VII Другие философские системы

1. Какие-то из этих систем мы, вероятно, забракуем, как бракуем некоторые дома, когда выбираем, где нам жить; но мы не можем забраковать их как дома, вообще непригодные для жилья; мы не можем отказать им в известной практической пользе, известной привлекательности, известной осмысленности; а значит, в известной истинности.


2. Эрнст Мах: Какая-то часть знания никогда не бывает ни ложной, ни истинной — но только более или менее биологически и эволюционно полезной. Все догматические учения — это аппроксимации, приближения: они образуют гумус, из которого произрастают аппроксимации более совершенные.

Христианство

3. Лет через сто церковное христианство отомрет. Уже сегодня оно мало приспособлено для практического использования. Нынешняя экуменическая мания, так называемое «славное новое братство» церквей, — бесполезная мышиная возня за стеной реальности.


4. Это вовсе не значит отрицать все то, что дало христианство человечеству. Основателем его стал человек такой деятельной философской и эволюционной гениальности, что его тогда же провозгласили (поскольку то была необходимая составная часть его исторической миссии) божеством.


5. Христианство сумело уберечь самую уязвимую — потому что самую развитую — часть человеческого рода от себя самой. Но для того, чтобы «продать» народу свои часто доброкачественные эволюционные принципы, оно было вынуждено «лгать»; и вся эта «ложь» обернулась на какое-то время большей, но в итоге, как мы теперь понимаем, меньшей эффективностью.


6. Ни в каком обозримом будущем основные общественные уложения и отношения, прямо сформулированные или подразумеваемые христианством, в большинстве своем не устареют; причина в том, что они опираются на сострадание и здравый смысл. Но в каждой великой религии наблюдается процесс, в чем-то схожий с запуском космических кораблей: в нем есть элемент, обеспечивающий начальное ускорение, отрыв от земли, и элемент, удерживающий корабль на заданной высоте. Те, кто цепляется за христианскую метафизическую догму, пытаются удержать одновременно и пусковую установку, и уже запущенный аппарат.


7. Кроме того, притягательность любой религии заключается в том, что она всегда в основе своей имеет национально-расовую окраску и потому всегда находит больший отклик у породившего эту религию народа или национальной общности, нежели у всех остальных. Религия — это специфическая реакция на окружающие условия, на некие исторические коллизии; и следовательно, она всегда в каком-то смысле непригодна для тех, кто живет в иных условиях и испытывает иные сложности.


8. Поначалу устои догматической веры укрепляются, а потом закостеневают. Точно так же могучий панцирь каких-нибудь доисторических рептилий поначалу обеспечивал их выживаемость, а после стал причиной их полного исчезновения. Догма — это форма реакции на особую ситуацию; и никогда — адекватная реакция на все ситуации.


9. Ситуация пари: сколько бы теологи ни приводили свидетельств исторической вероятности неправдоподобных (с точки зрения вероятности, как ее понимает современная наука) событий из жизни Иисуса, им не удается показать, что эти события происходили именно так, как они всех в том заверяют. Разумеется, то же самое справедливо в конечном счете для любого исторического события из отдаленного прошлого. Нам всегда только и остается, дойдя до горького логического конца, принять решение наподобие Кьеркегорова шага в потемках или pari Паскаля; и если я отказываюсь верить в то, что эти неправдоподобные события действительно имели место, на это можно сказать, что я сам всего-навсего делаю шаг вслепую, только в противоположном направлении. Определенный тип слепо верующего, не принадлежащий исключительно христианству, но весьма распространенный в нем со времен Тертуллиана, использует очевидную абсурдность (и как следствие — отчаяние), порожденную нашей извечной неспособностью обрести уверенность в вере как источнике энергии для шага впотьмах и как указателе того направления, в котором этот шаг следует делать. Раз любое из эмпирически выведенных человеком определений, говорят они, сводится к формуле «я знаю, что ничего до конца не знаю», — я должен совершить скачок в какое-то иное состояние, которое одно позволяет мне наконец «познать»: состояние уверенности «над» или «за» всем, что достижимо эмпирическими или рациональными средствами. Но это как если бы я, охваченный сомнениями и окруженный кромешной тьмой, решил бы, вместо того чтобы осторожно попытаться нащупать путь вперед, вдруг взять да и прыгнуть куда-то; и не просто прыгнуть, а прыгнуть с безрассудным отчаянием; и не только прыгнуть с отчаянием, но и в самую глухую черноту окружающей меня тьмы. В эдаком лихом прыжке с башни разума, бесспорно, есть своя эмоциональная бесшабашно-геройская прелесть; тогда как в осторожном, шажочками, продвижении вперед при тусклом свете вероятности и неверном мерцании (в столь дальних исторических пределах) научного метода, бесспорно, наблюдается дефицит высокой доблести духа. Но я убежден, и мой разум подсказывает мне, что я прав в своей убежденности, что шаг впотьмах представляет собой экзистенциальное отступничество и кощунство, равносильное утверждению, будто бы научная вероятность не должна играть никакой роли в вопросах веры. Я же, напротив, убежден, что вероятность должна играть значительную роль. Я верю в ситуацию и космос, как они описаны в первой группе моих заметок, потому что мне это кажется наиболее вероятным. Никто, кроме Иисуса, не родился на свет от непорочной девы и не воскрес из мертвых на третий день — эти и другие невероятные факты из его биографии уж слишком сомнительны, чтобы делать на них ставку. Словом, бессчетные тысячи миллионов к одному, что я прав, когда отказываюсь верить в некоторые детали библейских рассказов о его жизни, и бессчетные тысячи миллионов к одному, что вы, если вы в это верите, не правы.


