему в глаза плюну…
Мальчишка перестал писать и искоса посмотрел на мать. Элеонора Степановна заметила это.
— Я тебе что сказала?! Повернись и делай уроки! Некрасиво подслушивать чужой разговор! — раздраженно крикнула она сыну и уже для меня добавила — Мы мешаем ему… Поверьте, если бы я знала что-нибудь, то не стала бы скрывать от вас.
Ее слова звучали довольно убедительно. Я даже засомневался: не наговаривает ли на нее жиличка с первого этажа? Простившись с Элеонорой Степановной, я спустился к ней. Нет, эта женщина стояла на своем. «Зачем мне все это придумывать? Если бы у нас отношения были плохие, другое дело», — говорила она, и с ее доводами тоже трудно было не согласиться.
Проведение очной ставки между ними я решил отложить и уехал в гостиницу.
Днем я снова отправился в поселок. Надежда на то, что мне удастся найти человека, который поможет разобраться в случившемся, не покидала меня. Я посетил жилконтору, побеседовал с ее работниками, сам обошел несколько квартир и, не узнав ничего интересного, пошел было к автобусной остановке. Но у самого выхода со двора мое внимание привлек мальчишка, тащивший от сараев санки с дровами. Я присмотрелся и узнал в нем сына Элеоноры Степановны. Поравнявшись со мной, он сдвинул на затылок шапку-ушанку:
— Здравствуйте!
— Здравствуй, — ответил я. — Ты почему не в школе?
— Я уже пришел.
— А дрова куда везешь?
— Домой, ванну топить. Вечером мыться будем…
— Не тяжело?
— Не е…
— Как тебя зовут?
— Венька, а что?
— Да так, Венька, ничего. Хочу спросить тебя кое о чем.
Венька поднял на меня свои ясные серые глаза, зашмыгал не по-зимнему веснушчатым носом.
— Вы все курите? — неожиданно спросил он.
— Курю.
— Курить вредно…
— Кто сказал?
Венька не думал ни секунды:
— Ленин.
— Значит, так оно и есть…
— Тогда зачем курите?
— Как бы тебе объяснить? На душе неспокойно…
— Все о работе думаете?
— Да. И не только о ней… Не могу, например, понять, почему твоя мама не любит Серафиму Ивановну.
— Чего тут непонятного? Мамка выбрасывает в мусорное ведро колбасу и хлеб, а Серафима Ивановна ругается.
— А тебе Серафима Ивановна нравится?
— Ничего старушка. Сколько раз пускала к себе, когда ключ забывал дома, поесть давала.
— Тебе ее жалко?
— Конечно…
— Кто же мог ее обидеть?
Венька потупился, прикидывая что-то в уме, поправил дрова на санях, вытер нос рукавицей и, снова задрав голову, посмотрел мне прямо в глаза:
— Мамке не скажете?
— Нет.
— Тогда слушайте. Я гулял во дворе. Ребят не было. Вдруг из нашей парадной выходят два чужих парня в черных шапках, фуфайках, брюках и в сапогах. Только головы у них белые, стриженые, и шеи.
— А в лицо ты их видел?
— Не-а.
— Что было дальше?
— Они пошли со двора, быстро так. Один нес в руке чемодан. Цвет, ну, вроде как у чернил, только светлей.
— Сиреневый?
— Точно, сиреневый. Другой под мышкой пальто нес…
— Почему ты думаешь, что пальто?
— Воротник болтался…
— Еще что-нибудь запомнил?
— На чемодане какие-то буквы были.
— Ты кому-нибудь рассказывал об этом?
— Мамке, больше некому.
— А отец у тебя есть?
— Есть. В другом городе живет.
— И что же мамка?
— Молчи, говорит. Не твое дело.
— Почему же ты мне рассказал?
— Как почему? Они же Серафиму Ивановну обворовали…
Я взглянул на часы. Было ровно 17.00. Рабочий день на комбинате кончался в 18.00.
— Вот что, Венька, — сказал я мальчишке, — ты чемодан сможешь узнать?
— Попробую…
— Тогда жми домой и жди меня.
Венька потащил санки, а я бросился в школу и из учительской позвонил в милицию. Мне вдруг пришло в голову, что кражу совершили лица, недавно освободившиеся из заключения. Кто еще мог быть так одет, острижен? Кто мог действовать так дерзко? Кого могло потянуть на спиртное, шоколад, сигареты, на хорошую одежду, хрусталь, деньги? Два месяца назад была амнистия…
Услышав в трубке голос Сычева, я спросил:
— У вас есть учет освобожденных из мест лишения свободы?
— Есть.
— Сколько человек вышло за последние полгода?
— Пять, все по амнистии.
— Как они трудоустроены, где прописаны?
— Все работают на заводе металлоизделий, живут в общежитии.
— Пришлите немедленно машину. Я в школе.
Минут через десять я увидел в окно, как к школе подкатил милицейский «газик». Из него выскочил Сычев и побежал к подъезду.
— Вы не могли бы съездить с нами? — обратился я к молоденькой учительнице, проверявшей неподалеку от меня тетради. — Нам надо предъявить первокласснику чемоданы в общежитии.
— Я слышала ваш разговор. Страшновато…
— Не бойтесь. Сейчас там никого нет, все на работе. Пройдем по комнатам, посмотрим.
Учительница стала одеваться. Мы заехали за Венькой, посадили его рядом с шофером и покатили дальше. Ехали молча. Только учительница, пряча лицо в пуховой платок, ежилась и шептала: «Страшновато. Колотит всю…»
Нам повезло. Встретив нас, комендант общежития объяснила, что в комнатах чемоданы держать запрещено, и провела в камеру хранения. Записав здесь Венькины показания, я предложил ему осмотреть стеллажи.
— Вот! — сразу указал Венька на чемодан, стоявший на второй полке.
Он был действительно сиреневого цвета, на его крышке темнели выведенные химическим карандашом буквы «Н. П.».
— При надлежит Николаю Полозову, — сказала комендант.
— Он судим?
— Нет. Хороший парень, два года у нас живет.
— Кто-нибудь брал его чемодан?
— Он брал сам, вчера утром. Сказал, что ребята просят, в баньку сходить.
— А раньше?
— Бывали случаи…
Я быстро оформил выемку чемодана, надеясь отвезти Веньку домой до прихода с работы матери, но когда мы приехали в поселок, было уже 18 часов с минутами.
Элеонора Степановна встретила нас сурово.
— Кто дал вам право увозить ребенка?! — набросилась она на меня. — Он ничего не знает, он мог вам только соврать!
Мать втащила сына в прихожую, сорвала с него шапку, пальто и, ударив два раза кулаком по спине, закричала:
— Сколько раз говорила тебе: не лезь не в свое дело!!! Сколько раз?! Скажи! И ты все-таки влез…
Элеонора Степановна схватила Веньку за ухо и поволокла на кухню. Пришлось остановить ее. Мальчишка, воспользовавшись замешательством матери, вырвался и прижался к моим ногам.
— Он вам наврал! — продолжала кричать Элеонора Степановна. — Разве дураку можно верить?!
Венька стоял рядом со мной, всхлипывая, и, когда мать пригрозила ему поркой, спросил:
— За что?.. Ты же сама… наврала, сказала, что ничего… не знаешь. А я тебе… все рассказал!..
— Не плачь, Венька, — успокоил я его. — Ты поступил правильно. Теперь преступников найти будет нетрудно. Когда я это сделаю, то приду в школу, в твой класс, и обязательно расскажу ребятам и учительнице о том, как ты помог мне. А пока — до свидания, через денек я навещу тебя.
Взглянув на Элеонору Степановну, я понял, что сказанное мною произвело на нее достаточно сильное впечатление. Расправа над Венькой была исключена.
Я вернулся в общежитие, дождался прихода с работы Полозова и увез его в милицию. Он оказался правдивым парнем, сразу назвал имена тех, кто брал у него чемодан.
А когда преступники были осуждены, я приехал в школу и рассказал ребятам о честности Веньки, о его смелости. Кто-то после этого дал ему прозвище Следопыт. Венька носил его несколько лет и, как говорили, носил с гордостью.
Если бы меня спросили, какое время суток я больше всего люблю, я бы ответил: вечер. Почему? Да потому, что только вечером следователь получает возможность спокойно, не дергаясь, обмозговать результаты своей работы, спланировать ее на будущее и, если хотите, помечтать…
В тот вечер, о котором пойдет речь, я задержался на службе именно с этой целью. Попив чайку, настроив транзистор на музыкальную программу «Маяка», я разложил на столе накопившиеся за последние дни документы и принялся перечитывать их. Но вскоре мой покой был нарушен: в кабинет вошел прокурор.
— Дмитрий Михайлович, — сказал он. — У меня прием, народу много. Выслушай одну гражданку. Ее обокрали.
— А почему бы эту гражданку не направить в милицию? — недовольно спросил я.
— Она была там. Ей не поверили. Днем мне звонил ее отец, известный полярник, просил вмешаться. Помоги ей написать заявление. Расследование будем вести сами, а с милицией разберемся потом.
Я поморщился: «Ох уж эти звоночки, пропади они пропадом!..»
— Ничего, сейчас твое настроение изменится, — поспешил успокоить меня прокурор и, открыв дверь, обратился к стоявшей в коридоре жалобщице:
— Пожалуйста, заходите…
Порог кабинета робко переступила молодая, худенькая, как тростинка, женщина.
— Смелее, смелее, не стесняйтесь, — улыбнулся ей прокурор. — У нас жарковато… Можете снять шубу… Ну а если не хотите, то садитесь к столу. Дмитрий Михайлович выслушает вас и сделает все необходимое.
С этими словами он удалился, а женщина, расстегнув дубленку, нерешительно подошла ко мне.
— Ольга Борисовна, Оля…
Она удивила меня своей непосредственностью. Я поначалу растерялся, потом привстал и осторожно пожал изящно протянутую мне руку.
Ольга Борисовна сняла с головы вязаную шапочку, села и, приготовившись отвечать на вопросы, доверчиво посмотрела на меня. А я вдруг подумал, что давно уже не встречал столь симпатичных женщин. Все, все в ее облике — и зачесанные назад вьющиеся русые волосы, и зеленоватые глаза в мохнатых темных ресницах, и едва заметный пушок над красивым ртом — производило чарующее впечатление.
— Что привело вас к нам? — спросил я у Ольги Борисовны, боясь, что мое молчание может быть неправильно понято ею.
— Меня обокрали, — со вздохом ответила она.
— Когда?
— Вчера…
— Расскажите, как это произошло.
— Мы с мужем получили новую квартиру, он уже второй год в командировке, дома бывает редко, и я решила переезжать одна. Заказала машину с грузчиками. Они приехали втроем: двое в годах, а один совсем молодой. Сразу забрать все не смогли. Поэтому я перевезла сначала ценные вещи и, пока они ездили за остальными, распаковала хрусталь: столовый поставила в сервант, а шкатулку отнесла в спальню. На старой квартире я хранила в ней золотую подвеску с изображением Нефертити. С подвеской она казалась целиком заполненной золотом, и мне не терпелось увидеть эту красоту на новом месте. Потом пришла машина, я начала показывать грузчикам, что и куда заносить, и вернулась в спальню, только когда они уехали. Шкатулка была пуста.
— Значит, украсть ее могли только грузчики?
— Да, больше в квартиру никто не заходил.
— Вы сами купили подвеску?
— Нет, это подарок.
— Папы?
— Мужа.
— Давно он вам подарил ее?
— Полгода назад, к трехлетию нашей свадьбы.
— Где он работает?
— В ремонтно-строительном управлении.
— А вы?
— Процедурной сестрой в поликлинике.
— Сколько стоила подвеска?
— Муж говорил, что заплатил за нее две тысячи рублей. Он копил деньги на машину, потом решил отказаться от этой затеи и сделать приятное мне.
— Чек у вас сохранился?
Ольга Борисовна достала из кармана дубленки замшевый кошелечек, открыла его и подала мне чек, на котором сначала цифрами, затем прописью была выведена цена подвески, а ниже стоял штамп магазина.
Я помог Ольге Борисовне написать заявление, приложил к нему чек и возбудил дело. На следующий день я допросил ее. Она ничего добавить не смогла, попросила разрешения звонить, чтобы быть в курсе событий, и мы расстались. Засучив рукава, я приступил к работе. Допросил грузчиков — никакого толку. Двое из них оказались семейными, солидными людьми, третий — молодой, жил в общежитии, но ни в чем предосудительном замечен не был. Через некоторое время я вызвал грузчиков вторично, сделал обыски, еще раз допросил — безрезультатно. Нагрузил милицию работой в комиссионных и скупочных магазинах, объявил в розыск похищенную подвеску — и это ничего не дало. А время шло…
Ольга Борисовна вначале звонила мне каждую неделю.
— У вас есть что-нибудь новенькое? — спрашивала она своим нежным, певучим голосом, а я вздрагивал от этих вопросов и мямлил что-то в ответ, потому что боялся сказать правду.
Потом она стала звонить реже, и вот наступил день, когда я услышал голос мужчины:
— С вами говорит муж Ольги Борисовны. Скажите, когда кончится эта волокита?! Неужели среди трех грузчиков невозможно найти вора?* Это все равно что в трех соснах заблудиться…
Я попросил его набраться терпения и ждать, но он названивал мне все чаще и чаще и в конце концов пригрозил, что будет жаловаться и добиваться передачи дела другому, более сильному следователю.
Прокурор, поначалу довольный моими действиями, тоже стал нервничать…
— Что тебе нужно, чтобы найти преступника? — спрашивал он всякий раз, как только мы заговаривали о деле.
— Не знаю, — отвечал я, потому что действительно не видел перед собой никакой перспективы.
Как-то прокурор зашел ко мне и объявил:
— Я заберу у тебя часть дел, поручу их другим следователям. А это, с Нефертити, — кровь из носу, но чтобы было раскрыто! На карту поставлен престиж прокуратуры! Ясно?
Мне все было ясно. Я готов был просиживать на работе не только вечера, но и ночи, только бы найти выход из тупика…
Однажды, коротая вот так, впустую, драгоценное время, я вспомнил свою первую встречу с Ольгой Борисовной и вдруг подумал, что у молодого неженатого грузчика есть, наверное, своя Нефертити, достойная дорогого и красивого подарка…
Я навел о нем справки, узнал, что в Курске его действительно ждет невеста, и спустя две недели получил из курской милиции сообщение, подтвердившее правильность моего предположения. Еще через неделю мне доставили украденную подвеску. Ольге Борисовне я сообщил об этом по телефону, она довольно холодно поблагодарила меня, и больше я с ней не разговаривал. Несколько дней спустя я передал дело в суд, страсти, так долго бушевавшие вокруг него, улеглись, и милый облик Ольги Борисовны стал постепенно стираться в моей памяти…
…Прошел год. Я работал уже в другой районной прокуратуре, и совсем другой прокурор попросил меня почитать материалы о хищении кровельного железа и масляной краски с одного из райцентровских объектов. Случай, о котором шла речь, был предельно прост: прораб Бычков продал двум садоводам-любителям 113 листов железа и 4 бидона краски. Покупатели погрузили добычу в машину и пытались вывезти ее с территории объекта, но были задержаны сотрудниками милиции. Комиссия проверила хозяйственную деятельность прораба, провела инвентаризацию материальных ценностей, но никаких отклонений от учетных данных не выявила, все у него было в ажуре. А прокурору во что бы то ни стало хотелось узнать, каким секретом пользовался Бычков для столь умелого воровства, не занимался ли он им и ранее. Вот почему, прочитав материалы, я в первую очередь вызвал прораба.
Была зима. Бычков пришел ко мне в изрядно поношенном полушубке, шапке-ушанке, ватных брюках и валенках. Здоровый, чернявый мужик лет под сорок, круглолицый, немного обросший, с красноватыми то ли от простуды, то ли по другим причинам белками глаз. Войдя в кабинет, он расплылся в улыбке:
— Дмитрий Михайлович?! Вот это судьба! Не зря говорят: мир тесен!
Я смотрел на Бычкова и ничего не понимал. Ни фамилия, ни внешность его мне ничего не говорила. Подойдя тем временем к моему столу, прораб протянул мне Руку:
— Здравствуйте! Вы давно перебрались сюда? Как вам работается на новом месте?
— Простите, — ответил я. — Откуда вы меня знаете?
— Откуда? Помните дело о краже золотой подвески? Мы с вами тогда не виделись, но заочно были знакомы! Я муж Ольги, правда, у меня другая фамилия…
Я сразу вспомнил все, что было связано с этим делом, вспомнил и подумал: «Неужели стоящий передо
мной приветливый, дружелюбный человек и хам, допекавший меня по телефону, — одно и то же лицо?»
А Бычков, как ни в чем не бывало, продолжал:
— Вы сделали для нас тогда доброе дело, да, доброе! И Ольга, и я, мы оба часто вспоминали вас с благодарностью, собирались в гости пригласить… Не получилось. Работа, командировки… Может быть, теперь выберете времечко? Давайте, а?
— Благодарю, — отказался я.
— Жаль… — вздохнул Бычков. — Понимаю, обстановка не та… Черт меня попутал. Не смог отказать прилипалам…
Он немного помолчал, потом снова заулыбался:
— Может быть, сделаете для нас еще одно доброе дело, последнее? Век помнить будем!
— Какое? — спросил я.
— Может, простите мне грех? Случай ведь… Больше не было. Железо и краски на месте, недостачи нет. Если нужно — попрошу кого-нибудь из чинов… Заступятся, письмо напишут. Я им городишко-то за год новым сделал…
— Не пойдут они на это…
— Пойдут! Квартиры ремонтировал, не откажут…
— Вот как? А материалы где брали?
Бычков самодовольно посмотрел на меня:
— У хорошего хозяина всегда резерв найдется. И нет тут никакого особенного секрета. Отпускают мне, к примеру, железо на кровлю и на карнизы. Но есть карнизы, как сито, эти менять надо. А есть целые. Их можно оставить. Так и с краской: где два раза пройтись надо, а где достаточно одного. Вот и экономия. Рабочие тоже не в обиде, зарабатывают неплохо. Вы, кстати, давно у себя ремонт делали?
— Это, Бычков, к делу не относится.
— Ну зачем так официально? Мог бы помочь…
— Надо подумать, надо подумать, — уклончиво ответил я. — Утром приходите, поговорим.
— Мне бы хотелось, чтобы у нас сохранились добрые отношения, — повторил на прощанье Бычков. — Люди должны помогать друг другу…
Он поднялся со стула, снова подал мне руку, и я не мог оставить ее висящей в воздухе, хотя знал уже, что имею дело с матерым дельцом. После его ухода я вынес постановление о возбуждении уголовного дела и подготовил письмо в контрольно-ревизионное управление с просьбой определить количество стройматериалов, незаконно списанных Бычковым в расход. А утром объявил ему, что должен произвести в его квартире обыск и наложить арест на имущество..
Ольга Борисовна была дома. Она удивленно посмотрела на мужа, на меня и понятых и пригласила всех нас в гостиную. Однако обыск я начал со спальни, в которой нашел золотую подвеску с изображением Нефертити, много перстней, цепочек и серег…
По мере того как я доставал драгоценности из шкатулок, стоявших на трюмо, Ольга Борисовна говорила:
— Это подарок мужа к дню моего рождения, а это — к дню нашей свадьбы, к Новому году, к 8 Марта, к 1 Мая…
— Прикуси язык, дура! — хрипел в стороне Бычков.
Обыск длился несколько часов. Заканчивая его, я объяснил хозяевам квартиры, что все обнаруженные драгоценности придется забрать и сдать на хранение в Госбанк до решения их судьбы следственными или судебными органами. Бычковы в ответ не проронили ни слова.
Я вернулся в Ленинград днем, в воскресенье. Дома меня ожидала записка: «Уехала к сыну на дачу, обед на плите, буду к вечеру». Обойдя тихую, аккуратно убранную квартиру и немного передохнув с дороги, я стал разбирать рюкзак…
Впервые за последние годы мне удалось получить отпуск летом. По настоянию жены, убежденной сторонницы активного отдыха, я побывал в Теберде, на Домбае, спустился по Военно-Сухумской дороге к побережью Черного моря. И все было бы хорошо, если бы не тоска по родным и работе, которая появилась у меня сразу, как только я оказался на юге.
Теперь отпуск заканчивался. Я радовался тому, что уже сегодня увижу жену, завтра встречусь с товарищами по службе, и жизнь войдет в свое обычное русло.
«Интересно, — думал я, — что приготовил мне начальник следственного отдела Чижов? Несомненно, «глухаря»… Но какого? Нераскрытое убийство, изнасилование, ограбление? Или крупную недостачу, возникшую по неизвестным причинам на каком-нибудь складе? А может быть, загадочную автомобильную катастрофу? Трудно сказать. Одно ясно: без дела сидеть не даст».
Размышляя о завтрашнем дне, я вынес на балкон палатку и спальный мешок, перекусил и хотел приступить к переборке фруктов, как в квартиру позвонили. Я открыл дверь: у порога с букетом цветов в руке стояла жена.
— Димка, наконец-то! Я так спешила, знала, что ждешь!
— Соскучилась?
— Очень!
Она обняла меня и потащила в комнату:
— Рассказывай!
— Нет, сначала ты… Как Сашка? Как сама себя чувствуешь?
— У нас все по-прежнему, без перемен… Ну, не тяни!
Я был переполнен впечатлениями. Жена слушала меня, задавала вопросы, и я с удовольствием отвечал на них. Когда за окнами стало темнеть, она спохватилась:
— Что же я сижу? Ты на работу в форме пойдешь?
— Надо бы… хоть в первый день.
— Продолжай, я сейчас…
Она вынула из шкафа мой рабочий костюм, посмотрела, не надо ли подутюжить, прошлась по нему щеткой и повесила на спинку стула:
— Давай вечерком в кино сходим…
— А к родителям? — спросил я и тут же, боясь обидеть жену, поправился — Идем, на десятичасовой.
— Здравствуй, здравствуй, Дмитрий Михайлович! — приветствовал меня утром начальник следственного отдела Чижов. — Не надоело гулять-то? А мы заждались, хотели из отпуска отзывать…
Он вышел из-за стола, небольшой, сутуловатый, лысый, и протянул мне руку:
— Отдохнул ты, кажется, неплохо. Волосы выгорели, глаза побелели, лицо черное, как у негра! Где был? Что видел?
Я рассказал ему о своей поездке.
— Тебе там не икалось? — спросил Чижов. — Хотел дать телеграмму, да прокурор запретил. Пусть, говорит, сил набирается, как-нибудь выкрутимся!.. А как тут выкрутишься? Первое полугодие закончили с полной раскрываемостью, только вздохнули — и вдруг посыпалось! Одно за другим, одно за другим! Перспектива, правда, по большинству дел пока не потеряна, а вот как поступить с делом, которое возбудил Гусько, — ума не приложу. На, полюбуйся, что пишет о нем его начальник.
Чижов подал мне лист бумаги. Под четко выведенным словом «Рапорт» шел текст:
«Докладываю: утром 6 августа с. г. администрацией гаража строительного управления была обнаружена кража шести колес со стоявших на открытой площадке законсервированных автоприцепов. Сообщение об этом получил следователь Гусько. Он же выехал на место происшествия и возбудил уголовное дело. Рядом с площадкой, на заборе, Гусько обнаружил следы, которые могли быть оставлены при перебрасывании колес на территорию соседней свалки. Однако выяснив, что в течение нескольких дней прицепы готовила к отправке на завод группа рабочих, он заподозрил их в преступлении, а следы расценил как инсценировку кражи. На допросах рабочие свою причастность к преступлению отрицали. Тогда Гусько задержал одного из них и, не сообщив об этом прокурору, поместил в камеру предварительного заключения на двое суток, в течение которых безуспешно добивался от него признания в хищении. Считаю, что дальше оставлять дело в производстве у Гусько нельзя, а сам он за грубое нарушение закона должен быть строго наказан».
— Ну, как тебе нравится? — возмущенно спросил Чижов, когда я прочитал рапорт. — Мазурик этот Гусько, да и только! Ему бы с его усиками и коком в оперетку идти, так нет — на следствии подвизается! И увольнять не хотят. Говорят: молодой, учить надо, воспитывать!.. А дело, спрашивается, зачем возбудил? Пусть бы милиция возбуждала. Теперь не передашь — засмеют… Что прикажешь делать, Дмитрий Михайлович?
— Вам виднее, — ответил я, в душе сочувствуя своему начальнику.
— Говоришь, мне виднее? — спросил Чижов. — Тогда решим так: ты из отпуска, тебе и вести это дело.
Я пожал плечами:
— Ваша воля… Одного не пойму: кому нужны такие колеса? Кто их купит у вора? В личном пользовании грузовых машин нет. Государственные организации? Абсурд!
— Вот и разберешься во всех этих тонкостях, — сказал Чижов. — Решение окончательное, обжалованию не подлежит.
С утра лил дождь. Я намеревался для начала повторно осмотреть место происшествия, но этим планам, похоже, не суждено было осуществиться. Что же нашел там Гусько? Ответ на этот вопрос давало дело. На заборе, недалеко от площадки, где стояли прицепы, он обнаружил несколько потертостей и мазков белого цвета (покрышки от солнечных лучей защищал тонкий слой замешенного на клее мелового порошка). Больше ничего. Кроме того, Гусько допросил слесарей, которых подозревал в преступлении, вахтеров, представителей администрации, и все впустую. Иначе как «глухарем» такое дело не назовешь…
К полудню распогодилось. Я приехал на Московский проспект и от Дома культуры имени Капранова пошел направо, по асфальтированной дороге, миновал занятый свалкой пустырь и, пройдя вдоль дощатого забора еще некоторое расстояние, увидел открытые настежь ворота нужного мне гаража. В проходной меня никто не остановил, — она была пустой. Слева от ворот тянулось приземистое одноэтажное здание, за ним, в глубине двора, стояло несколько автомашин, возле которых возились люди в промасленных комбинезонах. Вся остальная территория гаража была свободной.
Я вошел в здание, ткнулся в одну, другую дверь — никого, и остановился у комнаты, из которой доносились женские голоса. Это была бухгалтерия. Три молодые женщины пили здесь чай и о чем-то оживленно разговаривали. Увидев меня, они замолчали, потом одна сказала:
— У нас обед. Вам кого?
— Заведующего.
— Вы немного опоздали. Он только что уехал.
— Тогда попробую без него обойтись, — не растерялся я. — Мне нужно взглянуть на прицепы… С понятыми… Я — следователь.
Женщины переглянулись, и первая, самая бойкая, сказала:
— Раз следователь, придется проводить…
Я вышел в коридор. За дверью послышался смех.
— Мне бы такого следователя. Он мою жизнь сразу бы распутал… — произнесла одна женщина.
— Мечты, мечты, где ваша сладость? — в тон ей сказала вторая.
— А я б за карлика пошла, только не за следователя… Этот чуть что — посадит… — прыснула третья.
Я ждал их недолго. Насмешницы провели меня в дальний угол двора, где за бурьяном стояли «разутые» прицепы, и я приступил к осмотру места происшествия.
Ох эти осмотры! От центра к периферии, от периферии к центру, по часовой стрелке… Если за центр принять площадку с прицепами, то как определить границы периферии, пределы того пространства, на котором надо искать следы преступления? Стоит на шаг отойти от площадки, и попадаешь в заросли репейника и полыни. Они тянутся до забора, и в них ни одного не только сломанного, но даже примятого стебля! Чем это объяснить? То ли здесь никто не ходил, то ли дождь с ветром успели поднять и расправить помятый бурьян? Дальше — забор. На нем и сейчас видны обнаруженные Гусько помарки и потертости. Для защиты от дождя и солнца они прикрыты козырьками из резины… Может, под забором найдутся следы обуви? Нет, трава тут слишком густая… Интересно: если была кража, то какое количество людей в ней участвовало? Одному снять колесо, поднять его и перебросить через забор невозможно, сил не хватит. Двое, пожалуй, смогут, но с трудом. Если за забором никто колесо не примет, они вынуждены будут бросить его. Тогда на земле должны остаться следы падения. Втроем можно совершить кражу без следов или почти без них.
Я нашел старые, разломанные козлы, подставил их к забору. За ним была свалка, заброшенная грунтовая дорога, подсохшая лужа с размытыми следами легковой автомашины. Кто и когда приезжал сюда? Воры? Или влюбленные, искавшие уединения?
Под руками я ощутил колючую проволоку, присмотрелся к ней. Проволока как проволока, в одну жилу. Разве она кого-нибудь остановит? Но что это? Везде колючки свободно торчат над забором, а тут они либо примяты, либо вдавлены в доски…
Я спрыгнул на землю, достал из портфеля составленный Гусько протокол, перечитал его, но этой детали в нем не нашел. А ведь она говорила о краже. С инсценировками краж мне приходилось сталкиваться. Преступники, как правило, не продумывали их до таких мелочей!..
«Надо взглянуть на это место со стороны свалки», — решил я и в сопровождении понятых вышел за ворота. Кучи мусора лежали здесь вплотную друг к другу. Подъем, спуск, опять подъем… Преодолеть их стоило немалых усилий. Наконец наметились какие-то признаки колеи. А вот и та самая лужа, которую я видел с козел. Я подошел к ней, осмотрел забор и росшую под ним траву. Никаких следов. Как будто ничего здесь не падало, не перекатывалось, не перетаскивалось…
Двинулся дальше… Еще одна лужа попалась на пути, но теперь ее пересекали следы по крайней мере двух автомашин, и все они тоже были размыты… Грунтовая дорога вывела меня на знакомую асфальтированную улицу. Теперь можно было подвести итоги осмотра. Итак, дал ли он что-нибудь новое? Да, дал. Имеет ли это новое отношение к преступлению? Кто его знает… Будущее покажет. А пока ни одной из версий по-прежнему нельзя отдать предпочтения, и в этом смысле никаких сдвигов в расследовании дела не произошло.
Составив коротенький протокол и отпустив понятых, я пошел по улице в ту сторону, где она должна была сомкнуться с Московским проспектом. Резкий гудок автомобиля заставил меня отскочить к обочине.
— Раззява! Оглох, что ли?! — крикнул мне шофер. — Или жить надоело?!
Самосвал, чуть не задев меня, промчался мимо, сделал правый поворот и уткнулся в ворота с вывеской «Автобаза». Из проходной показалась пожилая вахтерша. Она подошла к машине, посмотрела на номер, взглянула на шофера.
— Что смотришь, или не узнаешь? — раздраженно спросил тот. — Открывай!
— А то и смотрю, что знать хочу — свой ты или чужой. Путевку предъяви…
— Что-о?
— То, что слышишь. Не сама придумала. Показывай, иначе у ворот заночуешь.
Шофер покопался в карманах пиджака, подал путевку.
— Вот так-то бы сразу. К пбрядку привыкай, — сказала женщина, открыла ворота и пропустила машину.
Обычная сцена. Стань я ее очевидцем несколько днями раньше, то не придал бы ей никакого значения и, довольный тем, что остался в живых, пошел бы дальше. Но сейчас она привлекла мое внимание. В самом деле: гараж и автобаза — организации родственные, к тому же соседние, однако въезд в гараж, из которого украли колеса, свободен, а на автобазу — контролируется и, судя по всему, такой порядок введен здесь совсем недавно. С чего бы это?
Я зашел в проходную, тронул вертушку турникета.
— Пропуск, — потребовала вахтерша.
— Я из прокуратуры, мне нужно переговорить с начальством…
— Рабочий день кончился, начальство дома, чай пьет.
— Тогда, может быть, вы ответите на кой-какие вопросы? — обратился я к ней, предъявив служебное удостоверение.
— Смотря что вас интересует, — смягчилась женщина.
— Контроль на проходной. Всегда ли он был таким строгим?
— А как же?! Всегда. Только разве ворота раньше не закрывали да к машинам не выходили. Дней десять назад директор и тут решил полный порядок навести.
— Что-нибудь случилось?
— Кладовку кто-то сломал, две покрышки украли. У соседей было похлеще. В ту же ночь пять машин «скорой помощи» разули…
— Виновных нашли?
— Чего не знаю, того не знаю.
— А милиция приезжала?
— Был товарищ. Два дня ходил, с людьми говорил, записывал…
— Откуда он?
— Понятия не имею. Об этом вам директор скажет…
Ай да вахтерша! Теперь я твердо знал, что кражи покрышек для грузовых машин не абсурд, что кто-то даже специализируется на них.
На следующий день, перед тем как ехать к директору автобазы, я решил созвониться с ним по телефону. Набрав номер, который дала мне вахтерша, я услышал хриплый бас:
— Сойкин у телефона.
— Мне нужен директор.
— Я директор.
— Это из прокуратуры, следователь. Скажите, были ли на автобазе случаи краж покрышек?
— Был случай, не случаи…
— Милиция к вам приезжала? Воров нашли?
Бас помолчал, потом, откашлявшись, четко произнес:
— Если вы работник прокуратуры, то не задавайте глупых вопросов. По телефону я ничего вам не отвечу.
Я понял, что дал маху, и виновато спросил:
— Вы никуда не собираетесь?
— Пока нет.
— Тогда ждите меня…
Через час я открыл дверь в кабинет директора, представился.
— Попрошу документ, — сказал Сойкин, присматриваясь ко мне, — шаромыжников развелось — пруд пруди…
Он был круглолиц, невысок, но тучен настолько, что с трудом умещался между подлокотниками рабочего кресла.
Я подал ему удостоверение. Директор прочитал все, что было написано в нем, рассмотрел печать, сличил фотографию с оригиналом.
— Теперь ясно. А то меня этим летом и с удостоверением надули. Собрался в отпуск, приехал на вокзал, а билетов нет. Подошел мужичонка — не ханыга, одет прилично, на голове фуражка железнодорожника. Обнадежил меня. Дал ему четвертную, а он мне удостоверение с фотокарточкой и — в толпу. Открыл я это удостоверение, а на нем фотокарточка другого совсем человека, одно только сходство, что оба одноглазые. Но это я так… Вас, значит, кража шин интересует?
— Да.
— Рассказывать особенно нечего. Ночью двадцать девятого июля сломали кладовку, взяли две новые шины. Кражу мы обнаружили тридцатого, в понедельник, утром. Тогда же соседи сказали, что и у них пять машин «скорой помощи» не вышли в рейс. Разутыми оказались.
— Кому вы заявили о краже?
— Звонил дежурному в райотдел. Он прислал сотрудника, лейтенанта. Этот лейтенант осмотрел кладовую, забрал замок, с людьми поговорил, а потом привез украденные шины. С тех пор не появлялся.
— Фамилию его помните?
— Вроде бы Калатозов.
— А преступников нашли или нет?
— Наверное нашли, раз покрышки вернули.
— Хорошо, — сказал я, — одним «глухарем» меньше. — А сам подумал: «Эти воры к белым колесам не причастны. Они, как видно, были пойманы. Поистине нет худа без добра».
Прямо из кабинета Сойкина я позвонил в райотдел начальнику уголовного розыска.
— У вас зарегистрированы кражи колес из автопарка «скорой помощи» и покрышек из соседней автобазы?
— Минуточку, сейчас посмотрим, — ответил тот и пропал. Было слышно, как он шелестел бумагами и говорил по внутренней связи со своими подчиненными. Я ждал. Через четверть часа начальник уголовного розыска сообщил:
— Не нахожу, надо разобраться, позвоните попозже.
Спустя полчаса, когда я вновь дозвонился до него, то получил уже более четкий ответ:
— Такие кражи не зарегистрированы.
— А сотрудник по фамилии Калатозов у вас есть?
— Нет, такой фамилии не слышал.
Сойкин, поняв по выражению моего лица суть полученного ответа, шлепнул пухлой ладонью по лбу:
— Подождите, подождите, я кажется записывал ее!
Он отбросил назад несколько листков настольного календаря:
— Точно, вот она. Только не Калатозов, а Каракозов. Немного ошибся. Телефон нужен?
Я набрал номер, который дал мне Сойкин, и попросил:
— Мне бы товарища Каракозова.
— Его нет, — послышалось в ответ.
— Где его можно найти?
— У начальника.
Пришлось снова позвонить начальнику уголовного розыска.
— Вас опять беспокоит следователь. Я искал лейтенанта Калатозова, а оказалось, что мне нужен лейтенант Каракозов. У вас есть такой?
— Есть.
— Где он сейчас?
— Должен быть у себя, если не выехал по заданию.
— Я только что звонил ему. Мне ответили, что он у вас.
В трубке стало тихо. По отдаленным глухим звукам я понял, что начальник угрозыска прикрыл микрофон рукой и с кем-то что-то решает. Но на этот раз пауза была недолгой.
— Каракозов у телефона, — произнес молодой голос.
— Кто в конце июля выезжал в гаражи, расположенные недалеко от дэка имени Капранова, по поводу краж колес и покрышек?
— Я, — ответил Каракозов.
— Вы установили, кто совершил эти кражи?
— Пока нет…
— А уголовное дело возбудили?
— Нет.
— Почему?
— Надо еще немного поработать…
— Вы требования закона знаете?! — возмутился я.
Каракозов промолчал.
— Почему до сих пор не возбуждены дела? — добивался я ответа, но слова мои повисали в воздухе. И тут мне стало ясно, что Каракозов просто не может ответить на них, потому что в его компетенцию возбуждение уголовных дел не входит.
— Где материалы, которые вы собрали? — уже более спокойно спросил я.
— У меня…
— Привезите их мне немедленно!
Когда я добрался до прокуратуры, то у дверей своего кабинета увидел одетого по форме, высокого, симпатичного лейтенанта милиции. Он стоял, прислонившись к стене, и внимательно рассматривал всех, кто попадал в поле его зрения. В руке у него была папка для бумаг.
— Каракозов? — спросил я на всякий случай.
— Так точно, — ответил лейтенант.
Мы вошли в кабинет. Каракозов достал из папки несколько сколотых скрепкой листков.
— Это все?
— Все.
Доставленные Каракозовым материалы начинались с заявления Сойкина, за ним шли протокол осмотра кладовой, объяснения кладовщицы, вахтера, директора автопарка «скорой помощи», расписки в получении похищенных покрышек и колес.
— Откуда взялись эти колеса и покрышки? — спросил я у оперуполномоченного.
— Их привез мне на третьи сутки один парень из отделения, обслуживающего Октябрьский рынок.
— При чем здесь рынок?
— Читайте дальше, там сказано.
Я стал просматривать остальные бумажки: акт изъятия покрышек на рынке у колхозника Кононова, объяснение этого колхозника, объяснения ночных сторожей рынка Тимофеева и Диньмухамедова, шофера такси Ершова… И вскоре почувствовал, как учащенно забилось сердце. Я откинулся на спинку стула и постарался связно представить себе все, о чем только что узнал…
…Водитель такси Ершов работал тогда в ночную смену. После очередного рейса он подрулил к стоянке на площади Мира. Было около двух часов. Светало. Подошли двое мужчин средних лет — высокий, коротко стриженный блондин с родинкой над левой бровью, и низенький, черненький, пузатый крепыш с золотыми зубами. Оба были в заношенных костюмах, высокий — в коричневом, а низенький — в синем. Ничего не говоря, они открыли дверцы и сели на заднее сиденье.
— Куда поедем? — спросил Ершов.
— К дэка Капранова, — ответил блондин, — а дальше покажем.
В пути пассажиры молчали. Возле Дома культуры блондин потребовал свернуть направо, на какую-то асфальтированную улицу, потом налево, к свалке, вдоль которой тянулся забор. Заподозрив недоброе, Ершов поинтересовался целью поездки.
— Не твое дело! — грубо ответил крепыш и, повернувшись к приятелю, сказал — Я буду здесь, а ты иди…
Минут через десять блондин прикатил откуда-то одну грузовую покрышку.
— Теперь твоя очередь, — обратился он к приятелю.
Крепыш запрыгал по кучам мусора и вскоре вернулся со второй покрышкой.
— Наверное, хватит, Саня, — сказал он блондину. — За остальными вернемся.
Они погрузили покрышки на заднее сиденье, осмотрелись и потребовали, чтобы Ершов отвез их на Октябрьский рынок. Московский проспект был пуст, поэтому до рынка добрались быстро. Машина остановилась перед закрытыми железными воротами. Но вот со стороны рыночного двора к ним подошли два сторожа, один русский, без руки, второй нерусский. Выйдя из машины, крепыш назвал их Тимошей и Мухамедом, перебросился с ними несколькими фразами, и сторожа открыли ворота. Блондин предложил проехать на задний двор. «Там будет безопасней», — сказал он.
Ершов выполнил его требование и оказался рядом с двухэтажным домиком, на двери которого висела табличка: «Пикет милиции». Дверь пикета была на замке. Откуда-то появились колхозники. Они помогли вытащить из такси покрышки и укатили их к своим машинам. Один из них подал крепышу пачку денег. Тот хотел сунуть ее в карман, но блондин посоветовал:
— Пересчитай, Боб.
Крепыш перелистал короткими пальцами купюры:
— Все в порядке, по таксе, поехали.
Вернулись на ту же свалку, погрузили пять колес от легковых машин и привезли их опять на рынок. Ершов уже не сомневался в том, что имеет дело с уголовниками, однако обратиться за помощью было не к кому. Когда блондин и крепыш рассчитались с ним и ушли, он доехал до ближайшего отделения милиции и рассказал о своих рейсах дежурному. Направленный на рынок сотрудник нашел припрятанные в колхозных машинах шины и колеса, но тех, кто продал их, не застал…
Никто из опрошенных им лиц ничего не отрицал, а сторожа в один голос твердили, будто ночью на рынок приезжает много машин, легковых и грузовых, с фруктами и овощами, что покрышек и колес они в такси не видели, проверка грузов в их обязанности не входит, а по именам их называют многие.
Зная райотдел милиции, с территории которого было вывезено все краденое, сотрудник позвонил туда и, получив ответ, что на место происшествия выезжал Каракозов, доставил ему это имущество вместе с полученными объяснениями.
Я снова посмотрел на лежавшую передо мной тонкую стопку листов. Сколько ясности внесли они в вопросы, казавшиеся прежде безответными, неразрешимыми! Только бы найти воров… Их наверняка опознает Ершов… А вот сторожа — скользкие. Увильнули и, видно, будут вилять до поры до времени. Показаниями Ершова их не прижать…
Я решил поделиться своей радостью с Чижовым.
— Здорово! — воскликнул начальник следственного отдела, выслушав меня. — Но почему не возбуждены уголовные дела?
— Мне это тоже непонятно, — ответил я, — Однако кое-что могу предположить…
— Выкладывай…
— Думаю, что эти «глухари» — не единственные.
— Вот как? Сейчас проверим…
Он созвонился с начальником райотдела милиции и спросил:
— Вы в курсе июльских краж колес из автопарка «скорой помощи» и покрышек у их соседей? Припоминаете? Тогда чем вы объясните, что по поводу этих краж не возбуждены дела?
Начальник райотдела пытался что-то сказать, но Чижов перебил его:
— На возбуждение дела закон дает вам максимум три дня. Десять? Это в исключительных случаях, а тут признаки преступления налицо. Покрышки, говорите, вернули? Но разве ваши обязанности ограничиваются розыском похищенного? В таком случае кто должен искать и изобличать преступников?
Задав этот вопрос, Чижов подмигнул мне и продолжал:
— Так в чем же дело? «Глухарей» и так хватает? А по покрышкам, кроме этих, были? Их изучал кто-нибудь? Не изучал… Тогда вот что: дайте команду, чтобы их собрали и привезли в прокуратуру. Пока за минувшее полугодие.
Я вернулся к себе в кабинет.
— Мне можно идти? — спросил Каракозов.
— Да.
— Могу ли я обратиться к вам с просьбой?
— Обращайтесь.
— Я с удовольствием бы поработал с вами, поучился, а может, и помог бы. Нутром чувствую — впереди заваруха. Все равно без оперативников не обойдетесь.
— Учту, — пообещал я и, как только Каракозов закрыл за собой дверь, позвонил начальнику райотдела.
— Послезавтра Каракозов поступит в ваше распоряжение. Дела передам с ним, — ответил тот.
Многого от изучения «глухих» дел я не ждал. И все же было интересно узнать, сколько преступлений осталось нераскрыто, где, когда и каким способом было совершено каждое из них, откуда были похищены покрышки — с машин или из кладовых, в каком количестве, каких марок, какими инструментами пользовались преступники, какие следы оставили на месте происшествия… Это могло облегчить их поиск.
Надо было раздобыть и карту района с обозначением транспортных магистралей, чтобы пометить на ней все организации, в которых побывали воры. Такая карта могла дать наглядное представление о масштабах их деятельности. Она могла помочь и в примерном определении места их жительства и работы.
К концу дня подготовка к изучению дел была завершена.
Оставалось свободное время, и я решил использовать его для поездки к родителям. Дом их стоял на берегу Серебряного пруда, в Лесном. Я поднялся на девятый этаж и позвонил.
— Кто там? — спросила мать.
— Мефистофель, — шутливо ответил я.
— Заходи, заходи. Мефистофель. Какой ты загорелый! Сразу видно, что с юга. Есть будешь или чайку попьем?
Мать стала накрывать на стол, а я — рассказывать, как провел отпуск. Из соседней комнаты вышел отец.
— Только приехал и сразу за работу? — спросил он.
— У нас без дела сидеть не дадут…
— Опять что-нибудь этакое, заковыристое?
'— Точно, папа, — ответил я и заговорил о службе.
От родителей у меня не было тайн. Они слушали молча, забыв о том, что чай остывает в чашках. Потом мать сказала:
— Убьют тебя, Димка, эти бандиты в каком-нибудь темном месте. Подкараулят и убьют.
— Ты хоть с пистолетом ходишь? — поинтересовался отец.
— Нет. Так спокойней.
Забарабанив пальцами по столу, отец сокрушенно вздохнул:
— Вот не стал геологом…
Он не мог смириться с тем, что я не пошел по его стопам, и периодически возвращался к больному для него вопросу.
— Что поделаешь, папа… Твой отец не был геологом, а твои братья и сестры — люди самых разных профессий.
Эти доводы не убедили отца.
— Хочешь, я подарю тебе свою книгу? — спросил он. Надежда на то, что меня еще удастся переориентировать, не покидала его.
— Хочу, с автографом.
Отец взял с письменного стола только что вышедшую из печати книгу и на титульном листе написал: «Сыну-следователю от отца-исследователя». Потом спохватился:
— Я не обидел тебя?
— Что ты! Напротив! Следователь — это всегда исследователь, но не всякий исследователь может быть следователем. И еще скажу тебе: если бы я и решил пойти по твоим стопам, то стал бы не геологом-палеонтологом, а разведчиком.
Отец улыбнулся. Как человек, одержимый любовью к своему делу, он не мог остаться равнодушным к проявлению этого качества в сыне.
— Желаю тебе успеха, — сказал он на прощание.
— Будь осторожен, сынок, — добавила мать.
Каракозов появился в прокуратуре ровно в девять ноль-ноль. Он принес с собой чемодан и, войдя в мой кабинет, доложил о прибытии.
— Много дел? — спросил я.
— Девятнадцать.
— Для полугодия немало. Выложите их пока на подоконник.
— Может, разложить их в хронологической последовательности? — спросил Каракозов.
— Да, так и раскладывайте. Сейчас я принесу столик, за которым вы будете работать… Кстати, как вас зовут?
— Сергей… Сергей Николаевич.
— Меня — Дмитрий Михайлович.
Я ушел за столом. Возвратясь, сказал:
— Берите половину дел. Вот вам перечень наиболее важных вопросов. По ним делайте выписки. Я займусь второй половиной.
Так началась работа, которую мой отец никогда бы не назвал исследовательской. Предстояло прочитать десятки, сотни исписанных разными почерками страниц, и не только прочитать, но и скрупулезно выбрать из них то, что могло представлять интерес. Я называл это анализом. За ним должен был последовать синтез — обобщение выбранных подробностей.
Работа оказалась не такой уж бесплодной. Удалось установить, что кражи выявлялись, как правило, по понедельникам, что для их совершения преступники использовали монтировки, домкраты, гаечные ключи, найденные ими в гаражах и на автобазах. Объектами преступных посягательств чаще всего были машины, поставленные у заборов, вдалеке от проходных и административных зданий. На этих заборах потом обнаруживались черные, «резиновые», следы. Наибольший интерес воры проявляли к покрышкам для грузовых автомобилей, количество похищенных в каждом случае покрышек колебалось от двух до восьми и не выходило за эти пределы даже тогда, когда взламывались кладовые. В трех случаях на месте происшествия были найдены пригодные для сравнительного исследования отпечатки пальцев, принадлежность которых осталась, однако, невыясненной.
Я нанес на карту района организации, в которых побывали воры. Они образовали неправильный круг между Обводным каналом и Московской заставой с центром около Новодевичьего монастыря.
— Ну, какие выводы можно сделать теперь? — спросил я у Каракозова.
— Все кражи — дело рук одной группы…
— Похоже. Еще?
— Группа эта состоит из двух-трех человек.
— Что можно сказать о них?
— Они имеют отношение к автоделу, являются либо слесарями, либо шоферами, живут или работают недалеко от Новодевичьего монастыря, транспортом предприятий, из которых совершают кражи, не пользуются и на дело идут, предварительно прозондировав обстановку.
— Все правильно. Ну а что пока остается за пределами наших знаний?
Каракозов улыбнулся: тон, которым я беседовал с ним, был ему по душе.
— Нам остается узнать, кто они, сколько краж совершили и кому сбыли похищенное.
— Только и всего, — вздохнул я и, намекая на материалы, которыми совсем недавно занимался Каракозов, добавил с иронией — К счастью, некоторое представление об этом мы имеем, а для того чтобы оно стало более полным, надо, наверное, взять для просмотра дела за второе полугодие прошлого года…
Утром оперуполномоченный привез еще пятнадцать дел. Снова мы поделили их между собой и снова засели за изучение объяснений и протоколов, чтобы проследить уже обнаруженные закономерности и попытаться выявить новые. Но добавилось только количество краж и организаций, в которых они были совершены, причем некоторые организации оказались обворованными дважды. В четырех делах имелись копии отпечатков пальцев, обнаруженных на месте происшествия.
Я уже кончил читать свои дела и положил их на подоконник, как вдруг Каракозов воскликнул:
— Дмитрий Михайлович! Кажется, аналогичная ситуация! Опять Октябрьский рынок, те же сторожа, только шофер такси другой — Серебров, и колхозник не Кононов, а Коновалов.
— Дай-ка сюда, — попросил я. — Неужели нам повезло?!
Забрав у Каракозова последнее, декабрьское, дело, я лихорадочно пробежал глазами первые страницы, и мне захотелось вскочить и крикнуть: «Да, повезло! Повезло!» Но я взял себя в руки, дочитал все до конца и только тогда сказал Каракозову:
— Сережа, немедленно, любыми средствами доставь сюда Сереброва…
— Там есть его рабочий телефон, — спокойно ответил оперуполномоченный. — Попробуем воспользоваться им.
Он набрал номер.
— Серебров у нас не работает, уволился еще зимой, — ответила диспетчер таксопарка.
Каракозов быстро вышел из кабинета. Часа через полтора он появился в прокуратуре вместе с длинным, как свеча, светловолосым парнем в клетчатом пиджаке и джинсах и доложил:
— Дома не было, пришлось ехать в таксопарк. Адрес дала жена. Там по рации разыскали.
Парень, ничего не понимая, хлопал глазами.
— Садитесь, — обратился к нему я, — и успокойтесь. Здесь никто не сомневается в вашей честности и порядочности. Вас допрашивали в декабре прошлого года?
— Да.
— Мне бы хотелось, чтобы вы вспомнили свои показания.
— Зачем? Они же были записаны.
— Я хочу сам послушать вас, постарайтесь не упустить ни одной детали.
Серебров, узнав о причине его внезапного вызова, несколько расслабился.
— Я работал тогда в ночную смену и возвращался по Московскому проспекту из Купчина, — начал он свой рассказ. — Около Дома пушнины увидел двух мужчин. Один из них поднял руку. Останавливаться мне не хотелось, но в ту ночь пришлось много поездить порожняком, план горел, и я притормозил. Они сели сзади. Тот, что поднимал руку, высокий и. худой, сказал: «На кладбище». Я подумал, что он шутит, засмеялся, а он придвинулся ко мне и говорит: «Что ржешь? Двигай. Там посмеешься, если охота не пропадет». От этих слов мне стало не по себе. Я тянул, хотел сообразить, что же мне делать. Тогда приятель этого мужика, толстый, как поросенок, ткнул меня кулаком в плечо: «Говорят тебе: трогай. Московский, дом сто». Я только что проехал этот дом и знал его как Новодевичий монастырь*. Пришлось развернуться. У монастыря длинный сказал: «Объезжай справа и во двор». Двор оказался пустым. Там горела только одна лампочка — на маленьком желтом домике. Она освещала прибитую к стене вывеску: «Кладбище» и низкую железную ограду с воротами, за которыми чернели голые деревья, засыпанные снегом кресты, надгробные памятники, склепы — жуть! «Глуши мотор, гаси свет», — сказал длинный и открыл дверцу. Он посмотрел по сторонам, вошел в ворота и скрылся в темноте. А маленький, толстый, остался в машине. Я почувствовал себя как в западне. Решил не рыпаться, ждать, что будет дальше. Когда привык к темноте, то недалеко, за оградой, увидел бронзовый бюст и прочитал выбитые на высоком постаменте стихи. Я их со школьной скамьи помню:
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ.
Это был бюст Некрасова. Хотите — верьте, хотите — нет, но теперь мне было уже не страшно, а стыдно… ужасно стыдно за то, что влип в грязную историю и ничего не могу поделать.
— Действительно, ситуация была не из приятных, — заметил я, взглянув на Каракозова. Лейтенант сидел неподвижно и, казалось, впитывал в себя каждое слово.
— Вскоре я снова увидел длинного, — продолжал Серебров. — От склепа, который стоял за могилой Некрасова, он катил что-то круглое, черное. Когда он дошел до ворот, я понял, что это грузовая покрышка. Длинный бросил ее около нас и снова отправился к склепу. Он прикатил оттуда еще одну покрышку. Тогда из машины вылез толстый, и они вдвоем заложили обе покрышки в багажник. Толстый спросил: «Куда поедем?» Длинный ответил: «На Десятую линию, сорок один». Я стал разворачиваться. Длинный повеселел, показал пальцем на стену собора и прочитал стихи:
Вот они, жирные ляжки
Этой похабной стены.
Здесь по ночам монашки
Снимают с Христа штаны.
Он спросил у толстого: «Кто сочинил?» Тот ответил: «Не знаю». — «Дурак ты, Боб, — засмеялся длинный. — Это Есенин».
Я выехал на Московский и стал думать о том, как бы сдать этих подонков. Но кругом было пусто. Мы приехали на Васильевский. Из машины вылез длинный, сходил во двор дома сорок один, вернулся и сказал: «Его нет, он уехал. Что будем делать?»— «Махнем на Басков», — ответил маленький. «Там, наверное, тоже никого нет, поехали на Октябрьский рынок», — предложил длинный. Толстяк согласился…
Мы к Каракозовым переглянулись.
— Я не так рассказываю? — спросил, заметив это, Серебров.
— Все правильно, — ответил я. — Мы вас внимательно слушаем.
— Так вот. У ворот мы остановились. Длинный сказал мне: «Посигналь, только не очень». Я посигналил. За воротами забегали два мужика — один какой-то раскосый, видно, не русский, второй — однорукий. Длинный высунулся из машины, крикнул однорукому, как старому знакомому: «Открывай, Тимоша!» Ворота развели оба. «Давай на задний двор», — сказал длинный. Я обрадовался. Думаю: «Там есть пикет милиции, там я их и сдам». Но когда подъехал к нему, он оказался закрытым на замок. Длинный пошел к колхозной машине, разбудил шофера, привел с собой. Они стали выгружать покрышки. Я тоже вышел и закурил. Вот тут-то я рассмотрел их поподробней. У длинного лицо было худое, брови светлые, передние зубы вставные, из белого металла, шея тонкая, жилистая, с кадыком, а на кистях рук татуировки. На левой — «Нет в жизни счастья», на правой — «Люблю с первого взгляда» и «Костя». Толстяк был чернявый, круглолицый, с двойным подбородком, маленькими глазками и поднятым кверху кончиком носа. От этого он и напоминал поросенка. Во рту у него было полно золотых зубов. Татуировок я не заметил.
Колхозный шофер рассчитался с толстым. Тот посмотрел на мой счетчик, а длинный сказал ему: «Добавь на полбанки», и они пошли к сторожам. Те поклонились им, а я доехал до ближайшей телефонной будки, набрал 02 и рассказал все, как было. Приехал милиционер, забрал у колхозника шины, а задерживать было уже некого. Потом я возил сотрудника на кладбище. Он, вроде, нашел поблизости какой-то гараж, откуда в ту ночь была совершена кража. Только там ему сказали, что у них украли колеса в сборе, то есть покрышки с дисками. С мужиками, которые ворота открывали, мне делали ставки. Они, оказывается, работали сторожами. Ушлый народ. Со мной не спорили, говорили, что, возможно, так и было, но не помнят, а вот получение денег отрицали начисто. С тех пор меня не вызывали. Может, я что упустил? Если так, спрашивайте.
— Сергей Николаевич, у вас есть вопросы? — обратился я к Каракозову.
— Хочу уточнить, — сказал оперуполномоченный, — хорошо ли помнит свидетель, что у длинного была наколка «Костя» и не видел ли он на его лице родинок?
— Татуировка «Костя» была. Это точно, а родинок не было.
— А во что они были одеты?
— Толстый — в черную флотскую шинель и черную меховую шапку с кожаным верхом, потрепанную. Длинный был в черном демисезонном пальто и старой шляпе, кажется коричневой.
— Спасибо, — поблагодарил я шофера и, отпустив свидетеля, повернулся к Каракозову. Оперуполномоченный как будто ждал этого момента:
— Надо срочно брать в работу сторожей, — сказал он.
— Согласен с тобой, Сережа, — ответил я. — Но сейчас — по домам.
Мы вышли на улицу вместе. Было тепло и тихо, как бывает в Ленинграде в последние дни лета. И пустынно. Трудовой день давно кончился, город засыпал…
К утру мои планы изменились. Я по-прежнему считал допрос сторожей ключевым следственным действием, но именно поэтому решил подготовиться к нему получше, покапитальнее.
Сторожам уже дважды удалось выкарабкаться. Но они не знали, что теперь сразу оба факта стали достоянием следствия, что отныне представить их, как случаи, им будет значительно труднее. Так почему же не подкрепить полученные результаты какими-то дополнительными аргументами? Пусть даже для этого потребуются два, три дня или, наконец, неделя!
Нельзя было затягивать и направление на экспертизу дел, в которых имелись отпечатки пальцев. Кому принадлежат они — одним и тем же или разным лицам? Этот вопрос тоже волновал меня, хотя я понимал, что оставить их могли не только воры, но и невиновные люди.
Вот почему, как только Каракозов вошел в кабинет, я сказал ему:
— Получай задания на сегодня. Первое — проверить, были ли судимы сторожа в прошлом. Второе — выяснить, какой репутацией пользуются они по месту жительства, каков круг их знакомств. Третье — отвезти на экспертизу дела с отпечатками пальцев и попросить сделать ее побыстрее. Этого, пожалуй, хватит. Во второй половине дня позвони мне на работу.
Каракозов ушел, а я поехал на Новодевичье кладбище. Мне не терпелось побывать там, где, судя по карте, находился центр воровской деятельности, и поискать следы, которые могли оставить преступники. Рассказ Сереброва навел меня на мысль, что они могли использовать кладбище и как перевалочную базу, и как место демонтажа колес.
Автобусом я добрался до трамвайного парка имени Коняшина и с остановки посмотрел на противоположную сторону Московского проспекта. Там, за сквером, простиралось громадное обшарпанное здание монастыря с узкими стрельчатыми окнами. В некоторых окнах виднелись занавески, горел свет. Люди сновали по дороге, огибавшей монастырь справа. Я тоже пошел по ней и оказался во дворе, значительную часть которого занимали полуразрушенный собор и жилой флигель. А вот и кладбищенская контора, ограда, памятник Некрасову, так потрясший Сереброва! Между надгробиями статских и тайных советников, генералов и адмиралов, купцов и купчих я пробрался к первому из семейных склепов, высившихся за могилой Некрасова. Дверь в нем отсутствовала, пол был устлан сеном, в правом углу валялись две скобы непонятного назначения, несколько металлических колпачков от водочных бутылок, высохшие корки черного хлеба. Другие склепы оказались менее захламленными. Осматривая их, я забрел далеко от входных ворот. Было тихо. Только необыкновенно большие и жирные вороны зловеще каркали над головой, перелетая с дерева на дерево и нагоняя страх. Вдруг совсем рядом я почувствовал какое-то движение и увидел старушку, которая, озираясь, шептала молитвы перед медной статуей Христа. Я подивился ее смелости и подумал, что вот сейчас она здесь одна, но это все-таки день, а кто же придет сюда ночью, да еще зимой, кроме тех, кому нужно как раз то, что пугает других, — безлюдье и темнота?
Я вернулся к монастырю, однако с жильцами беседовать не стал — мало ли на кого тут можно было наткнуться! — а для себя пометил, что работу эту, наряду с выявлением завсегдатаев Октябрьского рынка и проверкой жильцов дома № 41 по 10-й линии Васильевского острова, при первой возможности поручу Каракозову.
Вспомнив о Каракозове, я взглянул на часы. Времени оставалось только на то, чтобы доехать до прокуратуры. Я поспешил на Московский проспект и сел в автобус.
Уполномоченный не подавал никаких признаков жизни до самого вечера. Когда он наконец позвонил, мое терпение подходило к концу, и я начал было ругать его. Но Каракозов как-то спокойно и убедительно сказал:
— Не надо, Дмитрий Михайлович. Все утро я проработал по месту жительства Тимофеева и Диньмухамедова. Ничего утешительного. Тимофеев одинок, занимает в коммунальной квартире одну комнату, обстановка в ней скромная. Иногда выпивает, посторонных домой не водит. Диньмухамедов женат, имеет замужнюю дочь. Живут в отдельной, прилично обставленной квартире, с соседями не общаются. Вот такие дела. Радовать вас было нечем. Более интересные новости я получил только что: Диньмухамедов судим за спекуляцию. Ну а экспертизу обещали сделать через неделю.
— Вот что, Сережа, — ответил я. — Надо бы на рынок проехать. Не верится мне, что по ночам туда заезжает много машин. Овощи, фрукты привозят на них в основном колхозники Ленинградской, Новгородской, Псковской областей, ну еще Прибалтики. Привозят днем. Зачем им на ночь оставлять машины? Они в колхозе нужны. Поэтому сбросили груз и айда назад. Что касается отдаленных областей, то оттуда везут поездами, самолетами. А здесь взяли грузотакси или легковуху, доехали до рынка и отпустили.
— Дмитрий Михайлович, я наведу эти справки и через часок буду у вас, — пообещал Каракозов.
Приехав в прокуратуру, он доложил, что в рабочие дни рынки закрываются в 19, в выходные — в 16 часов. К этому времени торговля заканчивается, остатки товаров сдаются в кладовые, допуск на территорию рынков прекращается. Если на территории на ночь остаются машины, то их охрану принимают на себя сторожа. Об этом выписывается квитанция. Они же ведут наблюдение за охраняемыми объектами.
