Арабская литература, как было показано выше, была тесно связана с превратностями мусульманской истории вследствие своей зависимости от покровительства правителей, и 1055 год н. э. отнюдь не произвольно считается поворотным пунктом в ее развитии. В этом году тюркская династия Сельджукидов утвердилась в Багдаде и тем окончательно закрепила тюркскую гегемонию в Западной Азии. Последствия этого переворота не замедлили проявиться в арабской литературе. При тюрках — нецивилизованных кочевниках, управляемых военной аристократией, ни в чем не было стабильности. За редкими исключениями, история их господства в Азии состоит из непрерывных переворотов и всеобщей анархии, неизменно сопровождавшихся бедственными опустошениями, истреблением людей и вымогательствами. Легко понять, как неблагоприятны были эти условия для развития не только литературы, но и всей культуры. Появление время от времени могущественного и просвещенного правителя или нескольких правителей не могло существенно улучшить положения, поскольку анархия и жадность тюрков в течение двух веков разрушили государственную машину, созданную арабами и персами.
Выдвижение тюркских династий неблагоприятно сказалось на арабской литературе еще и в другом отношении. Все персидские государи в той или иной мере владели арабским языком и могли оценить произведения, авторам которых они оказывали покровительство. Тюрки же, правившие в западной Азии, редко понимали арабский язык, и в эпоху их господства персидский язык снова стал преобладающим в литературе. Арабские сочинения достигали слуха султана только из вторых уст, и его благоволение зависело главным образом от при-{81}дворных, говоривших по-арабски, каковыми в большинстве случаев были богословы или секретари. Поскольку первые принципиально не признавали никакой самостоятельной мысли, а вторые — редко интересовались чем-либо, кроме филологии, препятствия на пути писателя, чьи произведения не отвечали их требованиям, были почти непреодолимы. Результат этого сказывается прежде всего в раболепном тоне, который, хотя и встречается в арабской литературе с очень раннего времени, теперь выступает на передний план. Весьма любопытно читать апологии, которые авторы небогословских сочинений считали необходимым поместить в своих предисловиях.
«Я хорошо знаю,— пишет Йакут в своем „Словаре литераторов“, — что злобные критики будут поносить и высмеивать меня, — это люди, чьи умы пропитаны невежеством и чьи души восстают против щедрого дара природы; они будут утверждать, что важнее посвятить себя религии, получая выгоду в этом мире и на том свете. Знают ли они, что люди созданы неодинаковыми и с разными способностями? Аллах предназначил людей для каждой науки, чтобы они сохраняли ее целостность и приводили в порядок ее сущность, и каждый человек приходит к тому, для чего он создан. Я не отрицаю, что если бы я был неразлучен с мечетью и молитвенным ковриком, то скорее очутился бы на пути спасения в будущей жизни. Но в следовании наилучшему мне отказано, и для добродетели человека вполне довольно того, что он не делает ничего предосудительного и не идет по пути обмана».
В странах, где говорили по-арабски, положение было, конечно, иным, благодаря чему выросла роль Египта и Сирии в арабской литературе.
Однако наряду с заметным ростом количества произведений в дальнейшем наблюдается не менее заметное ухудшение качества. Литературный круг сужался до высокообразованного меньшинства, и вместе с тем беднел его дух и снижались требования к литературе; отсутствие широты и жизненности писатели, как это всегда бывает, пытались возместить педантизмом и искусственностью. Независимость мысли уступила место слепой вере в авторитеты, оригинальные сочинения были вытеснены популярными компендиями. Изящество и худо-{82}жественность, облекавшие произведения прошлого привлекательностью и остроумием, культивировались теперь сами по себе, словно для того, чтобы прикрыть этим флером безнадежное притупление разума; по выражению Монтеня, люди садились в седло, потому что в ногах не доставало силы идти пешком. Кроме того, не следует забывать, что наибольшего расцвета арабская литература достигла вследствие соприкосновения отечественных наук с греческой мыслью. Теперь же стимул, данный греческой культурой, почти совсем истощился-, а те области науки, где он оставался главной движущей силой, пришли в упадок и замкнулись в тесном, быстро сужавшемся кругу. Косная схоластика, возобладавшая в богословии, была симптомом (но никак не прямой причиной или следствием) медленного паралича, сковывавшего дух ислама.