10. Изъять из биографии Иисуса все эти неправдоподобные детали — не значит умалить его: это значит его возвеличить. Если бы христиане вдруг сказали мне, что эти невероятные события, а заодно и произросшие из них доктрины и ритуалы следует понимать метафорически, я мог бы стать христианином. Я мог бы верить в Непорочное зачатие (в то, что целое, будь то эволюция или что угодно еще, всегда отец каждому ребенку); в Воскресение (ибо Иисус воскрес в людском сознании); в Чудеса (потому что всем не мешало бы возжелать творить такие же великодушные дела); в Божественную сущность Христа и Пресуществление (все мы дополняем друг друга и все вместе «Бога»); я мог бы поверить во все это — во все, что в настоящий момент отлучает мой разум от церкви. Но традиционные христиане назвали бы это простым маловерием.


11. Мыслящие афиняне в V веке знали, что их боги — это метафоры, персонификации сил и принципов. Судя по разным многочисленным признакам, афинизация христианства уже началась. Вторым пришествием Христа станет осознание, что Иисус из Назарета — самый человечный из людей, а не самый божественный из богов; но это будет равносильно тому, чтобы отвести ему место среди философов, и от всего огромного ритуального, церковного и священнического аппарата останется одна пустая оболочка.


12. Вопрос не в том, что сделал с человечеством Иисус, а что человечество сделало с Иисусом.


13. Христианские церкви, вопреки учению самого Христа, нередко больше всего пеклись о собственном самосохранении. Они поощряли бедность — или равнодушие к ней; они направляли взоры людей за грань жизни; злоупотребляли ребяческими представлениями о преисподней и геенне огненной; поддерживали реакционные мирские власти своего времени; предавали анафеме несметное число невинных удовольствий и породили целые века фанатизма; они отвели себе роль «убежища» и часто, слишком часто заботились о том, чтобы те, кто снаружи, нуждались в этом убежище. Сейчас многое изменилось к лучшему, но мы не забываем, что дела пошли на поправку только тогда, когда история поставила церковь перед выбором: реформа или смерть.


14. Суетливые попытки навести порядок в доме предпринимаются в христианской теологии и сегодня; но время уже упущено. Среди христианских мыслителей есть так называемые «передовые», которые выдвигают толкование бога, не слишком расходящееся с тем, которое я излагал выше. Они стремятся очеловечить Иисуса, демифологизировать Библию, превратить христианство в странноватое подобие раннего марксизма. Все, что мы прежде разумели под христианством, теперь (разъясняют нам) следует трактовать как метафору некой более глубокой истины. Но если теперь мы в состоянии постичь эту более глубокую истину, тогда и метафора ни к чему. Наши новые теологи рубят сук, на котором сидят, — и обречены упасть.


15. Хуже всего то, что церковники ревниво держат Иисуса у себя в заточении. По какому праву берутся они утверждать, что приблизиться к нему можно только через них? Выходит, я должен уверовать в богов-олимпийцев и неукоснительно выполнять древнегреческие религиозные обряды, прежде чем мне будет дозволено подступиться к Сократу? Церковь стала не телом и духом Иисусовым, а завесой и оградой вокруг него.


16. Иисус был вполне человек. Возможно, он сам верил, что он все то, что он о себе говорил; но то, что он не был всем тем, что он о себе говорил, абсолютно несущественно, поскольку он был человек — и поскольку суть его учения не обусловлена его божественностью.


17. Нет никакого искупления, нет отпущения грехов; грех цены не имеет. Его нельзя выкупить, разве только выкупишь само время.


18. Дети рано постигают науку двойного видения, на которое их толкает догматическая церковь. Они молятся Богу, а ничего не происходит. Они узнают, что есть два типа поведения: абсолютное — для церкви и относительное — для того, что вне ее. Им преподают естественные науки, а потом велят поверить во что-то вопиюще антинаучное. Им велят чтить Библию, но даже они в состоянии заметить, что, с одной стороны, это пестрая мешанина из всяческих мифов, родоплеменной тарабарщины, свирепой мстительности, безумного пуританизма, передернутой истории, до нелепости однобокой пропаганды, — а с другой стороны, памятник изумительной поэзии, глубочайшей мудрости, увенчанный в высшем смысле человечной историей о жизни Иисуса.


