1. Почему мы думаем, что это не лучший из всех возможных миров для человечества? Почему мы в нем несчастны?
2. Перечислим важнейшие наши неудовлетворенности. Я утверждаю, что все они существенно необходимы для нашего счастья, поскольку создают ту почву, на которой оно произрастает.
3. Мы ненавидим смерть по двум причинам. Она пресекает жизнь раньше срока; и мы не знаем, что дальше — за ней.
4. Солидное большинство из разряда образованного человечества ныне ставит под сомнение существование жизни после жизни. Ясно, что единственно возможный научный подход — это позиция агностицизма: мы просто-напросто не знаем. Мы в Ситуации Пари.
5. Ситуация Пари — это ситуация, когда мы не можем быть уверены относительно какого-то события в будущем; и вместе с тем ситуация, когда для нас жизненно необходимо как-то определиться относительно его природы. С такой ситуацией мы сталкиваемся перед началом забега на ипподроме, когда хотим знать имя победителя. Нам остается в худшем случае гадать на кофейной гуще, в лучшем — предугадывать путем умозаключений, с учетом предыдущих результатов, состояния паддока и прочих факторов. Искушенные игроки знают, что второй метод больше отвечает их интересам; именно этим методом следует воспользоваться и нам, когда мы решаем поставить на жизнь после жизни или на полное исчезновение. У нас две лошади, но выбора, разумеется, три — поскольку мы вправе придерживаться той точки зрения, что ставить не стоит ни на одну из них, то есть остаться на позициях агностика.
6. Для Паскаля, который первым прибегнул к аналогии с пари, ответ был ясен: ставить следует на христианскую веру в то, что загробная жизнь, в которой всем воздастся, существует. Если же это неверно, рассуждал он, что мы теряем? Ничего, только свою ставку. Зато если верно, обретаем все.
7. И даже атеист, современник Паскаля, вполне мог согласиться с тем, что (в случае несправедливого общества, где большинство придерживается удобной для всех веры в геенну огненную) идея, ложная или истинная, загробной жизни ничего кроме пользы принести не может. Но сегодня концепция адского пламени отметена даже богословами, не говоря о всех прочих. Преисподняя была бы справедливой только в мире, где все были бы в равной мере убеждены в ее существовании; только в мире, который допускал бы полную свободу воли — предполагал бы, другими словами, что все люди, как мужчины, так и женщины, биографически и биологически вполне друг другу подобны. Относительно того, в какой мере человек в своем поведении детерминирован внешними обстоятельствами, спорить можно, но что он детерминирован ими в немалой степени — неопровержимо.
8. Идея загробной жизни настойчиво преследует человека, потому что неравенство настойчиво его тиранит. И не только для неимущих, увечных, горемычных подзаборных псов истории привлекательна эта идея; она импонирует чувству справедливости, присущему всем честным людям, — причем зачастую параллельно с тем, что привлечение этой идеи для поддержания status quo в обществе, основанном на неравенстве, вызывает у них отторжение. Вера в загробную жизнь зиждется на том, что где-то есть система абсолютной справедливости и день абсолютного суда — есть критерий и есть срок, и каждому воздастся по заслугам.
9. Но по-настоящему человечество мечтает вовсе не о загробной жизни, а о торжестве справедливости здесь и сейчас, при котором необходимость в загробной жизни отпадет сама собой. Миф о загробной жизни был компенсирующей сказкой, психологическим клапаном, предохраняющим от разочарований реального существования.
10. Нам самим нужно добиться торжества справедливости в нашем мире; и чем больше мы утрачиваем веру в загробную жизнь и при этом почти ничего не делаем для исправления вопиющих проявлений неравенства в нашем мире, тем большей опасности мы себя подвергаем.
11. У нашего мира неважно сконструирован мотор. Пока в него подливали масло мифа о загробной жизни, он на протяжении многих веков исправно работал и не перегревался. Но теперь уровень масла упал до тревожной отметки. Вот почему уже недостаточно просто стоять на позициях агностицизма. Мы должны поставить на другую лошадь: жизнь у нас одна, и она кончается полным исчезновением и тела, и сознания.
12. И думать надо не о нашем личном проклятии или спасении в мире грядущем, а о наших ближних в мире нынешнем.
