Наступил назначенный для архиерейской ревизии день. Дела, видно, задержали владыку. Только в полдень из ворот архиерейского дома выехала карета и покатила по улицам города.
Преосвященный, видимо, спешил с осмотром церквей. Карета его быстро подкатывала к одной церкви, Но останавливалась на несколько минут и спешила уже к другой.
Молва, однако, успевала опережать архиерейский экипаж.
В церквах, ожидавших архиерея, знали уже, что сказал владыка в такой–то церкви, как отнесся к членам причта, что похвалил или, наоборот, чем остался недоволен.
Чутко прислушивался к отголоскам молвы об архиерейском посещении отец Григорий, настоятель Вознесенской церкви, стоя в алтаре в ожидании владыки.
Отец Григорий был живой, впечатлительный человек. Давно уже следил он за ходом церковной жизни не только в епархии, но и вообще в России. Видел недочеты и болел душой о них и часто, стоя перед престолом Божиим, тайно молился о том, чтобы Господь послал им архипастыря по сердцу своему.
И первое впечатление, вынесенное при встрече нового владыки, и теперь долетавшие отзывы о нем говорили отцу Григорию, что тайная молитва его услышана.
Радостно переходил отец Григорий в алтаре от окна к окну, от престола к жертвеннику и все более и более волновался; время от времени порывисто крестился, но сосредоточиться на молитве не мог; сердце билось усиленно, а в голове у него разными перепевами бесчисленно повторяясь, проносились все одни и те же по непонятной причине вспомнившиеся слова церковного тропаря «Дай дождь земле жаждущей, Спасе».
Но дождаться владыки в этот день отцу Григорию не было суждено.
От Предтеченской церкви дорога подымалась в гору и выходила на небольшую площадку, откуда, как на ладони, видна была большая часть города. Выехав на эту площадку, владыка окинул город быстрым взглядом. Вдали он увидел покосившийся крест на почерневшем куполе и, стукнув в оконце кареты, велел повернуть и ехать к той церкви.
Это была церковь отца Герасима.
Прежние архиереи никогда не заглядывали сюда, и отец Герасим мало имел надежды видеть у себя нового архиерея, но все же он счел своим долгом исполнить предписание благочинного.
Равнодушно перешагнув через кучу сора, наваленную Еремой на дорожке, отец Герасим отпер церковь и стал на паперти, лицом к улице, на которой должна была появиться карета владыки.
К его удивлению, ждать пришлось недолго. Архиерейская карета уже катила по улице. Через несколько минут она остановилась у церковной ограды. Дверца кареты раскрылась, и оттуда показался владыка. Быстрой походкой направился он к церкви, с удивлением взглянул на кучу сора, обогнул ее, поднялся на паперть, благословил отца Герасима и, войдя в церковь, остановился у входа.
Неприветливо взглянули на владыку церковные своды. Отвалившаяся местами штукатурка зияла на них ранами. Их низкие изгибы потемнели от времени и пыли. Потемнели и углы от паутины, и при виде такого запустения потемнело лицо у владыки. Он сделал несколько шагов вперед и остановился перед иконостасом. Из–под налета пыли глянули на него лики святых.
Владыка перекрестился и вошел в алтарь. Отец Герасим остановился у амвона.
Алтарь выглядел еще неприветливее. Потускневшее окно слабо пропускало свет. Пыль покрывала даже святой престол, ризница состояла из нескольких поношенных облачений.
Осмотрев алтарь, владыка вышел на амвон, окинул еще раз общим взглядом церковь и, молча, вопросительно посмотрел на отца Герасима.
Тихо взглянул на владыку и отец Герасим…
Прошло несколько минут молчания…
Владыка продолжал смотреть на отца Герасима, на его поношенную, местами залатанную рясу, на сгорбившуюся спину, на поседевшую голову, на его еще молодое, но уже изрытое морщинами лицо, на тусклые глаза, на впалую грудь, на исхудавшие сухие руки… В глазах владыки отразилась дума. Вдруг он повернулся к алтарю, широким крестом помолился перед Царскими вратами и быстро пошел из церкви…
— Пойдемте, — сказал он, проходя мимо отца Герасима. Отец Герасим запер церковь и направился за архиереем.
