Рассвет

Ступай в объятья к туркам и неверным…

Шекспир

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…

Пушкин

Часть третья

На границе между сном и бодрствованием она разозлилась на своего отца, потому что он был так увлечен армянской политикой, что не нашел времени обучить ее армянскому языку. Накануне вечером она чувствовала себя чудовищно невежественной: так много разного рода упоминаний были ей непонятны. Она даже не слышала о Мицкевиче, хотя русский сказал, что это великий поэт, чей дар импровизации подвигнул Пушкина к написанию «Египетских ночей». Она никогда не слышала об этом произведении. Воспоминание о своем замешательстве потянуло за собой другое: она сама обещала испытать себя в импровизации. Оставалось только надеяться, что остальные двое напрочь об этом забыли. Поэт из Москвы – тот уж непременно: он был сильно пьян, у него раскалывалась голова; он убрел восвояси с ее бутылочкой аспирина, и его поразительно громкий храп долгое время не давал ей уснуть.

Она была невежественна. Неспособна, как часто давал ей понять ее муж. Но, во всяком случае, она была в Армении! Ее опять захлестнуло волнение. Здесь слово «Хайг» обозначало не американского дипломата с тяжелым лицом, но основателя Армении, его стрелы, в праведном гневе направленные на Турцию. Ей говорили, что все статуи в городе обращены лицом в сторону Турции.

Ханджиян вошел к ней в комнату вскоре после рассвета. Он обнаружил, что она уже проснулась, оделась и ждет его; ждет, чтобы он показал ей Арарат. В самолете, летевшем из Москвы, один из членов экипажа обещал ей, улыбаясь, что облетят вокруг Арарата в ее честь: ведь она их давно потерянная смуглокожая сестра, возвращающаяся домой! Более не Мариан Ферфакс, но Мариям Туманян… Но темнота опустилась прежде, чем Арарат смог выйти к ней навстречу; и лишь тогда она вспомнила, что советскому самолету было бы невозможно облететь вокруг Арарата, который находился во враждебной стране. В аэропорту Еревана она сама себя удивила, поцеловав землю.

Он полагал, что ее придется будить. Смотреть на Арарат пока рано, его еще не видно. Они говорили полушепотом. В гостинице было тихо. Храп москвича последние несколько часов был не слышен: он сменился глубоким, беззвучным сном. Мариям спросила, не трудно ли было Араму уложить его в постель; и армянин, чье лицо было отмечено приятной мягкостью, сказал, что тот был кроток, как агнец; позволил себя раздеть, попросил стакан воды и новую пачку сигарет; долго извинялся за свое чрезмерное возбуждение, за зловредность и грубость, за приступ сентиментальности, завершившийся рыданиями; и пожелал ему доброй и спокойной ночи. Он не захотел быть разбуженным утром, чтобы увидеть Арарат, прежде чем поднимется ереванский смог и скроет его, как, по словам Ханджияна, это часто случалось.

Армянин, невысокий, плотного телосложения, одетый по случаю открытия конференции в строгий темный костюм и белую сорочку с галстуком, выглядел изможденным, глаза у него были воспаленными и красными. Он признался, что не спал ни минуты. Он, собственно говоря, попробовал себя в импровизации: не из-за пьяной настойчивости их русского гостя, но из-за того, что его храп не позволял ему уснуть. Его стало занимать, что творится в помраченном сознании русского. Не то чтобы их несчастный друг – Ханджиян бросил взгляд на стену – мог узнать свой портрет; впрочем, у него и нет такой возможности, потому что Ханджиян уже стер кассету. То, что на ней проявилось, расстроило и потрясло его, объяснил он, отвечая на вопрос разочарованной Мариям. Должно быть, он попал под воздействие древних армянских мифов. Он процитировал средневекового поэта Григора Нарекаци, с чьим творчеством Мариям была незнакома:

Поверх старинных злодеяний

я взгромоздил немало новых,

и, как сказал когда-то Иов,

утяжелил тем самым жернов,

висящий у меня на шее,

и без того невыносимый…

Как тот, чье имя невозможно

предать письму, я был исторгнут

из свитков переписи длинных.

Я, как сказал пророк Исайя,

стал грязен, как обрывок ткани,

от скверны женской порыжелый.