19. Не ребенок виноват в том, что усваивает двойные стандарты, — а церкви, которые их увековечивают. Объявить, будто что-то принадлежит к особой категории абсолютной истины или реальности, — значит объявить этому чему-то смертный приговор. Ни абсолютной истины, ни абсолютной реальности не существует.


20. После платонизма, посреди ребячеств изжившей себя классической религии позднеримской цивилизации, житель Средиземноморья был обречен создать монотеистическую, с упором на этику, противорелигию. Тот или иной Иисус или то или иное христианство были так же неизбежны, как тот или другой Маркс и тот или другой марксизм на поздних стадиях развития индустриальной революции.


21. Человечество как высокое здание. Ему требуются строительные леса, воздвигаемые поэтапно, настил за настилом. Религия за религией, учение за учением; нельзя строить двадцатый этаж, стоя на лесах второго этажа. Великие религии не позволяют Многим самостоятельно смотреть и думать. Оттого что они стали бы самостоятельно смотреть и думать, мир не преобразился бы тотчас в счастливейшее место, но это не может служить оправданием для догматических религий.


22. Станем ли мы выхватывать из рук калеки костыль, потому что он не новейшей конструкции? И более того, достаточно ли просто вложить ему в руки более совершенный костыль? Он ведь может и не знать, как с ним обращаться. Но это не довод против костыля новейшей конструкции.


23. Религиозная вера: тайна. Рациональная вера: закон. Фундаментальная природа реальности таинственна — и это научный факт. Основываясь на тайне, религии оказываются более научными, чем рациональные философские учения. Но есть тайны и тайны; и христианство глупейшим образом пытается разложить фундаментальную тайну на частности. Самая главная и единственная тайна — это природа того, что христиане зовут Богом или Провидением. Но церковь развела целую ярмарку псевдотайн, не имеющих никакого отношения к истине, за исключением той истины, что в тайне есть сила.


24. И все же человеку всегда мало, ему снова и снова подавай тайну: до такой степени мало, что даже самые ничтожные загадки не утрачивают своей власти. Если новые детективные романы перестанут вдруг появляться, люди все равно будут читать — старые! Непорочное зачатие делает Иисуса уникальным; тайна этой бесстыдной, мягко говоря, уникальности доставляет нам такое удовольствие, что мы не можем перед ней устоять.


25. Почти повсеместно на смену лошади с телегой пришел автомобиль. Но мы же не скажем, что лошадь с телегой — это неправильно, неистинно или что, поскольку автомобиль как средство передвижения вообще удобнее и быстрее, от всех лошадей с телегами нужно раз и навсегда избавиться. Еще сохраняются уголки, где лошадь с телегой просто незаменима. Там, где она используется и приносит пользу, она, с эволюционной точки зрения, правильна, истинна.


26. Воинствующие антирелигиозные движения основываются именно на таком механистическом заблуждении: будто бы самая эффективная машина и есть наилучшая. Но наилучшая машина — та, которая наиболее эффективна в данных обстоятельствах.


27. Если необходимость, продиктованная ситуацией, требует, чтобы ситуация была смягчена, завуалирована, приглушена, тогда христианство — это благо. И такие ситуации не редки. Если человеку, умирающему от рака, христианство помогает умереть смертью более легкой, никакие доводы антихристиан не заставят поверить меня в то, что христианство, в данной ситуации, не истинно. Но это истинность скорее утилитарного свойства, и в целом мне представляется, что от прозрачного стекла практической пользы все же больше, чем от непрозрачного.


28. На каждого христианина, который верит всем догмам своей церкви, приходится тысяча других, которые верят только наполовину — потому что считают, что человеку нужно во что-то верить. Если старые религии продолжают существовать, то именно потому, что они служат удобными вместилищами для этого желания верить; и потому, что они хоть и неважные, но все-таки «тихие гавани»; и еще потому, что они по крайней мере пытаются удовлетворить ненасытную потребность в тайне.


29. Все старые религии приводят к варварскому, впустую, расходованию нравственной энергии; допотопные мельницы на реке, которая могла бы обеспечить работу гидроэлектростанции.


30. Все боги, якобы способные вмешиваться в наше существование, — идолы; все образы богов — идолы; все молитвы к ним, всякое поклонение им — идолопоклонничество.


31. Благодарность за рождение и существование — архетипичное человеческое чувство; как и благодарность за доброе здоровье, удачу и счастье. Но всякая такая благодарность должна «запахиваться» обратно в почву окружающей человека жизни, в его образ существования, а не вышвыриваться наобум куда-то в небо и не изливаться в самой отвратительной из всех форм завуалированного нарциссизма — молитве. Религия стоит между людской благодарностью и практическими делами, на которые можно было бы употребить ее энергию. Одно благое дело стоит миллиона благих слов; и это было бы верно даже в том случае, если бы где-то «над» нами был наблюдающий за нами и вознаграждающий нас хорошими отметками бог.