13. Вторая причина, по которой мы ненавидим смерть, заключается в том, что она почти всегда приходит слишком скоро. Мы заражены иллюзией, недалеко ушедшей от иллюзии желанности загробной жизни, будто мы были бы счастливее, если бы жили вечно. Животные желания всегда настоятельно требуют продолжения того, что их удовлетворяет. Всего две сотни лет назад человек, достигший сорокалетнего возраста, перешагивал рубеж средней продолжительности жизни, и вполне возможно, еще две сотни лет спустя столетние станут таким же обычным явлением, как ныне семидесятилетние. Но и столетние будут так же молить продлить им жизнь еще и еще.
14. Функция смерти — привносить в жизнь напряжение; и чем больше мы увеличиваем продолжительность и безопасность индивидуального существования, тем больше мы лишаем жизнь ее напряженности. Все, что доставляет нам удовольствие, окрашено легким, но жутковатым привкусом последней трапезы осужденного на казнь, — это как эхо интенсивности чувств поэта, который знает, что дни его сочтены, или молоденького солдата, которому не суждено вернуться из боя.
15. Каждое переживаемое нами удовольствие означает, что одним удовольствием стало меньше; каждый прожитый день — удар по наковальне календаря. И мы никак не желаем принять того, что радость этого дня и его мимолетность — вещи неразрывные. И если наше существование стоит того, чтобы его продолжать, так это потому, что его «стоимость» и его продолжительность — его качество и протяженность во времени — столь же нерасторжимы, как время и пространство в релятивистской математике.
16. Удовольствие есть плод смерти — не избавление от нее.
17. Если бы удалось доказать, что загробная жизнь существует, жизнь была бы непоправимо испорчена. Она потеряла бы всякий смысл; а самоубийство стало бы добродетелью. Единственный возможный рай — тот, в котором я не ведаю о том, что я уже существовал прежде.
18. В XX веке наблюдаются две тенденции; одна, уводящая по ложному пути, представляет собой попытку приручить смерть, притвориться, что смерть — это что-то вроде жизни; другая учит смотреть смерти в лицо. Укротители смерти верят в загробную жизнь; отсюда вся их тщательно разработанная система посмертных ритуалов. В своем отношении к смерти они эвфемистичны: «умереть» для них — «уйти», «отойти в лучший мир». Действительный же процесс смерти и распада у них под запретом. Люди такого сорта по своему ментальному устройству сродни древним египтянам.
19. «Уйти, отойти, перейти» — аналогия, ложная уже на визуальном уровне. Нам известно, что перемещающиеся предметы, в чем мы убеждаемся по многу раз на дню, существуют как до, так и после происшедшего на наших глазах перемещения; выходит, мы, вопреки логике и разуму, и жизнь трактуем как подобное перемещение в пространстве.
20. Смерть в нас и вне нас; подле нас — в каждой комнате, на каждой улице, в каждом поле и каждом лесу, в каждом автомобиле, в каждом самолете. Смерть — это то, чем мы не являемся в каждый момент, пока мы есть, а каждый момент, пока мы есть, это краткий миг, прежде чем брошенные на стол кости замрут в новой комбинации. Мы всегда играем в русскую рулетку.
21. Быть мертвым — это быть ничем, не-быть. Умирая, мы становимся частью «Бога». Наши останки, наши памятники, воспоминания, хранимые теми, кто нас пережил, — все это еще существует: не становится частью «Бога», а по-прежнему является частью процесса. Но эти останки — лишь окаменевшие следы, оставленные нашим бытием, а не само наше бытие. Все великие религии пытаются доказать, что смерть — ничто. За ней грядет жизнь новая. Но почему тогда только для человека? Или только для человека и животных? Почему и не для неодушевленных вещей тоже? И когда это началось — для человека? До «пекинского человека»[5] или уже после?
22. Пока одно общественное течение пыталось упрятать смерть подальше, прикрыть ее эвфемизмами, исключить само ее существование, другое выставляло смерть напоказ как главный номер в программе развлечений — возьмите сюжеты про убийства, войну и шпионов или те же вестерны. Но по мере того, как век наш стареет и дряхлеет, эти фиктивные смерти становятся только фиктивнее и, в сущности, выполняют функцию скрытого эвфемизма. Реальная смерть любимого котика гораздо глубже переживается ребенком, чем «смерти» телевизионных гангстеров, ковбоев и краснокожих индейцев.
