Была весна. Было и все, что чарует весной человека: и теплое солнце, и щебетанье птичек, и зеленеющая травка, и прозрачная синева ясного неба.
По Волге красавцы–пароходы совершали свои обычные рейсы. На одном из пароходов ехал отец Павел. Он вез семью на новое место своей службы.
Матушка отца Павла, в первый раз увидевшая Волгу на таком большом протяжении, сидела на палубе, любуясь видами волжских берегов. Возле нее резвились четверо ребятишек.
Сам отец Павел, веселый и жизнерадостный, прохаживался по палубе.
— Смотрю я на тебя и удивляюсь, — обратилась матушка к отцу Павлу, — не понимаю, чему ты радуешься? Как будто Бог знает какой богатый приход получил! Босяцкий поселок, да еще двухштатный причт. На хлеб–то, по крайней мере, будет хватать? Эх, Павлуша… Напрасно ты тогда погорячился. Ну что тебе стоит потерпеть немного, отсидеть в монастыре наказание… Теперь сидели бы себе спокойно на прежнем месте. Хороший ведь то был приход…
— Сидели бы спокойно… Это еще вопрос. А о том ты и не подумала, что я мог спиться окончательно, пока сидел бы в монастыре. Приятная разве у тебя была бы жизнь с пьяницей–мужем, даже при сытости и довольстве. Да и служба — службе рознь. На иной службе всю жизнь впроголодь рад прожить, голову свою положить готов, потому что сама служба эта дает человеку такое счастье, какое не могут дать ему и ротшильдовские миллионы.
— Так у тебя–то какая же «иная» служба может быть? Ведь священником же будешь и здесь. Также будешь служить вечерни, обедни, крестить, хоронить, проповеди читать, ну разве в школе вот еще ребятишек обучать…
— Так же, да не так, — задумчиво проговорил отец Павел и, подойдя к скамейке, на которой сидела матушка, сел рядом с ней. — Ты помнишь, Маша, нашу соседку Марью–кабатчицу, что хотела все перенять у тебя твое уменье разводить хозяйство. Она тоже ведь все делала так же, как и ты: и корм давала, и пойло делала, и подстилку надстилала, а что, у нее разве то же получалось, что и у тебя? У тебя корова чуть не два ведра молока давала, а у нее такая же корова, той же породы, двух кувшинов не надаивала. Ты разведешь по весне цыплят полон двор, осенью–то у тебя полон амбар всякого копченья, а у нее к осени ни одного цыпленка: за лето все повыдохнут…
— Ну, так тут понятно: она хоть и перенимала у меня, да не умела как–то сделать все как следует. Приготовит, например, корове пойло по моему рецепту, а даст его не вовремя, или еще что–нибудь не доглядит, поэтому и результат получался разный…
— А у нас разве не то же самое? Ты вот сказала, что и на новом приходе я ведь священником же буду… Да, теперь я действительно буду священником… А раньше, знаешь, кем я был? Наподобие вот твоей Марьи–кабатчицы… С виду, посмотришь, все как следует сделал, а на деле — или не вовремя дал, или не доглядел чего–либо. Родится, например, у кого–нибудь здоровый крепкий ребенок; в 18 лет совсем он уже парень в соку, кровь так ходуном и ходит… Тут бы и благословить его на брак, а у нас: нет, погоди. По метрике ты несовершеннолетний. Ну, а пока по метрике совершеннолетие выйдет — парень–то переспеет, а то и совсем истаскается. А другой и в тридцать лет бывает малоспособен к браку, потому что порастратил свои силы. Такого надо бы сначала монахом сделать, чтобы поучился воздержанию, да восстановил свой организм, а потом уже венчать. А мы, как пришел, так и венчаем, потому что документы все в исправности: законных препятствий, стало быть, никаких нет. Или еще пример: захандрил человек, захирел… Тут бы скорей его на исповедь, да повыисповедать как следует, разузнать все причины, наставить да причастить. А ты совсем и не доглядываешь за ним, потому что не считаешь это своей обязанностью. Если же сам человек придет к тебе, отошлешь его: «Ты что, мол, больной, что ли? Придет пост, тогда и причащайся». Так вот: там «не во время», тут «не доглядел» или что–нибудь «не так» сделал, а от этого и получается то, что мы и крестим, и венчаем, и исповедуем, и причащаем, а люди все остаются такими же, как и были… А делали бы все это знаючи да умеючи, и результат был бы совсем другой…
— Тебе, Павлуша, надо было в академии курс кончить, тогда бы ты все это раньше знал. Семинария–то, видно, не всему учит…
— Нет, Маша! Ни семинария, ни академия тут не при чем. Это знание не учением дается. Видал я в городе академистов–священиков, магистров и даже докторов богословия. Страх, какой все ученый народ. А толку у них тоже мало выходит. Даже меньше, чем у нас. У нас народ хоть в церковь ходит, а у них и в церковь ходить перестали. — Видно, мало проповедуют. Не учат народ, как следует.