32. Я не приемлю христианство, как, впрочем, и все остальные великие религии. Большинство его тайн слишком далеки от истинной тайны. И хотя я восхищаюсь его основателем, многими священниками и многими христианами, я презираю церковь. Если она до сих пор уцелела, то лишь потому, что людям хочется быть добродетельными и творить добро; как и коммунизм, она по сути паразитирует на том глубинном и таинственном благородстве человека, которое ни в одной из существующих религий или политических доктрин не находит выхода.

Ламаизм

33. Жизнь есть боль, страдание, предательство, страх, и даже ее удовольствия — не более чем иллюзии; кто наделен мудростью, приучает себя освобождать сознание от всего суетного, от ничтожного мельтешения, и так постигает искусство жить в состоянии мистического внутреннего покоя. Человек приходит в этот мир для того, чтобы путем аскезы выработать в себе такие навыки, которые позволяют уходить от мира и тем самым преодолевать его пределы. Вот почему лама отказывается от участия в жизни общества; для него истинная свобода выражается в том, что он полностью избавляет себя от животных желаний и от суетной жизни в обществе. Он не сопротивляется немо: он призывает его.


34. Современная мировая история побуждает многих людей на всех континентах исповедовать такой взгляд на жизнь. Мало кому по силам полностью удалиться от общества. Но есть разновидность секулярного ламаизма, и она весьма распространена. Таких полулам можно распознать по следующим признакам: они отказываются занимать какую-нибудь определенную позицию в любых общественных, политических и метафизических вопросах, и не из-за скептицизма, но из-за полного безразличия к обществу и всему, что с ним связано.


35. Полулама — тот, кто считает, что если он сам ничего не требует от окружающих, то вправе настаивать, чтобы и от него ничего не требовали; как будто, в человеческом контексте, не делать долгов — значит не быть должным. Но мы все дрейфуем на одном плоту. Вопрос один: в момент кораблекрушения — как я себя поведу, каким человеком я окажусь?


36. Свобода воли может возрастать только в результате постоянной тренировки. Но нигде, кроме как в обществе, для этого нет условий; выбирая отказ от общества, выбираешь отказ от выбора. Если я спрыгну с крыши высокого дома, я докажу, что умею прыгать; но в доказательстве больше всех нуждаюсь я сам. Доказательство лишено смысла, если я не могу им воспользоваться. Зачем трупу доказательство теоремы Пифагора?


37. Лама позволяет себя одурачить: свое желание освободиться от общества он принимает за действительную свободу. Он больше не видит тюремных стен. Ничто не заставит его поверить, что они существуют.


38. Восточный ламаизм очень проницательно трактует природу «Бога». Но ошибка состоит в том, что эта трактовка предлагается людям как образец для подражания. Ламаизм призывает нас неустанно стремиться к единству с «Богом», то есть с ничем. Живя, я должен постигать, как не быть — или быть так, как если бы меня не было; индивид, я должен утратить всякую индивидуальность; я должен абсолютно отрешиться от всякой жизни и в то же время пребывать в полной гармонии со всякой жизнью. Но если бы все мы заделались ламами, это было бы все равно как если бы мы все стали онанистами: жизнь прекратилась бы. «Бог» нам противопоставлен: это наш полюс. И вовсе не подражая ему, как это рекомендует «Дао дэ цзин», мы его прославляем; да он и не нуждается в прославлении.


39. Полулама — это, как правило, человек тонкой душевной организации, который испытывает жестокое разочарование и ужас от ничтожности и безобразия окружающей его жизни. Свою ламаистскую обитель он обычно обретает в искусстве, которое преданно любит и которое понимает на очень характерный нарциссистический и выхолощенный лад. Он больше наслаждается формой, нежели содержанием, стилем, нежели смыслом, модой, нежели общественной значимостью, изощренностью, нежели силой. Часто ему больше удовольствия доставляют второстепенные жанры искусства, нежели основные, как и второстепенные произведения — не основные. Он становится знатоком, коллекционером, сверхчутким критиком. Эдакий дегустатор — язык, нёбо или же глаз, ухо; а все прочее человеческое в нем как бы атрофируется и отмирает.


40. Конечно, ламаизм, особенно в таких формах, как дзэн-буддизм, может многое поведать нам о наслаждении предметами как таковыми; о красоте листка и красоте листка, гонимого ветром. Но такое шлифование эстетического чувства и прояснение внутренней метафоры в человеке не может быть принято за образ жизни. Возможно, и даже почти наверняка, это непременное составляющее правильной жизни, — но это еще не правильная жизнь.