В рассматриваемый нами период эти влияния, распространяясь с Востока, вскоре пронизали всю мусульманскую культуру. Едва ли приходится сомневаться, что одним из факторов, сильно способствовавших этому, явилось основание крупных ортодоксальных университетов, из которых самым знаменитым был ан-Низамиййа в Багдаде. Обучение детей сводилось главным образом к упражнению памяти. Мальчики шести-семи лет заучивали наизусть Коран, макамы и стихи ал-Мутанабби. В течение многих лет они днем и ночью читали и заучивали огромные комментарии и комментарии к комментариям к сочинениям по грамматике, логике и богословию. Нередко учащийся к двадцати годам хранил в памяти от одной до двух сотен прозаических сочинений. Контролируя высшее образование, богословы сумели выхолостить все, за исключением гения, и избавиться от опасностей, которые таят в себе независимый дух и глубокие познания. Однако такое насилие не проходит безнаказанно, и, быть может, не так уж парадоксально то, что оригинальная мысль той эпохи получила главное развитие именно в сфере богословия.
Период этот открывает величайшая фигура в мусульманской религиозной мысли. Ал-Газали (1059—1111), сделав блестящую карьеру в Нишапуре и Багдаде, вне-{83}запно отказался от профессорского звания и на десять лет удалился из мира. Сам он писал, что его ум не устоял перед скептицизмом и он почувствовал, что необходимо восстановить утраченную веру. Его не удовлетворили схоластическая теология, философия и шиитские учения. В конце концов он обратился к суфизму, и тут свет озарил его. Вернувшись в родной город, он провел остаток дней со своими учениками, предаваясь познанию и созерцанию.
Его литературная деятельность началась еще в то время, когда он был профессором в Багдаде; он написал несколько трактатов в обычном богословском духе, в том числе одно полемическое сочинение против крайних шиитов и другое, под названием «Опровержение философов», где он выступает против абсолютного применения разума в богословии. Однако эпоху в исламе составил ряд сочинений, написанных им после его обращения к суфийским взглядам. Его целью было внедрить ведущие принципы суфийской жизни в ортодоксальную теологию, чтобы восстановить равновесие, утраченное чрезмерно схоластической аш‛аритской школой, и заменить субъективным религиозным опытом «системы и классификации, слова и доводы относительно слов». В «Избавляющем от ошибок» (Мункиз) он поясняет при помощи собственного опыта основы своей веры, которая была подробно изложена в его главном труде Ихйа ‛улум ад-дин («Воскрешение религиозных наук»). Помимо этих образцовых произведений, он написал для всеобщего пользования несколько мелких благочестивых трактатов на арабском и персидском языках, причем некоторые из них по тону и содержанию поразительно сходны с евангелическими трактатами наших дней.
Ал-Газали был не столько оригинальным мыслителем, сколько человеком с яркой индивидуальностью. Его труд предназначался прежде всего для того, чтобы подкрепить ортодоксальную церковь моральной силой лучших элементов суфизма. Но при всем том он стоял намного выше своей эпохи и его выступление против этики схоластов оказалось слишком радикальным. Для последующих поколений он был лишь одним из многих богословов; Ихйа предали забвению, и только когда оно вновь было введено в обиход в конце восемнадцатого века, мусульманский мир начал осо-{84}знавать его значение. Длительное время ал-Газали привлекал к себе внимание европейских ученых, и, подобно своему великому противнику Ибн Рушду, он — одна из тех редких фигур, которым в Европе посвящена обширная литература.
Оценить революционный характер труда ал-Газали можно, сопоставив его с двумя знаменитыми богословами того времени. Аз-Замахшари из Хорезма (1075— 1144) принадлежал к филологической школе богословия; немногие книги пользовались большей известностью в европейской арабистике, чем его учебник грамматики (ал-Муфассал) и собрание кратких назидательных изречений в изысканной рифмованной прозе, под названием «Золотые ожерелья». Наряду с ним Фахр ад-Дин ар-Рази (1149—1209) был философом, энциклопедистом и одним из величайших гуманистов своего времени. Говорят, что он первым ввел систематическое расположение материала в своих сочинениях, которые охватывали самые различные предметы от философии и богословия до талисманов и астрологии. Однако оба они прославились главным образом своими комментариями к Корану, составление которых, по-видимому, было в то время весьма распространенным занятием.
