3. ЗИГМУНД РОЗЕНБЛЮМ, НЕЗАКОННОРОЖДЕННЫЙ

«Локкарт в своих «Воспоминаниях…»рассказывает, что Рейли — это житель Одессы, носивший в прошлом фамилию Розенблюм».

(Из очерка Р. Пименова «Как я искал шпиона Рейли».)

«Он родился в 1874 году, вблизи Одессы, незаконный сын матери-польки и некоего доктора Розенблюма, который бросил мать с ребенком, после чего очень скоро она вышла замуж за русского полковника…»

(Из книги Н. Берберовой «Железная женщина».)

«Крики отчаяния доносятся до нас от тысяч евреев, страдающих в Вашей обширной империи… Пять миллионов подданных Вашего Величества стонут под игом исключительных и ограничительных законов. Остатки нации, откуда вышли религии — наша и Ваша, и вообще всякая религия на земле, признающая единого Бога… подчинены в Вашей империи таким законам, при которых жить и преуспевать невозможно…»

(Из петиции, присланной русскому царю Александру III лондонцами — участниками митинга в защиту российских евреев, 1890 год.)

Глава 1 СЧЕТЫ С ЖИЗНЬЮ

Киев, 1890 год

— А еще я пишу роман о Батенькове, — важно сказал Зигмунд.

Нина внимательно склонила голову, отчего цветы на ее шляпе закачались, словно живые.

— Так, стало быть, ты сочинитель? — мягко улыбнулась она. — Впрочем, кто в твои лета не грешил литературными упражнениями и не мнил себя Пушкиным или Толстым!

Зигмунд собрался было обидеться, но не успел, потому что женщина спросила:

— А кто он такой, этот Батеньков?

— Декабрист, — юноша сразу простил ей снисходительный тон. — Конечно, он не настолько известен, как Пестель или, допустим, Лунин, но его личность во многом не оценена…

— Ой, сколько горячности! — рассмеялась Нина. — Похоже, ты и вправду увлечен своим Батеньковым и прочел много книг…

Они прогуливались по Крещатику, неторопливо, как и прочие горожане, совершающие променад. Со стороны поглядеть — ничего особенного: молодой человек старшего гимназического возраста и моложавая, хорошо сохранившаяся дама, подруга матери молодого человека. Однако сердце у Зигмунда замирало при мысли о великой тайне, соединяющей его с Ниной.

— Заключенный в каземат Петропавловской крепости, — горячо продолжал он, — Батеньков оставил замечательные записки, в которых высказал свое мнение по ряду философских, исторических и политических вопросов… Писал он в предчувствии скорой гибели и не знал, что ему предстоит провести в неволе ни много ни мало двадцать лет…

Нина склонила голову, так, чтобы шляпа прикрывала лицо, и потихоньку зевнула. Ей не хотелось обижать мальчика, но, видит Бог, до чего же скучные вещи его занимают! А ведь совсем недавно ей так нравились его пылкость и увлеченность. Да, Зига страстен и искренен, но порой ставит ее в неловкое положение. Да и вообще эту связь пора прекращать. Вот и Поль вчера подтрунивал над Нининым чрезмерно юным поклонником…

— Все, что ты знаешь, так интересно, так познавательно, — женщина подняла голову, и цветы на шляпе снова закачались в такт ее шагам. — Но, Зига, дорогой, мне, к великому сожалению, пора домой. Знаешь, по-моему, — она понизила голос, — муж что-то начинает подозревать. А он ревнив, милый, страшно ревнив, как истинный мавр…

Зигмунд недоверчиво посмотрел на Нину. При всем богатстве фантазии он не мог представить в роли Отелло ее супруга, пожилого добродушного чиновника.

— Ой, я опаздываю! — тайная возлюбленная гимназиста взглянула на крошечные часики, приколотые булавкой на груди. Время и в самом деле поджимало: через десять минут ей надо быть в кофейне Миллиотти, где назначено рандеву с Полем. — Прощай, мой дорогой! Огромный привет Варваре Людвиговне! — крикнула Нина уже на бегу, изящно придерживая рукой подол платья.

— До свиданья… — растерянно пробормотал ей вслед юноша и уныло побрел домой, размышляя про себя о загадочной и прихотливой женской натуре. Но молодой аппетит взял верх над минутными огорчениями, и Зига решил заглянуть в кофейню Миллиотти, чтобы подкрепиться и развеяться.

Он толкнул стеклянную дверь, прозвенел колокольчик над входом, но звонче колокольчика был смех, такой знакомый, дразнящий смех Нины. Она сидела за столиком, интимно склонись цветами на шляпе к устроившемуся рядом Пухлякову, а Павел Иванович, слащаво улыбаясь, пожимал Нинину руку и что-то шептал ей на ушко.

Кровь бросилась Зигмунду в голову. В мгновение ока он оказался рядом с их столиком, что-то пронзительно крича об обмане, измене и ревнивце-муже. Юноша плохо соображал, что делает, но в воздух уже летели чашки и пирожные. Из-за занавески вынырнул перепуганный хозяин. Нинино лицо стало презрительно-холодным. А Павел Иванович Пухляков медленно подымался во весь свой гвардейский рост и заносил для удара пудовый кулак.

Из носа Зиги хлынула кровь, голова резко качнулась назад, но Пухляков придержал его за грудки и ударил снова — сильно, точно, умело. От боли у гимназиста потемнело в глазах, но теперь он отчетливо слышал крики со всех сторон, словно вернулось потерянное на миг сознание.

— Так его, сопляка! — одобрительно восклицал чей-то уверенный бас.

— Но он же совсем ребенок! — взволнованно возражал встревоженный женский голос.

— Медам, месье, — суетился хозяин кофейни, — какая неприятность, прошу успокоиться и покинуть заведение, скандалы мне ни к чему, сей же час прибудет полиция…

— Дурак! — крикнул Зига в лицо Павлу Ивановичу. — Она обманет тебя так же, как и меня!

Глаза Нины сузились, губы искривились в усмешке, но она ничего не сказала.

— Молчи, щенок! — Пухляков сопровождал каждое слово весьма чувствительными ударами. — Как смеешь ты оскорблять честь дамы?! Молокосос, жидовский ублюдок, байстрюк!

Эти слова были нестерпимы, они жалили, как осы. Зига рванулся, ворот гимназического кителя затрещал. Ничего не видя, он бросился вон из кофейни. Стеклянная дверь хлопнула за спиной, жалобно звякнул колокольчик.

Всхлипывая и размазывая по лицу кровь, он брел по парку. Нет, после такого невозможно жить на свете! Ненавистный Павел Иванович не только увел у Зигмунда женщину — он прилюдно исхлестал его, как мальчишку. Но всего страшнее был позор, заключавшийся в словах «жидовский ублюдок» и «байстрюк».

Теплый, идиллический мир, в котором жил до сих пор Зига, рухнул в один миг, растоптанный сапогами этого солдафона. Смыть подобные оскорбления можно только кровью.