41. Ламаизм, как уход в себя, в самоуглубленность и самонаслаждение, — философия извечная; то есть философия, в противовес которой создаются все другие учения (в том числе христианство). И в том смысле, что нам необходимо постоянно подпитывать свое «я», чтобы оставаться психически здоровыми, она не менее важна, чем пища, которую мы едим. Но совершенно очевидно, что самым пышным цветом она расцветает, когда «я», или индивид, пребывает в состоянии наибольшей безысходности или опасности. Самый распространенный довод в ее защиту состоит в том, что должен же кто-то оберегать и хранить высочайшие эталоны жизни. В жизни самых эгоистичных каст и элит всегда есть и что-то само по себе доброкачественное; но это, вне всяких сомнений, самая относительная доброкачественность из всех возможных. Старинный севрский фарфор прекрасен, спору нет, но он ведь замешан не только на глине, но также и на чахлой плоти и костях каждого французского крестьянина, умиравшего голодной смертью в то самое время, когда создавались эти изделия. И все предметы роскоши, которые мы с вами покупаем, оплачены той же монетой; кто бы и какую экономическую и культурную платформу ни выдвигал, ни одна не выдерживает испытания на прочность. Под каким бы именем он ни выступал — гедонизм, эпикурейство, философия «битников», — ламаизм всегда прибежище тех, кто ощущает безысходность. Теоретически можно предположить, что могут быть такие миры и системы существования, где эта философия была бы целесообразна; но такой мир, как наш, не знающий иного состояния, кроме состояния эволюционной войны, явно не из их числа.

Гуманизм

42. Гуманизм — философия закона, то есть того, что может быть основано на рациональных началах. У него два больших недостатка. Один заключается в искони присущем ему пренебрежении ко всему таинственному, иррациональному и эмоциональному. Второй состоит в том, что гуманизм по своей природе предполагает терпимость: но терпимость — добродетель наблюдателя, не правителя.


43. Типичный жест для гуманиста — удалиться, отойти в сторону; мирно жить в своем сабинском имении; и сочинять на досуге «Odi profanum vulgus, et arceo»[10]. Гуманист — это тот, кто видит доброе начало в своих врагах, поскольку отказывается признать, что они добровольно избрали зло, и видит добро в их учениях, поскольку во всяком учении, или философии, отыщется крупица здравого смысла и человечности. Он живет, руководствуясь принципом золотой середины, доводами разума, он идет, не сходя с середины дороги и никогда не выпуская из поля зрения обе стороны; он внушает уважение, но не способен пленить воображение.


44. Традиционно считается, что древний политеистический гуманизм потерпел крах, потому что представлял собой нереалистичную, чересчур искусственную систему. Но в каком-то отношении он все-таки был реалистичным, как этого и следует ожидать от всякой религии, имеющей в своей основе греческие корни. Олимпийские боги представляли, во всяком случае, действительные человеческие свойства — либо самые разнообразные и часто противоречивые архетипичные человеческие тенденции; на этом фоне древнеиудейская система — соединение всех желательных (в моральном плане) человеческих свойств в одном боге — вот где сугубо искусственный прием. Во многих отношениях древнегреческая система более рациональна и разумна; возможно, именно по этой причине выбор был сделан не в ее пользу. Иудейский бог — творение человека, тогда как греческие боги — его отражение.


45. Мы часто забываем о том, до какой степени Ренессанс, со всеми его достижениями, обязан своим возникновением именно возврату к древнегреческой системе. Взаимосвязь между язычеством и свободомыслием давно установлена и не нуждается в доказательствах; а все монотеистические религии в известном смысле окрашены в пуританские тона: сама их природа деспотическая и фашистская. Величайшие научные свершения древних греков — их логика, демократия, искусство — все это было возможным благодаря их очень приблизительным, зыбким представлениям о божественной сущности; то же справедливо и в отношении последних ста лет в истории человечества.


46. Но эта оппозиция, разумеется, не так проста, чтобы сводиться к противопоставлению «либерального» политеизма и «нелиберального» монотеизма. Религия всегда была для человека сферой его кровных интересов; и ясно, что сторговаться со многими богами или слепо верить им затруднительно — с одним куда как проще. Известная доля скептицизма и агностицизма, столь характерная для лучших образцов древнегреческой мысли, — естественный продукт политеизма; точно так же, как эмоциональный накал и мистическое горение рождаются на противоположном конце оппозиции. Конфликт между скептицизмом и мистицизмом возник задолго до эры христианства.


47. Подобно современным гуманистам, жители древнего Милета[11] не верили ни в загробную жизнь, ни в бога. Но в VII–VIII веках до н. э. случилось вторжение «возрожденцев»-орфиков, состряпавших «ирландское рагу» из искупления, спасения души и предначертанной благодати, да еще с ядреной приправой из экстатических мистерий. К V веку противоборство между орфическим мистицизмом и исконно милетским скептицизмом приобрело перманентный характер. С тех пор между Дионисом и Аполлоном мира не было — и никогда не будет.


