Почти все, кому довелось прочесть эту книгу, прежде чем она вышла в свет, отговаривали меня публиковать ее, уверяя, что она не пойдет на пользу моему «имиджу»; и хотя я лично убежден, что привлекательный «имидж» играет не слишком значительную роль — как в общечеловеческом, так и в литературном плане, — моя точка зрения мало кого интересовала бы, не будь у меня за спиной романа-бестселлера. Да, я использовал ту свою «творческую удачу» для того, чтобы обнародовать эту свою «неудачу», и потому всякий может обвинить меня в беспринципности и упрямстве. Обвинение в упрямстве я вынужден признать, но в беспринципности — никогда! Я действовал в полном согласии с тем, о чем писал раньше, только и всего.
Главной моей заботой при создании «Аристоса»[1] было отстоять свободу индивидуального вопреки всеохватному натиску конформизма, который грозит обернуться бедой для нашего века. Натиск этот проявляется, в частности, в том, что каждому из нас — но особенно тому, кто оказывается у публики на виду, — присваивают ярлык, в зависимости от того, каким именно способом он добывает себе деньги и славу, или в каком именно качестве его намерены использовать все остальные. Назвать человека «водопроводчиком» — значит описать его с какой-то одной стороны, но одновременно — затушевать многие другие его стороны. Я писатель, и я не желаю, чтобы мне отвели какую-то специализированную темницу — с меня довольно и той, что сводится к формуле: «Я выражаю себя в печатном слове». Короче говоря, первопричиной личного свойства, побудившей меня взяться за эту книгу, было стремление во всеуслышанье заявить, что я не собираюсь послушно заходить в клетку с табличкой «романист».
Впрочем, всеобщее недовольство вызвало не только содержание книги, но и сама манера автора — тот догматизм, с которым я излагаю свои взгляды на жизнь. Но ведь это естественное следствие все того же стремления пестовать индивидуальное. Заявляя смело и прямо, во что верю я, я надеюсь подвигнуть вас заявить смело и прямо, во что верите вы. Я не жду, что со мной будут соглашаться. Если бы я добивался именно этого, я избрал бы совершенно иную форму и иной стиль — я преподнес бы свои пилюли в привычной сладкой оболочке. Словом, я ни за что не агитирую.
Сейчас повсеместно в ходу очень модное мнение, что философию следует оставить философам, социологию социологам, а смерть мертвецам. На мой взгляд, в этом одна из величайших ересей — и деспотий — нашей эпохи. Я решительно отвергаю точку зрения, будто бы о вещах, касающихся всех и каждого (как то смысл жизни, природа справедливого общества, естественные пределы человеческого существования), только специалист вправе иметь свое суждение — причем только в рамках своей узкой специализации. Запретительные надписи Посторонним вход строго воспрещен, слава Богу, теперь встречаешь все реже во время загородных прогулок в своей собственной стране; но вокруг обнесенных высоченными заборами угодий нашей литературной и интеллектуальной жизни они по-прежнему растут как грибы. Несмотря на все наши достижения в области технического прогресса, мы — за пределами нашей узкопрофессиональной сферы — олицетворяем собой в смысле нашего умственно-психического развития едва ли не самый ленивый и безынициативный (невольно вспомнишь про стадо баранов) век за всю историю человечества. Еще одним побуждением, толкнувшим меня написать эту книгу, была та мысль, что главная причина неудовлетворенности, которая довлеет над нашим столетием, как над веком восемнадцатым довлел оптимизм, а над девятнадцатым самодовольство, — как раз в том и состоит, что мы всё больше упускаем из виду наше неотъемлемое, данное нам от рождения первейшее право человека: иметь свое, самостоятельно сформулированное суждение по поводу всего, что нас так или иначе касается.
Взяв на вооружение методу Нельсона попросту не читать сигналов, которые были ему неугодны, иные критики дошли уже до того, что сумели увидеть в этой книге и двух моих романах — «Коллекционер» и «Волхв» — повод окрестить меня криптофашистом. На протяжении всей моей взрослой жизни я твердо верил, что единственная рациональная политическая доктрина, которую следует поддерживать, — это демократический социализм. А вот во что я никогда не верил, так это в квазиэмоциональный либерализм того сорта, который за последние двадцать лет стал особенно популярен; такого сорта воззрения, может, и в чести у авангардистской прослойки общества и у модных газетчиков, но плохо согласуется со сколько-нибудь серьезными убеждениями и взвешенными попытками сокрушить реакцию. Точно так же мне не хочется попусту тратить время на известную теорию, будто исключительное право собственности на социализм принадлежит пролетариату и главный голос при социализме должен быть всенепременно отдан массам трудящихся. Да, профсоюзное движение сыграло существенную роль в зарождении социализма, этого нельзя не признать; но пуповину эту пора бы уже разрезать.