Где лежит браунинг отчима, в доме Вишневских знали все. В кабинете Александра Львовича, в правом верхнем ящике стола. Даже входить в кабинет полковника детям строжайше запрещалось. Однако Зиге, как самому старшему, Вишневский однажды показал оружие…

Пригород Одессы, 1874 год

— Нуте-с, барышня, как ваше здоровье? — Григорий Яковлевич взял в руки стетоскоп. — Надеюсь, морской воздух совершил чудо, на которое не способна медицина, и ваши легкие в полном порядке. Не дышите… Так… В чем дело, Варенька? Я же просил — не дышать…

Васька тяжело вздохнула и залилась слезами.

— Что такое? Что случилось? — всполошился доктор. — А, милочка, просто нервишки расшалились. Нужно держать себя в руках. Тем более что здоровью вашему ничто больше не угрожает.

— Ох, Ежи… я… я… — Васька всхлипнула, придерживая обеими руками расстегнутое на спине платье. — Я беременна…

— Шутить изволите? — Григорий Яковлевич снял и тщательно протер носовым платком пенсне. — Ты уверена? — спросил уже другим тоном.

Пациентка закивала, стараясь удержаться от рыданий и с надеждой глядя на доктора.

— Та-ак, — он мерял шагами кабинет, — когда у тебя последний раз были месячные?

— В январе еще, — еле слышно прошептала девушка, кусая губы, чтобы не расплакаться вновь.

— Ну-ну, будет, — поморщился Григорий Яковлевич. — Не люблю, знаешь, женских истерик. Что ж, это не смертельно. — Он склонился над столом и что-то написал на бумажке неразборчивым медицинским почерком. — Вот направление к моему коллеге. Он хороший гинеколог, опытный. Срок у тебя еще вполне подходящий для аборта.

— Нет, Ежи, нет! — Васька прижала кулаки к щекам. — То есть грех для католички. Убийство… Нет!

— Какой же выход вы видите, барышня? — доктор и иронически смотрел на нее сквозь стеклышки пенсне. — Рожать для католички не грех? А может быть, вы рассчитываете, что я женюсь на вас?

— Матка Бозка… — девушка торопливо застегивала платье. — Я думала, вы честный человек, доверилась вам, а вы… Не беспокойтесь, пан, больше я вас не потревожу…

Она утерла слезы и выбежала из кабинета в приемную, где доктора Розенблюма терпеливо дожидались другие больные, страдающие слабыми легкими.

Из «БЛОКЪ-НОТА» неизвестного

«Сегодня я твердо решил умереть. Н. мне неверна, это не подлежит сомнению. Ее новый любовник публично унизил меня, оскорбив физически действием и раскрыв тщательно скрываемую тайну моего рождения. Я и сам узнал этот секрет совсем недавно, случайно подслушав разговор матери с папа… точнее, с отчимом моим. Отчим укорял ее за то, что она обманула его, выдавая себя за вдову военного, чем тронула сердце рубаки-полковника, за то, что не сказала правду — что она всего-навсего брошенная любовником девица с незаконно прижитым ребенком. Маман плакала, умоляла простить, заклинала папа… точнее, Александра Львовича здоровьем детей, моих сводных братьев и сестер. Если я уйду из жизни, они все вздохнут с облегчением.

Но как мне убить себя? Добровольно расставаясь с миром людей, следует обдумать это важное событие до мелочей. Отравиться? Боже правый, это несерьезно, я же не горничная Параша, выпившая в прошлом году уксусной эссенции! Соседи вовремя обнаружили несчастную, ее спасли, но она навсегда осталась искалеченной. Следовательно, метод этот не только глуп, но и недостаточно эффективен. Повеситься? Этот способ относительно надежен и доступен, однако мне рассказывали, будто бы в момент агонии у повешенных или повесившихся наблюдается ряд чисто физиологических безотчетных проявлений. Я не особый эстет, но почему-то не желаю, чтобы мое беззащитное тело нашли оскверненным мочой, спермой и калом. Можно, конечно, не мудрствовать и вскрыть вены… Но уединиться в нашем доме и произвести подобную операцию без свидетелей крайне затруднительно. Найдут — спасут, а что я скажу маман, как объясню свой поступок? Остается одно-единственное средство…»

Киев, 1890 год

Зигмунд закрылся в своей комнате. Собрал все листки с записями о декабристе Батенькове, сложил их в папку и крупно вывел на ней: «Из незаконченных произведений».

Вынул из англо-русского словаря фотографическую карточку Нины, три месяца назад украденную им из альбома маман, в последний раз вгляделся в некогда дорогие черты. Но прежнее очарование исчезло, средних лет женщина смотрела с карточки, улыбаясь двусмысленно и фальшиво. Зига взял ножницы и изрезал толстый картон в куски. Остатки Нининой улыбки он запечатал в конверт, немного подумал и надписал сверху адрес мужа подлой изменницы, такого же, в сущности, обманутого человека, каким Зигмунд чувствовал себя.

— Сынок! — в дверь постучала мать. — Время обедать. Спустись в столовую, пшепрашам, Александр Львович волнуется, не заболел ли ты, уж очень ты бледен, сынок…

После некоторых колебаний Зига открыл дверь и, стараясь выглядеть непринужденно, вышел к столу. Увидев его, отчим успокоился, и Клаша подала рассольник в большой фарфоровой супнице.

Перед десертом, сославшись на занятия, Зига извинился и встал. Прежде чем навсегда покинуть столовую, он оглянулся, стараясь запечатлеть в памяти нехитрое семейное счастье — во главе стола полковник, напротив — маман, сестры и братья…

Кабинетик Александра Львовича был не заперт. Зигмунд выдвинул верхний правый ящик письменного стола и нащупал браунинг. Спрятал оружие в карман домашней куртки и неслышно проскользнул к себе. Прикасаться к рукоятке браунинга было волнующе-приятно. Зига подошел к зеркалу и приложил дуло к виску. Криво усмехнулся собственному отражению. Из зеркала смотрел долговязый гимназист с испуганными черными глазами. Коротко остриженные волосы не скрывали оттопыренных ушей. Как, должно быть, смеется над ним сейчас Ниночка вместе со своим Павлом Ивановичем!

— Ублюдок, байстрюк, — сказал себе Зигмунд Розенблюм, — ты просто смешон. — И нажал курок.

«Близ станции Ивантеевка сошел с рельсов грузопассажирский состав. Жертв и пострадавших нет, исключая дойную корову, пасшуюся неподалеку и раздавленную вагоном. Причиной аварии специальная комиссия считает недосмотр со стороны стрелочника А. Сидоренко».

(Из газеты «Железнодорожный вестник», март 1890 года.)

«В атмосфере праздничного подъема встретили прошедшее Рождество жители местечка Кишинев. В канун праздника в лавках и магазинах шла оживленная торговля милыми рождественскими подарками. Подобно библейским волхвам, кишиневцы преподносили друг другу, брат брату, супруг супруге скромные дары, идущие от самого сердца, сопровождая дарения поздравлениями».

(Из газеты «Бессарабские ведомости», январь 1891 года.)