— Этого сказать нельзя… И учат, и проповедуют, и чтения разные устраивают, лекции читают, беседы ведут… Некоторые очень даже хорошо проповедуют. Выйдет иной на амвон, как начнет говорить — инда слеза прошибает. На что уж наш брат, духовенство, ко всяким проповедям привычно, а и его иной раз проймет. Ну, а толку–то и от этих проповедей мало. Слова словами так и остаются. Да и как им не оставаться, в самом деле? Ведь чтобы толк был от слова, надо его исполнять, а разве человек может его исполнить? Ты сама посуди. Возьми в пример хоть нашего знакомого Анемподиста Федоровича, начальника станции железной дороги, который к нам в церковь приезжал. Бывало, приедет к обедне, а я возьму да и прочитаю проповедь о бескорыстии или там о любви к ближнему, а после проповеди старосту к нему с тарелочкой в пользу храма мол. И как обидно бывало иной раз, когда увидишь, что на тарелочке всего двугривенный лежит. Ну, думаешь, и скряга же. А ведь если рассудить, как следует, то и выйдет, что Анемподист Федорович и в самом деле больше двугривенного–то не мог дать. Ты высчитай–ка: жалованья он получал восемьдесят рублей в месяц; из них сорок рублей на стол выходило. Человек он малокровный, да вдобавок еще катаром желудка страдал. Можно, конечно, и за десять рублей в месяц стол иметь, щи да кашу есть, да ведь от такого стола Анемподист Федорович через пять–шесть месяцев на тот бы свет отправился. Стало быть, ему для поддержания своего существования крайне необходим и повар, и питательный стол, и зельтерская или содовая вода. Жена у него тоже была не совсем здоровая женщина. Ни с детьми, ни по хозяйству сама не могла управиться: волей–неволей надо нанимать няньку. Одежду тоже ему надо ведь не какую–нибудь. Зимой, например, обязательно шубу, потому что если выйдет он без шубы, сейчас же простудится. На доктора, на акушерку, хоть на одну газетку — тоже денег надо? А теперь и скажи: много ли у него останется от жалованья? Поневоле ему приходится дорожить не только двугривенным, а даже медной копеечкой. Теперь скажи: можно ли требовать от Анемподиета Федоровича бескорыстия и самоотвержения в пользу ближнего? Другими словами: можно ли требовать от него, чтобы он сел на борщ и кашу, а экономию от стола, от одежды и тому подобного отдавал другому, голодному? Ведь это значит посылать его на верную смерть. А зачем? Чтобы дать возможность жить другому? Бессмыслица какая–то: один должен умереть, чтобы жил другой…
— Ты, Павлуша, как побывал в новой епархии, совсем почти изменился и рассуждать стал как–то иначе… Я что–то не пойму тебя.