48. Тем не менее время от времени в истории случаются такие периоды, когда становится как будто бы совершенно ясно, какая из двух противоположностей лучше отвечает общей потребности. Монотеизм служил опорой человеку на протяжении темных веков, наступивших вслед за падением Римской империи; но сегодня в нашей нынешней ситуации лучше подходит, по-видимому, беззлобный скептицизм гуманизма. Очевидно одно: нелепо рассматривать это противостояние как борьбу или схватку, в которой одна сторона должна потерпеть поражение, а другая одержать победу; его надо рассматривать как саму природу человеческого политического устройства, как sine qua non[12] существования в обществе и в эволюции.


49. Христианин говорит: «Если бы все были добродетельны, все были бы счастливы». Социалист говорит: «Если бы все были счастливы, добро бы восторжествовало». Фашист говорит: «Если бы все подчинились воле государства, восторжествовало бы и добро, и счастье». Лама говорит: «Если бы все были как я, добро и счастье не имели бы значения». Гуманист говорит: «Нужно еще как следует разобраться, что есть счастье и что есть добро». На последнее из утверждений возразить труднее всего.

Социализм

50. Наполеон как-то сказал: «Общество не может существовать без имущественного неравенства, а имущественное неравенство не может существовать без религии». Он говорил, конечно же, не как историк-теоретик: просто оправдывал свой конкордат с Ватиканом; однако в этом вполне макиавеллиевском утверждении великолепно обозначены как цели социализма, так и трудности на его пути.


51. Социализм-коммунизм — это попытка переиначить и перетолковать христианство. Но среди прочих особенностей христианства, которые он отправил на гильотину, была одна самая существенная: тайна. Христианство разлагается, потому что силится сохранить лжетайну; социализм не избежит разложения, потому что силится искоренить тайну истинную.


52. Как и христианство, он слишком долго тащил за собой пусковой механизм — когда запуск уже был произведен. Дабы достичь социальной справедливости в как можно большем объеме, первые социалисты энергично распространяли всевозможные эффектные, но вульгарные теории равенства, материализма, истории; они идеализировали пролетариат и очерняли то, что не пролетариат. Они сделали из социализма дубинку, устроили большой тарарам. Большой тарарам нам сейчас вовсе не нужен. Нам нужно меньше силы и больше мысли; меньше доктринерства и больше взвешенности.


53. Вопреки всей его ярой враждебности по отношению к былым религиям, социализм сам религия; и ни в чем это не проявляется с такой очевидностью, как в его ненависти к ереси, к любой критике, которая отказывается принимать определенные положения догмы как неоспоримые критерии реальности. Приятие догмы становится главным доказательством веры в учение. И это тотчас же ведет к окостенению.


54. Главная, ключевая проблема социализма заключается в следующем: для того, чтобы сделать социальную справедливость уделом многих, лидеры социализма обязаны были дать им власть. Но пролетарии большие мастера отвечать на вопрос, чего они хотят, зато худо понимают, что им, в сущности, нужно; поэтому, дав им власть, им дали власть высказывать, чего они хотят, но не дали объективной возможности понять, что им потребно. Потребно же этим многим прежде всего образование; потребно, чтобы их вели, а не они вели бы всех за собой. Вот и приходится социалистическим лидерам поддерживать шаткое равновесие — с одной стороны, чтобы остаться у власти, они должны идти навстречу желаниям многих приобретать потребительские товары, разную незатейливую мелочевку для обустройства жизни, причем в достаточном объеме, чтобы их не переманило правое крыло (ведь даже в самых что ни на есть коммунистических странах всегда есть правое крыло). А с другой стороны, им приходится убеждать все тех же многих, что в жизни есть вещи более достойные, чем необузданное свободное предпринимательство да желание вдоволь есть пирожные и тешить себя телевизионными зрелищами. Им нужна власть, нужна сила народа и, наконец, добровольное согласие народа с тезисом, что не в силе правда; что обладающий всеобщим избирательным правом малообразованный электорат нуждается в руководстве тех и в подчинении тем, кто избран его законными представителями и правителями.


55. Есть у социализма и свой миф о загробной жизни — вера не в гипотетический иной мир, а в гипотетическое будущее мира нынешнего. И марксизм, и ленинизм провозглашают, эксплуатируют и извращают идею постоянного совершенствования — оправдывая дурные средства благими целями.


56. Есть у социализма и другие мифы, вроде того, что высшая доблесть — труд. Но рабочего в конечном счете эксплуатирует не капиталист — его эксплуатирует сама работа.


57. «Государство всеобщего благосостояния» гарантирует раздачу материальных благ и психологического дискомфорта. Избыток социального обеспечения и равенства порождает в индивиде ощущение внутреннего смятения и безысходности — острую тоску по случаю и разнообразию. Навязчивый кошмар государства всеобщего благосостояния — скука.