«На пост московского генерал-губернатора назначен Великий князь Сергей Александрович. Его Высочество намерен очистить первопрестольную столицу от нежелательных элементов — бродяг беспаспортных и прочих подозрительных лиц. Возблагодарим Всевышнего за то, что в Москве будет, наконец, наведен порядок. Великий князь известен своею исключительною набожностью и воинским усердием».

(Из журнала «Восход», сентябрь 1891 года.)

«Неурожай в приволжских губерниях вызывает тревогу у общественности. Значительно сократился вывоз пшеницы из России. Уменьшился сбыт товаров. На международных торгах упал курс русского рубля. Стране срочно требуются иностранные кредиты. Однако представители банкирского дома Ротшильдов наотрез отказались каким-либо образом участвовать в этом займе».

(Из газеты «Независимый коммерсант», апрель 1892 года.)

Киев, 1890 год

Над самым ухом оглушительно щелкнул курок.

— Осечка! — сердито сказал Зига. — Безобразие, у военного — и оружие в таком состоянии.

Он потряс браунинг и снова нажал на спусковой крючок. Рука дернулась, пуля ударилась в зеркало, из рамы посыпались осколки. В комнате едко запахло дымом.

Зигмунд засмеялся. Он хохотал и хохотал, сам не зная почему. И не мог остановиться ни тогда, когда к нему вбежала трясущаяся мать, ни когда отчим с усилием разжимал его пальцы, чтобы вынуть оружие.

Приехал доктор, вколол успокоительное. Просыпаясь, Зига видел над собой склоненное лицо матери со страдальчески сведенными бровями.

— Почему? Зачем? Зачем ты сделал это, сынок? — спрашивала она и молилась, путая польские и русские слова.

Спустя несколько дней Вишневский сухо сказал пасынку:

— Я не желаю больше слышать выстрелов в своем доме. Вы уже находитесь в том возрасте, когда необходимо определяться в жизни. Отправляйтесь учиться или лечиться — мне все равно.

— Для этого нужны деньги, — дерзко сказал вполне оправившийся после «несчастного случая» Зигмунд.

Полковник положил на стол ассигнацию:

— Я оплачу дорогу. Остальное, будьте любезны, заработайте самостоятельно.

Зига небрежно сунул купюру в карман.

— Куда? Не пущу! — повисла на нем плачущая мать.

— Да вы не рыдайте так, маман, — юноша оторвал от себя руки Варвары Людвиговны. — Ничего со мной не случится. Я еду к отцу, — он покосился на Александра Львовича, — к своему настоящему отцу.

Незаконченный роман о Батенькове Зигмунд с собой не взял. Конверт с обрезками фотографической карточки Нины выбросил на ближайшей помойке. С прошлым было покончено. Смешно и грустно было вспоминать недавние страдания.

Одесса, 1891 год

Доктор Розенблюм был, кажется, ошеломлен внезапным появлением сына. Покашливая, долго вглядывался в худого чернявого юношу.

— Мне от вас ничего не нужно, — с непривычной для себя развязностью сказал Зигмунд. — Хотелось повидать родителя, не более того. Я, если интересуетесь, уезжаю учиться за границу. Кстати, у вас не найдется некоторой суммы взаймы?

Григорий Яковлевич поморщился от такого явного вымогательства, но денег все-таки дал. Зига немедленно откланялся. Глядя ему вслед, доктор вздохнул: еще один самонадеянный юнец отправляется завоевывать мир.

Покупая билет, Зигмунд назвался по девичьей фамилии матери — Зелинским. Ни Вишневским, ни Розенблюмом он себя отныне не ощущал. Довольно! Новую жизнь надо начинать с новым именем.

Из «БЛОКЪ-НОТА» неизвестного

«Третий месяц я за границей. Издалека жизнь здешняя кажется более привлекательной. Германия, пропитанная бюргерским духом, мне не понравилась. Во Франции все спит, кроме Парижа. Но для столичной жизни мне недоставало средств. Единственный плюс — постоянная языковая практика. Одно дело изучать немецкий или французский по книгам и словарям и совсем другое — попасть в среду, где твой одесский акцент вызывает, по меньшей мере, недоумение. Сейчас нахожусь в Англии. Века господства над целым миром привили британцам истинное достоинство. Уроженцы маленького островного государства распространились по всем континентам и всюду чувствуют себя как дома. Если у кого и следует чему учиться, то именно у англичан… Но деньги у меня подходят к концу и нужно возвращаться домой. Я решил продолжать образование в Киевском университете. Старик Ро-зенблюм расчувствуется, когда узнает, что, следуя по его стопам, я стану учиться на медика, и снова даст мне денег…»

Глава 2 ЛЮБОВЬ ДО ГРОБА

«В загородной гостинице доведенный до отчаяния студент М. застрелился сам и смертельно ранил свою любовницу, скончавшуюся по дороге в лечебницу в карете «скорой помощи». Безутешный вдовец, на руках которого остались дети тринадцати, восьми и пяти лет, утверждает, что ничего не знал о роковом романе неверной супруги».

(Из газеты «Новое время», ноябрь 1890 года.)

«Русский философ Владимир Соловьев составил протест антисемитизма в русской печати и собрал в Москве и Петербурге более ста подписей ученых и писателей. Среди них — В. Короленко, К. Тимирязев, Л. Толстой. В протесте говорится: «Усиленное возбуждение племенной и религиозной вражды, столь противной духу христианства, подавляя чувство справедливости и человеколюбия, в корне развращает общество и может привести к нравственному одичанию, особенно при ныне уже заметном упадке гуманных идей и при слабости юридического начала нашей жизни. Вот почему уже из одного чувства национального самосохранения следует решительно осудить антисемитское движение не только как безнравственное по существу, но и как крайне опасное для будущности России».

(Из газеты «Таймс», январь 1891 года.)

«В последнее время на улицах наших городов можно все чаще видеть странных особ в мужских панталонах. И тем не менее эти существа не являются лицами мужеского полу. Однако и дамами назвать их я бы затруднился. Именующие себя суфражистками женщины словно бы задались целью опорочить прелестнейшее создание Всевышнего и опротестовать законы самой Натуры. Они коротко обстригают кудри, курят папиросы и не стесняют себя в крепких выражениях, а также, как указано выше, присваивают себе право носить предметы сугубо мужского туалета. И все это, с позволения заметить, из принципиальных соображений. Неужто дамы полагают, будто подобным странным образом добьются уравнения в правах с противоположным полом?! В таком случае беру на себя смелость рекомендовать им употребление горячительных напитков».

(Из сатирической газеты «Пчелка», май 1892 года.)

«Состояние здоровья Его Императорского Величества еще более ухудшилось и определяется медиками как критическое. Но и находясь перед ликом Предстоящего, Государь сохраняет спокойствие и бодрость духа, украшающие истинного христианина. Е. И. В. сожалеет лишь о том, что великие свершения на благо и во славу России, начатые Им, не будут завершены, и уповает на то, что Его Высочество наследник престола станет достойным преемником Александра III».

(Из газеты «Ялта», октябрь 1894 года.)

