ЭКСТРЕМАЛЬНЫЕ ГРУППЫ В ГРАЖДАНСКОМ СООБЩЕСТВЕ

Военные начальники совершенно правы, когда возвращают обществу его претензии по поводу дедовщины, указывая на царящий «на гражданке» правовой беспредел, насилие, ксенофобию и т. п. Дескать, на себя посмотрите. Действительно, люди в армию приходят не из космоса, а из социума, и это действительно люди, а не ангелы, со всеми свойственными людям пороками и добродетелями, достоинствами и недостатками. Командиры же, руководствуясь требованиями вышестоящих командиров, уставов или армейским идеализмом пытаются сделать из человека образцового солдата, т. е. «ангела».

Сравнение более архетипично, чем метафорично, поскольку образ идеального солдата скорее напоминает образ если не ангела, то праведника, чем нормального человека. Хороший солдат, как и ангел (праведник), является не инициатором, но исполнителем и проводником высшей воли; как и ангел (праведник), он чужд пороков; как и ангел (праведник), он лишен индивидуальных различий вплоть до половых. Средневековым христианским схоластам, все попавшие в рай представлялись бесполыми, в одинаковых одеждах, и одного роста. Поэтому в раю не может быть конфликтов. Рай похож на образцово-показательную часть.

Задача преображения «грешников» в «праведников» в армии возложена на командиров. Их воспитательные обязанности также абсолютизируются. Устав накладывает на командира ответственность за морально-психологическое состояние солдата, т. е. требует от первого телепатических способностей. Как возмущался один из моих друзей-офицеров: «Они ко мне пришли с гражданки, все разные, некоторые по-русски не говорят, а я должен отвечать за то, что у них в головах творится. Поэтому я хочу перейти на штабную работу, чтобы у меня было не тридцать балбесов, а сейф, и в нем печать, — вот за это я согласен нести ответственность».

Поставить на конвейер переработку грешников в праведников не удавалось ни церкви, ни психоанализу. Это очень индивидуально. Но специфика идеологической работы в войсках такова, что морально-психологический аспект в Российской армии заменяет принцип материальной заинтересованности, основной для профессиональной армии, поскольку за отсутствием реальных стимулов вся мотивация сводится к рассуждениям о «почетной обязанности», «долге гражданина», «патриотизме» и прочим заклинаниям. Именно так, поскольку даже самые высокие категории гражданского сознания нуждаются в соответствующей материально-правовой базе. Духи испытывают смешанные патриотические чувства, когда государственный гимн, звучащий даже на самую величественную мелодию, застигает их в «позе крокодила», или «драящими очко» двадцать пятый час в сутки.

Стимулом для службы являются как раз обычные человеческие радости, не чуждые ни солдатам, ни офицерам. Их нехитрый перечень вы найдете в любом дембельском альбоме. Но эти радости неуставные, а значит противозаконные. Они позволительны только гражданским лицам, а для примерного солдата — смерти подобны. Источником радости для образцового солдата должна быть сама служба и ее отдельные составляющие, например, «праздничный кросс» или строевая песня. Тем не менее, истинные солдатские радости, состоящие в удовлетворении простых человеческих потребностей, находятся «по ту» сторону забора, через который они за ними бегают в «самоволку», поскольку «по эту» сторону их удовлетворять «не положено», да и нечем. В самом деле, надо очень постараться, чтобы потребность распить спиртной напиток удовлетворить строевой подготовкой, а половой инстинкт — надеванием противогаза. А поскольку человеческие потребности этим не ограничиваются, постольку депривационное напряжение весьма велико и становится причиной нарушений устава.

Мы согласны, что именно стремление к обретению радостей гражданской жизни являются источником девиантного поведения военнослужащих. Но и уставные дисциплинарные стандарты трудно считать общечеловеческой нормой, о чем в первую очередь говорят сами военные, работающие непосредственно с личным составом.

Здесь речь не об отклонениях от идеальных (т. е. ирреальных) моделей, но о системном насилии, от которого в равной степени страдает и армия, и общество.

Несмотря на смертоносную функцию военного человека, насилие зарождается не в армии. Оно — свойство человеческой природы. Но если в открытом обществе агрессия циркулирует в разряженном виде, то армия, в силу ее изолированности, аккумулирует психофизиологическую энергию и в итоге превращается в институт концентрации и ретрансляции социального конфликта. Армия не порождает насилие, она его конденсирует. Если, иллюстрируя бурление социальных процессов, сравнить социум с самогонным аппаратом, то армия — его змеевик.

В силу приписывания армии воспитательных и социализаторских функций общая конфликтогенная ситуация конституируется в качестве нормы и участвует в построении жизненных сценариев.

Утопичность официального права — причина правового дуализма ментальности. Ситуация в целом для России знаковая. Конфликт официальной и народной правды — традиционное состояние российского правового сознания. Анализ этого феномена на примере правовых основ русской общины второй половины XIX в. дал в своем блестящем исследовании Стивен Фрэнк.{120} Его работа интересна тем, что объясняет привычный российский «бардак» с позиций юридической антропологии, выводя его феноменологию из правового дуализма ментальности. Причина этого дуализма в дистанции между государственными законами и народным правом. Как эта парадигма воспроизводилась в российской армии второй половины XX в., мы уже показали. Теперь посмотрим, какое значение имеет образ самой армии в российском общественно-политическом сознании и чем чревата его дискредитация.

Военная история как фактор национальной идентичности

Расхожая фраза о том, что нация — это этнос с армией, справедлива еще и потому, что образ армии является важным фактором национальной идентичности. Феномен армии имел решающее значение в политогенезе, поэтому национальные символы большинства государств имеют военное происхождение. Армия как инструмент государственности остается символом государства. Соответственно, милитаризм исторически свойствен гражданскому самосознанию.

Со второй половины XX в. ситуация меняется. В перспективе глобальной интеграции со слиянием национальных экономик, границ, армий, с изменением правовых и этических приоритетов в пользу отдельной личности наблюдается постепенная демилитаризация общественного сознания. Потребности в демилитаризации, наблюдаемые сегодня в развитых странах, можно назвать признаком зрелости общества. Демилитаризация общественного сознания не есть демилитаризация государства. С глобальной интеграцией ожидание опасности военной агрессии не исчезает. Напротив, с укрупнением защищающегося организма растет и его тревожность, опережающая реальную угрозу: так, глобальному организму могут угрожать только глобальные силы, а защитить его в состоянии только космические системы. В «звездных войнах» архетипы космогонического конфликта обретают завершенные формы.

Уровень национальной тревожности может направлять формирование военных доктрин. Страны-участники военных альянсов в обеспечении собственной безопасности рассчитывают не столько на собственные силы национальной безопасности, сколько на объединенный военный контингент, состоящий из профессионалов, и уж никак не на ополчение. В то же время национальные гвардии, и даже идея ополчения, остаются в числе важных государственных символов, обслуживающих исторические пласты общественного сознания.

В современной России специфика восприятия армии связана с иным кругом проблем и с иным уровнем идентичности. Национальная армия понимается как национальный символ только в случае непосредственного выполнения ею своих функций. Это проявляется в восприятии военных действий как фактора национальной консолидации. В условиях системного кризиса наблюдается тенденция компенсировать функциональную недостаточность армии средствами идеологии. Так, проблема «расширения НАТО на восток» — это проблема политизированного мышления, связанная с утраченным престижем, экс-имперскими комплексами и т. п., но не проблема современных военных технологий, работающих с планетой как с объектом. Сознание дезинтегрированного общества, переживающего «версальский синдром», нуждается во внешнем враге, социопсихологическая роль которого состоит в том, что на него можно перенести все внутренние проблемы, включая и причины внутренних конфликтов. Обыватель готов видеть в них происки чужих спецслужб, «влияние Запада», козни «жидомасонов», инопланетян — все, что угодно, только бы вынести источник конфликта за пределы пространства собственной идентичности. Объективация конфликтогенных факторов есть условие психологического комфорта. Или, популярно выражаясь, «перевел стрелки» на «крайнего» — и спокоен.