— И не поймешь, пока не переменишь своего взгляда на людей. Ведь мы как–то смотрели, ну, хотя бы вот на тех помещиков, что жили возле нашего села? Помнишь, сколько у них всякого народу было? Кучера, повара, лакеи, горничные, няньки, бонны, репетиторы, гувернеры… А жили–то как? Зимой — в город, а летом обязательно в Пятигорск или за границу, в Карлсбад ездили… Мы думали, что господам все это нужно так себе, для удовольствия, для наслаждения жизнью, ну и возмущались этим… Как, мол, им не грех наслаждаться жизнью, когда кругом народ вымирает! А на самом деле выходит, что все это господам крайне необходимо для поддержания жизни в себе и, если всего этого у них не будет, то они начнут так же помирать, как мрут крестьяне, когда у них нет куска хлеба…
— Ну, ты, кажется, заговорился, — улыбнулась матушка, — по–твоему выходит, что и модные шляпки, и театры тоже необходимы господам для поддержания своего существования?
— А то как же? Отбери у иной барыни шляпку, — ведь ты вместе с этой шляпкой, может быть, весь смысл жизни у нее отобрала. То она хоть над выдумыванием модных шляпок изощряла свою мыслительную деятельность, а тут без всякой работы для своих мозгов осталась. Ну и обессмыслится окончательно. И насчет театров тоже… Уничтожь–ка сразу все эти театры, клубы, рестораны и тому подобное. Ведь господа от тоски все повешаются или сопьются, как спивается наш мужик среди зимнего безделья, от безработицы.
— Нет, я с тобой не могу согласиться. Ты что–то странное говоришь… Ты, значит, оправдываешь тех, что пользуются всеми удобствами жизни в то время как другие голодают?
— Я, кажется, тебе ничего не говорил о том, оправдываю я их или нет. Я указываю только на факт, — говорю, что Анемподист Федорович не может жить без повара, без няньки, без зельтерской, а дальше и без репетитора, без Пятигорска, без пенсии и так далее, и что все это для него не роскошь, а крайняя необходимость. Заговорил же об этом, чтобы показать, что от Анемподиста Федоровича никакого служения ближнему, даже в размере двугривенного, нельзя требовать. А теперь скажу и то, что от него нельзя требовать и личного совершенствования. Чтобы человек мог совершенствоваться, для этого тоже кое–что нужно. Обыкновенно человек развивается через чтение книг. Подвижники совершенствовались, самоуглубляясь в размышления. Может ли Анемподист Федорович читать книги или размышлять? В потенции, конечно, может, а в действительности нет. Почему? Утром он встал, оделся, чаю напился и сейчас же на службу. На службе он до трех, до четырех часов. Пришел со службы, пообедал — он уже никуда не годен. Чтобы привести себя в пригодность для следующего дня, ему нужен отдых, покой, моцион, свежий воздух и так далее. Где уж тут ему книгу почитать или поразмышлять… И может случиться так, что под конец своей жизни Анемподист Федорович утратит и потенциальную способность мышления. И когда проповедник требует от Анемподиста Федоровича служения ближнему или личного совершенствования, он требует от него невозможного, а потому и проповедь остается безрезультатной. По этой же причине и на других людей проповедь не производит никакого влияния. Мы все ведь — и поучающие, и поучаемые — более или менее приближаемся к положению Анемподиста Федоровича…
— Но как же быть все–таки с голодающими–то?
— С голодающими?.. А вот некоторые говорят: долой всех этих слишком дорого стоящих Анемподистов Федоровичей, — пусть их умирают, — а на их место поставить таких людей, которые, сидя на одном борще с кашей, могли бы делать то же самое дело. От таких будет оставаться и на голодных. Как, по–твоему, справедливо это будет?
— Пожалуй что и справедливо, только…
— Что только?
— Что–то тут не так… Не могу только сказать, что именно.