Киев, 1894 год

Зига пересчитал оставшуюся наличность. Катастрофа! Доктор Розенблюм прислал пространное письмо, в котором, после жалоб на нездоровье и дороговизну, сделал приписку: «Чуть было не забыл… На обещанные мною сто рублей не рассчитывай. Пациенты разъехались на воды, и в текущем месяце я сам без копейки. Но чуть позже, мой дорогой мальчик…»

— Старый сквалыжник! — Зигмунд в сердцах бросил на стол родительское послание. — У самого небось на черный день припрятано кое-что… Терпеть не могу эти жидовские штучки!

Больше помощи ждать было неоткуда. Полковник Вишневский аккуратно выплачивал пасынку по двадцать рублей ежемесячно и оставался глух к просьбам Варвары Людвиговны хоть немного увеличить содержание, ссылаясь на скудость средств и на то, что остальных детей кормить-поить надо.

А долги росли, и кредиторы нажимали со всех сторон.

Зигмунду пришлось сменить квартиру на более дешевую, и теперь он ютился в одной комнате с обшарпанной мебелью и протекающим потолком. Попробовал было давать частные уроки, но ученики попадались, как на подбор, тупые и неспособные к языкам. Пришлось плюнуть на эту затею, чтобы не транжирить попусту время и нервы. Занялся журналистикой, но киевские газеты неохотно печатали заметки студента университета и к тому же платили настолько мизерные гонорары, что их едва хватало на пропитание.

— Розенблюм! Эй, очнись! — занятый своими мыслями, он даже не понял сначала, что зовут именно его.

— Зига!

На противоположной стороне бульвара стоял модно одетый молодой человек и оживленно махал рукой.

— Станислав! — ахнул Зигмунд, узнав в разряженном франте своего гимназического приятеля Мессинга. — Ты откуда?

Приятели расцеловались.

— Кричу тебе, кричу, а ты и не слышишь, — смеялся Станислав. — Все в облаках витаешь?

— Какое там! Просто меня так давно никто не называл, — стал оправдываться Зигмунд. — У меня теперь другое имя.

— Вот оно что! И позвольте полюбопытствовать: как вас теперь величать?

— Зигмунд Зелинский, студент медицинского факультета, с вашего позволения, — шутливо раскланялся Зига.

— Пренебрег, значит, фамилией папаши… А заодно и отчима… Стало быть, теперь ты католик, как и Варвара Людвиговна?

— Я атеист, — изрек Зигмунд. — Утверждаю как медик, что души у человека нет и ее выдумали попы, раввины и ксендзы.

Оба рассмеялись.

— Да что мы тут стоим? — спохватился Мессинг. — Пойдем посидим где-нибудь, поболтаем… Столько времени не видались…

— Да я вообще-то… — замялся Зелинский.

— Возражения не принимаются! — Станислав взмахнул тростью, останавливая извозчика. — Я угощаю.

Мессинг университетов не кончал. Через год после выпускного класса гимназии поступил на службу к знакомому своего отца, к некоему Мандроховичу, нажившему немалое состояние на коммерческих сделках с Великобританией и Францией. Вчерашний гимназист выказал такую деловую хватку и усердие, что очень скоро патрон стал доверять ему важные поручения, которые Станислав с блеском выполнял. Мессинг уже переехал в роскошную квартиру на Крещатике и даже подумывал, не жениться ли ему на одной из дочерей Мандроховича и не сделаться ли компаньоном будущего тестя.

— Ну, молодец, — не без зависти сказал Зигмунд. — А я, к сожалению, не могу похвастать успехами…

— Вот уж никогда не думал, что ты будешь бедствовать, — заметил Мессинг, выслушав историю однокашника. — Могу ссудить тебе некоторую сумму. Хочешь?

— Нет! — решительно отказался Зелинский. — Я и так в долгах, как в шелках. Еще в одно ярмо влезать…

— Не упрямься! — Станислав достал новенький кожаный бумажник и отсчитал несколько червонцев. — Я буду чувствовать себя оскорбленным, если ты не примешь от меня помощи. В конце концов, мы с тобой не чужие друг другу… И потом: твои неурядицы когда-нибудь закончатся и ты сможешь вернуть долг. А пока воспользуйся случаем и рассчитайся с кредиторами. Кроме того… Хочешь заработать? Я порекомендую тебя в одно семейство… Его глава занимает важный пост в городской управе, но теперь тяжело заболел и не подымается с постели. Жена… О, она намного моложе своего супруга, прелестна, как ангел, и к тому же, кажется, не очень глупа. Есть еще двое благовоспитанных детишек…

— За заботу спасибо, но нет! — запротестовал Зигмунд. — Я по горло сыт учениками… Лучше уж в пасть к крокодилу!

— Да ты просто несносен! — Мессинг воздел руки в шутливом отчаянии. — Не торопись отказываться от своего счастья. Если я говорю, что детки благовоспитанные, значит, так оно и есть. Нет, правда, они ребята смышленые и довольно послушные и не станут тебя донимать, как прежние твои ученики. Но самое главное — платить тебе там будут больше, чем где-либо в другом месте. Уж я об этом позабочусь.

— Ты-то здесь при чем?

— Во-первых, я прихожусь им дальним родственником, десятая вода на киселе, но все же… Во-вторых, однажды помог своему четвероюродному дядюшке благополучно выбраться из очень неприятной ситуации. Впрочем, это коммерческие тайны, о которых я предпочитаю не распространяться. Короче, желаешь ты или не желаешь, но завтра же мы зайдем к ним и все решим… А сейчас давай забудем обо всех делах, — Станислав поднял бокал. — И выпьем за прекрасных дам. Ты кого предпочитаешь — блондинок или брюнеток?

«Он женился на богатой вдове, видимо, ускорив, с ее помощью, смерть ее мужа».

(Из книги Н. Берберовой «Железная женщина».)

Киев, канун нового, 1896 года

— Умоляю, только не здесь и не теперь, — Ольга пугливо покосилась на дверь спальни. — В любую минуту может явиться горничная…

— Не бойся, милая, — Зигмунд положил на туалетный столик массивный ключ. — Сюда никто не войдет.

— Нет-нет, — слабо сопротивлялась Ольга. — Машенька, Митя… А вдруг проснется муж?

— Оленька, радость моя, — жарко дыша, Зелинский расстегивал на ней платье, — любимая моя… Евстафий Макарыч спит. Спит! И проснется не ранее завтрашнего утра. Я дал ему снотворного… А дети сейчас лягут. Набегались так, что спать будут без задних ног… Ну прошу тебя, я сгораю от нетерпения…

— Я не могу… Зига! Я приду к тебе потом… Ах, нет! Ну поцелуй же меня! Крепче, еще крепче! Вот так… О Господи! Что ты со мной делаешь? Я твоя раба… Ты совершенно подчинил меня своей воле…

— Только, пожалуйста, не кури, — попросила она потом, когда они нежились на прохладных шелковых простынях. — Ты же знаешь, если кто-то почувствует в моей спальне запах дыма…

Зигмунд вздохнул и послушно потушил папиросу.

— Ах, Оля, Оля, — он поднес к губам ее тонкую белую руку. — Да любишь ли ты меня? Все боишься себя скомпрометировать… Право же, твои опасения напрасны. Никто ни о чем не догадывается.