«Всякого рода эрудированные люди,— говорит ас-Суйути,— принимались составлять комментарии, но каждый ограничивался одной определенной наукой. Ты понимаешь, что глаза грамматика ничего не видят, кроме грамматических конструкций и способов словоупотребления; историк не интересуется ничем, кроме повествовательных разделов, которые он пережевывает в мельчайших деталях, и рассказов древних, все равно, правдивы они или нет; законовед тянет свое бесконечное рассуждение о праве и сворачивает со своего пути лишь для того, чтобы извлечь доказательства законоположений из стихов, которые не имеют к этому ни малейшего касательства; а представитель интеллектуальных наук, в особенности имам Фахр ад-Дин, уснащает свои сочинения высказываниями греческих и мусульманских философов, выводя одно положение из другого, пока читатель не останавливается в растерянности перед несоответствием между выводом и исходным стихом; а один ученый богослов сказал об этом: „Тут есть все, что угодно, кроме комментария“». {85}
Хотя аз-Замахшари придерживался му‛тазилитской ереси, его комментарий под названием «Открывающий» приобрел такую известность, что спустя столетие он был выпущен с сокращением нежелательных мест ал-Байдави (ум. в 1286 г.) и в таком виде по сей день не утратил популярности.
В области филологии и в собственно художественной литературе этого периода всех затмевает имя ал-Харири из Басры (1054—1122). Он получил обычное филологическое образование во все еще знаменитой школе родного города и стал мелким государственным служащим, а получив небольшое наследство, смог отдаться филологическим занятиям. Подобно многим людям своего сословия со времени Бади‛ аз-Замана, он легко овладел искусством садж‛а, но, по-видимому, не писал ничего, достойного внимания, пока не прославился внезапно, опубликовав Макамат. Он откровенно подражал Бади‛ аз-Заману, заимствуя не только литературную форму, но даже mise en scène [21] и образы рассказчиков: Абу Зайд из Саруджа у ал-Харири изображен точно таким же остроумным бродягой, как и Абу-л-Фатх из Александрии у ал-Хамадани. Об обстоятельствах, побудивших его сочинить свои Макамат, сам он рассказывает следующее:
«Абу Зайд из Саруджа был назойливый старый нищий, остроумный и красноречивый, который прибыл к нам в Басру и в один прекрасный день поднялся в мечети Бану Харам (квартал, в котором жил ал-Харири.— X. Г.), приветствовал людей и стал просить у них милостыню. Там присутствовали некоторые правители, мечеть была переполнена знатными людьми, и они были очарованы его красноречием, изяществом и прекрасным слогом его речи. Он рассказал о пленении его дочери греками, точно как я рассказал об этом в макаме, названной „Харамская“. В тот же вечер у меня собралось общество из достойнейших людей Басры, и я им рассказал о том, что видел и слышал от этого нищего, и об изящном стиле и остроумных намеках, которые он употребил для достижения своей цели. Затем присутствующие по очереди рассказали, как каждый из них тоже видел этого самого нищего в своей мечети при {86} ситуации, аналогичной той, которую наблюдал я, и слушал, как он произносил речь на другие темы и даже лучшую, чем услышанная мной, так как он обычно появлялся в каждой мечети, переменив свою одежду и внешний вид, и демонстрировал свою искусность в разнообразных ухищрениях. Все подивились тому, какие он предпринимал усилия ради достижения своей цели и как изобретательно и ловко изменял он свой внешний вид. Тогда я написал „Харамскую макаму“ и затем построил на ней остальные макамы» [22]*.
С самого начала Макамат ал-Харири считались несравненными. «Если бы он заявил, что они — чудо,— говорит один биограф,— то никто бы не стал опровергать это». Их ценят главным образом за литературные и языковые достоинства, но бесконечные ссылки на все отрасли знания и все стороны жизни сделали их памятником эрудиции. Однако они заняли особое место не только благодаря совершенству формы, языковому мастерству, бесконечным tours de force [23]** и нарочито хитроумным неясностям. У ал-Харири было много последователей, чьи лингвистические познания,— хотя, быть может, несколько меньшие, чем у него,— не уберегли их произведения от забвения. Но ал-Харири никогда не забывал, что макамы прежде всего должны быть веселыми и занимательными, и остроумие описаний и диалогов на каждой странице оттеняется изяществом и очарованием стихов, перемежающих серьезные рассуждения.
«Более семи столетий,— пишет Ченери,— его произведение почиталось наряду с Кораном как величайший памятник арабского языка. Современники и потомки соперничали в его восхвалении. Его Макамат комментировались с беспредельной ученостью и усердием и в Андалусии, и на берегах Аму-Дарьи. Оценить его изумительное красноречие, измерить глубину его познаний, понять его разнообразные и многочисленные намеки — всегда было высшей целью образованного человека не{87} только среди народов, говорящих по-арабски, но и везде, где арабский язык научно изучался».