23. Под смертью мы, что весьма характерно, понимаем исчезновение индивидов; и нас не утешают заверения, что материя не исчезает, просто с ней происходит определенная метаморфоза. Мы оплакиваем индивидуализирующую форму, а не обобщенное содержание. Но все, что мы видим, — это метафора смерти. Всякий предел, всякое измерение, всякий конец всякого пути — смерть. Даже смотреть — и то смерть: всегда есть точка, дальше которой мы видеть не можем, и там наше зрение умирает; всюду, где наступает предел наших возможностей, мы умираем.
24. Время — плоть и кровь смерти; смерть — не череп и не скелет, а часовой циферблат, солнце, летящее сквозь океан разреженного газа. Пока вы дочитали это предложение до конца, какая-то частица вас самого умерла.
25. Смерть и сама умирает. В каждый момент, который вы проживаете, она умирает. Смерть, где твое жало? где твоя победа?[6] Торжество над смертью утверждают живые, не мертвые.
26. Во всех странах, где уровень жизни не сводится к простому минимуму для ее поддержания, двадцатый век отмечен резким повышением интереса к жизненным удовольствиям. Дело не только в отмирании веры в загробную жизнь, но и в том, что смерть сегодня стала более реальной, более вероятной — теперь, когда есть водородная бомба.
27. Чем абсолютнее кажется смерть, тем подлиннее становится жизнь.
28. Все, что я знаю и люблю, может быть сожжено дотла за какой-то ничтожный час: Лондон, Нью-Йорк, Париж, Афины — все исчезнет в два счета. Я родился в 1926 году; но из-за того, что может сейчас произойти за десять секунд, с того года прошел не сорок один год — позади осталась целая неизмеримая эпоха, позади осталась наивность. Но я не сожалею об утраченной наивности. Я люблю жизнь не меньше, а больше.
29. Смерть вмещает меня в себе, как меня вмещает в себе моя кожа. Без нее я не то, что я есть. Смерть— не зловещий проем, к которому я приближаюсь; это мой путь к нему.
30. Поскольку я мужчина, смерть моя жена; и сейчас она обнажена, она прекрасна, она ждет, что обнажусь и я, что возлюблю ее. Это необходимость, это любовь, это бытие-для-другого, ничего больше. Я не могу уйти от этой ситуации, не могу и не желаю. Она хочет, чтобы я соединился с ней, — хочет не как убийца самцов паучиха, чтобы сожрать меня, но как любящая жена, чтобы мы сообща радовались нашей полной и взаимной симпатии, чтобы плодились и размножались. Благодаря ее воздействию на меня и моему на нее и происходит все хорошее в продолжение моего бытия. Она не проститутка, не любовница, которой я стыжусь и которую хочу поскорее забыть или притвориться время от времени, что ее не существует вовсе. Как и моя жена в реальной жизни, она одухотворяет любую важную для меня жизненную ситуацию, она целиком внутри моей жизни — не где-то за, не перед, не напротив. Я принимаю ее полностью, во всех смыслах этого слова, и я люблю и уважаю ее за то, что она для меня значит.
31. Одним из следствий нашего нового осознания смерти должен был стать и стал тревожный размах как национального, так и индивидуального эгоизма — какая-то лихорадочная погоня за удовольствиями, будь то товары или ощущения, пока всё не прикрылось раз и навсегда. История, без сомнения, отметит, что эта погоня и точно была наиболее поразительным явлением третьей четверти нашего столетия: ведь не экономические условия спровоцировали нынешнюю неутолимую жажду тратить и наслаждаться, невзирая на историческую ситуацию, а вдруг, во всей ее наготе открывшаяся взору смерть: именно в этом причина экономических условий, девизом которых стал лозунг «Мы завтра все умрем».
32. Такие понятия, как «общество изобилия» и «престижные расходы», — эвфемизмы, которые в контексте нашего страдающего от нищеты и изнывающего от голода мира служат для обозначения эгоизма.
33. В свое время меня учил плавать один тренер старой школы. Он провел с нами два занятия. На первом нам разрешили надеть спасательные жилеты, и он показал нам, как выполнять движения при плавании брассом; на втором занятии он забрал жилеты и столкнул нас в воду в глубокой части бассейна. Вот где находится нынешний человек. Его первый инстинктивный порыв — скорей повернуть назад к бортику, ухватиться за поручни; но ему надо — хочешь не хочешь — заставить себя оставить борт позади и плыть.