И, словно глиняное блюдо,

разбит я – и меня не склеить…

Ее щеки порозовели, когда он произнес слова «обрывок ткани, от скверны женской порыжелый». Мариям могла себе представить, как он общается со студентами в Ереванском университете. Должно быть, он очень официален и корректен. Он преподавал русскую литературу, потому что – как сейчас он это ей объяснил – предпочитал держать при себе глубочайшую страсть, питаемую им к великим писателям Армении.

Он расхаживал по комнате, и до нее только теперь дошло, что он ждет от нее приглашения сесть. Вспыхнув, она запоздало произнесла нужные слова; он, бормоча что-то благодарственное, уселся на стул возле кровати. На кровати, заправленной в ожидании его прихода, сидела она сама. Они стали говорить о вещах слишком сакральных, чтобы обсуждать их в присутствии человека другой национальности: о геноциде и диаспоре. И обнаружили совпадение, весьма их духовно сроднившее: бабушки у обоих в 1915 году разделили тяготы многотысячного каравана, шедшего из Харберда через пустыню; обе были в числе примерно сотни выживших. Бабушка Ханджияна даже несла ребенка во чреве – его мать, с которой он живет до сих пор. Молодой ее муж был заколот штыками в самом начале этого марша. Она разрешилась от бремени в Ливане, а позже вместе с девочкой перебралась в восточную Армению, когда та на какое-то время получила независимость. Его бабушка никогда больше не выходила замуж, но прожила больше восьмидесяти лет – блистательная, ревностная христианка.

Бабушке Мариям в конце концов удалось добраться до Соединенных Штатов с двумя своими детьми – что было чудом, – но муж ее тоже был убит в Армении. В Массачусетсе она снова вышла замуж – за другого армянина.

Следующее поколение – родители Мариям – тоже были чистокровные армяне. Она разбила эту опоку для армянского литья, выйдя замуж за биржевого маклера ирландско-американского происхождения. Сын ее – американец до мозга костей.

Делясь горестями и чудесами своего происхождения, они стали говорить еще мягче и потянулись друг к другу; они взялись за руки; они смотрели друг на друга, как пики-близнецы Арарата. Казалось вполне естественным, что он передвинулся и уселся рядом с нею на кровать, что в конце концов они заключили друг друга в объятия. Но Ханджиян, который никогда не был женат и почти не имел опыта с женщинами, не знал, радоваться ему или тревожиться, когда она позволила уговорить себя лечь с ним вместе.

Он тщетно пытался расстегнуть пуговицы на ее блузке. Сильно покраснев, она села к нему спиной и сняла с себя блузку и лифчик, а потом и все остальное. Она слышала, как он сражается со своим тесным костюмом. Она не забыла снять контактные линзы, сложив ладонь лодочкой, чтобы принять их. Она думала: если я отключу все мысли, я пройду сквозь это. В ее браке было мало секса, а страсти не было вовсе; несмотря на это, она, конечно, хранила верность мужу. Но вдруг, совершенно неожиданно, ей захотелось стать неверной. Это было как-то связано с чувством, что она приехала на родину, в незнакомую страну… Все вокруг было новым, и она опять стала девственницей.

Она повернулась, улеглась снова, и они обнялись. Они долго целовали и ласкали друг друга; в конце концов он отодвинулся от нее, расстроенный и сгорающий от стыда. Она постаралась утешить его, целуя его в изрезанный морщинами лоб и гладя вьющиеся черные волосы. Он утомлен, говорила она, к тому же они слишком похожи на брата и сестру. В любом случае, у нее не слишком обширный опыт в возбуждении мужчин. Он возражал, говоря, что это бессмыслица: во всем виноват только он один. Он не был святым; у него была связь в Москве, когда он жил там, длившаяся несколько лет. Были две или три женщины здесь, но с ними он встречался не так долго. Такого с ним прежде не случалось. Возможно, причина в том, что она армянка, к тому же замужем.

Что ж, сказала она, это и к лучшему. Он совершенно прав: армянкам надлежит быть верными. Он предложил одеться и пойти посмотреть на Арарат. Она согласилась, но слово «Арарат» внезапно утратило для нее всякое очарование. Оно обратилось в пепел.

– Прости меня, – снова молил он ее; и в его тоне и взгляде она узнала черту, которую часто замечала в самой себе и во многих армянах: наслаждение своей униженностью. Это привело ее в ярость. Чем больше он извинялся, тем больше она говорила, что все в порядке, и тем меньше все было в порядке. Он объяснял, что все еще подавлен зловещим духом своей импровизации, и снова процитировал Нарекаци:

Пусть все моря в соленые чернила

преобразятся; весь тростник на перья

пусть изведут; пускай из безграничных

полей передо мною лягут свитки, —

лишь часть своих бессчетных злодеяний

на них сумею я запечатлеть.