— Теперь говорить со сторожами будет полегче, — заметил я. — Не сделать ли нам у них одновременные обыски утром, пока они со снами на расстались? Потом, ничего не говоря, взять на допросы. Нас они раньше не видели. Пусть поломают головы. Допрашивать в разных кабинетах и чтобы один не знал, где второй. Только по одному на обыски идти нельзя. Я позвоню в райотдел, попрошу двух сотрудников и машину.
— Что будем искать? — спросил Каракозов.
— Записи с адресами, наличные деньги, сберкнижки.
— Во сколько мне приезжать?
— В шесть тридцать. Ты ведь недалеко от райотдела живешь? На машине и приедешь. Я буду ждать на улице Дзержинского, у Фонтанки. А сейчас мне нужно успеть получить санкцию.
Ровно в 6 часов 30 минут, подходя к условленному месту встречи, я увидел прижавшийся к тротуару милицейский «газик». Сел в его кабину, отдал Каракозову постановление на обыск Диньмухамедова и повторил инструктаж. Вместе с одним из сотрудников Каракозов отправился в сторону Фонтанки. Там, во дворе ближайшего дома, жил тот, кого предстояло обыскать. Я со вторым сотрудником проехал немного вперед, за Фонтанку, взял с собой двух дворников, подметавших тротуар, и вошел в парадную другого дома. В ней пахло кошками и пылью. Две двери, расположенные по обеим сторонам лестничной площадки, были увешаны табличками с указанием фамилий жильцов. «Тимофеев — 3 зв.», — прочитал я и, трижды нажав на кнопку, прислушался. В квартире царила тишина. Тогда, в предчувствии чего-то непредвиденного, я дал целую очередь звонков. Через некоторое время за дверью что-то бухнуло, послышалось шарканье, и заспанный женский голос спросил:
— Вам кого?
— Тимофеева, — ответил я.
— Он работал в ночь, пока не вернулся.
— Во сколько он приходит?
— Когда как, — зевнула женщина. — Обычно часикам к восьми.
— Откройте, мы подождем.
— А кто вы такие?
Пришлось представиться.
Лязгнули запоры. Пожилая женщина, поправляя одной рукой растрепавшиеся волосы, а другой придерживая полы халата, впустила нас в прихожую. Здесь на стене тускло, горела электрическая лампочка. Она выхватывала из полумрака штабеля уложенных чуть ли не до потолка старых чемоданов, ящиков и коробок.
— Какая комната принадлежит Тимофееву? — спросил я.
Женщина указала на дверь слева от входа. Я тронул ее ручку — она не открывалась. «Неужели промахнулся?.. — подумал я. — Все вроде предусмотрел, а вот с графиком работы сторожей. — прохлопал. Что же делать?
Вдруг он после работы не придет? Уйти не дождавшись — испортить всё».
— Будем ждать, — объявил я своему помощнику. — Из квартиры никого не выпускать. Входящих оставлять здесь.
И опять подумал: «Промахнулся! Сергей тоже, наверное, влип. Надо бы проведать его».
— Выскочу на десяток минут, — сказал я сотруднику и побежал к Каракозову. Действительно, Диньмухамедова дома не было. Члены его семьи завтракали, с удовольствием уминая вываленные на стол куски вареного мяса. За ними бдительно наблюдали понятые, сам Каракозов и его коллега. Снова мелькнуло в голове: «Вдруг Диньмухамедов тоже не придет? Сработал, называется! Как приготовишка…»
Я поспешил в квартиру Тимофеева и, как только вошел в прихожую, наткнулся на сухощавого мужчину лет пятидесяти, одетого в поношенную гимнастерку защитного цвета, черные брюки и сапоги. Правый, пустой, рукав гимнастерки был заткнут за поясной ремень.
Мужчина уже знал о цели нашего визита. Он открыл дверь своей комнаты и предложил зайти. В его поведении я не заметил никаких признаков волнения. Более того, мне даже показалось, что Тимофеев ведет себя подчеркнуто спокойно, как бы давая понять: все это ни к чему, я человек честный и не сомневаюсь, что к такому же выводу придете вы, незваные гости, только пыли наглотаетесь.
— Ознакомьтесь с постановлением о производстве обыска, выложите все из ваших карманов на стол и выверните их, — потребовал я.
Тимофеев послушно вынул из карманов паспорт, блокнот, связку ключей, носовой платок и… сберегательную книжку. Он достал эту книжку без тени смущения: почему честный труженик не может иметь сбережений?
Я открыл ее. Книжка была исписана приходными операциями. Вносились небольшие суммы, но иногда вклады возрастали.
— Живу на получку, а пенсию кладу в сберкассу, — объявил Тимофеев. — На черный день…
— Где ваше пенсионное удостоверение? — спросил я.
— В собесе. Забрали для каких-то уточнений.
Я просмотрел заполненный разными адресами блокнот и спросил:
— Так много знакомых?
— Что за знакомые! — усмехнулся Тимофеев. — Адреса для колхозников. Приедут в чужой город, а остановиться негде. Просят помочь. Вот и ищешь, к кому бы пристроить…
— Ладно. Теперь посмотрим комнату, — сказал я. — Понятых прошу внимательно наблюдать за нашими действиями. — И вместе с сотрудником милиции стал внимательно перебирать неказистое имущество Тимофеева.
Обыск занял час, никаких результатов не дал. В протоколе пришлось записать, что изъяты только сберкнижка да блокнот.
— Что ж, Тимофеев, собирайтесь, поедем в прокуратуру» предложил я.
— Воля ваша, но учтите: год назад я перенес инфаркт, — заволновался сторож. — Если у вас есть основания брать меня — это одно дело, а если их нет и мне станет плохо? Кто будет отвечать?
— Не беспокойтесь, основания есть, — ответил я.
В прокуратуре Тимофеев преимущественно молчал. Он не понимал, зачем его привезли сюда, о чем будут спрашивать, и ждал, пока неловко оброненная следователем фраза поможет ему сориентироваться. Я не торопился переходить к существу дела, интересовался условиями труда на рынке, обязанностями сторожей, режимом их работы, спрашивал, чем они занимаются в ночное время, много ли машин им приходится впускать на территорию, часто ли приезжают такси. И Тимофеев, никогда прежде не видевший меня, не догадываясь о сведениях, которыми я располагал, рассказывал, что ворота они закрывают в семь часов вечера, что по ночам впуск машин на территорию рынка практически исключен, а если такие случаи и бывают, то при этом всегда производится проверка грузов.
Фиксируя показания Тимофеева, я давал ему подписывать каждую страницу, но как только беседа подошла к концу, сказал:
— Мне известны факты, когда вы и Диньмухамедов в ночное время впускали на рынок такси с покрышками.
Тимофеев судорожно проглотил слюну.
— Такой случай был, например, в конце июля. Тогда вы за одну ночь дважды открывали ворота, — продолжал я.
— Но мы не видели в такси покрышек и не знали людей, которые приезжали, — пытался возразить Тимофеев.
— Простите, эти люди называли вас по имени. В одном случае покрышки, а в другом колеса лежали на заднем сиденье, и, пропуская машину, вы не могли не видеть их. Кроме того, проехав на рынок, эти люди говорили, что теперь они в полной безопасности. Они были уверены в вас.
Тимофеев замолчал.
— В декабре прошлого года ночью вы тоже впускали на рынок такси с покрышками. А это уже похоже на систему. Получается, что вы — сообщники воров. Хотите, я обрисую вам их внешность, назову имена, напомню, о чем они говорили с вами? Помните, как в декабре вы впустили Костю и Боба, в июле — Боба и Сашу? Не они ли своими подачками помогли вам открыть счет в сберкассе?
— Нет, сберкнижка тут ни при чем, — промямлил Тимофеев.
— Откуда же у вас деньги?
— Чаевые это. Подрабатываю. Кому ящик, кому мешок поднесу…
— Кто подтвердит?
— Не знаю. Где их теперь найти?
— То-то и оно, но я могу поверить вам в этом. А как быть с очевидными, доказанными фактами? Что вам, очные ставки с шоферами устраивать? Или будете ждать, пока вас потянут за собой эти Бобы, Саши и Кости? Тогда поздно будет…
Тимофеев задумался. Видно было, что ему нелегко. Он не предполагал, что речь пойдет о делах, давно уже сошедших с рук, забытых.
— Перед вами два пути, — не упуская из рук инициативы, продолжал я. — Один — помочь следствию и тем в какой-то степени искупить вину, второй — оставаться сообщником преступников. Какой вы выберете?
— Они убьют меня, если узнают, что я дал показания…
— Когда вы видели их последний раз?
— В июле, утром, после того как они приезжали ночью. Приходил Сашка. Я сказал ему, что милиция забрала покрышки.
— А Боба видели?
— Нет.
— А Костю?
— Костю не видел с зимы. Он вроде залетел с какой-то кражей и теперь отбывает наказание.
— Вам известно, где они живут, где работают?
— Нет.
— Скажите, вы заранее знали о привозе ими покрышек?
— Откуда я мог знать? Не знал, конечно.
— Сколько они вам платили?
— Оба раза дали на полбанки…
— А Диньмухамедову?
— То же, что и мне…
— Были ли еще случаи доставки ими покрышек?
— Не было.
— Это честно? Вас не придется потом изобличать во лжи?
— Клянусь. Я им еще в декабре сказал, чтоб больше не смели привозить, так нет, летом опять привезли. Видно, сбыть было некому.
— У них были другие скупщики?
— Точно не знаю. По разговорам могу судить, что были. На квартирах жили. С Украины, Молдавии, Белоруссии…
— Как же эти скупщики вывозили покрышки?
— По железной дороге. Машины в такую даль гонять нет смысла, а железная дорога грузобагажом доставит хоть куда…
В кабинет заглянул Каракозов.
— Как у вас дела? — спросил он.
— Вроде бы мы достигли взаимопонимания, — ответил я. — А у тебя?
Каракозов отрицательно покачал головой.
— Тимофеев, — обратился я к сторожу, — Диньмухамедов подтвердит ваши показания?
— Он что, не признается? — встрепенулся тот.
— Нет…
— Я могу сказать ему, что надо говорить правду, — выдавил из себя Тимофеев. — За остальное не ручаюсь.
Каракозов ввел Диньмухамедова в мой кабинет, и Тимофеев сказал ему, что признался. Диньмухамедов некоторое время удивленно смотрел на него, потом махнул рукой и вышел вместе с Каракозовым.
В конце рабочего дня оба сторожа мирно решили со мной последний волновавший их вопрос: как поступить, если воры попадутся им на глаза? Договорились, что об этом они сразу позвонят по телефону.
Но был еще один путь, который мог вывести на преступников независимо от сторожей, шоферов такси или колхозников, скупавших покрышки, и потому казался заманчивым. Он лежал через дом № 41 по 10-й линии Васильевского острова… Мы с Каракозовым решили выехать туда завтра.
Поездка эта, однако, больше расстроила нас, чем обрадовала. Выяснилось, что квартиру, где постоянно останавливались приезжие колхозники, хорошо знали в доме. Когда-то ее занимала семья из трех человек — тетя Таня с мужем и их сын. Потом муж умер. Сын, чуть ли не ежемесячно приводивший новых жен, остановил наконец свой выбор на поварихе с собственной машиной и кооперативной квартирой и перебрался к ней.
Две смежные комнаты, которые он занимал, были отданы молодой семье: шоферу-милиционеру и его супруге — продавщице гастронома. Тетя Таня осталась единственной владелицей двух других сугубо смежных комнат. Жилища этих хозяев резко контрастировали друг с другом: полированная мебель, хрусталь, ковры, люстры, двуспальная тахта, цветной телевизор, холодильник «ЗИЛ», набитый всякой всячиной, яркие рекламы с изображением обнаженных женщин — это у молодых; обставленная допотопной рухлядью дальняя комната и совершенно нелепая ближняя — у тети Тани. Нелепый вид ближней комнате придавала плита, которую в частном порядке сложил хозяйке печник вместо обычной, обтянутой железным каркасом печки. Тетя Таня, старея, мерзла все больше, из валенок почти не вылезала, и любила посидеть на истопленной плите. Посидеть, вспомнить старину, побеседовать с людьми, которые приезжали к ней из далеких мест… Гости эти были всегда хорошие, жили подолгу, платили щедро, с такими гостями можно было и выпить по рюмочке, даже по две, больше здоровье не позволяло.
Прихожая у хозяев была общая, вход со двора. Иногда ночью, а то и днем квартиранты закатывали в нее автомобильные покрышки и говорили, что стараются для колхозов. Когда покрышки начинали загромождать проход, их увозили на вокзал, чаще на Витебский, потому что жили у тети Тани в основном посланцы украинских колхозов. Тетя Таня была довольна, сыта, ее соседям тоже перепадали то горилочка со стручком красного перчика, то само-гоночка-первачок, то сальце… Те жильцы дома, что поначалу возмущались, со временем поутихли: если блюститель порядка ничего плохого за тетей Таней и ее квартирантами не замечал, то им и подавно все это было ни к чему.
В общем, информацию об этой квартире мы получили довольно обширную еще до того, как попали в нее.
Дверь нам открыла молодая кареглазая блондинка в синей блузке с короткими рукавами, в спортивных брюках и шитых золотом домашних тапочках.
— Вы к кому? — спросила она.
— К тете Тане, — ответил я.
Женщина постучала в дверь и крикнула:
— Тетя Таня! К вам!
— Кто там? Пусть войдут, — послышался хриплый голос.
Я вошел. Справа, на плите, сидела морщинистая старуха лет под семьдесят, в зеленой кофте, надетой поверх невесть когда сшитого платья, и в валенках. При виде гостя старуха подняла к голове руки и стала собирать спутавшиеся волосы, чтобы скрепить их заколкой.
— Тетя Таня, — обратился я к ней. — Давно ли вы пускаете к себе квартирантов?
— А ты кто такой?
— Лицо официальное, следователь.
— Принесла нелегкая… — прошептала тетя Таня. — Давно ли пускаю? Как муж помер…
— Когда это было?
— Дай бог память…
— Кто у вас жил последним?
— Последним? Матюшенко.
— А до него?
— Пилипчук… Нет, не он, Вакулинчук.
— А до Вакулинчука?
— Далеко берешь. Вчерашний-то день не помню. Врать не хочу, а правды не знаю.
— Зачем они приезжали?
— Для колхозов своих эти — как их? — колеса покупать.
— У кого?
— Чего не знаю, того не знаю. Они как уходили утром, так иной раз к следующему утру только и появлялись.
— Из каких мест они были, не помните?
— Ни к чему мне это. Может, соседка Алла что помнит, ее поспрашивайте.
Алла как будто слышала, как тетя Таня произнесла ее имя. Она тут же открыла дверь:
— Ну что, тетушка, замучили тебя эти ребятки?
— Замучили… Кабы помнила что, а то ведь в голове-то один туман…
— Не прерваться ли вам, товарищи? — обратилась Алла к нам. — Отдохнуть немного, перекусить?
— Прошу вас выйти, — попытался я угомонить ее. — Не имею права допрашивать свидетеля в присутствии посторонних.
— Какая же я посторонняя? Соседка. Может, помогу чем…
— Выйдите. Прошу вас.
— Ну зачем же так строго?
— Сергей, выведи ее и побеседуй, — попросил я Каракозова.
— Не ожидала, что вы так грубы с женщинами, — обиделась Алла и, слегка покачивая бедрами, пошла в сопровождении Каракозова к двери. Тетя Таня улыбнулась ей вслед беззубым ртом:
— Эх, молодость!
Аллы не было несколько минут. Потом она опять появилась в комнате, на этот раз с подносом, на котором стояли две рюмки, наполненные коричневой жидкостью, и розетка с ломтиками лимона. Алла наклонилась ко мне и, обдав коньячным перегаром, прошептала:
— Муж спит… пусть спит… хочу с вами… на брудершафт…
Я снова выставил ее за дверь.
— Бедовая… — сказала тетя Таня, провожая тоскливым взглядом поднос с рюмками.
Вошел Каракозов — в грязи и волокнах пакли.
— Куда ты провалился?! — вспылил я. — Алла опять лезла…
— Ведь обещала сидеть возле мужа. Он с ночи, спит. Я по подвалам пошуровал.
— И что?
— Пусто, хлам всякий…
Мы вышли во двор.
— Чем пополнился наш актив? — спросил оперуполномоченный.
— Ничем, если не считать нескольких фамилий скупщиков. — ответил я. — Но кто знает, сколько таких квартир в городе? И сколько в них побывало заготовителей?
На улице мы остановились.
— Если в ближайшие дни сторожа ничего не дадут, придется идти на вокзалы и рыться в документах на отправку покрышек, — сказал я. — Будем искать скупщиков, а через них — воров. Заодно узнаем, какие документы требуются от отправителей, да и в количестве покрышек сориентируемся.
— Дмитрий Михайлович, это ведь адская работа! — вздохнул Каракозов. — Там берут к отправке все, абсолютно все, и в этом море пыльных бумаг мы будем искать документы на покрышки? Верное средство заработать чахотку…
— Завтра разведаю обстановку, и будем думать, как организовать эту работу, — успокоил я уполномоченного. — А ты свяжись со сторожами. К вечеру сойдемся в прокуратуре.
Утром я приехал на Витебский вокзал, нырнул под прибитую к стене ржавую вывеску «Прием багажа» и, найдя нужную кладовую, спросил у сидевшей там немолодой женщины в берете и черном халате:
— Можно получить у вас несколько справок?
— Что вас интересует? — подняла она голову.
— Принимаете ли вы к перевозке грузовые покрышки?
— Принимаем.
— Что для этого нужно?
— Написать заявление, указать отправителя, станцию назначения и фамилию получателя, прикрепить бирку, заплатить в кассу деньги. Остальное — дело наше.
— А документы на приобретение покрышек вы требуете?
— Зачем? Никто нам таких указаний не давал…
— И так на всех вокзалах?
— Конечно.
— А если покрышки ворованные?
— Гражданин, я вам уже сказала: нет у нас указаний проверять документы на приобретение грузов. Не мешайте работать. И вообще кто вы такой?
— Вот мое удостоверение. Я хочу разобраться. Грузовых машин в личном пользовании нет. Если покрышки к ним сдает частное лицо, то ведь это дело явно нечистое!
— Я согласна с вами, но самодеятельностью мы заниматься не можем.
— Получается, что государственная организация помогает в транспортировке похищенного у государства имущества? Дикость! — не выдержал я.
— Молодой человек, мне это тоже казалось дикостью. Могу посоветовать вам только одно: почитайте правила перевозок грузов по железной дороге, — ответила кладовщица. — Их вам дадут в нашей конторе. Она находится при выходе, справа.
Я получил и внимательно проштудировал эти правила. В них на шестистах страницах рассказывалось о порядке транспортировки угля, леса, зерна, молока, газов, ядов, взрывчатых и радиоактивных веществ, кинопленок, бензина, кислот, животных, птиц, посадочных, посевных и прочих материалов, только не автопокрышек. Запрет на прием к перевозке заведомо похищенных изделий правила не накладывали.
— Отдельных директив не поступало по этому поводу? — спросил я у начальника конторы.
— Нет, не было.
— Тогда покажите мне документы на отправку грузобагажа.
— Какой месяц вас интересует?
— Этот год и вторая половина прошлого.
— Вы не шутите? Тогда смотрите в этих трех шкафах.
Канцелярские шкафы были туго набиты пачками желтых бумажек. «Вот и объем, — подумал я. — Это здесь. А на других вокзалах? За несколько лет не перелопатишь». Вспомнил, как легко отнесся к словам Каракозова о чахотке, ожидающей нас, и ощутил их суровую правду.
Вечером оперуполномоченный позвонил и расстроил меня еще больше: Тимофеева и Диньмухамедова он нашел на рынке подвыпившими.
— Не слишком ли мы доверились им? — спросил я у Сергея. — Мне кажется, оставлять их без контроля нельзя. Подбери надежных общественников. Пусть понаблюдают.
— Понял, — ответил Каракозов.
— Займись этим завтра, а я подумаю над другими вопросами. Чахотка нам ни к чему…
Поводов для размышлений у меня было более чем достаточно. Близился к завершению второй месяц работы над делом, вернее, теперь уже над группой дел. Время это не прошло даром, но главная проблема — обнаружение и изоляция воровской шайки — оставалась нерешенной, и на пути к ее решению возникали все новые и новые трудности. Теперь надо было найти силы для того, чтобы одолеть горы скопившихся в багажных кладовых документов. Огромная работа, а даст ли она результат? И все-таки надо пробовать. Надо идти на поклон к начальнику следственного отдела Чижову, просить у него следователей, хотя известно заранее, что он скажет: «Дел — по уши, работать некому, а ты свой департамент заводить хочешь».
Он уже говорил так. Не один раз. И приходилось уходить от него ни с чем. Но завтра так уйти нельзя; надо убедить Чижова в своей правоте во что бы то ни стало.
Чижов стоял у единственного окна своего кабинета и мрачно смотрел на мокрые крыши соседних домов. Лето давно прошло, кончалась и осень, для отдыха оставалась теперь только зима, и это в который раз!
— Чем-нибудь обрадовать хочешь? — спросил он, увидев меня в дверях.
Я промолчал.
— Если следователей пришел клянчить, то напрасно, — продолжал Чижов. — Все кругом помощи просят, своими силами обходиться разучились. Прокуроры сами следствие вести не хотят, вельможами стали. Их дело, видите ли, только надзор да руководство, потому и попрошайничают, не стыдясь. И ты тоже. Что ни дело, то бригаду требуешь, своим департаментом норовишь обзавестись, столоначальником стать…
— Клянчить не буду, — спокойно сказал я.
Чижов удивленно посмотрел на меня.
— Тогда зачем пожаловал?
— Спросить: бывали ли вы в нашем зоопарке?
— Оставь свои шуточки! Не до них сейчас…
— Нет, я вполне серьезно…
Никто никогда в рабочее время в его служебном кабинете о посторонних вещах не заговаривал.
— Что это ты про зоопарк вспомнил? — осторожно, боясь попасть впросак, поинтересовался Чижов.
— Хочу пригласить вас туда.
— Перестань дурить! — не выдержал Чижов, не зная, как вести себя дальше. — Если тебе среди зверей побывать надо, валяй один.
— Значит, не хотите?
— Нет.
— Жаль. Дело в том, что там появился говорящий попугай.
— Ну и что? — ухмыльнулся Чижов.
— Целый день к нему идут толпы людей, — продолжал я, — и делают его жизнь невыносимой. А деться ему некуда и пожаловаться некому. Он один. К вечеру попугай забивается в дальний угол клетки и там, вздыхая, произносит одну только фразу: «Попка-попочка, охо-хо!»
— Так и говорит?
— Да, в этом нетрудно убедиться.
— Ладно. Теперь скажи: к чему ты все-таки клонишь?
— Скажу. Сегодня в этом попугае я вижу себя. Положение наше одинаково тяжелое. Мне тоже деться некуда и жаловаться некому. И не удивляйтесь, если в недалеком будущем на все ваши вопросы я стану отвечать: «Попка-попочка, охо-хо!»
— Грустный у тебя юмор, — задумчиво произнес Чижов, — но и дипломат ты неплохой. Ловко подошел к делу. Докладывай, что тебе нужно?
И я, довольный тем, что смог приковать внимание Чижова к волновавшим меня проблемам, подробно рассказал ему о состоянии следствия, обосновал необходимость создания следственной группы для оперативного и успешного завершения расследования. Чижов слушал меня внимательно, одобрительно качая головой и делая себе пометки.
— Сколько человек тебе нужно? — спросил он.
— Четыре, — ответил я, памятуя, что всегда надо просить больше, чтобы получить в самый раз.
— Дам двух, но зато по твоему усмотрению.
— Тогда давайте Ряпушкина и Воронца.
— Будь по-твоему. Завтра жди тезок.
Я поблагодарил Чижова за поддержку и направился в свой кабинет. Открыв дверь, услышал, как зазвонил телефон, и снял трубку.
— Дмитрий Михайлович, несколько часов звоню вам. Что-нибудь случилось? — услышал я голос Каракозова.
— Ничего особенного. Был у начальника.
— И как?
— Выхлопотал двух следователей.
— А я нашел надежных парней, из дружинников. Снабдил их данными о внешности Сашки, Боба и Кости. Они понаблюдают и за сторожами.
— Спасибо. Утром забери в райотделе остальные нераскрытые дела и приезжай. Их там штук десять осталось. Пусть уж до кучи будут… И еще узнай, готова ли экспертиза по отпечаткам пальцев. Если готова, привези заключение.
Первым дал знать о себе Дима Ряпушкин. Он позвонил рано, в девять утра, и закричал:
— Скажи, когда это кончится?! Неужели другого следователя нельзя найти?! Что ни дело у Плетнева, то обязательно нужно пристегнуть к нему Ряпушкина! У меня своя работа есть, а по твоей милости ее за меня другие тянут. Стыдно в глаза людям смотреть. Жаловаться буду!
Через минуту он перезвонил и заговорил уже другим тоном:
— Привет! Дима, ты, конечно, все понял? Я звонил из кабинета своего шефа. Он показал мне телефонограмму
Чижова и обвинил в том, что я сам напросился на работу с тобой. Я должен был показать свою незаинтересованность. Сейчас сдам дела и часам к одиннадцати приеду.
Дима Воронец позвонил в десять:
— Здравствуй, дорогой. У тебя опять что-то интересное? Приказ есть приказ. Дела передал, выезжаю к тебе.
И вот мы опять встретились — три друга, три боевых товарища. Ряпушкин — коренастый, с большой седеющей головой и свернутым набок носом, весельчак и остряк. Он на два года старше меня. И Воронец, мой ровесник, — стройный, задумчивый, всегда изящно одетый шатен. Разные люди с разными судьбами, мы одинаково любили свою работу и все вместе обладали хорошо развитым, как говорят музыканты, «чувством ансамбля».
— Скажи, тезка, — спросил Ряпушкин, когда мы обменялись приветствиями, — как это тебе удалось снова вытащить к себе именно нас?
— Как? Попугай помог…
— Какой еще попугай?
Я рассказал друзьям притчу, которая тронула сердце начальника следственного отдела.
— Да-а, — заметил Ряпушкин. — К Чижову подход нужен, напрямик ничего бы не вышло. Ведь ты совсем недавно, перед отпуском, работал с Воронцом в Бесовце. Кстати, Коля Пулечкин, который возил вас туда, прочитал мне как-то твои стихи:
Ловить воров по Бесовцу
Чижов доверил Воронцу…
Чуть свет, уж мчатся в Бесовец
Н. Пулечкин и Воронец.
Держитесь, воры Бесовца!
Вам не уйти от Воронца!..
— Если верить слухам, — перебил его Воронец, — то Коля сочинил на эти стихи песенку. Исполняет ее в нашем гараже и с гордостью говорит, что музыка его, а слова… Слова — народные!
Кабинет задрожал от смеха.
— Хватит, братцы, — попросил я. — Повеселились, и будет.
— Пять минут смеха заменяют килограмм масла, — сказал Ряпушкин.
— Или сто двадцать пять литров молока, — поддержал его Воронец.
— Говорю вам: хватит, — повторил я. — Пора переходить к делу… Так вот, я считаю, что вам надо знать все. Поэтому рабочий день делим пополам. С утра вы читаете дела, после обеда разъезжаемся по вокзалам для осмотра документов. Я беру Витебский, а вы поделите между собой Московский и Варшавский. Утром обмениваемся впечатлениями, продолжаем чтение дел, а потом опять на вокзалы. Документы осматриваем по схеме: дата отправления, отправитель, количество и марки покрышек, станция назначения, получатель. Если попадутся какие-нибудь другие интересные сведения, выбираем и их. Что с ними делать — решим потом.
Дверь в кабинет открылась, вошел Каракозов. Я познакомил его со своими друзьями, потом спросил:
— Ну, сколько дел привез на этот раз?
— Десять, — ответил оперуполномоченный. — Все они падают на первую половину прошлого года. Пальчики в них отсутствуют. Привез и заключение экспертизы, по-моему, интересное.
Я взял заключение и сразу взглянул на последнюю страницу — туда, где эксперты излагали свои выводы. «Семь отпечатков пальцев, обнаруженных в разных гаражах, — прочитал я, — оставлены четырьмя лицами, причем одному из них принадлежат три отпечатка, другому — два». Случайность? Нет. Вероятнее всего, эти три и два отпечатка были оставлены преступниками. «Остальные два отпечатка, — дочитал я, — принадлежат иным лицам». Эти иные тоже могли иметь отношение к кражам, а могли и не иметь… Эх, вот было бы здорово, если бы эксперты могли назвать и фамилии хотя бы тех, кто оставил большинство следов!
— Я попросил экспертов вывести по отпечаткам дактилоформулы и проверить, не проходят ли они по учету. Оказалось, что нет, — сказал Каракозов, угадав мои мысли.
— Все у нас еще впереди, — ответил я. — Давайте внесем в сегодняшний план небольшие коррективы. Раз уж Сергей привез эти дела, мы их дочитаем, а вы, тезки, приступайте к чтению материалов, с которых началась вся история. Дальше читайте по хронологии. На вокзалы поедем завтра.
И потянулись дни, внешне почти ничем не отличавшиеся друг от друга. Утром обменивались информацией о результатах работы на вокзалах, подсчитывали количество отправленных покрышек, выявляли наиболее активных скупщиков и адреса, по которым они отправляли их. Потом я с Каракозовым уезжал на Витебский вокзал, где работы было значительно больше, чем на других вокзалах, а Ряпушкин и Воронец читали в прокуратуре дела. После обеда и они включались в осмотр документов.
На второй или третий день Воронец, придя в прокуратуру, глубокомысленно заявил, что столкнулся с явлением, природу которого он понять не в состоянии:
— На Украину и в Молдавию переправляется множество оцинкованных корыт, причем одни и те же лица отсылают по пятьдесят, сто и более штук. Ведь для семьи вполне достаточно одного-двух корыт — ребенка выкупать, белье постирать. Ну, можно третье взять, чтобы цемент замесить, а болыне-то зачем?
— Чудак ты, Дима! — ухмыльнулся Ряпушкин. — Живешь в городе и ни забот, ни хлопот не знаешь. Они же корытами дома свои кроют!
— Разве корыта делают для этого? — допытывался Воронец, который во всем хотел видеть смысл и очень страдал, когда сталкивался с бессмыслицей.
— Успокойся, — потешался Ряпушкин. — Конечно, не для этого. Но если бы в скупке корыт не было смысла, их бы не скупали…
— Скажите четко — надо выбирать корыта или нет? — раздраженно спросил Воронец. — Может, ими спекулируют там…
— Не надо. Мы ведем дело не о спекуляции корытами, а о краже автопокрышек и колес, — урезонил я его.
— Зря. Я бы проверил, — недовольно сказал Воронец и замолчал.
За десять дней наша работа продвинулась вперед настолько, что можно былр проанализировать полученные результаты. Оказалось, что за полтора года с трех вокзалов Ленинграда было отправлено в Молдавию и на Украину около тысячи покрышек, значительно меньше ушло в Белоруссию и различные области РСФСР. Среди отправителей выявились люди, которые занимались скупкой покрышек постоянно, из месяца в месяц, причем высылали их не в один, а в два, а то и три колхоза. Но были и такие, которые, появившись однажды в Ленинграде и отправив одну-две покрышки, в дальнейшем этим не занимались. Они-то й составляли основную массу представителей колхозов. И еще одно обстоятельство привлекло мое внимание: случайные скупщики оценивали покрышки при отправке по их действительной стоимости, в то время как те, кто занимался скупкой систематически, завышали их цену в полтора-два раза.
Архивы багажных кладовых дали следствию много интересного, чего нельзя было сказать о последней партии доставленных Каракозовым дел. Они по своим обстоятельствам лишь дублировали изученные ранее и подтверждали уже сделанные выводы.
А как вели себя все это время сторожа? Осторожно и замкнуто. Нет, они вовсе не отказывались помогать следствию, но на рынке появлялись только для дежурства, ни с кем не общались и, отдежурив, сразу расходились по домам. Каракозов объяснял их поведение боязнью встреч с преступниками, а я, получая от оперуполномоченного информацию, каждый раз думал: «Хорошо, что таких встреч нет и на сторожей никто не влияет, но если их и дальше не будет, то что в этом хорошего?» Как-то мне в голову пришла мысль: не попросить ли сторожей поездить к монастырю? Там шансов на встречу с ворами больше, но я тут же отказался от нее. Осуществление этой идеи могло вызвать у преступников подозрения и повлечь за собой трагическую развязку… В конце концов я пришел к выводу, что особых надежд на сторожей возлагать нельзя: помогут — ладно, не помогут — ну и пусть. Надо форсировать ту работу, ради которой создана бригада.
Я созвал летучку и, коротко рассказав о результатах осмотра документов, спросил:
— Что будем делать дальше?
— Мне представляется, надо выезжать в колхозы, — ответил Воронец, по обыкновению глубокомысленно глядя мимо своих собеседников. — Однако все адреса нам самим не охватить. Следовательно, надо выезжать туда, где живут основные скупщики. Каждый пусть возьмет на себя двух-трех человек. В остальные места направим запросы.
— В принципе я с этим согласен, — сказал Ряпуш-кин. — Но считаю, что руководителю группы уезжать из Ленинграда нельзя. Каракозову тоже. Вдруг эти бестии сторожа все-таки увидят воров, позвонят, а здесь никого…
— Тогда нам с тобой, Ряпушкин, надо взять по три-четыре скупщика и, перед тем как ехать, запросить телеграфом милицию, на месте ли они.
— Правильно, — согласился я. — Теперь давайте подумаем, что вы будете делать в колхозах.
— В первую очередь обыщем скупщиков, изымем их отчетные документы и покрышки, — ответил Ряпушкин.
— Покрышки… А если они уже на машинах? — возразил Воронец. — Тогда что? Будем снимать их и выводить машины из строя?
— Будем осматривать и брать сохранные расписки, — поправился Ряпушкин. — Потом допрашивать скупщиков, кладовщиков, завгаров, если такие есть, бухгалтеров и председателей колхозов.
— На мой взгляд, следует поинтересоваться, на каком основании ездили скупщики в Ленинград, заключались ли с ними договоры, выдавались ли командировочные предписания, как оплачивался их труд и чьими решениями списывались полученные ими в подотчет деньги, — добавил Воронец.
— Вопросов набирается много, — отметил я. — Пусть каждый запишет их себе. Учтите еще, что сейчас на юге непролазная грязь, идут дожди, дороги размыты. Надо брать с собой резиновые сапоги и плащи.
Сообща мы выбрали фамилии восьми скупщиков, каждый из которых отправил из Ленинграда не менее двадцати покрышек. Ими оказались Матюшенко, Вакулинчук, Пилипчук, квартировавшие когда-то у тети Тани, Гумя-ченко, Кадряну, Маринеску, Мусулбас, а также Густав-сон, числившийся представителем молдавских колхозов, но носивший отнюдь не молдавскую фамилию.
Через день были получены телеграммы о том, что семь из них находятся у себя дома, а восьмой — Густавсон Ян Карлович — в Ленинграде, в Веселом Поселке.
— Беру его себе, — сказал я, знакомя своих друзей с телеграммами, — а вы разделите остальных по географическому признаку и приплюсуйте работу в колхозах, для которых скупал покрышки этот Густавсон. Тебе, Сережа, тоже будет серьезное поручение, — повернулся я к Каракозову. — Мы давно собираемся поработать среди населения Новодевичьего монастыря и все по разным причинам откладываем. Трудно осилить такую махину. Это верно. А вдруг там живет кто-нибудь из воров? Мы пока ничего не сделали, чтобы найти его. Давай поищем среди обитателей монастыря людей, имеющих отношение к автоделу. В паспортном Столе возьмем их фотокарточки, дадим переснять. Потом покажем сторожам. Может, таким путем что-нибудь выйдет… Сроком не ограничиваю…
— Дмитрий Михайлович, монастырь — это муравейник… — ответил Каракозов без энтузиазма.
— Ничего, Сережа, попробуй. Ты знаешь, как это делается.
К вечеру мой кабинет опустел и на несколько дней стал самым тихим кабинетом в прокуратуре.
«Представитель» молдавских колхозов жил в одноэтажном бараке с единственным входом в длинный коридор, по обеим сторонам которого, на равном расстоянии друг от друга, располагались двери в жилые помещения.
Я постучал в одну из них. Ее открыла худенькая, полногрудая женщина лет двадцати пяти, по внешнему облику которой — скуластому лицу, гладким, соломенного цвета волосам, широким плечам и крупным кистям рук — я сразу понял, что она не городская.
— Вам кого? — спросила женщина.
— Яна Карловича.
— Его нет дома…
— Где он?
— Уехал по делам.
— Мне нужно побеседовать с вами. Как вас зовут?
— Галина…
— Дмитрий Михайлович, следователь, — представился я. — Не удивляйтесь.
— Я давно ничему не удивляюсь, — сказала Галина. — Куда едем?
— В прокуратуру. Возьмите с собой документы.
Она надела пушистую шапку, пальто с мохнатым воротником, сунула ноги в красные резиновые сапоги и вслед за мной вышла из барака. Городским транспортом я довез ее до прокуратуры.
— Дайте паспорт, — сказал я, войдя в кабинет.
Галина сунула руку в боковой карман пальто и достала паспорт.
— Вы прописаны в Волосовском районе, а где живете? — спросил я, предложив ей сесть.
Она промолчала.
— Кем вам приходится Ян Карлович Густавсон?
— Как кем? Мужем…
— Ваш брак зарегистрирован?
— Нет…
— Вы давно знакомы?
— Года два.
— Где вы познакомились?
— У меня в деревне. Он очищал для нашего колхоза поля и овраги от ольхи и отправлял ее молдавским колхозам. Там из этой ольхи делали подпорки для виноградников.
— Что же вас сблизило?
— Он жил у нас, платил хорошо, не пил. Потом как-то сказал мне, что не женат, стал ухаживать. О своей жизни рассказывал, будто все время на самолетах летает, и обещал, что я, если за него выйду, буду летать с ним. А что меня ждало в деревне? Лет немало, парней нет. Вот и поймите…
— И вы летали?
— Да, из Ленинграда в Кишинев, из Кишинева в Ленинград.
— А жили где?
— Где придется. Иногда в гостиницах, чаще — у хозяек.
— На каких правах вы здесь?
— Снимаем комнату у старушки. Она уехала к дочери ребенка нянчить.
— Чем еще занимался ваш муж?
— Еще? Покрышки покупал…
— У кого?
— Не знаю. Их привозили по ночам, стучали в окно. Ян одевался и уходил, а я ждала его в комнате. Только один раз я вышла на улицу, потому что его долго не было. Тогда ему привезли сначала три и через некоторое время еще три колеса с белыми покрышками. Никогда таких не видела. Их закатили в сарай. На следующий день Ян отвез покрышки на вокзал. Диски еще оставались, а потом и их не стало.
«Колеса от прицепов… Белые колеса!.. Вот кому они достались!» — подумал я, а Галина, воспользовавшись паузой, спросила:
— Вы меня, наверное, сегодня арестуете?
— Нет, — ответил я. — Возвращаю вам паспорт и прошу завтра снова прибыть в прокуратуру.
— Хорошо, приду, — пообещала она и ушла, не веря тому, что ее отпустили.
Я не особенно надеялся на то, что Галина сдержит свое слово, и поэтому был приятно удивлен, увидев ее утром у себя в кабинете.
— Виделись ли вы с Яном? — спросил я.
— Нет, Ян не пришел ночевать…
— А раньше всегда ночевал?
— Всегда.
— Где он может быть?
— Не знаю… Наверно, подумал, что я уехала к маме, поехал искать.
Эти слова не на шутку меня встревожили. Было ясно, что Густавсон каким-то образом узнал о грозящей ему опасности и теперь не появится дома, пока не успокоится. А если он, разыскивая жену, действительно уехал к ее матери? Тогда, не найдя Галину в деревне, он станет еще осторожней, и на встречу с ним нечего будет надеяться. Нет, ждать нельзя, надо срочно выезжать туда!
Я с большим трудом выпросил у Чижова машину, взял с собой Каракозова, — отправляться одному в такое путешествие было рискованно. Вечером, уже в темноте, мы подъехали к селу, где жила мать Галины, и отыскали ее избу. Подойдя к ней, обратили внимание на красные всполохи внутри баньки, которая стояла невдалеке, и заглянули в нее. Там никого не было. На полу темнело какое-то устройство, под ним горела резина, а в поставленный рядом бидон монотонно падали капли.
— Самогон варят… — шепнул Каракозов.
Мы постучали в избу. Отворила нам пожилая женщина.
— Здесь живет Ян Карлович? — спросил я.
— Жил когда-то, — ответила она.
— А сейчас он где?
— Не знаю… Должно быть, у себя, в Молдавии, а может, и здесь где-нибудь…
— Давно вы его не видели?
— Давненько…
Больше спрашивать хозяйку было не о чем. Мы постояли в горнице, посмотрели по сторонам и двинулись к выходу. Я взялся за ручку двери, нажал на нее, но дверь не открылась. Почувствовав, как по спине побежали мурашки, я повернулся к хозяйке:
— Кто закрыл дверь?
Хозяйка стояла, подняв подол передника к лицу, и молчала.
— Кто закрыл дверь?! — переспросил Каракозов.
— Не знаю…
— А самогон кто варит, тоже не знаете?!
— Самогон? Какой самогон?
— Сейчас покажу какой!.. — пригрозил оперуполномоченный и изо всех сил толкнул дверь плечом.
В сенях что-то загремело, дверь открылась, и я увидел рядом с ней, на полу, обрезок доски…
Мы вышли из избы. Кругом было пустынно и тихо. В баньке уже ничего не горело, не булькало. Поравнявшись с ней, Каракозов чиркнул спичку и возмутился:
— Успели черти, все унесли…
— Согласись, однако, что это работа не Яна, его здесь не было, — сказал я и направился к машине.
Утром Галина снова пришла в прокуратуру и сообщила, что Ян опять не ночевал.
— Вы, наверное, посадили его? — спросила она. — Если он сидит, то мне в Ленинграде делать нечего…
— Нет, он не арестован, — ответил я. — Поживите здесь еще несколько дней. Только позванивайте.
Галина звонила исправно. Новостей у нее не было, а Каракозов оценивал эту ситуацию так: «Ян боится, что его схватят, но встречи с Галиной все равно будет искать, — ему надо знать, какие вопросы ей задавали и что она сказала. Наиболее вероятно, он установит контроль за автобусами, уходящими на Волосово. Если она придет на автовокзал, он расценит это как окончание работы с ней и не удержится, подойдет».
Еще до выезда в Волосовский район Каракозов начал изучать население монастыря. Он шел самым безопасным путем: брал домовые книги и просматривал их. Но книг оказалось много, и Каракозов нервничал. Тем не менее ни к дворникам, ни к активу дома он не обращался: полной уверенности в том, что они не разгласят цель его работы, у него не было. Приступая к осмотру домовых книг, он решил выбирать только прописанных мужчин, потом подумал и пришел к выводу, что нельзя оставлять без внимания и выписанных: они могли приезжать сюда к друзьям и знакомым, жить у них и заниматься чем угодно. Пришлось идти сплошным порядком. Сотни фамилий промелькнули за эти дни перед его глазами, сотни специальностей, и каждую приходилось примерять к делу. В конце концов он отобрал четырех человек, которые по возрасту и профессии могли представлять для следствия интерес. В паспортном столе он отыскал фотокарточки этих людей, и тут его внимание остановилось на одном из них — Александре Федоровиче Гущине, автослесаре 35 лет. Гущин был круглолиц, белобрыс, над его левой бровью темнела родинка.
Каракозов сразу сообщил мне о своей находке. Я долго рассматривал фотографию. Не верилось, что на ней изображен человек, которого мы так долго искали. В этом надо было убедиться.
— Предъявить сторожам? — спросил я у Каракозова.
— Можно, — ответил он. — Живых они боялись, а на фотографиях, глядишь, и узнают.
Я вызвал сразу обоих сторожей. Они пришли, как приходили до этого много раз, готовые сказать, что никого не встречали, и подтвердить свою верность принятым обязательствам. Но вопреки их ожиданиям, я не задал им обычных вопросов. Диньмухамедову я предложил выйти в коридор, а Тимофеева оставил в кабинете. На лицах обоих сторожей отразилась тревога — они силились понять, что их ждет, и не могли. Еще больше заволновался Тимофеев тогда, когда я пригласил в кабинет двух понятых и объявил, что им предстоит присутствовать при опознании. Однако тревога эта была недолгой. Увидев, что я кладу перед ним фототаблицу, он вздохнул с облегчением, нацепил на нос очки и сразу ткнул пальцем в лицо Гущина:
— Вот он, гражданин следователь! Точно, не ошибаюсь. Эх, гад поганый! Сколько из-за тебя честным людям неприятностей… А пузатого не вижу. Нет его, и Кости нет… Я не ошибаюсь, гражданин следователь?
Оформив протокол опознания и выпроводив за дверь Тимофеева, я пригласил Диньмухамедова. Ему была предъявлена другая таблица, где фотографии располагались в иной последовательности. Поморгав глазами и покряхтев, Диньмухамедов тоже указал на Гущина:
— Он, гражданин начальник. Тот, который приезжал в конце июля, Сашка. Но Боба и Кости здесь нет.
Теперь сторожам можно было верить. Они говорили правду. Сколько недель шел я к этой правде, то осторожно, то смело, то замедляя, то ускоряя шаг! Я был уверен, что рано или поздно приду к ней, и вот свершилось! Может быть, с небольшим опозданием. Но разве хоть минуту я сидел сложа руки, разве делал что-нибудь лишнее, ненужное? Нет, все было необходимо. Даже ожидание помощи от сторожей…
— Ну что, Сережа? Будем ждать возвращения товарищей из командировок или двинем дальше без них? — спросил я у Каракозова, отпустив сторожей. — Давай попробуем. Вначале обыск, потом допрос, предъявление на опознание Ершову, очные ставки и… арест? Неужели мы подошли к этой стадии?
— На какое время вызывать Ершова? — спросил Каракозов.
— Часов в семь утра начнем обыск… пока то да се… Давай часов на двенадцать.
Ровно в 7.00 мы подошли к переоборудованной в квартиру монашеской келье, которую занимала семья Гущина — он, жена, сын шести лет. Постучались. Послышался плач ребенка, потом женский голос спросил:
— Кто?
— Прокуратура, — ответил я. — Откройте!
В замочной скважине щелкнул ключ, дверь открылась.
На пороге стояла молодая женщина с заспанным лицом.
— Вы к кому?
— К Гущину Александру…
— Он еще не проснулся…
— Разбудите.
Женщина подошла к двуспальной кровати и растолкала мужа. Он сел, спустил на пол ноги и некоторое время смотрел на гостей, встряхивая головой.
— К тебе, — сказала ему жена.
Гущин снял со спинки стула брюки, не торопясь натянул их.
— В чем дело? — спросил он, немного придя в себя.
— С обыском к вам, — ответил я.
— Санкция есть?
— Ознакомьтесь с постановлением.
Гущин взял его, прочитал, закурил.
— Где расписаться?
— Вот здесь.
— Обыскивайте…
— Допрыгался, — тихо сказала жена и отошла к кроватке мальчугана.
Обыск длился недолго. Квартира состояла из одной комнаты и ниши. Ниша оказалась забитой бутылками из-под портвейна и водки. Комната была обставлена просто, и ее осмотр ничего интересного не дал. Я забрал у Гущина только записную книжку, в которой имелись адреса тети Тани, Яна Карловича Густавсона, какого-то Коли с Пулковского шоссе, Виктора с Баскова переулка…
— Ну что ж, поехали, — предложил я, и Гущин, не говоря ни слова, стал одеваться.
В прокуратуре он молчал и только у шофера такси Ершова, опознавшего его, спросил:
— Не ошибаетесь?
— Нет, это были именно вы, — уверенно ответил Ершов.
Я объявил Гущину протоколы опознания его фотокарточки сторожами. Гущин поморщился, но не проронил ни слова.
На очных ставках с Ершовым, Тимофеевым и Диньмухамедовым он тоже больше слушал, чем говорил. Попытки расположить его, показать ему нелепость отрицания вины никаких результатов не дали. Я взял у Гущина отпечатки пальцев, попросил Каракозова отвезти их на экспертизу, получил санкцию на арест и привел ее в исполнение.
Когда в коридоре стихли шаги конвоира, в дверь кабинета постучали.
— Можно поговорить с вами? — спросила женщина, в которой я сразу узнал жену арестованного.
— Попробуйте.
Гущина приблизилась к столу, держа за руку мальчика. Тот потянулся к стакану с цветными карандашами и опрокинул его. Подобрав карандаши, я положил их вместе с листом бумаги на приставной столик, посадил за него мальчика и обратился к женщине:
— Слушаю вас.
— Я пришла… чтобы сказать… что ничего не знаю, — начала Гущина, и ее слова удивили меня. — Но уверяю вас… Саша не мог сам сделать что-то плохое. Он не такой, он добрый… Если Саша оказался в чем-то замешан, то только благодаря дружкам… В декабре он привел домой одного, звали Бобом, Борисом, фамилия, кажется, Гудков… Этот Гудков, как я поняла, когда-то мичманом был, потом за пьянки его выгнали со службы. Работал завгаром, торговал запчастями, был снова уволен. Последние два года ездил на «аварийке» шофером. С него я Сашу перестала узнавать. Появится Боб, Саша уходит на ночь, потом пьют… Как на работе держали — ума не приложу.
— Где живет Гудков? — спросил я.
— В доме сто сорок пять по Московскому проспекту, в отдельной квартире, жена у него дворником работает…
— Приму все это к сведению, — пообещал я.
После взятия Гущина под стражу мне нужно было посетить его в следственном изоляторе. Это было правилом — не потому, что я ждал признания, а потому, что у арестованного могли возникнуть просьбы бытового характера. На следующий день я приехал туда, заполнил требование о вызове Гущина и стал ждать его.
Он пришел какой-то помятый, не выспавшийся, бледный, сел на стул и, опустив голову, принялся растирать ладони.
— Александр Федорович, — обратился я к нему, — как вы смотрите на результаты вчерашнего дня?
Гущин молчал.
— Говорить будем? — настаивал я.
— О чем? — спросил Гущин. — Если у вас есть, за что меня судить, — судите.
Я рассказал ему о разговоре с женой, о ее отношении к нему, вспомнил, как сынишка рассыпал карандаши, Гущин сжался.
— Дайте мне свидание с ребенком, — попросил он.
— Нет, это исключено. Детей в тюрьму не водят.
— Тогда с женой. После свидания я дам показания…
— Не будем торговаться, Гущин. Если хотите рассказывать правду — рассказывайте.
— Дайте свидание! — взмолился Гущин. — Клянусь, что не обману вас, я понимаю: все кончено…
— Нет! — отрезал я. — Не занимайтесь вымогательством!
Гущин сник. Он еще некоторое время рассматривал свои ладони, потом резко выпрямился и спросил:
— Сколько краж я должен признать?
— Ровно столько, сколько совершили.
— Я и сам не знаю, сколько их было. Что-то около двадцати… Так? А в общем — все, которые были в нашем районе, начиная с декабря прошлого года. Тогда попался на валенках Леднев. До этого он занимался шинами вместе с этим пузатым, с Бобом… Костя сел, Боб остался один, предложил мне… Мы раньше на Октябрьском рынке встречались. Я согласился по пьянке, и пошло… Последний раз сняли крашенные чем-то белым колеса с прицепов за Домом культуры Капранова, кажется, шесть штук, отвезли в Веселый Поселок, Яну. До этого с Бобом взяли две покрышки из кладовой автобазы и пять колес с машин «скорой помощи». Продали на Октябрьском рынке. Возили еще на Десятую линию тете Тане, на Пулковское шоссе, на Басков, чаще на Борькиной «аварийке», иногда на такси. В общем, все, что у вас есть с декабря, — мое и Боба.
Дом № 145 по Московскому проспекту, где жили Борис Петрович и Клотильда Андреевна Гудковы, находился в десяти минутах ходьбы от Новодевичьего монастыря, ближе к Московской заставе.
Мы с Каракозовым, раздобыв понятых, заявились к ним утром, в начале седьмого, подождали, пока хозяева облачили себя в халаты, и приступили к обыску.
— Хрусталь, ковры, мебель купила до замужества, — поясняла красивая, пышная телом жена Гудкова по мере того, как мы передвигались по ее квартире. — Могу предъявить чеки…
— Отодвиньте-ка кровать, — вдруг потребовал Каракозов.
Хозяева выполнили это требование. Под кроватью было много пыли, тряпок. Каракозов брезгливо сгреб их ногой и между плинтусом и стеной увидел узкую полоску бумаги. Он вытащил ее и прочитал вслух: «Работаю там, где с тобой крали. Костя». То был обрывок письма, а на сохранившемся клочке конверта значилось: «Коми АССР, поселок Микунь».
— От кого письмо? — спросил Каракозов.
Бывший мичман и завгар молча жевал губы.
— От кого письмо?!! — спросил Каракозов так, что Гудков встал перед ним.
— От Кости… Леднева…
— На вопросы надо отвечать сразу и четко, — сказал Каракозов.
Он продолжил обыск, но больше ничего интересного не нашел.
А разве обнаруженного было мало? Костя… О нем говорил Гущин, его вспоминали Серебров и сторожа. Он стоял у истоков всего дела…
— Скажите, Гудков, где работал Костя, когда писал вам это письмо? — поинтересовался я уже в прокуратуре.
Гудков сделал вид, что не слышал заданного вопроса.
— Дмитрий Михайлович, — шутливо сказал Каракозов. — Гудков считает этот вопрос наивным и воспринимает его как насмешку над собой, потому и молчит. Если учесть, что раньше они обворовывали гаражи, то ясно, где работал Леднев, попав в лагерь. Можно, конечно, по телетайпу проверить, но мне кажется это излишним.
Гудков, судя по его поведению, понимал, что оказался в нелепом положении: «Как этот проклятый клочок бумаги остался за плинтусом?!» Он не мог простить себе такую неосторожность.
— Ладно, пусть подумает. Он ждет предъявления доказательств, мы их предъявим, — сказал я и написал Каракозову: «Вызови сторожей и шоферов».
Каракозов вышел, а мне захотелось разговорить Гудкова.
— Как человек опытный, обстоятельный, вы не хотите торопитьря. Это ваше дело, но и не запаздывайте особенно. Учтите — Гущин в изоляторе, — сказал я ему.
— Ну и что? — с показным безразличием спросил Гудков.
— Он не только в тюрьме, но и подробно рассказывает о совершенных вместе с вами кражах. Приедет Леднев — тоже расскажет. В письме он уже написал о них.
— Вы сами сказали, что мне надо подумать, так зачем вы меня торопите? — Гудков дал первую трещину. Он начинал понимать не только нелепость, но и безысходность своего положения.
— А что говорит Гущин? — не выдержав, спросил он через некоторое время.
— Говорит, что совершил с вами около двадцати краж после того, как Леднев сгорел на валенках.
— Ничего себе! И откуда набрал столько?..
— Многовато? Ведь это не за один день.
— А если не одни мы?..
— Согласен с вами. Однако другие за свои дела сидят, а Гущин и вы до последнего времени гуляли. Впрочем, будем разбираться. Давайте-ка я возьму у вас отпечатки пальцев…
Бывший завгар подозрительно посмотрел на меня, но я спокойно достал дактилоскопические принадлежности, раскатал на пластинке типографскую краску и, поочередно прижимая к ней пальцы Гудкова, заполнил их отпечатками дактилокарты.
— Дела-а, — вздохнул Гудков, вытирая руки. — Неужели опозорились, как пацаны?
— Проверим, — ответил я. — А сейчас попробуем предъявить вас на опознание некоторым свидетелям.
— Зачем эта канитель? — недовольно спросил Гудков. — Давайте так договоримся, гражданин следователь: сделайте мне очную ставку с Гущиным, может, этого будет достаточно…
— Вся беда в том, что, пока вы думали, сотрудник милиции поехал за свидетелями, — возразил я.
Когда Каракозов вернулся и доложил о выполнении задания, Гудков насторожился. Его поставили в группу приглашенных с улицы граждан. Тимофеев, а за ним и Диньмухамедов безошибочно указали на Гудкова и твердо стояли на своих показаниях при проведении очных ставок. Серебров и Ершов тоже не дрогнули.
— Сегодня, пожалуй, мы уже ничего больше не успеем, — сказал я, проводив последнего свидетеля.
— Вам мало? — грустно усмехнулся Гудков. — За этими друзьями пойдут Гущин, Леднев, скупщики и тэ дэ, и тэ пэ.
— Вот именно.
Я получил санкцию на его арест и отправил арестованного в следственный изолятор.
На следующий день Гудкова интересовало только одно — сколько краж признавать.
— Здесь я вам не советчик, — отвечал я ему, — но учтите, что раскаяние тогда раскаяние, когда оно искреннее и полное. Сейчас вы попробуете убавить количество краж, совершенных с Ледневым. И мы запишем ваши показания как правдивые. Потом приедет Леднев, даст свои показания, и вдруг окажется, что вашему раскаянию грош цена.
— Будь что будет, — махнул рукой Гудков. — Семь бед — один ответ. Ведь если что утаю, а потом, после суда, это откроется — второй раз судить будете…
— Да, можно две судимости схлопотать, — подтвердил я.
— Вы бы карту района принесли, — предложил Гудков. — Легче ориентироваться будет.
— Она есть.
Я развернул на столе карту, и Гудков стал давать показания. К нему пришлось ездить неделю, — он должен был рассказать о каждом из сорока семи преступлений по возможности подробно. Как и Гущин, Гудков заявил, что они похищали в основном новые покрышки и при продаже цену не завышали. Он назвал уже известные мне фамилии — Матюшенко, Вакулинчука и других скупщиков, которым была продана большая часть покрышек, а также адреса, по которым они проживали в Ленинграде, пояснив, что эти адреса он узнал еще тогда, когда занимался воровством в паре с Ледневым, а потом передал Гущину, записавшему их в блокнот. Гудков признал, что для перевозки украденных покрышек использовал аварийную машину, на которой работал через двое суток на третьи, и лишь тогда, когда кражи совершал в нерабочие дни, приходилось брать такси. К взлому кладовых они прибегали редко, чаще снимали с машин колеса и демонтировали их на месте. Если покрышки снимались с дисков плохо, то колеса увозили на Новодевичье кладбище и там доводили эту работу до конца, после чего диски выбрасывали. Бывало и так, что продавали покрышки вместе с дисками.
— Что же вас толкнуло на этот путь? — спросил я, заканчивая допрос.
— Трудно сказать, — ответил Гудков. — Не думал над этим раньше. Наверное, привычка к деньгам. Пока служил — они были, когда ушел на гражданку — их стало не хватать. С одним выпьешь, с другим — и на мели. Долго не женился. Хотел поднакопить деньжат, комнатуху обставить, чтобы не стыдно было подругу привести. А деньги — как ветер. Тут Костя подвернулся…
— Где вы познакомились с ним?
— На Октябрьском рынке, на толчке. Я менял там запчасти. У него они всегда были, всякие. Как-то выпили вместе. Он сказал, что мог бы обеспечить хороший заработок тому, кто поможет машиной. У меня была аварийка…
Подруга Яна Карловича Густавсона продолжала звонить мне. Я задавал ей единственный вопрос: «Ну как?» — и она каждый раз отвечала: «Не приходил». Однажды она явилась ко мне в прокуратуру, заявила, что жить ей не на что, и попросила отпустить в деревню, к матери. Я обсудил просьбу Галины с Каракозовым и разрешил ей выехать из Ленинграда.
Прямо из моего кабинета она отправилась на автовокзал, не подозревая, что о ее безопасности заботится переодетый в штатское сотрудник милиции — не Каракозов, которого она знала в лицо, а другой. Ведь от Густавсона можно было ожидать всякого! И тут оказалось, что Ян Карлович действительно ждал встречи с Галиной.
Он подошел к своей подруге сразу, как только увидел ее, и, осмотревшись, сунул ей в руки бумажный пакет. Галина быстро, делая вид, что поправляет чулок, втолкнула пакет в трико. В это время сотрудник милиции попросил их предъявить документы…
Я приехал на автовокзал через полчаса и нашел Галину в комнате дежурного по пикету милиции. Она сама выдала мне деньги — 2000 рублей, аккуратно завернутые в газету.
— Ян успел спросить что-нибудь? — поинтересовался я, оформив изъятие денег.
— Нет.
— Тогда поезжайте. Если понадобитесь — вызовем.
Галина побежала к автобусу, а я открыл дверь комнаты временно задержанных и, увидев белоголового, голубоглазого, элегантно одетого мужчину, спросил у него:
— Густавсон?
— Та, Кустафсон, — ответил мужчина на ломаном русском языке, и на его лице появилась сладкая улыбка.
— Проедем в прокуратуру.
— Пошалуйста.
Густавсон встал, надел шляпу и, застегнув на все пуговицы пальто, вышел вместе со мной из пикета.
В прокуратуре Ян Карлович вел себя подчеркнуто вежливо. Казалось, приятнее, воспитаннее и откровеннее собеседника трудно найти.
— Чем вы занимались в Молдавии?
— Телал маленький бизнес.
— Конкретнее.
— Не буту скрыфать. Несколько лет назат купил там компот, протафал Эстония. Эстония покупал шерсть, протафал Молтафия. Потом был сут, тали три гота. Сител от сфонок то сфонок…
Густавсон сделал попытку увести меня в свое криминальное прошлое: дескать, был грех, но давно искуплен. Я понял этот маневр и заговорил о его заготовительской деятельности в Волосовском районе. Ян Карлович охотно рассказал, как, вырубая там ольху и снабжая молдавские колхозы подпорками для виноградников, приносил пользу обеим сторонам. С меньшим желанием он признал, что деньги получал и там, и тут, а когда ему был задан вопрос о том, применял ли он наемный труд, Густавсон основательно скис.
— А честно, без комбинаций, вы когда-нибудь работали? — спросил я у него, и Ян Карлович вновь повеселел:
— О, было, было! Пробофал… Кулинария, цирк… По-касать?
Не дожидаясь моего согласия, Густавсон вскочил со стула, встал на руки и прошелся по кабинету вверх ногами, потом сделал обратное сальто и громко залаял, подражая овчарке.
— Ну как?
— Любопытно.
В коридоре забегали люди. Кто-то сказал: «Собака лаяла, слышали?» Я продолжал беседу:
— Почему же вы не стали работать ни по одной из этих специальностей? У вас неплохо получается…
— Трут большой, теньки мало. Не бизнес.
— Ну а покрышки — бизнес? — спросил я и положил перед Яном Карловичем пачку изъятых на Витебском вокзале документов.
Густавсон с любопытством посмотрел на них. Деться было некуда. На его лице опять появилась сладкая улыбка. Да, он покупал покрышки у неизвестных лиц для колхозов, но барыша не имел. Действительно, при отправке по железной дороге оценивал их вдвое дороже, чем они стоили, но ведь оценка — дело отправителя, и, кроме того, он считал: оценишь дороже — сохраннее будут.