Анекдоты, высмеивающие соседей по этническому признаку, рассказывают друг о друге все народы. Это нормально и даже полезно, поскольку юмор открывает клапан отрицательной энергии, накапливающейся в общественном сознании, и служит разрядке внутрисоциальной напряженности. Но сегодня в России эта энергия изливается не в знаках и символах посредством юмора, а в прямой военной экспансии. Поэтому с развитием «антитеррористической операции», по нашим наблюдениям, исчезли анекдоты про кавказцев: энергия отрицательной иноэтничности нашла прямую дорогу, и более не нуждается в семиотических «развязках».

Военная история всегда оставалась областью мобилизации общественного сознания в России. Слава русского оружия осталась одним из немногих факторов исторической памяти этноса, обеспечивая связь советского народа с русским (досоветским). После революции большевистская идеология открещивалась от русской армии, как главного наследия царского режима, и пыталась начать историю Красной Армии с чистого листа. Реабилитация военной истории началась с обращения Сталина к советскому народу по поводу начала Великой Отечественной войны. Лейтмотивом этого обращения была апелляция к славной истории русского оружия предшествовавших эпох, что отвечало задаче мобилизации национального самосознания в военное время. В советскую военную форму возвращаются погоны, учреждаются ордена имени великих полководцев, снимаются фильмы про исторические победы. Армия, превратившаяся после революции в средство и символ классовой идентичности («рабоче-крестьянская» армия, воюющая с «мировым капиталом»), в ходе Великой Отечественной войны вновь становится институтом мобилизации этнического и национального самосознания.

После войны сложился алгоритм этнической идентичности — «русские — это те, кто побеждают в справедливых войнах», который выкристаллизовался в предельно краткую формулу: «Народ-победитель».

Этот мощный идеологический потенциал оставался неисчерпаемым на протяжении всех последующих десятилетий вплоть до распада Советского Союза. И более того, образ победоносной Советской Армии остается одним из немногих безусловно консолидирующих общественное сознание факторов и сегодня, когда тенденции дезинтеграции все еще далеки от завершения. Тем не менее, познаны не все аспекты влияния культа войны на общество мирного времени.

Не умаляя исторического значения победы Советского Союза во второй мировой войне, стоит подумать, что социум в мирное время требует иных интеграционных механизмов, чем в военное. Военизированная идеология в миром социуме нагнетает повышенное давление и производит избыток энергии, которая ищет и находит выход в девиантном, причем не всегда конструктивном поведении бывших военных. Об этом говорит не только высокий процент преступлений, связанных с насилием, которые совершают бывшие военнослужащие, но и тот факт, что проблема десоциализации и ресоциализации военного поколения нашла отражение в русской поэзии второй половины XX в.

Когда война доминирует над остальными способами прославления истории народа и становится предметом воспитания детей, общество готово принять идеологические обоснования легитимности и других видов насилия.{121}

Разумеется, военная идеология — не единственный канал трансляции бытовой агрессии, но чрезмерная эксплуатация воинственных идеологем приводит к девальвации идеологии в целом. С ростом напряжения замкнутых систем растет и достигает максимума их энтропия; примером энтропии советской идеологии накануне распада Советского Союза стало превращение боевых орденов в предмет товарно-денежных отношений. Это, конечно, цинизм потомков, но, что такое цинизм, как не проявление Второго начала термодинамики в этике?

Несмотря на социально-политические метаморфозы и аллегории термодинамики, образ армии по-прежнему играет важную роль в идентичности общественного сознания, поэтому его дискредитация чревата деградацией этнической, национальной и гражданской идентичности.

Военные чины часто пеняют СМИ, которые освещают армейские проблемы якобы не совсем корректно; много говорят о плохом и мало — о хорошем. Это началось с известной статьи о расстреле караула молодым солдатом, не выдержавшим издевательств со стороны своих дедов, которая была опубликована в «Комсомольской правде» в конце 1980-х годов, т. е. в разгар перестройки. Данная статья открыла шлюз потоку публикаций такого рода. Престиж армии, естественно, начал падать. Но как-то странно винить в этом журналистов. Или о таких вещах не надо писать вообще?

Очевидно, дискредитация системы — «дело рук» самой системы. Открытость информации сама по себе не может отрицательно влиять на систему, если внутренние противоречия уже не вывели ее на стадию распада.

Созерцание распада национально-мобилизующих систем, одной из которых является образ армии в идеологии, ускоряет и распад общественного сознания мобилизованных этими факторами наблюдателей. Если считать, что образ армии является «несущей конструкцией» общественного сознания, то образ разлагающейся армии разлагает и связанные с ней сферы ментальности. Но из этого отнюдь не следует, что болезнь пройдет, если больного выдавать за здорового.

Раздраженные высказывания генералитета о том, что гласность подрывает престиж армии, еще раз подтверждают исходный тезис данного исследования о тождестве уставщины и дедовщины по отношению к информации. Ничего так не боятся закрытые системы, как собственного открытия. Реакция генералов на независимых журналистов абсолютно такая же, что и реакция казарменных дедов на так называемых стукачей, в которые записывается любой, выносящий информацию о проблемах системы за ее пределы, в данном случае — любой, кто рассуждает о насилии вслух.

Каналы трансляции армейских доминантных отношений в гражданское общество

В своем отношении к насильственно-призывному принципу комплектования армии общество делится на две части, совпадающие с его половозрастной структурой. Большинство из тех, кто «за» — люди преимущественного старшего поколения, ориентированные на патриархальные ценности, в системе которых они воспринимают армейские доминантные отношения, как инициацию, необходимую и полезную каждому. В основу их логики заложены тезисы: «не служил — неполноценный», «я служил, и другие должны служить», «пусть им будет так же плохо, как было мне». Принятие насилия в качестве жизненного принципа деформирует представления о самой норме социальных отношений. В результате распространяется мнение, что критерием социальной полноценности является способность к насилию, а былой опыт жертвы становится правом и оправданием насильника.

При этом на первом плане остаются именно личные компенсаторные мотивы, а идея долга защиты Отечества присутствует как слабый фон, если присутствует вообще. По данным ВЦИОМ на 1999 г., за сохранение всеобщей призывной системы высказывалось большинство мужчин старше среднего возраста.

Против — подавляющее большинство женщин (кроме автоматически разделяющих мнения своих мужчин), молодые мужчины, в числе которых призывники, солдаты первого года службы и младшие офицеры, склонные к увольнению в запас. Особенно активно «против» выступают студенты, — те, кто как раз пользуется правом отсрочки. Итак, голоса «за» и «против» профессиональной армии, т. е. по важнейшему вопросу, связанному с построением в России гражданского общества, распределились в соответствии с половозрастной структурой. Подчеркну — не социальной, профессиональной и прочей, а половозрастной — простейшей из всех возможных. Это, кстати, говорит о том, что в России, где в Комитетах солдатских матерей действуют в основном матери уже убитых или искалеченных солдат, формирование правового сознания далеко до завершения. Тем не менее уже наблюдаются некоторые позитивные изменения в этой области.

Половозрастной детерминизм мнений происходит не от того, что молодежь боится трудностей, а женщины — слабый пол. В данном случае как раз наоборот — женщины выступают как сильный пол, способный консолидироваться и противостоять государственной машине, защищать права своих мужчин, часто рискуя при этом карьерой, здоровьем, жизнью. Что касается молодежи и студентов, то на первом месте в их мотивациях также не боязнь трудностей, а нежелание иррациональных действий, совокупностью которых оборачивается воинская служба. У большинства гражданских молодых людей объективных трудностей и обязанностей гораздо больше, чем у солдат срочной службы, избавленных на два года от главной проблемы — принятия ответственных решений.

Молодые люди относятся к той социальной категории, от активности жизненной позиции которых зависит развитие общества в целом, и которые находят своей энергии другое, не менее достойной применение, чем солдатская служба. Они не хотят идти в армию, опасаясь не «тягот и лишений воинской службы», но иррационализации деятельности и межличностных отношений, оборачивающейся унижением личного достоинства. Многие, отстаивая свое конституционное право на альтернативную службу, активно противостоят рекрутской машине, подвергаясь преследованиям со стороны структур, выступающих от имени государства, и это есть, в конечном итоге, серьезный показатель зрелости личностного фактора, важный для всего общества в целом.

Тема армии в гендерном детерминизме обретает рельеф. Дембельский фольклор изобилует ассоциациями армейских и патриархальных семейных отношений:

Я скоро вернусь на гражданку,

Не дай бог на гражданке женюсь.