Дойдя до кареты, владыка отдал приказание кучеру ехать домой одному и распрячь лошадей, а затем, повернувшись к отцу Герасиму, сказал:
— Мне нужно с вами поговорить и очень много… Пойдемте к вам на квартиру.
— Но, владыка, — смешался отец Герасим, с изумлением глядя на архиерея, — туда… нельзя… там… У меня нет квартиры.
— Как нет? А где же вы живете?
— То есть, квартира есть… но…
Отец Герасим совсем смутился, замолчал и потупился. Краска бросилась ему в лицо. Вдруг он выпрямился, как–то загадочно метнул глазами и, видно на что–то решившись, резко проговорил:
— Пожалуйте, Ваше Преосвященство.
Когда человеку случится быть раненым, он спешит к доктору, охотно раскрывает пред ним свою рану и терпеливо выносит ту боль, которую невольно причиняет ему доктор, тревожа рану своим осмотром. Человек позволяет тревожить рану, так как надеется, что после осмотра получит облегчение. Другое дело, когда ранами бывает покрыто все тело, когда нестерпимая, невыносимая, мучительная боль охватывает все существо. Тогда больной не дается осмотру, он уверен, что ему уже ничто не поможет, он отталкивает врача и в ответ на его старания оказать помощь, раздирающим душу голосом, корчась от мук, кричит в смертельном ужасе: «Ах, оставьте меня; ради Бога оставьте, не мучьте, дайте спокойно умереть».
Получив первые душевные раны, молодой и неопытный батюшка отец Герасим кинулся было к своему архипастырю, надеясь найти в нем себе врача; горький опыт раскрыл ему глаза; он понял, что нигде не найдет себе врача, и с тех пор никому уже больше не показывал своих ран и никому не позволял дотронуться до них.
Вопросительный взгляд владыки в церкви, брошенный на отца Герасима, и его желание поговорить с ним в его квартире, очевидно, наедине, дали понять отцу Герасиму, что от внимания владыки не ускользнуло его душевное настроение. Только недальновидный начальник, увидев запустение церкви, стал бы тут же делать ему выговор, чему отец Герасим был бы очень рад, так как это давало ему возможность сохранить неприкосновенным свое «Святое Святых». Новый владыка был проницателен: он увидел, всмотревшись в отца Герасима, что не лень и не преступное нерадение служат здесь причиной такого запустения в церкви. Он догадался, что это — отражение какой–то неизвестной ему душевной драмы, пережитой настоятелем. И он захотел заглянуть в глубь того, на что давала неясный намек церковная обстановка.
До ран отца Герасима хотели дотронуться, и хотел дотронуться человек, власть имеющий. Оттолкнуть его отец Герасим не мог. Так пусть же он увидит его раны и, ужаснувшись, сам убежит от него, оставив его умирать спокойно…
Вступив за порог квартиры отца Герасима, владыка не обнаружил никакого удивления. Казалось, он ожидал, что она и должна быть именно такой.
Было темно. Отец Герасим зажег лампу и подал владыке стул.
Слабый свет лампы не разогнал темноты, он только спугнул ее: теневые полосы, как ночные призраки, задрожали, заметались по комнате и, разбежавшись во все стороны, притаились по углам. Водворилась тишина. Отец Герасим слышал, как нервная дрожь охватила все члены его тела, как в голове закопошились все его многолетние страдальческие думы, и в воображении замелькали одна за другой картины пережитой жизни… Слова готовы были хлынуть у него потоком, но он молчал и ждал вопроса владыки.