Меня его ответ не удовлетворил:
— В Молдавии следователи изымают ваши отчетные документы. Что вы будете говорить, если окажется, что и в них указанные вами суммы вдвое выше фактически затраченных?
Ян Карлович пожал плечами. И тут я не выдержал:
— У вас был сговор с ворами! Они воровали для вас, а вы сбывали. Вы знаете Сашу, Боба, Костю?
Сохраняя спокойствие, Густавсон достал носовой платок, не торопясь высморкался, вытер им уголки рта и, виновато взглянув на меня, сказал:
— Фыхотит — плохо телал бизнес. Опять сут, опять срок, опять от сфонок то сфонок.
Он попросил только об одном: дать ему возможность убедиться, что воры назвали его фамилию. После того как я выполнил эту просьбу, Густавсон не колеблясь, даже с каким-то облегчением, рассказал о сделках с ними. Перед концом допроса он вспомнил о Галине и, узнав, что она уехала в деревню, вздохнул:
— Плохо. Нушно сухарь, лук, махорка.
— Если приедет — передам, — пообещал я.
— Спасибо, краштанин слетофатель. Трутно, кокта челофек отин.
Две недели пролетели незаметно. Арест Гущина и Гудкова, задержание Густавсона… К этим событиям добавилось получение заключения дактилоскопической экспертизы о том, что три отпечатка пальцев, обнаруженные на кабинах разутых машин, принадлежат Гущину, а два — Гудкову.
Теперь я ждал возвращения из командировок своих друзей: что они привезут? Обрадуют или расстроят?
Первым вернулся Воронец. Войдя в кабинет, он объявил:
— Правильно сделали, что сами поехали. Ты знаешь, Дима, кровля-то на домах у этих скупщиков действительно из корыт сделана! У некоторых еще не покрашена. Так и сияет! (Похоже было, что этот вопрос интересовал его больше всего.) А дома-то какие! Новые, кирпичные, двухэтажные, с гаражами. Во дворах кирпичные сараи, усадьбы каменными заборами отгорожены, ворота железные. У всех машины есть и мотоциклы, да и наличных деньжат немало…
— Ты насчет покрышек расскажи и насчет бухгалтерии, — прервал я его.
— Покрышки на месте. Снимать не стал, иначе часть колхозных машин на колодки надо ставить, а уборочная еще не кончена. Оставил на хранение. Что касается бухгалтерии, то она у скупщиков двойная была. И у Матюшенко, и у Пилипчука, и у всех остальных. Одна — для колхоза. Это акты о том, что у неизвестных граждан куплены баллоны и уплачено столькО-то. Другая — для себя: записные книжки. Не знали, что приедем, сохранили. В них есть Гущин, Гудков и Леднев, записи о том, сколько покрышек и когда куплено, сколько фактически уплачено денег. С колхозов брали в два раза больше, да еще трудоднями получали.
— Признались?
— Надо полагать. А куда деться?
— Ну а руководство колхозов?
— Сознательно шло на закупку краденого, подозревало, что часть денег присваивается, но закрывало глаза. Что касается трудодней, то ведь колхозника без них не оставишь…
— Безобразие…
— Не оспаривают. Жалуются на плохое снабжение покрышками и запчастями. Словом, вот тебе бумаги, читай. А у тебя как?
— Тоже нормально. Два вора — Гущин и Гудков — арестованы. Признались. Третий — Леднев — на этапе.
Через день вернулся Ряпушкин.
— Ты посмотри, как канальи свои колхозы обштопывали, ты только посмотри! — негодовал он, рассказывая мне о результатах своей поездки. — В записной книжке шельмец Кадряну царапает, что у Кости купил восемь «газоновских баллонов», и ставит цену. А в акте на закупку какая цена? В два раза больше. Обрати внимание: акт составлен только скупщиком и одним им подписан. Документ? Для «Крокодила»! А колхоз принимает его и деньги списывает. До чего обнаглели! Слов нет. Такая же картина и у других.
Еще через неделю прибыл по этапу Леднев. Я поехал к нему в следственный изолятор и был поражен точностью, с которой сторожа и Серебров описали его внешность. У него все было длинное — нос, шея с кадыком, руки, ноги, туловище. Войдя в камеру, Леднев безразлично посмотрел на меня, закатил под лоб глаза, вытянул губы хоботком и что-то зашептал. Он симулировал душевное заболевание. Точно так, как делал это, когда попался с валенками. Тогда его направили на экспертизу, признали здоровым, и только после разоблачения он заговорил. Я знал об этом из дела о краже валенок, которое истребовал из суда, чтобы еще до встречи с Ледневым иметь представление о нем. Теперь я глядел на него и молчал. Леднев бессмысленно улыбался, сплевывал, свистел, копался в мусорной корзине, выбирал из нее и засовывал в уши окурки… Еще немного, и он надел бы корзину на голову…
Я подошел к нему, взял за руки и усадил на табуретку, затем достал акт психиатрической экспертизы с описанием аналогичного поведения в прошлом и начал громко читать его. Леднев продолжал гримасничать, но через некоторое время стих и, закрыв глаза, уперся затылком в стену. Примерно на середине чтения он вдруг сказал:
— Начальник, надо было с этого и начинать. Чего зря время тратили?
— Интересно было. Хотелось узнать, пополнился ли ваш арсенал… Ан нет. Приемы те же.
— Времени не было на самоусовершенствование, — ухмыльнулся Леднев. — Вулканизация покрышек съедала. Чумная работа. После нее ничего в голову не шло.
— Значит, действительно работали там, где крали с Гудковым? — намекнул я на письмо, отправленное Ледне-вым из лагеря.
— Гражданин следователь, полегче можно? Вы Есенина любите?
— Не всего. Те стихи, что вы читали у Новодевичьего монастыря, не люблю.
— А вот эти любите?
Годы молодые с забубенной славой,
Отравил я сам вас горькою отравой…
— Мне ближе Некрасов: «Сейте разумное, доброе,
вечное…»
Леднев взглянул на меня и прищурился:
— Хитрый вы, начальник…
— Не знаю, кто из нас хитрей. О стихах мы еще потолкуем, а сейчас давайте о покрышках, о тех, что до валенок, с Гудковым…
— Так бы и говорили, — как ни в чем не бывало сказал Леднев. — О шинах так о шинах. К какому сроку готовиться? Теперешний поглотят или приплюсуют?
— Чтобы не сплюсовали, надо стараться.
— Я буду стараться, начальник, буду. Мне ведь надоело в колонии, не хочу на всю жизнь застревать. Разве вы против того, чтобы Константин Леднев стал человеком, женился, заимел ребенка, честно трудился, жил на получку и пить перестал?
— Не против.
— Тогда давайте, пишите…
И я услышал от Леднева то… что давно уже знал.
Допрос Леднева потребовал меньшего времени, чем допрос Гущина, хотя по объему его показания были несколько шире. Закончив его, я вернулся в прокуратуру, и здесь Ряпушкин и Воронец преподнесли мне сенсационное сообщение. По почте поступил ворох исполненных поручений о допросе тех скупщиков, которые бывали в Ленинграде редко, от случая к случаю. Одни из них дали прямые показания о приобретении покрышек у Гудкова и его компаньонов, другие говорили, что их уже допрашивали и вызывали в суды как свидетелей, а двое заявили, что помимо авторезины, отправленной ими ранее по железной дороге, они совсем недавно купили крупные партии новых покрышек у должностных лиц двух автопарков и вывезли их из Ленинграда на колхозных машинах.
Я отпустил своих друзей домой, просмотрел почту и решил доложить об этой новости прокурору. Однако прокурор, вызвав Чижова, попросил проинформировать о деле более подробно.
— Сколько всего покрышек отправлено по железной дороге? — спросил он после того, как я выполнил его просьбу.
— Больше тысячи за полтора года. Свыше трехсот украла группа, которой занимаемся мы, остальные похищены лицами, действовавшими в других районах города и уже осужденными.
— Серьезное дело, — заметил прокурор. — Вопросы, которые возникают в связи с ним, имеют государственное значение. Это не только плохая охрана автопредприятий, беспрепятственный прием к перевозке по железной дороге заведомо похищенного у государства имущества, но и плохое снабжение колхозов покрышками, шинами и запчастями, разворовывание на этой почве колхозных средств. Мне кажется, что настало время вынести эти вопросы на обсуждение как центральных, так и республиканских органов власти. Предварительно надо изучить все дела о кражах покрышек. Истребуйте их, товарищ Чижов, обобщите и представьте мне проекты соответствующих документов. Что касается сведений о хищении покрышек должностными лицами, то ими надо заняться немедленно. Подумайте, кому поручить расследование этих дел, и к исходу дня доложите ваши соображения.
— Кандидатуры следователей я могу назвать хоть сейчас, — ответил Чижов. — Необходимый опыт есть у Ря-пушкина и Воронца, им и карты в руки.
Я представил себе, как отреагируют завтра на это решение мои друзья, и улыбнулся. Мы хорошо потрудились вместе. Наше общее дело вступало в стадию завершения, и закончить его я мог теперь один.
Они вошли в мой кабинет днем, часа в четыре. С их появлением мне показалось, что наступили сумерки: посетители — пожилые, убеленные сединами люди — были одеты во все темное, он — в черный костюм, она — в синий, кримпленовый.
— Елизавета Ивановна Ладьина, — представилась женщина. — Меня и моего супруга Виктора Павловича направил к вам прокурор. Можете ли вы уделить нам хоть немного времени?
— Прямо сейчас? — спросил я.
— Да…
Прокурор никогда не нагружал подчиненных работой, которую должен был выполнять сам. Поэтому я сразу понял: Ладьиных он передал мне не случайно.
Отодвинув в сторону бумаги, я указал супругам на стулья. Коренастый, плотный Виктор Павлович пересек кабинет, переваливаясь, как гусь, и, подойдя к столу, протянул мне пухлую, влажную руку. Потом он сел, неторопливо достал расческу и принялся поправлять ею свои гладкие маслянистые волосы. Его одутловатое, изрезанное морщинами лицо оставалось при этом неподвижным. Только круглые карие глаза блуждали, поглядывая исподлобья то на меня, то на худенькую и суетливую Елизавету Ивановну, пристроившуюся рядом. Ее внешность была более выразительной: красные веки, водянистые мешочки под ними и черная накинутая на голову кружевная косынка недвусмысленно говорили о том, что совсем недавно старики потеряли кого-то из близких родственников.
— Слушаю вас, — обратился я к Ладьину. — Для начала объясните, где вы работаете и в связи с чем пришли.
Ладьины посмотрели друг на друга, как бы решая, кому начинать.
— Говори ты, — сказал Виктор Павлович жене. — У тебя лучше получается…
— Хорошо, — ответила Елизавета Ивановна и повернулась ко мне. — Мы пенсионеры. До выхода на пенсию я работала продавцом, Виктор Павлович — шофером в пожарной охране… Полгода назад, в январе, нас постигло горе — мы потеряли единственную дочь…
На глазах Ладьиной появились слезы.
— Не надо, Лиза, не надо… Возьми себя в руки, — принялся успокаивать ее Виктор Павлович.
Елизавета Ивановна достала из сумки платочек, вытерла слезы и продолжала:
— Ей не было и тридцати лет, она умерла в расцвете сил… Врачи сказали, что от сердечной недостаточности… Это ложь! Ее убил муж, Брагин…
— Подождите, подождите, — перебил я ее. — Давайте по порядку. Скажите, почему вы пришли к нам с таким опозданием?
— Мы были подавлены горем, — объяснила Елизавета Ивановна, — и, только оправившись от потрясения, задумались над тем, как все это могло случиться. А когда убедились, что Брагин задушил Наташу, то поняли, что доказать свою правоту нам будет нелегко. Брагин художник, его первая жена — медик. С ее помощью он обзавелся большими связями в медицине. Дружки-то и помогли ему скрыть убийство, получить ложную справку о причине смерти Наташи. Но мы надеемся, что следствие доберется до правды!
В словах Елизаветы Ивановны было много чувства, а мне нужны были конкретные факты, доказательства, поэтому я вновь остановил ее:
— Соберитесь с мыслями, рассказывайте последовательно и подробно. Начните с того, как росла дочь, где училась, когда вышла замуж и так далее…
— Наташа до двадцати трех лет жила с нами, была здоровой, ничем, кроме гриппа и ангины, не болела, после школы поступила в институт торговли, закончила его хорошо. Первый раз вышла замуж за своего однокурсника, через год родила мальчика, Андрейку. Тогда мы построили им кооперативную квартиру, помогли обставить ее — живите! Но муж оказался ревнивым. Начались скандалы, и дочь развелась с ним. Он ушел к родителям. Когда Андрейке исполнилось два года, появился этот художник. Страшилище, провонявшее табаком, иначе не назовешь! К тому же старик — на пятнадцать лет старше, смотреть противно, а она влюбилась… Трех детей бросил, трех голодранцев, зарабатывал от случая к случаю, даже объявления для кинотеатров и магазинов писать не гнушался… А с Наташей — чем не жизнь? Ее к тому времени назначили директором универмага, зарплату она получала приличную, ни в чем не нуждалась… Я была против этого брака.
— Вы ничего не сказали о том, как они познакомились…
— Этого я не знаю. Наташа ничего не говорила. Она стала скрытной после того, как я высказала ей свое мнение о Брагине. А сам он как-то проговорился, что познакомился с ней в универмаге, писал там какое-то объявление, на хлеб зарабатывал…
— Как развивались их отношения дальше?
— Первые два года они жили вроде бы ничего. Правда, встречались мы редко. За год до смерти Наташи Брагин начал подозревать ее в неверности и злоупотреблять спиртным. Она была современной женщиной, любила комфорт и никогда не отказывалась, если кто-нибудь из мужчин предлагал, например, подвезти после работы до дома. Брагина это бесило. Прошлым летом, когда Наташа с Андрейкой уехали в Сочи, он полетел следом за ней, увидел, как какой-то частник подвез ее с рынка домой, и избил. Даже грозил убить, если она еще позволит себе что-нибудь такое…
— Чем вы можете подтвердить это?
Елизавета Ивановна полезла в сумку, достала из нее письмо:
— Вот, прочитайте. Его после похорон отдала мне Жанна Вдовиченко, подруга дочери…
Я вынул из конверта тетрадный листок. «Дорогая Жанна! — писала Наташа. — Пошла вторая неделя, как я в Сочи. Устроилась возле Зимнего театра, в домике с башенкой. Рядом — Приморский парк, за ним — пляж. Чудо! Но со мной Андрейка, и все эти дни я прожила, как монашка. От него ни на шаг. Только по утрам, когда он спал, отводила душу, ездила на рынок за фруктами для себя и для моего ревнивца Степочки. Отправила ему несколько посылок, и вдруг он явился сам. Как на зло, в то утро я познакомилась с одним грузином, который и привез меня к дому на своих «Жигулях». Я поднялась в комнату, а в ней Степан! Представляешь? Он подошел, ударил меня и пригрозил, что убьет, если еще хоть раз увидит подобное. Что тут было! Проснулся сын, пргбежала хозяйка. Еле-еле уняли. Теперь сижу дома. Синяк чуть не во все лицо. Пудра не помогает. Вот и все мои новости. Печальные, но что поделаешь… Жду писем, обнимаю».
— Разве это не доказательство? — спросила Елизавета Ивановна, как только я закончил чтение.
— Доказательство, — подтвердил я. — Но оно относится пока только к событиям, произошедшим в Сочи. Можете ли вы привести дополнительные факты?
— Да, конечно… — с готовностью ответила Ладьина. — Когда они вернулись с юга, Брагин продолжал пить, скандалить и бить Наташу. Она была в то время беременна. Он заставлял ее сделать аборт. Зачем ему ребенок, если он хотел избавиться от жены? И он добился своего. Она прервала беременность. Об этом знает ее соседка, Лузгина. Дочь о многом ей рассказывала, да она и сама слышала… Стены теперь в домах, сами знаете, какие… Кроме того, Лузгина видела, как Наташа в день своей смерти приехала домой на машине какого-то сослуживца. В это время дворничиха возле баков жгла мусор. Стоило Наташе войти в парадную, как во дворе появился Брагин. Он подошел к дворничихе и долго с ней разговаривал, потом побежал к дому. Лузгина говорит, что встретила его на лестнице злого. Сначала у Наташи было тихо, но спустя полчаса Лузгина услышала громкий разговор, какую-то возню, звуки ударов, крики дочери: «Ой, ой!» Потом снова стало тихо, и не прошло минуты, как ей позвонили. Она открыла. Это был Брагин. Ничего не говоря, он бросился к телефону и вызвал скорую. Скорая приехала быстро. Через несколько минут появился милиционер. Он произвел осмотр. Лузгина была там как понятая и видела на губе Наташи кровь. Дочь, выходит, сопротивлялась, кричала, а Брагин зажимал ей рот… Это — доказательство?!
— Да, — согласился я. — Если Лузгина подтвердит сказанное вами, ее показания будут веской уликой.
— Поверьте, я не обманываю вас, — сказала Елизавета Ивановна. — Я говорю только то, что знаю. Дальше: Брагин не сообщил мне о смерти дочери. Он позвонил Жанне, и уже от нее я узнала о случившемся. Как это расценивать? Безусловно, он хотел выиграть время, чтобы замести следы. Только так. Он боялся, что я увижу Наташу, и спешил отправить ее в морг. Это ему удалось. Когда я приехала к ним, Наташи уже не было. Брагин не нашел для меня ни слова сочувствия. Мне оставалось забрать Андрейку и увезти его к себе. Во время похорон я все-таки увидела, что лицо у Наташи синее, на губе — рана, на шее, вот здесь, под ушами, синие отпечатки пальцев. Я знаю — Брагин хорошо заплатил, чтобы скрыть эти следы, загримировать, но их заметили многие…
Слушая Ладьину, я изредка поглядывал на Виктора Павловича. Каждый приводимый женой аргумент он сопровождал утвердительным кивком головы. А Елизавета Ивановна продолжала… Она вынула из сумки сверток, развернула его и положила передо мной ночную женскую сорочку:
— Эта сорочка была на Наташе перед смертью. Ее мне выдали в морге. Вот здесь, на груди, она забрызгана кровью. Видите? Как, по-вашему, о чем говорят эти пятна? По-моему, только о том, что Наташа была убита… Теперь посмотрите свидетельство о смерти. Что в нем написано? Острая сердечная недостаточность. Вот что делают медики! И не случайно они не дали мне познакомиться с актом вскрытия дочери. Побоялись! Теперь взгляните на справку из Наташиной поликлиники. Болела гриппом, ангинами и больше ничем. О сердце ни слова, откуда же недостаточность, да еще острая?! Бандиты, а не врачи!
— Не надо так… — сказал я Елизавете Ивановне. — Мы все проверим и, если установим, что ваша дочь была действительно убита, привлечем виновных к ответственности.
— А вы сомневаетесь? — не успокаивалась Ладьина. — Мы консультировались у знакомого военного медика. Он сказал, что следы, которые были у Наташи на шее, — это следы удушения…
— Назовите его фамилию, — попросил я.
— Пока не могу, — уклончиво ответила Елизавета Ивановна. — Он человек занятой… К тому же знает об этих следах только с наших слов…
— Как по-вашему, с какой целью Брагин убил Наташу?
— Разве не ясно? Хотел прибрать к рукам ее квартиру, имущество, ценности. Какая еще может быть цель у оборванца?!
И эти доводы Ладьиной не были лишены смысла.
— Вы хотите что-нибудь добавить к сказанному? — спросил я.
Подумав, Елизавета Ивановна ответила:
— Пока нет.
— А вы, Виктор Павлович?
— Нет, нет, — пробормотал Ладьин. — Хотя… — он повернулся к жене — Ты, Лиза, не забыла про последнее письмо?
— Что за письмо? — поинтересовался я.
— Анонимное. Мы получили его недавно, — объяснила Елизавета Ивановна. — Оно-то и подтолкнуло нас с решением.
Ладьина извлекла из конверта запятнанный жиром блокнотный, с зубчиками поверху, листок бумаги и подала его мне. На листке печатными буквами было написано:
«Если вы не заявите об убийстве дочери, то за вас это сделают другие».
— Ладно, — сказал я, подводя черту под разговором. — Что же вы хотите?
— Мы хотим, — ответила Елизавета Ивановна, — чтобы было проведено следствие, чтобы экспертизу сделали другие врачи, а могилу открывали в нашем присутствии. Нельзя оставлять убийцу на свободе… Наташино письмо, ее рубашку, анонимку и справку из поликлиники мы оставляем вам…
— А заявление у вас есть? — задал я свой последний вопрос.
Елизавета Ивановна отрицательно покачала головой. Тогда я усадил Ладьиных за стол, положил перед ними стопку бумаги и предложил подробно, последовательно написать все то, о чем они только что рассказали мне, а в конце изложить свою просьбу. После этого я спрятал в сейф свои документы и пошел к прокурору, чтобы поставить его в известность о результатах разговора.
— Знаю, в курсе, — сказал прокурор, едва я начал свой доклад. — Они ведь были у меня… Доводы в пользу убийства серьезные, не отмахнешься, проверять надо… Решим так: возбуждайте дело, расследуйте сами, о новостях информируйте.
Я вернулся в кабинет. Елизавета Ивановна продолжала трудиться над заявлением, а Виктор Павлович, вытянув ноги и опустив голову на грудь, тихо посапывал. При моем появлении он очнулся, взял исписанные женой листы и стал читать их. Через полчаса заявление было готово. Я принял его и вынес постановление о возбуждении уголовного дела. Затем оформил изъятие сорочки, документов, допросил Ладьиных и попрощался с ними.
Еще до их ухода я начал обмозговывать свои дальнейшие действия. Подмывало поехать в морг, получить акт вскрытия трупа Наташи, допросить патологоанатома, обыскать и допросить Брагина — уж больно хотелось побыстрее узнать, чем живет и дышит этот человек. Но, немного остыв, я пришел к выводу, что трогать его и его друзей нельзя: можно насторожить, а то и спугнуть… Поэтому пусть пока они пребывают в неведении, я же тем временем соберу улики, на которые сослались Ладьины, отшлифую их, добуду, быть может, новые и уже тогда внезапно обрушу все доказательства на голову Брагина и компании.
На следующий день я отправился в поликлинику, взял амбулаторную карту Наташи и из анамнеза узнал, что в детстве она часто болела ангиной и гриппом, кроме того, перенесла корь, скарлатину, ветрянку. В более поздних записях упоминались только грипп и ангина. Последний раз Наташа перенесла ангину полтора года назад, а грипп — за десять дней до смерти.
Переворачивая исписанные врачами листки, я надеялся найти в них и сведения о группе крови Наташи. Без этих сведений нечего было и помышлять о назначении биологической экспертизы для выяснения природы и происхождения пятен, имевшихся на ее сорочке. Мне попадались квитки с результатами анализов крови на РОЭ, гемоглобин, эритроциты, лейко- и другие «циты», но нужного среди них не было. «Странно, — думал я, — неужели Наташа не перенесла ни одной хирургической операции, при которой могло потребоваться переливание крови? А если ее оперировали, то должны были выдать документ для предъявления по месту учебы или работы. Об операции должны были знать и родители… Но подозревать их в нечестности оснований нет… И все-таки надо бы порыться в архивах института, который кончала Наташа, поискать эти документы, по ним узнать наименование больниц, а в больницах — группу крови Наташи. Поиск может привести и к получению дополнительных сведений о ее здоровье, что не менее важно… Огромная работа. Взяться за нее сейчас — значит бросить все. К тому же гораздо важнее установить, была ли у Наташи ранка на губе и как она возникла, чем доказать, что пятна на сорочке — это ее кровь. Испачкать сорочку кровью мог и Брагин. Для того чтобы взять у него образец крови, надо его вызывать, а делать это нельзя… Нет, подготовку к назначению экспертизы следует отложить».
Изъяв из поликлиники амбулаторную карту, я вернулся в прокуратуру, позвонил в «Интурист», где гидом работала Жанна, чтобы пригласить ее для беседы, но мне не повезло: накануне, когда я работал с Ладьиными, она уехала в отпуск, не оставив адреса. Ждать ее не имело смысла.
Согласовав с прокурором вылет в Сочи, я посмотрел расписание самолетов и отправился в аэропорт.
Погода в те дни стояла отвратительная. То в одной, то в другой части неба собирались тучи, почти беспрерывно гремел гром и лил дождь. Я надеялся на то, что юг встретит меня теплом и солнцем, но молнии продолжали сверкать до самого Адлера, и как только самолет приземлился, на меня обрушились потоки воды. Мокрый до нитки, я с трудом добрался до вокзала, ночь провел на скамейке, а утром, пообсохнув, выехал на автобусе в Сочи. Водителя я попросил высадить меня поближе к Зимнему театру, и он выполнил мою просьбу. Дождь к тому времени прекратился, солнце слепило глаза, от прогретого им асфальта клубами поднимался пар. Курортники валом валили к морю. Прямо с автобусной остановки я увидел украшенное множеством колонн большое светлое здание театра, направился к нему и без особого труда нашел прятавшийся в кипарисах двухэтажный домик с башенкой. Вход в него был со двора. Пока я добирался до крыльца, из открытого настежь окна прямо под ноги мне кто-то выплеснул таз мыльной воды. Вскрикнув, я отскочил в сторону и увидел в окне пожилую полную женщину.
— Що вы тут шукаете, гражданин? — спросила она. — Всё занято, ничего не сдается.
— Мне жилье не нужно, — ответил я. — Нужна хозяйка, у которой прошлым летом останавливалась семья из трех человек, с сыном Андрейкой.
— С Андрейкой? — переспросила женщина и улыбнулась. — Так они ж у меня квартировали… Заходите…
Я прошел к ней на кухню.
— А вы кем им будете? — полюбопытствовала хозяйка.
— Никем. Судьба свела. Я следователь.
Женщина поправила передник, надетый поверх халата, и засуетилась, отыскивая табуретку покрепче:
— Сидайте… Що-нибудь случилось?
— Хозяйка, не задавайте таких вопросов, дольше проживете.
— Щиро дякую, — поблагодарила она. — Восьмой десяток разменяла, куда уж еще… Может, чайку попьете?
— Не надо. Как вас зовут?
— Лукьяновной…
— Скажите, Лукьяновна, вы давно знаете эту семью?
— Не, недавно, с того лета…
— Чем она тут прославилась?
— Та ничем. Курортники як курортники…
— Скандалили?
— Было… Так то же их личное, внутреннее дило…
— Расскажите-ка поподробнее.
— Що тут рассказывать? Приехала та Наташа вначале с одним Андрейкой. Неделю прожила — загуляла. Вечером машина за ней подруливает, она Андрейку в постель, а сама с кавалером до утра. Утром говорит: «На рынке была, фрухты мужу посылала». Муж-то, видать, умаялся на почту за гостинцами бегать, взял да и прикатил. Кое-что ему, видать, соседи шепнули, кое-что сам сообразил, только когда она пришла утром, Степан не стерпел и шлепнул ей по личику, фингал во какой поставил!
— Чем-нибудь угрожал?
— Та нет…
— А убийством?
— То ж для острастки… как я внукам. Нашкодят — пригрожу, притихнут — поцелую…
— Это вы так считаете… Как они вели себя после этого?
— Помирились. Куда ни пойдут — все под ручку, и Андрейка с ними… Может, все же согреть чайку? Костюмчик-то жатый, не просох еще…
Я поблагодарил Лукьяновну, записал ее показания и пошел к морю. Оно было совсем рядом, за узеньким Приморским парком. Там, на набережной, я подсушил свой костюм и, поднявшись на Курортный проспект, уехал в аэропорт.
…Допросить Лузгину оказалось куда более сложным делом, чем слетать к Лукьяновне. По возвращении в Ленинград я послал ей одну повестку, вторую, третью, но она не явилась. Пришлось позвонить домой. В трубке долго раздавались длинные гудки, потом кто-то пробасил:
— Слушаю…
— Мне нужно Лузгину, — сказал я.
— Слушаю вас…
— Вы повестки о вызове в прокуратуру получали?
— Получала.
— Почему не пришли?
— Я на больничном.
— Когда же вас можно ждать?
— Когда поправлюсь.
Такой вариант меня не устраивал, и я решил съездить к Лузгиной сам. Дверь мне открыли не сразу: вначале рассматривали в глазок, потом долго выясняли, кто я и что мне нужно, гремели запорами. Наконец, я увидел на пороге немолодую, довольно высокую женщину в легком домашнем платье, с тюрбаном (поверх бигуди) на голове. Поясница ее была обвязана плотным шерстяным платком.
— Проходите, — сказала женщина низким голосом и, заперев дверь, зашаркала следом за мной.
Комната, в которую я вошел, оказалась довольно большой. Она была обставлена современной мебелью, у окон зеленела огромная, до потолка, пальма, из-за которой доносилось пение кенаря.
— Прошу прощения, — повернулся я к женщине, — вы Лузгина?
Женщина подошла к столу, сняла с него расчехленную швейную машинку, прогнала со стула дремавшую кошку, села.
— Сомневаетесь? — ответила она. — В таком случае и я хочу убедиться, что вы тот, за кого себя выдаете, а не убийца или грабитель.
Пришлось предъявить удостоверение.
— Вижу, — сказала Лузгина, рассматривая его. — Следователь… Прокуратуры или милиции? Про-ку-ра-туры. Садитесь.
Я сел за стол, достал бланк протокола допроса, предупредил Лузгину об ответственности за отказ от дачи показаний и за дачу ложных показаний, предложил расписаться.
— Страшно-то как! — насмешливо пробасила она. — Неужели судить будете, если совру? Или пугаете? Меня пугать не надо…
Я задал Лузгиной подготовленные для нее вопросы.
— Работаю я в ателье, — ответила она, — это вы знаете. Не буду греха таить — подрабатываю и дома, на своей машинке. Через нее я и познакомилась с соседкой, с Наташей. А уж Наташа представила мне своего мужа Степана. Как они жили? Всяко бывало. Иногда скандалили. Из-за того, что он приходил поздно, а то и выпивши. Знаю, что она хотела ребенка, а он был против. Говорил, что своих трое, да ее один — хватит. Осенью я заметила, что она не в духе, спросила — в чем дело. Наташа сказала, что забеременела, а Степан настаивает на аборте. После этого она лежала в роддоме. Были ли у нее другие мужчины? Наверное, были. Молодая, интересная — за такими всегда увиваются. В тот день, когда все это случилось, ее привез домой какой-то ухажер. Не таксист — видела. К вечеру дворничиха стала жечь мусор во дворе. Подлая баба, извините меня, кляузная. Дворников я вообще презираю… Кроме пакостей, от них ничего не видела. Потом появился Степан. Он подошел к дворничихе, о чем-то ее спрашивал. Она отвечала, а он нервничал, за сердце хватался. Говорили минут пять. После этого Степан побежал к парадной.
— Теперь поподробнее, — попросил я Лузгину.
— Ну, меня любопытство взяло. Я выглянула на лестницу, хотела спросить у Степана, что там дворничиха ему наговорила. Он прошел мимо, даже не поздоровался. Вначале у них в квартире было тихо, потом Наташа стала ругать мужа. Еще немного спустя они завозились, что-то грохнуло несколько раз, Наташа крикнула: «Ой, ой!» — и затихла. Ко мне позвонил Степан, вызвал скорую (телефона у них не было) и убежал. Я подождала немного и пошла за ним. Когда я вошла в квартиру, Наташа лежала на кровати, до пояса укрытая одеялом, в ночной сорочке. Лицо синее такое, рот в крови. Степан был рядом, Андрейку не видела. Приехала скорая, врач сказала, что Наташа мертвая. Я испугалась и ушла к себе. Потом меня позвал милиционер. Он писал что-то, а я уже никуда не смотрела, только в пол. Была ли кровь на сорочке — не знаю, на обстановку в квартире не обращала внимания. Потом Наташу увезли. Чуть позже приехали ее родители и забрали мальчишку.
— Они разговаривали с вами?
— Тогда нет, а на следующий день интересовались. Я рассказала им все точь-в-точь как вам…
Я слушал Лузгину и думал: «Человек ты не оченЬ симпатичный, но свидетель неплохой, побольше бы таких!» От нее я возвратился в прокуратуру и решил вызвать сотрудника милиции, который выезжал на место происшествия. Мне, собственно, нужен был не столько он, сколько составленный им протокол. Вскоре ко мне в кабинет вошел рослый, розовощекий офицер.
— Участковый уполномоченный капитан Бочаров, — молодцевато представился он.
— Протокол захватили? — спросил я.
— Так точно.
Бочаров подошел к столу, вынул из планшетки наполовину исписанный лист бумаги и подал мне. Я заглянул в него и ахнул: вот так осмотр! «На кровати под одеялом лежит женщина в белой сорочке. Глаза закрыты. Рот испачкан бурым веществом, похожим на кровь. Возраст примерно тридцать лет». И все. Разве это назовешь описанием трупа?
— Откуда у нее могла идти кровь?! — закричал я на Бочарова.
— Из губы… — стушевался участковый.
— Где это сказано?!!
— Разве нету? Виноват…
— Почему пятна на сорочке не описаны?
— Какие пятна?
Я достал из выдвижного ящика сорочку, встряхнул ее и бросил на стол:
— Какие? Вот эти!
— Их, вроде, не было…
— Как не было?! Я их, что ли, наставил?!
— Виноват, недосмотрел, темновато было, да и опыта в таких делах не имел…
— Дураку ясно, что надо искать на трупе, а вы — работник милиции! Мямлите тут: «недосмотрел», «опыта не имел». На губе что-нибудь видели?!
— Ранку…
— На какой?
— На нижней…
— Ее положение, размеры можете описать?
— Она шла вроде горизонтально, посередине, длиной была около сантиметра…
— «Вроде», «около»! Тьфу! — сплюнул я. — Садитесь.
Записав показания Бочарова, я спросил у него:
— Что еще можете припомнить?
Бочаров опустил голову и надолго задумался. Потом повернулся ко мне:
— Столовую ложку видел…
— Где?
— На полу, возле серванта…
— А вилки возле нее не было?! — съехидничал я.
— Вроде не было, вернее, не заметил…
— Эх, участковый! Купи-ка ты кодексы да вызубри их, пока не поздно! Иди…
Бочаров, гремя стулом, поднялся, напялил фуражку и вышел из кабинета. Я долго не мог прийти в себя, а когда немного успокоился, то подумал: «Ну что ж! Пятна на сорочке он не видел. Это плохо. Однако было бы хуже, если бы он утверждал, что их не было вообще. Зато наличие раны на губе подтвердил. Значит, минусов нет, а плюсик, пусть маленький, прибавился…»
Так постепенно я подбирался к Брагину. До начала работы с ним оставалось совсем немного — надо было забрать акт патологоанатомического вскрытия трупа, допросить санитарку, гримировавшую его, покопаться в архивах института торговли и универмага, где могли сохраниться выдававшиеся Наташе справки, листки нетрудоспособности, и побывать на месте происшествия, чтобы убедиться, что там искать больше нечего, или, наоборот, найти что-нибудь.
Действуя по плану, я позвонил в канцелярию морга и навел справки о враче, который вскрывал труп Наташи. Мне ответили, что вскрытие производил их новый сотрудник Локшин, но сейчас он в отпуске. Это было мне на руку. Ведь не кто иной, как Локшин, дал неправильное заключение о причине смерти Наташи. Именно к нему тянулись нити, которые я пока не нащупал, — нити организованной Брагиным круговой поруки.
Утром я поехал в морг, получил в канцелярии акт патологоанатомического исследования трупа Наташи и там же прочитал его. Он не мог не вызвать подозрений! В самом деле: описывая одежду, которая была на трупе, Локшин обходил молчанием наличие на ней каких-либо пятен; делая наружный осмотр трупа, он обнаружил ранку на нижней губе, но в резолютивной части акта ее не упомянул и никакой оценки ей не дал; как выглядели другие кожные покровы — понять было невозможно. Локшин счел достаточным сказать, что они покрыты трупными пятнами разной конфигурации. Характеристика кожных покровов шеи, на которых Ладьины видели отпечатки пальцев, отсутствовала вообще. Что же касается выводов, то их в акте было два. Первый — «ишемическая болезнь сердца, острая сердечная недостаточность» — соответствовал тому, который значился в свидетельстве о смерти. Второй — «ревматизм с выраженными явлениями ревматического миокардита» — был сделан после проведения специальных исследований. Словом, в акте было достаточно недомолвок, неясностей, странных дополнений, превращавших его в улику против Локшина, а следовательно, и против Брагина.
Засунув акт в портфель, я вышел из канцелярии. Мне навстречу попалась «тетя Дуся»— та самая санитарка, которая готовила трупы к похоронам: одевала их, гримировала и так далее. Мы были знакомы давно. При каждой встрече она упрекала меня за то, что я становлюсь все солидней, а сама не менялась нисколько, как будто жила вне времени. И это при такой-то работе, когда с утра и до ночи перед глазами одни покойники! Никто не знал, сколько ей лет. Маленькая, всегда закутанная в головной платок, непомерно толстая из-за того, что под халатом у нее в любое время года были пальто или ватник, она постоянно шутила, пересыпая свою речь разными прибаутками.
— Как жизнь? — спросил я у тети Дуси.
— Жисть? Повезут — только держись!
— Здоровье?
— Слава богу…
— Настроение?
— Оно от покойничков зависит.
— Как это?
— Да так. Есть покойнички — есть и настроение.
— А сейчас?
— Маловато…
У нее было свои взгляды на динамику смертности…
— Молодые? — поинтересовался я, переводя разговор на нужные мне рельсы.
— Одни старики…
— А молодые часто бывают?
— В этом году троих привезли…
— Помните их?
— Как же, помню.
Я отвел тетю Дусю подальше от любопытных глаз.
— В январе к вам поступила молодая женщина…
— Красавица, — понимающе прошептала тетя Дуся. — А фигурой! Одно слово — богиня…
— Вот-вот. Вы ее гримировали?
— Как положено. Синюшная была, на губе ранка…
— Кто просил об этом?
— Муж! Культурный человек, обходительный…
— Скажите честно: сколько он вам заплатил?
Тете Дусе явно не понравился мой вопрос. О своих нелегальных доходах ей не хотелось распространяться. Вместе с тем она, конечно, понимала, что делать секрет из того, что известно всем, — глупо. Вздохнув, она призналась:
— Сколько обещал, столько и заплатил. Четвертную. Уж очень просил получше сделать, я и сделала… Попудрила, подрумянила…
— А с Локшиным он не разговаривал?
— Не видела. С ним ругались родители покойницы. Хотели акт почитать…
— Запишем все это? — нерешительно спросил я, боясь, что тетя Дуся не согласится.
— Пишите, коль нужно… Семь бед — один ответ.
Так в дело легло еще одно доказательство правоты Ладьиных. Теперь я вплотную приблизился к осмотру места происшествия — квартиры Брагиных. Осмотр, проведенный Бочаровым, удовлетворить меня не мог. Мне не давала покоя мысль о том, что в квартире я найду новые доказательства. Но как проникнуть в нее? Нелегально, обманным способом нельзя — закон запрещает. А официально — значит, с Брагиным. Телефона у него нет. Как проверить, бывает ли он дома, когда приходит, когда уходит и где он вообще? Позвонить и спросить об этом Ладьиных? Те, наверное, ничего не знают. Отношения испорчены, контакты прекращены. И все же, почему не позвонить?
Я набрал номер их телефона. Трубку взял Виктор Павлович. На этот раз он был более разговорчив.
— Есть ли какие-нибудь новости? — спросил он.
— Особых нет, — ответил я. — Проверяю ваши показания.
— Ну и как?
— Подтверждаются.
— Иначе и быть не может. Мы с Елизаветой Ивановной убеждены, что вы доберетесь до истины, верим в вас…
— Спасибо, буду стараться… А с Брагиным вы не встречались?
— Нет. Дома этот подонок не живет, где скрывается — не знаем.
— Вы уверены, что дома его нет?
— Мы были там несколько раз. По всему видно, что квартиру он не посещает, хотя ключ у него остался. Недавно мы врезали в дверь свой замок…
— В таком случае прошу вас завтра подъехать ко мне с ключом, часам к десяти.
— С удовольствием, — ответил Ладьин. — Елизавета Ивановна шлет вам привет и желает успехов.
В десять часов утра, вооружившись следственным портфелем, я в сопровождении Ладьиных выехал к кинотеатру «Великан», недалеко от которого жила их дочь. Пригласив понятых, я вошел в квартиру и, обойдя ее, убедился в том, что в ней никто не живет: на подоконниках плотным слоем лежала пыль, на кухне стояла давно не мытая посуда. Затем я осмотрел Наташину кровать, постельное белье, обои на стене, пол, но ничего интересного не нашел. Заглянул в платяной шкаф и удивился почти полному отсутствию в нем одежды. Пустым показался мне и сервант. В квартире я не обнаружил таких неотъемлемых атрибутов быта, как холодильник и телевизор. Однако никаких вопросов по этому поводу я Ладьи-ным не задал: они видели то же, что и я, но молчали. Да и дело я вел не об исчезновении имущества, а об убийстве… Осмотрев детскую комнату, я перешел на кухню, выдвинул ящик из обеденного стола, заглянул в пенал, вытряхнул на газету мусорное ведро… И тут на глаза мне попался маленький комочек бумаги. Я поднял его, развернул и прочитал: «Завещание. Я, Брагина Наталья Викторовна, в случае моей смерти завещаю все принадлежащее мне имущество, ценности и деньги…» На этом текст обрывался. На листке не было ни даты, ни подписи… И все равно то, что я прочитал, заставило меня заволноваться. Текст, по всей вероятности, был выполнен Наташей незадолго до смерти. Иначе этот бумажный комочек был бы давно выброшен. Что же заставило Наташу думать о смерти? И не только думать, но и готовиться к ней?
Я не заметил, как сзади ко мне подошли Ладьины. Они, видимо, тоже успели прочитать «Завещание», потому что, когда я засунул его в карман, Елизавета Ивановна прошептала сквозь слезы:
— Бедняжка… Знала, что скоро умрет, и ни-че-го… ни-ко-му…
Мне оставалось закончить составление протокола осмотра. Я дал его на подпись тем, кто был в квартире, и вместе со всеми покинул ее. На улице, пожимая мне руку, Виктор Павлович сказал:
— Вот видите — еще одно подтверждение…
Действительно, дело шло хорошо. Правда, где-то в глубине души я терзался тем, что затянул направление на экспертизу Наташиной сорочки. Но разве было бы лучше, если бы я сидел все это время в архивах и занимался перелистыванием пыльных бумажек? Конечно, нет. Однако, допрашивая свидетелей, производя осмотры — словом, добывая доказательства, я знал, что наступит день, когда мне придется поработать и в них.
И этот день наступил. С чего же начать? С института или универмага? Пожалуй, прежде всего следует проверить бухгалтерские документы универмага. Ведь осенью, если верить Ладьиным, Наташа сделала по настоянию мужа аборт…
Я поехал в универмаг, и здесь мне опять повезло. Главный бухгалтер — женщина с прекрасной памятью — сразу сказала, что бывшая директриса, пользовавшаяся в коллективе и уважением, и любовью, за время работы товароведом, зав. отделом и директором лечилась стационарно дважды: весной прошлого года в Военно-медицинской академии ей удалили гланды, а осенью в одном из родильных домов сделали аборт. Главбух показала мне необходимые документы. Тот, который был выдан
Военно-медицинской академией, читался легко, а вот документ родильного дома понять было невозможно. И тогда главный бухгалтер вспомнила, что об аборте ей говорила сама Наталья Викторовна. Я изъял оба документа и решил, не откладывая дело в долгий ящик, познакомиться с историей болезни в родильном доме. Как и следовало ожидать, я нашел там справку о группе крови Наташи и был очень обрадован этой находкой. Недоумение вызвали имевшиеся в истории записи. Оказалось, что Наташа ложилась в роддом не на аборт, а на обследование и лечение. Почему же Лузгиной и своему главбуху она говорила об аборте? Пролить свет на этот вопрос могли, пожалуй, только Брагин и Жанна…
До конца рабочего дня оставалось около двух часов. Попросив главврача родильного дома направить историю болезни в прокуратуру с нарочным, я поехал в Военномедицинскую академию и изъял там вторую историю болезни. Осматривал я ее уже по пути домой, видел и в ней справку о группе крови, но думал совсем о другом: неужели Ладьины не знали, что дочь их оперировали в академии? А если знали, то почему умолчали об этом?
Но вопросы вопросами, а тогда предстояло в первую очередь решить проблему, возникшую сразу после того, как мне стала известна группа крови Наташи. Дело в том, что, назначив биологическую экспертизу, я через несколько дней узнал от эксперта по телефону, что кровь, обнаруженная на Наташиной сорочке, принадлежит не ей, а другому человеку. Кому же? Брагину? Если ему, то откуда у него шла кровь? И почему? Не в результате ли борьбы? Без вызова Брагина, без получения у него образцов крови ответить на эти вопросы было невозможно. Как же его найти? Обратиться за помощью к уголовному розыску? Или дать возможность проявить свои способности Бочарову? После конфуза с осмотром места происшествия он должен ухватиться за такое поручение обеими руками, да и по роду деятельности оно ему ближе… Подумав, я остановился на Бочарове. Не буду рассказывать здесь о том, как искал участковый уполномоченный Брагина и сколько смекалки проявил. Скажу лишь одно: к исходу третьего дня Бочаров нашел его в мастерской какого-то друга. Брагин предстал передо мной в белой рубашке с погончиками и накладными карманами, в черных вельветовых брюках и мягких серых туфлях на каучуке. Был он высок, худощав, немного сутул и седоват — словом, являл собой образец тех вальяжных мужчин, которые так нравятся женщинам. Впечатление портило бледное, настороженно-испуганное лицо с широко раскрытыми глазами, в которых как будто застыл ужас… Несколько лет назад я видел такое же выражение в глазах человека, который уехал на рыбалку вдвоем с компаньоном, а вернулся один. Тогда именно оно заставило меня думать о виновности этого человека и, не располагая почти никакими уликами, я через несколько часов допроса уже имел его признание в убийстве, впоследствии целиком подтвердившееся. Как же поведет себя Брагин?
— Кто дал вам право врываться ночью в чужие дома, позорить честных людей?! — возмущенно заговорил он, подходя ко мне.
— А как прикажете поступать с человеком, который не живет дома? — парировал я его наскоки. — К тому же у нас ненормированный рабочий день. Вы пишете свои картины засветло, ведя прекраснодушные разговоры, а мы вынуждены работать и по ночам, в прокуренных кабинетах, с преступниками.
— У вас санкция прокурора есть?! — продолжал наступать Брагин. — Безобразие! Я буду жаловаться!
— Успокойтесь, — сказал я. — Ваши нервы должны быть крепче моих. Объясняю, что в исключительных случаях закон разрешает нам работать и после двадцати двух часов…
— Интересно! — не успокаивался Брагин. — Каким же исключительным случаем вы хотите оправдать свои действия?
— Оправдываться придется вам, — ответил я. — Случай этот — смерть Натальи Викторовны, вашей второй жены. По факту смерти возбуждено уголовное дело, следствие поручено мне…
— При чем же тут я?! — всплеснул руками Брагин. — Она умерла от сердечного приступа!
— Как раз в этом мы и сомневаемся. Садитесь к столу. Мне придется вас допросить.
Брагин посмотрел на меня с таким презрением, как будто перед ним был не представитель власти, а ничтожество, жалкий крючкотвор. Выдержав этот взгляд, я взял бланк протокола допроса и стал заполнять его. Бочаров в ожидании дальнейших распоряжений подсел к журнальному столику и углубился в чтение газет. Было около девяти часов вечера. Как только Брагин расписался в том, что ему разъяснена ответственность за отказ от дачи показаний и за дачу заведомо ложных показаний, я спросил:
— Какие у вас отношения с Ладьиными?
— У вас нет вопросов полегче? — огрызнулся Брагин. — На этот отвечать отказываюсь…
— Почему?
— Это мое дело…
— Хорошо. Тогда скажите: где вы познакомились с Натальей Викторовной?
— У нее в универмаге.
— Как познакомились?
— По объявлению. Ей требовался художник.
— Почему вы оставили свою первую семью?
— Не устоял-с, — насмешливо ответил Брагин. — Не устоял-с перед чарами Натальи Викторовны.
— Не надо паясничать, — одернул я его. — Отвечайте серьезно…
— Со всей серьезностью говорю: не устоял-с…
— Вы ревновали ее?
— Нет-с, мне льстило, что она из всех поклонников выбрала меня.
— В таком случае скажите: за что вы ударили ее прошлым летом в Сочи?
— Это опять-таки мое дело. Незаслуженно не обижал.
— Вы грозили ей убийством?
— Не буду отрицать, просто не помню.
— Вы часто выпивали?
— Как все, не чаще.
Ответы Брагина носили явно издевательский характер. Я еще раз попробовал усовестить его:
— Перестаньте строить из себя шута, вам сорок пять лет, вы интеллигентный человек!
— Человек? — ответил Брагин. — Нет, убийца! Вы притащили меня сюда как убийцу! А я не убивал. Чем вы докажете мою вину? И почему вы считаете, что Наташа была убита?
«Хитер, бестия! — мелькнуло у меня в голове. — Хочет знать доказательства, чтобы выкрутиться. Не выйдет!»
— В таком случае расскажите, как и от чего умерла ваша жена, — попробовал я изменить тактику допроса, а сам подумал: «Зря потратил время на препирательства. Пусть выложит все, чем дышит, хуже от этого не будет, зато обстановка прояснится».
— С этого бы и начинали, — празднуя свою победу, сказал Брагин. — Вам известно, что Наташа часто болела ангинами?
— Известно, — ответил я.
— А вы знаете, что ей удаляли гланды?
— Знаю.
— Скажите, неужели ее родители скрыли от вас, что врачи беспокоились за исход этой операции и предупреждали их, что у Наташи плохое сердце?
«Опять хитрит. Пытается узнать, кто дал против него показания», — подумал я и ответил:
— Не будем трогать родителей, они несчастные люди…
— Ладно, не будем. Осенью Наташа сказала, что она беременна. Я не хотел ребенка. У меня и так трое. Боялся я и за то, что она умрет во время родов. Но аборт делать не пришлось. Врачи заподозрили опухоль и рекомендовали лечь на обследование. Наташа легла. Очень переживала, что не перенесет операцию. В роддоме ее навещали родители. Они вам сказали об этом?
— А сердце в то время давало себя знать? — спросил я, уклонившись от ответа.
— Да, Наташа часто жаловалась на него, — ответил Брагин, — но по характеру она человек такой, что не возьмет лекарство, пока не подопрет. Принимала она разные капли, валидол, нитроглицерин и еще какие-то таблетки от ревматизма.
— Теперь расскажите, что предшествовало ее смерти?
— Днем она позвонила мне в мастерскую, сказала, что плохо себя чувствует и с работы уходит. Я тоже решил прийти домой пораньше. Когда вошел во двор, в нем было полно дыма. Я поругался с дворником, потому что дым мог проникнуть в квартиру. Потом поднялся к себе. Наташа была дома, Андрейка тоже. Она взяла его из детсада сама. Мы поели. Я стал играть с Андрейкой, а Наташа разделась и легла. Примерно через час она крикнула нам, что играть хватит, так как ребенку пора спать. Я уложил Андрейку, вышел к Наташе, и тут она мне сказала, что у нее сильно колет сердце. Я дал ей валокордина. Боли не проходили. К ним добавился озноб. Потом вдруг Наташа села и замахала перед лицом ладонями, как будто ей не хватало воздуха. Я бросился искать нитроглицерин, обыскал весь сервант, где он раньше лежал, и ничего не нашел. В этом время Наташа закричала и упала на подушку. Челюсти у нее были стиснуты. Я испугался, что она умрет, и побежал к соседке вызывать скорую, а когда вернулся, Наташа уже не дышала. Врач спрашивала меня, чем болела она раньше. Я ответил, что ангинами, гриппом, жаловалась на сердце.
— Скажите, — перебил я Брагина. — Дворник рассказывала вам что-нибудь о том, как Наташа приехала домой?
— Нет, о жене напомнил ей я. Сказал, что у нее больное сердце и дым ей может навредить.
— А на лестнице вы кого-нибудь встречали?
— Не помню, мне было не до этого.
— Как кричала Наташа?
— Вроде бы «ой-ой» или «ай-ай», точно не помню.
— Откуда на ее сорочке кровь?
— Кровь? — переспросил Брагин. — Не знаю. Сорочка у нее была чистая.
— Нет, — возразил я, — на груди она испачкана кровью. Это подтверждается биологической экспертизой.
— Не знаю, не знаю, — продолжал твердить Брагин. — Может, от ложки? Я разжимал Наташе челюсти, чтобы не задохнулась…
— Куда вы дели эту ложку?
— Бросил ее на сервант, но она, кажется, упала…
Да, Брагин был изворотлив, как змея! Он ловко обходил все острые моменты и при всем этом, когда ему было нужно, демонстрировал прекрасную память!..
— Почему вы не сообщили о смерти Наташи ее родителям?
— Боялся. К тому же знал, что они обвинят в ней меня…
— Вот как?
— Да, они меня ненавидели.
— За что?
— Не знаю…
— Скажите, кто перед похоронами просил наложить на лицо Наташи косметику?
— Я. И вообще похороны организовывал я. Родители только ругались с врачами, доказывали, что диагноз поставлен неверно, что Наташа была здоровой.
— Вы платили за грим?
— Да, заплатил двадцать пять рублей санитарке, чтобы сделала получше.
— Какие повреждения вы видели у Наташи?
— Только ранку на губе…
— А отпечатки пальцев на шее, синяки на кончиках пальцев?
— Не видел. На шее были трупные пятна. Я просил их тоже загримировать.
— Где вы жили после смерти Наташи?
— Мне было тяжело оставаться в квартире. К тому же я избегал встреч с родителями. Поэтому поселился в мастерской. Оттуда ездил в морг и на кладбище. С похорон я, правда, вернулся вместе со всеми в квартиру, на поминки, но после первой рюмки ушел и больше там не был.
Молодец Брагин! Хорошо подготовился к допросу, все продумал, все предусмотрел. Говоришь правдиво, когда нельзя лгать, а когда не хочешь рассказывать правду — ссылаешься на незнание, на забывчивость. Очень удобно!
— В вашей квартире обнаружено написанное Наташей завещание. Что заставило ее думать о сморти? — спросил я.
— Наташа боялась ложиться в роддом, — ответил Брагин. — Ей казалось, что она умрет. Она несколько раз начинала писать завещание, я эти бумажки отбирал и выбрасывал в мусорное ведро.
— У вас среди медиков есть знакомые?
— Бывшая жена. Она врач-педиатр, убежденная домоседка. В гости не ходит, к себе не приглашает.
— А с Локшиным вы знакомы?
— Я же сказал: с ним ругались Ладьины. Мне разговаривать с ним не приходилось.
Вот так! Спрашивать больше не о чем, придраться не к чему… Я обязал Брагина явиться утром в бюро биологических экспертиз для сдачи крови и отпустил его домой. Бочаров, так и не дождавшись поручений, тоже ушел.
Вскоре эксперт сообщил мне, что обнаруженная на Наташиной сорочке кровь принадлежит не Брагину, а какому-то третьему лицу… Кто же он, этот третий? Как его кровь попала на сорочку? Почему до сих пор о нем никто не сказал? Одни загадки… Впрочем, Брагин в сложившейся ситуации ведет себя вполне логично. Он понимает, что заявлять алиби бесполезно: соседка и дворничиха видели его. Поэтому он отрицает сам факт убийства, умалчивая заодно о третьем, находившемся в квартире, человеке. Он назовет этого человека тогда, когда убийство станет очевидным, назовет, чтобы свалить на него вину… Если, конечно, не произойдет чуда и неизвестный первым не начнет изобличать Брагина… Не доложить ли обо всей этой обстановке прокурору?
Прокурор выслушал меня.
— Очень интересно получается, — признал он. — Трудно не верить этим несчастным Ладьиным. Их показания правдоподобны. А если они только подобны правде, но не правдивы? Есть какая-нибудь возможность проверить их?
Я понял его намек. Вернувшись к себе в кабинет, я позвонил в домохозяйство по месту жительства Брагиных, вызвал на допрос дворника, и в оставшееся до ее появления время съездил за заключением биологической экспертизы. На обратном пути, поднимаясь по лестнице в прокуратуру, я ощутил запах духов, а когда вошел в коридор, понял, что исходил он от молодой женщины, одиноко сидевшей возле моего кабинета.
— Вы ко мне? — спросил я, открывая дверь. — Из жилконторы?
— Да, дворник Кононова.
Мы присели возле стола.
— У вас хорошая память? — обратился я к Кононовой.
— Не жалуюсь, — ответила она.
— В январе в вашем доме умерла молодая, красивая женщина. Вы ее помните?
— Конечно.
— В таком случае постарайтесь воскресить в памяти события, предшествовавшие этому. Чтобы помочь вам — напомню: в тот день вы во дворе жгли мусор…
— Я ничего не забыла. Такой случай! Эта женщина, зовут ее, если не ошибаюсь, Наташей, вернулась тогда с работы раньше обычного, на черной «Волге». Я действительно жгла мусор — его накопилось слишком много. Через час Наташа вышла из дома, сходила в детсад за сынишкой. Немного спустя с улицы во двор вошел ее муж. Он увидел костер, потребовал погасить его. Я сказала, что мусор сгорит и костер сам погаснет. Ему это не понравилось. Он стал злиться. Говорил, что у него жена сердечница. Я погасила костер. Вот и всё.
— А о «Волге» у вас был разговор?
— Нет…
— Вы ее номер не запомнили?
— Ни к чему было. Наташа часто приезжала на машинах, бывало, даже на грузовых, она ведь в торговле работала…
— Вы ее соседку Лузгину знаете?
— Знаю.
— Какие у вас отношения?
— Да никаких! Один раз была у нее дома как понятая. Милиция обыск делала. С тех пор она со мной не. здоровается…
После ухода Кононовой я вызвал врачей, лечивших Наташу в академии и роддоме. Хотелось знать, действительно ли они встречались с Ладьиными и что рассказывали им о здоровье дочери. Оба доктора сразу вспомнили неразлучную, трогательную чету, не дававшую им покоя своими расспросами. Да, эти старики были в курсе того, что у их дочери плохое сердце, что у нее ревматизм; они знали и о диагнозе, поставленном в родильном доме, о лечебных мероприятиях, проведенных в обоих медицинских учреждениях.
Вечером я позвонил в городской морг и спросил, приступил ли к работе Локшин. Мне ответили, что завтра он будет на службе. Утром, прямо из дома, я поехал в морг, надеясь застать Локшина врасплох. Помню, погода стояла жаркая. Обливаясь потом, я вошел в канцелярию морга и застал там только тетю Дусю.
— Что, тепло на улице-то? — спросила она, указав пальцем на мою мокрую рубаху.
— Настоящее пекло, — ответил я.
— Да-а… Прежде в такую жару на лошадей шляпы одевали, — сказала тетя Дуся.
— А вы все в ватнике, в шерстяных носках ходите?
— Как же, без них нельзя. Там, — тетя Дуся показала на пол, под которым находилась прозекторская, — там всегда холодно…
— Теперь мне ясно, почему вы не стареете, — неловко пошутил я и спросил: — Как жизнь-то, как настроение?
— Спасибо, не обижаемся, — улыбнулась тетя Дуся, и я понял, что работы у нее прибавилось.
— А Локшин здесь?
— Внизу, на вскрытии…
Я вышел на улицу покурить, а когда вновь поднялся в канцелярию, тетя Дуся кивком головы указала мне на мужчину в белом халате, который сидел за столом и что-то писал.
— Вы Локшин?
— Да, — спокойно ответил мужчина.
— Мне нужно поговорить с вами.
Достав из портфеля акт исследования трупа Натальи Брагиной, я подал его Локшину.
— Помню этот случай, — сказал он, пробежав акт глазами. — Что вас интересует?
Я задал ему несколько волновавших меня вопросов и услышал в ответ:
— Тут все сказано. Труп этой женщины поступил в морг в белой чистой сорочке. Это отмечено в акте. Раз нет упоминания о пятнах — значит, их не было. Сорочка после осмотра была снята и лежала на полу. Поэтому на нее могла попасть чужая кровь, — на соседних столах в это время производилось вскрытие других трупов. Из телесных повреждений у Брагиной была обнаружена только ранка на нижней губе. Вопрос о ее происхождении не возникал, к причине смерти она отношения не имела, в связи с чем одного упоминания о ней в описательной части акта было достаточно. Что же касается трупных пятен, то они располагались на шее, туловище и конечностях сзади и были различны по форме. Детально описывать каждое пятно мы не обязаны. Диагноз: «Ишемическая болезнь сердца. Острая сердечная недостаточность» был предварительным, основанным на результатах вскрытия и на сведениях, сообщенных «скорой помощью». Не выставить диагноз сразу было нельзя, поскольку без него невозможно было бы захоронение трупа. Именно он указан и в свидетельстве о смерти. Окончательный, уточненный диагноз был сделан значительно позднее — после проведения дополнительных специальных исследований частей внутренних органов, изъятых при вскрытии. Они сохранены и при необходимости могут быть выданы.
Я спросил Локшина о родственниках умершей, о том, с кем из них ему приходилось встречаться и разговаривать. Он вспомнил только родителей. По его словам, они появились в морге через день после вскрытия трупа, вели себя довольно развязно, оспаривали причину смерти и требовали, чтобы их ознакомили с актом. В этом им было отказано, так как по существующему положению акты исследования трупов могут быть выданы только следственным и судебным органам. С Брагиным, мужем покойной, он знаком не был.
Патологоанатом отвечал на вопросы четко и убедительно, без тени какого-либо смущения, а я, записывая его показания, прямо-таки физически ощущал, как колеблется фундамент под зданием доказательств вины Брагина, и все более осознавал, что остановить развал этого здания не удастся…
Ладьины оказались легки на помине. Когда я вернулся в прокуратуру, секретарь подала мне написанную ими записку: «Уважаемый Дмитрий Михайлович! Мы хотели видеть Вас, но не дождались. Если Вас не затруднит, позвоните нам домой». И я позвонил. К телефону подошла Елизавета Ивановна.
— Что новенького? — спросила она.
— Работаю, — ответил я уклончиво.
— Мы заезжали к вам, чтобы спросить, когда вы собираетесь открывать могилку Наташи?
— Пока не знаю…
— Не забудьте поставить нас в известность. Вы понимаете почему… — сказала Елизавета Ивановна, намекая на свою заинтересованность в объективном расследовании дела.
— Хорошо, — пообещал я и тут же подумал: «Зачем пообещал? Нужно ли вообще производить эксгумацию? Или, быть может, созвать комиссию экспертов, дать им дело со всеми приложениями и спросить, хватит ли всего этого для дачи заключения? Скажут, что хватит, поставить вопрос о причине смерти, не хватит — тогда эксгумировать труп…»
Прокурор одобрил эту идею и посоветовал переговорить о проведении экспертизы с военными судебными медиками. Я понял ход его мыслей: «Ладьины доверяют военным врачам, консультировались у одного из них, поэтому возражать против проведения ими экспертизы не будут».