— Но вдруг?..

— Не думай о дурном. Я заметил: происходит как раз то, чего боишься и о чем постоянно думаешь.

— Вольно же тебе так рассуждать, — Ольга сдвинула тонкие брови. — Какой меня ждет позор, если все откроется… Скандал, развод… Дети… Ах! — женщина закрыла лицо руками.

Зелинский погладил ее по распущенным волосам.

— Не надо, Оленька, успокойся…

— Но ведь ты не оставишь меня? — она порывисто обняла любовника. — Не бросишь? Даже поруганную, опозоренную…

— Конечно же нет! Ну и глупости приходят порой в твою хорошенькую головку, — Зигмунд поцеловал женщину в висок.

— А помнишь, как Стасик привел тебя к нам? — вдруг засмеялась Ольга. — Худого, плохо одетого, неуверенного в себе… И как ты смутился, увидев меня! Признавайся — я тебя напугала?

— Нет, — Зига улыбнулся. — Ты была ослепительна и просто подавила меня своим великолепием.

— А что ты тогда подумал про меня? — с нежным кокетством спросила женщина.

— Оленька, я сто раз говорил тебе об этом…

— А ты повтори еще разок!

— Я подумал, что никогда не буду достоин такой красавицы.

— Это правда? — глаза у Ольги сияли. Зигмунда не раз поражала в ней эта резкая смена настроений. — Тебе и в голову не приходило, как все может обернуться…

— Не приходило…

— А Стасик? — вдруг снова напряглась женщина. — Он ни о чем не догадывается? Знаешь, когда он приходил третьего дня, то так странно на меня посмотрел…

— Ничего удивительного, — Зелинский с трудом удерживал раздражение. — Мессинг сам влюблен в тебя без памяти.

— Да? — снова кокетливо улыбнулась Ольга. — Он говорил тебе об этом?

— Нет, не говорил, но я знаю. Послушай, Оля…

— Тс-с-с… — женщина приложила палец к губам. — Кто-то идет по коридору. Шаги приближаются… Боже мой!

Ольга побледнела. Зигмунд схватил рубаху и начал лихорадочно одеваться.

В дверь постучали.

— Барыня! — послышался снаружи встревоженный голос горничной. — Проснитесь! Беда!

Ольга вскочила и подбежала к двери.

— Что? Что такое, Глаша?

— Барину худо, хрипит… Должно, помирает…

— Ах, Господи! — женщина одними глазами показала Зиге на шкаф. Он ужом скользнул в приоткрытую дверцу и притаился между платьями.

Ольга торопливо накинула капот и схватила ключ с туалетного столика.

— Иду, иду, — она с трудом отомкнула старинный замок. — Глаша, немедленно пошли за доктором! О Господи… За что мне такие испытания?

Через несколько минут Зелинский крадучись вышел из спальни Ольги Нереинской и осторожно, стараясь не шуметь, на цыпочках спустился в свою комнату, любезно предоставленную ему хозяевами. Туфли он нес в руках.

«Не так давно мне подарили книгу с экслибрисом Сиднея Дж. Рейли. Экслибрис подтвердил мое мнение о высокой степени романтичности его автора. На фоне скал, поросших густолиственными деревьями, изображен некий вариант Георгия Победоносца, сражающего дракона. Победоносец здесь — юный рыцарь. А на все происходящее умильно смотрит томная дева, явно ждущая рыцаря».

(Из очерка Р. Пименова «Как я искал шпиона Рейли».)

Киев, сентябрь 1896 года

— Это невыносимо! — рыдала Ольга поздней ночью в комнате учителя своих детей. — С каждым днем муж становится все капризней, все подозрительней… Я понимаю, это не он, а его болезнь. Но Евстафий меня совсем не щадит! День-деньской я должна сидеть подле него. Никуда не могу пойти, ко мне перестали ездить приятельницы… Я вечно занята! То он требует, чтобы я читала ему вслух, то просит спеть, то вдруг хнычет, как маленький… Я измотана до предела и больше не могу!

— Оля, Оленька, ты должна смириться…

Зигмунд устал от бесконечных Ольгиных жалоб, истерик и резкой смены настроений. Измученная женщина, не замечая того, вела себя по отношению к любовнику точно так же, как больной Евстафий Макарыч по отношению к ней самой. Теперь Ольга устраивала Зелинскому сцены за позднее возвращение домой и длительные отлучки, требовала, чтобы он отчитывался за каждую минуту своего времени и рассказывал ей обо всем, чем занимается. И если она, не дай Бог, случайно слышала женское имя, то мгновенно теряла голову от ревности. От былых опасений, что кто-нибудь может узнать о ее тайной связи с учителем Машеньки и Мити, не осталось и следа. Теперь, кажется, весь Киев судачил об этом скандальном адюльтере, и Зигмунду приходилось уговаривать Ольгу вести себя не столь демонстративно. Но Нереинская не внимала голосу разума.

К счастью, скоро все должно было закончиться, притом самым естественным образом. Зелинский наконец получил диплом. Несмотря на свое горячее желание остаться в Киеве, он понимал, что в такой двусмысленной ситуации лучше покинуть город. Тем более что возможность такая была вполне реальной. Доктор Розенблюм, донельзя гордый тем, что его единственный, хоть и внебрачный, отпрыск все же пошел по стопам отца, предложил Зигмунду приехать в Одессу и разделить с ним врачебную практику.

— Ты бросишь меня? — узнав о планах любовника, вознегодовала Ольга. — Ты оставишь меня… здесь… одну… После всего, чем я пожертвовала ради тебя! О какой же ты подлец! Негодяй!

— Оля, давай поговорим спокойно, — Зелинский заранее готовил себя к бурной сцене. — Мы любим друг друга, в этом нет сомнения. Но сколько может так продолжаться? Я не могу и не хочу быть приживалом в твоем доме. Довольно зарабатывать частными уроками! В конце концов, у меня законченное университетское образование, я профессиональный медик… И еду не на авось, не на пустое место, а к родному отцу, который поможет мне встать на ноги. А там… Грех, конечно, загадывать вперед, но, вероятно, изменится и твое положение…

Лицо женщины исказила гримаса.

— Ты ждешь кончины моего мужа, — презрительно усмехнулась она, — чтобы жениться на мне? Так знай же, что после смерти Евстафия Макарыча я стану слишком богата для того, чтобы тащиться за тобой на юг, как декабристка…

— Декабристки, Оля, последовали за мужьями в Сибирь, в острог…

— Не вижу никакой разницы! Твоя грязная Одесса ничем не лучше острога! Я никуда не поеду! Кровожадный негодяй, убирайся прочь из моего дома! — не помня себя закричала женщина, указывая на дверь.

— Оля, прошу тебя… По крайней мере, тише… К чему устраивать скандал?

— Вон! Убирайся! Мерзавец! — Ольга забилась в истерике. — Я… я порядочная женщина! А ты… ты…

Зигмунд схватил стоящий на столе кувшин и вылил на любовницу всю воду.