— Лицо — зеркало души человека, — ровным и спокойным голосом начал владыка. — На вашем лице я прочел, что причиной такой заброшенности не может служить лень или нерадение, здесь какая–то более глубокая причина, пока неясная для меня. Кое о чем я, впрочем, догадываюсь, но все–таки хочется мне, чтобы вы сами разъяснили все. Знал я, что в двух–трех словах этого нельзя сделать, поэтому я отпустил свою карету. Не торопитесь. Временем располагайте по своему усмотрению, а главное, забудьте, что перед вами начальник, и только помните, что видите перед собой епископа, строителя тайн Божиих, Божиего и вашего слугу…
— Знаю, — резко оборвал отец Герасим, — в противном случае я не впустил бы вас сюда. — И вдруг то, что накопилось в душе отца Герасима за десятки лет прожитой жизни, прорвалось…
Начал он сбивчиво, торопливо, постоянно повторяясь, перескакивая. Он волновался, и это мешало последовательному ходу мыслей, правильному течению рассказа. Но по мере того, как он углублялся в свои воспоминания, голос его становился ровней. Речь потекла свободней.
Ярко и картинно обрисовал отец Герасим впечатления своего детства. Ясно изложил свои юношеские мечты на семинарской скамье. С увлекательным пылом передал свои заветные идеалы, с которыми выступил в жизнь, но когда он дошел до рассказа о первых шагах своего служения, голос его дрогнул. И дальше, несмотря на все усилия, отец Герасим уже не смог совладать с собой. С ним начался пароксизм нервной лихорадки. Руки его дрожали, туловище тряслось, лицо передергивалось по временам судорогой. Речь его то и дело обрывалась.
Владыка сидел, закрыв лицо рукой, и молча, глубоко сосредоточенно слушал.
Когда отец Герасим в своем рассказе дошел до того места, как открылись его глаза, и он «прозрел язву» человечества, он вскочил и порывисто зашагал по комнате. Спазмы душили его горло; прорывались сдерживаемые рыдания.
Свой душевный разлад, свои последующие муки сомнения в существовании Бога и промысла отец Герасим передавал уже отрывочными фразами. Жутко было слушать его. Это был бред сумасшедшего, тяжелые вопли кощунника.
Рассказ свой отец Герасим скорее оборвал, чем кончил. И не вздохом, а каким–то глухим стоном вырвался из его груди воздух, задерживавшийся там порывистым неровным дыханием.
Круто повернувшись, он остановился перед епископом и впился в него своим взглядом. Глаза его были полны безумного ужаса.
— Господи, спаси нас и помилуй! — содрогаясь, промолвил владыка. — Отец Герасим! Вы успокойтесь… сядьте… выслушайте меня…
— Вас? Выслушать… Зачем? — дико захохотал отец Герасим. — Вы будете доказывать мне бытие Бога, утешать надеждами на будущее, на будущую жизнь, сулить мне рай… О, прокляты пусть будут те, кто может наслаждаться раем под вой и стоны несчастных страдальцев на земле, под скрежет зубов безумных грешников в аду. Пусть блаженствует, кто может. Я не могу. Я не хочу такого рая…
Это был последний крик наболевшей души. Отец Герасим не выдержал. Он упал на стул и, схватившись обеими руками за голову, глухо зарыдал.
Владыка встал и прошелся по комнате. Дойдя до переднего угла, в котором висела икона, он несколько раз перекрестился. Прошелся опять по комнате в глубоком раздумье и, наконец, остановился около отца Герасима. Молча трижды перекрестил его и, положив свою руку ему на плечо, правой крепко прижал к своей груди его голову.
Так когда–то давно ласкала отца Герасима его бедная горячо любимая им мать, когда ее Гераська, приезжая из духовного училища на каникулы, не выдерживал при свидании и заливался слезами, рассказывая о невзгодах ученической жизни. Никогда ничего не говорила ему в ответ, только крепче и крепче прижимала к своей груди его голову и все чаще и чаще гладила его рукой. Тепло материнской ласки скоро осушало Герасимовы слезы, и минут через десять он бегал уже по селу, резвый, веселый, счастливый. Давно это было. Теперь отец Герасим сам многих отогревал, но собственного сердца ему некому было отогреть, и суровая жизнь, обвевая его пронизывающим холодом, успела задернуть его грудь ледяным покровом.