Этот тактический ход пришелся мне по душе, тем более, что в прошлом я уже обращался в военную лабораторию и был хорошо знаком с ее начальником Леонидом Александровичем Косаревым — опытным, знающим свое дело специалистом и к тому же очень симпатичным человеком.
Я созвонился с ним по телефону, и в назначенное время мы встретились. Шутливо отметив, что волос у нас не прибавилось, Леонид Александрович провел меня по лаборатории, рассказал о том, как расширились ее научные и исследовательские возможности, затем пригласил в свой огромный светлый кабинет, усадил в кресло и сказал:
— Теперь слушаю вас.
Я изложил ему суть своей просьбы.
— Оставляйте материалы, — предложил Леонид Александрович. — Я посмотрю их и через недельку позвоню.
Но позвонил Косарев раньше:
— Вы поставили меня в трудное положение, — сказал он. — Я не могу отказать вам. Во-первых, случай такой, над которым стоит подумать. Во-вторых, материалов для дачи заключения, на мой взгляд, достаточно, в-третьих, — в его голосе зазвучали игривые нотки, — кроме нас, вам не к кому обратиться…
— Тогда, Леонид Александрович, — обрадовался я, — будьте председателем комиссии и по своему усмотрению подберите ее членов, желательно из числа видных военных медиков.
— Я уже прикинул, кого можно привлечь к этой работе, — ответил Косарев. — Осталось согласовать. Как только согласую, назову вам фамилии, титулы и ранги… Какие вопросы вы собираетесь ставить?
— Первый — о достаточности представленных материалов и необходимости эксгумации, второй — о причине смерти, третий — о том, соответствует ли этой причине рассказ Брагина о картине смерти жены.
— Приемлемо. Только второй вопрос сделайте первым. Он основной. И не тяните с постановлением!
Я засел за составление этого документа, а Косарев тем временем полностью укомплектовал комиссию. Когда он сообщил мне ее состав, я чуть не подпрыгнул от восторга: доктора наук, кандидаты, доценты, профессора! С такими не поспоришь!
Закон не обязывал меня знакомить Ладьиных с постановлением о назначении экспертизы, но я решил сделать это — пусть знают, кому она поручена, какие вопросы поставлены. Мне важно было сделать этот шаг открыто, не таясь, и заодно понаблюдать за их поведением…
Ладьины приехали ко мне, как прежде, вместе. Они с удовлетворением приняли сообщение о назначении судебно-медицинской экспертизы. Я дал им постановление и видел, как по мере ознакомления с ним их лица мрачнели. Наконец, Елизавета Ивановна не выдержала:
— Вы сомневаетесь в необходимости эксгумации?
— Она будет сделана, — ответил я, — если эксперты дадут заключение, что без нее не обойтись.
Ладьины переглянулись, но промолчали. Спорить им было не о чем. А мне захотелось спросить, почему они так настойчиво добиваются эксгумации? Вспомнив, однако, их версию, я отказался от этого намерения и задал другой вопрос — бывали ли они в медицинской академии и роддоме, когда там лежала Наташа, встречались ли с лечившими ее врачами?
— Какая чушь! — возмутилась Елизавета Ивановна. — Это вам Брагин сказал? Сидеть бы ему надо, а вы его держите на свободе, да еще слушаете.
Поставив свою подпись под постановлением, она сухо попрощалась и вышла из кабинета. За ней последовал Виктор Павлович.
Теперь надо было набраться терпения и ждать… Я хотел заняться другими, более простыми делами, но помешал прокурор.
— Кого вы обидели? С кем испортили отношения? — спросил он, пригласив меня к себе в кабинет.
— Вроде бы ни с кем, — ответил я, опешив.
— Неправда, — продолжал настаивать прокурор, — кто-то очень недоволен вами… Вот, полюбуйтесь…
С этими словами он подал мне распечатанный конверт, я заглянул в него, достал письмо и по его внешнему виду понял, что это анонимка. Текст письма был лаконичен: «Мы, жильцы дома, в котором умерла Брагина Н. В., возмущены волокитным и необъективным следствием. Дело ведется так, чтобы его закрыть, а убийцу оставить на свободе. Его должен вести другой следователь, этот подкуплен убийцей…» Текст был выполнен печатными буквами и не отличался какими-нибудь индивидуальными особенностями. Я смотрел на письмо, мысленно перебирая людей, которых допрашивал. Брагин? Отпадает автоматически. С Ладьиными вроде бы не ссорился. Лузгина? Неожиданно мое внимание привлекло жирное пятно, желтевшее в нижнем правом углу листа, и я вспомнил, что аналогичное пятно видел на анонимке, которую отдали мне Ладьины при нашей первой встрече. Что это значит?! Неужели они исходят из одного источника? Я осмотрел конверт. На почтовом штемпеле четко просматривалась буква «М». Это означало, что письмо отправлено Из района, в котором живут Ладьины, — из Московского. Неужели они авторы? Мои подозрения усилились, когда я позвонил в почтовое отделение и узнал его адрес. Он на один дом не совпадал с адресом Ладьиных…
Подозрения требовали проверки, и я избрал для этого самое верное средство — обыск, решив закрыть глаза на неминуемое обострение отношений с Ладьиными. Этот обыск оказался одним из самых сложных в моей практике. Квартира Ладьиных, состоявшая из двух комнат, была заставлена, забита не только их собственным имуществом, но и вещами, вывезенными из квартиры дочери.
— Зачем вы перетащили все это к себе?! — спросил я Ладьиных, наглотавшись пыли. — Кто дал вам право распоряжаться вещами дочери?
— Мало ли что могло с ними случиться, — ответила Елизавета Ивановна, оправдываясь.
— Так ведь вы же замок свой врезали!
— Ну и что? Замки теперь не помеха. А кто позаботится о будущем нашего внука? Брагин?
Елизавета Ивановна старалась казаться спокойной. Виктор Павлович, напротив, заметно нервничал. Стоя у окна, он поглядывал то на улицу, то на меня и беспрестанно поправлял расческой пробор на голове. Рядом с ним, на подоконнике, лежал какой-то засаленный блокнот. Не заглянуть в него напоследок было бы грешно. Я взял блокнот, отогнул обложку и сразу увидел за ней лист с жирным пятном и печатными буквами… Все последующие листы выглядели так же: это были черновики…
Мне было слышно, как Елизавета Ивановна прошептала супругу:
— Где ты опустил письмо?
— У дома… — растерянно ответил тот.
— Крретин! — процедила она сквозь зубы.
Потратив на обыск несколько часов, я унес с собой только этот блокнот, но разве этого было мало? Виктор Павлович провожал меня до лестничной площадки. Поминутно вытирая о брюки свои потные ладони, он повторял:
— Гражданин следователь, к чему готовиться, а?
— Скоро узнаете, — отвечал я.
— И все из-за этого перстня, будь он неладен. Поверьте, я был против…
Мне удалось избавиться от него, только войдя в кабину лифта и захлопнув дверь. Я надеялся продолжить разговор с ним завтра, но судьба распорядилась иначе. Утром никто в квартире Ладьиньгх телефонную трубку не снял, а когда я приехал на место, чтобы выяснить, в чем дело, соседка сказала мне, что еще вчера вечером видела их выходящими из квартиры с туго набитыми сумками. Это было похоже на бегство…
Я продолжал ждать заключения комиссионной судебно-медицинской экспертизы, работая над другими де-’ лами. И вот в один прекрасный день мне позвонил Косарев:
— Приезжайте, заключение готово.
Бросив все занятия, я помчался в лабораторию. Леонид Александрович положил передо мной довольно толстую стопку исписанных на машинке листов, я взял ее и по привычке прочитал последнюю страницу. Эксперты единодушно констатировали, что смерть Натальи Викторовны Брагиной наступила от острой сердечной недостаточности, обусловленной миокардитом ревматической этиологии и заболеванием щитовидной железы. Повторное исследование трупа они считали нецелесообразным. Дальше они указывали, что картина смерти Брагиной Н. В., описанная ее мужем, характерна для смерти от острой сердечной недостаточности. Для нее, как и для смерти от удушения, характерна также синюшность кожных покровов лица. Что же касается «отпечатков пальцев» на шее, то, по всей видимости, это были трупные пятна.
Вот так заключение! Что бы сказали о нем Ладьины?! Убийство отвергнуто начисто, причина смерти та же, только обоснована она теперь капитально. И все-таки зачем Ладьины добивались эксгумации трупа дочери, подтасовывая доказательства, поливая грязью честных людей? Ведь они знали, что его повторное исследование не подтвердит их версию об убийстве… Значит, у них была другая цель…
Пытаясь проникнуть в замысел Ладьиных, я вспоминал все встречи с ними, особенно ту, последнюю, в их квартире… Тогда, провожая меня до лифта, Виктор Павлович говорил о каком-то перстне… Почему он раньше молчал о нем? Почему я тогда же не забрал его в прокуратуру и не допросил? Какое отношение этот перстень имеет к делу? Теперь Ладьина нет, спросить некого… Может быть, Жанна что-нибудь знает?..
Я позвонил в «Интурист», и через полчаса Жанна была у меня в кабинете. Посмотрев на нее, я невольно улыбнулся:
— Где вы отдыхали?
— В Сочи, — ответила Жанна.
— А купались?
— На Театральном пляже…
— И я там был. Как мы не встретились?
— Значит, не судьба. Но в общем-то я уже тогда чувствовала, что понадоблюсь. Вас интересует Наташа?
— Да. И ее родители. Только прошу вас: будьте до конца откровенны.
— Попробую, — пообещала Жанна и после небольшой паузы, сосредоточившись, сказала: — На мой взгляд, это были чужие друг другу люди. Наташа не раз жаловалась мне на мать. Та упрекала ее буквально на каждом шагу: не так живешь, как надо, деньги тратишь на всякую ерунду, дружишь не с тем, с кем следовало бы. Брюзжание матери Наташа переносила с трудом. Не любила она ее и за жадность. Об отце Наташа почти не вспоминала: он, по ее словам, был совершенно безлик. Всеми делами вершила мать. Происходила она из богатой семьи, имевшей до революции мельницу где-то на Псковщине. В Ленинграде мать поселилась перед войной, работала продавцом, замуж вышла во время войны за шофера из пожарной команды. Потом попалась на комбинациях с продуктовыми карточками, была осуждена. После войны на спрятанные деньги купила дачу, торговала на рынках цветами, клубникой. Жили они в достатке, но мать постоянно ругала наши порядки, нашу власть. Когда Наташа поступила в институт торговли, она сказал: «Торговое образование — дело хорошее, при любом строе пригодится…» Елизавета Ивановна была против первого брака дочери, но особенно — против второго, потому что Брагина считала нищим. После' того как Наташа все-таки вышла замуж за Степана, отношения между ними почти прекратились. Поэтому, когда во время похорон я услышала причитания Елизаветы Ивановны и увидела, как она надела на палец Наташи дорогое кольцо, я не могла поверить ни своим ушам, ни глазам…
— Что это было за кольцо?! — не выдержал я.
— Золотое, с несколькими небольшими бриллиантами, подарок по случаю окончания института…
— Где, когда она надела его?!
— В машине, по пути из морга на кладбище…
— Брагин присутствовал при этом?!
— Нет, он приехал прямо на кладбище.
— Что было потом?
— Через неделю после похорон Елизавета Ивановна била себя кулаком по голове, называла дурой и говорила, что никогда не простит себе того, что зарыла в землю две тысячи рублей…
Так вот, оказывается, что двигало Ладьиными! Вот ради чего они не остановились ни перед оговором, ни перед клеветой! Мы долго беседовали с Жанной о ее подруге, о Степане, об их отношениях, о том, как сочинское письмо Наташи попало в руки Елизаветы Ивановны. Расставаясь с ней, я спросил:
— Почему вы не постеснялись дать такие показания? Ведь Ладьина ссылалась на вас как на своего, надежного человека…
Жанна смутилась…
— Не люблю врать… А свидетелем Елизавета Ивановна выставила меня, наверное, потому, что отдала мне Наташин холодильник, в рассрочку. Доброе дело сделала, надеялась, что не подведу.
На следующий день я прекратил уголовное дело и вызвал Брагина, чтобы объявить ему об этом.
— Между прочим, — сказал он, выслушав меня, — я был уверен, что так оно и кончится. Обвинить человека можно, но доказать вину невиновного не сможет никто. — Потом перевел взгляд на дело и глубокомысленно добавил: — Много бумаг-то написано…
— А сколько картин?
— Ни одной…
Мы рассмеялись.
— Где Ладьины? Что вам известно о них? — спросил я, немного успокоившись.
— Сбежали?! — воскликнул Брагин. — Пусть побегают! И чтобы земля горела под их ногами!
— Привлекать их надо за ложный донос, клевету.
— Успеете! Далеко от своего барахла не убегут, вернутся.
Он оказался прав.
Почти всегда, читая новое дело, я зрительно представляю себе описанные в нем события, а по резолюциям разных начальников узнаю о причинах, в силу которых оно попало в мои руки.
Так и на этот раз. Я будто видел, как однажды осенью из ворот московской базы Ювелирторга выехали три «МАЗа». Внешне они почти ничем не отличались от других таких же машин, только груз в их кузовах был необычный: полотнища перетянутого веревками брезента скрывали от посторонних глаз десятки ящиков с ювелирными изделиями, а его неприкосновенность обеспечивали стрелки сторожевой охраны, сидевшие у задних бортов, по одному в каждом грузовике.
Через час «МАЗы» покинули Москву и по прямому, как стрела, шоссе взяли курс на Ленинград. Они двигались колонной. Остановки для отдыха допускались только за пределами населенных пунктов и не чаще, чем через 100–150 километров пути. О них, как и о непредвиденных остановках, водители должны были извещать друг друга условными звуковыми сигналами. На принятии этих дополнительных мер безопасности настоял ответственный за перевозку ценностей Марк Исаакович Лиф-шиц. Сам он ехал в кабине последней машины: отсюда наблюдать за обстановкой было удобнее.
Солнце еще пригревало. С обочин шоссе слепили глаза желто-красные шеренги кленов и лип, а над ними по холодному небу плыли серебристыми льдинками разорванные облака. И любуясь красотой осенней природы, Марк Исаакович чувствовал, как к нему после нервотрепки, связанной с получением ценного груза, мало-помалу возвращалось душевное равновесие.
За Клином погода стала портиться. Облака слились в рыхлую серую массу, заморосил дождь. Было решено сделать первую остановку. Спрыгнув на землю, охранники сбились в кучку, закурили, а Марк Исаакович уже знал, о чем они попросят его. Понимал он и то, что вправе отказать им, но раньше, бывало, он шел навстречу охране, и ничего не случалось. Почему же теперь должно что-то произойти? Только останавливаться придется реже. Согласятся ли с этим шоферы? Они не возражали, и Марк Исаакович разрешил стрелкам пересесть из кузовов в кабины…
Два часа потребовалось для того, чтобы пересечь Калининскую область. Перед тем как покинуть ее, остановились под Выползовом. Быстро сгущались сумерки, по-прежнему лил дождь, поэтому из кабин никто не выходил. Постояли минут десять и, дав передохнуть шоферам, тронулись дальше. В кабине было тепло. Монотонно гудел двигатель, перед глазами мерно раскачивались щетки стеклоочистителей. Начинала сказываться усталость, и Марк Исаакович незаметно для себя задремал… Очнулся он от резких толчков. Шофер объяснил, что колонна объезжает закрытый для движения участок дороги за селом Зайцевом.
Проехав его, Лифшиц снова поймал себя на том, что дремлет. Но расслабляться было нельзя, и Марк Исаакович, до войны преподававший историю в школе, придумал игру, которой тут же увлекся: он стал вспоминать все, что знал об этих местах.
Село Подберезье. В «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищев посвятил ему целую главу. А приехал он сюда по дороге, вымощенной «бревешками», и, чтобы не отбить бока, часто вылезал из кибитки и шел пешком.
Мясной Бор. В 1942 году тут шли жестокие бои. Неподалеку отсюда был ранен и пленен Муса Джалиль.
Если взять вправо, то можно выехать к Волхову и имению Онег, родине Рахманинова.
В Селище, которое находится ниже Онега, в 1838 году после возвращения из кавказской ссылки служил Лермонтов.
Еще ниже — имение Державина Званка. Поэт провел в нем последние годы жизни. Прах его из Званки перевезли в Новгород и захоронили на территории кремля.
Спасская Полисть, Чудово… О них тоже писал Радищев, а в Чудовской Луке в семидесятых годах прошлого века жил и работал Некрасов…
Марк Исаакович любил новгородскую землю. И не только за ее богатую историю. На ней во время последней войны сражался он сам, здесь получил тяжелые ожоги лица, в результате чего не смог вернуться к преподаванию в школе, и по направлению партийных органов пошел на работу в Ювелирторг.
…Проехали Зуево. Фары осветили пограничный столб с указателем «Ленинградская область». Лифшиц попросил водителя посигналить: надо было немного размяться, а заодно и осмотреть груз. Когда колонна остановилась, он с трудом спустил на землю затекшие ноги, осветил карманным фонариком кузов и замер: в брезенте зияла дыра… Марк Исаакович лихорадочно ощупал груз. Среди плотно уложенных ящиков не хватало одного, с дорогостоящими импортными бусами из янтаря.
Подходили охранники, шоферы, залезали в кузов, совали руки под брезент, в пустоту, и качали головами. А Марк Исаакович, глядя на них, думал, что не им, а ему и, возможно, только ему придется отвечать за кражу и возмещать ущерб — 15 тысяч рублей! Проклиная себя за уступчивость, он дал команду разворачиваться и возвращаться в Чудово. О пропаже ящика надо было заявить в милицию…
Дежурный по райотделу выслушал рассказ Лифшица, не проронив ни слова. Потом позвонил куда-то. Пришли три человека в штатском, попросили еще раз рассказать о происшествии и, когда Марк Исаакович кончил, долго молчали, оторопело поглядывая друг на друга.
— Где стояла ваша машина, когда вы обнаружили кражу? — спросил, наконец, один из них.
Лифшиц пожал плечами.
— Я имею в виду: до указателя границы между областями или за ним? — уточнил свой вопрос сотрудник.
— Где-то рядом, — ответил Марк Исаакович.
— Что значит рядом?! Постарайтесь вспомнить получше!.. — оживились остальные.
Лифшиц попытался представить себе положение машины по отношению к пограничному столбу и не смог.
— Не помню, — сказал он. — Мне это было ни к чему…
Не внес никакой ясности в этот вопрос и разговор сотрудников с другими участниками рейса. Пришлось съездить к указателю границы. Там после утомительных и бессмысленных попыток уточнить показания Лифшиц, наконец, сказал, что, скорее всего, машина на момент обнаружения кражи находилась уже за пограничным столбом. Сотрудники облегченно вздохнули и оставили его в покое.
В Ленинград Лифшиц приехал глубокой ночью, а домой, разгрузив машины, явился под утро. В прихожей его встретила жена — в халате, с распущенными волосами, бледная.
— Что-нибудь случилось, Марик? — спросила она.
— Случилось, — устало ответил Марк Исаакович. — Меня обокрали… Надо сушить сухари…
Жена подняла руки к лицу, опустилась на стул:
— Где же это произошло?
— Не знаю. В Московской, Калининской или Новгородской области…
Начальник следственного отдела никогда не уходил с работы вовремя. Вот и сейчас, выпроводив из своего кабинета сослуживцев, которые зашли, чтобы поболтать перед концом рабочего дня, Чижов сел за стол, подвинул к себе статистический отчет и занялся его анализом. Он с удовлетворением отметил, что в ноябре не было нераскрытых преступлений, необоснованных арестов и оправдательных приговоров, что предварительное следствие велось более оперативно. Если бы и декабрь прошел так же!
В динамике селектора что-то треснуло. Чижов услышал голос прокурора:
— Вы еще здесь? Зайдите ко мне.
Прокурор был один. Он возбужденно ходил по большому, как зал, кабинету, в глубине которого стояли полированный письменный стол и старинные часы с боем, а по стенам — обитые зеленым сукном стулья.
— Только что просмотрел почту, — сказал он, увидев Чижова. — Новгородцы прислали дело, которое пытались спихнуть до этого калининцам и москвичам. С машины, прошедшей восемьсот километров по территории этих областей, оказался украденным ящик с янтарем. Кража обнаружена под Чудовом, на границе Новгородской и Ленинградской областей. Ущерб большой, но кто совершил кражу — неизвестно. Что будем делать?
— Вернем, — ответил Чижов. — Пусть сами разбираются.
Прокурор промолчал, и Чижов понял, что этот вариант для него неприемлем.
— Давайте в таком случае пошлем дело в Москву, в прокуратуру федерации, — предложил он. — Там решат, кому его расследовать. Нам оно испортит все показатели…
— Москва может обязать нас вести следствие по месту обнаружения преступления, раз место его совершения не установлено, — ответил, подумав, прокурор. — А времени будет потеряно еще больше, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Нет, решение надо принимать нам самим. Чем сейчас занят Плетнев?
— Заканчивает дело о хищении автопокрышек, работы у него еще порядочно, — сознательно сгустил краски Чижов.
— Вызовите его.
Когда я вошел в кабинет прокурора, он спросил:
— Дмитрий Михайлович, сколько времени вам нужно, чтобы разделаться с шинами?
— Примерно неделю.
— Терпимо. Возьмите вот это дело, прочитайте и займитесь расследованием. Кому-то надо кончать с волокитой… Что касается новгородцев, то мы их сейчас прижмем!
Прокурор подошел к столику с телефонами, взял одну из трубок и попросил соединить его с начальником следственного отдела Новгородского управления милиции.
— Вы прислали нам дело с бородой… да, о краже бус… Так вот, у меня есть намерение отправить его в прокуратуру федерации, — сказал он, когда связь была налажена. — Что?.. Не отправлять? Мобилизуете все силы?.. Хорошо, тогда подождем. Только с условием, что все эти силы вы придадите нашему следователю Плетневу. Согласны? Уговор дороже денег. Он будет через недельку. Благодарить будете потом…
— Зачем нам чужие дела? Да еще с потерей следователя… — недовольно пробурчал Чижов, который, как наседка, любил держать под крыльями всех своих подчиненных.
Прокурор сделал вид, что не расслышал его.
Работу над делом я решил начать с допроса Лифшица. От встречи с ним я многого не ждал, и все-таки во мне теплилась надежда на то, что вдруг Марк Исаакович вспомнит какую-нибудь незначительную деталь, которая по-новому осветит происшествие, позволит увидеть хотя бы отдаленную перспективу его раскрытия. Из собственного опыта я знал, что заявители иногда сами, сознательно или по недомыслию, опускали такие подробности; случалось это и по вине тех, кто беседовал с ними.
…Три часа я с помощью Лифшица тщательно прослеживал путь колонны «МАЗов», и чем меньше оставалось
До границы Новгородской и Ленинградской областей, тем больше таяла эта надежда. Нет, ничего нового Марк Исаакович сообщить не мог. Правда, он вспомнил, что за Зайцевом, во время объезда закрытого для движения участка шоссе, видел у самого леса несколько тлевших костров, но тут же заявил, что людей возле них не заметил. Не появлялись они и в свете фар. Да и кому захотелось бы в такую погоду, в темноте, под дождем месить ногами грязь?
Пепельница на моем столе уже несколько раз наполнялась окурками папирос, которые мы беспрерывно смолили. Выбрасывая их в корзину, я не переставал наблюдать за Лифшицем, но никаких изменений в его поведении уловить не мог: высокий, худощавый, полуседой, с живыми карими глазами на изъеденном ожогами лице, в синем костюме с орденскими планками, он сидел неподвижно, на вопросы отвечал с готовностью и откровенно, иногда подшучивая над собой, над нелепостью своего положения.
Заканчивая допрос, я спросил:
— У вас в других ящиках были изделия, аналогичные похищенным?
— Да, — ответил Лифшиц. — Я захватил с собой образец.
Он вынул из бокового кармана пиджака и положил на стол продолговатую, обтянутую голубым бархатом коробочку. Я открыл ее. На белом атласном шелке поблескивала длинная снизка ярко-желтых бус. Их украшала подвеска из бурого янтаря в виде изящно вырезанного кленового листика и жука на нем.
Я изъял эти бусы.
— Были ли раньше в магазине недостачи, кражи ценностей?
— Недостачи бывали, но незначительные, у продавцов.
— Пришлите мне сведения о последних переучетах, года за три.
— Хорошо, сделаю, — пообещал Лифшиц и, перед тем как покинуть кабинет, попытался вызвать меня на откровенность: — Кажется, что дело это безнадежное. Если бы сразу, по горячим следам… А теперь? Что с воза упало, то пропало. К чему мне готовиться?
— Сейчас рано говорить об этом. Ждите, там видно будет.
Я не мог сказать ему, что моим воображением уже овладели костры, тлевшие когда-то за обочиной шоссе.
Дорога в Новгород показалась мне нестерпимо длинной. Поезд шел как будто ощупью, в вагоне было темно и душно. На голых полках храпели мужчины, у окна тихо разговаривали и беспрерывно лузгали семечки женщины. Где-то рядом плакал грудной ребенок. Я прислушивался к вялому постукиванию колес, и по его ритму угадывал приближение станций. Их было много. На остановках по вагону, хлопая дверями, ходили шумные люди в сапогах и валенках, пальтишках и ватниках, шапках и шерстяных платках, с мешками, корзинами и перевязанными веревками чемоданами. И было непонятно, где живут эти люди, потому что появлялись они из кромешной тьмы и исчезали в ней же, напустив в вагон терпкую смесь морозного воздуха с запахами туалета. Только под конец пути, когда за окнами стали проплывать не единицы, а десятки и сотни электрических огней, локомотив вдруг осмелел, разогнался и тут же стал тормозить, — он подходил к новгородскому вокзалу.
Подождав, пока схлынет толпа пассажиров, я спрыгнул на перрон и осмотрелся в надежде увидеть встречающего меня работника милиции. Оказалось, что надеялся я напрасно. Никто не ждал меня и в здании вокзала. Огорченный, я вышел на привокзальную площадь. Две бабы с мешками, в которых: визжали и бились поросята, удалялись по ней в сторону города и уносили с собой последние признаки жизни. Но вот раздался авомобильный гудок. Бабы вскрикнули. Мимо них промчался обшитый железом зеленый старенький «Виллис». Он выскочил на площадь и, описав полукруг, остановился у подъезда вокзала. Увидев за его рулем милиционера, я понял, что обо мне не забыли.
— Велено отвезти вас на дебаркадер, — сказал шофер, когда я сел рядом с ним.
Мы поехали сначала по пустырю, потом — между рядами новых жилых домов, свернули на центральную, обрамленную монументальными зданиями площадь Победы, с нее — на Советскую улицу и улицу Максима Горького… Справа, за деревьями, выросли зубчатые стены кремля, купола Софийского собора, слева промелькнуло массивное трехэтажное здание Управления милиции. А вот и новый мост через Волхов…
«Сколько лет прошло со времени предыдущей поездки сюда? — вспоминал я. — Много… Тогда заканчивалось строительство этого моста, в кремле шли реставрационные работы, устанавливались на каменные постаменты знаменитые колокола, город возрождался из пепла. Как изменился его облик за это время!»
Машина переехала мост, спустилась к берегу реки и остановилась возле плавучей деревянной гостиницы. Я отпустил шофера, осмотрелся. Неподалеку от дебаркадера чернела прорубь. Разбив тонкую корочку льда, я опустил ладонь в студеную воду. Потом, сделав из пригоршни несколько глотков, умылся ею. Эту священную воду пили мои предки. Она всегда помогала им. Я тоже верил в ее чудодейственную силу.
Утром, когда по правому берегу Волхова еще бродили холодные голубые тени, а левый, Софийский, уже сверкал в лучах восходящего солнца, я отправился в Управление милиции. Начальник уголовного розыска — плотный, осанистый подполковник, — судя по всему, ждал меня.
— Как устроились? Нормально? Позавтракали? — поинтересовался он. — Розыскные материалы желаете посмотреть? На поиск похищенного янтаря были ориентированы все отделения милиции, в первую очередь те, по территории которых проходит шоссе, мобилизованы активисты из числа местных жителей, с их помощью велось наблюдение на рынках, в клубах и других общественных местах. Бумаг накопилось много, толку никакого. Если бы кража была совершена у нас — давно бы где-нибудь выплыли эти бусы…
— Кто из ваших подчиненных отвечал за эту работу? — спросил я.
— Кислицын, старший оперуполномоченный. Он подойдет.
Я перелистал розыскное дело. Подшитые в нем ориентировки, задания, донесения были составлены по всем правилам сыскного искусства. Работа, которая крылась за ними, впечатляла. Но кто скажет, велась ли эта работа в действительности, и если велась, то насколько глубоко и добросовестно?
В кабинет вошел чисто выбритый и аккуратно причесанный молодой человек в сером костюме и белой рубашке с красным галстуком. Он поздоровался с начальником, потом дружелюбно взглянул на меня.
— Николай Николаевич будет помогать вам, — сказал начальник. — С ним и решайте все вопросы. Ну а над теми, которые не сможете решить, будем думать вместе.
Кислицын позвал меня в свой кабинет.
— Курите? — улыбнулся он и положил на стол пачку сигарет.
— Только «Беломор» и только фабрики Урицкого, — ответил я.
Мы закурили. Глядя на приветливое, почти юношеское лицо своего нового помощника, я подумал, что он никак не похож на работника сыска. А может, там как раз такие и нужны?
— Поработаем? — попробовал я прощупать уполномоченного.
— Безусловно, — с готовностью ответил Кислицын.
— Тогда скажи мне, Коля, насколько реальны те мероприятия, о которых написано столько бумаг?
— Не знаю… я не в состоянии был их контролировать, от других дел меня не освобождали.
— Какой участок шоссе ремонтировался последним? Кто вел эти работы? Где можно найти фамилии этих людей?
— Дорога была сделана целиком в октябре, завершающие работы велись недалеко от Зайцева. На них було занято человек тридцать, жили они в палатках, а руководство находилось в Крестцах.
— Мне почему-то кажется, что ящик с бусами украден под Зайцевом, — поделился я своими мыслями. — Есть два пути проверить это. Первый — получить список, тех, кто до последнего дня трудился там, поработать с ними и вокруг них. Второй — остановиться в Зайцеве, поездить по соседним деревням, походить на танцы, поговорить, послушать.
— Я больше за второй… Где их искать теперь, этих дорожников? Да и станут ли они говорить о себе, друг о друге? А в Зайцеве — отличный участковый, в помощи не откажет.
— Надо попробовать оба. Начнем с Крестцов, издалека. Машину начальство даст?
— Обязано дать, — ответил Кислицын. — Посидите здесь, я выясню.
Вскоре голубая «Волга» уже несла нас среди покрытых снегом, ослепительно белых полей. Я смотрел по сторонам и узнавал места, о которых совсем недавно рассказывал Лифшиц.
Вдали показались домики поселка Пролетарий…
— Остановимся? — спросил Кислицын. — Как-никак райцентр. С начальником милиции познакомлю. Зайцево на их территории.
Я согласился. Мы пересекли небольшую площадь и подъехали к двухэтажному деревянному дому. Войдя в него вслед за Кислицыным, я ощутил резкий запах хлорки и табака. На втором этаже, куда вела крутая скрипучая лесенка, пахло духами и паленой масляной краской. Мы миновали канцелярию и оказались в кабинете начальника, человека средних лет, коренастого, с красным лоснящимся от пота лицом и расчесанными на пробор волосами. Сидя за столом в одной рубахе, он кричал кому-то по телефону:
— Дом когда-нибудь спалите! Леший бы вас побрал! Небось кубометр дров за ночь сожгли, душегубы!..
Заметив посетителей, он встал и, покачивая широкими плечами, пошел нам навстречу:
— Форточки пооткрывал, и все одно — как в бане! Веника не хватает…
Познакомились. Начальника звали Виталием Павловичем Потаповым. Узнав, что я из Ленинграда, он смягчился.
— Как там Питер?
— Стоит.
— Ну а насчет бус ничего нового сказать не могу. Я уже думал, что дело закрыто…
— Иван Васильевич на месте? — поинтересовался Кислицын.
— Участковый-то? У себя. Надо будет — нагружайте работой, от моего имени…
За Пролетаркой снова потянулись поля, потом все ближе к шоссе стал подступать лес.
— Вот здесь завершались дорожные работы, — сказал Кислицын. «И угасали под дождем костры», — подумал я.
К полудню, проскочив без остановок Зайцево и Вины, мы добрались до Крестцов, нашли дом, в котором когда-то размещалось ремонтно-строительное управление. Теперь его занимала уже другая организация. Управление было ликвидировано, рабочие уволены, а документы сданы в какой-то ленинградский архив. Жизнь не стояла на месте. Она всегда вносила в планы свои коррективы. Что делать дальше? Возвращаться в Ленинград и искать архив, а в нем — последние приказы об увольнениях?
— Едем в Зайцево, — сказал я Кислицыну после некоторого раздумья. — Попробуем начать оттуда.
Изба, в которой жил участковый уполномоченный Иван Васильевич Степанов, стояла в конце села, по левой стороне шоссе. Срубленная несколько лет назад, она выгодно отличалась от соседних изб своей прочностью. И не только ею. Три окна по ее фасаду и рамы пристроенной сбоку веранды были украшены резными наличниками, над шиферной крышей возвышалась антенна.
Мы прошли через калитку во двор, поднялись на крыльцо, постучали.
— Кто там? Войдите, — послышалось из избы.
В горнице нас встретила молодая приветливая женщина с малышом лет трех на руках.
— Вы к Ивану? — спросила она. — Раздевайтесь. Он в сельсовете. Сейчас придет.
Я снял пальто и остался у двери, рассматривая жилье участкового. Оно было обставлено почти по-городекому: мягкие стулья и диван, в левом углу — тумбочка с приемником и проигрывателем, рядом — шкаф с книгами, а напротив, у правой стены — сервант с посудой, на окнах — тюлевые занавески. Только русская печь и грубые домотканые дорожки, постланные на отмытый добела дощатый пол, напоминали здесь о селе.
Я присмотрелся к книгам и, увидев среди них множество учебников, спросил:
— Кто это у вас занимается сразу во всех классах?
— Во всех — никто, в младших — я, а в десятом — Иван, — ответила она, рассмеявшись. — Я учительствую, он вечернюю школу кончает.
— Под вашим руководством?
— Пока сам обходится…
В это время на веранде кто-то затопал, сбивая снег с валенок, дверь открылась, и в горницу вошел розовощекий, рослый шатен в белом полушубке и черной шапке-ушанке со звездочкой.
— Вот и хозяин! — представила его женщина.
— Здорово, Иван Васильевич! — приветствовал вошедшего Кислицын. — Я к тебе с товарищем из Ленинграда. По поводу бус.
Участковый быстро скинул полушубок, шапку.
— О делах успеем поговорить, — сказал он. — Давай-ка, Клава, гостей потчевать!
Клава опустила ребенка на пол и засуетилась. Она накрыла стол белоснежной скатертью, поставила тарелки, положила ложки, вытащила из печки большой чугунный горшок, из которого запахло тушеным мясом, картошкой, лавровым листом, луком и морковью, выставила кринку топленого, подернутого коричневой корочкой молока, нарезала хлеб.
— Где-то у меня пузыречек был… — сказал Иван Васильевич, потирая руки, и Клава мгновенно выставила на стол бутылку московской водки.
— Ну, ребята, за ваше здоровье, за ваши успехи! — предложил участковый.
Выпили, с аппетитом съели жаркое по-новгородски.
— С удовольствием потрудился бы с вами, если б завтра не воскресенье, — сказал, отодвигая тарелку, Иван Васильевич. — Дел полно, отвлекаться нельзя. А для вас завтрашний день очень подходящ — в клубе танцы, девки нарядятся, глядишь, и бусы кто наденет. Время прошло, может, перестали бояться. Я поначалу каждое воскресенье на танцы ходил, все без толку. Девки глаза пялили: участковый, да еще женатый, на танцы зачастил! Видать что-то нужно…
— Ладно, сами справимся, — ответил Кислицын. — У тебя есть во что переобуться? В ботинках ведь не пойдешь…
— Найдем, — успокоил Иван Васильевич. — Молоко пить будете? Или, может, чаю, как городские, хотите? Клава, похлопочи!
Мы отказались от чая, выпили по кружке топленого молока и пересели на диван.
— Вот что, ребята, — по-деловому заговорил участковый. — Действовать вам нужно сразу в двух направлениях. Тебе, Кислицын, в помещении. Один раз нос отморозил — хватит, больше нельзя. Поэтому пойдешь на танцы, а ты… Как тебя зовут?
— Дмитрий Михайлович.
— Ты, Дима, сегодня же поедешь в небольшую деревеньку, отсюда километров шесть. С войны в ней осталось несколько дворов, у въезда живет единственный мужик — бригадир. Кузьмичом зовут. Передашь ему привет от меня, у него и заночуешь. Одну избу занимают там цыгане, а они до всяких украшений охочи. Бригадир даст тебе информацию. Переспишь и действуй!
— Как же я доберусь до этой деревни?
— На лошади. Править умеешь?
— Когда-то умел, — соврал я.
— Немудреное дело. Люди говорят, волки в тез£ краях появились. Это посерьезней… Но я тебе на всякий случай свое ружьишко дам, двустволочку. Вопросы ко мне есть? Тогда послушаем музыку.
Иван Васильевич достал кипу пластинок в потрепанных бумажных пакетах. Здесь были и русские народные песни в исполнении хора имени Пятницкого, и детские сказки, и старинные романсы, и «Щелкунчик». Одну из них, любимую, он поставил на проигрыватель. Пластинка зашипела, сладкий тенор запел:
Так иногда в томительной пустыне
Мелькают образы далеких, чудных стран,
Но это призраки, и снова небо сине,
И вдаль бредет усталый караван…
Иван Васильевич, не скрывая удовольствия, подпевал тенору.
Он прокрутил эту пластинку трижды, а когда стемнело, пошел запрягать лошадь.
Его не было минут пятнадцать. Потом он вернулся:
— Готово. Посошок на дорогу и, как говорят, с богом!
Мы выпили по стопке. Я оделся и в сопровождении участкового вышел на улицу. Было морозно. Луна серебрила покрытые снегом крыши изб, огороды. Во дворе, фыркая, стояла запряженная в розвальни лошадь. Иван Васильевич ласково похлопал ее по морде, бросил в сани охапку душистого сена.
— Это на всякий случай. Кутайся в тулуп и садись. Н-но, Елка!
Мы пересекли шоссе и заскользили по санной дороге в сторону черневшего на горизонте леса. За селом Иван Васильевич остановил Елку, передал мне вожжи:
— Поедешь, не сворачивая, до конца. Через час будешь там.
Он зашагал назад и вскоре пропал из виду.
Дорога шла полями. Иногда она спускалась в поросшие кустарником лощины. Мне казалось, что в них то и дело вспыхивают зеленые огоньки. Я тянулся к ружью, но лошадь вела себя спокойно, и это спокойствие передавалось мне.
Примерно через час я увидел заваленный снегом полуразрушенный амбар. За ним вдоль дороги потянулась изгородь — верный признак близкого жилья. Она кончалась возле нескольких ветхих избушек, которые, будто боясь одиночества и стужи, стояли, тесно прижавшись друг к другу, под голыми кронами каких-то высоких деревьев и от этого выглядели еще более жалкими.
У ближней избы залаяла собака. Я остановил лошадь. Мое внимание привлек красный огонек, вспыхнувший над крыльцом. Я присмотрелся. На ступеньках, покуривая, тихо сидел мужчина и наблюдал за моими действиями. Поняв, что его заметили, мужчина бросил окурок и не торопясь вышел на дорогу. Он был среднего роста, уже в годах, не брит и давно не стрижен; морщины на его лбу выше левого глаза пересекал довольно глубокий шрам. Облик и одежда этого человека — серая солдатская шапка, поношенный ватник защитного цвета и кирзовые сапоги, в которые были заправлены черные брюки, — говорили о том, что когда-то он воевал.
— Здравствуйте, — обратился я к нему. — Мне нужен Кузьмич, бригадир.
— Ну, я бригадир, — ответил мужчина.
— Я от Ивана Васильевича.
— Вижу. Лошадь его да и розвальни тоже. А сам-то он где?
— Остался в Зайцеве.
Кузьмич заглянул мне в глаза:
— Обычно Елку свою он никому не доверяет. Ну, коль доверил, значит, причина была. Надолго приехали?
— На день, а там видно будет…
— Проходите в избу, я распрягу лошадь.
В горнице было тепло. На столе горела керосиновая лампа. Возле нее сидела хозяйка и чинила мужскую одежду. С моим появлением хозяйка отложила ее, поздоровалась, приняла от меня пальто, шапку и щелкнула выключателем. Электрический свет залил горницу. Стали хорошо видны обитый фанерой потолок, оклеенные газетами стены, несколько фотографий в деревянной рамке, ходики с чугунными шишками на цепях, горшки с цветами на подоконниках, двуспальная кровать, стол, несколько табуреток.
— Ну вот, устроила иллюминацию, — сказал, войдя в избу, бригадир. — Всю грязь напоказ выставила. Выключи! — И добавил, уже для меня: — С ремонтом до подключения электричества не управились, потому и сидим на керосине, так вроде спокойней… Небось, проголодались?
— Я пообедал у Ивана Васильевича.
— Тогда хоть молочка попейте.
Хозяйка поставила на стол кринку молока, чашки.
— Как там участковый поживает? — поинтересовался Кузьмич.
— Ничего, привет передавал.
— Дельный мужик, двух лет не работает, а порядку больше стало — пьяниц, дебоширов поприжал, да и нечистых на руку — тоже. До него находились такие. Летом пили, не просыхая, а осенью с колхозного поля, как со своего участка, урожай к себе тащили, а то и на сторону. Двух он оформил, другие притихли… Твердый, решительный мужик. Власть показать любит, но и уважением пользуется. Актив завел, опереться есть на кого…
Бригадир разлил молоко по чашкам.
— А я вот бабьим войском командую. До войны деревня была как деревня, теперь шесть дворов осталось. Ни одного мужика. Кто с войны не пришел, кто в город подался. В одной избе цыган поселили — к оседлости приучают, к труду. Не получается. Ну и семейка! На работу — калачом не заманишь. Только бы плясать, гадать да спекулировать.
— А девчата в деревне есть?
— Одна. И та цыганка. Соня.
— Красивая?
Кузьмич усмехнулся:
— Ты зачем приехал, молодой человек? Уж не свататься ли?
— Посмотрю. Может, и посватаюсь.
— Она ничего. Грязновата, правда, но ничего…
— И бусы носит?
— Что за цыганка без бус? Были, сам видел.
— Какие?
— Диковинные, из янтаря, а снизу лист с жуком.
Я поперхнулся молоком:
— А когда вы видели их в последний раз?
— Перед заморозками.
— Вот они-то мне и нужны! — признался я, сдерживая волнение, и рассказал бригадиру о деле.
— Послушай старого разведчика, — посоветовал Кузьмич. — Завтра утром я зайду к цыганам, как бы проведать их. Ты пока в избе сиди. Выясню обстановку, тогда и решай, что дальше делать.
Я согласился с ним.
— Ну что, пора на боковую? — спросил Кузьмич, зевнув. — Жена, приготовь-ка гостю постель, сами на печке ляжем.
Нырнув под ватное одеяло, я с удовольствием, заложив руки под голову, вытянулся и попытался представить себе завтрашнее утро. Неужели удача отвернется от меня? Нет, такого быть не должно…
Кузьмич задул лампу, влез на печку, пошептался о чем-то с хозяйкой и умолк. Я перевернулся на грудь, засунул руки под подушку и вскоре задремал. Вдруг сон как рукой сняло. Сначала в одном, потом в другом, в третьем месте по стене, у которой стояла кровать, что-то забегало, зашуршало… Я прислушался: тараканы! Сколько их? Судя по шороху — полчища. Я лежал, не двигаясь. Зачесалась кожа на руках, на шее… Неужели еще и клопы? Я сунул пальцы за ворот рубахи, понюхал их — точно, клопы…
Откуда-то справа, от потолка доносилось тихое посапывание гостеприимных хозяев. Будить их, зажигать свет я не рискнул и, решив, что у меня нет иного выхода, как всю ночь вращаться вокруг своей оси, стал терпеливо ждать наступления утра.
Едва забрезжил рассвет, Кузьмич слез с печки и, увидев, что я лежу с открытыми глазами, спросил:
— Ну, как спалось?
— Отлично, — ответил я, сел и, беспрестанно зевая, начал одеваться.
Позавтракали плотно — жаренной с салом картошкой и молоком. Бригадир, кряхтя, натянул сапоги, напялил шапку, взял старенький ватник, закурил и вышел. Через окно я видел, как он не спеша подмел тропинку к дороге и двинулся дальше, к соседней избе.
Кузьмич отсутствовал около получаса.
— Сонька дома, бусы на ней, — сказал он, возвратясь. — Те или не те — не знаю. Вроде они, без листа только.
Медлить было нельзя. Я надел пальто и быстрым шагом направился к избе цыган. Она показалась мне пустой, но у печи на корточках сидел седой старик с желтыми от никотина усами, кашлял и сосал трубку. В ней что-то булькало и переливалось. Мимо старика, укачивая ребенка, ходила пожилая цыганка, а из-за цветастой занавески, которой была отгорожена часть горницы, доносились детские голоса.
— Отец, — обратился я к старику. — Соня дома?
Цыган не шелохнулся. Он продолжал мусолить во рту трубку и делал вид, что ничего не слышит. Потом он медленно повернул голову, посмотрел на меня глазами, у которых даже белки были коричневыми, и хриплым голосом крикнул:
— Соня!
Занавеска распахнулась. Из-за нее вышла худенькая приятная девушка в зеленой юбке и красной кофточке, с черным платком на плечах. Под платком я сразу заметил бусы, точно такие, какие искал, но… без подвески.
— Здравствуй! — сказал я девушке. — Где ты взяла эти бусы?
— Ленька подарил, — ответила она.
— Брат ее, — пояснила цыганка с ребенком.
— А где же лист с жуком?
— Сейчас принесу, — ответила Соня и скрылась за занавеской.
Я ждал в уверенности, что не через минуту, так через две вся снизка будет у меня в руках!
Из-за занавески выскочил босой мальчишка, повертелся возле старика, зашлепал ногами к сеням, захлопнул за собой дверь. А Сони все не было. «Ничего, сейчас все выдаст!» — успокаивал я себя. Наконец, цветастый лоскут заколыхался снова… Соня отвела его рукой и вышла. Не только без подвески, но и без бус. Я остолбенел: «Неужели меня околпачили?!» — и, сцепив зубы, спросил:
— Где бусы?
— Какие бусы? — удивилась девушка.
— Те, что были на твоей шее!..
— Никаких бус у меня не было. Вам просто показалось, — спокойно ответила Соня, а цыганка с ребенком, наступая на меня, затараторила:
— Показалось тебе, красавец, показалось… Рано ей еще бусы носить, девочка она…
— Где Ленька?! — чуть не крикнул я от досады.
— Во Псков с женой уехал… — прохрипел старик.
Я повернулся и, не говоря больше ни слова, вышел из избы. Даже обыск делать не стал, потому что черта в ней можно было спрятать, не то что бусы. Цыган же допрашивать было не о чем…
Кузьмич ждал меня у себя дома.
— Ну, как? — спросил он, едва я появился на пороге.
— Никак…
— Это почему же?
— Потому что дурак я. Надо было брать эту Соньку сразу за бусы, да с понятыми… Тогда бы не спрятала.
— Н-да-а, — протянул бригадир. — И как же теперь?
— «Как теперь, как теперь?» Тебя буду допрашивать, вот как!
— Больше ничего не надумал? Какой я свидетель? Бусы — да, видел, а что ворованные они, только от тебя и узнал… Сам себя и допроси, коли нужно, а я при чем?
— Вот и запишем: когда, какие бусы, у кого видел, а откуда они — не знаешь.
— Зачем тебе это? — никак не мог понять Кузьмич. — Какая тебе от таких моих слов польза?
— А та хотя бы, что в деле будет видно: бусы после кражи сбывались здесь, в деревнях.
Я достал протокол и принялся заполнять его.
— Слушай, может не надо, а? — взмолился бригадир. — В жизни ни разу допроса с меня не сымали. Ведь по судам затаскают, работать не дадут. А что я знаю? Ничего. Не будем, а?
Но я остался неумолим. Вечером, перед тем как расстаться, Кузьмич сунул мне сверток с вялеными лещами: — Приезжай летом, рыбалку организую. Поди умаялся с этими своими допросами…
В Зайцево я вернулся в полной темноте. Обратный путь показался мне короче, может быть, потому, что он уже был знаком, а может, из-за того, что на всем его протяжении я не переставал казнить себя за допущенный промах.
Когда я вошел в избу участкового, новый прилив злости охватил меня. В натопленной, прибранной и залитой светом горнице Коля Кислицын, Иван Васильевич и его жена, как ни в чем не бывало, играли в домино. Сынишка участкового, сидя на коленях у матери, таскал из «базара» кости и строил домики.
Заметив недоброе в моем взгляде, мужчины привстали.
— Ты что, Михалыч? — спросил участковый.
— Я догадываюсь, — засмеялся Кислицын. — Михалыч привез ящик с бусами и злится, что мы не только оркестра не заказали, но даже на крыльцо не вышли, чтоб встретить!
— Почему вы не в клубе? — спросил я, чуть не выругавшись.
— Делать там нечего, — ответил Кислицын. — Получай улов…
Он снял с проигрывателя и осторожно подал мне сложенную вдвое газету. Я развернул ее. Две снизки янтарных бус с листьями и жуками чуть не выскользнули на пол.
— Значит, все правильно?! — обрадовался я.
— Правильно-то правильно, а не маловато?
— Ничего, пока хватит. Главное, есть за что уцепиться, остальное — дело времени. Рассказывайте, как удалось?
— Элементарно! — весело ответил Кислицын. — Сначала махнулся с Иваном: он мне полушубок и сапоги, я ему — галстук. Потом пошел в клуб. Девчат и парней собралось там довольно много. Своего баяниста не было. Заболел, что ли. Стали ждать какого-то Гришку Ухова из леспромхоза. Я тем временем присматривался к местным красавицам. На одной эти бусы приметил, затем на другой. Познакомился с первой, предложил погулять, пока танцы не начались. Согласилась. Вывел и думаю: куда теперь? Сельсовет-то закрыт! Вдруг вижу:
Ваня по дороге топает. Передал ему, а сам за второй. Составили акты, взяли объяснения. Бусы, по их словам, подарил им Гришка-баянист, то есть Ухов, еще осенью. Потом я снова пошел в клуб, но застал там только несколько человек. От них узнал, что Гришка приходил, сыграл один танец и был таков. Все и разошлись.
— Молодцы, ребята! — похвалил я своих помощников. — Большое дело сделали!
— Ну а у тебя как? — спросил участковый.
— По нулям…
— Жаль, — посочувствовал мне Кислицын и предупредил: — Завтра ты будешь допрашивать этих пигалиц, они вызваны на девять часов в сельсовет, а я махну в Новгород. Надо и свои дела подтолкнуть. Если что — Ваня поможет.
Заночевал я у участкового, а утром пошел в сельсовет. Маленькие, белокурые и розовощекие «пигалицы» уже ждали там. Обе были в пуховых красных шапочках, красных сапожках, только у одной — Гали — пальто было синим, с черным воротником, а у другой — Вали — зеленым, с коричневым. Галя и Валя подтвердили свои объяснения. Фотографий Ухова у них не оказалось, они смогли дать только его словесный портрет: высокий, широкоплечий, блондин, стрижка короткая, лицо правильное, продолговатое, глаза серые, одет в шапку-ушанку черного цвета, черный ватник, зеленую гимнастерку, брюки, сапоги. Возраст — примерно 25–28 лет. Ни родинок, ни вставных зубов, ни татуировок они у него не видели.
К концу разговора с ними в сельсовете появился участковый.
— Слушай, Иван Васильевич, позвони-ка в леспромхоз, — обратился я к нему. — Мне что-то не нравится ранний уход Гришки из клуба. Прозондируй, на работе ли он.
Участковый ушел. В соседней комнате он долго стучал по рычагу телефона, бранился с телефонисткой, еще с кем-то, потом умолк.
— Ухов взял расчет, — сказал он, возвратясь.
Я посмотрел на него, ничего не понимая:
— Как расчет?
— Так. Сегодня утром подал заявление, попросил срочно уволить. В полдень получил документы, забрал вещи и уехал. Даже деньги не стал ждать, сказал, что потом пришлет адрес.
— С кем ты говорил?
— С директором.
— Это бегство! — воскликнул я. — Срочно организуй машину на Пролетарку! Нельзя терять ни минуты!
Иван Васильевич выбежал на шоссе. Мимо него в сторону Москвы проносились, обдавая поземкой, грузовики и легковушки, но машин в обратном, нужном направлении, как назло, не было.
Наконец участковому удалось остановить какой-то фургон. Я схватил портфель и, на ходу надевая пальто, выскочил из сельсовета.
Начальник райотдела милиции сидел за столом и что-то писал.
— Кажется, мы напали на след! — выпалил я, войдя в его кабинет.
Потапов поднял голову; его красное, обветренное лицо расплылось в улыбке.
— Во-первых, здравствуй, — сказал он, — а во-вторых, сядь и выкладывай все по порядку…
Я рассказал ему о новостях.
— Чем же тебе помочь? — задумался Виталий Павлович. — Давай-ка наведем справки в паспортном столе и в военкомате. Если твой Гришка был прописан — узнаем где, если выписался — нам скажут, когда и куда. В военкомате проверим, не снялся ли он с учета.
Через несколько минут зазвенел телефон. Потапов снял трубку и, многозначительно поглядывая на меня, стал повторять чьи-то слова:
— Так, так… среди прописанных не значился… в деревнях мог жить без прописки. Спасибо.
Он повесил трубку. Потянулось томительное ожидание. Я встал и подошел к окну. Мне казалось, что вот сейчас Гришка ускользает от меня не в одной, так в другой машине.
— Что-то долго молчит военкомат, — не выдержал я. — Давайте побеспокоим их еще раз.
В это время раздался телефонный звонок.
— Слушаю, — сказал Потапов. — Наконец-то… Что?! Час назад снялся с учета? Оперативно… И куда выбыл? Неизвестно…
Он закурил и сочувственно посмотрел на меня:
— Не отчаивайся. Надо думать, махнул в Новгород. Ближайший поезд из него идет на Чудово, а оттуда можно податься куда угодно — и с концами… Фотокарточка-то есть?
— Нет, — ответил я. — Только словесный портрет.
— Вот что, — предложил Виталий Павлович. — Попробую связать тебя с новгородским угрозыском, договаривайся сам.
Через некоторое время он подал мне трубку:
— Говори.
Я схватил ее и услышал голос Кислицына:
— Дима, это ты?
— Да, да! Слушай меня внимательно, Коля! Только что из Пролетарки уехал Ухов. Может быть, подастся на Чудово. Фотографией не располагаю. Записывай словесный портрет…
И я продиктовал Кислицыну все, что знал о внешности Г ришки.
— Что Ухов имеет при себе? — спросил Кислицын.
Я не был готов к такому вопросу:
— Чемодан, а может, вещмешок… черт его знает!
— А из документов?
— Наверное, паспорт, военный билет, трудовую книжку…
— Не жирно, — подытожил старший оперуполномоченный. — Таких на Новгородчине тысячи.
— Понимаю, — ответил я, — но надо что-то придумать. Если упустим — конец.
— Ладно, — пообещал Кислицын. — Приезжай прямо на вокзал.
Начальник милиции вышел вместе со мной на шоссе и сам «отловил» для меня попутку. Когда я подъехал к новгородскому вокзалу, поезд на Чудово уже стоял у платформы. Пассажиры штурмовали вагоны. Я отыскал пикет милиции и у входа в него столкнулся с Кислицыным.
— Сняли двенадцать человек, — прошептал оперуполномоченный, — решай, что делать. До отхода поезда остается пять минут.
Он распахнул дверь в пикет, пропустил меня вперед, и я оказался в кругу парней, похожих друг на друга, как близнецы: все были высокого роста, блондины, с правильными чертами лица, в шапках-ушанках, ватниках, брюках и сапогах.
— Ваши документы! — потребовал я.
Часть парней подала паспорта. Ухова среди них не было.
— А у вас? — обратился я к остальным.
— Они без документов, — сказал Кислицын.
— Тогда пусть назовут фамилии…
Парни подчинились, но никто из них фамилию Ухова не произнес. Я и верил, и не верил им! В этой ситуации только предъявление их на опознание могло развеять сомнения, но девчата были далеко, а поезд вот-вот должен был отправиться. И я решил не задерживать парней. Даже если бы среди них нашелся Гришка, из-за него не могли страдать остальные.
Поезд ушел, с его уходом опустел вокзал, надежда на раскрытие преступления снова рухнула. Мне хотелось бросить все и уехать в Ленинград, но Кислицын, который после провала операции не проронил ни слова, неожиданно спросил:
— С чего ты решил, что Ухов подался в Новгород? Может, он остался в Пролетарке?
Такой вариант казался мне маловероятным, но и не мог быть исключен полностью. Он требовал доработки. Возвращаться к тому, что совсем недавно казалось пройденным этапом, не хотелось, однако другого выхода не было, и я скрепя сердце выехал в Пролетарку.
Несмотря на позднее время, работа в райотделе милиции кипела. В тесных коридорах сидели, ожидая вызова, люди, из кабинетов доносились телефонные звонки, голоса. Не задерживаясь, я прошел к кабинету начальника, открыл дверь и рядом с ней, на стуле, увидел зайцевского участкового.
— У нас совещание, — шепнул Иван Васильевич. — Скоро закончится.
Действительно, долго ждать не пришлось. Как только участники совещания стали расходиться, я вошел в кабинет и поделился с Потаповым своей неудачей.
— А ты думал, что все у тебя всегда будет хорошо? — спросил Виталий Павлович. — Напрасно. Давай лучше подумаем, где ты заночуешь. К себе не зову, положить негде — гости одолели. Могу устроить в общежитии стекольного завода или здесь, на диване. Матрац, подушка и одеяло есть.
Я предпочел остаться на ночлег в кабинете и, чтобы не мешать Потапову давать последние указания своим подчиненным, вышел в канцелярию. В ней я увидел одиноко стоявшего маленького неказистого лейтенанта. Неожиданно лейтенант взял меня за рукав и потянул в сторону:
— Можно с вами поговорить? Вы ищете Ухова?
— Да.
— Он здесь, в Пролетарке…
Я еще не опомнился от только что перенесенного потрясения и не верил, что мне может вот так, ни с чего, повезти.
— Часов в семь вечера, — продолжал между тем лейтенант, — я подошел на площади к двум парням. Они еле держались на ногах и пытались останавливать машины. Одного, местного, я знал. У второго попросил документы. Он предъявил паспорт и военный билет на имя Ухова. Я уговорил их уйти с дороги, проспаться и тогда ехать, куда хотят. Они согласились, и местный увел Ухова к себе домой.
— Слушай, помоги! — взмолился я, поняв, что лейтенант не шутит. — Век буду помнить!..
— У меня есть встречная просьба, — ответил лейтенант. — Помогите снять взыскание…
Такого поворота событий я не ожидал. В другой обстановке я, не размышляя, послал бы вымогателя подальше, а тут как-то робко и вроде даже сочувственно поинтересовался у него:
— За что получил?
— За опоздание на работу, — ответил лейтенант.
— Опоздания разные бывают…
— Жена уехала в Новгород, обещала утром вернуться и не вернулась. Пришлось самому ребенка в садик отводить.
— Если так и было, обещаю помочь, — сказал я.
Лейтенант загремел каблуками по лестнице, а я вернулся в кабинет и рассказал о разговоре Потапову.
— Вот шельма, нет бы доложить, а он еще условия ставит! — возмутился Виталий Павлович.
— За что он выговор получил? — спросил я.
— За дело, за опоздание на работу. Распустились, понимаешь, одному дрова привезти, другому ребенка отвести, третьему жену в поликлинику отпустить…
— Но ведь это действительно бывает необходимо. Снимите с него взыскание. Если он задержит Ухова, я поставлю перед областным начальством вопрос о его поощрении. Вам будет неудобно.
Начальник недовольно взглянул на меня:
— Тоже заступник нашелся! — И после длительной паузы, прикинув что-то в уме, сказал: — Посмотрим… Парень он в общем-то неплохой, цепкий… А проучить его нужно было, чтобы не злоупотреблял, и вообще, для порядка.
В это время позвонили из дежурной части. Потапов встал:
— Пошли, посмотрим. Доставил-таки, шельмец, твоего Ухова!
Мы спустились к дежурному. Там на скамейке лежал долговязый, белобрысый парень и мычал. Дежурный подал мне документы парня. Да, это был Ухов. Рядом сидел его приятель. Он молча переводил вытаращенные глаза с дежурного на начальника, с начальника на Гришку и вновь на дежурного. Я задал ему несколько вопросов и, узнав, что с Гришкой он познакомился только сегодня, отпустил домой. Ухова же я попросил перевести в камеру, до вытрезвления.
Ночью мне не спалось, не давали покоя мысли о предстоящем допросе Ухова. Утром сквозь дремоту я услышал шаги. Дверь в кабинет открыл Потапов.
— Как самочувствие? — спросил он, зажигая свет.
— Неважное, — ответил я и взглянул на часы. Было начало седьмого.
— Ничего. Сейчас поправим.
Виталий Павлович развернул на столе газетный сверток, в котором оказались кусок вареного мяса, пара луковиц, несколько картофелин в мундире и пирог с капустой, достал из шкафа кипятильник, кружку, начатую пачку чая и занялся приготовлением завтрака.
— Какие планы на сегодня? — поинтересовался он, когда я сел за стол. — Машина понадобится?
— Первую половину дня отвожу для допроса. Во второй, если Ухов не признается, надо будет съездить в Зайцево, привезти свидетелей, чтобы предъявить его для опознания и дать очные ставки.
— Понятно, — сказал Потапов, — занимай соседний кабинет, а я пойду в дежурку, выясню, на ходу ли машина.
Я позавтракал и вызвал Ухова на допрос. Войдя в кабинет, Гришка сел, закинул ногу на ногу, втянул подбородок в расстегнутый ворот ватника, засунул руки в карманы брюк и больше эту позу уже не менял. Сначала он делал вид, что не слышит вопросов, потом немного оттаял и рассказал, что на ремонте шоссе трудился вплоть до завершения всех работ, в свободное время ходил в сельские клубы, играл там на баяне, был знаком со многими девушками, однако никаких бус никому не дарил и ничего о краже ящика с ними не знает. Свой уход с работы в леспромхозе он объяснил тем, что давно хотел завербоваться на лесоповал в Коми АССР, но колебался и, чтобы полностью разделаться с сомнениями, попросил уволить его немедленно.
Дальше этого Ухов в своих показаниях не пошел. Просидев с ним до наступления темноты, я прекратил допрос, отправил Ухова в камеру задержанных и попросил у Потапова машину.
— Шофер целый день провозился с ней. Сейчас доложит, удалось ли что-нибудь сделать, — сказал Виталий Павлович.