34. Неизбежное в конце концов небытие равно ожидает всех нас. Как только человечество это осознаёт, ему сразу подавай мир справедливый здесь и сейчас — другой его не устраивает. Пытаться же, вслед за некоторыми религиозными и политическими учениями, убеждать людей в том, что все происходящее в этом мире принципиально несущественно, поскольку присущие ему несправедливости будут все исправлены в следующем мире — в форме ли загробной жизни или некой политической утопии, — значит быть заодно с дьяволом. И немногим лучше молчаливо поддерживать эту убежденность, цепляясь за агностицизм.
35. Водитель грузовика, перевозящего взрывчатые материалы, ведет машину осторожнее, чем тот, у которого в кузове кирпичи; и водитель грузовика со взрывчаткой, если он не верит в жизнь после смерти, ведет машину осторожнее, чем тот, кто верит.
36. Убедите человека в том, что у него всего только эта жизнь, — и он будет относиться к ней так, как относится большинство из нас к дому, где мы живем. Вероятно, они, эти наши дома, не предел мечтаний — могли бы они быть побольше, покрасивее, поновее, постариннее, — но что же делать: это дом, в котором нам жить, и мы не жалеем сил, чтобы сделать его как можно более удобным для жизни. Я не временный арендатор, не случайный жилец в моей нынешней жизни. Вот он, мой дом, этот и только этот. Иного не дано.
37. Когда я был маленьким, моя корнуэльская бабушка говорила мне, что дочиста отмытые белые скорлупки каракатиц, которые иногда попадались мне в прибойном мусоре, — это души затонувших моряков; и если не такой, то какой-то другой конкретный образ, пришедший к нам из многовековых народных поверий, сидит где-то глубоко в каждом из нас, пусть даже умом мы понимаем то, что в конце концов я выяснил насчет этих самых скорлупок: что рано или поздно они желтеют и рассыпаются в прах.
38. Человеку приходится признать, что его тело не способно одолеть смерть. И вот он берет самую недоступную и загадочную его часть, головной мозг, и возглашает, что некоторые из его функций смерти неподвластны.
39. Нет такой мысли, восприятия, осознания восприятия, осознания осознания, которое нельзя было бы вывести из той или иной электрохимической реакции в мозге. «У меня бессмертная и нематериальная душа» — это мысль или, если угодно, утверждение; это, кроме того, регистрация активности определенных клеток, произведенная другими клетками.
40. Машина такой сложности, как человеческий мозг, конечно, должна породить и самосознание, и совесть, и «душу». Она должна получать удовольствие от собственного сложного устройства; она должна взрастить метафизические мифы о себе самой. Все, что есть, может быть сконструировано и, соответственно, разрушено: ничего магического, «сверхъестественного», «парапсихологического» тут нет.
41. Машины делаются из «мертвой» материи; мозг создается из «живой». Но граница между «живым» и «мертвым» размыта. Никто не может сконструировать машину, не уступающую по сложности мозгу, из «мертвой» материи; но отчасти сложность мозга (как доказывает невозможность воспроизвести его технически) в том и состоит, что это устройство сработано из «живой» материи. Наша неспособность соорудить механический, но и в полной мере человеческий мозг лишь демонстрирует нашу научную и техническую несостоятельность, но никак не действительную разницу между машиной и мозгом — между механическими функциями и мыслями с их якобы «духовной» природой.
42. После смерти остается механизм — остановленный, разлагающийся. Сознание — это зеркало, отражающее зеркало, отражающее зеркало; все, что попадает в эту комнату, может до бесконечности отражаться и снова отражаться уже в виде отражений отражений. Но если комната разрушена, в ней уже нет ни зеркал, ни отражений — ничего.
43. Миф об отделенности сознания отчасти произрастает из весьма вольного нашего обращения с местоимением «я». «Я» становится неким предметом — третьей вещью. Мы постоянно оказываемся в ситуациях, где чувствуем себя несостоятельными и где мы думаем либо: «Я не виноват, потому что я не такой, каким хотел бы быть, будь у меня выбор», либо: «Я виноват». Такие самоосуждения и самооправдания создают у нас иллюзию объективности, способности судить себя. И значит, мы изобретаем нечто, выносящее суждения, — отдельную от нас «душу». Но «душа» эта — не более чем способность наблюдать, запоминать и сравнивать, и еще создавать и хранить идеальные образцы поведения. Это механизм, а не спиритуальная эманация; человеческий мозг, а не Святой Дух.