Ласка владыки напомнила отцу Герасиму детство и мать. В груди ощутилось давно уже позабытое чувство сердечной теплоты. Лед растаял.
Отец Герасим схватил руку владыки и несколько раз горячо поцеловал ее.
— Ну вот, так–то лучше, — промолвил владыка, поняв этот душевный порыв отца Герасима. — А теперь вы все–таки выслушайте меня… Вы не угадали… Раем я вас утешать не буду: я там не был, и что там делается, я не знаю. И не будем говорить о том, чего лично не знаем. Поговорим о том, что видели, и видят, и могут видеть наши глаза…
Владыка опустил руки, прошелся опять по комнате, как бы собираясь с мыслями, и затем, присев на стул, начал:
— Вы пришли к такому безотрадному состоянию потому, что увидели страдания отдельных людей, обобщили их и ужаснулись бездне несчастий, постигающих человечество; «прозрели», как вы говорите, «язву» человечества и от сознания своего бессилия в борьбе с ней впали в отчаяние…
— Да, Владыка. И вы будете мне говорить теперь, что нельзя делать такого обобщения, что это — игра болезненного воображения… Что от страданий отдельных лиц не погибнет человечество…
— Совсем не то… Наоборот: я вам хочу сказать, что вы, считающий себя прозревшим «язву», разъедающую человечество, в действительности не постигли и сотой доли ее… Что вы увидели? Пьяницу–ночлежника, заживо изъеденного сифилисом, заживо сгнившего и умершего в болоте собственной блевотины. Это был самый наглядный пример в вашей жизни. «Язва» была у вас перед глазами, вы видели ее разъедающее действие, обоняли ее зловоние и поняли, насколько грязен, смраден, гнил и нечист человек. От трупа пьяницы вы перешли к остальным ночлежникам и на их лицах увидали тоже «печать язвы», то есть провалившиеся кой у кого носы, подозрительные пятна, сыпи и тому подобное. Вспомнили, сколько таких ночлежек и всяких притонов, включая и публичные дома, рассыпано по лицу земли, подсчитали, приблизительно, число находящихся в них и… ужаснулись. Слишком рано… ведь не одних подонков общества, его отбросы, разъедает сифилис… Вы найдете целые села и деревни во всех почти государствах света, сплошь зараженные этой болезнью. Включите их в ваше число. Далее, присмотритесь к «чистому» обществу, не найдете ли вы и здесь под бархатом и шелком, прикрытую белоснежным бельем, печать все той же язвы. Перекиньтесь мыслью на водные, кумысолечебные и всякие другие курорты: там эти больные составляют добрую половину, а ведь все из высшего общества. Подсчитайте и этих. Затем, ведь не один сифилис подкашивает человека. Чума, проказа, тиф, холера, чахотка… Доктор затруднится перечислить вам все существовавшие и теперь существующие болезни. Язва, разъедающая человечество, многообразна и всеобща. Число жертв ее равняется числу людей, живущих на земле. Печать ее на каждом человеке. Она и на опухшем лице довольного толстяка, и на бледном, угреватом лице малокровного юноши, и на тоненькой изящной фигурке худосочной девицы. Она на простецах и монахах, на священниках и на мирянах, на царях и на солдатах, на детях и на взрослых. Не существовало еще и не будет существовать никогда такого человека, на котором бы ее не было, она на всех. Она на вас, она на мне…
— На вас–то, Владыка, какая язва! — с недоумением спросил отец Герасим, глядя на крепкую, статную фигуру епископа, на его чистое, с легким румянцем, пробивавшимся сквозь слегка загоревшую кожу, красивое и светлое лицо.