58. Всеобщая полная занятость, плановая экономика, государственная собственность на ведущие отрасли промышленности, государственное страхование и бесплатное медицинское обслуживание — все это прекрасно. Но обеспечить одни гарантии — значит предусмотреть и другие. Мы укрепляем один фланг, полагаясь на то, что неприятель не станет атаковать на другом. Но рыцарское благородство эволюции несвойственно. Чем выше уровень жизни, тем ощутимее потребность в разнообразии. Чем больше досуга, тем больше дефицит напряженности. И «соль» резко растет в цене.


59. В государстве всеобщего благосостояния, каким оно видится сегодня, нет места факторам, имеющим для эволюции бесспорную ценность, — случаю и тайне. Это не столько довод против общего принципа государства всеобщего благосостояния, сколько против несостоятельности ныне существующих представлений о том, каким должно быть такое государство, и о том, что обеспечивает равенство. Нам сейчас нужно не столько egalite, сколько frate mite[13].


60. Общественному застою наиболее подвержены общества «крайнего» типа — «крайне» справедливые или «крайне» несправедливые, а всякий застой неизбежно разрешается одним из трех способов: война, упадок или революция.


61. Нужна наука, которая исследовала бы ту степень разнообразия, эмоциональной вовлеченности, новизны, риска, которые требуются среднестатистическому индивиду и среднестатистическому обществу; а также истоки этих потребностей.


62. Социализму никак не избавиться от вредоносного духа бесправного и бездумного стремления к некоему в принципе невозможному равенству; консерватизму — от тупой убежденности, что баловни судьбы должны во что бы то ни стало не выпускать везенье из своих рук. Христианство и социализм на пару потерпели частичное поражение. И на нейтральной территории между двумя застойными воинствами облюбовала себе место одна-единственная философия — консервативная философия эгоизма.


63. И все же как христианство, так и социализм продолжают вербовать сторонников по той простой причине, что они ведут борьбу с идеологией более низкопробной; и потому что они, по-видимому, предлагают наилучший способ общественного приложения для «правильных» частных убеждений. Но они сродни заправилам военной промышленности. Их благополучие зависит от продолжения военного противоборства, в которое они вовлечены, и значит, как это ни парадоксально, от тех самых конечных целей, ярыми противниками которых они себя публично декларируют. Всюду, где есть бедность и социальная несправедливость, есть и условия для расцвета как христианства, так и коммунизма.


64. Коммунизм и социализм усиливают капитализм и христианство, и наоборот. Обе стороны мечтают о полном истреблении своего противника; но пока что они нуждаются друг в друге и поддерживают друг друга «от противного».


65. В мире, где многие общества и национально-этнические блоки, того и гляди, разрастутся до такой степени, что будут вынуждены ради собственного выживания истреблять друг друга, и где все средства для того, чтобы такое уничтожение произвести очень быстро, уже под рукой, — в таком мире консерватизм, философия ничем не сдерживаемого свободного предпринимательства, эгоизма, сохранения status quo, очевидно вредна и опасна. Если консерватизм, то есть правое крыло, обладает сегодня такой силой и влиянием в так называемом «свободном» мире, то происходит это оттого, что автократический, доктринерский социализм коммунистического толка представляется альтернативой не лучшей, а худшей. Предоставь людям выбор между бесчестным свободным обществом и честным несвободным, они всегда интуитивно качнутся в сторону первого, потому что свобода — это магнитный полюс человека. Таким образом, парламентский социализм того типа, который развился в Западной Европе, открывает для человечества больше надежд, чем любая другая политическая тенденция; несмотря на доктринерство и другие отмеченные выше слабые места.


66. Прежде всего социализм стоит на идее действительно первостепенной важности — что в мире слишком много неравенства и что это неравенство можно искоренить. В лучших своих проявлениях социализм стремится достичь максимума свободы при минимуме социального страдания. Намерение это верное, какими бы неверными ни были подчас средства.


67. Задача парламентского социализма состоит в том, чтобы ясно формулировать и отстаивать свои политические цели и тем самым привлекать к себе малообразованный электорат в обществе, где у народа есть свободное право голоса. Иначе говоря, там, где всегда существует опасность, что электорат сделает выбор в пользу эгоистических, а не общественных интересов. Когда же в борьбе за электорат социализм проводит политику, копирующую консерватизм, я против социализма; и когда его политика ставит под угрозу фундаментальную свободу выбора для избирателей, как это происходит при коммунистических режимах, я против социализма. Но когда социализм выражает желание людей, обладающих свободой выбирать политику, им лично более выгодную, сделать выбор в пользу провозглашения более справедливого устройства мира, я за социализм. И кто из людей доброй воли станет поддерживать какую-то иную политическую доктрину?