Нереинская замолчала, тяжело дыша.

— Дорогая, я хотел сказать тебе…

— Не говори ничего! — Ольга схватила его за руки. — Зига, милый, прости, я злая, нехорошая, мучаю тебя… Но, поверь, это только от любви! Я умру без тебя… Обещай, что не оставишь меня… Ты ведь женишься на мне, правда?

— Да-да, Оля. Но Бог посылает нам испытание…

— Испытание? Нет, я не вынесу… Не уезжай, умоляю! Поклянись, что женишься на мне…

— Оленька…

— Клянись! Перед иконой клянись!

Зигмунд перекрестился.

— А Евстафий умрет, — женщина тихо заплакала, целуя руки любовника. — Он скоро умрет… завтра…

— Что ты такое говоришь? Оля, ты в горячке, ты нездорова…

— О нет! Я в своем уме… Я чувствую это, чувствую…

Ушла она лишь под утро. Зига, усталый и измученный, растянулся на постели. Но, несмотря на все переживания нынешней ночи, уснуть не мог. Господи, до чего истерична Ольга! Бдения у одра больного мужа совсем расшатали ее нервы. Ей бы на воды, на курорт… Зачем-то заставила его поклясться перед иконой! Впрочем, клятва эта ничего не значит: он, Зигмунд, вообще не верит ни в иудейского, ни в христианского Бога. С другой стороны… После смерти Евстафия Макарыча Ольга станет наследницей всего его состояния. По крайней мере, муж уверил ее, что так написано в завещании. А капиталы у Нереин-ского очень и очень немалые. На такие деньги можно безбедно прожить до старости, да еще детям останется… Кстати, о детях. Митя и Машенька славные ребята. И привязаны к нему, как к родному. Женившись на Ольге, Зигмунд, разумеется, их не оставит, как не оставил его самого полковник Вишневский. Но, в конце концов, семья на то и семья, чтобы о ней заботиться…

Но почему Ольга так уверена, что муж скоро умрет? Зигмунд вдруг вскочил и принялся нервно расхаживать по комнате. Конечно, он тяжело болен и его кончина ни для кого не станет неожиданностью, но все же… Откуда она знает, что это произойдет… завтра? Неужели…

Зелинский замер на месте, пораженный внезапной догадкой.

Не может быть! Но… Зачем же она так дотошно выспрашивала, как действует то или иное лекарство на больное сердце Нереинского? Нет, Оля на такое не способна… Она истерична, ревнива, но не злодейка из романа…

Не в силах больше мучиться сомнениями, Зигмунд зажег свечу и потихоньку поднялся наверх. Здесь все было тихо. Он толкнул дверь в спальню Ольги. Подошел к ее ложу. Она безмятежно спала, волосы рассыпались по подушке, щеки были румяны от недавних слез…

Зелинский вслушался в ее ровное дыхание и, успокоенный, вернулся к себе.

«После тяжелой и продолжительной болезни в возрасте пятидесяти семи лет скончался в собственном доме действительный статский советник в отставке, почетный гражданин Киева, член городской управы Евстафий Макарович Нереинский».

(Некролог из газеты «Киевские вести», 28 сентября 1896 года.)

1979 год Москва, пункт приема вторсырья № 398/2

— …никуда не брали на работу, — Эдик отхлебнул пива из горлышка. — Папашин фронтовой друг посодействовал. Он большая шишка. Без него бы мне сюда не попасть. Знаешь, какой блат нужен!

— И здесь блат? — изумилась Вика.

— А ты как думала? Это золотое дно. Люди такие деньги делают в других пунктах… Во-первых, сидят на дефиците. Налево толкают с наценкой. Книжные абонементы, опять же… Ну, и всякие фокусы с этим барахлом, — он небрежно пнул ногой узел с тряпьем. — Вот так-то, милая…

— И ты тоже этим занимаешься? — недоверчиво спросила девушка.

Эдик хмыкнул:

— Если б я занимался такими штучками, давно бы уже был не здесь. Получил бы денежки — и тютю куда-нибудь подальше. «Мой адрес не дом и не улица…» Мир велик.

— Уехать хочешь?.. — голос у Вики дрогнул.

— А кто меня выпустит? — безнадежно вздохнул Бодягин. — И куда? Фамилия у меня мамина, а национальность папина. А в Израиле нужно наоборот. Германия закрыта. Штаты — даже смешно думать. Вот если бы жениться на иностранке… Но макулатуру они не сдают…

Вика почувствовала себя уязвленной.

— Ты что, мог бы вот так, без любви?..

— Да это же фиктивный брак! Что, первый день на свете живешь, не слышала? Я просто троих-четверых знаю, которые так свалили. Платишь ей здесь где-то тысячу зеленых, а там спокойно разводишься… И получаешь полную свободу от жены и от КГБ. И потом живи, где хочешь, без всякой прописки, в любой стране, на любом континенте.

Вика молчала. Эдик, не замечая этого, продолжал:

— Кстати, в «Континенте» была недавно статья про наших за бугром. Все классно устраиваются. И смотрят на них, как на героев. Вот, например, Синявский… Или Щаранский… Тебе вообще хоть что-то говорят эти имена?

— Нет, — холодно ответила Вика.

— Ну, ты даешь! — возмутился Бодягин. — Зарылась в свои архивы и ничего вокруг не видишь. Разве можно быть такой равнодушной, бесчувственной, аполитичной?

— Зато я не торгую своим достоинством! — запальчиво выкрикнула девушка. — И не собираюсь платить тысячу долларов за то, чтобы на мне женился какой-то иностранец!

— Ну и не плати, тем более что у тебя все равно их нет! — в свою очередь завелся Эдик. — И сиди в своем советском говне, если на большее фантазии не хватает! — он постучал себя по лбу. — Пионерочка… Что тебе в голову вдолбили, в то ты и веришь!

— И верю! Это моя страна, и я от нее не собираюсь отказываться!

— Ага! Как в том анекдоте, — подхватил Бодягин, — про патриотов. Вылезает глистеныш из задницы: «Мама, смотри, как красиво! Солнышко, небо, травка! Почему мы не можем жить тут все время? Почему мы все время сидим в жопе, где грязно, темно и воняет?» А мамаша затаскивает его обратно: «Здесь наша родина, сынок!» Вот и ты так же…

Вика оскорбленно поднялась, демонстративно захлопнула «Блокъ-нотъ» и бросила его на стол. Перекинула сумочку через плечо и захлопнула за собой дверь.

— Дура! — запоздало крикнул Эдик ей вслед. — Это же теоретический спор!

Глава 3 ЖЕЛТАЯ ЗАРАЗА

Встань, и пройди по городу резни,

И тронь своей рукой, и закрепи во взорах

Присохший на стволах, и камнях, и заборах

Остылый мозг и кровь комками: то — они…

(Из поэмы X. Н. Билика «Сказание о погроме».)

«Попытки вызвать сферы на какое-нибудь проявление осуждения погромов или хотя бы на выражение жалости к пострадавшим дарованием им денежной помощи потерпели полную неудачу. Между тем авторитетное слово или действие в этом направлении… уничтожили бы прочно засевшее у многих и утвердившееся после погрома убеждение, что такого рода расправа населения с его исконными врагами — дело полезное с государственной точки зрения и угодное властям».