— Вот в том–то и беда наша, что мы не видим этого. Пораженные язвой наши чувства, которыми мы познаем внешний внутренний мир, притупились. Мы не видим язвы, мы не слышим ее смрада… Только тогда, когда человек сляжет на смертный одр и испустит свой последний вздох, когда язва охватит, проступит, разъест и разложит человека окончательно, когда превратит она его в то, что мы называем трупом, только тогда наши отупевшие органы чувств прозревают язву человека, и мы бежим от него, затыкая нос от страшного, смрадного трупного запаха… Да! Только тогда мы обоняем запах смерти…
Запах язвы, запах смерти многообразен, как многообразна сама язва, но в сущности–то он один и тот же. С этим запахом каждый человек рождается в свет. Акушеркам и докторам хорошо известен запах от роженицы и от новорожденного на свет ребенка.
С запахом язвы человек ходит и всю свою жизнь… Вы не слышите от меня этого запаха? И от многих тоже не услышите. Почему? Потому, что ежедневными умываниями, всякими омываниями, купанием, банями, обтираниями, проветриванием одежды и тела свежим воздухом или солнечными лучами, затем втираниями душистых мазей, ароматом всевозможных изделий парфюмерии, люди добиваются того, что заглушают природный запах своего тела, или, вернее, этой именно язвы. Потому и не замечают ее.
Да! Человек смердит… Возьмите самых здоровых, чистых людей, человек десять, продержите несколько времени в маленькой комнате, и вы увидите, как эти чистые люди своим дыханием, испарениями и излучениями своего тела испортят воздух… Продержите их подольше, и от душного, тяжелого, смрадного воздуха вы начнете задыхаться. Или возьмите любую обладательницу чистого, белого, румяного девственного тела; Отберите от нее всю парфюмерию. Пусть она месяца три–четыре не омывается, не переменяет белья, не ходит в баню, не купается и так далее. И вы услышите от нее тот же тяжелый запах язвы…
Человек живет в атмосфере «язвы». Ею он дышит. Ее запахом смердит его дыхание. Вы знаете, как пахнет у людей изо рта. Вы отличите этот запах от множества других, которые зависят от качества принятой пищи; у некоторых он настолько смраден, что нарушает любовное, согласное сожительство супругов.
Обширно царство язвы, и не один только человек раб ее. Болеет, гниет, разлагается, тлеет и смердит не одно человечество. Тому же подвержены и звери, птицы, и насекомые. «Вся тварь, — по слову апостола Павла, — стенает и мучается» (Рим. 8, 22). И все от той же язвы. Ее печать и на неодушевленной природе. Смердит порой воздух, смердит и гниет вода, тлеют и разлагаются растения и, разлагаясь, меняют аромат цветов на запах плесени и гнили. Это все тот же смертный запах все той же язвы. Она вселенская… Она в земле и на земле. Ее соки попадают в цветы, с которых пчелы собирают мед. Последний, в таких случаях, является отравой человеку…
Тут владыка встал, прошелся несколько раз по комнате и снова сел. Глубоко сосредоточенно следивший за полетом мысли владыки отец Герасим сидел неподвижно и молча, заинтересовавшись теми широкими обобщениями, по–видимому, самых разнообразных явлений в мире, которые делал епископ, и чем дальше говорил он, тем более и более удивлялся ему отец Герасим. Не таких речей он ждал от архиерея. Он предполагал, что умный и несомненно добрый владыка, как сам искренне верующий, начнет и его утешать обычно употребляемыми в таких случаях общими речами, уснащенными текстами Священного Писания, с бесконечными вариациями все одной и той же темы о смирении, о терпении, о молитве. На такое утешение у отца Герасима был уже готов ответ. Этот ответ был соткан из горьких фактов жизни, из тех мучительных противоречий между словом и делом, которые чаще всего бывают у лиц, говорящих «от Священного Писания». Порешив не щадить себя, отец Герасим намеревался тоже без пощады бросить этот желчный и ядовитый ответ в лицо архиерею. К его удивлению, владыка не подавал к тому никакого повода. В его словах совсем не видно было утешения, и речь его была настолько нова и необычайна для архиерея, что отец Герасим забыл о своем ответе и с еще большей сосредоточенностью стал следить за ходом мыслей владыки, стараясь предугадать вывод. Но из сказанного еще нельзя было предугадать никакого вывода, и отец Герасим ждал продолжения разговора. Владыка не замедлил. Лишь немного передохнув, он снова начал:
— Человек состоит из души и тела. Так выражаются по–общепринятому. В действительности, мы видим других и сознаем себя как единое несоставное существо, которому имя ЧЕЛОВЕК. Он и не тело, и не дух. Он то и другое вместе. Но не как две составные части. Тут тайна, еще не раскрытая умом людей. Только в теории, в уме, можно делить человека на душу и тело. В действительности они так же неотделимы, как неотделим кусок говядины от тела кошки, проглотившей и переварившей его. Указать в действительности, где у человека кончается тело и начинается душа, невозможно… Тут два начала — материя и дух — соединились, и плод их взаимодействия есть человек. И «язва» тоже тут не разделилась, и плод ее работы на духовной стороне человека есть обратная сторона человеческой культуры. Представьте себе в одной общей картине все произведения человеческого духа, приглядитесь внимательно, и вы заметите на них печать «язвы». И в этой сфере она тоже все душит, мертвит и разлагает. Тут она еще более многообразна и бесчисленна, но так же мало исследована. Прозревая ее, апостол Иоанн говорит: «Все в мире похоть плоти, похоть очес и гордость житейская» (Ин. 2, 16). Она причиной внезапного упадка таланта у писателей. Она виновница неудачного правления царей. Она враг всякой радости и счастья. Непонятно? Возьмем пример. Вот вы перед министром с проектом какого–нибудь хорошего дела. Министра знаете вы как человека доброго, отзывчивого, приветливого в обращении. Заметив у вас добрую мысль, он поддержит ее, и выйдет в результате доброе дело. Но придите к этому министру, когда он не выспался или не переварил обеда, или когда он страдает катаром желудка и так далее, и он встретит вас брюзжанием, ничего хорошего в вас не найдет и своим гнилым словом убьет благую вашу мысль. И язву свою передаст вам. Поговорив с ним в такую минуту, вы тоже выйдете от него раздражительным и мрачным. Все пессимисты в мире, в сущности, больные люди. Их мрачные теории суть не что иное, как результат тех или других ненормальностей в отправлениях организма. Стонет, страдает народ в государстве, расстроилось его политико–экономическое положение, — ищите причину в ненормальностях мозговых функций в головах правителей или даже в их желудочных расстройствах. Если получше послушаете какую–нибудь музыкальную пьесу, и после нее вам станет тоскливо, грустно, или вы ощутите в себе какое–то смутное чувство неудовлетворенности, туманного порыва в даль, знайте, что это печать «язвы», наложенной на пьесу ее автором, пораженным уже «язвой». Тоскливая, заунывная песня русского мужика — результат постоянного недоедания и частых голодовок с их спутниками — всякими болезнями.
То же в литературе и искусствах… Музыкальные произведения для танцев отличаются веселостью. Они назначены ведь для веселья, но загляните в историю происхождения тех меланхолических вальсов, от которых молодежи не танцевать хочется, а плакать. Это в большинстве случаев произведения чахоточных авторов, в минуты своего творчества харкавших кровью.
Преступники–рецидивисты — дети родителей, изъеденных все той же язвой. Тут действует один из ее бесчисленных когтей, которыми она терзает человечество. Этот коготь известен под названием алкоголя. А таких ядов, убивающих в человеке жизнь, много. Большая часть их еще науке не известна. И все они всё та же «язва»…
Работа «язвы» доступна наблюдению. Возьмите мысленно бойкого ученика — талантливого юношу, удивляющего своих родителей и школьное начальство своими блестящими успехами, стараниями, прилежанием, добрыми наклонностями. Лишите этого ученика свежего воздуха: пусть наживает себе он, допустим, малокровие; расстройте его половые отправления, и вы увидите, как отупеет его ум, ослабнет память, зачахнет воля. Через больший или меньший период времени он обратится в тупоголового лентяя, а несколько шагов дальше, и в преступника… И тут все эти двойки и единицы по успехам и по поведению — печать все той же «язвы».