44. Жизнь — та цена, которую мы платим за смерть, не наоборот. Чем хуже наша жизнь, тем больше мы платим; чем лучше, тем меньше. Эволюция — это накопление опыта, интеллекта, знаний, и это накопление порождает моменты прозрения, моменты, когда нам открываются цели более глубокие, точки приложения сил более истинные, результаты, более совпадающие с нашими намерениями. Мы сейчас стоим на пороге такого прозрения: нет жизни после смерти. Недалек тот день, когда для всех это будет так же очевидно, как очевидно для меня (сейчас, когда я сижу и пишу), что в соседней комнате никого нет. Верно и то, что я не могу с абсолютной точностью доказать, что там никого нет, пока я туда не войду; но все косвенные доказательства поддерживают меня в моей убежденности. Смерть — вечно пустая комната.
45. Великие взаимосвязанные мифы о загробной жизни и бессмертной душе своей цели послужили изрядно, втиснувшись между нами и реальностью. С их исчезновением все изменится — в том и смысл, чтобы все изменилось.
46. Старые религии и философии служили своего рода прибежищами, благими для человека в мире, не слишком к нему благорасположенном, в силу его, человека, научно-технического невежества. Бойся взойти нас стороной, твердили они ему, ибо там, за Нами, ничего кроме скорби и ужаса.
47. За порогом холодно и неприютно, твердит мать; но в один прекрасный день ребенок все-таки переступает порог дома. Нынешний век — это все еще наш первый день за порогом, и нам очень одиноко; у нас прибавилось свободы и прибавилось одиночества.
48. Наши построенные на стереотипах и стереотипы плодящие общества вынуждают нас чувствовать себя все более одинокими. Они навязывают нам маски и отлучают от наших подлинных сущностей. Мы все живем в двух мирах: в старом, обжитом, антропоцентричном мире абсолютов и в суровом реальном мире относительностей. Эта последняя, относительная, реальность вселяет в нас ужас, изолирует и уничижает нас.
49. Неусыпная опека со стороны общества, возможно, парадоксальным образом только усиливает эту изолированность. Чем больше общество вмешивается и надзирает и играет роль доброго самаритянина, тем менее востребованным и более одиноким становится индивид с его потаенным «я».
50. Мы все больше и больше постигаем, как далеки мы от идеала, на который хотели бы походить. Все меньше и меньше мы верим в то, что человек может быть иным, чем он есть в силу своего рождения и окружающих условий. Чем больше наука обнажает нашу механическую природу, тем больше затравленный «свободный» человек, Робин Гуд, притаившийся в каждом из нас, прячется в лесные дебри индивидуального сознания.
51. Однако все эти одиночества — часть нашего взросления, нашей первой вылазки за знакомый порог в одиночку, часть нашей свободы. Ребенка от страха и одиночества в подобном случае оберегает воздвигнутый вокруг него ложно добренький и простенький мираж. Взрослея, он идет за порог — в одиночество и реальность, и там он уже сам строит для себя реальную защиту от одиночества — из любви, и дружбы, и своего неравнодушия к ближним.
52. И вновь индифферентный процесс бесконечности, как может показаться на первый взгляд, загоняет нас в угол. Но в угол мы загнаны исключительно нашей собственной глупостью и слабостью. Выход очевиден.
53. Тревогой мы называем переживание, для каждого из нас очень личное, всеобщей необходимости случая. Все тревоги в определенном смысле — подхлестывающие стимулы. Слабый таких подхлестываний может в конце концов не вынести, но человечеству в целом без них не обойтись.
54. В счастливом мире все тревоги были бы игрой. Тревога — это нехватка чего-либо, вызывающая боль; игра — это нехватка чего-либо, вызывающая удовольствие. Вот два разных человека в идентичных обстоятельствах: то, что одним ощущается как тревога, для другого игра.
55. Тревога — это напряжения между полюсами: один полюс в реальной жизни, другой в той жизни, какую в нашем воображении нам хотелось бы вести.
56. Есть тревоги эзотерические, метафизические, а есть практические, повседневные. Есть тревоги фундаментальные, вселенские, а есть специфические, индивидуальные. Чем более восприимчивым становится человек, чем больше он сознает себя и принимает в расчет других, тем все более беспокойным он становится в его нынешнем, худо организованном мире.
57. Что же его тревожит?
Тревожит неведение: в чем смысл жизни.
Тревожит незнание будущего.