Из других арабских сочинений, написанных на Востоке в течение этого периода, немногие представляют для нас сколько-нибудь значительный интерес. Языком поэзии постепенно становился персидский язык; только одна арабская ода, брюзгливая «Поэма чужестранцев с рифмой на Л» ат-Тугра’и (ум. ок. 1121 г.), вошла в историю литературы, вероятно, не столько благодаря своим высоким достоинствам, сколько благодаря тому, что автор остроумно дал ей название, похожее на название знаменитой оды аш-Шанфары. Даже история мало чем может похвастаться, кроме биографии последнего султана Хорезма, написанной в 1241 г. его секретарем ан-Насави. Среди писателей выделяются только двое, один из которых грек.
Богослов и философ аш-Шахрастани (1086—1153), вероятно вдохновленный трудом Ибн Хазма, написал подобную же «Книгу религиозных и философских сект». В арабской литературе мало сочинений, которые внушили бы большее уважение к средневековой мусульманской науке, чем это произведение. Аш-Шахрастани обладал прекрасным вкусом и редкой терпимостью; его интерес к философским ересям был непостижим для современников. Его книга содержит сведения не только о мусульманских сектах и философских школах, но также о различных иудейских шкалах и христианских церквях, о греческих философах начиная с Фалеса, об отцах христианской церкви и даже индийских религиозно-философских системах. Будучи сам строгим ортодоксом, он излагает доводы и воззрения даже самых еретических школ с замечательной беспристрастностью, лишь иногда вставляя колкое замечание, изложив какое-нибудь совсем уж неприемлемое или не заслуживающее внимания учение.
Йакут (ок. 1179—1229) относится к числу наиболее способных арабских компиляторов. Анатолийский грек по рождению, он мальчиком был уведен в рабство, получил мусульманское воспитание и служил у своего хозяина, багдадского купца, разъездным торговцем, благодаря чему совершил несколько путешествий в Сирию, Иран и на берега Персидского залива. Когда ему удалось получить свободу, он стал зарабатывать на жизнь {88} перепиской и продажей рукописей, а потом отправился в Мерв, прельщенный его великолепными библиотеками. В 1220 г., спасаясь от монголов, он бежал с востока и добрался до Мосула, терпя крайнюю нужду; там он снова принялся за работу и в конце концов перебрался в Алеппо. Его «Географический словарь», или справочник, является не только самым значительным в своем роде географическим произведением на арабском языке, но содержит краткие исторические заметки о провинциях и важнейших городах, а также биографические сведения о людях, чья деятельность была с ними связана. Такой труд при всей своей познавательной ценности неизбежно должен отличаться некоторой сухостью, и все же Йакут придает ему поразительную живость, приводя то анекдот, то отрывок из какой-нибудь поэмы, либо описание красот природы, либо какую-нибудь личную или литературную реминисценцию.
В таком же духе написан и его «Словарь литераторов» (Иршад), который был найден совсем недавно благодаря усилиям европейских ученых, хотя и почитался, по-видимому, современниками выше других произведений Йакута. Для истории арабской литературы это — труд первостепенной важности, и, как можно видеть из цитированных выше выдержек про ал-Бируни, ал-Харири и других, он изобилует интересными сведениями и цитатами. В свой биографический очерк о Йакуте Ибн Халликан включил его длинное (и для западного вкуса слишком изысканное) письмо к его покровителю в Алеппо, где Йакут описывает свою жизнь в Хорасане и свои злоключения после монгольского нашествия; оно представляет интерес как образец позднего персидско-арабского эпистолярного стиля.
Хотя первый крестовый поход отделил Сирию от еретической династии Фатимидов в Египте и способствовал восстановлению ее связей с ортодоксальным Востоком, непрерывная борьба против франков мало содействовала развитию литературной деятельности. Среди немногих достойных внимания произведений, созданных там в течение двенадцатого века, наиболее интересна автобиография воина-вождя Усамы ибн Мункиза (1095—{89}1188), дающая живую картину бурной жизни той эпохи и, кроме того, являющаяся первой более или менее обширной автобиографией на арабском языке. Освобождение Египта от фатимидского владычества в 1171 г. и его воссоединение с Сирией при Саладине и его преемниках открыло в обеих странах новую эпоху процветания, выразившуюся в расцвете литературной деятельности, особенно в области поэзии и истории.