Зазвенел телефон. Потапов снял трубку и заерзал на стуле, пытаясь перебить кого-то:
— Подожди, я тебе говорю: подожди! Ну вот так-то. В армии ты служил, уставы зубрил, а доложить, как положено, не умеешь! Все «беспокою» да «беспокою». Запомни раз и навсегда: беспокоит только вошь, а подчиненный докладывает! Понял? Как твой «мерседес»? Сейчас поедешь со следователем в Зайцеве. Всё!
Через полчаса шофер остановил милицейскую машину прямо у избы участкового. В ее окнах горел свет. Я выпрыгнул из кабины, вошел в сени и остановился, услышав мелодию знакомого романса:
Так иногда в томительной пустыне Мелькают образы далеких, чудны* стран…
Я открыл дверь в горницу. У окна на табуретке сидел Иван Васильевич — в нижней рубахе, брюках галифе и тапочках. Он отдыхал. Рядом, на столе, хозяйка перетирала вымытую посуду, а на полу с пушистым серым котенком возился их сынишка.
— A-а! Дмитрий Михайлович! — воскликнул участковый. — Заходи, заходи!
— Мне дорого время, — ответил я. — Гришка задержан, ничего не признает. Надо предъявлять девчатам. Собери их. Я с машиной.
— Это мы мигом, — сказал участковый и, как был в одной рубахе, выскочил на улицу.
— Ваня, хоть телогрейку накинь! — крикнула жена, но его и след простыл.
Я опустился на табуретку, сделал из бумаги бантик, привязал к нему нитку и тоже стал играть с котенком. Под табуреткой что-то звонко упало и покатилось. Я нагнулся: у стены лежала бутылка из-под водки. Жена, почуяв недоброе, тут же положила на стол полотенце и замерла, прислушиваясь:
— Никак завелся, — с тревогой в голосе сказала она.
С улицы доносились звуки, похожие на поросячий визг. Я быстро вышел из избы. В хлеву соседей стоял настоящий переполох: пронзительный визг поросят сопровождался жалобным блеянием коз и ошалелым, во всю глотку, кудахтаньем кур. Женщина в сенях кричала:
— Что ты делаешь, окаянный?! Избу ведь спалишь! Думаешь — участковый, так и управы на тебя нет?!
— Я тебе покажу управу! — отвечал Иван Васильевич. — Я тебя заставлю власть уважать! Говори, куда спрятала девку, не скажешь — все вверх дном переверну!
Загремели пустые ведра… Женщина завопила:
— Зачем спички-то чиркаешь?! Солома ведь кругом, дурень! Сейчас людей соберу! Опозориться хочешь?
Войдя в хлев, я увидел участкового. Лицо его, освещенное спичкой, было искажено гневом. Ногами он поддавал пучки соломы, ведра — все, что лежало на полу. Куры летали над его головой, падали и, окаянно хлопая крыльями, метались из угла в угол, пугая еще более поросят и коз.
— Сказано тебе, она в Новгороде, — уже более спокойно объяснила хозяйка. — Обещала вернуться, да, видно, задержалась. На что она тебе ночью-то?
— Врешь! Здесь она! — наседал участковый. — А ну, открывай погреб!
— Иван Васильевич! — крикнул я. — Прекратите! Идите домой!
Иван Васильевич на минуту опешил, потом шагнул ко мне:
— Ты кто такой? Почему лезешь не в свое дело? Кто здесь участковый — я или, может быть, ты? Убирайся в свой драндулет и чтобы духу твоего не было!
Я крепко взял его за руки и, тряхнув изо всех сил, сказал:
— Слушай внимательно, Ваня! Иди проспись. Завтра попроси прощения у хозяйки. Понял?! Это мое условие. Девчонок утром привезешь мне сам и извинишься за то, что сделал меня соучастником этого безобразия. Иначе уважать перестану…
— Э-эх! — махнул рукой участковый и, сплюнув, нехотя поплелся к своей избе.
В Пролетарке Иван Васильевич появился на рассвете в сопровождении двух девушек. Оставив их возле дежурного, он поднялся на второй этаж и постучался ко мне:
— Привез, Дмитрий Михайлович!
— Обеих?!
— Так точно, внизу ждут…
Он постоял, переминаясь с ноги на ногу и ожидая, видимо, что я напомню ему про вчерашний день, но я молчал.
— Слушай, нехорошо как-то вышло, — не выдержал участковый.
— «Нехорошо» — это мягко сказано. За такие дела надо с работы гнать!..
Участковый не спорил. Видно было, что на душе у него скверно.
— Начальство знает? — робко спросил он.
— Сегодня не знает, завтра узнает. Разве в этом дело?
— Слушай, не говори, а? Я перед той бабой извинился. Жаловаться не будет. И ты меня прости… Клянусь семьей, сынишкой — больше не повторится…
— Хорошо, не скажу, но если нарушишь слово — все вспомню, и тогда ответишь сполна!
— Ладно, — обрадовался участковый. — Помочь тебе чем-нибудь надо?
— Взгляни на Гришку, он в камере, найди двух-трех таких же парней и понятых.
Иван Васильевич выполнил это поручение. Я попросил его привести всех, кроме свидетельниц, и позвонил дежурному, чтобы доставили Ухова. Ухову я предложил встать там, где захочет, и, когда Гришка сделал это, пригласил в кабинет Галю.
— Есть ли среди предъявляемых граждан тот, кто подарил вам бусы? — обратился я к ней.
Девушка, опустив глаза, молчала. Ухов же стоял, как вкопанный, пристально глядя на свидетельницу.
— Галя, вы ведь не на свидание пришли. Поднимите голову и ответьте на заданный вопрос! — потребовал я.
Девушка указала рукой на Гришку.
— Он подарил…
— Вы ошибаетесь! — сразу отреагировал на ее слова Ухов.
— Зачем же так, Гриша? — спросила Галя краснея. — Что же я, вру?
— Я вас не знаю и знать не хочу! — отрезал Ухов.
Я зафиксировал результаты опознания, предложил Ухову занять любое другое место и, попросив девушку подождать в соседнем кабинете, пригласил ее подружку. Валя указала на Ухова без колебаний, и сбить ее с толку ему тоже не удалось.
— Нет, тут что-то не то, тут надо разобраться! — гудел Гришка, пока я оформлял второй протокол. — Выйду отсюда — обязательно разберусь. Тогда посмотрим, кто прав!
Это был уже не тот Ухов, с которым я беседовал утром. Теперь он активно защищался и не брезговал даже угрозами.
Отпустив девчат, я решил продолжить с ним разговор:
— Ухов, вам надо менять позицию, надо начинать рассказывать. Ведь девушки не врут. Судя по всему, у вас с ними были хорошие отношения.
— Что рассказывать-то? — встрепенулся Гришка.
— Как и где взяли бусы, которые дарили.
— А если я их не брал?
— Девчата же четко сказали…
— Мало ли что они сказали? Может, им кого-то другого надо выручить…
— И поэтому они решили именно вас оговорить?
— А почему бы и нет?
— Так не бывает. Вы бы так поступили? Почему же вы считаете их хуже себя?
— Не воровал я…
— Никто и не утверждает, что вы вор. Меня интересует: где, как и когда вы приобрели бусы?
— Я еще раз говорю: никаких бус я в глаза не видел, никому их не дарил.
Мне начинало надоедать это топтание на месте. Я решил поговорить с Уховым о его жизни. Выяснилось, что родился Григорий на Новгородчине. Ему было семь лет, когда началась война. Родителей он не помнил, рос и воспитывался в детском доме, в Ташкенте, там и научился играть на баяне. Из школьных предметов больше всего любил ботанику, зачитывался книгами о селекции растений и селекционерах, сам мечтал пойти по их стопам и даже работал на какой-то опытной станции, но был призван в армию, потом затосковал по родине и вот приехал сюда. Вспомнив про детский дом, Ухов бросил:
— Все почему-то думают: раз детдомовский, значит, вор. И вы так решили. Не вор я!
— Тем лучше. Но откуда же все-таки бусы?
— Я ничего о бусах не знаю…
— Нет, знаете, Ухов, и если бы все, что связано с ними, было честно, вы рассказали бы, где их взяли…
— А у вас, в вашей жизни все было честно? — вдруг спросил Ухов, — Скажите правду!
Я растерялся. У меня появилась возможность поговорить с Уховым по душам, но для этого надо было открыться сначала мне самому. Только тогда я мог претендовать на взаимную откровенность. Вместе с тем я знал: излишняя доверчивость опасна, и чем меньше допрашиваемые знают о твоей жизни, тем лучше. Теперь интуиция подсказала мне, что от этого правила нужно отойти…
— Вы говорите, что мечтали стать селекционером? — спросил я Ухова.
Гришка удивленно посмотрел на меня.
— А о Бербанке вы что-нибудь знаете? — продолжал я.
— Американец, самоучка, вывел сливу без косточки, кактус без колючек, голубой мак…
— Вот об этом самоучке я и расскажу вам, а заодно и о себе. Годы войны я провел в эвакуации, на Севере. Был тогда мальчишкой, учился в школе. Учительница, которая преподавала основы дарвинизма, частенько поручала нам делать доклады. Однажды и мне она дала такое поручение. Я должен был подготовить доклад о Лютере Бербанке, минут на пятнадцать. В учебнике ничего о Бербанке не было, но я решил, что литературу найду, и не торопился. Когда до урока основ дарвинизма остался один день, я пошел в читальный зал городской библиотеки. Из-за отсутствия дров он был холодным и пустым. Сведения о Бербанке я нашел только в энциклопедии, стал выписывать их, но замерз и, не долго думая, вырвал лист со статьей о нем.
Оказалось, что заведующая читальным залом наблюдала за мной. Как только я сунул вырванный лист в карман, она подошла ко мне, схватила за руку и потребовала, чтобы я отдал его. Потом стала вызывать милицию, но в тот день отоваривались продовольственные карточки, и вся милиция была в магазинах. Заведующая отпустила меня, пригрозив сообщить о моем поступке в школу. Однако я опередил ее и сам рассказал о нем учительнице. Учительница поставила мне двойку, пропесочила, как могла, на том дело и кончилось. Получилось, что правда, даже горькая, лучше лжи. Это, в общем-то, старая истина…
Когда я замолчал, Ухов попросил разрешения закурить, чиркнул спичкой и долго смотрел, как огонек подбирался по ней к пальцам, потом бросил скрюченный уголек в мусорную корзину.
— Вот видите… Но я не вор. Бусы украл не я.
— Кто, же?!
— Не знаю…
Я почувствовал себя так, как будто мне плюнули в лицо. «Дурак, дурак! — мелькнуло у меня в голове. — Перед кем разоткровенничался?!»
— Кто украл бусы, не знаю, — повторил Гришка, затянувшись. — Могу только сказать, кто дал их мне. Три снизки — Генка Рябой, Рябчиков, и две — узбек… как его? Рашид. Сулейманходжаев.
— А они где их взяли?
— Это у них спросите.
— Сами-то как предполагаете?
— Вы извините. Мне кажется, что предполагать — дело следователя, а не мое. Могу только сказать, что было до бус. Осенью, когда мы заканчивали работу на шоссе, нам пришлось жить в палатках возле леса. На выходной мы уходили в Зайцево кино посмотреть, потанцевать, а в будние дни по вечерам делать было нечего. Особенно если дождь. Вылезешь из палатки, глянешь на дорогу, на машины, и снова в палатку. Тоска! Жил я вместе с Рябым и Рашидом. Как-то, когда мы подвыпили, Рябой спросил: «А что, ребята, если джигитовкой заняться?» Нам, конечно, стало интересно, какая здесь может быть джигитовка? Лошадей-то поблизости нет, вернее, есть одна, и та у участкового. Вечером Рябой позвал нас на дорогу. К тому месту, где было перекрыто движение и машины шли в объезд. Дождавшись приближения машины, он, когда та замедлила ход, вскочил в ее кузов, сбросил несколько кочанов капусты и спрыгнул. Нам это понравилось. Забавно было. Да и капуста оказалась отличная, сахарная — слопали с удовольствием. В другой раз он сбросил корзину с помидорами. Тоже неплохо. Голодными мы не ходили, но от витаминов не отказывались. Потом джигитом решил стать Рашид. Он смахнул тяжелый ящик. До леса мы его еле-еле дотащили, думали — в нем конфеты, оторвали крышку, а под ней — электрические ролики! Опять вышли на дорогу. На этот раз нашей добычей снова стал ящик, только не с роликами, а с утюгами.
— Куда же вы дели ролики и утюги? — поинтересовался я.
— Бросили в лесу…
— Места указать сможете?
— Сейчас везде снег… Но попробую.
— Ну а с бусами что сделали?
— Роздал. Две снизки девчатам из Зайцева, вы их знаете. Три — продавщице из Вин, вдовушке, Тамарой зовут. Муж у нее, старшина-сверхсрочник, прошлой осенью повесился.
— Даром, что ли, отдал?
— Не даром, — умехнулся Ухов. — За поцелуй.
— И вдове за поцелуй?
— Нет, ей за три.
— Дешево отделалась, — пошутил я.
— То аванс был, получка была чуть позже, — сострил Гришка.
— Последний вопрос вам, Ухов, — спросил я. — Где сейчас ваши приятели?
— Рябой взял расчет и уехал к родным в Дзержинск, а Рашид подался в Узбекистан. Там, в Бухаре, его ждала невеста.
Я записал показания Ухова и подал ему протокол.
— Теперь посадите? — спросил Гришка, подписывая его.
— По всей видимости, да.
— Я другого и не ждал, — с горечью произнес Ухов. — Как только мне шепнули, что вы нашли бусы, я понял, что конец. А про Тамару вы, видно, не знали. Баба она молодая, но ушлая. Давайте записку ей напишу, иначе ни слова не скажет.
В тот же вечер я вместе с ним и двумя милиционерами выехал в Зайцево. Не доезжая до села, Ухов попросил остановить машину и пошел в лес, где без особого труда отыскал ящик с роликами. Он нашел и второй ящик, который, однако, оказался пустым: утюги давно перекочевали из него в дома грибников или охотников. Я не сомневался теперь, что об этих кражах Ухов дал правдивые показания, но не решался поверить в его непричастность к краже бус. Мне не давала покоя мысль, что Гришка хочет увести следствие куда-то в сторону, в дебри, подальше от того, что составляло существо дела. И подтверждение этой мысли я видел в попытке Ухова скрыться. Поэтому, когда я задумался над тем, какое же обвинение придется предъявлять ему, то пришел к выводу, что правильнее будет обвинить его в групповой краже государственного имущества, а не в приобретении и сбыте заведомо краденого.
Возвратясь в Пролетарку, я составил постановление об аресте Ухова и утром, как только стало светать, пошел за санкцией к районному прокурору. Дверь в маленький, обитый досками домик оказалась открытой. Разглядывая таблички на кабинетах, я нашел нужный мне и постучал.
— Кто там? — спросил, закашляв, прокурор. — Придешь пораньше поработать, так нет — обязательно кого-нибудь принесет…
— Следователь. Из Ленинграда. Веду дело о краже бус, — представился я.
— Ну, раз из Ленинграда, то заходи, — поднялся навстречу мне прокурор. Он был среднего роста, не стар, лысоват, с большим лбом, в костюме с петлицами. младшего советника юстиции; опирался на палку, — вместо одной ноги у него был протез. — Только сразу говори — бусы нашел?
— Нашел, нужна санкция.
— Вот это разговор! Садись, рассказывай.
Я начал издалека, но прокурор прервал меня:
— Давай короче: кого хочешь посадить, за что, какие доказательства?
Пришлось сократить доклад до минимума.
— Все ясно, — сказал прокурор, — санкцию я тебе дам. Если не за кражу, так за приобретение и сбыт заведомо краденого твой Ухов пойдет. Где постановление?
Он подписал его сверху, шлепнул гербовую печать:
— Действуй! Будь здоров, привет Ленинграду!
Я не ожидал, что вопрос решится так просто и быстро. Обычно прокуроры, к которым я обращался за санкцией, долго и придирчиво анализировали доказательства, требовали предоставления подробных сведений о личности преступника, обсуждали квалификацию его действий. Здесь все основывалось на доверии.
В отделении милиции я объявил Ухову об аресте.
— Печать-то новенькая! — сказал Гришка, повертев постановление в руках, а я подумал, что теперь, кроме срока следствия, меня постоянно будет торопить и срок содержания под стражей арестованного, — он строго ограничивался законом.
Мне надо было проинформировать своего прокурора об аресте Ухова, запросить милицию Дзержинска о местонахождении Рябчикова. Проще всего это можно было сделать в Новгороде, и я выехал туда. В коридоре областного управления милиции мне повстречался Кислицын.
— Слышал, слышал о твоих успехах, рад за тебя! — воскликнул он.
— Спасибо. Выполни, пожалуйста, еще две просьбы, — обратился я к нему. — Вызови мне Ленинград. И запроси по телетайпу Дзержинск. Пусть проверят, где находится подельник Ухова Рябчиков.
— Это мы запросто, пошли.
Он завел меня в свой кабинет, заказал разговор с Ленинградом и, записав все, что касалось Рябчикова, убежал в телетайпную. Зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышал голос Чижова:
— Кто меня вызывает? А, это ты, Дмитрий Михайлович? Как у тебя дела?
— Позавчера задержал, а сегодня арестовал одного человека. Есть свидетели сбыта им бус. Две снизки изъял. Подельники разъехались. Один в Дзержинске, второй в Узбекистане.
— Молодец! — обрадовался Чижов. — Измотался, наверное? Приезжай, денька три дам для отдыха.
— Заеду, конечно. По пути в Дзержинск.
— Давай, ждем!
Попрощавшись с Чижовым, я повесил трубку. Вошел Кислицын.
— Все в порядке, — сказал он. — Дня через два, а может, и раньше будет ответ из Дзержинска.
— Теперь отправь меня в Вины, — попросил я его.
— Сделаем. Только прежде тебе надо поесть, а то останешься голодным.
Мы пошли в управленческую столовую. В ней было тихо, пахло наваристыми щами и пирожками с яблоками. Официантки в белых передниках сервировали столы.
Я пожаловался Николаю, что отвык от всего этого.
— Не отвыкнув, не смог бы оценить по достоинству, — ответил, улыбнувшись, он.
В Вины я приехал уже к вечеру. Солнце опускалось к горизонту, по снегу вытягивались синие тени от изб и оград. По сравнению с Новгородом здесь было холоднее. «Второй дом от магазина сельпо в сторону Зайцева, зовут Тамарой, вдова. Муж ее, старшина-сверхсрочник, повесился минувшей осенью», — вспомнил я то, что знал со слов Ухова об обладательнице трех снизок бус.
Этот дом я увидел сразу, прошел через веранду в сени и постучал. Никто не отозвался. Я открыл дверь в горницу. Слева от входа, у печки, возилась маленькая сгорбленная старушка. '
— Здравствуйте, бабушка! — громко сказал я, подойдя к ней. — Вы здесь хозяйка?
— Здравствуй, сынок, — ответила старушка. — Только не кричи, не глухая, я хозяйка.
— Тамара у вас живет?
— Квартирует, а што?
— Где она?
— В байню ушотцы.
— Давно?
— Давненько…
— Можно ее подождать?
— Почему ж нельзя? Садись, ожидай, коль она нужна тебе, пальтишко сыми.
Старушка подвинула мне табуретку и повернулась к печке. Я осмотрелся. Горница была разделена надвое тонкой перегородкой с дверью. В той половине, где находилась печь и, по всей видимости, жила хозяйка, между окон стоял стол и вдоль стен — скамейки, а в углу висели потускневшие от времени иконы. В дальней половине сквозь дверной проем виднелись изголовье кровати с пирамидой подушек под кружевной накидкой, за ним — часть гобелена, на котором была изображена преследуемая волками тройка, а по полу — ковер.
В сенях кто-то затопал ногами, дверь в горницу скрипнула, и я увидел молодую, невысокую женщину в черном полушубке и белом шерстяном платке, который закрывал ее лоб до бровей.
— К тебе гость, Тома, — сказала ей старушка.
— Неужто? — весело ответила женщина.
Я отметил про себя, что у нее правильный овал лица, большие со смешинками серые глаза, тонкий нос, нежные губы и небольшой, приятно округленный подбородок.
Сбросив полушубок, женщина осталась в блузке и юбке, довольно плотно облегавших тело. А когда она сняла платок, на ее плечи упали влажные русые волосы.
Тамара пригласила меня к столу, а сама встала коленями на табуретку напротив.
— Из прокуратуры или ОБХСС? — с задорной улыбкой спросила она.
Бабка, как только ее квартирантка упомянула про ОБХСС, поставила к печке ухват и засеменила из горницы.
— Вы проницательны, — шутливо заметил я. — Почему вы так решили?
— Все вы бритые, в костюмчиках, при галстучках, с папочками, с портфельчиками. Могу еще сказать, что лично вы — городской, и не просто городской — столичный.
— Это почему же?
— Да потому, что в такую стужу в ботиночках и брючках навыпуск только столичные ходят: наши в сапогах или в валенках шастают, а кое-кто еще и галоши напяливает.
— Угадали! — согласился я. — Дальше…
— Дальше? Могу сказать, что вы не женаты, а если и женились, то случайно…
— Вот как?
— Только так. Потому что любите вы больше всего бумаги, а женщины для вас так, между прочим. Правильно я говорю?
Тамара склонилась над столом и в упор посмотрела на меня. Волосы упали ей на лицо. Откидывая их назад, она перехватила мой взгляд, невольно скользнувший под блузку. Я отвел глаза, а она, понимая причину моего смущения, продолжала стоять в той же позе, будто хотела, чтобы я снова взглянул на нее.
— Небось проголодались? — спросила она, прервав молчание. — Хотите яишенку сделаю, пивом угощу?
— Не за этим приехал, — пробормотал я как-то скучно.
— Зачем же? — игриво спросила Тамара. — Недостач я вроде не делала, левый товар не брала.
— Передать привет и записку от Ухова, — ответил я и опять удивился скуке, прозвучавшей в моем тоне.
— От Гришеньки? Что же он пишет? Уж не предлагает ли мне свое сердце и руку?
Тамара развернула поданный мной листок, бегло прочитала его.
— Что-то не то. Бусы какие-то… Спятил, что ли? Никаких бус в глаза не видела.
Она откинулась назад, соскочила с табуретки и заходила по горнице:
— И чего это ему взбрело в голову?! Какие бусы?! Понятия не имею. Если стеклянные, что на мне, то их мне муж подарил, других нет.
— Речь идет о янтарных бусах. Он дарил их не только вам. Другие названные им девчата подтвердили это.
— Не знаю, кто там и что подтвердил, а мне он ничего не давал.
— Ну что ж, — вздохнул я, — придется произвести обыск, а после него дать очную ставку.
— Ваша воля, — ответила Тамара, сделав кислую мину, сняла с шеи стеклянные бусы и понесла их на свою половину.
Я наблюдал за ней. На какое-то мгновение она исчезла из поля зрения. Вдруг я заметил, как она потянулась через кровать к гобелену и тут же отпрянула от него, словно испугалась чего-то. Я присмотрелся. К гобелену были прикреплены какие-то украшения. Дождавшись возвращения Тамары, я резко встал и шагнул в сторону ее комнаты. Этого было достаточно, чтобы увидеть над кроватью три янтарных кленовых листа с жуками.
Но тут я почувствовал на спине теплое, упругое тело Тамары.
— Не дам, не дам, — сказала она, обхватив меня сзади руками, и трудно было понять — игра это или сопротивление.
Я оттолкнул ее:
— Выдайте бусы сейчас же, или пойдемте в сельсовет.
— Уж не регистрироваться ли? — ухмыльнулась она,
Я промолчал, мне было не до шуток. Когда мы пришли в сельсовет, я вынес постановление на обыск, объявил его Тамаре, взял понятыми двух женщин, а третью попросил обыскать ее. Соседняя комната оказалась свободной, женщины ушли туда, и как только за ними закрылась дверь, послышался голос Тамары:
— Не надо, бабы! Если бы парень обыскивал — другое дело, а так — что за удовольствие? Сама отдам…
Тамара вышла и подала мне две снизки янтаря.
— Паразит этот Гришка, — сказала она. — В грязное дело впутал.
— А где третья? — спросил я.
— Удлинила ею эти, чтоб в два витка были…
Листья с жуками Тамара принесла из избы сама и, положив на стол, молча смотрела, как я писал протокол. Потом, когда я отпустил женщин и остался с ней для допроса, она, поежившись, спросила:
— Может, ко мне пойдем? Холодновато стало. Поужинаете, тогда и допрос сымете.
— Спасибо, — ответил я, а сам подумал: «Не случайно все-таки повесился старшина».
Но это было не все. Когда допрос был закончен, Тамара сказала.
— Поздно уже. Куда на ночь-то глядя поедете? Оставайтесь, ночуйте…
Я сложил бумаги в портфель, вышел на шоссе, и вскоре машина «скорой помощи» без номеров, но с надписями «перегон» уже несла меня в направлении Новгорода.
Утром в Управлении милиции Кислицын вручил мне телеграмму из Дзержинска: «Рябчиков Геннадий Николаевич 10 февраля командирован Калининский экскаваторный завод сроком двадцать дней тчк Компрометирующими сведениями не располагаем». Надо было спешить — время, как всегда, поджимало, и, сунув телеграмму в карман, я отправился на вокзал.
Ленинград встретил меня толчеей, слякотью и какофонией звуков, но в прокуратуре, куда я явился прямо с поезда, стояла тишина. Только из приемной прокурора, где обычно находился дежурный, слышались приглушенные голоса. Я вошел в нее и рядом с дежурным увидел Чижова.
— A-а! Наконец-то объявился! — воскликнул начальник следственного отдела, и его живые глаза засияли через очки с какой-то удвоенной радостью. — Иди ко мне в кабинет, я сейчас.
И действительно, он не заставил себя долго ждать. После минутной паузы, в течение которой мы разглядывали друг друга, как будто не виделись целый век, Чижов сказал:
— Наши на учебе в совхозе «Шушары». Знакомятся с производством, беседуют с людьми, проверяют приказы. Скоро объявятся. Давай-ка мне все, что ты привез, я почитаю, а потом поговорим.
Я вынул из портфеля дело и подал его Чижову.
— Ну и наработал! — сказал тот, взвешивая в руке кипу бумаг. — А сам-то осунулся. Ничего, потерпи, потом отдохнешь.
Мы договорились встретиться через два часа. Я ушел в свой кабинет, проветрил его, вытер пыль с подоконника и письменного стола, позвонил на работу жене. Дома вроде бы все было в порядке, только сын переболел гриппом. Оставалось время, чтобы получше подготовиться к обсуждению дела, и я занялся этим: еще раз перебрал в уме все вопросы, которые волновали меня, и пришел к выводу, что главный из них — вопрос о внезапном аресте Геннадия Рябчикова там, в Калинине, с последующим допросом. Я был убежден в успехе этой операции и видел в ней ключ к раскрытию преступления, но, когда вошел в кабинет начальника следственного отдела, сразу почувствовал что-то недоброе.
— Садись, — коротко бросил Чижов, дочитывая последнюю страницу дела. — Что собираешься предпринимать дальше?
— Буду просить санкцию на арест Рябчикова, — ответил я.
— Рябчикова? — откинулся в кресле Чижов. — Не пойдет. Я хочу предложить тебе выпустить из-под стражи Ухова.
Слова начальника следственного отдела подействовали на меня, как холодный душ. Я подумал, что Чижов по каким-то ему одному известным соображениям решил свести на нет весь мой труд.
— Какое обвинение ты предъявил Ухову? — спросил Чижов.
— В групповой краже государственного имущества…
— На каком основании?
— На том, что факт кражи бус налицо, а он их сбывал. Кроме того, участвовал в предыдущих кражах.
— О других кражах — особый разговор. Их, возможно, вменять никому не придется. Заявок нет, ущерб не определен, и удастся ли его определить — одному богу известно, надежды почти никакой. Будем говорить о бусах. Ухов участие в этой краже не признал и показал, что получил их от Рябчикова и Сулейманходжаева. Чем доказано его участие в краже? Ничем. Это во-первых. Во-вторых: что будет, если Рябчиков и Сулейманходжаев станут отрицать свою вину в краже бус или признают ее, но заявят, что Ухову ничего не давали? Они могут дать показания и о том, что сами получили бусы от других лиц. Что тогда? Так и будешь сажать всех подряд? А если эти ниточки где-нибудь оборвутся и до воров ты не доберешься вообще? Как тогда докажешь, что Ухов и его друзья приобретали и сбывали заведомо краденое имущество? Их собственными признательными показаниями? Пока, кроме Ухова, никто таких показаний не дал. Допустим, они появятся. А до суда сохранятся? Признание — не царица доказательств. Оно — лишь звено в их цепи, а ты эту цепь пока не выковал, только заготовки для нее сделал, не больше.
Поток вопросов, доводов и оценок, который обрушил на меня начальник следственного отдела, спутал все мои мысли. Когда Чижов замолчал, я только и смог сказать, что дорогостоящие бусы на дороге не валяются, что они могли быть изъяты у государства только преступным путем и от этого обстоятельства никуда не уйти.
— А разве ящик не мог вывалиться из кузова сам, ну, скажем, во время качки, когда машины объезжали разбитый участок дороги? — сразу же парировал эти аргументы Чижов.
— Мы должны заниматься не предположениями, а оценкой реальных фактов и достоверных сведений о них, — ответил я, постепенно приходя' в себя. — В данном случае мы знаем, что веревки и брезент были разрезаны. Это при необходимости подтвердит экспертиза. Участие Ухова в других кражах, если даже в них не придется никого обвинять, тоже имеет доказательственное значение…
Этот спор, наверное, продолжался бы до бесконечности: где два юриста, там три мнения. Его прервал шум в коридоре.
— Наши вернулись, — сказал Чижов. — Давай доложим дело прокурору.
Прокурор оказался легок на помине. Войдя в кабинет, он протянул мне руку:
— Спорите? Это уже хорошо. Продолжайте.
Прокурор сел напротив меня, закурил и стал вникать в существо разговора.
— Я не уверен, что разобрался в обстановке до конца, но кое-какие соображения у меня возникли, — сказал он некоторое время спустя. — Думаю, что Ухова освобождать нельзя. Иначе может быть утрачена перспектива. А она наметилась. Однако обвинение ему нужно изменить. Его участие в хищении — пока только догадка, не больше. Есть доказательства того, что он приобретал и сбывал имущество, заведомо добытое преступным путем. Обвинять его в более тяжком преступлении мы не имеем права. Что касается Рябчикова, то санкцию на его арест я сейчас дать не могу. К этому вопросу, мы вернемся после того, как вы, Дмитрий Михайлович, допросите его в Калинине.
Слушая прокурора, я придирчиво вникал в его слова. Поначалу они казались мне слишком рассудочными, но, вдумавшись в них, я понял, что прокурор, если он действительно прокурор, должен был сказать именно так — твердо, трезво, не строя иллюзий, но с верой в будущее и в силы следователя.
Проходная Калининского экскаваторного завода гудела, как растревоженный улей. Двери почти не закрывались. Беспрестанно вертелись турникеты. Люди с развернутыми пропусками в руках шли, не останавливаясь, мимо вахтеров к своим цехам. Приближалось начало рабочего дня.
Я побывал здесь накануне. В списках командированных без труда нашел фамилию Рябчикова. Теперь, сидя за стеклянной перегородкой бюро пропусков вместе с оперативником из городского отдела милиции, я ждал от вахтеров сигнала о его появлении. Нервы мои были напряжены до предела. Но вот возле одного из турникетов возникла пробка: вахтер остановил молодого приземистого мужчину в сером пальто, с непокрытой головой и направил его в бюро пропусков. Я вышел ему навстречу, спросил:
— Геннадий Рябчиков?
— Да, — ответил мужчина.
— Я — следователь. Дайте ваш пропуск.
Рябчиков протянул мне пропуск.
— Теперь дайте паспорт.
— Это почему? — возмутился Рябчиков.
— Потому что он вам, возможно, больше не потребуется, — спокойно ответил я и, когда Рябчиков отдал паспорт, предложил ему — Пойдемте с нами.
— Куда?
— В милицию.
Когда схлынул людской поток, мы втроем вышли из проходной и зашагали по улице. Порывы весеннего ветра били нам в лицо, солнечные блики заставляли жмуриться. Рябчиков делал вид, что не замечает своих спутников. Засунув руки в карманы, он прыгал через стянутые льдом лужи, улыбался сам себе и что-то насвистывал, но в конце концов не выдержал и спросил, обращаясь ко мне:
— Вы откуда?
— Из Ленинграда.
— Из Ленинграда? — удивился Рябчиков. — К стыду своему, никогда в нем не бывал.
— В Ленинграде мой дом, — уточнил я. — А работать приходится в Новгородской области. Пролетарку, Зайце-во, Вины знаете?
— Знаю…
— Вот там и работаю.
Рябчиков замолчал. Взглянув на него через минуту, я обратил внимание на то, что вся его голова стала мокрой. Пот струйками тек по лбу, вискам, шее, каплями висел на бровях, кончике носа, на подбородке и даже на мочках ушей. И волосы от него потемнели — сделались почти черными. С таким явлением мне еще не приходилось встречаться, но я понял: Рябчиков потрясен, сломлен и готов сдаться.
— Что это вы так вспотели? — все-таки спросил я. — Вроде бы не жарко…
Рябчиков молча вытирал лицо ладонью, а пот все лил и лил.
Мы дошли до горотдела милиции, заняли пустующий кабинет. Рябчиков сбросил пальто и остался в промокшей до нитки рубахе.
— Сколько мне дадут? — напрямик спросил он.
— Не знаю, это дело суда, но если хотите, чтобы дали меньше, рассказывайте сразу правду.
— С чего начинать?
— Можете с роликов, а можете вот с этого, — я вынул из портфеля изъятые снизки бус. — Как вам будет удобно…
— И про ролики знаете?
— Не только про них, но и про утюги…
— А про капусту и помидоры? Началось-то ведь с ерунды…
— Если хотите, давайте с них. Дело ваше. Я слушаю.
Рябчиков вытер рукавом лицо, провел ладонями по коленям.
— Надо же… Два месяца, как женился… Жена в положении.
— Об этом надо было думать раньше. Теперь это может смягчить наказание, но уйти от него уже невозможно. Слушаю вас.
И Рябчиков начал рассказывать. Его показания ничем не отличались от показаний Ухова, воспринимались легко, поэтому я, слушая их, не делал для себя никаких пометок.
— Что касается бус, то с ними было так: когда до конца работ оставалось немного, кто-то из нас сказал, что перед отъездом домой неплохо было бы прибарахлиться. Поговорили об этом и забыли, но однажды Гришка уехал к своей Тамарке в Вины, а мы с Рашидом купили бутылку водки, и разговор о тряпках возник снова. Я сказал, что в ящиках могут попасться не только ролики и утюги. Рашид понял меня сразу. Мы вышли на дорогу, долго ждали, промокли, хотели вернуться, но в это время увидели вдали свет фар. Подъехали три «МАЗа», и, когда они стали объезжать недостроенный участок, Рашид вскочил в последний и выбросил из него ящик. Мы оттащили его в лес, открыли и обалдели. Он был доверху забит коробочками с бусами. Рашид глянул на бирки с ценами и говорит: «Если загнать все это, то можно несколько лет жить не работая». А я испугался. Их ведь обязательно искать будут, а раз так, то на сбыте сгореть можно запросто. И потом, как это жить и нигде не работать? Спорили мы долго, к согласию не пришли. Решили подождать Гришку, а ящик спрятали в окопе, ветками забросали. Когда Гришка вернулся, мы ввели его в курс дела. Он попросил дать ему пять снизок, а с остальными, сказал, что хотите, то и делайте. У меня при себе было три снизки, у Рашида три. Гришке они понравились. Он забрал пять штук, а я ту снизку, что осталась у меня, решил увезти с собой в Дзержинск и подарить невесте. Один Рашид не мог успокоиться. Он сказал, что загонит остальные бусы цыгану Леньке. Как он поступил на самом деле, не знаю. Домой, в Узбекистан, Рашид уехал с маленьким чемоданчиком.
— Вы утверждаете, что Ухов в краже бус не участвовал? — переспросил я.
— Да, он был тогда в Винах, — четко ответил Рябчиков.
Я попросил его начертить схему с указанием мест, где прятались похищенные грузы, и, когда сопоставил ее со схемой, составленной Уховым, был поражен почти полным их совпадением. Они отличались только тем, что на одном чертеже окоп был помечен, а на другом его обозначение отсутствовало.
Оформив задержание Рябчикова, я возвратился в Ленинград за санкцией на его арест. На этот раз прокурор дал ее.
Надо было подумать об обнаружении и изъятии ящика с бусами. Для этого существовали два пути: выехать на место с Рябчиковым или без него, руководствуясь схемой. Первым путем можно было пойти только после этапирования Рябчикова в Новгород, а эта процедура требовала значительного времени. Второй показался мне сомнительным, потому что Сулейманходжаев мог забрать бусы или перепрятать их. Взвесив все «за» и «против», я предпочел оставить этот вопрос открытым и выехать в Бухару для встречи с Сулейманходжаевым, от которой тоже зависело немало.
Перед выездом в Бухару я решил все-таки взять обещанные Чижовым три дня для отдыха. Командировка предстояла дальняя, по времени неопределенная, и хотелось хоть немного побыть с семьей.
— Слушай, мне казалось, что ты серьезный человек! — зашумел Чижов, как только я заговорил об этом. — Какой отдых? Как у тебя язык поворачивается? Ты думаешь, мне не хочется побыть с семьей? Думаешь, я ее вижу? Вот съездишь в Бухару, поставишь дело на ноги, тогда и отдохнешь…
Меня это не удивило. Я хорошо знал своего начальника и приемы, которыми тот пользовался, чтобы урезонить подчиненных, когда они, по его мнению, начинали думать больше о личных, чем о служебных интересах: «Ты по семье соскучился? Я тоже», «Ты плохо себя чувствуешь? А я который день на работу с больничным листом хожу», «У тебя ребенок заболел? У меня оба лежат, и жена еле двигается», «У тебя ручка крана на кухне отвалилась? У меня этой ручки давно нет, вместо нее гаечный ключ приспособил. Гораздо удобней, попробуй». А поскольку подчиненных у Чижова было много и все они не стеснялись жаловаться ему на свои невзгоды, то получалось, что он, его жена и дети самые больные, самые несчастные люди на свете, и оставалось только удивляться, как это они до сих пор живы, а сам Чижов не только живет, но еще и работает на таком ответственном посту.
Мне эти приемы не нравились. Поначалу я терпел, а потом стал отвечать на хитрость хитростью: находясь в командировке на Псковщине, тратил сэкономленное время на посещение Михайловского или Печор, из Петрозаводска ездил в Кижи, из Архангельска — на Соловки; работая в Кисловодске, перечитывал «Княжну Мери» и с наслаждением отыскивал описанные в ней места… Командировка в Бухару сулила новые впечатления. Поэтому, когда Чижов стал отказывать мне в обещанном отдыхе, я покорно сказал:
— Хорошо, завтра выеду.
— Вот это другой разговор, — просиял начальник. — А пока оформляй Предписание, получай аванс. Все вопросы, связанные с Сулейманходжаевым, будешь решать с местными властями. Сюда возвращаться за этим нелепо.
— Да, конечно, — ответил я.
О своем решении ехать поездом, чтобы все-таки отдохнуть, а заодно увидеть новые места, я промолчал. Иначе бы Чижов заставил меня лететь самолетом…
Остались далеко позади лысые предгорья Южного Урала, густо-синяя гладь Аральского моря, пристанционные поселки с наглухо закрытыми от песчаных бурь окнами, стада верблюдов, по-весеннему зеленые берега Сырдарьи…
В Самарканде я на свой страх и риск сделал остановку, чтобы осмотреть город, посетить мавзолеи Шахи-Зин-ды, обсерваторию и медресе Улугбека, мечеть Гур-Эмир с гробницей Тимура, послушать связанные с этими великолепными памятниками легенды.
Теперь, вот уже четвертый день, я сидел с утра и до вечера в архиве Бухарского почтамта, перебирая сотни, тысячи корешков от посылочных переводов.
Без их осмотра обойтись было нельзя, потому что Су-лейманходжаев, в случае провала своего плана продажи бус цыгану Леньке, мог переправить их домой по почте, чтобы не подвергать себя лишней опасности.
После работы я знакомился с городом — бродил по древней цитадели бухарских эмиров Арку, любовался самым высоким Минари-Килямом (Великим минаретом) и его ротондой, из арочных окон которой когда-то звучали гнусавые голоса муэдзинов, подолгу рассматривал затейливую вязь узоров на стенах мавзолея Саманидов, отдыхал под куполами древних базаров Заргарона, Тиль-пан-Фурушана, Саррафона, где много веков назад шла бойкая торговля ювелирными изделиями, головными уборами и шелками. Заглядывал в тихие улочки, облепленные по обеим сторонам глинобитными домами, посещал заваленный весенней снедью рынок, наблюдал, как по его двору верхом на ослах или в двуколках ездили колхозники в чалмах, тюбетейках и разноцветных халатах, а возле чайханы, в тени чинар, неторопливо пили чай из пиал и вели разговоры седобородые старики…
К концу четвертого дня милиционер доставил мне прямо на почтамт установочную справку на Рашида. В ней значилось, что Рашид был седьмым, последним ребенком в семье, и самым непутевым. Школу закончил кое-как, из трех лет военной службы почти год просидел на гауптвахте, после увольнения в запас и возвращения на родину пробовал спекулировать каракулевыми шкурками, а когда дело дошло до привлечения к ответственности, уехал и работал на реконструкции шоссе Москва — Ленинград. Оттуда он вернулся зимой и занялся кустарным промыслом — изготовлением бухарских гребней.
Прочитав справку, я подумал, не Рашида ли я видел на рынке? Там, у самого входа, всегда сидел молодой мужчина в черной тюбетейке, поношенном пиджаке и брюках, заправленных в хромовые сапоги. В присутствии желающих приобрести сувениры этот кустарь ловко вырезал из деревянных заготовок частые гребни и продавал их по рублю за штуку. Я сам купил у него такой гребень на память.
Отогнав от себя эту мысль, я продолжал листать документы. В первую очередь всматривался в их нижнюю часть, которая содержала сведения об отправителях, потом бегло осматривал верхнюю, но ничего, заслуживающего внимания, мне не попадалось. Постепенно, и чем дальше, тем больше, я терял надежду на то, что эта нудная работа даст какие-нибудь результаты. И вдруг!
Машинально отогнув очередной корешок, я увидел на следующем запись: «Новгородская область, поселок Пролетарий, Сулейманходжаев Рашид». Эта надпись была сделана снизу. А наверху значилось: «Бухара, почтамт, до востребования, Сулейманходжаеву Рашиду». Я посмотрел на штемпель… Он был поставлен через месяц после кражи! Но вес — всего 10 килограммов — соответствовал весу похищенных бус только наполовину… Надо было искать дальше, и я, взяв очередную пачку корешков, принялся перебирать их. Теперь я был почти уверен, что найду еще по крайней мере один перевод. И действительно, через несколько минут я уже держал его в руках. Только обратный адрес отличал этот перевод от первого. В нем значилась не Новгородская область, а город Новгород. Итак, Сулейманходжаев из разных мест в один день отправил на свое имя до востребования две посылки, общий вес которых почти совпадал с весом украденных ювелирных изделий! Стараясь не выдавать охватившее меня волнение, я пригласил понятых и изъял убийственные для Сулейманходжаева документы.
Утром я зашел в милицию, взял оперативника и направился на рынок. Мне не терпелось проверить предположение, которое возникло на почтамте. Подойдя к сидевшему у ворот кустарю, я сказал:
— Два гребня, с инициалами мастера…
Кустарь поднял голову и вопросительно посмотрел на меня:
— Понравились?
— Очень. Хочу подарить знакомым…
Кустарь взял две болванки, виртуозно превратил их в гребни, а между рядами зубьев вырезал буквы «Р» и «С».
— Как зовут мастера? — спросил я, протягивая ему деньги.
— Рашид Сулейманходжаев, — ответил кустарь.
— Хорошо… Именно вы нам и нужны, — сказал я, предъявив служебное удостоверение. — Забирайте ваше имущество, пойдемте с нами.
Сулейманходжаев неторопливо сложил инструменты и заготовки в чемодан и, пробурчав: «Хаетни узи шундай», пошел за мной.
— Что он сказал? — спросил я у оперативника.
— На жизнь свою пожаловался, — ответил тот. — Раньше, говорит, его заставляли работать, а теперь не дают.
В милиции я поинтересовался у Сулейманходжаева:
— Русским языком вы владеете? Переводчик вам нужен?
— Зачем переводчик? Я умею по-русски, — сказал кустарь.
— Тогда скажите: где бусы?
— Какие бусы?! Никаких бус не знаю…
— Не знаете?!
— Клянусь, не видел и в руках не держал.
— Где бусы из ящика, сброшенного с машины под Зайцевом?! — настойчиво повторил я.
— Не знаю я никакого ящика! Здесь Бухара, а не Зайцево! — огрызнулся Сулейманходжаев, и в его глазах загорелись злобные огоньки.
— Что было в посылках, отправленных вами из Пролетарки и Новгорода?
— Никаких посылок я не отправлял!
— Нет, отправляли.
Я достал из портфеля два корешка от переводов и показал их Сулейманходжаеву:
— Вами заполнены? Не скажете правду — эксперты дадут заключение!
Кустарь искоса посмотрел на корешки и опустил глаза.
— Тугры гапир, Рашид. Говорите правду, — обратился я к нему, так как успел выучить несколько фраз по-узбекски. — Деться вам некуда.
Сулейманходжаев продолжал молчать.
— Выньте все из карманов! — потребовал я.
Кустарь, не торопясь, положил на стол бумажник, носовой платок, ключи, пачку сигарет, вывернув брючные карманы, стряхнул на пол застрявшую в швах табачную пыль.
— Проверьте, — попросил я оперативника.
Тот привычными движениями ощупал Сулейманходжаева. Обнаружив в пиджаке потайной карман, он вынул из него какую-то бирку и… три снизки бус.
— Тугры гапир, Рашид! — повторил я.
Сулейманходжаев, вертя в руках тюбетейку, упорно молчал.
— А что вы храните на вокзале? — спросил я, увидев на бирке тисненые цифры и надпись: «Камера хранения».
Кустарь в ответ не издал ни звука.
— Поедем, посмотрим, — предложил я оперативнику. — Доложите начальству, попросите машину.
Через час мы были у камеры хранения ближайшей к Бухаре железнодорожной станции Каган, и кладовщик, получив бирку, поставил перед нами увесистый чемодан.
— Ваш? — спросил я у Сулейманходжаева.
— Мой, — неохотно ответил тот.
— Где ключи?
— На связке…
Я откинул крышку чемодана. Блеск груды янтарных шариков на мгновение ослепил меня. Затем я пересчитал снизки. Их оказалось 85.
— Больше ни о чем спрашивать вас не буду, — сказал я Сулейманходжаеву. — Когда появится желание говорить, дайте знать.
В милиции, куда мы вернулись с чемоданом, Сулейманходжаев рассказал о краже, повторив слово в слово то, что я уже знал о ней от Геннадия Рябчикова. Добавил только, что цыгану Леньке он дал для продажи одну снизку бус, но покупателя на нее не нашлось, и она так у него и осталась. Пять снизок он продал уже в Бухаре, сам, а три, с которыми был задержан, намеревался продать…
Я получил у прокурора Бухары санкцию на арест Сулейманходжаева и этапирование его в Новгород и поздним вечером, захватив с собой весь изъятый янтарь, вылетел через Москву в Ленинград.
На работу я пришел около полудня, хорошо отоспавшись, позавтракав и приведя себя в полный порядок. Как всегда, в первую очередь ткнулся в кабинет начальника следственного отдела. Чижов сидел за письменным столом, зарывшись в бумаги. Когда я прикрыл за собой дверь, он поднял глаза и некоторое время недоуменно смотрел на меня.
— Здравствуй, — сказал, наконец, Чижов. — Кажется, ты не с пустыми руками.
— Вы не ошиблись, — ответил я и поставил чемодан на приставной стол.
Чижов приподнялся, потрогал его за ручку:
— Тяжелый… Неужели бусы? Сколько их там?
— Восемьдесят пять…
— Врешь! Не может быть…
Не торопясь, я достал ключ, открыл чемодан и взглянул на Чижова. Тот, как когда-то я сам, поначалу зажмурил глаза, потом приоткрыл их и изумленно уставился на груду янтаря.
— Красота-то какая! — воскликнул он— Сколько всего теперь изъято?
— Девяносто три снизки из ста. Еще одну заберем у жены Рябчикова.
— Как вел себя Сулейманходжаев?
— Признал все.
Чижов всплеснул руками:
— Ну знаешь! Видал я дела, но такого!
Он связался по селектору с прокурором:
— Вернулся из командировки Плетнев, привез…
— Янтарную комнату? — весело спросил прокурор.
— Не скажу, что комнату, но кладовую — это точно.
— Сейчас зайду, — прозвучало в динамике.
Прокурор пришел сразу. Он приблизился к чемодану и, завороженный мягким блеском янтарной россыпи, опустил в нее ладонь. Я наблюдал за ним, и мне казалось, что я тоже чувствую теплое и ласковое прикосновение этих маленьких солнц. Затем я доложил о результатах своей поездки.
— Все хорошо, — сказал прокурор, — но один момент в этом деле все же беспокоит меня.
— Ухов? — спросил я, читая его мысли.
— Да, Ухов. Как вы собираетесь поступить с ним?
— Предъявлю ему другое обвинение и освобожу до суда из-под стражи.
— Но он уволился и постоянного места жительства не имеет.
— Я думаю, что руководство леспромхоза возьмет на себя обязательство обеспечить его работой и жильем. Оно неплохо отзывалось о нем. Ухов со своей стороны даст нам подписку о невыезде.
— Если это возможно, давайте так и поступим, — заключил прокурор и, довольный, вышел из кабинета.
Я закрыл чемодан и спросил у Чижова:
— Куда девать все это?
— Сдай на хранение в ювелирторг.
— И последнее, — сказал я, доставая бухарский гребень. — Вот вам на память об этом деле маленький сувенир.
— О! Спасибо! — погладил лысину Чижов. — Теперь будет чем причесаться!
Воздав должное незлобивому характеру начальника, я отправился в свой кабинет и позвонил Лифшицу.
Марк Исаакович приехал сразу. Взглянув на него, я про себя отметил, что после первой нашей встречи он еще более поседел и осунулся. Улыбка, казалось, навсегда исчезла с его лица. Присев на стул, Лифшиц вздохнул:
— Наконец-то вызвали. Устал, не могу больше. Нет ничего хуже неизвестности. Делайте со мной, что хотите, я готов ко всему…
— Вот как? К чему же это вы себя подготовили?
— Не к санаторию, конечно… Если бы воров можно было найти, их давно бы нашли.
— Они найдены, только далековато отсюда, — сказал я и приоткрыл чемодан. — Ваши бусы?
Марк Исаакович посмотрел на них, и лицо его стало каменным. Он долго сидел, не двигаясь, потом достал таблетку валидола, сунул ее под язык и снова застыл. Скупые слезы покатились по его щекам. Он не вытирал их…
— Что это вы? — успокаивал его я. — Радоваться надо, а не плакать.
Лифшиц вынул из кармана платок, вытер лицо и вдруг, обхватив голову руками, зарыдал.
— Вы не представляете, чего мне стоили эти месяцы, — сквозь слезы говорил он. — Кое-кто посчитал, что мне мало случившегося. Нашлись люди, которые стали намекать на то, что я сам продал эти бусы, а спектакль с кражей разыграл, чтобы замести следы. Это ужасно…
— Люди бывают всякие. Пишите расписку и забирайте янтарь на хранение до суда. Пока девяносто три снизки. Будет еще одна.
Получив расписку, я помог Лифшицу вынести чемодан и на служебной машине отвез его в магазин.
Через день я опять был в Новгороде. Директор леспромхоза, не колеблясь, написал и отдал мне письмо на имя прокурора, в котором сообщал, что, в случае освобождения Ухова из-под стражи, ему будут предоставлены и работа, и жилье.
Я предъявил Ухову другое обвинение и взял у него подписку о невыезде. Гришка не скрывал своей радости.
— Вот видите, — сказал он, прощаясь. — Я говорил вам правду. Теперь убедились?
— Если бы не убедился, не стал бы выпускать на свободу, — ответил я. — Постановление об освобождении из-под стражи будет вручено начальнику тюрьмы. Всего доброго!
Я вышел на улицу. По ней, разрезая колесами мутные потоки воды, катили автомашины. На сухом тротуаре стояли люди. Теплый, по-настоящему весенний ветер раскачивал над их головами пока еще голые ветки деревьев. Люди подставляли солнцу лица и терпеливо ждали автобуса.
Мне нужно было в центр, и, когда к остановке подошел автобус «Кречевицы — Новгород», я сел в него.
Здесь тоже чувствовалась весна. Пассажиры оживленно говорили о семенах, огородах и севе, смеялись. Какой-то парень приставал к своему соседу: «Ну скажи, сколько у нас столиц?» Тот отмахивался: «Брось дурачиться». «Нет, ты скажи или признайся, что не знаешь», — лез к нему парень. «Отстань! Одна у нас столица — Москва». — «А вот и нет! У нас три столицы — Москва, Ленинград и Кречевицы!»
Доехав до центра, я забежал в Управление милиции, простился с Кислицыным, попытался созвониться с Потаповым, но его на месте не оказалось. Потом автобусом «Новгород — Крестцы» отправился в Зайцево. Не повидаться с Иваном Васильевичем перед завершением работы я не мог.
Увидел я его возле магазина сельпо. Мы обнялись, заговорили о новостях. Кто-то тронул меня за локоть. И я увидел Кузьмича с тремя буханками хлеба под мышкой, в напяленной на глаза кепчонке. Узнав, что я приехал проститься, бригадир сказал:
— Приезжай, рыбку половим, поохотимся, только без этих дел. Суд-то скоро?
— Скоро, Кузьмич, скоро. А дела не от меня зависят.
— Понимаю, профессия твоя нужная, без нее нельзя. Я не о том. Отпуска-то тебе дают? Вот и приезжай отдохнуть, силенок набраться.
— Обязательно приеду, Кузьмич! При свидетеле обещаю, — указал я на участкового.
— Правда, Михалыч, — поддержал бригадира Иван Васильевич, — лиха беда начало, а там, может, понравится. Лето — не зима…
В это время на другой стороне шоссе остановился автобус на Новгород. Я пожал друзьям руки и побежал к нему.
Я считаю, что цейтнот — понятие более следственное, чем шахматное. В самом деле — кому всегда, а не от случая к случаю, не хватает времени? Следователю. Кто больше страдает от этого? Тоже следователь. Совсем недавно, например, чтобы сэкономить это самое неизвестно как и куда исчезающее время, я отключил в своем кабинете телефонный аппарат и стал включать его только по необходимости. Но через день, поговорив по телефону, я забыл выдернуть вилку и тут же был наказан за это. Пришлось снять трубку.
— Дмитрий Михайлович? Беспокоит Арменак Ашотович, — услышал я голос заместителя прокурора по надзору за милицией Карапетяна. — Ты один? Все по домам разошлись? Большая просьба к тебе — оставь дела и загляни в соседнее отделение. Надо с человеком разобраться.
Мягкий по характеру, скромный, спокойный, Карапетян в общении с подчиненными никогда не пользовался властью, не приказывал, не распоряжался. Обращаясь к ним, он как бы просил о помощи, и, наверное, поэтому ему никто не отказывал.
Я закрыл кабинет и помчался в отделение милиции. Проскочив, не задерживаясь, через дежурную часть, я поднялся на второй этаж и вошел в кабинет начальника. В нем за приставным столиком при свете настольной лампы сидели трое: хозяин — высокий, моложавый майор Хромов, щупленький, как юноша, начальник уголовного розыска старший лейтенант Сенцов и Карапетян.
— Пожилого мужчину в дежурке видел? — спросил Арменак Ашотович, обращаясь ко мне.
— Не заметил…
— Как же? Он один там… — удивился Карапетян. — Пришел с повинной… Фамилия — Круглов, живет в Купчине, в отдельной квартире. Говорит, что три месяца назад, в мае, убил жену. Труп спрятал, но об исчезновении матери заявили дети. Я проверил, — заявление было. И все-таки странно: кандидат наук, строитель, автор проекта, по характеру вроде спокойный. Может, больной? Или оговаривает себя? Потолкуй с ним. Хочу знать твое мнение.
Я спустился в дежурную часть и сразу увидел сидевшего на скамейке мужчину. Крупный, почти лысый, с отечным, обросшим седой щетиной красноватым лицом, он смотрел в окно, за которым высилась стена соседнего дома, и мыслями, казалось, был далеко-далеко.
— Ваша фамилия? — спросил я у него.
Мужчина вздрогнул, скользнул по мне серыми, невыразительными глазами, принялся было застегивать на себе поношенное ратиновое пальто, потом бросил это занятие и, взглянув на меня уже более осмысленно, сказал:
— Круглов… Николай Алексеевич…
Мы прошли в соседнюю, пустую, комнату, сели.
— Что привело вас в милицию, Николай Алексеевич? — поинтересовался я, делая вид, что мне ничего не известно.
Круглов не спеша достал из кармана пачку «Беломорканала», вытащил папиросу.
— Об этом… я уже говорил вашим сотрудникам, — ответил он.
— И все же?
— Убийство жены…
— Это правда?
Круглов попросил разрешения закурить и, сделав несколько затяжек, закашлялся:
— Правда… правда…
— Почему вы убили ее?
Он посмотрел на меня, как бы силясь понять, смогу ли я оценить его откровенность, и, опустив глаза, произнес:
— Она восстановила против меня детей, развалила семью… Мы возненавидели друг друга…
— Когда и где это случилось? — спросил я.
— Дома, три месяца назад, в мае…
— А труп?
— Зарыл в лесу, за Павловском…
— В чем?
— Завернул в одеяло, уложил в ящик… из-под шляп…
— А вывезли?
— На такси. Назвался художником, сказал, что еду на природу, с палаткой, пообещал хорошо заплатить…
— Место захоронения вы можете показать?
— Да.
Запас моих вопросов иссяк. Было ясно: сделанное Кругловым заявление нуждается в срочной проверке, начинать которую надо с выезда в тот самый лес, под Павловском.
Оставив Круглова на попечение дежурного, я доложил Карапетяну свои соображения. Он попросил начальника отделения подготовить крытую машину, потом определил круг участников операции. В их число, кроме меня и себя, он включил Сенцова, дежурного судебно-медицинского эксперта, двух милиционеров, которым предстояло стать землекопами, и понятых.
С приездом эксперта, подвижного, разговорчивого молодого человека, мы сели в машину и через час были уже за Павловском. Миновали железнодорожный переезд, проехали еще около полукилометра, и тут Круглов попросил шофера остановиться.
Мы спрыгнули на дорогу. Слева, за большим заболоченным лугом, тянулось чернолесье. По едва заметной тропе Круглов зашагал к нему, пробрался сквозь заросли ольшаника, свернул вправо и указал на крохотную, поросшую травой полянку: «По-моему, здесь». Я осмотрелся. Над нашими головами плотно смыкались кроны деревьев, внизу было сумрачно и сыро. Не увидев поблизости ни зарубок, ни сломанных веток, я хотел спросить у Круглова о том, по каким приметам он привел нас сюда, но не успел. Намотав на пальцы пучок травы, Круглов потянул его на себя, и от земли, потрескивая корнями, отделился квадратный кусок дерна. Все, кто был рядом, почувствовали сладковато-гнилостный запах…
Сенцов приказал своим розовощеким, усатым подчиненным рыть. Земля была мокрой, тяжелой. Милиционеры с трудом поднимали ее на поверхность, пока все, наконец, не услышали глухие удары лопат о дерево…
Быстро темнело. Я достал лист бумаги и принялся составлять протокол. Тем временем Карапетян и эксперт оторвали от ящика крышку, откинули край оказавшегося под ней одеяла, и я увидел женскую голову… Сомнений не оставалось: Круглов сказал правду.
— Чем вы вырыли яму? — спросил я.
— Лопатой, — ответил он.
— Где взяли ее?
— У путевого обходчика. Его будка стоит рядом с переездом.
— А вынутый грунт?
— Перенес в глубину леса…
Круглов показал это место. Там действительно лежала куча подсохшей глины. Возвратясь оттуда, я продолжал осмотр при свете карманного фонарика, но батарейки в нем быстро сели, и работу пришлось прекратить. Мы сделали из сломанных деревьев две жерди и на них, как на носилках, вытащили ящик с трупом на дорогу. Сенцов приказал милиционерам охранять его до приезда специального транспорта. Оставив их с трупом в полной темноте и густом, невесть откуда появившемся тумане, мы сели в машину и двинулись в обратный путь. Я ехал рядом с Кругловым и думал о том, как построю свою работу дальше. «Ночь, бесспорно, уйдет на допрос, на получение подробных объяснений о мотивах и обстоятельствах убийства, — рассуждал я. — Потом вызову детей, где-то к полудню получу предварительные выводы экспертизы о причинах смерти Кругловой, потом…»
Внезапно я почувствовал, как Круглов вздрогнул всем телом.
— Что с вами? — спросил я.
— На душе скверно, — тихо ответил Круглов.
Я посмотрел на него. Он сидел с закрытыми глазами, подняв воротник пальто и прислонившись спиной к боковой стенке машины. Некоторое время мы ехали молча, затем Круглов съежился, точно от холода, и прошептал:
— Как все мерзко, как мерзко…
…К отделению милиции мы подъехали в полночь. Хромов ждал нас в дежурной части. Узнав о результатах операции, он попросил разрешения уйти домой. Эксперту было с ним по пути, и мы отпустили их, а Сен-цову на всякий случай предложили задержаться.
— Слушай, — обратился ко мне Карапетян, когда мы вошли в кабинет Хромова, — ты не собираешься применить звукозапись?
— Попробовать можно, — ответил я. — Но готов ли Круглов давать показания?
— Думаю, что готов, — сказал Арменак Ашотович. — Человек он неглупый. Наверняка все вспомнил перед тем, как явиться с повинной, и взвесил…
Я сбегал в прокуратуру, позвонил жене, что ночевать не буду.
— Опять что-нибудь случилось? — с тревогой спросила она. — Совсем себя не жалеешь… Семью забыл… Когда все это кончится?
— Скоро, скоро, — успокоил я ее и, забрав магнитофон, вернулся в милицию.
Карапетян попросил дежурного привести Круглова, сел за приставной столик, а мне предложил занять стол Хромова.
— Располагайся поудобней, тебе допрашивать.
Едва я успел настроить магнитофон, как появился Круглов.
— Николай Алексеевич, вы не возражаете, если мы запишем нашу беседу на магнитную ленту? — обратился к нему Карапетян.
— Пишите, мне все равно, — ответил тот, садясь.
В кабинете на какое-то время воцарилась тишина. Мы выжидательно смотрели друг на друга. Первым заговорил Круглов.
— С чего начинать? — спросил он.
— С тех событий, которые считаете наиболее важными, — поддержал я его.