«Язвой» поражен самый родник бытия. Здоровый инстинкт размножения — заповедь «плодитесь и размножайтесь» — положенный в основу счастья семейной жизни, изъеден «язвой». И семейная жизнь обратилась для человека в ад. Тут работа «язвы» наиболее планомерна. Тут, например, если в предыдущих поколениях прадедов, дедов и отцов поражена была преимущественно физическая, телесная природа, в последующих поколениях отцов, сынов и внуков следуют аборты и выкидыши, недоноски, а иногда и совсем иссякает родник: получаются бездетные родители. Если же в предыдущих поколениях поражаема была преимущественно духовная сторона, получаются неврастеники, психопаты, сумасшедшие, эпилептики, маньяки, идиоты, уроды, вроде сиамских близнецов, временами прямо–таки чудовища, которых уже нельзя назвать и человеком. На них смотрит человек и в безотчетном ужасе, бледнея, отступает…
Как имя этой «язве»? — Имени ей нет. Она известна людям под тысячами названий, но имени, которое определяло бы ее сущность, нет. Ее проявление в человеке люди называют болезнями, пороком. Ее переживание — страданиями, мучением, слезами, горем, воплями и стонами людей. Продукт работы ее в мире зовут нечистотою, гноем, тиной, гнилью, скверной. Отражение на экономической жизни человека — нищетой и беднотой. Присутствие ее в воздухе, воде и пище зовется заразой, ядом, вообще тем, что вредно человеку. В сфере деятельности мыслей, чувств и воли человека ее проявления зовутся грехами, нечестием, заблуждением, беззаконием, преступлением, ошибками и в переносном смысле — мраком, тенью, смертной, мертвой спячкой. Цель ее работы — уничтожение всего живущего на свете и окончательное распадение, разложение вселенной. Результат ее работы в людях и животных наименован вырождением, а последний акт этой работы люди назвали смертью. Сама же она остается безымянной. Может быть, будущие поколения людей проникнут в тайну «язвы», постигнут ее сущность и дадут ей имя, а теперь, когда, нащупывая в себе мысль о ней, люди желают назвать ее общим именем, то они употребляют в таких случаях слово: зло.
Так вот на борьбу с каким врагом вы выступили… Не один вы… С ним борются во всеоружии науки доктора. Бой идет с ним по всему лицу земному. В каждом городе, а теперь почти и во всех селах имеются склады оружия — аптеки. Больницы, клиники, лечебницы, госпитали — главная арена боя. Борются с ним правители, законодатели, судьи, философы, ученые и мудрецы, писатели, художники, поэты. Есть тысячи и миллионы рядовых борцов, сплотившихся в кружки, общины, братства. Существует целая армия спасения… Спасут ли они человечество от этого врага? Ответить на это можете и вы, и всякий человек, если обратите внимание на то, каким оружием борются люди с этим врагом.
У правителя и судьи орудие борьбы — закон. Он говорит человеку: «Не делай этого, а делай то–то и то–то». И когда человек делает не то, что велит закон, он карает, бьет и вяжет человека. Но в результате измученные и избитые законом люди кричат одно ему в ответ: «И рады делать, но не можем». Из всех законов наилучший — закон, данный Богом, но и этим законом только «познается грех» (Рим. 3, 20), то есть если человек поражен «язвой» уже настолько, что собственная совесть ему уже не может указать, что есть в нем дурного и хорошего, что есть зло и что — добро, то тогда является ему на помощь писаный закон, который человек может прочитать и из прочитанного узнать, что — зло, и что — добро. Но и об этом законе апостол Павел сказал, что он «бессилен, будучи ослаблен плотью» (Рим. 8, 3), то есть «язва» уже настолько разъела человека, что он уже не может делать того, что требует закон. И тот же апостол о себе сказал: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю» (Рим. 7, 19)… Это было сказано почти две тысячи лет тому назад, но только теперь, да и то не вполне, общество сознало, что все преступники, в сущности, больные люди.
