ПО БЕЛУ СВЕТУ

Рассказывал он долго, но я его не прерывал. Казалось, рассказ Артемки слушала даже роща, притихшая в теплом неподвижном воздухе.

- До Никитовки, - говорил он, - я, брат, ехал, не помня себя от радости. А в Никитовке мою радость как рукой сняло. В вагон, понимаешь, вошел черноусый мужчина. Присмотрелся и спрашивает: «Шишкин внук?» Ну и я его узнал. В цирке он у нас работал, наездником. В афишах его Вильямсом объявляли, а на самом деле был он Никифор. Я все ему и рассказал. Он слушал, глядел в сторону, потом фыркнул и говорит: «Путаешь ты что-то, мальчишка, или твой Пепс путает. Борется он в Киеве, а зовет тебя в Москву». Я только усмехнулся. «Нет, говорю, - не в Киеве, а в Москве. Я знаю». Он даже рассердился. «Его, говорит, - из Москвы еще три месяца назад губернатор выслал. У Крутикова он борется, в Киеве, понятно? И Кречет там, и дядя Вася, и Норкин под голубой маской». Вынул он из кармана газету - как сейчас помню, старую, с оторванным углом - и развернул передо мной. «Это, - говорит, - «Киевская мысль». А вот объявления. Читай». Строчки так и запрыгали: «Цирк Крутикова… Полет четырех чертей… Ежедневно французская борьба… Голубая маска против черного Чемберса Пепса…» У меня и газета из рук выпала. Смотрю я на Вильямса этого и шепчу: «Как же это? А письмо?..» - «А ну, дай!» Я за коробку. Открываю, а она не открывается: руки как неживые стали. Выскользнула она и под лавку покатилась. Вильямс поднял, открыл и вынул письмо. Лежало оно у меня в коричневом бумажнике, что я Пепсу в подарок сшил. «Да, - говорит, - правильно: зовет в Москву. Чудно!» Потом стал штемпель на конверте разглядывать. Разглядел и вернул мне письмо. «На, - говорит. - Никакого у тебя, Шишкин внук, соображения нету. Этому ж письму полгода». Ну, прямо убил он меня.

До Бахмута я слова выговорить от горя не мог, а в Бахмуте пришел в себя, бросился к кассиру и стал его просить, чтоб переменил он мне билет с Москвы на Киев. Кассир, конечно, посмеялся, а потом рассердился и захлопнул окошко. И поехал я, брат, зайцем. Меня вытаскивали из-под лавки, ругали, вышвыривали из вагона. Я дожидался следующего поезда и ехал дальше. Иной раз и били. Но я не плакал. Обидно только было: деньги-то ведь я за билет заплатил!

До Киева оставалось все меньше и меньше. И вдруг, понимаешь, все пассажирские поезда стали. Стоят, а мимо них один за другим эшелоны покатили. Из товарных вагонов солдатские песни несутся, крики, руготня… Платформы так и мелькают, а на платформах пушки дулами вверх стоят, в серый брезент закутанные. Тут я понял: война!

Ну как, думаю, до Киева добраться? На мое счастье, показались богомольцы. Шли они гуськом, в лаптях, с котомками на спинах. Впереди - поп. «Куда это они?» - спрашиваю у станционного сторожа. «А в Киев, в Лавру Печерскую». Я, конечно, и зашагал с ними. Дней десять не отставал. Люди спрашивают: «Какие ж у тебя грехи, у такого маленького?» А я им: «Да я не по грехам, я по делу иду».

И вот на утренней зорьке засияли золотые купола… Шагал я все время в хвосте у богомольцев, а тут вырвался вперед и побежал.