Фашизм

68. Фашизм исходит из того, что долг сильных и умных — стать у кормила государства, с тем чтобы Многих можно было правильно организовать и контролировать. В своей лучшей, платоновской, ипостаси — это самая реалистичная из всех политических философий. Но она всегда разбивается об один и тот же утёс: индивидуальное.


69. Именно индивидуальное в нас заставляет нас относиться с подозрением к мерам, которые мы одобряем. Мы способны поставить себя на место тех, кто их не одобряет. Индивидуальность — это канал, посредством которого индивиды могут сообщаться друг с другом. Это пропуск к другим индивидам. Но цель фашизма как раз и состоит в разрушении этого важнейшего свойства — взаимообщения индивидуализированных разумов. Фашизм и воображение есть вещи несовместимые.


70. Фашисты пытаются создать однополюсное общество. Всем смотреть на юг, и чтобы никто не вздумал смотреть на север! Но в подобных обществах неизбежно возникает фатальное противопритяжение к противополюсам всего того, что предписано властью. Прикажи человеку устремить взгляд в будущее, и он обратится в настоящее. Прикажи ему поклоняться Богу, и он станет боготворить человека. Прикажи ему служить государству, и он будет работать на свое собственное благо.


71. Обществу нужны некие обязательные для всех нормы и правила, как машине нужны смазка и притертость деталей. Но многие общества требуют единообразия, конформизма как раз там, где, наоборот, полезнее был бы нонконформизм, и допускают нонконформизм там, где его следовало бы запретить. В обществе нет ничего ужаснее, чем неумение соблюдать общие для всех нормы и правила, равно как и злоупотребление этим желанием.


72. Правильное общество — то, в котором никто не поступает как предписано, не думая, почему он так поступает; в котором никто не подчиняется, не размышляя, почему он подчиняется; и в котором никто не поступает как предписано из страха или по лености. И общество, в котором эти условия соблюдаются, — не фашистское.

Экзистенциализм

73. Все государства и общества содержат зародыши фашизма. Они стремятся к однополюсности, к навязыванию другим своих правил. Вот почему истинное противоядие против фашизма — не социализм, а экзистенциализм.


74. Экзистенциализм — это бунт индивида против всех тех идейных систем, психологических теорий, разных форм общественно-политического гнета, которые пытаются лишить его индивидуальности.


75. Экзистенциализм, в лучших своих проявлениях, пытается возродить в индивиде ощущение его собственной уникальности, понимание ценности внутреннего беспокойства как противоядия против интеллектуального самодовольства (косности), осознание того, что нужно учиться делать выбор и самому отвечать за свою жизнь. Таким образом, экзистенциализм, помимо всего прочего, — это попытка противостоять повсеместно распространенному и все более и более опасному чувству немо у современного человека.


76. Экзистенциализм по своей сути враждебен всякой организации общества и всякой системе взглядов, которые не позволяют индивиду выбирать, столько раз, сколько ему будет угодно, считать ли себя частью этого общества и этой идейной системы или нет. Эта неуступчивость, этот упрямый индивидуализм делают его уязвимым для ложных истолкований, на которые горазды мнимые экзистенциалисты, а правильнее сказать, анархисты и философы от богемы, и уязвимым для нападок со стороны тех, кто придерживается традиционных взглядов на ответственность перед обществом и общественный договор.


77. В экзистенциализме слышится призыв отринуть традиционные кодексы морали и поведения, особенно если они навязываются властью или обществом безо всякого внятного обоснования, кроме единственного — освященности традицией. Другой постоянный призыв — исследовать мотивы; первым экзистенциалистом был Сократ — не Кьеркегор. Школа Сартра выдвинула теорию «ангажированности», но перманентная ангажированность в отношении религиозной или политической догмы (так называемый «католический» или «коммунистический» экзистенциализм) глубоко неэкзистенциалистична. Экзистенциалист должен, исходя из своих убеждений, судить о всякой ситуации по существу, всякий раз заново взвешивать свои мотивы перед лицом новой ситуации и только тогда делать выбор. Он никогда ничему не принадлежит в том смысле, в каком любая организация требует «принадлежности» от своих членов.


78. Для меня невозможно отвергнуть экзистенциализм, хотя возможно отвергнуть то или иное экзистенциалистское действие. Экзистенциализм — не философия, а способ смотреть под определенным углом зрения на другие философские системы, определенным образом с ними обращаться. Это своего рода теория относительности среди теорий абсолютной истины.


79. Большинство людей находят удовольствие в том, чтобы «приспосабливаться» и «принадлежать»; экзистенциализм очевидно непригоден для подрыва политических или социальных устоев, поскольку он не способен на организованное догматическое сопротивление и на формулирование принципов сопротивления. Он способен только на сопротивление одного отдельно взятого человека, на выражение одного частного мнения — такого, например, как эта книга.

Загрузка...