Тревожит смерть.
Тревожит опасение сделать неправильный выбор. К чему приведет меня такой выбор? А другой? И есть ли у меня выбор?
Тревожит инакость. Для меня все иное, включая по большей части и меня самого.
Тревожит ответственность.
Тревожит неспособность любить и помогать другим — родным, друзьям, родине, людям вообще. Это усугубляется нашей набирающей силу способностью принимать в расчет других.
Тревожит нелюбовь других.
Тревожит жизнь общественная (respublica) — социальная несправедливость, водородная бомба, голод, расизм, политика балансирования на грани, шовинизм, и прочая, и прочая.
Тревожит честолюбие. Такой ли я, каким хочу быть? Такой ли я, каким меня хотят видеть другие (начальники, родственники, друзья)?
Тревожит общественное положение. Сословие, происхождение, достаток, общественный статус.
Тревожат деньги. Обеспечены ли мои жизненные потребности? В иных ситуациях личная яхта и коллекция картин старых мастеров могут казаться настоятельной жизненной потребностью.
Тревожит время. Успею ли я сделать то, что мне хочется?
Тревожит секс.
Тревожит работа. Тем ли делом я занимаюсь? Так ли я делаю его, как следовало бы?
Тревожит здоровье.
58. Это как оказаться одному в офисе — десятки телефонов, и все звонят одновременно. Общие тревоги должны нас объединять. Мы все их испытываем. Но мы позволяем им разъединять нас, как если бы все граждане страны взялись защищать ее, забаррикадировавшись каждый в своем собственном доме.
59. Относительно своей жизни я могу с уверенностью утверждать только, что рано или поздно я умру. С уверенностью утверждать что-либо еще относительно собственного будущего я не могу. Нам либо удается уцелеть (а до сих пор огромному большинству в человеческой истории уцелеть удавалось) — и, уцелев вопреки тому, что мы могли бы и не уцелеть, мы испытываем то, что называем счастьем; либо нам уцелеть не удается и мы об этом не знаем.
60. Случайность жизненно необходима для процесса эволюции. Некоторые ее следствия делают лично нас несчастными, поскольку случай по определению чужд уравнительности. Он безразличен к закону и справедливости в том смысле, какой мы вкладываем в эти термины.
61. Цель случайности — вынудить нас, как и всю прочую материю, развиваться, эволюционировать. Только развиваясь и совершенствуясь, мы можем в процессе, который сам и есть эволюция, продолжать выживать. Цель человеческой эволюции, таким образом, отдавать себе в этом отчет: чтобы продолжать существовать, нам надо эволюционировать. И то, что следует искоренить всякое не вызванное необходимостью неравенство — другими словами, ограничить случайное в человеческой сфере, — прямо отсюда вытекает. А значит, сетовать на судьбу, оттого что в общем и целом нам приходится жить, полагаясь на случай, так же нелепо, как оплакивать свои руки, потому что их могут отрубить, — или как не использовать все доступные меры предосторожности, чтобы их не лишиться.
62. Никогда прежде сведения относительно того, чем обладают те, кто богаче нас, и чем не обладают те, кто беднее, не были так широко распространены, как сейчас. Вот почему никогда прежде не были так распространены и зависть, то есть желание получить то, что имеют другие, и ревнивое недоброжелательство, то есть нежелание, чтобы другие получили то, что есть у тебя.
63. У каждого века есть свой мифический счастливый человек — наделенный мудростью, гениальностью, святостью, красотой и каким угодно еще редким достоинством, которым не могут похвастаться Многие. Счастливый человек двадцатого века — это человек при деньгах. Поскольку наша вера в загробную жизнь, когда всем воздастся по заслугам, рассыпалась гораздо быстрее, чем успела развиться наша способность творить воздаяния в жизни нынешней, решимость дотянуться до идеала стала поистине безудержной.
64. Мы можем быть от рождения сообразительными, красивыми, даже с задатками величия. Но деньги — это кое-что иное. Мы говорим: «Он родился богатым», но это как раз совершенно исключено. Возможно, он родился в богатой семье, у богатых родителей. Родиться можно умным и красивым, но только не богатым. Короче говоря, распределение денег, в отличие от распределения ума, красоты и прочих достойных зависти человеческих качеств, может быть подправлено. И здесь для зависти открывается обширное поле деятельности. Человеческая ситуация, с точки зрения Многих, и так вопиюще несправедлива, чтобы можно было проглотить еще и это, уж вовсе вопиющее, неравенство в распределении богатства. Как смеет сын папаши-миллионера быть «сынком миллионера»?