Круглов вздохнул:
— Теперь все кажется важным… Надо вспоминать всю жизнь…
— Жизнь так жизнь, — согласился Арменак Ашотович. — Времени у нас достаточно, торопиться не будем.
Собираясь с мыслями, Круглом медленно провел ладонью по лицу и опустил ее на колено:
— Родился я в Ярославле. У моих родителей было трое детей: два сына и дочь. Старшим был я. Воспитанием нашим занималась мать. Отец — суровый, но справедливый человек — много работал, часто ездил в командировки. Однако мать всегда подчеркивала его главную роль в семье.
В школу я пошел восьми лет, а лет через пять испытал сильное чувство к своей однокласснице. Оно владело мною довольно долго, потом прошло… Не слишком ли издалека я начал?
— Нет-нет, — ответил Арменак Ашотович. — Пусть вас не смущает это.
— Впервые я полюбил по-настоящему, когда учился в восьмом классе, — продолжал Круглов. — Мою любовь звали Светланой. Пока мы учились вместе, я не сказал ей об этом ни слова. Потом судьба разлучила нас, и, когда снова свела, я, хоть и был уже посмелее, поразговорчивей, о чувстве своем опять умолчал, потому что принят был холодно. Спустя много лет я встретил Светлану вновь и только тут понял, что в юности идеализировал ее…
Школу я закончил за год до победы над Германией, был призван на флот, а через пять лет, демобилизовавшись, приехал в Ленинград, куда к тому времени переселились мои родители, и поступил в Инженерно-строительный институт. Я оказался старше большинства студентов, пришедших в институт со школьной скамьи, и наверное поэтому долго не мог сблизиться с ними. Но однажды на лекции моя соседка, назвав меня бирюком, заговорила со мной. Я что-то ответил ей, и между нами завязалась оживленная беседа… С тех пор мы стали садиться рядом на всех лекциях и ничего не писали, кроме записок друг другу, а когда обнаружили, что лекционного времени нам не хватает, продолжали обсуждать волновавшие нас вопросы во время перерывов и после занятий, по пути домой. Так прошло несколько месяцев. Вдруг моя симпатия заявила, что я недостаточно внимателен к ней. Этот упрек показался мне несправедливым, и мы поссорились. Мне никогда не удавалось скрыть от окружающих мое настроение. В те дни я выглядел, наверное, довольно угрюмо, потому что совсем другая девушка подошла ко мне как-то после занятий и спросила: «Что с тобой?» Я махнул рукой: «Да так… ничего…» — «Не ври! — сказала она. — Вы поссорились… Но ты не унывай, все пройдет, вы — хорошая пара…» Это была Инга Суховей. Красивая фамилия? Так называется горячий, выжигающий все живое ветер…
Мы спустились в гардероб, оделись и вышли на улицу. Инга попросила проводить ее до Пяти углов, где она жила. Я согласился, и мы направились к центру города. Вначале шли молча, затем заговорили о человеческих взаимоотношениях, о том, как тяжело быть одному и как трудно найти настоящего друга. Эти мысли мы подтверждали примерами из собственной жизни. Так я узнал, что Инга моложе меня на три года, что родилась и выросла она на окраине Ялты, в поселке Чехово, но школу из-за оккупации немцами Крыма закончила позднее своих сверстниц, что отец ее был убит на войне и она осталась вдвоем с мамой, работавшей в школе уборщицей. Я в свою очередь рассказал ей о себе, о своем нелегком характере, мешающем сближению с людьми, особенно с представительницами слабого пола.
Мое откровение вызвало у Инги улыбку. Она спросила, дружил ли я когда-нибудь с девушками. Я ответил, что не дружил, но любил. «Завидую тебе и той, которую ты любил! — призналась Инга. — Мне это чувство незнакомо. У меня были поклонники, есть они и сейчас, однако я им не верю, и сама к ним ничего не испытываю». Она показала мне свой дом — угловое пятиэтажное здание — и, попрощавшись, добавила: «Не хандри, а захандришь — приходи. Моя квартира на втором этаже». Так началось наше сближение… Знай я, чем оно кончится, — за версту обошел бы Ингу. А тогда… тогда меня тронуло ее сочувствие. Да и внешне она была привлекательна: маленькая, стройная брюнетка с правильными чертами лица, карими искрящимися Глазами, черной родинкой вот тут, над уголком рта, и очень живая…
Круглов, погрузившись в воспоминания, замолчал, но вскоре шелест вращающихся кассет и рокот мотора магнитофона вывели его из состояния оцепенения.
— Не слишком ли подробно я рассказываю? — спросил он.
— Пока ничего лишнего, — ответил я. — Продолжайте…
— Мы были в разных группах, поэтому на следующий день я увидел Ингу только на общей лекции. Заняв свое место в аудитории, она сразу отыскала меня глазами, улыбнулась. Я кивнул ей. Перерывы, однако, Инга провела в обществе высокого, с иголочки одетого блондина, о котором говорили, что он сын дипломата, а домой пошла со студентом-иностранцем.
Утром я поймал Ингу возле входа в институт и прямо сказал, что после занятий буду ждать ее у Техноложки. Она обещала прийти. Мне почему-то казалось, что она не сдержит своего обещания, но я ошибся. Мы встретились, и Инга сразу спросила: «Что-нибудь случилось?» Я ответил, что нет, что просто соскучился по ней и хочу ее проводить. На этот раз я чувствовал себя не так скованно, как прежде. По дороге домой я даже позволил себе съехидничать, выразив Инге недоумение по поводу того, как это она может принимать знаки внимания сразу от нескольких поклонников. Но мои слова ее не обидели. Напротив, Инга кокетливо заявила, что все женщины ценят внимание, и она тоже.
Когда мы оказались у Пяти углов, Инга предложила зайти к ней, предупредив, что будет ждать знакомого студента из Театрального института. Мы поднялись" на второй этаж, она открыла дверь и через кухню провела меня в чистую, светлую комнату с двумя выходящими во двор оконцами. В ней стояли покрытый скатертью стол, несколько старых стульев, оттоманка и фанерный шкаф для одежды. Инга объяснила, что снимает эту комнатку, но хозяева плату за нее не берут, потому что она занимается с их сыном-школьником, избалованным и разболтанным парнем. Через полчаса в квартиру позвонили. Инга пошла открывать и вернулась с высоким кудрявым шатеном. Шатен пристально посмотрел на меня, положил на стол свернутый трубочкой лист бумаги и, попросив у Инги разрешения навестить ее завтра, ушел. Когда мы остались одни, Инга прочитала посвященные ей стихи. Автор явно подражал Блоку. В эпиграфе стояли строки:
Твой облик чудится невольно
Среди знакомых пошлых лиц,
Порой легко, порою больно
Перед тобой не падать ниц.
Я рискнул познакомить Ингу со своими стихами и очень обрадовался, узнав, что они понравились ей. Так у нас появилась новая тема для разговоров, тема интимная, неисчерпаемая, сделавшая Ингу в моих глазах еще более привлекательной.
На следующий день, проводив Ингу домой, я застал хозяев квартиры. Они оказались простыми радушными людьми. Хозяйка, приветливо встретив нас, быстро накрыла стол и накормила «чем бог послал» — отварной картошкой с крольчатиной. Потом мы пили чай и рассматривали фотокарточки. Впервые я увидел тогда приветливое лицо Ингиной матери и надменное, с выпученными глазами, лицо отца. Попалась мне и фотография Инги в детстве: с белым бантом на голове, в легком кружевном платьице и блестящих туфельках, она стояла на старинном круглом столике, как маленькое божество… Набравшись храбрости, я спросил у Инги, почему ей дали такое имя. Она достала из-под кровати чемодан и вынула из него старинный журнал, на обложке которого была изображена закованная в цепи танцовщица, а внизу написано: «Инга Бергман. Танец рабыни». Инга объяснила, что имя ей дал отец, которому эта танцовщица очень нравилась…
В тот вечер поэт из Театрального так и не появился. Это укрепило мои позиции. Прощаясь с Ингой, я получил приглашение приходить в гости не только от нее, но и от хозяев квартиры, и с тех пор стал бывать у них почти ежедневно…
К весне мое увлечение обернулось хвостами по начерталке, сопромату и иностранному языку. Я сказал о них Инге. Она снабдила меня конспектами лекций, помогла разобраться в эпюрах, перевести английские тексты. Сама Инга подошла к сессии без долгов, и это было для меня чудом. К экзаменам мы готовились тоже вместе — садились друг против друга, открывали конспекты, десять минут читали их, потом встречались глазами и, рассмеявшись, начинали болтать. Поболтав с полчаса, опять принимались за чтение. К вечеру, когда с работы приходили хозяева, появлялся и их сын. Инга делала с ним уроки, мы ужинали и перебирались на кухню, где продолжали заниматься в том же духе, не включая электрический свет…
Начинались белые ночи. Они смещали мои представления о времени. Случалось, что я уходил от Инги, когда прекращалось движение транспорта, и дома появлялся только под утро… Но экзамены мы все-таки сдали.
Инга стала готовиться к отъезду на юг, я — к работе в колхозе. Перед тем как расстаться, мы всю ночь бродили по городу. Домой пришли только с восходом солнца. На лестничной площадке я впервые обнял Ингу и хотел поцеловать. Она отвернулась, выскользнула из моих рук и скрылась за дверью.
Из Ленинграда я выехал первым. Все лето я не находил себе места и почти каждый день отправлял Инге письма. Ответы приходили редко. Она писала, что отдыхает хорошо, купается, ездит со знакомыми за город, а я читал эти письма и злился…
Инга вернулась в Ленинград перед самым началом занятий. Она чуть-чуть пополнела. Ее лицо, шея, руки стали шоколадными. Когда мы приехали из аэропорта домой, она сбросила с себя платье и непринужденно спросила: «Тебе нравится мой загар?» Я схватил ее и стал целовать. Потом она переоделась и принялась угощать меня привезенными с юга фруктами.
За время каникул у каждого из нас произошло много событий, о которых не терпелось рассказать. Инга похвасталась тем, что познакомилась с известным ялтинским инженером Баркановым — пожилым, одиноким человеком, страстным собирателем книг — и бывала у него в гостях. Она говорила об этом с нескрываемой радостью, а у меня подступал к горлу какой-то комок… Инга откровенно рассказывала и о том, как на пляже за ней увивались мужчины, о своих школьных не засидевшихся в девушках подругах и о встрече с бывшим одноклассником, перед которым она в свое время, возможно, не устояла бы, если бы не учителя, предотвратившие опасное развитие событий.
Все, что говорила Инга, я принимал за чистую монету. Она и радовала меня, и расстраивала, иногда даже очень, но я смирял себя: слышать ее голос, видеть ее глаза было уже моей потребностью.
Однажды, когда мы учились на третьем курсе, Инга после занятий куда-то исчезла. Я побрел по привычному маршруту и вдруг недалеко от Витебского вокзала увидел ее. Она шла под руку со студентом своей группы и что-то ему рассказывала. Чтобы остаться незамеченным, я перебежал на другую сторону улицы и стал наблюдать за ними. Не торопясь, они дошли до Кузнечного рынка, где студент купил Инге букет цветов, и расстались. День спустя та же история повторилась. Я думал, что моим отношением с ней пришел конец, что меня вытесняет другой, но Инга развеяла эти опасения.
Летом я уехал на стройку, и случилось так, что в одну палатку со мной попал тот самый, даривший цветы, студент. Парнем он оказался неплохим, мы сблизились и как-то заговорили об Инге. Он сказал: «Ты, кажется, втюрился. Уж не собираешься ли жениться на ней?» Я спросил: «А что?» И студент ответил: «Так ведь она вертушка! Мечтает о деньгах, о поклонниках, о красивой жизни и никогда не будет ни настоящей женой, ни хозяйкой, ни матерью. Это видят все, кроме тебя». Я чуть не набросился на него с кулаками. Мы разругались, и больше я ни в какие контакты с ним не вступал.
По правде говоря, мне и самому не очень нравилось стремление Инги быть всегда на виду, но я почему-то считал, что это пройдет, как только она станет моей женой… Да, женой. Для себя я давно решил, что на четвертом курсе сделаю ей предложение.
Осенью я снова встречал Ингу в аэропорту. На этот раз она обняла меня первая, а когда мы приехали домой и я рассказал ей о ссоре с ее бывшим поклонником, она повисла на моей шее и поцеловала так, что я почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Как-то невольно вырвалось у меня тогда и признание в любви. Услышав его, Инга на минуту отпрянула, заглянула мне в глаза и снова принялась целовать. Я спросил, любит ли она меня. Она сказала: «Кажется, да». Я предложил ей стать моей женой, она согласилась и спросила: «А где мы будем жить? Здесь нельзя, у твоих родителей тесно…» Я на клочке бумаги набросал эскиз нашей виллы.
По лицу Круглова скользнула кисловатая улыбка:
— Неужели все это было? Как во сне…
Он откинулся на спинку стула, взялся ладонью за затылок:
— Давление барахлит. На чем я остановился? Да, на рисунке… Дальше все было так. Однажды Инга предложила мне: «Давай я выйду замуж за какого-нибудь богатого старичка с квартирой, а жить буду с тобой». Я обиделся. Увидев это, она свела все к шутке, мы помирились и решили зарегистрироваться через год, перед окончанием института. О нашем решении я сообщил друзьям, и те назвали меня сумасшедшим. Оказалось, что они тоже недолюбливали Ингу. Им удалось посеять во мне что-то похожее на сомнение. Чтобы избавиться от него, я выехал в Ярославль, где жила моя первая любовь, Светлана. Хотелось проверить себя, узнать, как отнесется она к моему появлению, о чем спросит, что скажет. Светлана встр тила меня холодно, и я успокоился.
Когда наступил день регистрации, мы с Ингой в сопровождении свидетелей отправились в загс, оттуда вернулись ко мне домой, где я познакомился с приехавшей из Ялты матерью жены — темноволосой смуглой женщиной. Звали ее Марией Ивановной. В черном платье с белыми пуговицами и воротником, чем-то похожая на учительницу, она поначалу вела себя очень сдержанно, но потом развеселилась и оказалась простым, добродушным человеком.
К обеду собрались гости, мы сели за стол, начались тосты. Все желали нам счастья, согласия и благополучия. Вечером в квартире появились какие-то незнакомые люди и преподнесли жене целую корзину винограда. Вы представляете — виноград в разгар зимы? Инга, принимая его, смутилась, покраснела, а я понял, что этот знак внимания исходил от Барканова…
Пир наш закончился далеко за полночь. Проводив гостей, мы с женой ушли в отведенную нам комнату.
Вскоре я узнал, что Инга беременна. Беременность она переносила плохо, но на пятом месяце почувствовала себя лучше и смогла защитить дипломный проект. После этого мы уехали в Ялту, чтобы она могла отдохнуть и подготовиться к родам.
Ее мать встретила нас очень хорошо. Кормила, как говорят, на убой, ухаживала. Я помогал ей: работал на огороде, красил двери и окна, ходил в магазины. Инга познакомила меня со своими подругами, показала школу, в которой училась. Мы много гуляли, ходили пешком в Ливадию и Никитский ботанический сад, а вечера проводили у моря или в филармонии. Довольно часто к нам присоединялся Барканов. Внешне этот человек оказался непривлекательным: полуседой, тщедушный, с крохотным личиком, напоминавшим лицо гудоновского Вольтера, он поминутно дергал головой, как будто за воротником у него что-то ползало, много курил и часто кашлял. Однако Барканов был большим знатоком музыки и литературы, говорил с нами на равных, и эта манера очень импонировала жене. Она давала ей возможность показать свои знания, интеллигентно поспорить или порадоваться совпадению взглядов.
Наши вечерние прогулки заканчивались чаепитием в саду. Как-то, чаевничая с нами, эрудированный друг нашего дома, желая, видимо, сострить, сказал, что всех Ингиных соседей он разделил бы на две категории: на патрициев и плебеев. Инга рассмеялась и спросила: «К какой же категории вы отнесете нас?» Друг дома, не долго думая, ответил: «Ни к какой. От плебеев вы ушли, а Патрициями не стали». Теща с гордостью заявила: «Я лично как была преблейкой, так и осталась». Эта фраза неграмотной матери заставила Ингу покраснеть, она пожаловалась на усталость и, сухо попрощавшись с Баркановым, ушла в дом.
Один раз поссорился с женой и я. Случилось это так: вместе с ее подругой мы поехали к подножию Ай-Петри — погулять, подышать свежим воздухом. Стоило нам найти хорошее место, как жена заявила, что хочет домой, и потащила меня к автобусной остановке. Сделала она это демонстративно, чтобы показать свою власть. Я обиделся, отказался ехать с ними и пошел домой пешком. Идти надо было километров пятнадцать, под уклон. С непривычки я натер на пятках водяные мозоли и возле дома оказался часа через три. Войдя во двор, я услышал голоса жены и подруги. Они доносились из комнаты. Подруга спросила: «Почему его так долго нет? Не случилось ли что-нибудь?» Инга ответила: «Явится, коль не удавится!» В этой фразе было столько самоуверенности, самовлюбленности и вместе с тем пренебрежения ко мне, что у меня возникло желание отправиться на вокзал, взять билеты и уехать…
— Что же вас остановило? — перебил я Круглова.
— Беременность Инги и отсутствие денег. К тому же пятки мои болели так, что трудно было стоять на ногах, не то что идти. Я присел на порожек, стал разуваться. Почувствовав, видимо, движение за окнами, Инга вышла ко мне, как ни в чем ни бывало, обняла и, осмотрев мои ноги, сочувственно шепнула на ухо: «Идиот!» Этого оказалось достаточно, чтобы я растаял. Но позднее, когда обиды стали накапливаться, я понял, что первая трещина в моем отношении к жене возникла именно здесь…
Месяц на юге, сами знаете, не проходит — он пролетает. Незаметно кончился и мой отпуск. Я вернулся в Ленинград, приступил к работе, а мысли мои были заняты женой, ожиданием ребенка…
Он родился осенью. Мария Ивановна сообщила мне об этом огромной поздравительной телеграммой. Еще бы — первенец! Мальчик! Продолжатель рода! Письма мои жене стали вдвое толще. От нее я получал такие же. Мы назвали сына Васильком, потому что волосики у него были светлые, а глаза синие, и решили, что пока Инга останется в Ялте: везти новорожденного на зиму в Ленинград опасно, да и жить негде, а там своя комната, огород, мать рядом, поможет. Через некоторое время Инга сообщила, что заболела маститом, лежит, а мать для ухода за ней и ребенком уволилась с работы. Я одобрил это решение. Да и мог ли я предвидеть тогда, что теща моя больше к работе уже не приступит, что сначала ей будут мешать болезни дочери и внука, затем собственные недуги и рождение внучки, потом старость? Я взял ее на свое иждивение.
Всю зиму, весну и лето я жил перепиской и телефонными разговорами. Осенью Инга прислала мне первые каракули сына, очертания его ручки и ножки, затем взяла его на переговорную, и я услышал, как тоненьким, неокрепшим голоском он сказал в трубку: «Па-а-па». Трудно передать, что тогда творилось со мной…
В октябре я получил отпуск и сразу уехал к ним. Встречали они меня втроем. Сын был на руках у тещи, однако стоило ей сказать, что я — его папа, как он потянулся ко мне, обхватил мою шею руками, прижался… Я был счастлив. Но как только мы пришли домой и сели завтракать — началась нервотрепка. Мария Ивановна кормила внука с ложки, а он плевался. Она беспрестанно вытирала ему рот и руки, меняла слюнявчики, еду и спрашивала: «Чего наш прынц хочеть? Пусть скажеть — баба мигом сделаеть!» Я пытался внушить ей, что это не дело, а Мария Ивановна как будто не понимала, о чем идет речь. «Ничего, ничего, — отвечала она, — маленький еще. Подрастеть — бог даст поумнееть». Пока внук спал, она запрещала разговаривать и шаркать под окнами (не дай бог, проснется!), ежеминутно щупала под ним простыни (не дай бог, простудится!), а о его пробуждении оповещала всех радостными восклицаниями: «Вот мы и встали! Чего, хочеть наш прынц? Чего он хочеть?!»
И тем не менее мы с женой оставили сына бабке и отправились в небольшое путешествие на пароходе, посетили Сочи, Сухуми, Батуми, а вернувшись, решили ехать всем семейством в Ленинград, на окраине которого я перед отпуском снял небольшую комнату. Она занимала шестую часть одноэтажного деревянного дома и отапливалась дровами. От ее пола постоянно тянуло холодом, водопровода не было, воду носили из колодца, а туалет находился на улице… Эти неудобства мы особенно остро почувствовали зимой, когда стали по очереди болеть то гриппом, то ангиной. И все-таки жили мы хорошо, дружно. За комнату платила моя мама, на остальное нам вполне хватало моей получки.
С наступлением лета мы опять отправили Марию Ивановну с Васильком в Ялту, потом уехали к ним сами и, отдохнув, вернулись одни. Осенью мы получили свое первое жилье — сырую комнату в огромной, семей на двенадцать, коммуналке. Я перегородил ее пополам — вышло нечто вроде отдельной квартиры. Но радовались мы недолго: когда теща привезла сына, он тяжело заболел. Все мы сходили с ума, не зная, как вылечить его. Бабка особенно усердствовала, она угождала ему во всем, я же смотрел на это сквозь пальцы… И, как потом убедился, зря. Больные дети нуждаются во внимании и заботе, но эта забота не должна превращаться в угодничество, в пресмыкательство. Ведь формирование характера у детей продолжается и во время болезней…
В конце концов Василек выздоровел. Оставлять его в сырых комнатах, где цвели от плесени потолки и стены, было рискованно. Мы отправили его опять-таки на юг и вызвали комиссию из санэпидстанции. Она признала наше жилье непригодным для проживания. Акт комиссии я показал своему руководству. Мне предложили временно занять комнату командированного за границу сослуживца и обещали при первой возможности обеспечить постоянной площадью.
Осенью, уехав вместе с женой к теще, я стал свидетелем дальнейшей порчи сына. Он рос непослушным, убегал то на море, то к ребятам соседних домов. Бабка, как сумасшедшая, часами искала его, плакала, а когда находила — начинала осыпать поцелуями. Все чаще мне на ум приходило изречение Макаренко о том, что семья с единственным ребенком похожа на одноглазого человека. Наверное, о чем-то подобном думала и жена, потому что, когда я заикнулся о необходимости иметь второго ребенка, она сразу согласилась со мной.
На следующий год у нас родилась дочь Катенька. Семья наша состояла теперь из пяти человек и жила на два дома. Как-то я заговорил на эту тему со своим начальством и услышал в ответ: «Сейчас ничего дать не можем. Хозяин комнаты вернется не скоро, так что живи спокойно». Меня такой вариант не устраивал. Я отправил Ингу с Катенькой к теще, перевез свое барахло на работу, а комнату сдал по акту жилконторе. Затем я доложил руководству о том, что своего жилья у меня не было и нет, а жить на птичьих правах с двумя детьми я не могу. Поднялся переполох. Мне дали адрес и предложили съездить посмотреть. Я поехал, нашел эту комнату. Окна ее чуть возвышались над тротуаром, а из-под полов несло мочой и навозом. Оказалось, что до войны здесь была конюшня. Жильцы мне сказали, что скоро их будут расселять, поэтому переезжать в нее я отказался. Тогда мне предложили большую комнату в хорошем старом доме. Я обрадовался, побежал ее смотреть и спросил у людей, которые жили в ней, почему они выезжают. Выяснилось, что глава семьи болен открытой формой туберкулеза. Испугавшись, мы с женой решили отказаться и от этой комнаты. Через некоторое время мне дали адрес дома, где освободились две сугубо смежные комнаты в коммунальной квартире, и предупредили, что если я не соглашусь на этот вариант, меня исключат из списков бесквартирных. Нервы мои не выдержали, я посмотрел комнаты и, решив, что жить в них можно, получил ордер, после чего взял отпуск и уехал к семье.
Меня приятно поразила дочь. Это было почти лысое, толстое, жизнерадостное существо. Оно самостоятельно передвигалось на двух пухлых ножках и в первый же день, когда я занялся хозяйственными делами, подошло ко мне с молотком в руках, чтобы помочь. Катенька не капризничала, внимания не требовала, была отзывчивой и ласковой. А сын… сын становился все более несобранным, своевольным.
Когда мой отпуск кончился, мы всей семьей вернулись в Ленинград. Жена, не найдя работы по специальности, устроилась в жилконтору техником-смотрителем, а Василек стал ходить в детский сад. И почти сразу на него посыпались жалобы: неряшлив, ничего не умеет, за собой не убирает, не слушается, режим не соблюдает. А до школы оставался год… Надо было что-то предпринимать. Я решил, что главное — не оставлять проступки сына незамеченными, и тут встретил отчаянное сопротивление уже не столько со стороны тещи, сколько жены. Я перестал узнавать Ингу. Она вмешивалась в любой мой разговор с сыном, оспаривала каждое мое слово и при этом не стеснялась в выражениях. Мне частенько приходилось слышать от нее: «Не бубни», «Идиот», «Не вякай»,
«Перестань болтать», «Заткнись». Если же я не умолкал, то она начинала доказывать, что я говорю «не то», «не так» или «не тем тоном». Я просил ее не унижать меня при сыне, предлагал проанализировать, почему он отбивался от рук, представить себе, во что может вылиться попустительство его самовольничанью. «Твой анализ никому не нужен», «О будущем думать незачем, дай бог до завтра дожить», — отвечала она.
Я предупреждал Ингу, что они с матерью рубят сук, на котором сидят, но это на нее не действовало… Утверждая свой авторитет, она разрушала мой и упорно стремилась избавиться от людей, которые могли помешать ей в этом.
В число лиц, отлученных ею от нашего дома, попали ее собственные подруги и моя мать. Мама считала, что воспитывать детей в семье должны родители, а не бабушки и дедушки, причем авторитет отца, честно выполняющего свои обязанности, должен быть непререкаем. Инге это не нравилось. В ее высказываниях все чаще звучало противопоставление: «моя несчастная мамочка» — «твоя барыня-мать». При каждом удобном случае она давала матери понять, что не уважает ее. В итоге мама перестала ездить к нам. Такое развитие событий было для меня в общем-то не в новинку. Я наблюдал его в некоторых других семьях, где женщины пытались играть главенствующую роль, не обладая необходимыми данными для этого, и знал, что завершается оно, как правило, разладом между супругами и детьми, крахом. Но мне казалось, что в моей семье так не будет. Почему? Сам не понимаю.
Когда сын пошел в школу, его распущенность обернулась нарушениями дисциплины на уроках, самовольными уходами с занятий, невыполнением домашних заданий. Замечания в дневниках, вызовы родителей, двойки не помогали. Вася научился хитрить, врать и совсем не переживал, когда его уличали во лжи. Он делал то, что хотел, что ему нравилось: после школы уходил гулять, домой возвращался поздно, всегда грязный, оборванный, усталый. Жена приводила сына в порядок, усаживала его делать уроки. И тут выяснялось, что в дневнике они не записаны. Начиналась беготня по квартирам одноклассников… Поздно вечером жена садилась рядом с сыном, диктовала ему задачи и упражнения, подсказывала ответы, потом сын, зевая, читал учебники, зубрил стихи и, не вызубрив их, ложился спать, чтобы утром не опоздать в школу.
Меня все это бесило. Дома все чаще возникали ссоры. Войдя в роль безумно любящей и бесконечно преданной мамы, а мне отведя роль злодея, Инга твердила в присутствии Васи, что они уйдут из дома, если я не изменю к ним отношения, что она все отдаст сыну, будет ходить босая и голая, но голодать ему не даст.
Вы спросите, как я работал при всех этих неурядицах. Неплохо. Иначе не мог. Руководство это видело и ценило. Я защитил диссертацию, стал автором проекта и руководителем отдела. Отдел наш проектировал застройку новых районов не только Ленинграда, но и других городов. Я много ездил по стране. Казалось бы, жена вполне могла использовать пример отца для воспитания детей. Но она никогда не говорила с ними о моей работе, о моих успехах. Наоборот, чем большего я добивался, тем глубже это задевало ее самолюбие. Она утверждала, что я растерял все положительные качества, кроме порядочности. Да и о ней Инга, наверное, не упоминала бы, если бы не продолжала жить со мной. Со временем ее злость, зависть, неуважение становились все более открытыми. Если я, например, брал работу на дом, то телевизор включался на всю мощь и гремел до полуночи. Мои просьбы убавить громкость во внимание не принимались. Бывало и наоборот. Часов в девять вечера Инга ложилась спать, даже не предложив мне поужинать. Если я заговаривал с ней о том, что надо бы постирать рубашку, пришить пуговицу, она отвечала: «Это нужно тебе — ты и делай». И я делал. Делал не только это, но и многое другое: ездил на рынок, ходил в магазины, варил обеды, мыл посуду, убирал квартиру, купал детей… Грех плохо говорить о ней теперь, но так было, я не выдумываю. У нее все время что-нибудь болело: то голова, то сердце, то руки, то ноги, то шея, то поясница. Когда Вася перешел в седьмой класс, а Катенька поступила в первый, у Инги вдруг обнаружилась болезнь мужчин-курилыциков, чреватая ампутацией обеих ног: облитерирующий эндартериит. Затем добавился ревматизм сердца с частыми приступами, сопровождавшимися икотой. Я верил Инге. Мне было всегда жаль ее. Я не допускал мысли, что она может соврать или сгустить краски, чтобы переложить на меня свои обязанности… Болезни требовали лечения, и жена лечилась. Каждую зиму Инга уезжала в санаторий, оставляя детей мне. Летом она заявляла, что юг ей, как сердечнице, противопоказан, оставалась одна в Ленинграде, а я с детьми уходил в поход и только под конец своего отпуска подбрасывал их теще, которая большую часть года проводила теперь у себя в Ялте.
На пятнадцатом году работы я получил наконец свою первую отдельную квартиру. Переехав в Купчино, мы продолжали возить Катю в ту школу, где она училась раньше, и определили ее в группу продленного дня, а вот Василий остался без присмотра… Ключи от квартиры он постоянно терял, мотался где придется, и в восьмом классе, попав под машину, вновь оказался на волоске от смерти…
Врачи спасли его. После больницы ему пришлось нажать на учебу, и год он кончил неплохо. Но в девятом классе сошелся с такими же своенравными ребятами, как сам, и начались гитары, магнитофоны, ансамбли, которые вытеснили все: учеба была заброшена, вызовы в школу следовали один за другим, дома стали пропадать деньги… Мои попытки воздействовать на сына Инга по-прежнему сводила к нулю. А чтобы он совсем не отбился от рук, старалась вызвать у него жалость к себе, унижалась, упрашивала. Видя, что это не дает результата, Инга усиленно искала поддержку на стороне и нашла ее, как вы думаете, у кого? У своего ялтинского поклонника Барканова.
Узнал я об этом случайно. Как-то, возвратясь домой из командировки, я заглянул в почтовый ящик и нашел в нем толстенное заказное письмо. Оно было адресовано Инге. Меня это заинтересовало. Никогда я не вскрывал чужие письма, а тут пренебрег правилами приличия и вскрыл. На десяти тонких, почти папиросных листах старый хрыч писал моей жене, что разделяет ее мнение обо мне как о плохом муже и отце, грубияне, не имеющем никакого представления о воспитании детей и не способном понять нежную душу Василька. Он назначал ей тайную встречу на Волге, предлагал руку и сердце. Когда жена пришла с работы, я отдал ей письмо. Она смутилась, сказала, что старик зашел слишком далеко, что повода для этого у него не было, хотя она действительно жаловалась ему на меня. В то время жена сочла целесообразным порвать со старцем, а не со мной. Правда, через несколько лет, когда он умер, она с сожалением сказала, что если бы не отвернулась от него, то получила бы в наследство богатую библиотеку.
Единственной моей отрадой оставалась дочь. Особого внимания ей никто не уделял, и, может быть, поэтому она росла нормальным ребенком, хорошо училась и легко переходила из класса в класс. Василий же, одолев кое-как девятый класс, в десятом, после Нового года, вдруг заявил, что больше учиться не будет, уедет в Ялту и поступит там на работу. Сколько мы ни взывали к его разуму, он упрямо стоял на своем, уверенный в том, что добьется согласия матери. И добился. Уехав на юг, сын до весны устроиться никуда не смог, так как жил без прописки, а потом нанялся в геодезическую партию рабочим. За лето физический труд сбил с него спесь. Он, видимо, кое-что понял, и осенью, вернувшись в Ленинград, попросил нас похлопотать, чтобы его вновь взяли в десятый класс. В школу пришлось идти мне (с женой там никто уже не считался), и многое выслушать перед тем, как директор и завуч удовлетворили мою просьбу. Василий приступил к занятиям, учился хорошо и летом получил аттестат зрелости.
В армию по состоянию здоровья его не взяли. Надо было решать, куда идти дальше. Поступать в институт Василий не хотел. «Учиться пять лет, чтобы сесть на оклад в сто двадцать рублей? Пустая трата времени! Можно прилично зарабатывать без диплома», — говорил он. Было ясно, что больше всего в жизни его интересуют деньги. Когда он узнал их силу, когда полюбил?
Василий стал работать на стройке. Опять физический труд подействовал на него отрезвляюще. Через год он уволился с твердым намерением держать экзамены в Инженерно-строительный институт и, надо отдать ему должное, выдержал их. Сын проучился три года и снова ошарашил нас, объявив о своем решении перейти в другой институт с потерей года. Я запротестовал, напомнил ему, что не только государству, но и нам с матерью его обучение уже обошлось в копейку, а он с усмешечкой ответил: «Все это ерунда. Стану вечным студентом, ну и что? В семье ведь не без урода!» Жена в пику мне поддержала его, сказав: «Пусть будет так, как есть, лишь бы не было хуже», — и получалось, что она остается хорошей, доброй матерью, а я — злым и вредным отцом, мешающим жить собственному сыну.
Многие годы Инга не встревала в мои отношения с дочерью, но пришло время, она принялась настраивать против меня и ее. Как-то вечером я помогал Кате решать задачи по геометрии: не подсказывая, а вместе с ней размышляя. Дочь уже была близка к решению. Еще несколько минут, и все было бы в порядке. Я это видел. И вдруг она закапризничала. Инга вмешалась: «Хватит мучить ребенка. Пусть идет спать». И Катя ушла. После этого она стала уклоняться от занятий со мной и все чаще, сталкиваясь с трудными заданиями, ложилась спать, не выполнив их. Однажды, придя из школы, она спросила у матери: «Что такое кухаркина дочь?» Мать, ничего не подозревая, ответила, что в старину это было прозвище, которое давали девочкам, жившим примитивными интересами, не желавшим учиться. Насупившись, Катя призналась, что так назвала ее одна из учительниц… А еще через несколько месяцев я услышал, как дочь, заговорив с матерью о замужестве, заявила, что выйдет замуж только за богатого старичка…
Круглов прервал свой рассказ и попросил разрешения размяться.
— Я не утомил вас? — спросил он, дойдя до двери.
— Пока нет, — ответил за нас обоих Карапетян.
— Мне бы хотелось побыстрее покончить со всем этим, — сказал Круглов и возвратился к столу. — Я рассказал больше половины. Дальше было так. Две или три зимы мы жили без бабки. Она оставалась в Ялте. Жена считала, что там ей лучше. Как раз в те годы у меня было много работы, я получал отпуска либо поздней осенью, либо зимой и уезжал к ней. Перемены в ее жилище не радовали меня: в углу на небольшом столике теперь постоянно горела лампадка, освещая несколько старых икон, и лежала Библия, а на подоконнике стояла шкатулка, набитая пакетиками и пузырьками с лекарствами… Довольно часто Мария Ивановна жаловалась на сердце. Иногда, готовя обед, она вдруг начинала рыться в карманах, доставала нитроглицерин и, проглотив несколько таблеток, ложилась на старый, покрытый половиком сундук. Ее охватывала дрожь, лицо становилось белым, как простыня, она громко стонала, но ни в какую не хотела, чтобы я вызвал «скорую помощь». Стуча зубами, она говорила: «Бог… дал мне… жисть, он и… возьметь ее».
Когда мы обедали, за окном появлялась синица. Она стучала клювом в стекло, и Мария Ивановна, бросив все, торопилась вывесить за форточку кусочек сала: «Ешь, милая, ешь, не забывай старую бабу, прилетай…» Я ощущал нутром, как тяжело переносит теща одиночество, и все чаще думал, что ее непременно надо забрать в Ленинград.
Перед моим отъездом Мария Ивановна всегда выгребала из своих тайников гостинцы для внуков, требовала, чтобы я вызвал такси, и обязательно провожала меня. По возвращении в Ленинград я каждый раз рассказывал Инге о бедственном положении ее матери, предлагая забрать ее. Жена соглашалась со мной, но дальше этого дело не шло…
Не успели мы решить проблему переезда бабки в Ленинград, как над нами нависла новая проблема. Василий, ставший к тому времени рослым, внешне довольно эффектным парнем, заявил, что больше жить с нами не хочет, так как мы его стесняем, и потребовал выделения площади. Предвидя последствия этого, я высказался против. Тогда он перестал ночевать у нас. Через некоторое время жена позвонила мне на работу и попросила к концу дня подъехать в жилконтору. Приехав туда, я застал ее в обществе крупной томной девицы с длинными распущенными волосами. Жена представила ее как супругу сына, и та подтвердила это, стыдливо опустив голову… Прошел примерно месяц. Как-то вечером невестка позвонила мне и пожаловалась на Василия за то, что он частенько выпивает. Василий выхватил у нее трубку и в пьяной истерике заявил, что жить ему не дают и от жены он уходит…
На следующий день сын вернулся домой, притих, стал посещать институт, а спустя несколько месяцев опять заговорил о выделении жилья. Я просил его повременить, получить специальность, но мои доводы только распаляли его. Василий грозил бросить учебу, судиться со мной, если я не отдам ему часть жилплощади, на которую он имеет право по Конституции. Жена спасовала и стала оформлять документы на семейный обмен Василия с бабкой. Затем постоянными истериками, угрозами они вынудили меня дать согласие на этот обмен…
Вот тогда я окончательно почувствовал себя изолированным, одиноким и понял, что у меня фактически нет настоящей жены, нет опоры в жизни. И я снова вспомнил Светлану. Появилась мысль найти ее, поделиться своим горем. Ее укрепила командировка в Ярославль. Я приехал туда зимой, в первый же вечер отыскал институт, в котором когда-то училась Светлана, и объяснил заведующей институтским архивом цель своего визита. К моей просьбе она отнеслась с пониманием, долго перебирала личные дела выпускников далеких послевоенных лет, но Светланиного среди них не нашла. Она посоветовала сходить в загс — мало ли, может, Светлана во время учебы вышла замуж. Ее предположение подтвердилось, и я узнал, что, окончив институт, Светлана вместе с мужем уехала в Одессу, на его родину.
Вернувшись в Ленинград, я запросил справочное бюро Одессы и через некоторое время получил адрес Светы. Писать ей на дом было рискованно. Приближалось 8 Марта, и я направил в один из цветочных магазинов Одессы заказ: доставить по указанному мною адресу к 8 Марта букет алых гвоздик. Недели две спустя я получил от Светы письмо. Она сообщала, что адрес мой узнала в магазине, из которого ей принесли цветы, что букет она получила как раз тогда, когда у нее собрались гости и что мой подарок произвел на всех огромное впечатление. Света не могла понять причину моего поступка, она просила объяснить ее, а в конце письма ставила меня в известность, что с мужем давно развелась, живет одна и я могу писать ей прямо на дом, не стесняясь.
В тот же день я опустил в почтовый ящик два пухлых конверта. Света ответила быстро. Она писала, что хочет увидеться со мной и готова ради этого лететь куда угодно.
Однако встретиться мы смогли только летом, когда я получил отпуск и по путевке выехал на лечение в один из пятигорских санаториев. Устроившись, я снял для Светы маленькую комнатку, в которой едва умещались кровать, столик и кресло, и дал ей телеграмму. Через пару дней меня вызвали в приемное отделение. Я спустился туда и увидел ее, а, увидев, не знал — радоваться мне или огорчаться… Да, это была та Света, которую я любил, и не та… Время никого не жалеет… Однако мы расцеловались. Я подхватил ее под руку, взял чемодан, и мы пошли к дому, в котором ей предстояло жить.
В ее комнатушке я сел в кресло и стал смотреть, как Света разбирает чемодан. Вначале она достала бутылку коньяка «Одесса» и сказала, что это ее подарок, потом положила на стол коробку шоколадных конфет, затем бросила мне увесистую пачку денег и заявила, что я могу распоряжаться ими, как своими. Еще через мгновение Света переоделась в халат, выскочила в коридор, и, возвратясь с двумя хрустальными рюмками, попросила разлить коньяк. Мы выпили. Я вышел на крыльцо, чтобы покурить, а когда вернулся, то увидел Свету… в «костюме Евы». Она сказала, что я могу делать с ней все, что захочу; мне же стало стыдно и больно за нас обоих…
Заметив мою растерянность, Света замолчала, потом положила мне на плечо руку и примирительно сказала: «Успокойся, глупенький. Не надо. Ты, наверное, подумал, что я, как хищница, приехала, чтобы женить тебя на себе? Нет, я просто считала, что ты такой же мужик, как все. Прости меня, дуру…»
Одеваясь, она вспомнила мой приезд в Ярославль, который так и остался для нее загадкой. Я сказал, что если бы она поинтересовалась тогда его целью, то наши судьбы могли бы сложиться иначе. Света ответила: «Да-а, возможно…» — и стала рассказывать о себе.
Замуж она вышла неудачно. Муж оказался бабником, изменял ей. Вскоре после рождения сына они развелись. Зарабатывала она поначалу немного. Через несколько лет, закончив курсы повышения квалификации, стала зарабатывать больше. Сына, когда он подрос, отправила к матери в Ярославль. И с тех пор жила одна в двухкомнатной квартире. У нее появились сбережения, она купила мебель, оделась, обзавелась поклонниками и подругами. Мужчины, которые ухаживали за ней, были неплохими самцами, и только. Заботы подруг сводились к приобретению мехов, хрусталя, золотых украшений… Постепенно и она увлеклась этим…
Света рассказывала о своей жизни откровенно, затем спохватилась: «Давай лучше выпьем за нас, за наше счастье!» Я чокнулся с ней, теперь уже твердо зная, что никакого счастья у нас не будет… Лживость создавшейся ситуации тяготила меня. Чтобы освободиться от нее, я предложил Свете погулять по городу. Мы поднялись к домику Лермонтова, побывали на кладбище, где он был захоронен сразу после дуэли. Света неплохо знала его биографию и стихи, однако мне почему-то казалось, что знания эти накопила не от любви к поэзии, а так, на всякий случай…
На следующий день мы поехали в Кисловодск. Мне давно хотелось познакомиться с этим городом, подышать его воздухом, а Света потащила меня по магазинам. Мы поругались и на обратном пути не сказали друг другу ни слова.
Я проводил Свету в Одессу за день до своего отъезда. На перроне она вдруг заплакала, стала звать к себе: «Поедем, хоть немного поживем… Зубы тебе вставлю, золота хватит… В ванной купать буду, самодельным вином угощу». Я отказался, и больше мы не встречались.
Эту историю я рассказал вам не случайно. Она приблизила распад моей семьи.
Одно из писем Светы, полученных мною после возвращения из санатория, попало в руки Инги. В присутствии детей она закатила мне истерику, стала обвинять в супружеской неверности, выгонять из дома, потом заказала телефонный разговор с Одессой и предложила Свете забрать меня, заявив, что я никому здесь не нужен. Дети не сделали никаких попыток примирить нас.
После этого скандала Инга вслед за сыном уехала в Ялту, а вернулась оттуда вместе с матерью.
Со временем комнату в Ялте удалось поменять на комнату в Ленинграде. Василий стал навещать нас, частенько приходил навеселе, и я услышал, как на кухне он объяснялся бабушке в любви: «Бабуленька, если бы не ты, твой внук давно бы сгнил под забором».
Сын радовался обретенной свободе, однако на деле история с обменом привела к тому, что он бросил дневное отделение, перевелся на заочное, потом вторично женился.
Как я и предполагал, его второй брак тоже оказался непрочным. Василий то ли не хотел, то ли уже не мог поступиться своими интересами ради интересов семьи, принять на себя обязанности, связанные с ее возникновением. Начались скандалы, пьянки, с учебой было покончено навсегда, семья распалась. Инга, чтобы совсем не потерять сына, стала ездить к нему, убирать его комнату, сдавать бутылки, мыть пол, стирать белье. Не думаю, чтобы это доставляло ей удовольствие, но она ни разу не дала понять, что осознала свои ошибки, и продолжала тянуть лямку, как будто так и надо. А я смотрел, как она пресмыкается, и мною все больше овладевало отчаяние… Я стал выпивать, прихватывать бутылки с собой. Инга в таких случаях устраивала скандалы, потом начинала звонить моим друзьям и обвинять их в том, что это они спаивают меня. Друзья и их жены после ее звонков прекращали отношения с нами…
Катя, присутствуя при скандалах, занимала в то время позицию стороннего наблюдателя. Правда, далеко не всегда они происходили при ней: поступив после окончания школы в медицинское училище, дочь много занималась и домой приходила поздно.
Когда она перешла на последний курс, к нам стал наведываться занимавшийся вместе с ней парень. Звали его Аркашей. Держался он скромно, разговаривал только с дочерью, а остальным очень мило улыбался, показывая крепкие белые зубы.
Зимой дочь объявила, что они хотят пожениться и, в отличие от сына, попросила нашего согласия. Молодые поселились в нашей квартире, в комнате с балконом.
Я относился к Аркадию как к сыну, заботился о нем. Помню, когда он впервые заболел, я подавал ему в постель горячее молоко, яичницу. Мне казалось, что мы с ним сойдемся и будем помогать друг другу хотя бы по дому. Но я ошибся, — хозяйственными делами Аркадий явно пренебрегал. Как-то я прямо сказал ему об этом и услышал в ответ: «Я буду делать то, что мне нужно». Спустя несколько дней я связал четыре пачки старых газет для сдачи в макулатуру. Поднять одному их оказалось трудно, и я из прихожей крикнул зятю, чтобы он помог. Ответа не последовало. Я крикнул второй раз и услышал, как дочь сказала ему: «Не ходи, пусть сам тащит». Тогда я, не говоря ни слова, повесил, как носильщик, две пачки через плечо, две взял в руки и понес. В лифте они у меня развалились. Вторично газеты рассыпались на улице. Мне было стыдно перед людьми, но больше всего давила обида: «Как же так, зять? Я к тебе со всей душой, а ты?» Свою обиду я высказал Кате. После этого она перестала со мной здороваться, а зять то здоровался, то делал вид, что не замечает меня.
Через год у них родилась дочь, моя внучка, к которой я очень привязался, а еще через год Катя, отказавшись от намерения поступать в институт, объявила, что они хотят жить отдельно. Жена поддержала ее. Я был против. Мне казалось, что, пока они не стали вполне самостоятельными, нам лучше жить вместе со всех точек зрения. К моему мнению молодые не прислушались и дали объявления о размене квартиры. Начались визиты каких-то неизвестных мне лиц, звонки по телефону, переговоры. Это привело к новым стычкам.
В трехлетием возрасте внучка заболела хроническим бронхитом. Врачи рекомендовали вывезти ее к Азовскому морю. Я обещал помочь деньгами, и скандалы утихли.
Как только внучку увезли, жена заявила, что наконец-то дождалась эмансипации, и чуть ли не ежемесячно стала ездить то через Таллин в Ригу, то через Ригу в Таллин, то по восточному берегу Чудского озера, то по западному, не только не согласовывая со мной эти поездки, но даже не предупреждая о них. Придешь вечером домой — ее нет, наступает ночь — нет. Теща знать не знает, где ее дочь. Ходим вместе с ней по комнатам, ломаем головы и ничего придумать не можем…
К тому времени Мария Ивановна заметно сдала: после двух инфарктов она передвигалась по квартире с трудом, все больше лежала, питаясь только тем, что ей приносили.
Когда внучка с родителями вернулась домой и пошла в садик, жена уехала в санаторий, оставив свою мать на детей, которые не могли присматривать за ней, потому что зять продолжал учиться, теперь уже в медицинском институте, а дочь работала в больнице. После санатория опять начались туристические поездки в те же города. Мне приходилось ухаживать не только за своими престарелыми родителями, но и за тещей, а это не могло не сказаться на работе. Я продолжал от случая к случаю топить свое горе в вине, ругаться с женой и дочерью.
Отношения обострялись. Катя стала вести себя грубо не только со мной, но и с бабушкой, которая нет-нет да и одергивала ее. Мне, например, если я с внучкой на руках с кем-нибудь разговаривал, дочь не стеснялась сказать: «Хватит бубнить над ушами ребенка!», а на бабушку кричала: «Иди отсюда! Проваливай!»
К лету молодые задумали опять ехать на юг, теперь уже на Черноморское побережье Кавказа. Они приняли это решение, ни с кем не посоветовавшись, а средств на поездку не имели. План, очевидно, был таков: увезти внучку, поставить дедов и бабок перед свершившимся фактом в надежде на то, что без денег их не оставят, пришлют. Внучке эта поездка врачами рекомендована не была. Я понял, что нужна она только родителям, и сказал, что финансировать ее не в состоянии. У меня действительно не было необходимых для этого средств. Катя в ответ заявила: «Подавись своими деньгами!» Инга промолчала, но в июне, в самое пекло, забыв про свое больное сердце и запреты врачей, первая поехала с внучкой на Черное море. С юга жена вернулась довольная, загорелая. Внучку она оставила приехавшим туда родителям. Как они выкручивались с деньгами, не знаю. Думаю, что влезли в долги, потому что в общем остались поездкой недовольны и больше о подобных вояжах не заговаривали. Мне же за мою позицию в этом вопросе они отплатили тем, что стали вести себя так, будто я вообще для них не существую. Когда я сказал дочери, что такого отношения с ее стороны не заслужил, что всю жизнь отдал семье, она ответила: «Теперь это в прошлом. Работал ты ради собственной карьеры, детей своих обязан был вырастить, а если бы отказался, платил бы алименты…» Вот, оказывается, как все просто. А душа где? Она не в счет…
Осенью, отмечая день рождения зятя, они даже из приличия не пригласили меня к столу, хотя я был дома. Проводив гостей, молодые вновь заговорили о разделе жилплощади. На этот раз в атаку пошел Аркадий, которого подогревали Инга и дочь. Мой грамотный зять назвал меня «собакой на сене» и заявил, что жить со мной они не могут. Я ответил, что у меня он не прописан и говорить о площади ему следует со своими родителями, я же могу обеспечить ею только свою дочь, после того как нормализуются наши отношения.
Мои высказывания оказались доведенными до сведения родителей зятя. Они пожелали приехать ко мне, чтобы поговорить о жилищной проблеме. При встрече я пытался убедить их в том, что отделяться молодым рано, так как самостоятельность их пока только мнимая, а доводы — надуманные. Я говорил им, что Катя и Аркадий никому никакой пользы еще не принесли, а уже стремятся брать от жизни все, что можно взять, что им не стоит никакого труда развалить то, что создано не их руками, поскольку выросли они на всем готовом. Когда я кончил, сватья назвала меня больным, посоветовала лечиться и заявила: «Теперь каждый думает только о себе! Нет ничего удивительного в желании молодых иметь свою жилплощадь». Дав понять, что против меня их настраивает Инга, она посоветовала развестись с ней: «Были бы деньги, женщины найдутся!» Выяснилось также, что свою трехкомнатную квартиру они ради сына разменивать не хотят и рассчитывали на то, что жилплощадью молодых обеспечу я. Мы так ни до чего и не договорились, однако я понял, что сваты заботятся прежде всего о своем собственном благополучии, что там, где можно взять, они возьмут, а перед тем, как отдать, — подумают. Более понятным стало мне и поведение зятя.
На размен жилплощади жене и дочери нужно было получить согласие не только от меня, но и от тещи. Однако с ней на эту тему они вообще не считали нужным говорить. К тому времени Мария Ивановна из комнаты своей уже не выходила: сдавало сердце, непрерывно болели почки, отекли лицо и ноги. Чтобы избавиться от отеков, теща пила лекарство, которое истощало слизистую рта. Твердая пища становилась ей неприятной, ее тянуло на воду, а это вело к дальнейшему ослаблению организма.
Зимой, когда она оставалась дома одна, соседи, жившие над нами, залили нашу квартиру. Мария Ивановна простудилась, слегла и больше уже не встала. Боли в почках усилились, началось постепенное отравление организма мочой. Теща все реже узнавала близких, речь ее становилась несвязной, по ночам она бредила и кричала.
Как-то к нам приехал сын. Он помылся в ванне, взял приготовленное ему чистое белье и, даже не заглянув к бабушке, собрался уезжать. Пораженный его черствостью, я сказал, что устал от бессонных ночей, от стонов и криков и хотел бы, чтобы он хоть чем-нибудь помог в уходе за бабушкой. Василий ответил* что она живет в семье и в его помощи не нуждается. Тогда я сдуру предложил ему взять «любимую» бабку к себе на день-два. Он ухмыльнулся и сказал, что возьмет ее только с жилплощадью. Это наглое заявление окончательно вывело меня из равновесия. Я спросил: уж не собирается ли он таким способом выменять квартиру? В ответ сын, сделав ехидную гримасу, прокричал: «А ты, князек, думаешь, что в отдельной квартире живешь? Ты живешь в коммуналке! Хорошо, что я вырвал у тебя свою долю!»
Через несколько дней жена, беспрестанно твердя о своей эмансипации, уехала в очередную туристскую поездку по Прибалтике. Мать для нее как будто не существовала. Только в день ее смерти Инга отпросилась с работы. Но у постели умиравшей сидел опять-таки я. Два часа теща была без сознания, дышала, как рыба, выброшенная на песок, стонала, потом затихла. Жена отнеслась к ее смерти спокойно, «философски», как она выразилась. Повязав матери на голову белую косынку, она закрыла покойную простыней и стала вызывать врача, чтобы зафиксировать факт смерти. А я в очередной раз напился. На следующий день, утром, Инга сказала мне: «Давай деньги на похороны!» Я ответил, что у бабки были приготовлены для этой цели и деньги, и одежда, и что об этом она неоднократно напоминала. Жена промолчала, но в день похорон, несмотря на мои неоднократные просьбы, не назвала ни морг, откуда должны были увозить покойную на кладбище, ни время ее захоронения. От участия в похоронах я был отстранен. На поминках говорили обо всем — о любви молодых, о прошлых и будущих поездках на Черное море, только не об умершей.
Примерно за месяц до смерти матери Инга, поддерживавшая непонятные отношения с одинокой старушкой, которую звали Агриппиной, стала приходить домой все позже и позже. Из обрывков фраз, которыми жена обменивалась с дочерью, я понял, что это связано с болезнью Агриппины и необходимостью ухода за ней. Потом старушка попала в больницу, и Инга стала навещать ее там. Через месяц после смерти матери она притащила домой несколько туго набитых хозяйственных сумок. В сумках лежали кофты, платья, посуда, шкатулки с бусами и брошками… Я сразу подумал, что старушка умерла. Когда Инга подтвердила мое предположение, я стал совестить ее за то, что она позарилась на это барахло. Утром жена увезла его куда-то, но некоторое время спустя, желая, видимо, еще раз показать свою независимость, объявила, что теперь она обеспечена до конца жизни и может менять туалеты хоть ежедневно. А я почему-то вспомнил Барканова, нелегальную переписку с ним, его так и не унаследованную библиотеку, и жизнь показалась мне грандиозным обманом, игрой, в которой я с самого начала был обречен на проигрыш. Эта мысль стала настойчиво преследовать меня, я потерял сон и вскоре попал в больницу. Пока я лечился, ко мне приходили друзья, сослуживцы, но ни жена, ни дети не навестили меня ни разу.
Выписавшись, я решил взять отпуск и съездить на юг, чтобы хоть немного развеяться. Я посетил Ялту, подходил к дому, где когда-то жила теща, вспоминал все, что было связано с ним, и эти воспоминания еще более бередили мне душу. Ялту я называл теперь кладбищем надежд и думал: «Неужели я действительно ошибся, связав свою жизнь с Ингой? Неужели мои друзья были правы, когда отговаривали меня от этого шага? Почему они смотрели дальше и видели больше, чем я? Зачем столько лет я нес свой крест, на что надеялся, ради чего терпел?»
Через две недели я вернулся в Ленинград, в свой дом, но был встречен хуже, чем встречают в чужом. Попытки заговорить с женой ничего не дали. Она молчала, как будто мои слова были обращены не к ней. Мне тоже пришлось замолчать. Вдруг жена заявила, что хочет развестись со мной, и предложила назвать день, когда я смог бы сходить с ней в загс. Я ответил, что женился не для того, чтобы разводиться, и семью создавал не для того, чтобы она распалась. Инга, не дрогнув, с явным расчетом на то, что ее услышат дочь и зять, громко, холодно сказала, что семьи у меня давно уже нет и восстановить ее не удастся. Мне надо было тогда понять эту суровую правду, а я, как дурачок, продолжал жить остатками надежд на то, что все уладится, все будет хорошо. Мне трудно было перечеркнуть свою жизнь. Ведь она по меньшей мере наполовину была отдана семье, детям, в ней было много плохого, но было и хорошее… Я отказался идти в загс, предложил Инге, если она так уж жаждет поставить крест на семье, подать заявление о разводе в суд. И предупредил, что попрошу судью разобраться в причинах распада семьи. Инга рассмеялась: «Кому это нужно? Кому интересно? Достаточно мне сказать, что я не хочу с тобой жить, и все!» Потом замолчала и не открывала рта до тех пор, пока ко мне не пришел один мой приятель. Ему она рассказала, что я будто бы никому не даю нормально жить, всех притесняю, что дети отказались от меня.
Приятеля слова Инги ошарашили. Он сказал ей: «Ты говоришь об отказе детей от отца с таким удовлетворением, словно добивалась этого всю жизнь!» — и заторопился домой. Уже в дверях он посоветовал мне: «Немедленно разводись. У тебя не дом, а гадюшник. Они тебя в гроб сведут и будут рады».
Спустя неделю Инга и молодые улетели на два дня в Москву. Я пригласил к себе того же приятеля. Мы пили чай, настоянный на крымских травах, и беседовали о моей жизни. Приятель по-прежнему советовал мне развестись, чтобы хоть остаток лет прожить нормально. И между прочим спросил: «Ты считаешь, что Инга никого себе не завела, что в Прибалтику она ездит любоваться архитектурой?» Я поначалу пропустил его слова мимо ушей. А потом подумал: «Действительно, странно… И домой приходит не раньше девяти вечера, и упорно добивается развода». Я гнал от себя эти мысли, а они все лезли и лезли. На память приходили непонятные разговоры, которые Инга вела вечерами по телефону, и подозрительный звонок какого-то мужчины, разыскивающего ее, и букеты цветов, с которыми она приходила с работы, и многое-многое другое…
Вернувшись из Москвы, жена возобновила разговоры о разводе и больше уже не прекращала их. Но о суде почему-то не заикалась, все только о загсе. А меня продолжали грызть подозрения. Я стал заглядывать в сумки, с которыми Инга приходила домой, в книги, которые она читала, и через некоторое время в одной из них нашел конверт с трехдневной путевкой на Валаам. Решение пришло сразу: в день ее отъезда отправиться на речной вокзал и понаблюдать. Я приехал туда до начала посадки, вошел в один из стеклянных павильонов, что на пристани, и принялся рассматривать пассажиров. Инги среди них не было. Объявили посадку. Люди толпой двинулись к трапу, и тут я увидел Ингу. Она шла рядом с сухопарым седым мужчиной и оживленно с ним разговаривала. Всего две-три минуты видел я этого человека, видел издали, но узнал его. Он жил бобылем в нашем микрорайоне, иногда надевал генеральскую форму и выступал в жилконторе с лекциями о международном положении.
Вы не представляете себе, как гадко было у меня на душе, когда теплоход отошел от пристани и мне пришлось вернуться домой. В квартире было пусто: у зятя начались каникулы, дочь взяла отпуск, они увезли внучку на дачу к его родителям и жили там уже несколько дней. Инга плыла на Валаам… Я набрал 09, узнал телефон бюро путешествий, спросил, могут ли взять двухместную каюту лица, не состоящие в браке, и нужно ли при покупке билетов предъявлять паспорта. На первый вопрос мне ответили утвердительно, на второй — отрицательно. И я понял, что все кончено.
Как лунатик, дошел я до гастронома, взял бутылку водки, выпил и сходил еще за одной. На улице темнело. Чтобы как-то отвлечься, я включил телевизор. Смотрел на экран и ничего не понимал. Потом прочитал: «Передачи окончены», — выключил телевизор, лег, но сон не шел ко мне. Выпил еще, поднялся, стал ходить по квартире. Видел, как погасли фонари на улице, как она погрузилась во мрак. Только фары такси и машин «скорой помощи» изредка освещали ее. Иногда в доме что-то бухало, с улицы доносились какие-то крики, потом опять наступала гробовая тишина. А я все ходил, садился, вставал и снова ходил. И только одна мысль была в голове: «Да, все кончено. Что теперь делать?»
Утром я позвонил на работу, сказал, что заболел, вышел на улицу, чтобы освежиться, но, почувствовав, что могу упасть, вернулся, лег и не заметил, как заснул. Проспал я до вечера, испугался предстоящей ночи и, купив еще одну бутылку, выпил ее… С наступлением утра стал бояться, что позвонят с работы или приедут. Из-за этого ушел на улицу и мотался по городу до вечера. Думал, как оправдаюсь на службе, потом забыл про нее. Утром позвонил на речной вокзал, узнал, когда приходит теплоход с Валаама, и поехал на пристань. Видел, как Инга сошла на берег вместе со своим лектором. Приехал домой на метро, стал ждать.
Час проходил за часом, а ее все не было. Вечером Инга объявилась. Я спросил у нее, где она была. Выглядел я, наверное, страшно, потому что она подошла ко мне, притронулась ладонью к моей щеке, вроде даже погладила, и сказала: «На Валааме». У меня все поплыло перед глазами. Схватив ее за плечи, я закричал: «Понятно, для чего тебе нужен развод! Ты всю жизнь лгала мне, никогда не любила, не уважала! Замуж вышла, чтобы в девках не остаться, ленинградскую прописку получить! Ты использовала меня, наплевала мне в душу и хочешь теперь, чтобы я сдох одиноким?!» В ответ она прищурилась и тихо, с презрением сказала: «Идиот…
Между нами давно все кончено… Ты только теперь понял это?» Я оттолкнул ее от себя. Она ударилась головой о стену, стала оседать, затем упала на спину… Поверьте, я не хотел ее смерти, так получилось… Остальное вы знаете…
Допрос был закончен. Шел шестой час утра. Я выключил магнитофон и принялся перематывать ленты, чтобы воспроизвести Круглову его показания. Глядя на вращающиеся кассеты, он долго молчал, потом спросил:
— Как, по-вашему, в чем моя главная ошибка?
— Свое мнение мы сможем высказать вам только в конце следствия, — уклончиво ответил Карапетян.