Оживление в поэзии сопровождалось введением на Востоке новых строфических размеров (мувашшах), незадолго до этого доведенных до совершенства в Испании. Утверждают, что прочное место в восточной поэзии за мувашшахом закрепил знаменитый испанский мистик Ибн ал-‛Араби из Мурсии (1165—1240). Однако на самом деле Ибн ал-‛Араби первоначально не был поэтом. Его главное мистическое и дидактическое сочинение «Мекканские откровения» и большинство других произведений написаны прозой, но слава Ибн ал-‛Араби обеспечила широкое распространение его поэм (наиболее знаменит сборник поэм под названием «Толкователь страстных томлений [души]»). В своей поэзии он довел до крайности символизм суфиев, переводя мистические откровения на язык человеческой страсти. Не удивительно, что вследствие этого европейские ученые не раз были введены в заблуждение (несмотря на их знакомство с этим символизмом у таких персидских поэтов, как Хафиз), так как даже мусульманские критики высказывали серьезные сомнения относительно подлинности предлагаемого здесь мистического толкования.
Еще большим поэтическим дарованием обладал современник Ибн ал-‛Араби — ‛Умар ибн ал-Фарид (1182—1235), который повсеместно был провозглашен величайшим арабским поэтом-мистиком и единственным достойным соперником великих персидских мистиков. Подобно всем им, он выражает свои мистические переживания на языке человеческой любви, хотя неизменно «возлюбленным является бог, к которому поэт обращается и которого славит под многими именами, то как одну из героинь арабского миннезанга, то как газель или погонщика верблюдов или стрелка, мечущего смертельные взгляды из своих глаз; но чаще всего просто как Его или Ее. Оды сохраняют форму, условности, сюжеты и образы обычной любовной поэзии; их внутренний смысл поч-{90}ти никогда не бывает навязчив, хотя его присутствие всюду проявляется в странной экзальтации чувств» [24].
Искусство Ибн ал-Фарида примыкает к традиционной арабской поэзии не только по своему внешнему характеру; риторическая фразеология, причудливые образы, игра слов и tours de force все близко примыкает к стилю, созданному ал-Мутанабби. Из его дивана — тонкого томика, содержащего немногим более двадцати од, а также другие мелкие произведения,— наиболее известны часто переводимая «Винная песня» и длинная дидактическая поэма в 760 строк «Восхождение мистика», которая рассказывает о его собственном опыте и считается высшим достижением арабской мистической поэзии.
Приводимый ниже отрывок из одной его малой оды, описывающий видение божественной красоты, обнаруживает все очарование его языка:
Хотя он ушел, каждая частица моего тела видит его
Во всем очаровательном, изящном и прекрасном:
В том, как звучит лютня и заливается свирель.
Гармонично смешиваясь с мелодичными песнями:
В зеленых лощинах, где при вечерней прохладе
Или на утренней заре пасутся газели, щипля траву;
И где собираются облака и льют воду
На цветной ковер, сотканный из цветов;
И где на рассвете зефир с мягко волочащимися полами
Доносит до меня свой сладчайший бальзам;
И когда, целуя уста бутылки,
Я посасываю вино в приятной тени.
Даже у второстепенных светских поэтов наблюдается временный отказ от полного подчинения содержания форме, что на протяжении двух столетий выхолащивало жизнь из арабской поэзии. Баха ад-Дин Зухайр «из Египта» (ум. в 1258 г.) — самый известный придворный поэт этой эпохи. Его диван отличается простотой языка, отсутствием лести и подлинной глубиной чувства, которые вместе с изящной игрой фантазии придают его стихотворениям некоторое сходство с поэзией Запада и побудили английского переводчика [25] сравнить его с Герриком. {91}
О слепой девушке
Они называли мою любовь бедной слепой девушкой.
Я люблю ее больше за то, — я сказал;
Я люблю ее, потому что она не может видеть
Эти седые волосы, которые безобразят меня.
Мы не удивляемся, что раны наносятся
Вынутым из ножен и обнаженным лезвием;
Удивительно то, как мечи станут убивать,
Когда они находятся в ножнах.
Она — прекрасный сад, где я
Могу не бояться ничьих подглядывающих глаз.
Где, хотя в красоте цветет роза,
Нарциссы смыкают свои веки.