Я устрою огромную пьянку

И на пьянке до смерти напьюсь.

Приучу я жену к распорядку,

Будет знать, что такое «Подъём».

По утрам будет делать зарядку,

А когда же вернусь я домой,

Даже дети, как только родятся,

Пройдут курс молодого бойца,

И впоследствии будут гордиться,

Что имеют такого отца.

Перед домом расчищу площадку,

Строевой всех заставлю ходить,

И построю сырую землянку,

На «губу» буду тещу водить.

И как только придет воскресенье,

Жену с тещей поставлю в наряд.

А сам с тестем пойду в увольненье,

Как самый примерный солдат.

(Из дембельских альбомов//ПМА, Кишинев, 1989 г.)

Разумеется, никто из дембелей у себя во дворе гауптвахту не устраивает, большинство из них сознательно пытаются избавиться от казарменных установок, опасаясь негативного резонанса в обществе. Приведенный выше стишок на тему внедрения армейских нравов в собственной семье, конечно же, шутка, рожденная в столкновении систем-антиподов: «механического» распорядка казармы и «генетического» порядка в семье. Оттого все это как бы смешно. Но эти фольклорные перлы были бы еще смешнее, если бы не отражали общую психологическую тенденцию, о которой пишет В. Карпов в предисловии к подборке солдатских писем, размещенной на веб-сайте «Армия рабов»: «Вы никогда не задумывались над тем, какие отцы потом выходили из этих дембелей? С глубоко укоренившимися, заботливо взлелеяными неврозами и садистскими привычками. Вы не задумывались, почему так много наших девочек с готовностью пошли в проститутки, а мальчиков — в бандиты? Ответ прост: этим несчастным детям не хватало семейного тепла. Это тепло их отцы потеряли в своей армейской молодости. А как это делалось на протяжении многих лет с миллионами наших сыновей, вы можете почитать».{122}

Большой процент молодых людей создает семью в первые месяцы после демобилизации, т. е. до того, как реадаптируются к жизни в гражданском обществе, создадут материальную базу, реализуют себя в профессиональной сфере и т. д. В мотивации ранних браков на фоне демобилизации не последнюю роль играет желание создать семью как среду сохранения себя в качестве воплощения авторитета этого мира, чему семиотически соответствует роль отца, которую двадцатилетние «деды» понимают слишком буквально. Поэтому нравы, царящие в «неблагополучных семьях», вполне соответствуют психологии экстремальных групп.

Представьте, что вам 19–20 лет, а вы уже являетесь лицом с неограниченной властью (хотя и в ограниченном кругу). Одно ваше слово приводит в движение окружающую человеческую массу. Вас боятся. Перед вами трепещут. Никто не способен сказать вам «нет», тем более оказать сопротивление. И вот вы, такой великий и ужасный, демобилизуетесь и попадаете в другое общество, где вы — никто, где действуют другие принципы завоевания авторитета, где все приходится начинать сначала. И столь простые и понятные методы самоутверждения, благодаря которым вы уже вкусили полноты власти над людьми, приходится забыть. А не хочется. Поэтому вы пытаетесь найти им применение. Есть три пути:


1. Гражданское общество многообразно, и вы ищете себе подходящую нишу, где будут востребованы ваши доминантные навыки.

2. Гражданское общество лабильно, и вы можете попытаться трансформировать его некоторые институты, внедряя в них усвоенные в армии принципы организованного насилия.

3. Общество воспроизводит себя в вашем лице, и вы можете создать новую его «ячейку» в виде своей собственной семьи, устроив в ней порядки дедовщины.


Принципы дедовщины, посредством своего мощного адаптивного аппарата, успешно распространяются в гражданском обществе не только в пространстве, но и во времени, охватывая систему социализации подростков. Шлюз этого канала открывают многие гражданские институты, специально ориентированные на молодых людей, отслуживших в армии. Так, например, в 1980-е годы это были педагогические вузы, при поступлении в которые те пользовались льготами внеконкурсного зачисления, и где в результате на определенных факультетах установились порядки дедовщины: будущие учителя труда и физкультуры воссоздавали привычную иерархию (Приложение I.7). Другой пример — милиция, в ряды которой набор кадров осуществляется только из лиц, прошедших армию. Не стоит углубляться в анализ деятельности этой организации, поскольку наблюдать преобразование силы закона в закон силы можно уже в поведении ее многих сотрудников.

В постсоветский период легитимизация насилия в массовом сознании приобрела законченный и злокачественный характер, когда «закон силы» уравнял в единой извращенной системе ценностей и правоохранительные органы, и криминальные структуры, и подразделения спецслужб — все они, разделив сферы влияния, равным образом контролируют все сферы общественной жизни, экономики, политики, подчиняя их динамике криминальных отношений. В процессе трансформации тоталитарных принципов правопорядка в демократические насилие перестает быть прерогативой государства, но все еще остается социально-значимым фактором, и поэтому лица, имеющие опыт насилия, еще долго будут востребованы в обществе.

Экстремальные группы и большая политика

«Закон силы» оказался едва ли не единственной величиной социального престижа и систем ценностей общества, который успешно эксплуатируют политики и политиканы всех уровней. Выход этого закона на политическую орбиту завершает процесс институализации насилия уже в государственном масштабе, пройдя все этапы своей реализации — от микро- до макроуровня.

Потребность в психологическом комфорте формирует вокруг армии соответствующие общественные ожидания в духе «маленьких победоносных войн», о чем говорит факт консолидации общественного мнения и политических партий на фоне второй войны в Чечне. Эти акции востребованы настроениями общества, озабоченного поиском врагов, как средства социально-политической интеграции.

Что касается чеченского конфликта, то, как нам представляется, его природу объясняют факты бытового расизма российского большинства по отношению к кавказцам (хотя бы пресловутый квазиэтноним «лицо кавказской национальности») в не меньшей степени, чем действия военных на войне. В подобных механизмах консолидации нации прослеживаются архетипы «жертвы отпущения», организующие, как мы показали выше, и экстремальные группы, и античный полис. Но «сделано это было не столько через „народную версию“, сколько через направленные усилия тех, кто формирует массовые восприятия».{123}

Национальная консолидация вокруг силового решения чеченской проблемы — это консолидация не созидания, а разрушения, которой движут те же механизмы, что и толпой, консолидирующейся вокруг издевательств над изгоем. Когда объявили о наборе добровольцев на чеченский фронт, в военкоматы потянулись вереницы безработных и маргиналов. Сам факт не просто показателен, но симптоматичен.

Чеченская проблема резко высвечивает состояние сознания и системы ценностей в армии.

— Как у вас ребята восприняли эти события?

— В основном хотели бы поехать воевать добровольцами.

— Зачем?

— Как зачем? Там война, а мы кто, мы солдаты. Здесь вот я два года, а хоть бы чего произошло… Я девять патронов перед присягой выстрелил, и все. А там интересно, хоть пострелять вволю.

— Пострелять, в смысле, в людей?

— Ну не по банкам же! Потом, какие же они люди, чеченцы? Бандиты.

— Ты там, что, уже был, откуда знаешь?

— По телевизору говорят.

— И что, во всех будешь стрелять, в кого скажут по телевизору?

— Нам-то что, мы солдаты. А раз забрали в армию, так давайте служить, а не этот вот забор по пять раз красить. А кто люди, а кто бандиты, пусть наверху решают. Мы должны Россию защищать!

— А сначала говорил, что просто пострелять хочется.

— И пострелять тоже.

— А как убьют тебя, дома, небось, расстроятся?

— Ну, наверное, расстроятся.

(ПМА, Республика Горный Алтай, 2000 г.)

Диалог высвечивает ту деструктивную энергию, которая ищет выхода. В итоге она его находит и выплескивается неважно на кого. Наш собеседник начал с вербализации причин дискомфорта (рутинный быт, несоответствие состояния статусу). Снять этот дискомфорт он надеется на войне. Далее следует развитие апологии своим деструктивным желаниям, в которой устраняется главный фактор возможного психологического дискомфорта — ответственность за убийство себе подобных, которую он легко переадресовывает вышестоящему начальству. Диалог с властью, олицетворяющей право и правду (действие закона силы), происходит у него в голове, и официальная идеология заполняет лакуну в сознании солдата, образовавшуюся в результате снятия ответственности, квазипатриотической идеей. Вместо дискомфортной мысли «убивать людей», возникает комфортный лозунг: «Россию защищать!». Что первично — видно из разговора.