Философы, ученые, мудрецы хотят проникнуть в тайну язвы, постичь врага и открыть глаза человеку. Это разведчики на поле битвы. Но тщетны их усилия. Пораженный язвой ум человеческий скоро устает в борьбе и часто заблуждается, повторяя в новой форме свои прежние ошибки. Да если бы ему и удалось узнать врага, он услыхал бы от человечества один ответ: «Мало знать врага: нужно уметь и победить его».
Что делают писатели, художники, поэты? Это — вдохновители борцов. Прозревая царство язвы, они видят, что душно, смрадно стало на земле, что человек задыхается в атмосфере язвы, и, чтобы спасти его, рисуют ему идеалы новой жизни, иного бытия из царства света, истины, любви, свободы, красоты и силы, будят и манят к этим идеалам человечество, но обезволенные люди, просыпаясь на минуты от мертвой спячки, могут лишь сознавать, как глубоко засосало их болото язвы и, чувствуя свое бессилие, отвечают все одним и тем же словом: «Не можем». Сколько ни вдохновляй солдата на войне, он не возьмет ружья, если у него обе руки в параличе…
В бессилии слова вы, отец Герасим, убедились сами в своей борьбе с пороками ночлежников. Вы слово бросили и принялись за медицину, сделались врачом. Да, это орудие наиболее действенное. Еще на грани зачинавшихся веков человек подметил в самой же природе силы, враждебные язве, и стал пользоваться ими, проще говоря, стал лечиться. Сначала каждый себя самого, потом явились специалисты, всякие знахари, уступившие со временем свое искусство врачебной науке, а свое место — докторам. Первый успех опьяняет человека, а тут первый успех был вместе с крупным успехом. Человек выступил на борьбу с царством язвы, так сказать, вися на воздухе и с завязанными глазами. Теперь он нащупал у себя под ногами почву. У него явилось сознание возможности не только вести борьбу, но и одержать победу. Пошли толки о «живой воде», о «жизненном эликсире», о «философском камне» и так далее. Юные пионеры естественных наук с пылом брались за спасение человека и горячо убеждали его, что это вполне возможная вещь, и если они сейчас этого не могут сделать, то только потому, что наука еще в зачаточном состоянии, что природа еще не изучена, но с развитием науки какой–нибудь гений несомненно преподнесет человечеству что–то такое, вроде живой воды, что даст одряхлевшему, исхудавшему, обессиленному человеку жизненные силы, и человечество заблещет могущественным здоровьем, неувядаемой красотой, божественным разумом и станет бессмертным.
Когда в науке стал преимуществовать экспериментальный метод, она отказалась от своих утопий и поняла — все, что она может сделать для человека, это — поддержать жизнь в человеке. А самой жизни она дать не может. Человек родится с известным запасом жизненных сил, который и расходует на протяжении того или другого срока. Израсходует человек все свои жизненные силы и умирает. Он может их растратить быстро и погибнуть во цвете лет или даже не успевши расцвесть, но может, относясь к ним экономно, бережливо, продлить свой век. Вот тут–то и может оказать ему существенную пользу медицина. Соблюдая правила гигиены и пользуясь успехами гигиены и услугами фармакологии, человек отстраняет от себя то, что губит его силы, и тем увеличивает срок своего пребывания на земле. Имеется у вас, допустим, шуба. Вы можете предохранить ее от моли, бережно ее носить, своевременно зашить расползающийся шов, положить заплату на дыру и проносить ее, таким образом, всю свою жизнь и даже передать в наследство сыну. Но износившуюся все–таки в конце концов шубу вы не можете же сделать новой, и ничего не можете вы сделать для того, чтобы ваша шуба не изнашивалась, а, наоборот, с каждым годом становилась все крепче и новее. Точь–в–точь то же и в медицине: вся работа докторов, в сущности, есть не что иное, как предохранение от моли и накладывание швов и заплат на ветшающую телесную оболочку человеческого духа. В битве с «язвой» эти борцы отстаивают человека, выхватывают на время из ее когтей жертвы, но сама «язва» остается неуязвимой. И человечество ветшает все более и более.