— Ну, так я сам тебе скажу, что именно… Дело в том, что и от тех людей, которые заменят Анемподистов Федоровичей, тоже ничего не будет оставаться голодающим. На борще с кашей они не долго посидят, а потом с роковою неизбежностью придут к положению Анемподистов Федоровичей… Все на свете ветшает, изнашивается, а содержать ветхое дороже, чем новое. Человек тоже изнашивается и не только лично, а, так сказать, и в поколениях. От обветшавших людей родится слабое поколение, а от последнего и совсем никуда не годное, а жизнь этому последнему поколению станет дороже по той причине, по которой всякому больному жизнь обходится дороже, чем здоровому человеку. Ведь только в улье рабочая пчела — одно, а трутень — совсем особая статья. А потому там пчеловод поступает рационально, когда, желая сохранить мед, убивает трутней. А к людям этот способ применить нельзя, потому что всякий человек с течением времени неизбежно становится трутнем, а пока сделается это для всех очевидным, он успеет наплодить потомство, о котором вначале очень трудно судить, что из него потом получится — трутни или рабочие пчелы? Начнешь давить всех трутней — от человечества ничего и не останется.
— Но как же быть?
— А вот — тут–то и главный смысл нашего служения: мы должны обновлять ветшающее человечество. Из больного, вечно брюзжащего, мало способного к труду Анемподиста Федоровича сделать здорового деятельного жизнерадостного человека, который, поработав на службе 8–9 часов, не чувствовал бы усталости и мог бы еще, приходя со службы, часов 7–8 работать на себя, да при том обходиться и без моциона, и без зельтерской, а кушать борщ да кашу и чувствовать себя великолепно. Вот тогда и голодающим будет оставаться. Всем хватит.
— Так ведь, для этого доктором надо быть?
— Да, где нужно, там и доктором… В Ветхом Завете священники вместе с тем были и докторами. В наше время священник может не быть доктором: на это есть специалисты, но он обязательно должен знать, когда человека к доктору послать, а когда на исповедь позвать. И вот, где микстурой, где молитвой, где ножом хирурга, где проповедническим словом, а где и улучшением породы свиней, священник должен освободить человека из того моря «необходимостей», в котором захлебываются люди, — предварительно, конечно, сам освободившись от него, — а потом уже, дав, значит, человеку возможность двигаться, ведет его по тому бесконечному пути, о котором сказано: «Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный»…
— А я думала, — задумчиво проговорила матушка, — что ваше дело только Богу молиться, да души человеческие спасать…
— Души спасать… — грустно повторил отец Павел и вдруг весело засмеялся.
— Ты чему?
— Да так… вспомнил семинарские годы. Бывало, соберемся и спорим друг с другом: докажи да покажи существование души в человеке…
— Что же тут смешного?
— Смешного, действительно, мало, а грустного много. Создали люди себе какую–то особую душу, богословскую, и стараются доказать ее существование. Ну, конечно, никогда ничего и не докажут…
— Ты опять что–то странное заговорил. Разве душу люди создали? Душу Бог создал…
— Верно. Только про душу, которую Бог создал, люди позабыли, а выдумали какую–то свою… Хорошо этот вопрос владыка разъяснял нам. Заходили мы раз к нему с отцом Герасимом. Разговорились. Так это у него просто все и ясно выходит. Не знаю, сумею ли я тебе передать…
Отец Павел задумался и, немного помолчав, спросил:
— Как по–твоему: в яйце есть петух?
— То есть, как это?.. Что за странный вопрос?
— Вот и вопрос о том, есть ли в человеке душа, тоже должен быть таким же странным. В яйце, конечно, нет петуха, но из яйца может при известных условиях вылупиться цыпленок, из которого потом может вырасти петух. Человек — это яйцо, и пока он — яйцо, он мало отличается от других высших животных. Его надо поставить под воздействие известных условий, и тогда в нем начинает развиваться душа, — человек превращается в свободное разумное существо. Это свободное разумное существо нужно развить в духа, освободить его из тела, как цыпленка из яичной скорлупы, и передать Богу, Который уже и довершит дальнейшее развитие человека. Вот это и значит «спасти душу человека».