Патриотические идеи в культурном вакууме — ненадежная мембрана, рвущаяся от ожидания архиврага. Результат — выход бытовой агрессии в область восприятия иноэтничности.

Можно было бы не придавать значения приведенному выше эпизоду, если бы ему аналогичные не наблюдались бы повсеместно и на протяжении многих лет. Так, в 1980-х молодежь путала кураж с патриотизмом и писала рапорта в Афганистан.1

Политическая элита стремится использовать пассионарную энергию молодежи в собственных интересах, и гораздо реже — в интересах молодежи. Потому, читая материалы из Государственной Думы с демаршем военного лобби, начинаешь сомневаться в том, что закон о профессиональной армии будет когда-нибудь принят.

[По материалам СМИ]

Профессиональная армия — дело антигосударственное.

Так считает Комитет Госдумы по обороне.

На прошлой неделе в московскую штаб-квартиру Радикальной партии и Антимилитаристской радикальной ассоциации (АРА) поступило письмо за подписью председателя Комитета по обороне Госдумы Романа Полковича. Оно посвящено петиционной кампании «Третье тысячелетие без призывного рабства», проводимой АРА.

В думском комитете по обороне утверждают, что эта акция, то есть сбор подписей под требованием перевода армии на добровольный принцип комплектования, противоречит Конституции РФ и другим «нормативно-правовым актам». Среди таких актов авторы письма называют Федеральные законы «Об обороне», «О воинской обязанности и военной службе». Потому что «воинская обязанность предусматривает, что гражданин Российской Федерации состоит на воинском учете, прошел обязательную подготовку к военной службе по призыву, пребывает в запасе и проходит военные сборы».

Авторы письма указывают также на то обстоятельство, что «граждане, не прошедшие военной подготовки в мирное время, не в состоянии исполнять обязанности, предусмотренные Федеральным законом „О мобилизационной подготовке и мобилизации в Российской Федерации“.

Думцы выражают недоумение термином „призывное рабство“: „законопослушного и добропорядочного гражданина Российской Федерации, который несет военную службу по призыву в соответствии с федеральным законом и готовится к исполнению конституционной обязанности по защите Отечества“, АРА „кощунственно отождествляет с рабом“.

Наконец, следует уничтожающий вывод: „По нашему мнению, проводимая Антимилитаристской радикальной ассоциацией петиционная кампания „Третье тысячелетие без призывного рабства“ носит антигосударственную направленность, основной смысл которой — это добиться легальной возможности для непатриотично настроенной молодежи уклониться от прохождения военной службы по призыву, то есть от подготовки к выполнению конституционной обязанности по защите Отечества“.

Видимо, это можно было бы оставить без комментариев, так как уровень юридической аргументации думских оборонщиков налицо — ну, в самом деле, так в антигосударственных и антиконституционных замыслах можно обвинить любого, кто выступает за изменение действующих законов. Обвинить в „антигосударственности“ можно и президента, который в свое время издал указ о переходе к профессиональной армии в 2005 году. Но комитет не ограничился лишь „недоумением“. Он направил материалы в Генеральную прокуратуру „на предмет проверки соответствия упомянутой кампании нормативно-правовым актам Российской Федерации и в случае необходимости для принятия соответствующих мер“.

В штаб-квартире АРА корреспонденту „i“ сообщили, что о реакции прокуратуры на этот демарш пока ничего не известно. Впрочем, подобные жалобы на антимилитаристских радикалов поступали в Генпрокуратуру и раньше. Однако до „соответствующих мер“ дело не доходило — прокурорские работники каждый раз удовлетворялись разъяснениями АРА и убеждались в полной правовой безупречности ее позиции. Правда, никогда ранее с жалобой не выступала такая высокая инстанция, как Комитет Госдумы. Жаловались главным образом военкоматы».

(«Иностранец», 10 нояб. 1999 г. № 44 (304), с. 5)

О том, можно ли ожидать от «думских оборонщиков» одобрения инициатив антимилитаристских организаций, говорят факты их законотворческой деятельности. Командующий Северо-Восточной группировкой вице-адмирал В. Ф. Дорогин стал депутатом Госдумы. Специально для всех депутатов Госдумы на основе Устава внутренней службы Вооруженных сил он разработал «Кодекс депутатской чести», руководствуясь специфической логикой: «В основе моего Кодекса — Устав внутренней службы Вооруженных Сил. И это вполне логично: подавляющая часть нашей Думы — это военнослужащие. Да, они одеты в гражданские платья, но они значатся офицерами запаса. И, следовательно, никто не освобождал их от выполнения устава внутренней службы», — говорит Дорогин в интервью «Комсомольской правде». О законотворческой деятельности Дорогина в Думе можно подробнее прочитать в номере от 30 мая 2000 г., где Ольга Герасименко опубликовала текст его интервью.{124} Здесь же напомним, что подведомственные Дорогину камчатские воинские части отличаются жесточайшей дедовщиной, с высоким процентом смертных случаев, факты которых опубликованы в прессе и неоднократно цитируются в настоящем исследовании.{125} Потому и сложно ожидать от депутата Дорогина законотворческих инициатив, отличных от Устава внутренней службы, что его он выстрадал, как говорится, сердцем.

О том, насколько сильно влияние законотворцев типа Дорогина на высшие органы государственной власти рассуждает обозреватель «Новой газеты» Анна Политковская: «Вот уже третья Дума подряд пытается изменить статус командира как „органа дознания“ — и все не впрок, военные ведомства стоят на своем, не желая терять „юридического суверенитета“».{126} «Юридический суверенитет» командира части — это его независимость от органов прокуратуры в расследованиях преступлений, совершенных его подчиненными. Влияние прокурора здесь ограничивается только рекомендациями.{127} «Вот тут-то и часть ответа на вопрос, который постоянно задают солдатские матери: когда же прекратится разгул в казармах? До тех пор, пока в Вооруженных Силах сохраняется положение, когда командир подразделения считается так называемым „органом дознания“ <…> ни о каком искоренении садизма и речи быть не может! <…> Дедовщина в армии — это ресурс управления. Терять его не желает никто. Кроме солдат».{128}

Канал трансляции организованного насилия как «ресурса управления» из армии в большую политику не перекрыт, потому что востребован периферийными партиями, существующими за счет мобилизации люмпенов и маргиналов в качестве своего активного электората. Они эксплуатируют деструктивно-девиантные психические потребности и преобразуют их в национал-политические.

Это более чем наглядно иллюстрируют конкретные ситуации, такие, как суд над полковником Юрием Будановым, обвиняемым в убийстве чеченской девушки. Точнее, атмосфера вокруг суда. Часть гражданского общества и офицерства консолидировались во главе с ЛДПР, РНЕ, казаками под лозунгом «Буданов — лучший русский» и фашистской символикой, устраивая у зала суда пикеты, остальные наблюдают за этим молча. «Никакого иного „голоса общественности“ в Ростове не слышно, — пишет Галина Ковальская. — Никаких обращений к президенту ли, к местным властям с предложением прекратить эрэнешно-казачью вакханалию, никаких заявлений местных „правых“ (а в городе есть и „Яблоко“, и СПС) насчет недопустимости давления на суд, никаких антифашистских выступлений. <…> Сам по себе факт изнасилования и убийства полковником чеченской девочки, сколь ни ужасен, армию еще не порочит. Садисты и изуверы неотвратимо рождаются на свет в любом народе, и в силу вполне понятных причин процент их среди тех, кому по роду занятий позволено убивать, несколько выше, чем в обществе в целом. Похожие истории бывают в самых разных армиях, но везде виновных шумно осуждают и примерно наказывают. Запредельность будановского случая именно в том, что ни общество, ни армия не хотят торжества правосудия».{129} Суд затягивается, но исторически уже не важно, каков будет приговор, поскольку активность экстремистских сил при молчании общества себя уже проявила в полной мере:

Между тем затягивание процесса негативно сказывается на общественных настроениях на юге России. В Ростове-на-Дону второй месяц стоят погромные настроения. Они охватывают и другие города России. 5 апреля в Нижнем Новгороде местные лимоновцы пикетировали офис Общества российско-чеченской дружбы (в нем работает общественный обвинитель по делу Буданова Станислав Дмитриевский, а также один из адвокатов Кунгаевых). У пикетчиков были такие же лозунги, что у активистов РНЕ в Ростове: «Чеченцев — в Освенцим», «Нет Чечни — нет войны» и «Зачистим Ичкерию по методу Берии». И хотя это уголовно наказуемые лозунги (ст. 282 УК РФ «возбуждение национальной вражды»), нижегородская мэрия спокойно выдала лимоновцам разрешение на пикет.