Долго я плутал на окраине между какими-то закоптелыми мастерскими из красного кирпича, пока выбрался на Николаевскую улицу: там, как мне объяснили, и был цирк Крутикова. Стал я и смотрю по сторонам. Боже ж ты мой, какие огромные да красивые дома! Целых семь этажей насчитал я в одном доме. А вверху, над самой крышей, чудовища вылеплены: головы человечьи, а лапы звериные! Но вот беда: нигде не видно цирка. Спрашиваю одного прохожего: «Дедушка, где ж он есть, цирк?» - «Да вот же он, вот». И показывает рукой на каменный дом с круглым верхом. А я-то думал, что все цирки деревянные и обязательно посреди площади стоят. Подхожу к этому дому - действительно, афиши висят. Только были они такие старые, так выцвели на солнце, что мое сердце будто обручом сдавило: почувствовал я недоброе.

Три раза швейцар в галунах выгонял меня из передней, пока не разобрался, что Пепс и на самом деле писал мне письмо. А когда разобрался, так даже присвистнул: «Ищи ветра в поле! В Будапешт укатил твой негр. Езжай, догоняй».

Я - на вокзал. То к одному пассажиру подойду, то к другому. Все расспрашиваю, как в Будапешт проехать. Пассажиры, конечно, смеются. А одна женщина - такая белолицая, в черной накидке - дала мне бублик и сказала, чтоб я в больницу шел.

В больницу я, конечно, не пошел, а бублик съел: очень голодный был. Съел и опять пошел в цирк, к швейцару. Может, думал, хоть он расскажет, как в Будапешт проехать. Он и рассказал. «Во-первых, - говорит, - Будапешт за границей, а за границу ездят только господа да актеры. Во-вторых, там по-русски не понимают». - «Что ж, - говорю, - я по-ихнему научусь. Мне бы только доехать». А он мне: «Да пойми ж ты, голова садовая, с этим Будапештом мы сейчас воюем. Через фронт, что ли, поедешь!»

И тут я понял окончательно, что Пепса мне не найти, что я один на всем свете…

Ночевал я где-то на Подоле, в заброшенной лавке, - продолжал Артемка, прокашлявшись, - а утром побрел назад, в свой город, к своей будке. Последний гривенник истратил еще перед Киевом, а тут, будто назло, так есть хотелось, что хоть забор грызи. Что делать? Просить? Совестно. Правда, в жестяной коробке, в самом глубоком кармашке бумажника, лежали совсем новенькие часы с серебристым циферблатом. Но я скорей себя голодом уморил бы, чем продал подарок Пепса.

Так вот и шел, голодный, до первой деревни. А там нанялся снопы на ток таскать. В другой деревне арбузы помогал с бахчи снимать. Кое-как добрался до Черкасс. Черкассы - город зеленый, уютный. Прямо удивительно, как напомнил он мне наш город. И сапожные будки на базаре такие же, как у нас, - ветхие да закоптелые. В одной сидит дед. Вызвался я ему помочь - и поработал до вечера. Старик только поглядывал да похваливал А потом и сказал: «Оставайся у меня за харчи, сверх того засчитаю тебе по рублю в месяц». Я подумал: «По рублю в месяц - к весне восемь целковых, будет на что инструмент купить». И остался.

Старик сначала был ласков, работой не донимал, так что я иной раз и книжки почитывал. Но, только сорвался первый снег, старика будто кто подменил. Пришлось мне и сапоги тачать, и дедову внучку нянчить, и белье стирать. Пока стояли морозы, я терпел, но только затрещал на Днепре лед, треснуло и мое терпение. «Знаешь что, дедуся, - скачал я хозяину: - давай мои восемь целковых - и ну тебя к богу». Дед дал трешницу, вздохнул и прибавил еще восемь гривен. Обманул, но на инструмент хватило. Там же, в Черкассах, купил я железную лапку, шило, дратву - и пошел холодным сапожником от села к селу. Заходил и в города, но больше для того, чтоб поискать интересную книжку. Много я тогда прочел: и жития святых, и былины, и стихи Некрасова, и «Графа Монте-Кристо». В Кременчуге купил «Историю государства российского» и таскал за спиной эти толстые книжки, пока не дочитал до конца. Но больше всего читал пьесы. Ну прямо страсть у меня к ним. И, конечно, если где был театр, я там обязательно задерживался.