О карьере Саладина, естественно, появилось несколько биографий, из которых две наиболее ранние написаны людьми, служившими при нем. ‛Имад ад-Дин из Исфахана (1125—1201) был крупнейшим историком своего времени. Юношей он поступил на службу к сельджукским правителям Ирака, а достигнув средних лет, перебрался в Дамаск. Позднее он служил у Саладина в качестве главного секретаря по делам Сирии и сопровождал его во всех походах. Помимо биографии Саладина, он написал историю своих первых хозяев, Сельджуков, и подробную всеобщую историю своего времени (большая часть которой утрачена); все они написаны невыносимо витиеватым стилем, свойственным официальной переписке того времени. Менее изощренно, хотя и в хвалебном духе, выдержана биография Саладина, принадлежащая перу его главного секретаря Баха ад-Дина из Мосула.
«В течение последних пяти лет карьеры Саладина,— говорит Лэн-Пуль в своей превосходной биографии, — Баха ад-Дин был авторитетнейшим знатоком и очевидцем происходившего, близким другом и советником султана. Его биография, несомненно, отличается правдивостью, благодаря чему личные пристрастия автора и восточную склонность к преувеличениям легко можно сбросить со счета. Поскольку Баха ад-Дин является единственным прямым свидетелем переговоров между Ричардом I и Саладином, его простодушная правдивость представляется для нас особенно важным качеством».
Более поздняя биография, составленная Абу Шамой из Дамаска (ум. в 1268 г.), представляет собой третье жизнеописание Саладина, принадлежащее его современ-{92}нику, однако настроенному к нему враждебно. Ибн ал-Асир (1160—1233), араб по рождению, принадлежит к числу величайших арабских историков. Его первая книга — «История атабеков Мосула», законченная в 1211 г., рассказывает о главных мусульманских противниках Саладина, и, следовательно, достижения Саладина принижаются в пользу прежних покровителей историка. Более беспристрастен он в своем объемистом сочинении Камил («Совершенный по истории»). Этот обширный труд в двадцати томах содержит всеобщую историю ислама вплоть до эпохи автора, написанную на основе работ предшествующих историков; часть его, посвященная раннему периоду, по существу представляет собой сокращенное изложение большого труда ат-Табари (слишком сложного для поздних ученых) с добавлениями из других источников. Его ценность состоит не только в отрывках из ныне утраченных произведений, но и в несколько более критическом отборе материала, чем у большинства мусульманских историков. Любопытно, что Ибн ал-Асир до девятнадцатого века не был известен и все ранние востоковеды, не исключая и Гиббона, были вынуждены пользоваться в своих работах лишь подражаниями и сокращенными вариантами его труда, сделанными коптом ал-Макином (1205—1273) и султаном г. Хама Абу-л-Фида (1273—1331), обладавшим литературными талантами.
Отметим еще два сочинения, представляющие более общий интерес. «Описание Египта» ‛Абд ал-Латифа (1162—1231), филолога и врача с энциклопедическими знаниями, является одним из самых оригинальных научных трактатов на арабском языке. Кроме полного описания флоры, фауны и древних памятников Египта (включая рассказ очевидца о попытке снести пирамиды), оно содержит описание ужасающей вспышки каннибализма в Каире во время повального голода 1200—1201 гг., и, между прочим, проливает некоторый свет на медицинские исследования того времени.
Гораздо более известен как в Европе, так и на Востоке биографический словарь («Даты смерти выдающихся людей») Ибн Халликана (1211—1282), сирийца по рождению, притязавшего, однако, на принадлежность к знаменитому бактрийскому роду Бармекидов. Еще юношей он учился в Алеппо вскоре после смерти Йаку-{93}та, и, возможно, именно биографический словарь Йакута натолкнул его на мысль о создании подобного же, но более обширного сочинения. Вместо того чтобы ограничиться определенной категорией писателей, он охватил в своем труде выдающихся лиц всех областей жизни, за исключением лишь первого и второго поколения мусульман и халифов, о которых уже было написано много биографий (например, Ибн ал-Асир составил биографическое сочинение о 7500 «сподвижниках» пророка под любопытным названием «Львы чащи»). Стремясь к наибольшей точности, он даже не включил лиц, о смерти которых не мог найти достоверных сведений. Стиль его свободен от потуг достичь риторического эффекта, так сильно портящих позднюю литературу; кроме того, наряду с многочисленными выдержками из ныне утраченных произведений книга оживлена разнообразными анекдотами и сведениями, сообщаемыми как бы между прочим, что делает ее не только интересной, но и весьма ценной как источник знаний о средневековой мусульманской жизни [26]. О том, насколько высоко ценилась эта книга, свидетельствует тот факт, что она была переведена на персидский язык еще при жизни автора, а также снабжена дополнениями и продолжениями более поздних писателей.