Матушка молчала, видимо, вдумываясь в эти новые для нее речи отца Павла.
— Жутко становится, когда подумаешь, какая страшная ответственность лежит на священниках! — прервал раздумье матушки отец Павел. — Как назовешь ты мать, которая, хотя бы и по неведению, не доносит ребенка и родит его на свет малоприспособленным к жизни? Чувствуют такие дети, что в их мучениях повинны родители, и клянут их. Чувствуют инстинктивно и христиане, что их отцы духовные, породившие их святым крещением, отправляют своих чад на тот свет недоносками, мучатся и клянут их, обзывая презрительно «долгогривыми попами»…
Матушка продолжала думать. За последнее время ей пришлось испытать много новых впечатлений. И новая дорога, и новые речи отца Павла, и сам отец Павел, приехавший за ней после долгой разлуки как будто другим, тоже новым человеком, — все это вызвало в ней целое море мыслей, в которых она спешила разобраться.
Отец Павел пошел разыскивать забежавших куда–то детей.
— Возможно ли это? — спросила матушка отца Павла, когда он, вернувшись с детьми, опять сел возле нее.
— Что, возможно? — Да вот то, что ты говорил… создать из человека духа…
— Для человека невозможно. Поэтому–то и потребовалось сошествие на землю Сына Божия. Христос дал людям особую силу в дополнение ко всем, действующим в мире, и с тех пор это стало возможно… Этой–то силой и действуют епископы и священники…
— Ив тебе есть эта сила? — оживленно спросила матушка, с любопытством взглянув на отца Павла.
— В священниках есть, — убежденно проговорил отец Павел, — но не всякий, надевший рясу, священник. И я, может быть, пока не священник. Я только поставлен во священники. Но теперь я верую, что в мире есть сила Божия и что человек может владеть ею, а потому, стало быть, я буду священником… Да, а вот сидел бы спокойно на прежнем приходе, так и превратился бы в Анемподиста Федоровича, и зельтерскую пил бы, и в Пятигорск пришлось бы ехать. А так как на все это нужны деньги, то и дрался бы со своими прихожанами из–за каждого пятака за требу…
Отец Павел опустил голову и стал смотреть на воду. Вода под взмахами колес парохода бурлила, кипела, вздымалась красивой волной. Волна бежала, резвясь и играя, а с неба солнышко слало ей свои теплые лучи и расцвечивало ее всеми переливами радуги.
Пароход быстро несся вперед, но мысли отца Павла опережали его. Вот он видит уже пристань… Радостный отец Герасим встречает его… Все сначала отправляются к владыке за благословением. Вот добрый, не забывающий свое духовенство и в мелочах жизни, всюду поспевающий владыка. Он ласково поздравляет с приездом, благословляет его семью… А вот, наконец, и Новодуховское. Кругом всё еще только начато… Подбегают «прихожане». Они веселые, ласковые, но… много, много еще надо, чтобы обратить их в «разумное Божье создание»…
Годы тяжелого, упорного труда предстоят впереди.
Но, Боже, как легок и радостен этот труд!
Не все предусмотрел отец Павел в своих забежавших вперед мыслях. На пристани встретил его не один отец Герасим: возле него с каким–то торжественным видом стоял Ерема. В руках он держал большой букет из полевых цветов.
Когда гости сошли на пристань, Ерема, радостно приняв у отца Павла благословение, важно подошел к матушке, вручил ей букет, и, вдруг закрасневшись, и широко улыбаясь, попросил новоприбывшую гостью не отказать в чести, пожаловать к нему в восприемницы.
— Разве? — оживленно спросил отец Павел.
— Вчера… — продолжал улыбаться Ерема. — Бог дочку послал…
Отец Павел и отец Герасим многозначительно переглянулись.