(www.gazeta.ru/2001/04/10/12:51)

Постсоветское общество претерпевает социальную трансформацию. Системное насилие в гражданском дезинтегрированном социуме выполняет те же самые функции реинтеграции, что и в экстремальных группах. Убийство матроса Войтенко на Мысе Желтом казарменными дедами, убийство Эльзы Кунгаевой полковником Будановым, неадекватные силовые действия Российской армии в Чечне — все это явления одного порядка: проявление распада социального, гражданского, национального самосознания. Это еще и диффузия общечеловеческих ценностей. Как это правильно сформулировал генерал Трошев, как бы оправдывая Буданова: «У каждого может поехать крыша».{130} Но проблема не в «отъезде крыши» отдельного индивида, а в том, что диффузия сознания может стать явлением необратимым и массовым.

Чем это грозит в первую очередь армии — уже можно не гадать. Жертвами системного иррационального насилия становятся и младшие офицеры. В деле полковника Буданова фигурирует еще один эпизод. Галина Ковальская сообщает:

«В ту же ночь, когда была задушена Эльза, Буданов и начштаба полка подполковник Федоров избили и пытались порезать ножом своего подчиненного, старшего лейтенанта Романа Багреева. Тот рассказывает, что вечером в столовой была грандиозная пьянка. Потом, часов в семь, ему приказали открыть огонь по селу Танги-Чу. Никто в тот момент не стрелял со стороны села по расположению полка, село давно числилось под контролем федералов. <…> Багреев тогда, 26 марта, на свой страх и риск, велел заменить в орудиях осколочные снаряды на кумулятивные и бить поверх домов. Видел же, что начальство сильно нетрезвое, — опасался, что придется расхлебывать последствия. Полковник с подполковником принялись его избивать. Подполковник Федоров выхватил нож и разрезал на старшем лейтенанте камуфляж. Но резануть его самого не успел: полковник Буданов приказал Багреева арестовать — связать ему руки и бросить в яму. <…> Потом Федоров подходил к этой яме и велел насыпать туда хлорки. Военные будни».{131}

Все это, по мнению экспертов, вызывает мутации «культурного генотипа» армии. Вследствие чего неминуемо происходит отсев офицеров нежелательного для власти морально-психологического склада. Постепенно начнется процесс превращения Вооруженных Сил в полицейскую силу для активных действий внутри страны. Не исключена также возможность превращения армии в третью политическую силу, готовую бороться за власть.{132} Есть и претенденты встать у руля ее политической реорганизации. Фашиствующая группировка РНЕ не раз выступала с предложениями готовить кадры для элитных подразделений Вооруженных Сил РФ.

Восприятие иноэтничности

Архетип «жертвы отпущения» в условиях кризиса этнической идентичности этнического большинства запускает алгоритм ксенофобии и шовинизма: «мы не знаем, кто мы, зато знаем, что мы — не они». Аналитическая психология объясняет негативные стереотипы иноэтничности через содержание коллективного бессознательного, в котором объективируются «опасные аспекты непризнанной темной половины человека», оживающий в концепции К. Юнга архетип Тени, конкретизированный образами черта, колдуна, демона и пр. «Образ демона является, пожалуй, одной из самых низших и древних ступеней в понятии бога. <…> Эта фигура появляется зачастую, как темнокожая или монголоидного типа, если она представляет негативный или же опасный аспект».{133} В данном архетипе проецируются и объективируются вовне внутренние проблемы социума и идентичной с ним личности. Социальная консолидация достигается в логике восприятия иноэтничности, в которой люди-антиподы в общественном сознании рисуются в образах других расовых и этнических типов.

Теория фрустрации-агрессии, как это следует из самого названия, предполагает прямую связь между деструктивным поведением и фрустрациями — психическими реакциями, возникающими в результате препятствий самореализации. Аспекты фрустрации могут оставаться активными в определенные периоды времени в разных сферах деятельности, и если они происходят из различных событий, то могут складываться в сумме.{134}

Есть основания считать этнический аспект насилия в современной армии следствием фрустрации бытовой агрессии в поле восприятия иноэтничности. В российском обществе, претерпевшем в ХХ в. ряд этнических и социальных метаморфоз, всегда имелись большие группы людей, в поисках собственной идентичности предрасположенных к поискам всевозможных метафизических антиподов, галерея которых представлена полным этносоциальным спектром: от «врагов народа» до «врагов рода человеческого». Однако ни одна другая социально-профессиональная группа не поделена с такой дробностью на «чурбанов», «урюков», «хохлов», «хачиков», «дагов», «кацапов» и прочих «талабайцев», как это случилось с армией. Даже заключенные проявляют полную индифферентность в области восприятия иноэтничности.{135}

С другой стороны, даже в армейских «землячествах» принцип социального превосходства более актуален, потому что там, где иерархия строится по этническому признаку, она все равно воспроизводит общеармейскую доминантную структуру. При численном превосходстве и высокой консолидации представителей одного этноса, все они, независимо от срока службы, будут дедами, а представители других этносов — духами. Если кто-то из представителей доминирующего этноса скомпрометирует себя неподобающим поведением, то с изгнанием из привилегированной группы ему откажут и в праве на этничность, как на маркер статуса. Этничность становится кодом социальной этики.

Известно, что не все народы в армии создают землячества, т. е. воспроизводят доминантные отношения по принципу этнической принадлежности. Например, группы представителей восточно-европейских народов, в отличие от кавказских и некоторых среднеазиатских, не отличаются способностью к формированию землячеств. Высокой сплоченностью и агрессивностью отличаются землячества дагестанцев, или, как их называют в войсках, «дагов».{136} В этом можно видеть особенности этнического темперамента, мировоззрения и т. п. Но также следует помнить об изначально защитных и компенсаторных функциях и землячеств, и дедовщины, в которых гипертрофированно проявляются общие проблемы национальной идентичности. Так, во многих моноэтнических частях априорно негативный стереотип применяется по отношению к москвичам. На самой «благодатной» почве он перерастает в стремление реально «опустить» в системе дедовщины любого, призвавшегося в армию через московские военкоматы. На вопрос: «что такое чмо?», часто получал ответ: «Человек Московской Области». Разумеется, это показатель не якобы особого московского характера, но того социально-психологичского дисбаланса, который в национальном сознании исторически сложился вследствие крайнего политического, экономического, информационного центризма Москвы при крайней поликультурности России и, тем более, СССР.

Такой же механизм компенсации действует в землячестве, но он разворачивается уже не в социально-региональной, а в этнической плоскости. Болезненно переживают свою идентичность прежде всего представители народов, пострадавших от метрополии, но и это не главное. Флюиды бытовой ксенофобии со стороны русского большинства воспринимаются не менее болезненно, чем былые акции типа депортаций.

О том, чей расизм — большинства или меньшинства — первичен, говорят факты переадресации бытовых этнофобных пассажей. Автору, служившему в многонациональных частях, приходилось и в свой адрес слышать слово «чурка», значение которого для его славянских соплеменников пояснять не надо. Слово «чурка» в армии употребляется, независимо от конкретной национальности, применительно к представителям этнического меньшинства. Если в роте большинство русских, «чурками» будут все нерусские; если большинство дагестанцев — все недагестанцы, и в первую очередь «лица славянской национальности». Если в подразделении одни украинцы, то место «чурок» займут «окацапившиеся украинцы» и т. д.