На протяжении более чем двух столетий, с середины девятого до конца одиннадцатого веков, Сицилия, находившаяся под беспокойной властью мелких арабских вождей, являлась частью мусульманского мира и дала нескольких арабских филологов и поэтов. Среди сицилийских поэтов, стихи которых носят явные следы испанского влияния, самым знаменитым был Ибн Хамдис (1055—1132). Подобно многим своим соотечественникам, он бежал с острова после норманского нашествия и нашел пристанище у ал-Му‛тамида в Севилье, где написал большую часть своих лучших стихов. Он сопровождал ал-Му‛тамида в изгнание в Марокко, а после его смерти вернулся в Тунис. Любовь к природе, выраженная в его {94} произведениях, стяжала ему имя «арабского Вордсворта».
Однако лишь после вторичного завоевания острова норманнами сарацинский гений достиг в Сицилии своего полного расцвета в резком подъеме арабско-норманнского искусства и литературы. Целое столетие Сицилия являлась единственным в своем роде христианским королевством, в котором сарацин не только терпели, но и предоставляли им высокие посты, а арабский был в числе принятых при дворе языков. Немногие из мусульманских правителей того времени могли бы соперничать с сицилийскими норманнами в покровительстве арабской литературе, и мало кто нашел более достойный объект, чем Роджер II в лице Шарифа Идриси (1099—1166). После того как Идриси получил образование в Испании и много путешествовал по западным странам, Роджер пригласил его поселиться в Палермо в качестве королевского географа, и с помощью государя, собравшего богатые сведения у тех, кто побывал в различных странах, Идриси написал в 1154 г. свой знаменитый географический трактат «Услаждение жаждущего вопрошателя», обычно называемый «Книга Роджера»; это произведение, по мнению одного весьма компетентного ученого, можно сравнить со Страбоном, хотя автор проявляет больше доверчивости, чем его восточные предшественники, например ал-Макдиси.
Вскоре после 1154 г. другой изгнанник из Сицилии, Ибн Зафар (ум. в 1169 г.), ненадолго возвратившись на родину, посвятил одному из арабских правителей книгу рассказов под названием «Утешительные амулеты для властителя». Рассказы, посвященные добродетелям воздержания, терпения и т. п., включают, как правило, изложение текстов из Корана и преданий, стихи и исторические анекдоты. Особенность их заключается в том, что при обработке исторических анекдотов, основанных на реальных событиях из истории арабов и персов, в них вводятся вымышленные герои (по-видимому, в подражание популярной «Калиле и Димне»), и, следовательно, они скорее заслуживают названия маленьких исторических новелл. Ибн Зафар написал также несколько других художественных произведений, из которых книга о замечательных детях в настоящее время хранится в Париже. {95}
Та роль, которую на Востоке играли тюрки, на Западе принадлежала берберам. При жестоком и бездарном правлении новой берберской династии Алморавидов, которая воспользовалась слабостью мелких испанских государств, чтобы в 1091 г. овладеть Андалусией, прекрасный цветок литературы увял. Все же поэтический гений испанских мусульман упорно пробивался на поверхность. Именно в это время появилась вторая форма строфической поэзии — заджал («мелодия»), соответствующий мувашшаху по построению и содержанию, но основанный целиком на народном языке. По существу единственным его литературным представителем является Ибн Кузман (ум. в 1160 г.), своего рода мусульманский трубадур, живущий щедростью своих покровителей в странствиях от двора к двору. В восточных мусульманских странах заджал не привился, и мы находим его там лишь изредка; однако на Западе, рождаемый народом и обращенный к народу, передаваясь из уст в уста, он перешагнул расовые и религиозные барьеры и в Каталонии, в Провансе, а может быть, даже в Италии подготовил, или, скорее, даже вызвал к жизни «dolce stil nuovo» [27] романской поэзии.
Однако в середине двенадцатого столетия представители второй берберской династии, Алмохады, воодушевляемые замечательным богословом Ибн Тумартим (ум. в 1130 г.), свергли своих предшественников. Новые правители проявили гораздо больше терпимости к литературе, и во второй половине века в Испании появилась свежая литературная струя.