Непонятой осталась и главная тема этой книги — как, впрочем, и «Коллекционера». В сущности она восходит к греческому философу Гераклиту. О самом Гераклите нам известно очень немного, поскольку он жил еще до великой эпохи расцвета греческой философии, и все, что сохранилось от его трудов, — это несколько страниц отдельных, часто весьма туманных, фрагментов. В своей знаменитой книге «Открытое общество» профессор Карл Поппер убедительно разоблачает Гераклита (за то хотя бы, отбросив остальное, что он повлиял на Платона) как праотца современного тоталитаризма. Ведь человечество виделось Гераклиту разделенным на избранных носителей нравственного и интеллектуального начала, элиту (то, что он называл аристои, «достойные» — не путать с «благородными» по крови: этот смысл был привнесен позднее), и неспособную рассуждать, покорно приспосабливающуюся ко всему массу, «многих». Не нужно большой прозорливости, чтобы понять, до чего же на руку сыграло такое деление всем тем мыслителям последующих поколений, которые выдвигают теории господствующей расы, сверхчеловека, власти немногих избранных вплоть до единовластия и тому подобных доктрин. Нельзя отрицать, что Гераклит, как некое само по себе вполне безобидное оружие, оставленное валяться на земле, был с успехом взят на вооружение реакционерами; но мне все же кажется, что его основополагающий постулат биологически неопровержим.
Очевидно, что в любой области человеческой деятельности все главные свершения, все великие прорывы к новым рубежам осуществлялись благодаря отдельным личностям — идет ли речь о гениях науки или искусства, о святых, революционерах, да о ком угодно! И, наоборот, не нужно проводить специального исследования, дабы убедиться в том, что человечество в массе своей не отличается высоким уровнем интеллекта — как и высоким уровнем нравственности, творческой одаренности и, чего уж там, даже высоким уровнем профессиональных навыков для осуществления любой из высших форм человеческой деятельности Разумеется, выводить из этого поспешное заключение, что все человечество распадается на две группы — избранные Немногие и презренные Многие, — было бы полным идиотизмом. Градациям между ними несть числа, и если, прочтя эту книгу, вы не извлечете из нее никаких других мыслей, я надеюсь, что вы все же правильно меня поймете, когда я говорю о том, что водораздел между Немногими и Многими должен пролегать внутри каждого индивида, а не между индивидами. Короче говоря, никто из нас не состоит из одних достоинств, как и из одних недостатков.
С другой стороны, история — и не в последнюю очередь история двадцатого века — убеждает нас, что общество упорно интерпретирует жизнь как непримиримую борьбу между Немногими и Многими, между «Ими» и «Нами». В «Коллекционере» я задался целью попытаться, прибегнув к притче, проанализировать некоторые итоги такого противостояния. Да, Клегг, похититель, совершил злодеяние; но я старался показать, что это злодеяние во многом, а может, и полностью — результат никудышного образования, убогой среды, сиротства; и все это факторы, над которыми он сам не властен. Проще говоря, я старался утвердить фактическую невиновность Многих. Миранда, его пленница, почти так же, как и Клегг, не властна над обстоятельствами, сделавшими ее такой, какая она есть: у нее обеспеченные родители, все условия, чтобы получить хорошее образование, врожденные способности и сметливость. Это не значит, что у нее нет недостатков. Куда там: она интеллектуально заносчива и самодовольна, эдакий резонер в юбке, типичный сноб, напичканный либерально-гуманистическими идеями, подобно многим из числа университетской молодежи. При всем том, если бы она не умерла, кто знает — возможно, со временем из нее вышло бы что-то путное, выросла бы личность того типа, в котором человечество сегодня как раз острее всего нуждается.
Фактическое зло, носителем которого стал Клегг, одержало верх над потенциальным добром, зародыш которого жил в Миранде. Я не имел в виду сказать этим, что будущее видится мне черным и безысходным — или что некой бесценной элите угрожают полчища варваров. Я просто хотел сказать, что если нам не хватает смелости повернуться лицом к этой неоправданно жестокой вражде (основанной главным образом на неоправданной зависти, с одной стороны, и на неоправданном высокомерии, с другой) между биологическими Немногими и биологическими Многими; если мы не признаем, что люди не рождаются, и никогда не будут рождаться равными, хотя мы все рождаемся равными в своих человеческих правах; если не научим Многих, как им избавиться от присущей им ложной посылки, что они люди второго сорта, а Немногих от не менее ложной посылки, что биологическое превосходство — это определенный уровень существования, а не определенный уровень ответственности, — в таком случае мир никогда не станет ни справедливее, ни счастливее.
Кроме того, через всю книгу проходит мысль о том, какую важную роль играет полярный взгляд на жизнь; о том, что отдельные индивиды, народы, идеи, если говорить об их жизненной силе, энергии и «топливе» — в гораздо большей степени зависят от своих противников, врагов и носителей всего прямо противоположного, чем это может показаться на первый взгляд. Это, конечно, верно и в отношении оппозиции Немногие/Многие, эволюционно недостаточно/избыточно привилегированные. Состояние войны приносит и свои здоровые плоды, помимо совершенно очевидных нездоровых. Но если и можно одним словом подытожить, чем же все-таки болен наш мир, то слово это, вне всякого сомнения, — неравенство. Это оно, неравенство, а не Ли Харви Освальд, унесло жизнь президента Кеннеди. Случай, великий фактор, управлять которым не в нашей власти ни сейчас, ни потом, всегда будет отравлять жизнь бациллой неравенства. И разве не безумие, когда человек сам снова и снова, не думая о последствиях, распространяет эту зловредную заразу по всему миру, вместо того чтобы поставить на ее пути какие-то преграды?
Именно эта мысль, если прислушаться повнимательнее, и звучит в «Коллекционере», как и в той книге, которую вы сейчас держите в руках. Относиться к ней можно по-разному, но, полагаю, вы все же согласитесь со мной, что с фашизмом она ничего общего не имеет.
1968