«Чурка» — это чужой. Из прочих обидных словечек данное слово получило наиболее широкое распространение. Думается, не случайно. Популярность этого слова, употребляемого в этнофобном ключе, связано с этимоном «чур» — производящим и повседневное «чураться», и магическое «чур меня» и т. п.

Ксенофобии мало связаны с личностным уровнем восприятия этничности и коренятся в коллективном бессознательном. Приведу несколько примеров экстремального восприятия иноэтничности из солдатской переписки:

[Из солдатских писем]

<…> Сегодня мы в роте помогли одному урюку навести порядок под отделением. Разлили немного воды, взяли его всем сержантским составом за руки, за ноги и немного потерли им пол. Потом отвезли его в канцелярию. Вот такой метод придумал ротный. Это был первый эксперимент. <…>

<…> Тут у нас что-то чурбанье стало поднимать головы, на сержантов кидаются. Но с сегодняшнего дня мы решили установить террор. Не знаю, как долго он продержится, но постараюсь приложить к этому все усилия. Ай, не охота об этом думать постоянно, особенно писать. <…>

<…> Приходится иногда крепко руками помахать. Сейчас весенники все уволятся, потом дождусь ухода осенников и устрою сам террор всем черным, умирать будут. <…>

<…> Вчера получил твое письмо и вот взялся написать тебе ответ. Самое главное, поздравляю тебя с получением воинского звания «сержант», хотя и младший. Не мирись с чурбаньем, х…ярь их всех подряд. <…>

<…> Дружеский совет — не вздумай ударяться в комсомольскую деятельность, я уже несколько раз пожалел об этом, толку от этого мало, а е…ут за каждого чурбана. <…>

(Архив автора. 1987–1995 гг.)

И так далее. Я лично знаком с каждым из авторов цитированных выше расистских пассажей, и знаю их как вполне достойных, образованных и добрых людей. Таковы они в своей культурной среде. Круг их близких друзей образуют и лица тех национальностей, о которых они столь зло и нелицеприятно отзывались в своих письмах. Парадокс?

Природа данного парадокса, на мой взгляд, заключается не только в актуализации рефлексов филогенетической адаптации, в которых «недоверие к незнакомцам обеспечивает безопасность и цельность группы».{137} Но так же и в обезличенности социальной среды, к которой стремится вся армейская система, культивирующая порядок одинаковых тел и вещей. Человеческое сознание отрицает все безликое, как лежащее за пределами понимания. Так логос отрицает хаос.

Фактор иноэтничности призван конкретизировать хаос инобытия, персонифицировать ощущение дискомфорта, обозначив его границы, очертив круг эйкумены сонмом антиподов. В центр, естественно, помещается Эго, границы которого здесь также размыты и держатся лишь на возможности более-менее четко обозначить собственную этничность и социальную принадлежность.

[Из солдатских писем]

Мы окружили Феликсова и расспрашивали его об учебке (любимая тема!). Повезло-то повезло, что попали в Самарканд, да и не очень. Слишком хорошим был предыдущий набор, такого еще не было. Смотри сама — 78 русских, 54 украинца, человек 20 из Белоруссии, и только 1–2 из Азербайджана. Это был весенний набор, и здесь учились ребята в основном после курса института. А теперь больше всего из ПТУ, техникумов. Вообще, не тот уровень.

(Из архива И. А. Климова)

Негатив этничности — продукт коллективного бессознательного, и сфера позитивных личных отношений его не перекрывает. Негатив есть инверсия позитива, конструируемая в сфере неизвестного путем репрезентации собственного образа со знаком «минус». Таким образом, негатив и позитив этничности организуют разные уровни сознания.

Допустим, что некий добрый русский человек, имеющий друзей среди чеченцев, евреев, казахов, в ситуации кризиса собственной этнической идентичности будет легко оперировать оскорбительными квазиэтнонимами; «хачик», «жид», «чурка», абстрагируясь от личных привязанностей. Соответственно, попав в армии в какое-нибудь кавказское землячество, любой русский имеет шанс пострадать за всего «большого брата», однако в другой ситуации, к примеру, во время свободного путешествия по Кавказу, его принимали бы как гостя те, кто «опускал» бы во время службы. Фактор этничности не имеет значения в сфере личного общения, но в культурном вакууме экстремальных групп обостряется до степени метафизического архизнака, разделяющего свое и чужое, в которой он также теряет культурные признаки.

Национальные проблемы в армии возникли не вчера. Идеологические отделы, имевшиеся при штабах и канцеляриях каждого воинского подразделения, конечно же, пытались контролировать ситуацию, поскольку в многонациональных воинских коллективах постоянно вспыхивали межэтнические конфликты, но делали это формально, «для галочки». Максимум, что они могли — выдать межэтнический конфликт за бытовой. Сама же воспитательная работа вызывала у солдат примерно те же эмоции, которые вызывает у читателя само определение «воспитательная работа». Как минимум, это ощущение чего-то фальшивого и казенного.

Ниже приводятся фрагменты солдатских писем и дневников, в которых полно отражена ситуация несоответствия пасторальной имперской идеологии и реальных отношений представителей разных национальностей, живых национальных характеров и темпераментов.

[Из солдатских писем. Эпизод из подготовки к официальному культурному мероприятию в воинской учебной части]

<…> Тут появился Сафронов, вызвал шестерых, в том числе и меня, привел к себе в комнату и стал читать сценарий. Оказывается, он выбрал нас для участия в утреннике, посвященном образованию СССР. Прочитав, он спросил: «Ну, как? Это минут на двадцать».

— Не очень мне нравится, — ответил я.

— Мне тоже, но просто времени нет писать что-либо более путное. Дома-то я написал бы. В школе все сценарии писал я, а здесь — лекции для Гириса на политзанятия. Вот, нашел тут какую-то книжонку, взял оттуда.

— Слащаво очень, — добавил Коля Алешин.

— В армии более путного не получится. Мы и так нарушили традицию делать все в последнюю ночь. Если сможем, захотим, можно будет что-нибудь военное к 23 февраля забабахать.

Кто-то поморщился.

— Чудаки вы! Через месяц это будет для вас отдыхом от всей той мути, которой вас будут учить.

— А можно как-то сопротивляться отупению?

В ответ сержант только махнул рукой и усмехнулся:

— Хватит базарить, переписывайте и учите.

Я начал писать. Боже мой! Ну и хрень!

Мир смотрит на тебя, ты новых дней начало.

Ты стала маяком для честных и живых.

И это потому, что слово «русский» стало

Навеки близким слову «большевик».

Или:

Что Грузия в цвету, Армения богата,

Что хорошо в Баку и радостно в Крыму.

Я русский человек, но как родного брата

Украинца пойму, узбека обниму.

Так говорит поэт, и так его устами

Народ великий, древний говорит:

«Нам, русским, братья все, кто вместе с нами

Под большевистским знаменем идет!»

(Из архива И. А. Климова)

Комплекс «большого брата» у русских сложился в ходе территориальной экспансии Российской империи, усугубился в советское время, к закату которого относятся приводимые записки. Эти письма написаны тогда, когда СССР еще называли «братской семьей народов». Но уже тогда процессы распада государства явственно ощущались в его микромодели, которой была армия, изолированная со своими проблемами за заборами гарнизонов. Но трансляцию доминантной агрессии в область межэтнических отношений не сдержать заборами, и она переходит «на гражданку» в сознании дембелей.

О том, как она может там проявляться, свидетельствуют национальные погромы, которые учиняли бывшие десантники в День ВДВ. Во многих городах России еще в конце 1980-х годов они громили рынки, тупо избивая всех торговцев кавказской и азиатской (не славянской) внешности. Отрицание иноэтничности легко накладывалось на отрицательные социальные стереотипы по отношению к торговцам, традиционные для общественного сознания большинства россиян. Эта «горючая смесь» этносоциальных факторов ментальности детонирует в экстремальных группах в точке их пересечения с гражданским обществом.

На фоне таких социал-национальных конфликтов, имевших место еще в советское время, стишки про «большого брата» воспринимались как последняя степень абсурда, за которой простирается вакуум смыслов. Упадок социальных систем начинается с деградации их смысловых значений.

Образ армии в общественном сознаниии проблемы ее профессионализации

Большинство мужчин служили всего два года, а ведут об этом разговоры всю жизнь. Это обстоятельство позволяет представить, как экстремальный опыт программирует сознание. Тем более что этот опыт представляет собой фазу социализации и экстраполируется на другие виды деятельности.