Выдающееся место в новом движении принадлежало философам, чье влияние распространилось далеко за пределы Испании и, вероятно, гораздо глубже затронуло европейскую мысль, чем мысль своих единоверцев-мусульман. Первого философа испанской школы Ибн Баджжа (Avenpace) следует отнести скорее к доберберскому периоду, хотя умер он в Марокко в 1138 г. Вслед за ним появился Ибн Туфайл (ум. в 1185 г.), автор знаменитого философского романа Хайй ибн Йакзан («Живой, сын бодрствующего»), в котором изоб-{96}ражено развитие сознания у заброшенного на уединенный остров ребенка до высшего философского уровня и видения божества. Мистическая направленность этого произведения несомненна, как и у многих мусульманских философов. С другой стороны, Ибн Рушд (1126—1198) всеми силами стремился к утверждению человеческого разума и возобновил изучение Аристотеля; имя его, в искаженной форме Аверроэс, стало знаменем первых противников средневековой католической философии в Европе. Комментарии к Аристотелю были его важнейшим произведением, но для мусульманского мира в целом значительнее был его труд под названием «Опровержение опровержения», содержащий ответ на полемическое сочинение ал-Газали против философов и резкую критику последнего, а также серия трактатов о взаимоотношении религии и философии. После вступительного довода о том, что, поскольку Коран предписывает людям постоянно изучать явления природы, а это требует участия разума, то отсюда логически следует необходимость развивать разум до возможно более высокой степени, он смело доказывает, что всякий конфликт между философской истиной и истиной откровения должен решаться путем аллегорической интерпретации последней и что дело философов (а отнюдь не массы необразованных) интерпретировать и разъяснять их смысл полуобразованным, т. е. богословам. Ренан, как хорошо известно, считал поэтому Ибн Рушда законченным рационалистом; однако в дальнейшем ученые склонны были смягчить это суждение. Последним представителем испанской школы и, пожалуй, последним мусульманским философом был Ибн Саб‛ин из Мурсии (ум. в 1270 г.), особенно известный благодаря своей философской переписке (хотя подлинность ее и подвергалась сомнению) с императором Фридрихом II. Он был, может быть, больше мистиком, чем философом, и современники характеризовали его как «суфия по образцу философов».
Остается упомянуть еще одно сочинение, написанное в Испании при Алмохадах. Поэт и традиционалист Ибн Джубайр из Валенсии (1145—1217) во время своего первого паломничества между 1183 и 1185 гг. вел дневник, который он опубликовал вскоре после своего возвращения в Гранаду, предназначая его, в частности, {97} для руководства будущих паломников. Наряду с красочностью повествования подробные описания городов Египта, Хиджаза и Сирии завоевали книге определенную известность не только на Западе, где она часто цитировалась со ссылкой или без ссылки на источник позднейшими путешественниками, но также на Востоке, главным образом благодаря выдержкам оттуда, включенным учеником Ибн Джубайра аш-Шариши (т. е. человеком из г. Хереса) в его образцовый комментарий к Макамат ал-Харири. Хотя ценнее всего для нас подробное описание церемоний, совершаемых во время паломничества в Мекку, мы не станем цитировать этот раздел, а приведем описание шторма на море, как более типичное для стиля автора:
«В начале ночи на среду подул ветер, из-за которого море заволновалось, и его сопровождал дождь, гонимый ветром с такой силой, что он походил на град стрел. Беда была ужасна, и горе наше велико, так как со всех сторон на нас обрушивались волны, подобные горам. Всю ночь мы провели в таком положении, нас охватило отчаяние, и мы надеялись, что утром наша участь будет хоть немного облегчена, но день принес еще более страшную и ужасную бурю; волнение моря увеличилось, небо покрылось пепельно-серыми тучами, и ветер с дождем дул с такой силой, что никакой парус не мог устоять против него. Тогда были вынуждены прибегнуть к малым парусам, но ветер схватил один из них и разорвал в клочья и сломал мачту, к которой крепились паруса. Тогда отчаяние укрепилось во всех сердцах и мусульмане воздели руки в молитве Аллаху. Так мы пребывали целый день, а когда наступила ночь, шторм немного стих, и мы продолжали наш путь, все время несясь без парусов. Мы провели ту ночь, колеблясь между надеждой и отчаянием, но, когда забрезжил рассвет, Аллах ниспослал свою милость, облака рассеялись, воздух прояснился, засияло солнце, море начало утихать, люди возрадовались, вернулась общительность и отчаяние ушло — хвала Аллаху, который показал нам могущество своей власти!»