(Из воспоминаний С. Урусова, кишиневского губернатора.)

«Еврейская улица до Кишинева и после Кишинева — далеко не одно и то же… Позор Кишинева был последним позором. Затем Гомель… Скорбь еврейская повторилась еще беспощадней прежней — но срам не повторился».

(Из статьи В. Жаботинского о создании еврейских отрядов самообороны.)

Одесса, сентябрь 1903 года

— Я окончу свои дни здесь, — Григорий Яковлевич снял и протер пенсне, — но ты… Ты должен уехать отсюда, пока не поздно!

— Ах, папа! — Зигмунд с грустью заметил, как постарел отец. — Погромы — это, конечно, ужасно, но какое отношение они имеют ко мне?

— Ты думаешь, если ты взял фамилию матери и женился на русской женщине, то перестал быть евреем?! — на морщинистой шее доктора дернулся кадык. — Они, — он потыкал пальцем куда-то в стену кабинета, — они до всего докопаются, они узнают, чей ты сын… И тогда… Уезжай, на другой конец света уезжай!

— Но, папа, как я могу уехать? Митя и Маша учатся в Киеве, Ольга ни за что не бросит родной город, мои деловые интересы не позволяют отлучиться даже ненадолго…

— Вот видишь, — не удержался от упрека Розенблюм-старший, — не изменил бы ты медицине, мог бы в любой момент собрать манатки и сняться с места. Лекари, знаешь ли, всюду нужны — и в Европе, и в Америке. А чем ты сейчас занимаешься, если не секрет?

— Лесом, — не слишком охотно ответил Зигмунд.

— Откуда в Киеве лес? — удивился Григорий Яковлевич.

— Ах, папа, — сын не удержался от улыбки, — я всего лишь посредничаю в экспортных операциях.

— Гм, лес, — доктор пожевал губами. — У меня есть один давний пациент и старый друг… Так вот, он служит в фирме у самого Грюнберга и недавно говорил мне, что они ищут человека, который представлял бы фирму на Дальнем Востоке. Он мог бы составить тебе протекцию…

— А что, это любопытно, — после некоторой паузы отозвался сын. — Не близко, правда, но Грюнберг — это имя!

— Так ты согласен? — обрадовался Григорий Яковлевич. — Тогда я сегодня же отправлюсь с визитом к Карлу Ивановичу!

Зигмунд не мог, да и не хотел открывать отцу всей правды. Он согласен был уехать куда угодно. И не от погромов, а от жены. Ольгина истерия с годами развилась в самую настоящую болезнь. Хорошо бы передохнуть от нее хоть недолго. Разумеется, при условии, что его примут в фирму Грюнберга. На Дальний Восток жена за ним определенно не последует. Отказалась же она когда-то переехать в Одессу!

— Отшень карашо, што фы флатеете ясыками, — строго сказал Карл Иванович, принимая Розенблюмов на следующий день. — К тому ше у фас есть опыт ф нашем деле. Заполните фот эти бумаки. Я не-метленно снесусь с каспотином Грюнбергом.

Из «БЛОКЪ-НОТА» неизвестного

«С годами все больше убеждаешься, как немного нужно человеку для счастья. Вот я смотрю из окна во двор — там мужики «забивают козла», соседка вешает свежевыстиранное белье… Самая обычная картина. Как сужается мир к старости! А в юности, помнится, я мечтал о дальних странах, об опасностях и приключениях. Сейчас так ноет нога, что прогулка в сквер для меня — романтическое путешествие. А когда случается выбраться за город, на дачу Петровича… Ах, проклятый возраст! Было, было время, когда я был легок на подъем, и пересечь половину земного шара казалось много проще, чем терпеть ревнивые сцены жены. Где я только не побывал, чего не видывал! Тогда можно было позволить себе отмахать враз сотню километров — мне и тридцати не исполнилось. Сколько человеческих лиц я перевидал за свою долгую жизнь! И кого только среди них не было… Помню одного карточного шулера, который страшно берег свои руки. Иначе, утверждал К., надо менять профессию, не сможешь почувствовать карту, ее масть и достоинство. Пальцы у него были белые, длинные, нежные, кисти гибкие и подвижные, как у хирурга или пианиста.

— Руки, — любил он говаривать, — это мой хлеб.

Я смотрел на него и думал: «Господи, это надо быть безумцем, чтобы тратить жизнь на подобные глупости». Мне нравилось работать до одурения, чтобы видеть результаты своего труда. Конечно, приходилось иной раз лукавить и даже обманывать людей, но только в интересах дела. Но передергивать в игре… К. плохо кончил — его поймали на мухлеже и жестоко избили партнеры. Он чуть не умер от побоев, но больше всего горевал, что остались искалеченными руки — жизнь лишилась смысла…»

Порт-Артур, ноябрь 1903 года

Англичанин сдал.

— Пас, — сказал Зигмунд.

— Раз, — пророкотал Базиль.

— Тоже пас, — фальцетом пропел Ханс Ханссон.

— И я пас, — деловито кивнул англичанин. — Играйте, сэр Бэзил.

— Черви козыри…

Зигмунд играл не ради денег и не из азарта. Он зарабатывал достаточно, слава Богу, за этим сюда и приехал. А игрецкий азарт — штука опасная, легко увлечься и потерять голову. Видел он заядлых картежников: жалкое зрелище. Среди его партнеров нет таких, все играют ровно и сильно. Прекрасное времяпрепровождение: одновременно отдых и тренировка ума. К тому же где, как не за карточным столом, завязываются перспективные деловые отношения?

Взять, к примеру, Базиля Захарова. Толстый смуглый грек откуда-то из Балаклавы. Но на сколько каратов тянет бриллиант у него на пальце? Говорят, его дед, Захаропулос, был простым рыбаком. А сэр Бэзил, британский подданный, оказывающий услуги королевскому дому, ворочает миллионами, строит военные корабли. Стоит ему шевельнуть бровью — и сотни людей в разных странах с ног сбиваются, выполняя его распоряжения. Что привело его сюда, на задворки мира? Неужели слухи о предстоящей войне?

Ханс Ханссон тоже не последняя фигура в Порт-Артуре. Представитель датской западно-азиатской компании, которая чем только не занимается! Он не раз уже намекал, что такого опытного специалиста, как Зелинский, датчане не прочь переманить к себе, но Зигмунд предпочитал отшучиваться. Ханссон-то и свел его с Захаровым.

Четвертый, англичанин, был темной лошадкой. Здесь, в Порт-Артуре, все знали друг друга наперечет, но кто такой этот Джордж Рейли и зачем прибыл на Квантунский полуостров, не было известно никому. Скорее всего, военный, так почему-то решил Зигмунд. Даже в штатском выправку не спрячешь. Наверно, войны все-таки не миновать…

— Не везет мне сегодня, — пропыхтел Базиль. Вынул бумажник и тщательно отсчитал купюры. На оливковом лице — детское выражение обиды. Наверно, потому и стал миллионером, что знает счет каждой копейке.