Днем ходил по дворам, чинил всякую рвань, а только начинало темнеть, я уже около театра. Проберусь на галерку и сижу там, сам не свой. Бывал и в цирках…

Голос у Артемки прервался. Он наклонился ко мне так, что я совсем близко увидел в темноте его глаза, и зашептал:

- Забрел я раз в Екатеринослав. Подхожу к тумбе, чтоб прочитать афишу, и вдруг у меня по телу будто мурашки побежали. На афише слова: «Канатоходец мадемуазель Мари». Я еще раз прочитал и без памяти бросился к цирку. Цирк там огромный, строгий такой. Стал я около подъезда, а войти боюсь. «Буду, - думаю, - стоять, пока она не покажется: может, на репетицию пройдет, а может, с репетиции. А не ее, так Кубышку сперва замечу: они ж вместе по циркам ездят». И вот стою я час, другой, третий… Люди туда-сюда ходят - и обыкновенные и на цирковых похожие, - а ни Ляся, ни Кубышка не показываются. Так и стоял до вечера, даже ноги затекли. Вечером купил билет и полез на галерку. Вцепился там пальцами в перила и не свожу глаз с красной портьеры, из-за которой артисты выбегают В антракте люди гулять пошли, а я все стою да на портьеру смотрю. И вот - было это уже в третьем отделении - вышли униформисты, натянули стальной канат. Дирижер взмахнул палочкой, и музыканты заиграли вальс… понимаешь, тот самый, под который всегда Ляся выходила. «Осенний сон» называется… Грустный такой, тревожный… «Ну, - думаю, - значит, это Ляся, значит, она…» Весь так и сжался…

Артемка помолчал, а когда опять заговорил, голос у него был хриплый:

- Ну, а вышла совсем другая… Вот когда меня тоска взяла! Я из цирка - да в лавку. Купил перцовки и потянул прямо из горлышка. Давлюсь, кашляю, а пью. И не помню уж, как опять около цирка очутился. Огни потушены, кругом темно, я ж все стучу в дверь, все прошу, чтоб меня к Лясе пустили…

Так я ее нигде и не встретил. А парчу, из которой обещал ей туфли сшить, и до сих пор все еще берегу. Да-а…

Работал я и на заводе, и на обувной фабрике, и в мебельной мастерской. Даже гробы делал. Но это больше зимой. Летом же клал в кошелку свои сапожничьи инструменты - давай опять вымеривать дороги.

Конечно, пробовал я и в театр поступить, хоть на самые маленькие рольки. Особенно после того, как царю по шапке дали. Раз царя, думаю, нет, а городовые попрятались, в театр меня примут. Куда там! И разговаривать не стали.

И вот свела меня судьба с этим человеком. - Артемка кивнул в сторону спящего. - Было это в Харькове. Сидел я в одном дворе на своей складной скамеечке и чинил кухаркины башмаки. Двор - как колодец: круглый, высокий, гулкий. Вдруг кто-то басом как закричит: «Дрова-а колоть!.. Дрова-а пили-ить!..» Не голос, а гудок пароходный. Оглянулся - смотрю, стоит человек на таких длинных на худых ногах, будто то не ноги, а ходули. И шея у него длинная, и нос, и руки. А лицо загорелое, все в морщинах, в серой щетине. За поясом - топор, за спиной - пила. Открыл он рот и опять как загудит: «Дрова-а коло-оть!.. Дрова-а пили-ить!..» Но никто даже из окна не выглянул. Подождал он, протянул вперед руку и страшным голосом запел:

Жил-был король когда-то.

При нем блоха жила.

Милей родного брата

Она ему была.

Блоха?

Ха-ха!

Ха-ха!