Тем же утром я арестовал Круглова и, отправив его в следственный изолятор, съездил домой, чтобы успокоить жену, повидать сына, отчистить от грязи одежду, перекусить. Потом вернулся на работу и приступил к проверке только что полученных показаний. Мне пришлось затратить на нее два месяца. В ходе расследования сообщенные Кругловым сведения подтвердились, и когда мы встретились последний раз, он вернулся к больному для него вопросу.
— Знаете, — сказал Круглов. — Я пришел к выводу, что мы с Ингой с самого начала были несовместимы. Нам нельзя было создавать семью…
— Вы правы, — ответил я, — и на перемены к лучшему вы надеялись зря. Теперь придется начинать все с нуля, или с нулевого цикла, как у вас, строителей, принято говорить. Смотрите, не ошибитесь.
На следующий день дело было направлено в суд. К нему я приложил фонограмму допроса, о котором здесь рассказал.
Доклад прокурора длился второй час. Пора было делать перерыв, но докладчик — небольшого роста, сухощавый седой человек в очках с позолоченной оправой — как будто забыл о нем. Зал монотонно гудел.
Я сидел в последнем ряду, у самого выхода^, листая только что прочитанную повесть Ж. Сименона «Мегрэ и бродяга», размышлял над тем, для чего автор поставил своего героя в положение заурядного, не способного раскрыть преступление, сыщика. Для того чтобы показать, к каким результатам приводит слепая вера в единственную, основанную только на предположениях, версию? Или для того, чтобы рассказать о нравах и психологии парижских бродяг, добиться доверия которых ему так и не удалось?
Вдруг я почувствовал, что шум в зале стих и, прислушиваясь к докладчику, понял причину этого.
— В расследовании уголовных дел мы за истекшие девять месяцев добились неплохих результатов, — говорил прокурор. — Но некоторые преступления нам так и не удалось раскрыть. Взять, например, крупную кражу часов, фотоаппаратов, транзисторных приемников, изделий из шерсти и других товаров, которую расследовал товарищ Гусько. Приходится удивляться тому, насколько кустарно, примитивно велось следствие по этому делу. Похоже, что следователь не только не стремился установить и изобличить преступников, а, наоборот, изо всех сил старался разрушить доказательства их вины. Вы согласны с такой оценкой вашей работы, товарищ Гусько?
Гусько сидел впереди, у окна, и, как ни в чем не бывало, рассматривал свое отражение в стекле. Я и раньше замечал его за этим занятием в трамваях, в метро, перед витринами магазинов — словом, везде, где можно было найти хоть какую-нибудь зеркальную поверхность.
— Мы с уважением относимся к вашим усам и прическе, — вновь обратился к нему прокурор, — но скажите все же, Гусько, согласны вы со мной или нет?
Услышав, наконец, свою фамилию и поняв, что его о чем-то спрашивают, Гусько встал.
— Так точно! — четко ответил он.
— Полностью?
— Разумеется…
В зале раздался смех.
— Тогда садитесь, — махнул рукой прокурор. — Приятно иметь дело с таким оппонентом. — И, посмотрев на часы, добавил — Для желающих посмеяться объявляется перерыв на десять минут.
Все двинулись к выходу.
— Слушай, смех смехом, — сказал мне Чижов в коридоре, — а преступление-то висит. Не попробуешь ли ты свои силы? Раскроешь — еще одно доброе дело сделаешь. Давай, а?
Магическое «давай» мне приходилось слышать не раз. Начальники любили вдохновлять им своих подчиненных. При этом всегда было ясно, что нужно делать, а вот как «давать» — никто из них, как правило, сказать не мог. Отчетливо понимая, что с заволокиченным делом придется повозиться не один месяц, я выслушал предложение Чижова без особого энтузиазма, но возражать не стал и после небольшого раздумья согласился с ним.
— Вот и хорошо! — обрадовался начальник следственного отдела. — Утром получай командировочное предписание и давай. Гусько уедет туда сегодня, а завтра встретит тебя.
На следующий день после двухчасовой тряски в жестком вагоне пассажирского поезда «Ленинград — Элисен-ваара» я добрался, наконец, до места и еще из окна увидел Гусько. В пальто светло-бежевого цвета и модных туфлях на высоких каблуках, аккуратно причесанный и побритый, с желтым портфелем в руке, он стоял на перроне, не обращая ни малейшего внимания на окружавшую его толпу. Я вспомнил, как однажды прокурор назвал его «фартовым парнем», и подумал, что точнее о нем не скажешь. Встретившись, мы поздоровались и направились к поселку пешком, через лес.
Осень была в разгаре. Над прозрачными кронами деревьев виднелось прохладное голубое небо. Золотая листва шуршала под ногами. Неожиданно нам стали попадаться грибы, и вскоре мы настолько увлеклись, собирая их, что не заметили, как оказались на берегу реки, рядом с маленьким, обшитым вагонкой домиком.
— Это наша «гостиница», — объяснил Гусько. — Кроме нас, здесь не будет никого. Отсюда до поселка минут десять ходьбы, но есть и телефонная связь! Настоял, вчера поставили аппарат.
Он снял замок с входной двери и через крохотную прихожую провел меня в единственную комнатушку. В ней стояли две железные кровати, старенький канцелярский стол и несколько ветхих, обитых клеенкой стульев.
— По собственному опыту скажу — жить можно, тепло даже зимой, а работать придется по выбору — либо тут, либо в милиции, — успокоительно заметил Гусько. — Пока же займемся жарехой.
Он принес дров, затопил плиту, потом подошел к окну.
— Посмотрите, — подозвал он меня. — Видите на берегу рубленый дом? Это магазин. Чуть дальше, над ним, — отделение милиции, еще дальше — жилые дома поселка, исполком, почта, клуб, парикмахерская. Левее, за лесом, — комбинат.
— Магазин охранялся? — спросил я.
— Нет. Днем там полно народу, а ночью над входом в отделение милиции горит лампочка. Она освещает магазин, правда слабовато.
Не желая тратить время попусту, я попросил у Гусько дело и занялся чтением, попутно делая выписки. Оно открывалось заявлением заведующей магазином Васильевой от 2 декабря. Я кратко записал его содержание: «Утром пришла на работу вместе с продавцами. Замок на входной двери был исправен, контрольна цела. В зале беспорядка поначалу не обнаружили. Потом заметили, что исчезли все наручные часы и фотоаппараты. Стали смотреть внимательней. Не нашли еще десяти транзисторных приемников, семи шерстяных кофт, двух чемоданов. Увидели, что нарушена выкладка духов и одеколона. Часы, фотоаппараты и приемники исчезли с паспортами, поэтому сведений об их номерах не осталось. Сбегала в милицию, вернулась в магазин и стала думать, как же проник преступник? Тронула вторую дверь, в пристройку для тары. Она оказалась открытой, врезной замок взломан. В пристройке было выбито стекло».
Далее шло донесение о применении служебно-розыскной собаки: «На место прибыли в 12 часов. Собака от пристройки повела вдоль реки, потом к противоположному берегу, но посередине, где выступала вода, след потеряла». К донесению прилагалась схема.
«…Протокол осмотра места происшествия. Осмотр проводился Гусько 2 декабря, начат в 21 час, окончен в 22 часа. Присутствовала Васильева. Следы обуви возле пристройки оказались занесенными снегом. В двух метрах от нее, у дерева, обнаружены два осколка стекла, соответствующие по размеру пустому проему во фрамуге. Изъяты. Опылены порошком. Выявлены следы пальцев рук. Папиллярные узоры неразличимы. От земли до фрамуги — два метра. Внутри пристройки, под фрамугой, — стол. Дверь из пристройки в торговый зал приоткрыта. Ригель врезного замка чуть выступает. На нем горизонтальные царапины. Замок тоже изъят. Васильева указала места, где лежали похищенные товары. Они зафиксированы на фотоснимках и схеме».
«…Показания проводника собаки. Он видел на снегу следы двух человек. Одни — характерные для кирзовых рабочих сапог примерно 41-го размера, без индивидуальных примет, по-видимому, новых, вторые — от резиновых, примерно 43-го размера, с рисунком «елочка» и стоптанными каблуками. К реке вели следы кирзовых сапог. Собака шла по ним. Других не было».
…Справка от 3 декабря. Гусько собрал актив поселка, рассказал о преступлении, попросил оказать ему помощь.
За ней — датированные 3 декабря показания Голованова, 43 лет, рабочего, дружинника: «Вчера вечером зашел сосед — кочегар Дверцов. Был навеселе, стал хвастаться тем, что несколько дней назад, в кочегарке, слышал разговор между кочегаром Мошкиным и плотником Храпцовым. Говорили о магазине, о том, что он не охраняется и его можно легко обчистить. С ними был кочегар Горобец. Заметив Дверцова, разговор прекратили, угостили водкой, Храпцов ушел, а Мошкин и Горобец остались на вахте».
За показаниями Голованова шли протоколы допросов Дверцова и Горобца. Дверцов целиком отрицал их. Горобец вел себя уклончиво: да, он действительно дежурил с Мошкиным, выпивал с ним и Храпцовым в кочегарке, видел там Дверцова, но никакого разговора о магазине и о том, что его можно обокрасть, не слышал.
….Допрос Коровина, шофера 27 лет, ровесника Мош-кина и Храпцова, живущего в общежитии в одной комнате с ними, в прошлом рязанского тракториста: «1 декабря, близко к полуночи, разбудил Храпцов и позвал на «дело». Идти отказался, но заснуть уже не смог. Через час в комнату снова зашел Храпцов, на этот раз вместе с Мошкиным, которого вечером забрали в милицию. Оба были пьяные, по пояс мокрые. Мошкин был обут в резиновые сапоги не своего размера, а Храпцов, как всегда, в кирзовые. Разбудили Боярского. Стали угощать одеколоном «Белая ромашка» и шоколадными конфетами «Ласточка». Затем Мошкин ушел. Храпцов лег спать, а утром, когда все заговорили о краже, дал понять, что магазин «заделали» они».
…Показания Мошкина: «1 декабря после работы выпил и сильно захмелел. Был отправлен в милицию, для вытрезвления, помещен в камеру, где находился до утра. Ни в какой краже не участвовал, да и участвовать не мог. Узнал о ней после того, как выпустили. Резиновых сапог не имел и ни у кого не брал. За три дня до кражи дежурил вместе с Горобцом в кочегарке, видел там Храпцова, выпивал с ними, однако о магазине не разговаривал, намерения обокрасть его не высказывал».
Мошкин выдвигал алиби: как это, сидя в милиции, под охраной, можно совершить кражу?! Попробуйте докажите.
…Протокол допроса Храпцова был тут же. «Никакого разговора о краже, — заявлял Храпцов, — во время выпивки в кочегарке никто не вел. Вечером 1 декабря я одновременно с Боярским лег спать, ночью не просыпался и из комнаты никуда не выходил». Оглашенные ему показания Коровина он расценивал как оговор.
…Интересными оказались показания каменщика Боярского, 25 лет: «1 декабря лег спать около 23 часов, одновременно с Храпцовым. Коровин уже спал. Ночью проснулся от шума. Свет в комнате не горел. Спросил ходившего: «Ты же ложился спать, а теперь опять ходишь?» Ответа не расслышал и вновь заснул».
…Помощник дежурного по милиции сержант Кукин, или «дядя Вася», как называли его в поселке, утверждал, что всю ночь с 1 на 2 декабря пьяный Мошкин провел в камере, и если выходил из нее, то не более, чем на несколько минут, по нужде.
…Через неделю после первого допроса Коровин был допрошен вторично. Он начисто отказался от своих показаний, объяснив это тем, что раньше оговаривал Мошкина и Храпцова. Причины оговора на допросе не выяснялись.
Во время третьего вызова Коровин вернулся к первоначальным показаниям и пояснил, что отказаться от них его принудили Мошкин и Храпцов, которые постоянно, как правило без свидетелей, угрожали ему убийством. Только однажды эти угрозы слышал рабочий Малюгин, он жил в соседней комнате и приходил тогда за чаем.
…Далее шли очные ставки. Коровин уличал Мошкина и Храпцова и в краже, и в угрозах убийством, уличал стойко, последовательно, но на следующий день опять заявил, что оговорил их. В дальнейшем он уже не менял эту позицию.
Не дала результатов и проведенная, что называется «под занавес», очная ставка между Головановым и Двер-цовым. Каждый из них повторил то, что говорил ранее.
Вторая половина дела состояла из инвентаризационных описей, характеристик и разного рода справок. Перелистав их, я поморщился:
— Сколько времени потрачено на собирание этих справок! Не лучше ли было поглубже да поосторожней проверить показания Коровина, посидеть подольше с Боярским, допросить Малюгина? А инвентаризационные описи вы смотрели?
— Нет, — ответил Гусько.
— Зря. Из нескольких сотен строк в них имеют значение две. Коровин говорил, что его угощали одеколоном и конфетами, не так ли? Посмотрите — «Белая ромашка» и «Ласточка» в магазине действительно были!
— Мало ли что говорил Коровин! Мошкин-то сидел во время кражи в милиции! — ухмыльнулся Гусько. — А если Коровин сам совершил ее и оклеветал своих товарищей? Кражу могли, кроме того, инсценировать с целью сокрытия недостачи работники магазина, она могла быть делом рук неизвестных нам лиц и так далее. Я проверил параллельно все версии. Нас, кажется, этому учили?
Я почувствовал, что мы говорим на разных языках, и подумал: «Бедный Мегрэ, бедный комиссар парижской уголовной полиции! Как жалок ты рядом с твоим ученым коллегой!»
Гусько между тем оживился:
— Может, перекусим? Жареха готова. Ладушки?
Он поставил на стол сковородку с грибами, потянул носом воздух и, крякнув от предвкушаемого удовольствия, провел кончиком языка по черной ниточке усов:
— Прелесть! Неплохо было бы по стопарю пропустить!
Пока я думал, как отреагировать на это предложение, Гусько сунул руку в портфель, вытащил из него бутылку водки и, подбросив ее, поставил на стол:
— Столичная! За удачу.
Мы выпили и навалились на жаркое. Насытившись, Гусько откинулся на спинку стула, поправил кок надо лбом:
— Честно говоря, не думал, что ты такой доступный…
— Почему же?
— Да так. Много о тебе слышал, но никогда бы не поверил, что с тобою можно вот так, запросто, выпить… Хочешь на валторне поиграю?
— Где ты взял ее?
— В местном клубе.
Он достал из-под кровати валторну, продул мундштук и, положив пальцы на клапаны, извлек из нее несколько печальных звуков:
— Узнаешь?
— Пока нет..
— Ну как же? Вальс из Пятой симфонии Петра Ильича…
— Спасибо, что подсказал.
— Выходит — разучился. Редко играю… Служба…
Гусько засунул валторну под кровать, вновь взял портфель, порылся в нем и показал мне фотокарточку:
— Прокомментируй.
— Встреча по боксу…
— А кто рефери?
Я присмотрелся и в рефери, одетом во все белое, с белой «кисой» под подбородком, узнал Гусько…
— Ты что, и боксом увлекаешься?
— Немного. Попросили тут посудействовать, пришлось помочь…
— Выходит, ты и жнец, и швец, и на дуде игрец? А дело запорол… — не выдержал я.
Лицо Гусько вытянулось.
— Это я так, между прочим… — виновато пробормотал он. — Не о делах же в личное время говорить!
— Ладно, не обижайся. Скажи, где сейчас стекла и замок?
— Замок утерян.
— Как?!
— Так. Я оставил его вместе со стеклами в магазине. Сегодня заходил туда. Стекла стоят в кладовке, замка не нашли.
— Мошкин и Храпцов здесь?
— Мошкин уволился и уехал.
— Когда, куда?
— Летом, как только осудили Коровина, а куда — не знаю. Храпцов тоже уволился, живет в соседнем поселке.
— А Коровин за что сел?
— За угон машины, на год.
— Кто расследовал дело?
— Я.
— Мотивы угона?
— Как тебе сказать? Официально — покататься, неофициально — говорил, что хотел избавиться от угроз со стороны Мошкина и Храпцова и что только зона может спасти его.
— Это было записано?
— Нет. Какое это имеет значение? Да и кто подтвердил бы?
— Малюгин, возможно.
— Вот именно — возможно. Пусть даже подтвердил бы, но что Малюгину могло быть известно о причинах угроз?
— Ты же не беседовал с ним!
Гусько потянулся за бутылкой, однако я остановил его:
— Не кажется ли тебе, что Коровин сел с твоей помощью? Не проверив показания, которые он дал, ты поспешил разгласить их и поставил его под удар…
— Вон куда ты клонишь! А я не согласен, я не могу исключить оговора со стороны Коровина. Если же это так, то он сам виноват и жалеть его нечего, — ответил Гусько. — Не понимаю, что ты волнуешься? Уверен, ты расколешь и Мошкина, и Храпцова. Тогда вернемся к замку, стеклам, да и к Коровину.
— Не понял…
— Не наивничай. Замков таких много. Пальчики, которые я порошком залепил, поправим, когда станет ясно, кто вынимал стекла.
— Ты что предлагаешь?!
— Ничего, просто делюсь мыслями…
— Но это же пахнет подтасовкой!
— Ерунда. К тому времени будет их признание…
«Как можно работать с таким человеком? — с досадой подумал я. — Как доверять ему?» Решение пришло быстро.
— У тебя много дел?
— Хватает.
— Возвращайся в прокуратуру и веди их, а я позвоню прокурору и скажу, что постараюсь справиться один. Так будет лучше.
Гусько ответил не сразу. Он, видимо, думал, нет ли здесь подвоха, но возражать не стал, только спросил:
— Когда отчаливать?
— Завтра. Скажи, где Горобец и Боярский?
— Боярский здесь, работает, а Горобец уехал в Мурманск, устраиваться в морское пароходство.
Утром я нашел на столе записку: «Надеюсь на твою порядочность, желаю успеха». Гусько оставался самим собой. Он и слово «порядочность» понимал по-своему. Я был доволен тем, что расстался с ним, однако вскоре остро почувствовал свое одиночество. Чужой, незнакомый поселок, загубленное дело… Тоска еще более овладела мной, когда я спустился к реке за водой. Порывы ветра гнали против течения опавшие листья. Дно даже у берега казалось бурым, а дальше чернело и проваливалось. «Вот так и у меня, — подумал я. — Мельтешатся перед глазами обрывки каких-то сведений, а за ними, в глубине, — одна тьма. В самом деле, что я имею в активе? Показания Голованова? Они использованы. Двусмысленные, безликие показания Боярского? Ими, возможно, и не удастся воспользоваться. Что еще? Все. А в пассиве? Алиби Мошки-на, разглашенные и сведенные к нулю показания Коровина, потеря доверия к следствию, испорченные отпечатки пальцев, исчезнувший замок, позорное прекращение дела — всего не перечислишь. Что же делать?»
Я зачерпнул воды, вернулся в дом, сел. Не поговорить ли с Боярским? Надо же с чего-то начинать!
Решив позвонить в отдел кадров, чтобы вызвать Боярского, я снял трубку и услышал в ней женский смех. «Тише, тише, сейчас говорить будет…» — попросил кто-то. Смех прекратился.
— Коммутатор, — сказала телефонистка.
— Дайте отдел кадров.
— Соединяю.
Как пользоваться такой связью? Когда отдел кадров ответил, оставалось только задать несколько ничего не значащих вопросов, повесить трубку и вызвать Боярского повесткой через милицию.
Он пришел днем прямо с работы — с непокрытой головой, в черном комбинезоне, небольшой, коренастый, ладно скроенный, с плутовским выражением серых глаз и скрытой в уголках рта усмешкой. Ожидая начала разговора, он пытливо поглядывал на меня. Я тоже рассматривал его и не спешил с вопросами.
— Сколько раз вас допрашивали? — спросил я наконец.
— Ой, много! — ответил Боярский, пригладив растрепавшиеся темно-русые волосы.
— Где же много? — возразил я. — Всего один раз.
— Вызывали больше…
— Свои показания помните?
— Примерно.
— Вы их читали перед тем, как подписывать?
— Да.
— Меня заинтересовала в них одна фраза. Вы говорили, что ночью, проснувшись, увидели кого-то в комнате и спросили: «Ты же ложился спать, а теперь опять ходишь?» К кому был обращен этот вопрос?
— Не помню, — ответил Боярский, опустив глаза.
— А воспроизводите вы его точно?
— Да, а что?
— Если точно, то получается, что того, к кому был обращен ваш вопрос, вы видели не менее двух раз.
— Вот как?! — удивился Боярский.
— Только так. Один раз вы видели этого человека, когда он ложился спать, а второй — когда он вновь оказался на ногах.
— Допустим…
— Таким образом, один и тот же человек дважды приковывал к себе ваше внимание. Верно?
— Возможно…
— Кто же это был?
— Не помню.
— А тогда, когда вас допрашивали, — помнили? Ведь это было вскоре после кражи!
— Тогда, может, и помнил, теперь забыл…
— Забыл… Но Гусько, как вы утверждаете, вызывал вас много раз, а это значит, что память вашу не оставляли в покое и в ней периодически должен был возникать облик того, кого вы видели ночью. Не так ли?
— Получается, что так…
— Кого же вы видели, с кем говорили? Вы должны либо назвать этого человека, либо отказаться от того, что обращались к нему с вопросом. Одно из двух. В прежнем виде ваши показания не выдерживают никакой критики. Согласны со мной?
— Пожалуй… Только зачем все это? Ведь дело закрыто…
— Преступление не раскрыто, Боярский! Виновные гуляют на свободе, а тот, кто помогал следствию, — сидит!
— Коровин?
— Да.
— Может, он ложно показывал на них…
— Не думаю. Ваши показания смыкаются и дополняют друг друга. Если допустить, что он лгал, то вы, выходит, помогали ему…
— Нет, я говорил правду…
— Надо говорить ее до конца…
— А она мне боком не выйдет?
Опасения Боярского были справедливы. Я знал это и вместе с тем понимал, что должен сломать тот барьер недоверия к следователю, который возник по воле моего предшественника. Как этого добиться? Уговорами «сказать правду» и обещаниями «не подвести»? Нет. Это выглядело бы жалко.
— Слушайте, Боярский, — начал я после некоторого раздумья. — Вы ведь знаете, как долго велось следствие и чем оно кончилось. И несмотря на это, его возобновили и послали сюда меня. Мое руководство поступило так потому, что не считает дело безнадежно загубленным и верит в то, что оно может быть раскрыто. Сейчас, беседуя с вами, я выбрал наиболее простой путь, и вы это тоже знаете. Я надеюсь на вашу совесть, но вы вольны поступать, как хотите. Прошу только иметь в виду, что я приехал не для того, чтобы подышать свежим воздухом и уехать. Я буду работать здесь месяц, два, полгода — словом, столько, сколько потребуется, чтобы исправить допущенные ошибки и раскрыть дело, а не загубить его окончательно. Если вы не ответите мне на мои вопросы — это не значит, что они будут сняты или забыты. Я найду ответы другими путями и думаю, что найду их рано или поздно без вашей помощи. В каком положении окажетесь тогда вы, честный человек? И какую оценку тогда мне придется давать вашему поведению? Если вы сейчас промолчите, то по существу попадете в положение укрывателя преступников, а если ответите мне, то неужели вы думаете, что я использую этот ответ во вред следствию и вам?
— Так-то оно так, а какая гарантия?
— Вам расписку дать? Смешно! Могу только сказать, что всегда ценил и буду ценить доверие. Без него жить нельзя!
Боярский пристально посмотрел мне в глаза и вздохнул:
— Ладно, отвечу на ваш вопрос. Человеком, которого я видел в ту ночь, был Храицов. Спать мы ложились вместе, потом я проснулся от шума. По комнате ходил пьяный Храпцов и с кем-то громко говорил. Тут-то я и задал ему свой вопрос. Увидев, что я не сплю, он зажег свет, сел ко мне на койку и стал предлагать выпить одеколона. Я отказался. Он достал из кармана брюк горсть конфет «Ласточка» и высыпал на одеяло: «Ешь». Брюки у него были мокрые, в сапогах хлюпала вода. На койке Коровина сидел Мошкин в мокрых брюках, резиновых сапогах и тоже угощал его одеколоном, конфетами. Потом Мошкин сказал: «Надо еще к Сильве заглянуть» и ушел, а Храпцов положил на батарею одежду, выключил свет и лег спать.
— Что за Сильва?
— Телефонистка. Живет в доме, где почта. Фамилия ее Сильвинская. Сильва — прозвище.
— Все?
— Этого мало?
— Насчет угроз что-нибудь знаете?
— Мне лично не грозили. Коровина же опекали: и провожали к Гуськб, и встречали. Как-то он сказал, что боится их. Я торопился на работу и не спросил почему, потом забыл.
— Теперь все?
— Вроде бы… Хотя… Не знаю, имеет это значение или нет. Когда следствие кончилось и Мошкин уволился, я провожал его до станции. Он говорил, что поедет домой, в Архангельскую область, но билет взял почему-то в Новгород. Платил за него при мне. Больших денег я у него не видел. В чемодане лежала бутылка водки, которую мы распили на вокзале, полотенце да смена белья.
Боярский замолчал, а я стал записывать его рассказ. Затем, окрыленный успехом, я попробовал вызвать Малюгина, но тот оказался в отъезде. И тогда я подумал: «Не поговорить ли с Сильвинской? Для Мошкина она, судя по всему, была своим человеком». Но сразу отказался от этой мысли: «Нет, встречаться с ней рановато».
Выйдя из. гостиницы, я направился к магазину, который еще работал. Осмотрев зал и витрины, прошел в конторку и познакомился с Васильевой. «Есть что-нибудь новенькое?»— сразу спросила она. Вместо ответа я задал ей тот же вопрос и попросил показать, где на момент кражи лежали шоколадные конфеты. Затем обогнул пристройку и убедился, что от здания милиции она не видна. Посетив это здание, я заглянул в камеру временно задержанных, находившуюся рядом с холодным дощатым туалетом. Выйти из нее на улицу можно было только по коридору, мимо дежурной части, дверь в которую, по-видимому, была открыта всегда.
На следующий день, знакомясь с поселком, я ругал себя за непредусмотрительность: нет, не в ботинках надо было ехать сюда! Увязая в грязи, я кое-как добрался до комбината, справился о времени увольнения Мошкина, Храпцова и Горобца и о сумме денег, выплаченной Мош-кину при расчете. Она оказалась равна 15 рублям… Мне удалось узнать, что рабочим, помимо спецодежды, выдавались и сапоги. Затратив несколько часов на осмотр расходных документов, я нашел накладную от 25 ноября прошлого года, в которой Храпцов расписался в получении кирзовых сапог 41-го размера! Зато Мошкин, как выяснилось, носил обувь всего лишь 37-го размера.
Листая накладные, я не переставал думать о Сильвин-ской. «Что она собой представляет? Что знает? Что скажет? Как подойти к ней, чтобы узнать от нее по возможности больше? Не взглянуть ли на дом, в котором она живет? Иногда и внешний вид жилища дает представление о его хозяине».
До наступления сумерек оставалось около часа. Вспомнив, что Сильвинская проживает в доме, где находится почта, я без труда нашел его.
Он был деревянный, одноэтажный. Кирпичная стена разделяла его пополам. В окнах одной половины виднелись решетки, другой — белые занавески. Каждая половина имела отдельный вход через пристроенную к ней веранду. До магазина, да и до общежития, где когда-то жил Мошкин, было рукой подать.
У входа в жилую часть дома я увидел несколько прислоненных к стене лопат, грабли и… две пары старых сапог — кожаных и резиновых. Поблизости никого не было. Я поднял резиновые сапоги, повернул их подошвами вверх и не поверил своим глазам — сквозь грязь на них просматривалась «елочка». Обозначения размера сапог найти не смог, но при осмотре кожаной пары заметил едва различимую цифру 42. Резиновые сапоги были чуть больше…
Неожиданно я услышал за своей спиной шаги. Женский голос спросил:
— Гражданин, что вы здесь делаете?
Я оглянулся и увидел одетую в ватник высокую, худощавую, уже немолодую блондинку с подкрашенными губами. В руке у нее была хозяйственная сумка.
— Подбираю себе сапоги, ходить не в чем, — сострил я.
— Они вам малы. Вам нужны сорок четвертого размера, а эти сорок третьего и сорок второго, к тому же старые, протекают…
— Они ваши?
— Да.
— Простите, вы не Сильвинская?
— Она самая.
— Тогда будем знакомы. Следователь.
Сильвинская насторожилась:
— Следователь? Не представляю, чем могу быть полезна… Но раз пришли — значит, нужно. Проходите в комнату.
Она пропустила меня вперед, поставила сумку и подала стул. Потом, не раздеваясь, села сама, натянула на острые колени юбку и сказала:
— Слушаю вас.
— Вы правы, — начал я. — Мне необходимо было встретиться с вами, но я не предполагал, что знакомство наше произойдет здесь. Меня интересует кража из магазина.
— Кража? При чем же здесь я?
— Вы дружили с Мошкиным… Он довольно часто навещал вас… Приходил к вам ночью, когда было совершено преступление. Я неспроста осматривал ваши резиновые сапоги. Следы таких сапог видел возле магазина утром второго декабря проводник служебно-розыскной собаки. Случайное ли это совпадение?
— Не знаю, не знаю… С Мошкиным я действительно дружила. Если говорить откровенно, он иногда ночевал у меня. Что касается сапог, то он брал их в основном на рыбалку, но, убейте, не могу вспомнить, был он у меня в ту ночь или нет.
— Не надо, Сильвинская. Ведь вы не безразличны к следствию.
— Вам так кажется?
— Я так считаю. Иначе зачем вы несколько дней тому назад пытались подслушать мой разговор по телефону? Из любопытства? Не верю. Вы прекрасно понимаете, что это запрещено.
Сильвинская замолчала. Достав из кармана ватника носовой платок, она то разглаживала его на коленях, то складывала и неотрывно смотрела на меня.
— Я мог бы сделать так, что вам пришлось бы проститься с работой. Но у вас двое детей, и растите вы их одна… Кстати, где девочки?
— В школе. Скоро должны прийти.
— А Мошкина жалеть нечего. Вы ведь знаете — он не вернется к вам.
Глаза Сильвинской стали влажными. Смахнув слезы, она размазала по векам тушь и, отвернувшись, принялась вытирать их.
— Неплохой был парень… помогал мне… картошку копал, дрова колол, воду носил… только пил много.
— В ту ночь, когда была совершена кража, этот «неплохой парень» навестил, кроме вас, еще и своих соседей по общежитию. Был в резиновых сапогах, пьяный, угощал одеколоном, конфетами.
— Не понимаю… Он собирался сбегать на тот берег…
— Значит, я прав? Выходит, он был у вас и вы это помните?
Сильвинская поняла, что проговорилась.
— Саша, Саша… Неужели ты мог пойти на такое?… Дурачок ты, дурачок… — покачала она головой и снова повернулась ко мне. — Если бы он сказал, что хочет обокрасть магазин! Я бы не позволила. Он это знал. Я всю жизнь прожила честно…
— Странная вы, однако, — возразил я. — Какой вор будет делиться своими намерениями с честным человеком?
Сильвинская закрыла лицо ладонями и заплакала. Потом, чуть успокоившись, заговорила:
— Он прибежал ко мне очень поздно, нетрезвый. Сказал, что попал в милицию, замерз и хочет согреться. Попросил резиновые сапоги, чтобы сбегать за реку. Река тогда только встала, местами на ней проступала вода. Я испугалась: вдруг провалится, пыталась удержать, но он не послушал. Как-то летом он говорил, будто на том берегу есть развалившаяся банька, в которой можно варить самогон… Я и подумала: наверно за ним. Вернулся он примерно через час, пьяный, переобулся и убежал в милицию. Вот и все. Никаких вещей ко мне он не приносил, поверьте, и денег я у него не видела. Когда началось следствие, он вел себя так, словно это его не касалось. Перед отъездом принес ящик с инструментами, попросил, чтобы я сохранила…
— Можно взглянуть на него? — поинтересовался я.
— Он на веранде.
В углу веранды действительно стоял небольшой ящик. В нем были гаечные ключи, плоскогубцы, рашпили, куски медной проволоки и всякая мелочь. Перебирая ее, я наткнулся на мятый конверт, в котором находилось несколько гаек. Конверт был от письма, посланного Мошки-ну некоей Королевой из Новгорода.
— Сильвинская, вам известно, куда уехал Мошкин?
— Он собирался сначала в Новгород. Там у него девушка была. Оттуда — домой.
— Сапоги и конверт придется у вас забрать. Не возражаете?
— Берите, если нужно…
— Для чего же вы все-таки пытались подслушать мой разговор?
— Поверьте, товарищ следователь. Мошкин здесь ни при чем. Из любопытства и… дело ведь было закрыто…
Дверь веранды распахнулась, и на крыльце я увидел двух девочек с портфелями в руках.
— Наконец-то, — вздохнула Сильвинская. — Идите, сейчас накормлю.
Мне оставалось оформить результаты работы с ней, но сделал я это уже в милиции. Здесь Сильвинская дополнила свои показания маленькой деталью: летом Мошкин взял у нее пять рублей, долго не возвращал, а потом принес вместо них несколько простыней. Не сразу, по одной, сказал, что свои, и отдает их вместо денег. Разве я мог представить тогда, какую роль сыграет эта деталь!
Утром меня разбудил стук в дверь. Вошел милиционер:
— Малюгина не вы вызывали? Он у нас, в отделении.
— Передайте ему, чтобы никуда не уходил, — попросил я.
Взяв полотенце, я вышел в прихожую и заметил, что изо рта у меня идет пар, а вода в ведре покрыта корочкой льда. Умывшись и наскоро перекусив, я направился в милицию. Малюгин — длинный, кудлатый парень в очках и новом демисезонном пальто — ждал меня. Найдя свободный кабинет, я попросил свидетеля по возможности серьезно отнестись к разговору и задал ему только два вопроса: что ему известно о краже и о сложившихся между Мошкиным, Храпцовым и Коровиным взаимоотношениях.
— О краже я знаю не больше, чем другие, — спокойно ответил Малюгин. — Слышал, что магазин обокрали, велось следствие, но виновников не нашли. Только один раз, уже по весне, я почувствовал что-то неладное. Я зашел к ним за заваркой. Они стояли втроем у окна: в середине Коровин, а по сторонам от него Мошкин и Храп-цов. Мошкин держал Коровина за грудки и кричал: «Ты баланды не пробовал! Попробуешь — тогда и болтай!» Заметив меня, он замолчалг Коровин дал мне чаю и вышел из комнаты вместе со мной. Что у них там произошло, не знаю.
«И за это спасибо, Малюгин!» — подумал я, вернулся в гостиницу, быстро собрался и выехал на станцию. Работу в поселке я решил пока прекратить. По пути в Ленинград подвел итоги своей работы: в копилку доказательств, на ее дно, легли первые улики. Отныне она уже не была пустой, как прежде. Эти улики заставляли верить Коровину, тому Коровину, который разоблачал преступников, пока не смалодушничал, испугавшись угроз. Теперь предстояло выехать к Королевой и Горобцу, чтобы обеспечить неожиданность их допросов и исключить возможность установления ими контактов с Мошкиным.
Первым человеком, с которым я столкнулся в коридоре прокуратуры, был Чижов.
— Слушай, Дмитрий Михайлович, ты куда провалился? Уехал и как в воду канул! — обрушился он на меня. — Неужели позвонить не мог? Прокурор чуть не ежедневно спрашивает меня о тебе, а я ничего не знаю! Давай заходи…
Я объяснил ему причины, по которым не звонил. Чижов немного смягчился. По мере того как он узнавал о переменах в деле, настроение его становилось все лучше, а когда я заговорил о том, что после поездки в Новгород и Мурманск придется, возможно, подумать и об арестах, он воскликнул:
— Вот видишь! Дело на мази. Желаю успеха!
Новгород встретил меня мокрым снегом. Пришлось довольно долго колесить по его улицам, чтобы найти дом, в котором жила Королева. Соседка сказала, что она работает медсестрой и вернется домой после шести вечера. Я оставил ей повестку и отправился в кремль, который посещал всякий раз, когда приезжал сюда. Вечером, подходя к прокуратуре города, я еще издали заметил невысокую девушку, стоявшую на улице возле дверей. На ней были серый пуховый берет, зимнее пальто с заячьим воротником и черные боты. Из-под пальто белой полоской выбивался медицинский халат.
Когда я нашел место, где можно было поговорить с Королевой, и разъяснил ей цель своего приезда в Новгород, она съежилась и покраснела. Затем между нами произошел следующий разговор:
— Вы были знакомы с Мошкиным? — спросил я.
— Да… — ответила Королева.
— Как вы познакомились?
— Заочно. Первое письмо от него я получила летом, когда в газете поместили мою фотографию.
— Что он писал вам?
— Сообщал, что работает на комсомольской стройке бригадиром, пользуется уважением, но личная жизнь у него не сложилась.
— Вы ответили ему?
— Да. Неудобно было не отвечать.
— Что было дальше?
— Он стал писать часто, уверял, что тоскует и хочет повидаться со мной.
— Вы ему верили?
— Да.
— Что он еще писал?
— Обещал приехать в Новгород, а потом вдруг сообщил, что в его жизни возникли осложнения, которые могут отодвинуть встречу на несколько лет.
— Какие осложнения?
— Не знаю…
— Как развивались ваши отношения после этого?
— Настроение у него постоянно менялось. Его дела шли то хорошо, то плохо…
— Почему?
— Не знаю.
— Чем это кончилось?
— Он приехал, сказал, что уволился и хочет жениться на мне.
— Где он жил?
— Понятия не имею.
— Как вы отнеслись к его словам?
— Испугалась. Он был пьяный… И после этого все время пил…
— На что?
— Кто его знает.
— Чего же вы испугались?
— Когда он напивался, то спрашивал, буду ли я ждать его, если ему придется сидеть в тюрьме. И вообще был какой-то темный…
— Сколько времени вы встречались с ним?
— С неделю. Потом сказала, чтобы больше не приходил.
— Вы сохранили его письма?
— Да. Если хотите, могу их привезти, — предложила Королева.
Я отпустил ее и вскоре уже держал в руках перетянутую резинкой пачку пухлых конвертов. Я не нашел в письмах Мошкина ни одного упоминания о преступлении, зато, сопоставив их по времени и характеру с неустойчивыми показаниями Коровина, понял причину, которая так влияла на настроение самозваного жениха Королевой.
По возвращении из Новгорода я заскочил домой, взял запасную пару белья и, не задерживаясь, выехал на Московский вокзал. Спустя сутки скорый поезд доставил меня в Мурманск.
Был вечер. Выйдя из вагона, я ощутил нехватку воздуха и легкое головокружение, решил не спешить, немножко акклиматизироваться и, добравшись до гостиницы, сразу лег спать. Когда проснулся, обе стрелки часов указывали на цифру 12. Было непонятно — ночь это или день. Выглянув в окно, я увидел залитые электричеством оживленные улицы, только небо показалось мне не черным, а густофиолетовым. Я понял, что, сам того не ведая, проспал более половины суток. Созвонившись с отделом кадров пароходства, я узнал, что траулер, на который устроился Горобец, находится на ремонте, и через час, проделав довольно длинный, извилистый путь между громадными кранами и пахнущими соленой рыбой пирамидами бочек, добрался до него.
Матрос, стоявший на пирсе, проводил меня в каюту капитана, который довольно лестно отозвался о Горобце, вызвал его к себе, а сам вышел. Когда мы остались одни, я поинтересовался, доволен ли Горобец своей работой, и, получив утвердительный ответ, предупредил, что приехал издалека, из Ленинграда, а значит, не случайно, причинять неприятности не намерен, и если буду понят правильно, то расстанемся мы по-хорошему.
— Что случилось? — с тревогой в голосе спросил Горобец.
— Год тому назад, ночью, в поселке, где вы тогда жили, был обворован магазин.
— Ну и что?
— К краже лично вы никакого отношения не имели, но за три дня до нее в кочегарке вы присутствовали при разговоре, который для меня представляет определенный интерес. Вас допрашивали в свое время о нем, помните? Вы дали тогда уклончивые показания. Если вы и на этот раз поведете себя так же, мне придется похлопотать о том, чтобы вас не пускали в море. Вы можете потребоваться для очных ставок. Прошу вас, Горобец, еще раз вспомнить дежурство в кочегарке и сказать, возникал ли тогда разговор о магазине?
Горобец ответил не сразу. Некоторое время он понуро рассматривал ладони и рукава робы, в которую был одет, пытаясь ногтями счистить с них краску. Потом выпрямился.
— Можно вам задать один вопрос? — спросил он.
— Пожалуйста.
— Где сейчас Мошкин и Храпцов?
— На этот вопрос ответа не ждите. Для нашей беседы он не имеет значения, — сказал я, — но, поверьте, сегодня их положение гораздо сложнее, чем в прошлом. Заговорили Боярский, Сильвинская, появились интересные письма Мощкина.
— Сильва? Что она могла знать?
— Перед кражей Мошкин брал у нее резиновые сапоги.
— А Боярский?
— Боярский, как и Коровин, видел Мошкина и Храп-цова той же ночью в общежитии — пьяных, с одеколоном и конфетами, причем Мошкин был обут в резиновые сапоги.
— Интересно… Значит, Мошкин уходил из милиции?
— Выходит так, но давайте вернемся к тому вопросу, который я поставил перед вами, — о разговоре в кочегарке за три дня до кражи…
— Был такой. Я не сказал о нем раньше, потому что они просили меня молчать, доказывали, что разговор этот был отвлеченным, но если я расскажу о нем, их посадят, хотя они ни в чем не виноваты.
— А сами вы как считаете?
— Как вам сказать… Они мне ничего не предлагали, никуда не звали, намерения залезть в магазин прямо не высказывали. Если же с другой стороны посмотреть, то возникает вопрос, почему они замолчали, когда заметили Дверцова? Что плохого в разговоре о том, что магазин не охраняется и его можно легко обокрасть? Ничего. Об этом надо было бы говорить, и чем больше, тем лучше. Не в кочегарке, конечно, и не за бутылкой водки…
— Вот именно, — согласился я, довольный тем, что к цепи доказательств виновности Мошкина и Храпцова добавилось еще одно звено.
Через день я рассказал о результатах поездок Чижову.
— Все это хорошо, — резюмировал начальник следственного отдела. — Но с доказательствами не так-то густо. Вещей нет. Алиби Мошкина теперь под сомнением, однако оно не опровергнуто. Если не удастся добиться большего, дело придется прекращать.
— Надо идти на аресты, — предложил я.
— Обоих сразу? Или пока одного? Тогда кого? — не без ехидства спросил Чижов.
— Храпцова.
— Почему?
— Потому, что у Мошкина алиби, к тому же он, судя по всему, опытнее и хитрее Храпцова, который уже на следующий день проболтался о краже Коровину. С признанием Храпцова разлетится и алиби Мошкина.
— Это признание еще надо получить…
— После ареста дадим ему очные ставки с Боярским, Горобцом, Малюгиным… Признается!
— Арест считаю рискованным, — продолжал осторожничать Чижов.
— И я так считаю, но делать Храпцову очные ставки, когда он на свободе, — это еще больший риск!
— Хорошо, раз ты настаиваешь на аресте, пойдем к прокурору. Санкцию он будет давать. Ему и доложим.
Внимательно выслушав нас, прокурор сказал:
— Ситуация очень интересная. Надо работать дальше. Что предлагает следователь, мне ясно. Какие у вас предложения, товарищ Чижов?
Начальник следственного отдела замешкался.
— Молчите? Значит, предложение следователя — единственное. Мы должны либо отклонить его, либо согласиться с ним. Лично я за риск. Когда он оправдан, конечно. В данном случае он оправдан не только уже достигнутыми результатами, но и теми, которые предстоит достичь. Если мы не прибегнем к арестам, у нас не останется надежды на раскрытие дела. Поэтому надо арестовывать. Первым — Храпцова. Перед арестом его следует, конечно, допросить. Пусть он еще раз солжет, не беда. После ареста — дать очные ставки. Возражения будут? Нет? Считайте вопрос решенным.
В коридоре Чижов сказал:
— Не думал, что ты получишь поддержку…
Я предпочел отмолчаться и в тот же день дал телеграмму о вызове Храпцова. Волков бояться — в лес не ходить!
Когда Храпцов — высокий, плечистый, светловолосый и голубоглазый увалень, одетый в теплую брезентовую куртку, — появился в дверях кабинета, я почему-то подумал, что ко мне прибыл не тот человек, которого я вызывал, не вор, угрожавший убийством Коровину, а обыкновенный, ничем не запятнанный, честный работяга. Однако вскоре это впечатление рассеялось. Храпцов упорно отрицал теперь уже очевидные факты, продолжал жить старыми понятиями и вовсе не намеревался расставаться с ними.
После того как он вновь заявил, что во время кражи спал в общежитии, я арестовал его. Через день я посетил арестованного. Храпцов начинал догадываться, что что-то произошло, но показаний своих не изменил.
В следующий раз я поехал к нему уже с Горобцом, Боярским и Малюгиным. Очные ставки с каждым из них были для Храпцова неожиданностью. Он слушал своих бывших приятелей и не верил ушам, пытался спорить, но у него ничего не получалось.
— Как вам понравились показания этих людей? — спросил я, отпустив свидетелей.
— Врут… — вяло ответил Храпцов.
— Тогда объясните, почему и для чего?
— Не знаю…
— Что ж, давайте запишем, что вам неизвестны причины, по которым свидетели оговаривают вас.
— Зачем?
— Это тоже имеет значение. Можно, конечно, представить себе беспричинный оговор одного человека другим, однако вас, выходит, оговаривают сразу трое. Был и четвертый, Коровин…
Я склонился над протоколом и как бы невзначай заметил:
— Записываю заведомую ложь, но мне больше ничего не остается. Я и впредь буду приходить к вам, чтобы за-фиксиррвать ваше отношение к преступлению. Терпения у меня хватит…
В это время дверь кабинета отворилась и выводная объяснила:
— Перерыв на обед. Пошли, Храпцов.
Он отсутствовал около часа, а когда вернулся, то повел себя как-то странно: полюбопытствовал, нравится ли мне работа, стал оживленно рассказывать о своих сокамерниках.
— Дайте закончить составление протокола, — прервал его я, но Храпцов вдруг спросил:
— Куда это меня водили после обеда?
— Вот уж не знаю, — безразлично ответил я.
— Так и поверил… Без вашего ведома они ничего не делают.
— А что случилось?
Храпцов хитровато улыбнулся:
— Отдохнуть не дали. Пришел мужик в халате, забрал с собой, поставил в какую-то кабину и давай вертеть во все стороны. Вертит и приговаривает: «Сейчас все уви-дим, все узнаєм…» Потом спрашивает: «Вор?» Я говорю: «Да». А он: «Что обокрал? Магазин? Все ясно».
Я понял, что Храпцова водили на флюорографию, и хотел было сказать ему об этом, но воздержался. Между тем Храпцов продолжал допекать вопросами:
— Что это был за аппарат?
— Не знаю, не знаю.
— Прошу вас, скажите.
И тут в моей голове родилась озорная мысль:
— Храпцов, вы газеты, журналы читаете?
— Читаю.
— О детекторе лжи что-нибудь слышали?
— Что это?
— Не знаете? Этот аппарат для чтения мыслей. В Америке его давно применяют.
— Выходит, мои мысли тоже прочитали?
— Зачем это нужно? И так видно, где вы говорите правду, а где лжете… Будем записывать дальше?
Храпцов надолго задумался.
— То, что писали, обязательно должно остаться в деле? Порвать нельзя? — спросил он, наконец.
— Нет, нельзя. Я много раз говорил вам, что чем раньше вы скажете правду, тем лучше для вас.
— Значит, нельзя порвать? По новой бы начал…
Я подал Храпцову несколько листов бумаги:
— Пишите сами, мне надоело…
— Кому?
— Прокурору. Он будет читать дело и решать, кому сколько лет просить. Только подробно и ни слова лжи — иначе все пойдет насмарку. Ясно?
— Ясно, — ответил Храпцов и принялся писать.
Вот что я узнал из его исповеди.
Они познакомились летом, когда Мошкина перевели в комнату, где кроме него, Храпцова, жили Боярский и Коровин. Своим пьянством Мошкин надоел всем — и на работе, и в общежитии, а жильцы той комнаты пользовались репутацией благонадежных. Нельзя сказать, чтобы они не выпивали, такое бывало по праздникам или с получки, но на работе — никогда. И Мошкин — маленький, шустрый — стих. Прошел месяц. В июле, на День Военно-Морского Флота, он притащил вдруг четыре бутылки портвейна и сказал, что как моряк не может не отметить этот праздник. Сели вчетвером, выпили по стакану, потом по второму, третьему. Вспомнили военную службу, работу после увольнения в запас. Мошкин, оказалось, плавал на большом рыболовецком траулере. Захлебываясь, он рассказывал о том, как ходил в загранку, бывал в Канаде, в Штатах, в Южной Америке, прибарахлился, купил японский магнитофон и никогда не считал деньги. Их хватало и на рестораны, и на девочек, и даже на то, чтобы матери отправить. Когда приезжал домой — пил с друзьями, ходил на рыбалку, а в конце последнего отпуска так загулял, что едва добрался до Мурманска, к тому же без документов. С судна списали. Пришлось вернуться к матери, в село. Работать в колхозе не хотелось. Тянуло море. Продал магнитофон, кое-что из барахла, пожил·., как человек, еще несколько дней, и оказался на мели. Дойдя в своем рассказе до этого места, Мошкин воскликнул: «А что значит мель для моряка?! Эх, братишки!..» Он взял гитару, стал перебирать струны. Потом спросил: «План курили когда-нибудь?» — и запел:
Под планом родился,
Под планом крестился,
Под планом пошел воровать,
Под планом, друзья,
в Микуньлаг забурился
Положенный срок отбывать.
Он пел и другие блатные песни, а в промежутках рассказывал, как в лагере, куда попал за кражу лодочного мотора, научился курить эту дурь. По его словам, он прожил на баланде два года, освободился и, получив паспорт, приехал сюда.
Мошкину посочувствовали. Он предложил выпить еще и куда-то убежал. Вернувшись с бутылкой, плеснул из нее на тарелку немного прозрачной жидкости и чиркнул спичку. Вспыхнуло синее пламя: «Первак!» К Храпцову Мошкин особенно благоволил — наливал ему первому, больше, чем другим, и все приговаривал: «Ты самый здоровый, пей, семь футов тебе под килем!» Когда и эта бутылка оказалась пустой, Мошкин встал: «Давайте по корешам, ребятки!» Все пожали друг другу руки. Он собирался сбегать еще, но Боярский и Коровин усадили его и пригрозили, что уйдут, если он не послушает их.
Мошкин действительно был отменным рыбаком. Егерь давал ему лодку, он уплывал на ней в заводи, где рыба сама шла к нему. Храпцов тоже любил рыбачить и часто составлял ему компанию. Уху они варили на противоположном, лесистом берегу. Но что за уха без выпивки? Как-то, подвыпив, Мошкин снова заговорил о своей былой жизни и, указав на видневшийся вдалеке магазин, сказал: «Давно приглядываюсь к нему. Охраны никакой. Приходи и бери, что хочешь». Храпцов промолчал, а про себя подумал: «Пьяный, болтает невесть что, или дурак — ведь второй срок заработает». Не получив ответа, Мошкин о магазине больше не вспоминал, но при следующей рыбалке вновь завел о нем разговор: «Чисто
можно сработать, на самом высоком уровне. Только подождать надо, когда река замерзнет… После работы беру бутылку, слегка поддаю, но больше изображаю. Прихожу в общежитие и лезу на глаза к коменданту или дежурному. Те: «Мошкин, ты опять пьян», — и в милицию. До полуночи лежу в камере, потом кричу дяде Васе, чтобы в туалет выпустил. Он уходит к себе, а я — к Сильве. Переобуваюсь у нее в резиновые сапоги, на случай, если применят собаку, беру рашпиль и — к магазину. Вынимаю стекло в пристройке, отжимаю замок в двери, что ведет в торговый зал. Вот и все. Только некому на стреме постоять да барахло принять. Ты не согласишься?» Храпцов не согласился. Он не был авантюристом, привык жить честно и Мошкину советовал жить так же — ведь один раз уже обжегся!
Но Мошкин не успокаивался. Как-то пошли вместе в баню, снова выпили. Мошкин прилип, как лист от веника: «Я сделаю все сам. Чего боишься? Не докопаются. Алиби железное. Кто докажет, что, сидя в милиции, я обокрал магазин? Вещи донесешь до того места, где вода выступает. Я подойду туда, приму чемоданы, мы разойдемся, собьем след. Вещички я спрячу на другом берегу, возле развалин баньки, а когда стихнет шум — начнем потихоньку толкать… Соглашайся, дурак! Твою безопасность гарантирую, а сгорю — сам отвечу, тебя не потащу».
Храпцов, глядя на маленького Мошкина, начинал чувствовать себя трусом. А тот все подливал масла в огонь: «Очко играет! Эх ты, буйвол! Не трусь! По рукам?» — и протянул ему свою ладонь. Храпцов нехотя пожал ее: «Ладно». Они расстались и в течение некоторого времени не возвращались к этой теме.
Между тем приближение зимы давало о себе знать: река затягивалась льдом. В конце ноября Мошкин перед заступлением на дежурство дал Храпцову пятерку, попросил взять водки, закуски и зайти к нему в кочегарку. Храпцов пришел. Мошкин дежурил тогда на пару с Горобцом. После выпивки он завел с Горобцом тот же разговор, что и с ним, — о магазине, об отсутствии охраны, о том, что обокрасть можно запросто. Будто хотел и его привлечь к этому делу. Незаметно появился старик Двер-цов. Никто не знал, слышал он что-нибудь или нет. Ему налили, и Храпцов, воспользовавшись замешательством, ушел. После смены Мошкин сказал ему, что операция назначена на полночь с 1 на 2 декабря, и просил подойти в это время к магазину.
1 декабря, вернувшись с работы, Храпцов поужинал вместе с Боярским и лег спать. Коровин уже спал. Четвертая койка пустовала. Храпцов понял, что Мошкин приступил к выполнению своего плана, и стал ожидать наступления полуночи. Было жутковато. Разбудил Коровина, позвал с собой, но тот отмахнулся. Потом тихо встал, оделся и вышел, лесом добрался до магазина и остановился в нескольких метрах от него, рядом с пристройкой. Мошкин чуть слышным свистом дал знать, что он уже здесь. Достав из резинового сапога рашпиль, Мошкин пытался вынуть из фрамуги стекло, но оно лопнуло. Тогда он вытащил его по частям, осторожно прислонил к дереву, влез в образовавшийся проем вперед головой и словно провалился в него. Минут через десять он подал Храпцову сначала один, потом второй чемодан: «Тащи!» Чемоданы были увесистые, Храпцов побежал с ними вдоль реки, спустился на покрытый снегом лед и, не оглядываясь, направился к другому берегу. На середине реки лед стал потрескивать, под ногами зачавкало. Он испугался, поставил чемоданы, отступил назад и, присмотревшись, заметил впереди широкую темную полосу.
Вскоре справа от себя он услышал тот же тихий, протяжный свист и увидел бежавшего к нему Мошкина. Схватив чемодан, Мошкин прошептал: «Я один все перенесу, вдвоем провалимся», — и, шлепая по снежной жиже, скрылся в темноте. Храпцов проклинал себя за то, что связался с ним. Вдруг лед не выдержит! Мошкин с чемоданом сразу пойдет на дно или начнет орать, и тогда все кончено… Минуты тянулись, как часы. Хотелось плюнуть на все и уйти — пусть управляется один, как хочет. Но Мошкин вернулся, отдышался немного и потащил второй чемодан. На этот раз он отсутствовал дольше, может, потому, что назад уже шел, а не бежал, как раньше. Подойдя к Храпцову, Мошкин достал из кармана ватника флакон одеколона: «Выпей фонфурик, согрейся». Когда Храпцов, передергиваясь, проглотил эту гадость, он дал ему шоколадных конфет и прошептал: «Расходимся. По воде. Встречаемся у общежития». Они побежали в разные стороны.
Перед тем как войти в общежитие, они заглянули через окно в вестибюль. Вахтер, положив голову на руки, спал за столом. В комнату им удалось пройти незаметно. Только тут Храпцов обнаружил, что Мошкин стал пьян больше, чем был. Проснулся Боярский и спросил у Храпцова, почему он встал. Коровин тоже откинул с головы одеяло. Мошкин предложил им по фонфурику, но они отказались пить и съели только конфеты, которыми угостил Храпцов. Затем Мошкин заторопился к Сильве и в милицию, а Храпцов лег спать. Утром, когда по всему поселку разнеслась весть о краже, Храпцов сказал Коровину, что это — их работа. Началось следствие, и они узнали, что Коровин «заложил» их. Угрозами и уговорами они заставили его отказаться от показаний. Мошкин прямо сказал Коровину, что, пока он не сядет и не попробует баланды, покоя ему не будет. Храпцов, в памяти которого долго жил страх, испытанный им на реке, начисто отказался от участия в сбыте краденого. Что сталось с ним, он так и не узнал.
Закончив писать, Храпцов сгреб со стола листки, пронумеровал, потом прочитал заявление вслух, и я записал его на магнитофон, доставленный к тому времени из прокуратуры. Так на повестке дня оказалась встреча с Мош-киным, встреча внезапная, не. здесь, а там — в Архангельской области.
В село, где жил Мошкин, я приехал поздним вечером на милицейской машине, предоставленной мне дежурным по райотделу. Оно утопало в снегу и производило впечатление вымершего. Только кое-где в окнах горел свет, а из труб к темному небу лениво тянулись тонкие струйки сизого дыма. Найдя нужную избу, я постучал в дверь, потянул ее на себя и, окутанный клубами пара, сделал шаг вперед. Справа от входа на неразобранной кровати я увидел молодого мужчину.
— Мошкин?
— Допустим… — послышался ответ.
— Одевайтесь!
Эта команда не вызвала у Мошкина никакого удивления. Натянув свитер и сунув ноги в валенки, он вышел на середину избы и стал неторопливо причесываться. В это время из соседней комнаты появилась пожилая женщина.
— Что случилось, сынок? — поинтересовалась она.
— Гости приехали, — буркнул Мошкин. — Иди, иди к себе, мать. Это тебя не касается.
Я предъявил ему постановление на обыск и произвел его, надеясь найти хоть один паспорт к часам, приемнику или фотоаппарату, хоть один ярлык к кофте. Напрасно!
— Едем с нами, — сказал я, и Мошкин, ни о чем не спрашивая, стал надевать полушубок.
Через час мы были в райотделе. Мошкин вел себя спокойно. Казалось, он был готов ко всему. Когда же я заговорил о краже, в его черных, похожих на буравчики глазах вспыхнули лукавые огоньки:
— Пришить хотите, начальник? Зря. Был под замком. Может, вы доказали, что я вылез через замочную скважину? Времени было достаточно. Коли так — придется признаваться…
Я не стал раскрывать ему свои карты, но, чтобы прозондировать его настроение, спросил, где он взял простыни, которые отдал Сильвинской, и значительную сумму денег, потраченную в Новгороде. Подкупающе откровенно Мошкин рассказал, как украл и то, и другое: простыни в общежитии, а сумочку с деньгами — в поезде, по пути из Ленинграда в Новгород. Кражу сумочки он описал так живо, что я был готов поверить ему. Всем своим поведением Мошкин как бы говорил: «Пожалуйста, где виноват — отрицать не стану, все охотно признаю, а где не виноват — извините!»
Но было поздно. Время работало теперь на следствие. Приведя в исполнение санкцию на арест Мошкина и его этапирование в Ленинград, я выехал туда же.
Через несколько дней после возвращения в прокуратуру секретарь подала мне телеграмму из транспортной милиции: «Заявлений краже сумочки деньгами интересующем вас периоде не поступало».
Еще через две недели мне позвонили из следственного изолятора и сообщили о прибытии Мошкина. К этому времени я уже решил, что вызывать Горобца, Малюгина и Сильвинскую не буду: надо оплачивать дорогу, а Силь-винскую к тому же отрывать от детей. Их показания, как и показания Малюгина об угрозах, я при необходимости оглашу Мошкину, дам ему очную ставку с Боярским и предложу почитать исповедь Храпцова, но от проведения очной ставки с ним пока воздержусь.
И вот мы встретились вновь, но уже в изоляторе, в кабинете для допросов. Войдя в него, Мошкин посмотрел на зарешеченное окошечко под потолком и сел на стул, положив ногу на ногу.
— Сколько меня будут мариновать здесь? — был его первый и единственный вопрос.
— Это целиком зависит от вас, — ответил я сухо и огласил показания Малюгина. Они не произвели на Мошкина никакого впечатления. Он чуть поежился, когда услышал рассказ Сильвинской о его ночном визите за резиновыми сапогами, о простынях, и едва слышно произнес: «Стерва…» Показания Королевой вызвали у него приятные воспоминания. Это было заметно по скрытой улыбке, которая не сходила с его лица, пока он слушал их. Когда же дошла очередь до показаний Горобца, Мошкин даже обрадовался:
— Правильно говорит Горобец, справедливо. Что было, то было! Я действительно возмущался тем, что магазин не охраняется, что его можно обокрасть, но… Как бы вам сказать?.. Возмущался теоретически. Я ему ничего не предлагал, никуда не звал, намерения совершить кражу не высказывал… Он ведь не дает таких показаний?
Однако это радостное состояние прошло, как только в кабинет был приглашен Боярский. Мошкин замолчал, достал сигарету и долго разминал ее, готовясь к поединку. Боярский же, обменявшись с ним приветствиями, совершенно спокойно рассказал, как и в каком виде Мошкин с Храпцовым появился ночью в общежитии. Он напомнил Мошкину, что на ногах у него были большие, не его размера, резиновые сапоги, что на пузырьке с одеколоном, которым его угощали, имелась этикетка с изображением ромашки, а шоколадные конфеты назывались «Ласточка». Не забыл Боярский упомянуть и об угрозах, на которые жаловался Коровин.
— Мошкин, не напоминают ли вам показания Боярского аналогичные показания другого человека, которые вы слышали в самом начале следствия? — спросил я.
Не ответив, Мошкин повернулся к Боярскому и процедил:
— И ты свою судьбу решил испытать? Давай, давай…
От безразличия и показной радости он перешел теперь
к угрозам. И ничего странного в этом не было. Он боялся разоблачения, но верил еще в чудодейственную силу своего алиби, однажды уже спасшего его от, казалось бы, неминуемой гибели.
— Подумать только! — воскликнул Мошкин, когда Боярский был отпущен домой. — И этот туда же! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней! Догадываюсь, в чем тут дело: корешка своего, Коровина, решил спасать…
— Теперь ознакомьтесь вот с этим, — прервал я его, подавая пачку исписанных Храпцовым листов.
Мошкин с любопытством посмотрел на нее, положил на край стола дымящуюся сигарету и принялся читать.
— Почерк знакомый, — заметил он через минуту. — Вроде бы Храицов писал.
— Вы не ошиблись. Обратите внимание на дату. Почти месяц прошел с тех пор. И не вздумайте порвать. Я записал его заявление на магнитофоне.