А если бы весы я мог построить

такие, что в одну легли бы чашу

Ливана кедры вместе с Араратом,

а все мои грехи легли б в другую,

то первая взвилась бы, как пушинка, —

грехи мои намного тяжелей.

Она облизнула свои сухие тонкие губы и дребезжащим голосом сказала, что ему не стоит так уж сильно себя винить: каждый из нас – это смесь добра и зла. Даже его бабушка явно была способна на ложь: неужели он на самом деле воображает, что она родила ребенка от армянина после марша через пустыню?.. Тогда Ханджиян, который сидел на краю кровати и застегивал сорочку, повернулся к ней с искаженным злобой лицом, надвинулся и с силой вошел в нее, и она вскрикнула, забирая назад свои жестокие слова… Любая армянка, изнасилованная турком, сводила счеты с жизнью, если только турок не убивал ее прежде… Но Ханджиян, навалившись на нее и продолжая яростно в нее вонзаться, сказал, что это правда, что она права: его собственная реакция доказывает, что это правда… Чувствуя, как некий демон овладевает ею – возможно, при посредстве русского, находившегося за стеной, который тоже ее беспокоил, – она совершенно утратила свою армянскую и новоанглийскую мягкость и выкрикнула:

– Хорошо, это правда! Ты – турецкий ублюдок!..

– А ты – армянская сучка!..

Она схватила его за руку и глубоко вонзилась в нее зубами, высасывая кровь; он громко вскрикнул и стал поносить ее грязными словами по-армянски.

– Да, – сказала она, – теперь-то ты можешь мне вставить, не так ли, ты, мудак, ублюдок турецкий, мать твою!..

После всего, неподвижно лежа в его объятиях, она спросила, нет ли у Нарекаци чего-нибудь такого, что могло бы утешить ее после столь дикой выходки.

– И моей, – сказал он.

– Моей в особенности.

Он немного подумал, потом сказал:

– Вот, самое начало «Скорбных песнопений»:

Душа моя в потоке скорбных жалоб

шлет знак тебе, всевидящий Господь.

Ее томит единое желанье —

сжечь плоть мою в огне тоски и горя…

– И плоть, и даже грязные слова, – сказала она. – Я никогда их прежде не произносила. Прости меня.

– Все в порядке, – сказал он. – Несмотря на все, что мы делали и говорили, я чувствую себя очень счастливым.

– И я тоже. Это первый случай, когда я испытала страсть.

– Правда? Не со своим мужем?

– Нет. Он всегда занимается со мной любовью так, словно я – это «Уолл-стрит джорнэл». С уважением.

– Почему бы тебе не остаться в Армении?

Ее первым позывом было неистово помотать головой, потому что в мыслях перед ней предстал ее восемнадцатилетний сын. Но потом она сказала:

– Действительно, почему бы и нет?

Но она не дала определенно утвердительного ответа. Более того, притворилась, что ее слова были шуткой. Он заявил, что разочарован, втайне чувствуя облегчение. Сделанное им предложение испугало его самого.

Но он попросил не отвергать его сгоряча, и она обещала, что не будет.

Стало прохладнее. Тяжесть ночи приподнялась. Они вместе приняли душ, со смехом втирая в тела друг друга пенящуюся мыльную воду. Под ее сестринскими руками он, намыленный, достиг сильной эрекции и хотел прямо в душе снова заняться с нею любовью, но она сказала, нет, она хочет увидеть Арарат.

Они поднялись на несколько ступенек, и он подвел ее к окну на лестничной площадке. Сначала она смотрела не туда; но он коснулся ее плеча и указал чуть правее; и у нее перехватило дыхание. Перед ней были две снежные вершины, казавшиеся невещественными над розовыми зданиями Еревана, уже начавшими золотеть в утреннем свете. И было именно так, как сказал ей дружелюбный армянин в самолете, когда она спросила, как она сможет выделить Арарат из целой гряды гор: «Когда увидишь – то узнаешь…»

Она вернулась в свой номер, а он отправился будить их пьяного друга. Он знал, что если того не разбудили их любовные игры, то стучать в дверь бесполезно, поэтому он просто вошел; там он почти сразу понял, что импровизатор их покинул.

Загрузка...