И понимаешь, как пропоет это «ха-ха», так аж стекла в парадных зазвенят. Тут из окон повысовывались головы. Смотрят люди и удивляются такому голосищу. Человек вытер длинные, как у китайцев, усы и сказал: «Теперь прочту вам, граждане, «Зайцы». А «Зайцы» - это такая сказка для взрослых, я ее в чтеце-декламаторе читал и наизусть запомнил. Ты не слыхал? Это про то, как зайцы просили у своего воеводы-медведя капусты, а тот их послал в пустой огород. Читает человек эту сказку, а меня так и подмывает вмешаться. А как сделал он страшную рожу да как зарычал медвежьим голосом:

Как вы смели собираться?

Как вы смели в кучи жаться?

Только лапой наступлю

Разом всех передавлю!

Я не выдержал, вскочил и жалобно, так, по-заячьи, ответил:

Но у нас в желудках пусто,

И хотели б мы капусты.

Человек повернул ко мне лицо - и слова сказать не может. Только смотрит да удивляется. А я опять сел на скамейку и застучал молотком.

Со всех этажей полетели керенки. Человек собрал их, подсчитал, немножко сунул себе в карман, а остальные на ладони протянул мне. «Что ты! - говорю ему. - Не надо!» Он пожал плечом и пошел со двора. И, понимаешь, будто веревкой потянул меня за собой. Я обточил каблуки и бросил штиблеты кухарке в окно, а сам скорей на улицу. Догнал, когда он заворачивал уже за угол. «Знаешь что? - сказал я ему. - Давай ходить вместе. Я все на свете стихи знаю». А он мне: «Дурак! Я ж пильщик». - «Ну и что ж, что пильщик! Ты - пильщик, я сапожник. Вот и ладно будет». Он подумал и протянул мне руку. «Труба», говорит. «Какая труба?» - спрашиваю. «Фамилия моя, - говорит, - Труба. А зовут Матвей. Ясно?» - «Ну, - говорю, - ясно».

С тех пор и не расстаемся.

Он с топором ходит да с пилой, я - с шилом да железной лапкой. Зайдем во двор и работаем, каждый по своей специальности. А нету работы, станем один против другого и представляем. Он - Отелло, я - Яго; он - Несчастливцева, я Аркашку…

- Да кто ж он такой? - удивился я.

- А никто, - добродушно ответил Артемка. - Пильщик, и все. Только тоже к театру желание имеет. Ну, прямо как болезнь его точит. А толку что! Сколько ни ходил по театрам, сколько ни просился в актеры, никто внимания не обращает. «Тебе, - говорят, - только жирафа изображать». Оба мы одним лыком шиты. - Он усмехнулся. - Ну, а все-таки в театр мы попали. Хоть на короткое время, а попали. Как смазал Керенский пятки и в Харькове образовалась советская власть, мы с Трубой сочинили заявление и прямо в Совет депутатов. За столом там сидел один слесарь с паровозостроительного, Крутоверцев. «Как же, - говорит, - я вас знаю. Вы и в наш двор заходили. Дело доброе. Сейчас я вам мандат выпишу. Берите дом купца Мандрыкина и открывайте клуб кустарей. Постройте сцену и все прочее». Тут и Труба повеселел. «Вот это, - говорит, - власть! Есть-таки правда на свете!»

Собрали мы часовщиков, портных, лудильщиков и собственными руками переделали купеческие хоромы в клуб. Тем временем товарищ Крутоверцев подыскал нам режиссера, хорошего такого старикана. Короче, завелся у нас свой театр. Поначалу приготовили мы «Бедность не порок». Я - в роли Любима Торцова, Труба - Гордей Торцов. И только разослали пригласительные билеты - на тебе: немцы! Будь они прокляты! Еле ноги унесли мы из Харькова.

С тех пор и блуждаем. То на гайдамаков, как сегодня, наткнемся, то на казаков. Потеряли топор, пилу махновцы отняли, мой сапожный инструмент в Харькове остался. Так и мыкаемся…

Загрузка...