65. Вот три великих исторических неприятия:
а) неприятие ограничений в политической свободе;
б) неприятие иррациональных систем социальной кастовости;
в) неприятие вопиющего имущественного неравенства. Первое неприятие появилось на свет вместе с Французской революцией; второе сейчас в развитии; третье нарождается.
66. Свободное предпринимательство, как мы его понимаем, заключается в том, что человеку позволено стать настолько богатым, насколько ему хочется. Это не свободное предпринимательство, это свободное вампирство.
67. Великое уравнение двадцатого века состоит в том, что я = ты. Великая зависть двадцатого века: я меньше тебя.
68. Как и всё вообще, эта неотступная зависть, это страстное желание уравнять богатства мира, находит вполне утилитарное применение. Применение совершенно очевидное: она вынудит и уже вынуждает, в форме «холодной войны», наиболее богатые страны исторгать из себя свое богатство, как в буквальном смысле, так и в метафорическом.
69. Порок всякой утилитарности в том, что она несет в себе зерна вчерашнего дня. В теперешней зависти два главных изъяна. Первый — то, что она исходит из посылки, будто иметь деньги и быть счастливым суть синонимы. И это почти так — в капиталистическом обществе; но это не в природе вещей. Это всего-навсего в природе капиталистического общества; это исходный постулат, что богатство — единственный билет к счастью, постулат, который капиталистическое общество обязано поощрять, если хочет и дальше существовать, и который в конце концов и окажется тем, что приведет к глубочайшим переменам в обществах этого типа.
70. Капиталистическое общество ставит своих членов в такие условия, когда они и завидуют, и одновременно служат объектом зависти; но сама эта обусловленность — одна из форм движения; и движение, вырвавшись вовне капиталистического общества, приведет к иному, лучшему обществу. Я не повторяю вслед за Марксом, что капитализм содержит в себе ростки собственной гибели; я говорю, что он содержит в себе ростки своей собственной трансформации. И что давно пора бы ему начать их культивировать.
71. Второй изъян теперешней зависти в том, что она уравнительна; а всякое уравнительство ведет к стагнации. Нам необходимо уравнивание, но нам совсем не нужна стагнация. Этот аргумент, отталкивающийся от идеи застоя, стаза, — что неравенство есть резервуар эволюционной энергии, — один из главных козырей защитников неравенства, богатых. Глобальное имущественное неравенство (наше нынешнее состояние) явно неудовлетворительно; и относительное имущественное равенство (ситуация, к которой мы мучительно и неуклюже продвигаемся) чревато многими опасностями. Нам нужна какая-то иная ситуация.
72. Что есть эта зависть, эта кошмарная попытка костлявых пальцев бедных мира сего нашарить тот образ жизни, и знания, и богатство, которыми мы на протяжении многих веков усердно набивали закрома Запада? Это человечество. Человечество и есть эта зависть — желание, с одной стороны, удержать, с другой стороны, взять. Когда толпа неистовствует перед зданием посольства, когда бесстыдная ложь заполняет волны эфира, когда погрязшие в пороках богатые все больше коснеют в своем эгоизме, а одичалые, обезумевшие бедные доходят до грани отчаяния, когда одна раса питает ненависть к другой, когда тысячи разрозненных инцидентов, кажется, вот-вот вспыхнут огнем последнего противостояния человека с человеком, — складывается впечатление, что зависть эта поистине ужасна. Но я верю, а это тот случай, где изначально верить важнее, чем резонерствовать, что великое благоразумное ядро человечества сумеет разглядеть в этой зависти ее подлинную суть — могучую силу, способную сделать человечество более человечным, ситуацию, у которой может быть только одно решение — агветственность.
73. То, перед чем мы оказались сейчас, — это как пролив, или опасная тропа, или горный перевал, и чтобы одолеть этот путь, нам потребуется мужество и благоразумие. Мужество идти вперед не отступая; и благоразумие руководствоваться благоразумием — не страхом, не ревностью, не завистью, а благоразумием! Благоразумие должно быть нашим кормчим, нашим непреклонным (поскольку многое в пути придется бросить за борт) капитаном.
74. Мы сейчас там, где некогда стоял Колумб: стоял и глядел в открытое море.