Отношение к армии в обществах тотального социального контроля (а это могут быть не только тоталитарные, но и традиционные общества) сугубо положительное. Также и в маргинальном сознании служба в армии относится к разряду ценностей, поскольку предполагает столь желанную для маргинала интеграцию в макросистему.

Милитаризация советского общества начиналась с мира детства. Системы социализации и образования готовили подрастающее поколение к войне. Служба в армии расценивалась как кульминация и итог процесса социализации, своего рода инициация и пропуск в мир «настоящих» взрослых мужчин. Так продолжалось до тех пор, пока противоречия реального и идеального не привели к трансформации системы общественных ценностей, в которой с конца 1960-х годов начался дрейф от примата государства к самоценности личности.

Если необходимость перехода к армии нового типа на Западе была осознана в начале 1970-х годов, то отношение российского общества к призывной системе стало радикально меняться в начале 1990-х. На то был ряд взаимосвязанных причин:

• предметом гласности стали факты преступлений против человека, имеющие в армии системный характер;

• процесс демократизации в обществе изменил роль личности в системе ее отношений с государством. Пожалуй, впервые в российской истории в общественном сознании утвердилась мысль о том, что государство обязано человеку не в меньшей степени, чем человек государству, и что в случае невыполнения государством своих обязанностей человек ему также ничем не обязан;

• право личности на альтернативную службу гарантируется Конституцией;

• кавказские войны выявили истинную цену непрофессиональной «дешевой» армии;

• деятельность правозащитных организаций способствует росту правового сознания граждан в области прав человека.

В связи с большей открытостью психологических и государственных границ общества, вовлечением личности в мировые образовательные и производственные процессы, демократизацией систем мобильной и глобальной телекоммуникации изменились и парадигмы социализации. В общественном сознании россиян в последнее десятилетие XX в., по сравнению с тремя предшествующими произошел сдвиг в плане более многомерных систем ценностей.

Если в 1950–1960-е годы служить было престижно, то в 1970–1980-е годы уклонение от призыва все менее считалась аморальным, а в 1990-х в массовом сознании, особенно молодежи больших городов, уклонение от службы становится моментом престижа, как способность личности бросить вызов государственной машине. Дело тут не в том, что «такая нынче развращенная молодежь пошла», но в изменении образа социума и требований, которые предъявляют к личности современный стиль и ритм жизни по сравнению с 1950–1980-ми годами.

В советское время армия была институциональной частью общества, что предопределяло его милитаризацию. Армия и ВПК формировали социальную макроструктуру, следовательно, отношение к армии существенно влияло на жизненный сценарий отдельного человека. Служба могла облегчить поступление в вуз или на престижное производство, получение специальности, вступление в КПСС, увеличивала трудовой стаж. Поэтому в условиях тотально унифицированного общественного уклада срочная служба не представлялась чем-то бесполезным, и в целом воспринималась как трамплин школьника во взрослую жизнь.

Для сознания, которому идеи свободы самоопределения личности за рамками стереотипа жизненной программы были не то чтобы враждебны, — просто не понятны, армия представлялась как своего рода институт социального контроля. Матери часто сетовали на своих непутевых чад, дескать, «когда же тебя в армию возьмут, сделают человека». Считалось, что когда ребенок в армии, за него можно не беспокоиться, там за ним присмотрит заботливое око командира. Так, официальная идеология сливалась с общественными воззрениями на свободу личности в традиционном обществе, и вокруг армии сложился позитивный стереотип социального контроля, озвученный неким поэтом от женского лица: «Вы стали взрослыми, ребята/Вы не мальчишки, а солдаты/Теперь за вас спокойна я/Служите верно, сыновья».

Сегодня ситуация в корне иная. Успех и престиж более связан с образованием и личной инициативой, ориентацией на внешний мир. Поэтому два года вне контекста своего социума ничем не окупаются. Каждое новое поколение все более погружено в процесс глобальной информационной интеграции и все менее сковано всевозможными стереотипами и предрассудками.

Соответственно, сменяются акценты в индивидуальных установках на успех: от престижа долга к престижу свободы выбора. Личность с конкурентоспособным образованием уровня мировых стандартов создает свой собственный ресурс непотопляемости, независимо от степени непотопляемости (или потопляемости) своей системы.

На примере армии можно наблюдать прогрессирующее социальное расслоение, — сегодня идут служить преимущественно люди со средним образованием из сельской местности.

Если в милитаризированном социуме армия находится в эпицентре социализации, то в открытом демократичном обществе армия лишь один из множества каналов самореализации, мало отличающийся от остальных профессиональных сфер. Глобальная прагматизация сознания молодежи, наряду со многими социально-психологическими изменениями в постиндустриальных обществах, создали новую парадигму развития современных армий.{138}

В России помимо этого на протяжении последнего десятилетия действует целый спектр социально-психологических факторов, являющихся причиной и следствием общего упадка функции и престижа вооруженных сил. «Замалчивание причин массовой гибели военнослужащих и гражданских лиц, стремление не искать виновных, продиктованные якобы заботой о том, чтобы не травмировать общество, чреваты обратным эффектом — накоплением в общественном сознании раздражения и негодования, которые при известных условиях могут стать причиной мощного социального взрыва».{139}

Столь очевидные проблемы рано или поздно не могли не повлиять на изменение отношения общества к армии в целом. По данным ВЦИОМ, отражающим состояние общественного мнения на февраль 2001 г., 69 % опрошенных не хотело бы, что бы их близкий родственник служил сейчас в армии, в том числе из-за гибели/ранения в «горячих точках»/в Чечне — 38 %, неуставных отношений, насилия в армии — 30 %, тяжелых бытовых условий, плохого питания, опасности для здоровья — 18 %, морального разложения, пьянства и наркомании в армии — 10 %, напрасной потери времени — 6 %, криминализации, втягивания военнослужащих в уголовные дела — 5 %. И другие.

Учитывая, что армия для сознания россиян традиционно народная, думается, что столь значительные перемены не могли произойти без трансформации общественного сознания. На переориентацию мнений могла повлиять только объективная потребность современного общества в профессиональной армии. Эту потребность диктуют изменения самой идеи войны и мира, начавшиеся с распространением оружия массового поражения.

Как утверждал Н. А. Бердяев, метафизическая проблема войны есть проблема роли силы в условиях этого феноменального мира.{140} Поэтому война есть условие его существования, но только в рамках традиционной, или рыцарской культуры, признающей равенство всех участников конфликта. Диалектика машинных войн XX в. выхолащивает из идеи конфликта не только культурное, но и антропологическое содержание, поскольку приводит к тому, что врага перестают считать человеком.{141} Современная война — война технологий, деперсонифицированный и дегуманизированный конфликт, который суть разрушение «само по себе».

Усложнение военных технологий требует переосмысления идеи и структуры армии, ее взаимоотношений с обществом. Современным солдатом может быть только профессионал, высококвалифицированный специалист, постоянно совершенствующий свою квалификацию. Равноправное участие в конфликте требуют интеллектуализации всех его областей.

Итак, крах массовых армий вызывает сам военно-технический фактор, изменивший роль человека на войне, и, соответственно, изменившиеся социально-психологические парадигмы конструктивного развития общества и личности, несовместимые с милитаризацией ментальности.{142}

Общественное сознание реагирует на требование времени мобильнее, чем политическое. Единственной проблемой взаимоотношения армии и общества становится перевод армии на профессионально-добровольную основу, который общество требует от своего правительства. По данным опросов ВЦИОМ (февраль 2001 г.) на вопрос: «как Вы лично считаете, нужна ли России профессиональная армия, которая комплектовалась бы не по обязательному призыву на воинскую службу, а на контрактной основе?», положительно ответили 84 % опрошенных.

Эту неотложную потребность общества в обеспечении полноценной обороноспособности игнорируют власти, ей открыто противостоит военное лобби. Даже столь компетентные аналитики В. В. Серебрянников и Ю. И. Дерюгин, понимающие создание профессиональной армии как объективную необходимость, высказывают сомнения относительно ее соответствия неким нравственным основам и моральным принципам «загадочной русской души». Спорные, на наш взгляд, положения их анализа, касающиеся конфликта ценностей, проявившегося в разговоре вокруг соответствия профессиональной армии некоей «русской идее», нуждаются в комментариях.