Мошкин знакомился с исповедью Храпцова долго, неоднократно возвращаясь к уже прочитанному, что-то прикидывая и обдумывая. Закончив читать, он попросил папиросу:
— Сигареты здесь дрянь. Раньше курил «Беломор», но теперь папиросы ни с выпиской, ни с передачей не получить. Запрещено.
Задымив, он помолчал, потом спросил:
— А голос Храпцова послушать можно? Интересно, что он там наболтал…
— Можно. Только надо съездить за лентой и магнитофоном в прокуратуру. Вы за это время успеете пообедать.
После обеда я вызвал Мошкина, чтобы прокрутить ему фонограмму заявления Храпцова, и увидел, что от его задумчивости не осталось и следа. Узнав голос Храпцова, Мошкин заерзал на стуле, заулыбался и с неподдельным восторгом воскликнул: «Ишь басит как! Гигант!»— но вскоре махнул рукой:
— Все ясно. Вас можно поздравить. Мне остается подтвердить его показания. Только в одном моменте я не согласен с ним: вещи сбывал не я, а он. Но это мелочь…
Я был готов ко всему, только не к этому. После раскаяния Храпцова я был убежден в том, что если Мошкин когда-нибудь признает свою вину, то расскажет о ней правдиво. Кому же теперь верить?
— Мошкин, — сказал я в раздумье. — Вопрос о вещах — это не мелочь. Их надо вернуть, чтобы возместить причиненный государству ущерб и избежать предъявления к вам иска.
— Я все понимаю, гражданин следователь, — стоял тот на своем, — но о вещах спрашивайте у Храпцова. Он скажет, а я, увы, не в курсе.
В самом деле, зачем Мошкину, признаваясь, продолжать врать? Зачем вызывать у следствия недоверие к себе? Мало ли лжи было до этого? И все же признание Мошкина показалось мне зыбким. Оно было сделано без боя и даже без сопротивления, и хотя во многом совпадало с показаниями Храпцова, настораживало упорство, с которым Мошкин утверждал, что реализацией вещей занимался не он, а его подельник. Веря больше Храпцову, я интуитивно чувствовал, что Мошкин ведет себя так не случайно, что он готовится к какому-то маневру, с помощью которого надеется изменить ход следствия. Можно было бы уже теперь заняться устранением противоречий в их показаниях, но, продолжая опасаться того, что их встреча на очной ставке даст нежелательные результаты, я решил вначале закрепить признание Мошкина — вывезти его на место происшествия и там с применением звукозаписи и киносъемки провести следственный эксперимент.
Заказав специальную крытую автомашину, конвой, я с началом рабочего дня получил Мошкина в изоляторе и, ничего не объясняя ему, выехал с ним в поселок. К концу дороги, казавшейся длинной и нудной, я хоть и сидел в кабине, все-таки изрядно замерз, а о тех, кто трясся в кузове, и говорить было нечего. Перед тем как начинать что-то делать, надо было согреться, и поэтому, когда машина остановилась, я вместе со своими спутниками направился прямо в отделение милиции.
Первым в дежурную часть вошел Мошкин. Увидев сидящего там пожилого сержанта, он воскликнул:
— Дядя Вася! Привет!
Сержант кивнул головой и удивленно посмотрел на него. Дежурного офицера на месте не оказалось. Узнав, что он в кабинете начальника, я попросил сержанта проводить меня туда.
Начальник отделения выделил в мое распоряжение двух милиционеров, которые удалили из магазина посетителей, оставив в нем только заведующую и продавцов, и перекрыли подходы к нему. Когда подготовка к эксперименту закончилась, я достал портативный магнитофон и предложил Мошкину кратко рассказать, как была совершена кража. Мошкин без пререканий выполнил эту просьбу.
— Ну а теперь покажите, как вы проникли в магазин, откуда и какие товары взяли, — обратился я к нему.
Выйдя из отделения милиции, Мошкин поднял валявшийся на снегу ящик и поставил его под фрамугу, в которой когда-то выдавил стекло. Оторвав прибитую вместо стекла фанеру, он встал на ящик, влез в пристройку по пояс и опрокинулся туда. Я не поверил своим глазам. Не мог же Мошкин падать в пристройке на руки! Предложив ему проделать все заново, я стал наблюдать за ним изнутри. Показавшись в проеме, Мошкин наклонился вперед, уперся руками в стол и, подтянув ноги, сделал сальто.
— Да вы акробат, Мошкин! — не удержался я.
«Акробат» довольно улыбнулся. Казалось, он был готов еще и еще повторять свой трюк.
Засняв его кино- и фотоаппаратами, участники эксперимента перешли в торговый зал, где Мошкин в присутствии изумленных продавцов точно указал, откуда он взял часы и другие товары.
— Нам осталось посмотреть, каким путем вы шли из милиции к магазину, — заметил я.
Мошкин вновь повел всех в отделение, зашел в туалет и без особых усилий развел в стороны нижние концы двух досок. За образовавшимся в стене достаточно широким конусообразным отверстием забелел притоптанный снег.
— Этим путем я и вышел, и вернулся, — пояснил Мошкин.
И тут мое внимание привлек милиционер, неподвижно стоявший у входа в дежурную часть. Это был дядя Вася. Всем своим обликом он напоминал человека, которого только что обокрали. Впоследствии, несмотря ни на какие старания, я не мог вспомнить его лицо. В памяти возникал только широко раскрытый рот, увенчанный, как треуголкой, черными пышными усами.
По дороге домой я обдумывал план проведения очной ставки между Мошкиным и Храпцовым. Что предпринять, чтобы Храпцов не струсил и, увидев Мошкина, не пошел на попятную? Не организовать ли ему встречу с прокурором? Ведь он не раз намекал, что хочет поговорить с ним как о своем падении, так и о будущем.
Утром я доложил начальству о сложившейся обстановке.
— Что же, поедем, — ответил прокурор. — Признания есть, вещей нет. Такое бывает не часто! А они должны быть, иначе в один прекрасный момент от признаний может ничего не остаться.
Начальник изолятора, узнав о нашем приезде, отдал нам свой кабинет. Первым туда привели Храпцова. Выслушав его, прокурор спросил:
— Вы правдиво рассказали мне о преступлении?
— Да, — подтвердил Храпцов.
— И вашему раскаянию можно верить?
— Я проклинаю себя…
— В таком случае обещаю учесть это при рассмотрении дела в суде, — сказал прокурор и, повернувшись ко мне, добавил: — Государственное обвинение я поддержу сам.
Храпцов, судя по всему, был очень удовлетворен этой встречей. Время терять было нельзя. Я вызвал Мошкина, посадил его спиной к Храпцову и, объяснив обоим цель вызова, подчеркнул, что хотя они и признались, но некоторые обстоятельства освещают по-разному, в связи с чем между ними проводится очная ставка. Затем я попросил Храпцова подробно рассказать о преступлении и стал наблюдать за Мошкиным. Тот слушал, кусая губы, но молчал, стараясь усвоить показания Храпцова во всех деталях.
Дождавшись, наконец, своей очереди, Мошкин вдруг заявил:
— Храпцов признался здесь в том, что магазин обокрал он. Значит, так и было. Но зачем он меня впутывает в это дело? Пусть назовет своего действительного сообщника. Я, как известно, провел ту ночь под надзором, в камере отделения милиции!..
Я видел, как Храпцов привстал со стула и потянулся к стоявшему на столе графину:
— Разрешите попить…
Стакан застучал по его зубам. Он пил медленно, явно затягивая время, и напряженно думая о чем-то. Прокурор, не торопясь, достал носовой платок и вытер им выступившую на лбу испарину. Ситуация была не из приятных!
С трудом сдерживая волнение, я спросил у Храпцова.
— Вы настаиваете на своих показаниях? Они правдивы?
— Да, — выдавил из себя Храпцов. После покаяний, предшествовавших очной ставке, он не мог позволить себе упасть лицом в грязь.
Я срочно отправил арестованных в камеры.
— Ох и тип этот Мошкин! Уникум! — воскликнул прокурор, когда их увели. — А Храпцов — молодец, выдержал… Думаю, он теперь не изменит свои показания. Они закреплены и подпираются другими доказательствами. Ну а показания Мошкина пусть оценивает суд…
Когда прокурор уехал, я, немного успокоившись, попросил вновь привести Мошкина.
— Что с вами? Вы дрались? — спросил я, увидев Мошкина в дверях, всклокоченного и помятого.
Выводная улыбнулась:
— Странный он у вас. Как только придет с допроса, так — в тюфячную наволочку, с головой, и вылезает из нее только чтобы поесть да в туалет сходить.
Мошкин молчал. Настроение у него было явно дурное. Пришлось подождать.
— Башка трещит, — пожаловался он, закурив. — Попробуйте посидеть с этой шпаной. То базарят, то песни орут, и так с утра и до ночи. Ничего в голову не идет.
— Может, в этом заключается причина того, что вы оговорили себя? — шутливо заметил я. — Вы не забыли, как, признавшись, демонстрировали свои акробатические способности, а вас снимали на киноленту?
— Но я же на самом деле не воровал, я же был под охраной…
— Хорошо. Скажите тогда — зачем, с какой целью вы оговорили себя?
— Чтобы скрыть другое преступление…
— Какое? Назовите конкретно.
Мошкин не был готов к этому вопросу. Он, видимо, надеялся просто отговориться, но я настаивал на своем:
— Если у вас есть еще какой-нибудь багаж, выкладывайте, будем разбираться.
— Я простыни украл в общежитии…
— И куда их дели?
— Сильвинской отдал.
— Мошкин, вы же давно признались в этом! Забыли?
Я нашел нужные показания и зачитал их.
Кто знает, что происходило в это время в душе «уникума». Может, на его совести действительно было еще что-то, а может, и не было, но рассказывать сейчас о новом означало сидеть и сидеть в изоляторе. А от магазина-то удастся ли отвязаться?
— Тяжелый случай… — промолвил, наконец, Мошкин. — Кажется, игра проиграна. А не хотелось снова в зону попадать. Думал, отдохну дома, с девочками погуляю… Но, видно, не судьба. Пиши, начальник: Храпцов правду сказал. Вещи я спрятал недалеко от баньки, где самогонку варил. Яму заранее вырыл. Давай схему нарисую. Снег сойдет — сам найдешь по куче хвороста, которая лежит сверху. Нет там только двух кофт — на себя надел, когда уезжал. Их-то и пропил в Новгороде, а сумочку с деньгами, конечно, придумал.
— Для чего же, признавшись, надо было все-таки лгать и говорить, что вещи сбывал Храпцов?
— Видишь ли, многие следователи почему-то считают, что они одни разбираются в стратегии и тактике. Они ошибаются. У нашего брата в этом вопросе тоже есть кое-какие понятия. Следователь, к примеру, ставит перед собой задачу раскрыть кражу, а я — отвертеться от нее. У него для этой цели одни средства, у меня — другие. Алиби — одно из них. Или — самооговор, как с сумочкой. Кражу из магазина распутать трудно, и, чтобы еще больше затруднить следствие, я признаюсь в другой краже, которой не было. Следователь глотает эту приманку и пускает меня в суд по обвинению, которое я сам себе придумал. Такой довесок, как простыни, для меня роли не играет. Суд обвинение в краже сумочки снимает: признания мало, даже если оно остается, а других доказательств нет. В итоге получаю только за простыни — условно или исправработы — и выхожу на свободу. Это главное. Можно, когда нужно, пойти и на оговор. В данном деле никто, кроме меня, не знал о судьбе вещей. Выгодный момент? Выгодный. Как его использовать? Я поразмыслил и решил повесить их сбыт на Храпцова. На что расчет? На то, что мои показания будут использованы при его допросе и станут ему известны. Храпцов никогда не подтвердил бы их. Если подтвердить, то нужно показать, где вещи, а он не знает. Но он задумался бы над тем, стоит ли дальше признаваться и топить нас обоих. Это во-первых. Во-вторых, он бы узнал, что я признался только для отвода глаз, а вовсе не раскололся. В-третьих, не будь у нас противоречий, не было бы повода для встречи на очной ставке, а я на нее, как известно, надеялся. Вот так-то…
Решив пока не ездить в поселок, я вызвал Кукина в Ленинград. Такие вызовы, как правило, дисциплинировали — разрушалась привычная обстановка, исчезала возможность посоветоваться перед допросом или после него, да и настроение создавалось другое, более серьезное и обязывающее. Дядя Вася приехал вовремя, одетый в демисезонное пальто и шляпу. На шее, под шарфом, виднелся воротничок ослепительно белой рубахи. Я предложил ему сесть и, уверенный в том, что Кукин скажет теперь правду, спросил:
— Видели, как Мошкин в магазин лазал?
— Ну, видел, — ответил дядя Вася.
— И что же?
— Был бы я помоложе, залез бы не хуже…
— Но ведь Мошкин не просто залезал. Он показывал, как обокрал магазин!
— Этого я не знаю.
— Тогда зачем же, скажите, нужно было везти его к вам в поселок, в такую даль?
— Не знаю, не знаю.
— Кукин, вы — работник милиции и, наверное, имеете представление о следственном эксперименте?
— Имею.
— Зачем было бы проводить его, если бы Мошкин отрицал свою вину?
Дядя Вася начинал понимать безысходность своего положения, но продолжал смотреть на меня, не мигая, круглыми глазами, и лицо его оставалось неподвижным.
— Хотите послушать протокол следственного эксперимента?
— Зачем? Не надо.
— Тогда давайте вспомним, сколько раз вы выпускали Мошкина из камеры в туалет?
— Раз, а может, два, не больше.
— Где вы сами были в это время?
Дядя Вася сделал вид, что вспоминает. Время шло, а он все молчал и молчал, поглаживая край стола своими толстыми, грубоватыми пальцами.
— Вам повторить вопрос?
— Кажется, уходил в дежурку.
— Зачем?
Кукин опять смолк и стал рассматривать большие, выпуклые ногти.
— Вы слышали вопрос?
— Наверное, партию в домино добить.
— Все у вас «кажется» да «наверное». Точно можете сказать?
— Я сказал: в домино играть.
— Сколько же времени потребовалось для этого?
— Не знаю.
— Вы видели, как вернулся Мошкин?
— Нет, я видел его уже на нарах.
— Когда он был отпущен домой?
— Часов в шесть утра.
— Почему вы мне раньше-то про домино не рассказали?
— Как вам сказать, товарищ следователь? Не верил, что он, прохвост, мог проделать такое. Да и себя, сами понимаете, не хотелось подводить.
Теперь дядя Вася говорил правду. Прощаясь, он задержался в дверях, извинился за то, что «так получилось», спросил, будут ли его еще вызывать, и, получив отрицательный ответ, закрыл за собой дверь.
Предстояла нелегкая встреча с Коровиным, переведенным к этому времени из колонии в изолятор. Я поехал туда со свежими силами, утром, не сомневаясь в успешном исходе этой встречи, но не зная, как и когда он будет достигнут. Ко мне привели невысокого, остриженного наголо, одетого в черный рабочий костюм парня. С его появлением в кабинете запахло потом, прелым сеном и махоркой. Парень хмуро взглянул на меня, сел и уставился в пол.
— Как жизнь, Коровин? — спросил я.
— Ничего.
— Вызвал вас, чтобы поговорить о краже из магазина.
— Опять этот магазин! Я ничего не знаю…
— Времени много прошло…
— Меня это не касается…
— Если бы не касалось, не вызвал бы.
Коровин поднял голову и подозрительно посмотрел на меня.
— С тех пор как вас осудили, произошли важные события, — сказал я, пытаясь хоть как-то расшевелить его. — Вас это тоже не интересует?
— Мне как-то все равно, — пожал Коровин плечами.
— Храпцов и Мошкин арестованы. Они рассказали правду и подтвердили ваши старые показания, от которых вы отказались.
— Пусть говорят, что хотят.
— Но они говорят не то, что хотят, а то, что соответствует истине. Они говорят правду, а правда-то ведь одна.
— И я говорю правду: не знаю я ничего.
— Вы твердо решили так себя вести?
— Да.
— Тогда мне остается дать вам очные ставки с ними. Когда-то вы уличали их в преступлении, теперь они будут уличать вас во лжи.
Коровин поежился, снова исподлобья взглянул на меня. Делайте, дескать, как хотите.
Я попросил выводного доставить Мошкина.
Войдя в кабинет, Мошкин с любопытством посмотрел на Коровина и остановился у двери.
— Вы признаете себя виновным в краже? — спросил я у него.
— Да, признаю.
— С кем вы совершили ее?
— С Храпцовым.
— А Коровин знал о ней?
— Знал.
— Как вы расцениваете те его показания, которые он давал в начальной стадии следствия?
— Он говорил правду.
— Как вы реагировали на нее тогда?
— Обещал зарубить или из окна выбросить.
— Что вы, Коровин, скажете на это?
— Он врет.
Мошкин, сориентировавшись, сел рядом с ним.
— Слушай, чучело! — заговорил он. — Молчать надо было тогда, год назад. Понял? А теперь это никому не нужно. В зону надо уходить, работать, воздухом дышать, а не выхлопными газами.
Коровин откинулся на спинку стула, повернулся к Мошкину и спросил:
— Давно ты здесь?
Не получив ответа, кивнул головой в его сторону:
— Пусть уйдет.
— Не понадобится больше? — спросил я.
— Нет, обойдемся.
Когда Мошкина увели, Коровин встал, прошелся по кабинету… Лицо его заметно просветлело.
— Говорить-то нечего, — сказал он, — все сказано. Пишите, что я подтверждаю те, первые, показания, которые давал следователю Гусько.
— Почему вы отказались от них?
— И об этом я говорил.
— Мне бы хотелось еще раз услышать, пусть в двух словах.
— В двух словах… — повторил Коровин. — Это трудно, но попробую. Под следствием я никогда не бывал. Когда случилась кража и меня вызвал Гусько, я поверил ему. Он просил помочь — я помог. Он обещал сохранить все в тайне, а сам сразу потащил этих друзей на допрос, стал колоть их. Думал, видно, с наскоку взять, а когда не смог, прочитал им мои показания. С тех пор я ни одной ночи не спал спокойно. Они будили меня, пугали ножом, грозили выбросить из окна. Я сказал об этом Гусько. Он ответил: «Ерунда, не посмеют», а они продолжали. Я хотел сбежать, уехать к матери или еще куда, но Мошкин сказал: «Тебе от пера не уйти, оно будет в твоем боку». Я пришел к Гусько и отказался от всех показаний. Потом он обещал, что арестует их после очной ставки со мной, и свел меня с ними. Я подтвердил все, а он взял да и отпустил их. Я снова отказался… Но они уже не оставляли меня, за каждым шагом следили и все стращали.
— Почему же вы никому не сказали об этом? Ведь кругом вас были люди…
— Я уже никому не верил.
— Зря, Коровин, и неубедительно. Ну а чего это вы решили машину угнать?
— Подумал, что они будут довольны, если окажусь за решеткой, остынут. Я не вор, не хулиган, что же мне оставалось? Поддал для храбрости, сел у гастронома в машину, благо шофер ключи забыл, да и газанул. Преследовать стали… А я съехал в кювет да пробежал для балды немного. Вот и дело.
— И вы считаете, что это был выход? Неужели другого ничего не смогли придумать?
Коровин вытер влажные ладони о брюки и махнул рукой:
— Стоит ли говорить теперь об этом?! Срок заработал — отбывать надо…
Так закончилась наша первая встреча. Мы не предполагали тогда, что скоро встретимся вновь…
В начале весны, когда снег в городских парках стал оседать, а на карнизах крыш появились сосульки, я в последний раз выехал в поселок: надо было выкопать чемоданы. Я знал, что снега там больше, чем в городе, и тает он медленнее, но ждать, пока обнажится земля, не мог.
С наступлением сумерек я пришел к начальнику милиции, попросил дать в помощь двух милиционеров, снабдить участников операции лыжами, лопатами и ломом. Поздним вечером группа двинулась по реке к противоположному берегу. Идти было трудно: сильный ветер
толкал назад, обжигал лица, мешал дышать.
Выйдя на берег, милиционеры показали мне торчавшую из-под снега крышу баньки. По схеме Мошкина я определил место, где были зарыты чемоданы, но, чтобы наверняка найти их, отмерил от него во все стороны по пять метров и начертил лыжной палкой границы площадки, с которой предстояло снять снег. Рыть начали, не сходя с лыж. К концу третьего часа работы верхние края площадки оказались на уровне головы, а до земли лопаты все еще не доставали. Только через час под совками зашуршали заиндевевшие листья, однако ни одного сучка найти в них не удалось. Решили раздвинуть снежные стены еще на метр, и тут я почувствовал, как моя лопата наткнулась на хворост. Потом в ход пошел лом. Землю долбили по очереди. На глубине штыка лом звякнул о что-то металлическое. Я наклонился и увидел замок чемодана…
В милиции, просматривая украденные вещи, я не обнаружил среди них лишь двух дамских кофточек…
Месяц спустя Мошкина и Храпцова осудили. Русько после суда над ними был вынужден уйти из прокуратуры. Он устроился в ремесленное училище и стал преподавать основы законодательства. Ну а Коровин…
Как-то летом я шел по Кировскому проспекту. Недалеко от улицы Куйбышева меня окликнули:
— Гражданин следователь!
Я осмотрелся, но никого из знакомых не увидел. Тот же голос прозвучал вторично, и вдруг я заметил, как из кабины замедлившего ход автобуса мне, улыбаясь, машет рукой водитель.
— Как дела?! — крикнул я, сразу узнав в нем Коровина.
— Нормально! Снизили до отбытого! Спасибо!
— Всего доброго!
— Вам тоже!
Рука исчезла в окне, и автобус, набрав скорость, затерялся в колонне других автомашин.
Минувшей ночью мне снилось, будто правонарушениям в Ленинграде, как и во всей стране, пришел конец, профессия юриста стала ненужной, я работаю уже не следователем, а гидом в городском экскурсионном бюро и вожу экскурсии по местам былых сражений с преступностью. Одну из групп экскурсантов я привел на площадь Мира. Напротив огромного пустыря между станцией метро и задним двором Октябрьского рынка я попросил своих слушателей остановиться и стал рассказывать:
— За этим пустырем, товарищи, не так давно находились винно-кондитерский, лабазный, молочный, мясной и рыбный склады крупной торгово-закупочной продовольственной базы. Долгие годы на них орудовали жулики. Они занимались сбытом левых товаров, полученных из других торговых организаций, а у себя на складах практиковали такие способы хищений, как изъятие из стандартной тары кондитерских, табачных, винно-водочных изделий, круп, сахарного песка и создание прибыльных пересортиц. Делалось это руками рабочих, связанных с жуликами узами родства, вечерами, а иногда и ночью. Сняв колпачки с бутылок, они отливали по пятьдесят граммов водки, а вместо нее доливали воду. Отделив бандерольные ленты от коробок с конфетами, вытаскивали из-под них крышки и снимали верхние слои конфет, потом подсовывали крышки под ленты и заново склеивали их. Из бочек они похищали рыбу, а чтобы вес бочек оставался прежним, заливали в них соленую воду, Для хищения круп, сахарного песка и других сыпучих товаров использовали щуп — подобие большого шила с полыми иглой и ручкой. На молочном складе масло первого сорта перетаривали в коробки от масла высшего сорта и отпускали его в столовые. Созданные таким образом «излишки» масла высшего сорта сбывали доверенным лицам из магазинов, а разницу в стоимости сортов делили. Искусственное создание прибыльных пересортиц, как способ хищения, широко практиковалось также на рыбном и мясных складах…
Экскурсанты слушали мой рассказ внимательно. Только молодой лохматый парень, по-видимому студент, в куртке со множеством кнопок не вытерпел.
— Позвольте, — перебил он меня. — Вытаскивая конфеты из коробок, крупу из мешков, рыбу из бочек, они обворовывали самих себя…
— Нет, — возразил я. — Мешки, ящики, коробки и бочки с внутритарными недостачами жулики отпускали со складов в первую очередь, и недостачи таким образом перекочевывали к получателям.
— И что же потом? — допытывался студент.
— Потом бывало по-разному. Недостачи рано или поздно вскрывались, но в магазинах, где учет суммарный, причину их определить уже было трудно. В тех случаях, когда недостача обнаруживалась в результате самопроверок, работники магазинов стремились покрыть их за счет обмана покупателей либо путем получения на базе левых товаров, нередко тех, которые были украдены у них же. Бывали и такие случаи, когда получатели выявляли эти скрытые недостачи при перевешивании товаров. Тогда они предъявляли к базе претензии и требовали возмещения ущерба.
— Много ли было таких претензий? — поинтересовалась сутулая, скромно одетая женщина в очках, по всей видимости — бухгалтер.
— Как вам сказать, — ответил я. — В квартал, если брать по каждому складу, то немного. За год их накапливалось порядочно. Особенно по винно-кондитерскому, лабазному и рыбному складам. Получатели писали, например, об обнаружении в бутылках с водкой размокших окурков, табачного пепла, о том, что в коробках с конфетами не хватает верхних рядов илй о том, что в бочках с рыбой, полученных по весу брутто, вес нетто не соответствует указанному на трафарете.
— Любопытно… — заметил студент. — Как же поступало в таких случаях руководство базы?
— Иногда оно назначало проверки. Эти проверки редко заканчивались взысканием недостач с кладовщиков. Получателям, как правило, рекомендовалось требовать возмещения недостач от фабрик — изготовителей продукции либо списывать их как естественную убыль, возникшую при транспортировке товаров.
— Хитрецы! — возмутилась женщина-бухгалтер.
— Как раз об этом и писали на базу некоторые получатели, — согласился я с ней. — Они прямо указывали, что товар украден и списывать его недостачу на естественную убыль недопустимо…
— В торговле не все жулики, в ней есть честные и смелые люди! — послышалась чья-то реплика. Ее заглушили другие голоса:
— Выходит, руководство было заодно с ворами!!!
— Оно тоже кушать хотело… — ехидно заметил сту-^ дент.
— Вы правы, — подтвердил я. — Кладовщики или их заместители ежемесячно вручали директору и его заместителю определенные суммы денег. Эти поборы почему-то назывались «абиссинским налогом». Руководство базы в свою очередь делилось деньгами с более высоким руководством. Кроме того, «высоким» руководителям к праздникам преподносились пакеты с дорогими винно-водочными и кондитерскими изделиями, копченой колбасой, бужениной, красной рыбой и икрой. Нельзя сказать, что эти взяточники поощряли такое усердие своих подопечных. Возьмем, к примеру, самого главного из них. Всякий раз, когда директор базы клал в ящик его письменного стола конверт с деньгами или ставил за сейф пакет с продуктами, начальник бросал на него осуждающий взгляд и недовольно бурчал: «Смотри, чтобы это было в последний раз!»
Экскурсанты дружно рассмеялись.
— Но если бы директор базы хоть однажды нарушил сложившуюся традицию, — продолжал я, — он был бы немедленно уволен.
— Как же в этих условиях работали ревизоры? — полюбопытствовала женщина-бухгалтер.
— Ревизоры пользовались репутацией деликатных людей. О своем приезде на базу они звонили ее руководству заранее: приехав туда, ничего не просили, отсиживали положенный срок, в акт включали лишь безобидные нарушения и, получив за свою деликатность вознаграждение, удалялись.
— Сколько же эта банда успела украсть? — спросил студент.
— За несколько лет она похитила продуктов на сумму свыше двухсот тысяч рублей.
— Ничего себе! — зашумели экскурсанты. — На что же были потрачены эти деньги?!
— На приобретение дач, машин, мебельных гарнитуров, золотых украшений, хрусталя, ковров. Первенствовал здесь заведующий винно-кондитерским складом. Своему бульдогу он надел на клыки золотые коронки.
— Куда же смотрели люди? Соседи по дому, например?! — спросила стоявшая рядом со студентом миловидная блондинка.
— Люди возмущались и, как всегда в таких случаях, ругали следственные органы. На большее у них пороху не хватало, — объяснил я.
— Неужели невозможно было вовремя пресечь все это?! — раздался чей-то негодующий голос.
— Почему же невозможно? Это могла сделать и милиция, и прокуратура, — ответил я. — Только надо было глубоко и серьезно проверять поступавшие к ним сигналы о преступлениях. В милицию, например, неоднократно приходили письма о воровстве и взяточничестве на базе, как анонимные, так и подписанные в основном уволенными работниками. Анонимными пренебрегали, их оставляли без проверки, подписанные проверялись, но поверхностно и без сопоставления с другими сигналами, а потом сдавались в архив. Там эти письма уже никто не анализировал. Претензии тоже были своеобразными сигналами, но они подвергались проверке прокуратурой в лучшем случае один раз в Квартал, причем разными прокурорскими работниками. За более длительный срок по каждому складу их никто не смотрел. Когда же прокуратура занялась наконец анализом накопившихся на базе претензий, поступавших в милицию жалоб и заявлений, организовала целенаправленную ревизию документов в магазинах с целью выявления следов поступления туда левых тов ров, возбудила дело и провела одновременные обыски у руководителей базы и кладовщиков, а затем взяла их на допросы — судьба преступной группы была решена…
Закончив беседу на площади Мира, я повел экскурсантов к остановке автобуса № 50, и минут через десять мы были уже на Театральной площади.
— Взгляните, товарищи, на этот дом, — указал я на пятиэтажное, украшенное лепкой здание. — Таких домов в Ленинграде много, но этот получил известность потому, что в нем длительное время размещался ведомственный жилотдел. Его окна на первом этаже, видите? Так вот: все инспектора и начальник жилотдела были взяточниками… Не подумайте, что они брали взятки за незаконное предоставление жилплощади или необоснованное улучшение жилищных условий. Они принимали на учет только тех, кто имел на это право, однако за взятки, полученные от лиц, желавших удовлетворить свои интересы побыстрее. Они шли к руководству, умело докладывали дела и возвращались с резолюциями: «Срочно», «В первую очередь» и т. д. Кроме того, они скрывали от учета и за определенную мзду разбазаривали однокомнатные квартиры, освобождавшиеся после смерти съемщиков-одиночек. На эти квартиры взяточники оформляли ордера, возвращенные другими гражданами, предварительно вытравив в них прежние записи. Контроль общественности за работой жилотдела отсутствовал. Между тем разговоров было много: инспектора жили явно не по средствам и не скрывали этого. Достаточно сказать, что у одной из них при обыске, проведенном после возбуждения уголовного дела, удалось обнаружить около ста изделий из хрусталя, много золотых украшений, десять шуб, пятьдесят пар импортной обуви, несколько дорогих сервизов из фарфора, целую коллекцию зарубежных вин и коньяков.
— Как же они попались? — спросила миловидная блондинка.
— Их Вывел на чистую воду один из очередников, — ответил я. — Он был в числе нуждающихся в улучшении жилищных условий, поскольку проживал с женой и взрослой дочерью в коммунальной квартире, занимая маленькую комнатушку. Как-то два его знакомых, поставленные на очередь позже, но получившие площадь раньше его, сказали ему о том, что дали взятки. Гражданин привел их в прокуратуру…
— Если бы он сам не был заинтересован, то не поступил бы так, — скептически заметил кто-то из экскурсантов.
— Не согласен, — возразил я. — Этот человек и раньше не боялся постоять за правду там, где это требовалось, независимо от своих личных интересов.
— А его знакомых привлекли? — спросил студент.
— Нет, — ответил я. — Они ведь добровольно заявили о даче взяток, и от уголовной ответственности в соответствии с законом были освобождены.
— А площадь у них отобрали? — поинтересовалась блондинка.
— Оставили за ними, поскольку они имели на нее право.
— И все-таки я убежден, что как этих, так и вазовских жуликов можно было обезвредить гораздо раньше, — уверенно произнес студент. — Они процветали только благодаря инертности, безразличию тех, от кого зависело их своевременное разоблачение…
Мне надо было ехать с экскурсантами дальше, но тут и они, и «исторический» дом погрузились в темноту. Сон оборвался.
— Перевернись… Сколько можно просить? — тормошила меня жена. — Лежишь на сердце, бормочешь бог знает что… окурки в бутылках, абиссинский налог, золотые коронки у собаки — всякую галиматью!
Я повернулся и подумал: почему же галиматью? Только разве с гидом и экскурсией что-то не так, но ведь на то и сон! А все остальное было, было в действительности. Это точно! Вчера, возвращаясь с места происшествия, я ехал в автобусе № 50 мимо площади Мира к Театральной площади и вспоминал дела, которые когда-то расследовал в этих краях.
На Театральной площади вышел из автобуса, купил пирожков и направился к прокуратуре кратчайшим путем. У мостика через канал Грибоедова меня остановили сначала девушка, потом молодой человек: «Что у вас? Вы не сдаете? Нужна квартира или комната». За ними потянулись другие… Я много слышал об этой толкучке, но своими глазами не видел ее никогда. Решив понаблюдать за тем, что здесь происходит, я вошел в соседний скверик и сел на скамейку. За решеткой, на набережной, топталась кучка людей, в основном молодых и среднего возраста. Двигались эти люди беспорядочно, изредка обмениваясь друг с другом короткими репликами. Когда же появлялся новый человек, они устремлялись к нему, как булавки к магниту…
— Забавное зрелище, — сказал я сидевшей рядом бабушке. — Давно ли здесь эта толкучка?
— Лет пять уже, — ответила бабушка. — Раньше на Малковом переулке была. Там разогнали — стали ездить сюда. Удобно. Из любого района легко попасть.
— И не гоняют?
— Гоняют, а толк-то какой? Вон развесили предупреждения: за расклейку объявления — штраф десять рублей. Все равно клеят. Пишут свои адреса, телефоны — только штрафуй! И ведь не увидишь объявлений «сдаю». Все «сниму» да «сниму». Люди нуждаются во временном жилье — студенты, военные, командированные. А кто сдает им здесь площадь? Тот, кто хочет сорвать побольше и от налога увильнуть, — спекулянты. И еще алкоголики, сводницы.
— Да-а, — понимающе вздохнул я.
— Никому до этого дела нет, — продолжала старушка. — Моя дочь живет в соседнем доме, он на капитальный ремонт идет. Год уже его расселяют и еще год будут расселять. Квартиры коммунальные, половина комнат пустует. Почему бы не сдавать их тем, кто приезжает в Ленинград в командировку, на учебу, брать у них подписки об освобождении комнат по первому требованию? Будет подходить время ремонта — предложить переехать в другой дом. Такие дома есть рядом. И людям хорошо, и государству. Только спекулянтам пришлось бы от этого туго. Так нет, будут штрафовать, гонять людей, как будто этим можно что-то решить. А ведь здесь промышляют и настоящие проходимцы, заманивают неопытных, чтобы обобрать или еще что-нибудь сделать… С девушками, например…
Моя собеседница говорила правду. Меня не надо было убеждать в этом. Совсем недавно пришла ко мне приятная молодая особа — мойщица окон из «Невских зорь». Замужем дважды была, и оба раза неудачно. Пришла и подала заявление: «Прошу привлечь к уголовной ответственности гражданина Бринчука за изнасилование». Я предложил ей рассказать, как все это было. Оказалось, что она, расставшись со вторым мужем, направилась к этому самому мостику, чтобы снять комнату. Брищчук заметил ее, представился инженером и сказал, что может сдать ей по сходной цене свою однокомнатную квартиру, поскольку сам он живет у жены. Она посмотрела квартиру и в тот же день перевезла туда свой гардероб: дубленку, демисезонное пальто, костюмы, платья, шляпы и парики, белье и обувь. Прошла неделя. Поздним вечером в квартиру позвонили. Она открыла дверь и увидела хозяина. Бринчук объяснил, что был рядом по делам, задержался, домой ехать далеко, транспорт ходит редко, и попросил разрешения заночевать на кухне, на раскладушке. Она согласилась: не выгонять же человека из собственной квартиры! Он сказал, что у него есть бутылка хорошего вина, и предложил выпить за знакомство. Выпили, поговорили. Бринчук ушел на кухню, поставил раскладушку и выключил свет. Вскоре она заснула, а проснулась от того, что ощутила на своем лице его дыхание…
— Когда это случилось? — спросил я у заявительницы.
— Разве это имеет значение? — возмутилась она. — Допустим, полгода назад…
— Почему же вы сразу не подали заявление?
— Я надеялась, что он отдаст мне мои вещи.
— Он их вернул?
— Нет, до сих пор держит у себя.
— А когда вы ушли от него?
— Да вот уже месяц. Я бы раньше ушла, если б было куда…
— У вас следы насилия были?
— Какие следы? Я не девушка, к тому же спала…
— Простите, но одного вашего заявления, притом запоздалого, маловато для привлечения к уголовной ответственности.
— Маловато? Для такого полового гангстера, как Бринчук, маловато?! Сколько девушек он обидел! Одна до меня жила. Я познакомилась с ней, когда она за своими вещами приходила. Бринчук ей тоже не отдавал…
Я разыскал эту девушку, чтобы проверить доводы заявительницы. Она вела себя замкнуто и далеко не сразу рассказала о том, как попала в сети к Бринчуку. Но это была совсем другая, полная драматизма история.
— Почему вы не заявили о случившемся? — спросил я у нее.
— Боялась позора, — ответила она. — И потом… Чем бы я доказала?
— Доказательства у вас были. Их и сейчас можно собрать.
— Мало.
— Решать мало или достаточно — это наше дело. Вы подумали о том, что оставляете безнаказанным преступника, в руки которого могут попасть новые жертвы?
— Я думала, конечно, об этом, но надеялась, что он испугается, перестанет…
— Теперь вы желаете, чтобы он был наказан?
— Да.
Я позвонил Бринчуку, попросил приехать в прокуратуру· Он сказал, что плохо себя чувствует и явиться не может. Тогда я предложил ему встретиться в жилконторе. Он согласился, но не пришел. Со следующего дня он перестал появляться на работе и отвечать на телефонные звонки. Словом, скрылся.
Пришлось возбудить дело без его объяснений. Сделали обыск в квартире, нашли записную книжку, в которой оказались адреса еще двух студенток и письма их родителей. Судя по письмам, Бринчук шел на все, чтобы не сесть в тюрьму. Он обещал жениться сразу на обеих девушках…
В поисках Бринчука я собрал жильцов дома, стал спрашивать, кто и что знает о нем и его делах. Жильцы долго молчали. Потом одна женщина, соседка этого прохвоста, крикнула: «Он, мерзавец, ночами покоя никому не давал! То возня у него, то стоны, то плач!» И пошло, и пошло… Я спросил: «Где же вы раныпе-то были?» — и услышал в ответ: «В первую очередь на Бринчука должны были заявить эти жилички». Железная логика, не правда ли? Только кому она на пользу? И все-таки именно с их помощью я нашел «полового гангстера». Ночью он пытался проникнуть в квартиру, которую я после обыска закрыл на свой замок и опечатал. Соседи по лестнице услышали шум, позвонили в милицию…
Поговорив с бабушкой, я пошел на работу. Дело Бринчука тоже, наверное, приснйл'Оеь бы мне, если бы не жена…
— Про какую же галиматью ты говорила? — спросил я у нее, чувствуя, что она еще не заснула.
— Отстань, скоро утро, — ответила она. — Кроме своей работы, ничего не знаешь…
В моей комнате за стеклом книжного шкафа стоит небольшая фотография мужчины лет сорока: зачесанные набок светлые шелковистые волосы, слегка насупленные брови, прямой нос, впалые щеки, разрезанный вертикальной бороздкой упрямый подбородок… Особенно выразительны глаза. В них — ни тени улыбки, и наверное поэтому взгляд их кажется тяжелым, даже страдальческим.
Фотография привлекает внимание всех, Кто бывает у меня. По общему мнению, на ней изображен человек необычной и нелегкой судьбы. Они правы. Это сын русского эмигранта, итальянский коммунист, скрипичных дел мастер Владимир Яковлевич Шевченко, вернувшийся накануне войны вместе с семьей на свою настоящую родину — в Советский Союз. Мне же она говорит гораздо больше. Сын Владимира Яковлевича, Глеб, в детстве был моим другом. Фотографии Глеба у меня нет, и когда вечерние сумерки делают портрет его отца мягче, мне начинает казаться, что на нем изображен мой дорогой Глебка. Все, что связано с ним, я свято храню в своей памяти.
…Осень 1939 года. Новая просторная школа в Лесном, на углу Пустого переулка и Дороги в Сосновку. 56 гудит после перемены. В дверях появляется учительница. Она вводит в класс новичка — скромно одетого, худенького парня. На голове — копна рассыпающихся волос соломенного цвета, лицо тонкое, глаза большие, карие.
— Глеб Шевченко, — представляет его учительница, — приехал к нам из Италии. Помогайте ему, ребята.
Глеба сажают на «Камчатку», на которой я обитаю чуть ли не с первого класса. К моему удивлению, Глеб сам записывает и решает задачи, только во время диктанта задумывается и заглядывает в мою тетрадь. Мне не жалко, я подвигаю тетрадь к нему — пусть смотрит. На переменах мы не расстаемся, я показываю ему школу, рассказываю о ребятах. Неожиданно узнаю, что Глеб живет недалеко от меня. После уроков мы идем домой вместе.
— А кто у тебя родители? — интересуюсь я.
— Мама пианистка, папа делает скрипки. Перед тем как приехать в Союз, мы жили в Фиуме. Мама выступала перед рабочими бесплатно, а отец говорил с ними о политике, он коммунист… Хочешь — зайдем ко мне?
Мы сворачиваем к двухэтажному, обшитому досками серому бараку. Глеб шарит в карманах, достает ключ. Открыв одну из дверей, он пропускает меня вперед. Я вхожу и останавливаюсь в недоумении: по стенам большой с двумя окнами комнаты стоят неубранные кровати, в центре — черный рояль, на крышке которого лежат ноты, надломленная краюха хлеба и скрипка. Подоконники уставлены кастрюлями, чайниками, немытой посудой.
— Чья это скрипка? — спрашиваю я.
— Моя, — отвечает Глеб. — Есть хочешь?
Он бросает портфель, отламывает от краюхи две корки, одну подает мне, и мы уходим гулять.
Рядом с его домом, в сосняке, военный городок.
— Полезем, посмотрим? — предлагаю я Глебу.
— Как? — спрашивает он.
— А вот так…
Я разгребаю под забором песок и, как крот, проползаю на территорию городка. Глеб ползет за мной. Мы прячемся за соснами и долго наблюдаем за часовыми, которые расхаживают около большущих зенитных пушек.
…Приближается ноябрь. В вестибюле школы — объявление о праздничном концерте. Среди его участников — Глеб. Концерт проходит в переполненном актовом зале. Глеб играет на скрипке, играет так, что мне кажется, будто глаза его в это время не видят ничего. Ему долго аплодируют. После концерта Глеба окружают мальчишки и девчонки, спрашивают, охотно ли он занимается музыкой или родители заставляют? Это ему надоедает, он пытается вырваться из кольца и… ругается нецензурными словами. Нет, Глеб не понимает их смысла, он удивленно смотрит на девочек, которые отворачиваются и уходят…
…Глубокая осень. Мы сидим у меня дома и делаем из ваты длинные жгуты. К зиме мама уложит их на оконные рамы, вдоль нижнего края стекол. Когда на смену морозам придут оттепели и ледяные узоры на окнах начнут таять, эти жгуты отведут воду в подвешенные к подоконникам бутылки, избавят от луж на полу. А пока на улице — дождь, сырость. За стволами мокрых деревьев видны Яшумов переулок и старые деревянные ворота у входа в наш двор.
Мы то и дело поглядываем в окно: когда же кончится этот дождь? Наше внимание привлекает лошадь, которая тащит телегу с бочкой керосина. Сбоку от нее, с вожжами в руках, идет мужик в клеенчатом переднике. Он останавливается у ворот, достает медный рожок и дует в него. На улицу бегут люди с бидонами.
— Слушай, — говорю я Глебу, — у нас на чердаке валяется горн. Ты понял?
Через несколько дней мы лезем на чердак, находим горн и, подойдя к слуховому окну, дуем в него по очереди. Из домов выскакивают люди, они смотрят по сторонам и, пожимая плечами, расходятся. А мы снова трубим…
…Весна 1940 года… После занятий мы идем ко мне домой. Мама встречает нас, кормит обедом. И мы делаем уроки. Заканчиваем их в сумерках. Не включая свет, входит тетя Шура, сестра моего отца, садится за рояль, и комната заполняется звуками «Лунной сонаты». Вначале они плывут медленно, грустно, но вот плавная мелодия обрывается, на смену ей приходит буря, смятение, гнев…
…По правде говоря, мы оба любим не только музыку и озорство, но и… конфеты. Больше всего «Бим-Бом». Только денег у нас почти никогда не бывает. Это заставляет идти на крайности… Мы делаем букеты из наломанной возле дома сирени и выходим на улицу. Кому бы продать их? Да так, чтобы за уши не отодрали, к родителям не отвели? Появляются парень и девушка.
— Я предложу жениху, — шепчет Глеб.
Он ждет приближения влюбленных, достает из-за спины сирень:
— Дядя, буки купет…
Парень с любопытством смотрит на него.
— Простите… купите букет, — извиняется Глеб.
Парень опускает в ладонь Глеба несколько монет, и вскоре мы уже хрустим вкусными конфетами.
…Наступает лето. Жизнь идет, как и прежде, но взрослые все чаще говорят о войне, о том, что фашисты собираются напасть на нашу страну. Мы начинаем вооружаться. В потайном месте, в Сосновке, делаем самопалы, льем свинцовые пули к ним, из игрушечных глобусов мастерим бомбы, шнурки для ботинок начиняем серой от спичек и превращаем их в бикфордовы шнуры.
— Ты никому не скажешь? Поклянись, — как-то говорит Глеб и достает из кармана брюк плоский, завернутый в тряпку предмет:
— Браунинг, в подвале нашел. Только, кажется, неисправный — спусковой крючок не двигается…
Он пытается отвести затвор назад. Это ему удается. Я вижу, что бойка на затворе нет, и говорю:
— Брак, не стреляет!
— А как бы его починить? — спрашивает Глеб.
Он досылает затвор вперед и пытается сдвинуть с места спусковой крючок, но у него ничего не получается. Засунув браунинг в карман, Глеб уходит домой, а через некоторое время говорит мне, что его нашел и забрал отец.
…На первом этаже Глебкиного дома несколько комнат занимает женское общежитие. Туда ходят солдаты. Не может быть, чтобы в такое тревожное время их отпускали командиры! С наступлением темноты мы подкрадываемся к окнам, заглядываем в них. Солдаты сидят на кроватях без ремней, в расстегнутых гимнастерках и обнимают девчонок. Глеб барабанит по стеклам и кричит:
— Тревога! Тревога!
Мы прячемся в кустах. Солдаты выскакивают на крыльцо, приводят себя в порядок и бегут в часть.
…Июль 1941 года. Война все-таки началась… Мы видимся реже. Я уезжаю в первую эвакуацию вместе с детским садом, в котором работает мать. Нас размещают в деревне недалеко от станции Угловка, что между Ленинградом и Москвой. Проходит месяц. Немцы продвигаются как раз в этом направлении. Эвакуированные возвращаются в Ленинград, и вот я снова в своем доме. Мне хочется повидать Глеба, однако на улице гроза, дождь льет и льет. Наконец, раскаты грома стихают, появляется солнце. Я выбегаю во двор. Воздух напоен запахами трав и цветов, с кончиков мокрых листьев свисают, переливаясь всеми цветами радуги, капли. Они дрожат, падают, на их месте вырастают и начинают сверкать другие… Откуда-то издалека доносится полонез Шопена. Наверное, это играет мать Глеба. Я тороплюсь, но странное дело: по мере моего приближения к их дому аккорды звучат все тише и тише и умолкают совсем. Я стучу в знакомую дверь, мне никто не открывает: в комнате никого нет…
В августе — вторая эвакуация, на этот раз далеко на северо-восток. Голодно, силы тают с каждым днем, и в школу ходить становится все труднее. Продуктов, которые мы получаем на месяц по карточкам, до войны хватило бы на неделю. В сумерках, чтобы никто не видел, мы с матерью выходим за город и под снегом отыскиваем капустные кочерыжки.
Весной мама пишет в Ленинград письмо, надеясь найти кого-нибудь из знакомых. Я прошу ее узнать о судьбе Глеба. Приходит ответ: Глеб остался в окруженном городе, возил на каком-то складе уголь, а потом исчез. Я не могу поверить, что Глеба нет в живых. Мне кажется, что он просто пропал без вести и когда-нибудь мы непременно встретимся.
После войны я вернулся в Ленинград, поступил в Университет и, окончив юридический факультет, стал следователем.
Однажды мне пришлось побывать в Архангельской области. Закончив работу, я зимним вечером приехал на станцию Плесецкая, зашел в небольшой зал для пассажиров, где у печки грелись несколько* мужчин и женщин, взял билет и в ожидании поезда на Ленинград вышел на перрон.
Прогуливаясь по его скрипучим доскам в стороне от заваленного снегом, плохо освещенного станционного здания, я любовался звездным небом. Вскоре вдалеке послышался протяжный гудок локомотива и почти одновременно с ним — металлический шелест колес. Через несколько минут я уже шел по коридору купейного вагона, отыскивая свое место… Вдруг из полутемного купе меня окликнула женщина:
— Дима!
Я узнал ее сразу:
— Ляля!
— Ты как здесь оказался?
— Возвращаюсь из командировки…
— А я в Архангельске читала лекции. Вот так встреча!
Несмотря на позднее время, мы наперебой стали рассказывать друг другу о жизни, работе и однокурсниках.
— Слушай, сегодня я прочитала потрясающую корреспонденцию, — сказала мне собеседница. Она порылась в кипе пахнущих типографской краской газет и подала одну из них. — На, возьми, потом почитаешь…
Мы проговорили до поздней ночи. Я ушел в свое купе, лег, но, вспомнив про корреспонденцию, которая произвела такое сильное впечатление на мою знакомую, нашел ее и принялся читать. Она была напечатана под крупным заголовком «Пианистка» и занимала три неполных колонки. Автор писал (постараюсь как можно более точно воспроизвести его слова): «Я приехал в далекий сибирский город в ночь на воскресенье и утром пошел побродить по его улицам. Мое внимание привлекла афиша: в Доме политпросвещения концерт артистки… Не буду пока называть ее имени. Оно ничего не сказало мне. В программе — Сезар Франк, Равель и двадцать четыре прелюдии Клода Дебюсси. Трудная, редкая программа. Редчайшая. Я подивился мужеству филармонии — кому из пианистов под силу такой концерт? Купил билет и с любопытством стал ждать вечера.
Нас было в зале 53 человека. Я посчитал. А зал был большой, на пятьсот мест. Перед началом концерта ведущий попросил сесть слушателей поближе и сказал несколько слов о музыке французских импрессионистов. Потом вышла пианистка. Высокая, немолодая женщина. Коротко подстриженные рыжие волосы, решительные движения. Она посмотрела в пустой зал с добродушной грустью, даже чуть виновато, потом так же смущенно сменила качавшийся стул и стала играть».
Когда я прочитал эти строки, в моей памяти возник образ матери Глеба, но я тут же подумал, что это случайное совпадение, и продолжал читать дальше:
«…Она играла, быть может, самую изысканную и поэтическую музыку на свете. «Лодка среди океана», «Долина звонов», «Печальные птицы», «Игра воды». Это Равель. «Следы на снегу», «Затонувший собор», «Девушка с волосами цвета льна». Это Дебюсси. И, сохраняя изысканность и поэтичность, пианистка в то же время была строга, даже холодновата. Такое доступно только большим артистам… Я не знал в тот вечер, что судьба привела меня на концерт пианистки, чьей игрой наслаждался весь мир — Нью-Йорк, Рио-де-Жанейро, Буэнос-Айрес, Париж, Вена, Рим…»
И снова я подумал о матери Глеба. Я помнил, как Глеб рассказывал, что она родилась и выросла за границей, там получила музыкальное образование и стала играть. В ее исполнительской манере я всегда чувствовал эту холодноватую изысканность. Но почему она оказалась в Сибири?
Следующий абзац заставил меня заволноваться по-настоящему:
«Отец Веры (мать Глеба звали именно так!) был физиком, математиком, астрономом. Профессор в Сорбонне, потом в Туринском университете. Мать, испанка (Глеб говорил, что в жилах его течет и испанская кровь!), совмещала преподавание литературы в Сорбонне с обязанностями светской женщины. Девочка была предоставлена гувернантке, а вернее — сама себе. Учили ее и музыке, но случайные преподаватели. Она жила на берегу Средиземного моря, в Ницце, и часто убегала с уроков в лицее на симфонические концерты, которые ежедневно давались в одном из казино. Однажды директор казино удивился: к нему подошла девочка и сказала, что хотела бы сыграть с оркестром Концерт Моцарта…»
Я прочитал этот абзац дважды. Не слишком ли много совпадений? Последние мои сомнения исчезли после того, как я пробежал глазами фразу:
«Вскоре такой концерт был объявлен. Партию фортепьяно исполняла двенадцатилетняя Вера Лотар».
Тут я привстал. Сердце мое забилось быстрее. Я еще раз заглянул в газету. В ней черным по белому была напечатана фамилия матери Глеба. Так, значит, она жива! А что же Глеб?
Я торопливо просмотрел корреспонденцию до середины и, не найдя никакого упоминания о нем, решил читать не спеша, чтобы не пропустить ни единого слова. Ведь это была первая подробная информация о семье друга! Первая за столько лет!
Автор писал, что в 1925 году пятнадцатилетняя Вера окончила Парижскую консерваторию. Начались бесчисленные гастроли. Импресарио подавали ее как вундеркинда. Но пришел день, и Вера поехала в Вену, чтобы продолжить образование. Здесь к ней пришло то необходимое для артиста равновесие, которое называется зрелостью. Она гастролировала теперь уже не как вундеркинд, а как талантливая пианистка отличной школы. У молодой женщины было все. Дарование. Школа. Богатство. Слава. Но еще у нее был неспокойный характер. Ей не нравился мир, в котором она жила, «хорошее общество», в котором воспитывалась. И Вера, порвав с родными, вышла замуж за русского инженера-акустика Владимира Яковлевича Шевченко, отец которого эмигрировал из России после 1905 года. Владимир Яковлевич мечтал вернуться в свою страну… Незадолго до войны супруги добились, наконец, советских паспортов и приехали в Советский Союз. Первое время было трудно. К ним относились с подозрением. Когда Вера Августовна получила возможность дать концерт в Ленин-граде, ей не в чем было выступать — все было распродано. Платье для концерта достали в Музкомедии из костюмов к «Веселой вдове». Но первое же выступление все поставило на свое место. Они получили квартиру, работу, они были обеспечены и счастливы…»
«Началась война, — писал далее автор. — Мужа по неизвестным причинам арестовали. Вера Августовна побежала хлопотать за него и больше домой не вернулась. Восемь лет пианистка не подходила к роялю, но каждый вечер устраивала концерт для самой себя. Закрыв глаза, Вера Августовна мысленно проигрывала сонаты Бетховена, фуги Баха, сонаты Шопена… Когда же ее освободили, она пришла к директору местной музыкальной школы, сказала, что окончила Парижскую консерваторию, выступала в разных странах мира, а сейчас просит одного — пустой класс с роялем, где она могла бы запереться на час… Ее приняли за сумасшедшую, но она просила немногого, и ей дали этот класс. Она вошла в пустую комнату, повернула ключ в замке и стояла, прижавшись спиной к двери. Перед нею был рояль. Впервые в жизни ею овладел страх. Она не могла дотронуться до клавишей, потом пересилила себя и… Случилось чудо. Она стала играть. Играть бурно, подряд, обрывая себя. Ей казалось, что Шопена она сможет играть, а Баха не сможет, Баха играет, а Бетховена — не сможет… Окрепнув, она выступала с концертами вначале в Нижнем Тагиле, потом в Свердловске. В шестидесятом году состоялся ее первый концерт в Москве. Имени пианистки никто не слышал, его забыли, но зал был полон — привлекала программа…
Все это теперь уже история… — заканчивал корреспондент свой очерк. — Я сижу в маленькой квартире Веры Августовны. Скромная, покрытая пледом кровать. Плохонькое филармоническое фортепьяно. И женщина — простая, добродушная, немного рассеянная, с крепкими руками и хитроватой улыбкой.
Понимая всю бестактность вопроса, я спрашиваю, не сожалеет ли она о своем зарубежном прошлом.
— Конечно, нет! — объясняет Вера Августовна. — Я ушла из того мира, я не любила его… Не люблю и сейчас.
Она живет одна, муж умер в заключении, сын погиб в блокадном Ленинграде».
Скупые сведения о смерти Глеба исходили на этот раз от его матери. Они оглушили меня, но не верить им было нельзя. Всю ночь я не мог заснуть, а к утру решил, что с возвращением в Ленинград напишу автору «Пианистки» и попробую найти дело, по которому был арестован Владимир Яковлевич. Хотелось сделать хоть что-нибудь полезное для Веры Августовны.
Корреспондент ответил не сразу. Контакты между мною и Верой Августовной он считал нежелательными. Почему? Может быть, боялся, что они отрицательно скажутся на ее здоровье, а может, опасался за неточности, допущенные в корреспонденции… Кто знает! Я выполнил его волю.
Спустя некоторое время я получил возможность ознакомиться с делом Владимира Яковлевича. Оно открывалось анонимным заявлением о том, что Шевченко — фашистский шпион и заслан в Советский Союз с целью сбора и передачи за границу сведений о промышленных и военных объектах Ленинграда. Владимир Яковлевич на всех допросах неизменно отрицал свою вину, рассказывал о том, как в рядах Итальянской компартии боролся с фашизмом, а один из протоколов, написанный собственноручно, закончил словами: «Я коммунист и никогда не изменю ни партии, ни народу». Обвинение в шпионаже пришлось снять. Листая дело, я наткнулся на протокол обыска комнаты, где жила семья Шевченко. В ней, за печкой, был найден браунинг. Тщетно пытался я отыскать описание его индивидуальных особенностей. Не было даже заключения о пригодности браунинга для стрельбы. Зато были показания Владимира Яковлевича о том, что это «оружие» он бросил за печку, отобрав у сына. Им не поверили.
В конверте, наклеенном на обложку дела, я нашел служебное удостоверение Владимира Яковлевича с маленькой фотокарточкой и увеличил ее. Так в моей комнате, за стеклом книжного шкафа, появился дорогой мне портрет.
От своих криминальных клиентов я довольно часто слышу одну и ту же фразу: «Копаетесь вы в чужих грехах, а соб-ственная-то совесть чиста?» Я отвечаю им, что грешил только в детстве — лазал по чужим садам, дрался, озорничал, — и знаю, что говорю неправду. Один грех, который я совершил, будучи взрослым, не дает мне покоя и поныне.
После окончания Университета я с родителями жил на окраине Ленинграда. Мы занимали одну комнату в коммунальной квартире чудом сохранившегося деревянного дома. Вторую комнату занимала семья пожилой, перенесшей блокаду парикмахерши, третью — главного бухгалтера довольно крупной строительной организации.
Главного бухгалтера звали Верой Петровной. Было ей за пятьдесят, мужа она потеряла во время войны и с тех пор одна растила двух дочерей. Когда мы познакомились, младшая дочь Женя еще училась в институте, старшая — Тоня — работала медсестрой в больнице. Вера Петровна и ее дочери были общительными, веселыми, мы быстро сблизились, стали заходить друг к другу, вместе встречать праздники.
Жили они всегда скромно, одевались просто. Кухня у нас была общая, и я не замечал, чтобы Вера Петровна готовила на ней что-нибудь особенное. Иногда, как правило по выходным, она жарила для девочек котлеты, обычно же варила постные щи или суп с рыбой, а на второе — каши. Денег ей, судя по всему, не хватало, и она занимала их то у парикмахерши, то у моей матери.
Вера Петровна пользовалась уважением в доме не только за то, что никогда не впадала в уныние. Она была членом товарищеского суда, а в соседней библиотеке добровольно занималась реставрацией книг.
Со мной она была особенно приветлива, не раз говорила, в шутку, что хотела бы стать моей тещей и нянчить внуков.
Но однажды, когда я вернулся из города, мать взволнованно сказала: «У нас новости! К Вере Петровне приходили с обыском…» — и потащила меня в комнату. Я не поверил: «У Веры Петровны? Обыск? Что у нее можно искать? Какая чушь!» Но мать продолжала: «Был следователь из прокуратуры, участковый и два дворника. Обыскивали долго, поднимали все, даже паркет, в печку заглядывали, в дымоход, ничего не нашли. Фамилия следователя, кажется, Барковский… Ты не знаешь такого?!»
Как же не знать? Барковский — высокий, кудлатый, живой парень — кончил юрфак двумя годами раньше меня и уже успел отличиться на следственном поприще, распутав несколько сложных хозяйственных дел. И вдруг он в нашей квартире, и, главное, у кого? У Веры Петровны?
Это ошибка, — подумал я. — Надо немедленно найти Барковского, рассказать ему о Вере Петровне, о том, какая она честная, скромная и благородная и как трудно ей жить…» Я готов был осуществить свое намерение, но мать взяла меня за рукав:
— Подожди… Вера Петровна призналась мне после обыска, что допустила большую оплошность: написала заведующей каким-то складом записку и предупредила ее о ревизии. Она сделала это по-дружески, а на складе обнаружили большую недостачу. Кладовщицу забрали, сделали обыск и нашли записку. Оказавшись в тюрьме, кладовщица обвинила во всем Веру Петровну, заявила, что недостающие материалы продавала по ее требованию, а деньги делила…
И тут я стал остывать. По-прежнему не сомневаясь в бескорыстности Веры Петровны, я подумал: «Барковский — опытный, знающий следователь… Он наверняка будет интересоваться жизнью Веры Петровны, вызывать соседей, пригласит и меня. Вот тогда я и скажу. А сейчас зачем лезть? Вера Петровна пока на свободе… Не исключено, что все обойдется».
Я остывал и, остывая, чувствовал, как исчезает во мне тот порыв, которому я готов был подчиниться вначале.
Через неделю я узнал, что Веру Петровну арестовали. И опять мною овладело желание встретиться с Барковским, сказать ему, что Веру Петровну оговаривают, что он зря посадил ее в тюрьму. Но по мере того как это желание крепло, какой-то чужой голос все настойчивее твердил мне холодные, рассудочные истины: «Необоснованно не арестовывают, за необоснованный арест отвечают. Барковский знает это. Тебе он ничего не скажет, а может, и выгонит, потому что нечего совать нос не в свои дела»…И я отказался от своего намерения, понадеявшись, что Барковский сам во всем разберется.
Время шло, а жильцов квартиры он почему-то не вызывал. Только однажды пригласил к себе Женю и Тоню, чтобы сказать им, что Вера Петровна находится в тюремной больнице и ей нужны фрукты.
Через несколько месяцев, когда кладовщица призналась в оговоре, Барковский выпустил Веру Петровну на свободу, сняв с нее обвинение в хищении и взятках. Написание ею записки он квалифицировал как должностное преступление и, закончив следствие, отправил дело в суд. Но до суда Вера Петровна не дожила. Сильные боли в печени заставили ее обратиться к врачу. Она была вновь помещена в больницу и там скончалась…
Хоронили ее всем домом. Проститься с ней пришли сослуживцы, члены товарищеского суда, библиотекари… С тех пор меня преследует мысль, что если бы я действовал по велению сердца, без оглядки, то Вера Петровна не оказалась бы в тюрьме, не заболела и не умерла.