«В отличие от западных армий, — пишут В. В. Серебрянников и Ю. И. Дерюгин, — служба в которых базировалась на либеральной идее, правовых нормах, жестком договоре по схеме „патрон — клиент“, армия России всегда зиждилась на нравственных основах, моральных принципах, артельной психологии».{143} Сюда же следует добавить и принцип патриархальности, и тогда список принципов, на которых держится советская/российская армия, целиком уложится в понятие «дедовщина».

Авторы негодуют по поводу «циничного заявления» контрактника ВДВ, участвовавшего в штурме «Белого Дома», сказавшего телерепортеру: «Я делал свое дело и сделал его хорошо». Они пишут: «Теперь уже в России подтвердилась давно знакомая истина, гласящая, что солдату-наемнику безразлично в кого стрелять: в иноземного захватчика или в земляка, вышедшего на улицу бороться за свои права. Оторопь берет от подобных откровений. Даже самому ретивому стороннику профессиональной армии, отстаивающему с пеной у рта эту идею на заре горбачевской перестройки, вряд ли могло присниться в кошмарном сне, что вытворяли контрактники в Грозном».{144} Подобные аргументы против профессиональной армии трудно комментировать из-за их эмоциональности. Тем не менее, определенная логика в них присутствует, и эта логика требует уточнения.

Во-первых, контрактники — ничтожно малая часть воинского контингента, и их не надо путать с профессионалами. Для войны в Чечне их набирали по объявлениям, расклеенным на фонарях, и собрали то, что собрали — деклассированных лиц без определенных занятий и нравственных принципов.

Во-вторых, контрактники «вытворяли в Грозном» то, что обычно «вытворяет» человек на войне: то, что «вытворяют» в Чечне не только контрактники, а, например, некоторые кадровые полковники, что «вытворяли» «воины-интернационалисты» в Афганистане и т. п. Человек на войне убивает другого человека, и это убийство общество морально оправдывает. При этом человек убивающий, (ведь не тактично применять термин «убийца» к человеку, убивающему на войне, не так ли?), часто подходит к убийству творчески, и этим воспроизводит семиотику казни. Это уже вопрос не техники, но психики в ее глубинных архетипических слоях. Жестокое обращение военных с пленными и с мирным населением является как следствием психологического срыва, так и морального оправдания своих действий, в логике которого удобнее всего не считать своих врагов людьми.

Профессионал же страдает от нервных срывов гораздо меньше, чем дилетант, и не нуждается в изощренных психологических защитах и псевдоморальных оправданиях: он «работает». Заметим, что и непосредственные участники боевых действий в Чечне предпочитали именовать свои действия «работой». Нейтральные термины нейтрализуют стрессы. Поэтому эмоции Серебрянникова и Дерюгина — «вытворяли в Грозном то, что и вряд ли могло присниться в самом кошмарном сне», — на языке военных будет звучать короче: «отработали по Грозному».

В-третьих, «народность» и «идейность» армии никогда не гарантировали невозможность ее применения внутри страны. Народно-идеологическое обоснование можно подвести и под геноцид. Более того, это легко, поскольку оно востребовано людьми его осуществляющими (или одобряющими) в качестве апологии. Солдат, как наемный, так и подневольный подчиняется не «нравственным основам», «артельной психологии» и «моральным принципам», а приказам непосредственного начальника, о которых не рассуждает. В противном случае он плохой солдат. Даже в Великой Отечественной войне для «стимулирования» моральных принципов воинов, сражавшихся на передовой, действовал институт заградотрядов.

И далее по тексту:

• «Нравственные основы» и «моральные принципы» — хороший инструмент для PR-технологий. Солдат с чувством выполненного долга расстреляет «земляка, вышедшего на улицу бороться за собственные права»,{145} если ему объяснить, что это «провокатор, подрывающий единство», или другой «враг народа».

• История Русской армии, которую уважаемые эксперты несколько идеализируют, знает массу примеров, когда «соборность, артельность, заложенные в духовный фундамент старой Российской армии»,{146} не мешали ей «стрелять в земляков, борющихся за свои права».{147} Ни соборность, ни артельность, ни прочие столпы «духовного фундамента» старой Российской армии не мешали ей на протяжении веков «хорошо выполнять свою работу», в том числе и по «ликвидации сепаратизма» в разных уголках Империи. И потом, разве не на Красную армию, чей высокий моральный дух авторы критикуемой концепции не подвергают сомнению, опиралась советская власть, проводя репрессии против собственного народа? И можно ли назвать «народной» любую армию (если это не ополчение), тем более ту, управление которой осуществлялось на партийной основе?

• Авторы считают, что негативные явления дедовщины являются отличительными признаками армии последних лет, вследствие противоречия между, «привнесенной извне идеей индивидуализма и внутренней коллективистской природой российской военной общности».{148} В этом они глубоко заблуждаются. Первое официальное заявление, констатировавшее факт «казарменного хулиганства», прозвучало из уст министра обороны в самом начале 1960-х годов. Но еще в конце 1950-х, по свидетельствам очевидцев, имели место самые разнообразные случаи доминантных отношений. В частности, отбирание дембелями новой формы у новобранцев. Не «горбачевская перестройка» вызвала разложение армии, напротив, перестройка была попыткой правящей элиты вывести и армию, и общество из состояния системного кризиса, грозящего необратимыми последствиями. Другое дело, что она началась с большим опозданием, когда эти последствия уже проявили себя в полной мере.


Противоречий в экстремальных группах достаточно для того, чтобы поставить под сомнение целесообразность апелляции к умозрительным пластам национальной духовности при анализе перспектив перехода армии на профессиональную основу. Тонкие материи морали в политике больше годятся для изготовления камуфляжа, чем несущих конструкций.

В пользу профессионализации вооруженных сил говорит еще и то обстоятельство, что романтика самой профессии военного до сих пор остается мощным ресурсом внутренней интеграции и самоочищения армии. Но романтика не терпит профанации. Несмотря на доминирующую роль техники в современной армии, наибольшей консолидированностью и романтизацией отношений отличаются те подразделения, в которых воюют люди, а не машины, где человек непосредственно вовлечен в экстремальные условия военной службы, или, выразимся поэтически, «стихию боя». Это бывшие воины-афганцы, солдаты боевых родов войск — пограничники, десантники, спецназ. Внутренние отношения в боевых подразделениях «на гражданке» переоформляются в своеобразный культ и лишь отдаленно напоминают субкультуру, равно как и обычную дружбу. Этим отличаются не только бывшие афганцы, но и десантники, моряки, пограничники, — военнослужащие родов войск, занимающих обособленное положение в Вооруженных Силах. Их обособленность происходит из того, что они более прочих вовлечены в собственно воинскую службу, облаченную романтической аурой.

В «братство» десантников, пограничников, моряков в том виде, в котором мы его наблюдаем на улицах городов в День погранвойск, День ВДВ и День ВМФ,1 человек попадает после демобилизации. Внутренняя коммуникация происходит в сфере знаков и сводится к ритуальному обновлению собственной идентичности, не чаще, чем раз в год, и посредством синхронного переодевания всех воспроизводит диахронную связь каждого в отдельности с самим собой: «Я-сегодня» знаково сообщается с «Я-вчера». Здесь «Я» выступает не как неизменная экзистенциальная сущность, но как переменный социальный статус. Но если семиотика социальной изменчивости — это рост, развитие, динамика — т. е. вся жизнь, то военные атрибуты, надеваемые спустя годы гражданской жизни, есть символы всего жизненного пути, пройденного с момента инициации, коей была армия.

Если жизнь как социальная изменчивость есть проекция экзистенциальной человеческой сущности, развернутая во времени, то ее символы свертывают ее обратно, сжимая пройденный жизненный путь в своей компрессии смыслов. Поэтому зеленые фуражки пограничников, мелькающие в городской толпе 28 мая, — это символы и пройденного жизненного пути, и человеческой экзистенциальной сущности — памяти. Таков антропологический эффект военного романтизма, впрочем, как и любого другого. Излишне повторять, что без этого армия не может существовать.

Загрузка...