Джордж невозмутимо принял деньги. Спрятал их во внутренний карман пиджака, откланялся и ушел.

— Странный тип, — заметил Ханссон, как только за англичанином закрылась дверь. — Играет так, будто испытывает нестерпимую скуку. Мне зевать хотелось, на него глядя. А потом смотрю — я в минусах. Может быть, это шулер-гастролер?

— Мне так не показалось, — покачал головой Зелинский. — Игра была чистая. Этот Джордж — великолепный психолог. И очень наблюдателен. Скорее всего, он и выигрывал все время за счет проницательности и хорошо развитой интуиции.

— Бросьте гадать попусту, — Захаров смирился с проигрышем и снова впал в привычное добродушие. — Рейли — разведчик. Профессионал высокого класса. И здесь он находится по делам службы. Уж я-то в курсе, можете мне поверить. Затевается бо-о-льшая игра, и ставки в ней будут самыми высокими.

Заговорили о предстоящей войне.

— Азиаты коварны, — высказался датчанин. — Они ловко используют разногласия, существующие между крупнейшими европейскими державами, и под шумок обделывают свои делишки. Когда-нибудь, господа, если их не остановить, желтая зараза распространится по всему миру.

— Надеюсь, японцы не рискнут ввязаться в войну с Россией, — заметил Зигмунд. — Слишком уж неравны силы. Мы — огромная могучая империя, а они…

— Император Николай терпеть не может японцев, — возразил Базиль. — И не упустит случая поднять их на русские штыки.

— Не это развяжет конфликт, — голос Ханссона сорвался на фальцет. — Вот вы, к примеру, сэр Бэзил, продаете Японии корабли и вооружение…

— Разумеется, — пожал плечами Захаров. — Я деловой человек, а не политик. Но при чем тут я?

— Из-за вас война и начнется, — удовлетворенно подытожил датчанин. — Простите, сэр Бэзил, я не имел в виду лично вас, я излагаю принцип.

— Что же, Ханс, прикажете мне отказаться от выгодных сделок? — возмущенно пропыхтел Захаров. — Так я рискую разориться по вашей милости.

— А по моему мнению, — примирительно сказал Зелинский, — всему виной немцы. Всюду они суются со своими интересами. Вы заметили, сколько в городе появилось этих колбасников? Втравят Россию в войну, и снова расстановка сил в Европе изменится в их пользу.

Дружно поругали немцев.

— У них свой человек при дворе Николая, точнее, в его спальне, — конечно, Захаров довольно неделикатно намекал на императрицу Александру Федоровну, которую в России никто не любил, исключая разве что ее венценосного супруга.

— А я надеюсь на здравый смысл и ум моей соплеменницы и ее доброе влияние на сына, — подхватил Ханссон, в свою очередь обиняком упоминая вдову Александра III Марию Федоровну, дочь датского короля. — Но если война все-таки начнется, что вы будете делать, господин Зелинский?

— Пойду на фронт, — пожал плечами Зигмунд. — Это мой врачебный долг. Я ведь по образованию медик.

— Это никуда не годится, — нахмурился Базиль. — Мы не допустим, чтобы нашего друга отколошматили япошки. Верно, Ханс? Вы, кажется, предлагали ему покровительство датской короны и своей фирмы? Соглашайтесь, милый… Бросайте своего Грюнберга и позвольте нам о вас позаботиться…

Зелинский был растроган. Приятно все-таки, когда партнеры по игре — порядочные люди.

«Японское правительство отдало приказ своим миноносцам внезапно атаковать Нашу эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артура. По получении о сем донесения… Мы тотчас же повелели вооруженною силою ответить на вызов Японии…»

(Из «Высочайшего Манифеста» Николая II от 27 января 1904 года.)

«Закончив свой учебный курс на дому, престолонаследник Николай сдал выпускные экзамены отцу — экзаменатору не очень грамотному, но строгому — и тут же был за успехи поощрен: велено было собираться в кругосветное путешествие.

Из балтийской эскадры выделен в распоряжение 22-летнего «туриста» крейсер «Память Азова». Даны в сопровождение греческий наследный принц Георг (Джорджи) и несколько молодых гвардейских офицеров… Конечная цель поездки — Япония.

Шли морями и океанами с октября 1890 по апрель 1891 года. До Японии добрались благополучно. А 23 апреля в городе Отсу путешествию кладет конец инцидент: во время торжественного проезда русского наследника в коляске-дженрикше по узким улицам из рядов японской охраны внезапно выбегает полицейский Сандзо Цуда, выхватывает из ножен саблю и наотмашь бьет Николая по голове. Сабля только скользнула, подоспевший Георг Греческий предотвратил новый удар. Николай отделался небольшой раной и коротким испугом. На этом и закончился познавательный рейс по белу свету. Не отдав «визитной карточки» в Токио (вопреки просьбам русского посла в Японии Д. Е. Ше-вича), Николай с забинтованной головой поспешил через Киото на знакомую палубу, куда вскоре явился с извинениями сам микадо. Под эскортом броненосной эскадры, вызванной из Владивостока, «Память Азова» со своими пассажирами вскоре причалил к родным берегам.

Некоторые современники отмечали, что удар сабли оставил шрам не только на темени, но и в душе престолонаследника и был заметен потом, когда он стал императором».

(Из книги М. Касвинова «Двадцать три ступени вниз».)

«Император Николай, когда вступил на престол, не мог относиться к японцам особенно доброжелательно… Он придерживался мнения о японцах как о нации антипатичной, ничтожной и бессильной, которая может быть уничтожена одним щелчком российского гиганта».

(Из «Воспоминаний» С. Витте.)

«Потрясающее известие от Стесселя о сдаче Порт-Артура японцам ввиду громадных потерь и болезненности среди гарнизона и полного израсходования снарядов. Тяжело и больно, хотя оно и предвиделось, но хотелось верить, что армия выручит крепость. Защитники все герои и сделали все, что можно было предполагать. На то, значит, воля Божья».

(Из дневника Николая II.)

Порт-Артур, январь 1904 года

— Я не умру, Зигмунд, не умру? — Захаров трусил вслед за Зелинским, придерживая забинтованную руку. — Моя бедная жена! Она этого не перенесет…

— Успокойтесь, Базиль, ваша жизнь вне опасности, — успокаивал его Зелинский. — А то, что вы потеряли некоторое количество крови, не может вам повредить, учитывая вашу комплекцию и склонность к апоплексии.

— Друг мой! Вы спасли меня от гибели! — патетически воскликнул миллионер. — Я в неоплатном долгу.

— Да будет вам! — с досадой сказал Зигмунд. — Любая медицинская сестра перевязала бы вам руку. А выбрались мы благодаря вашему кошельку.

— Нет-нет! — протестовал Захаров. — Если бы не вы, меня не было бы уже в живых. И никакие деньги не помогли бы.

Через несколько километров беглецам удалось нанять автомобиль, и теперь они все дальше уносились от почти полностью разрушенного Порт-Артура. В бумажнике Зелинского лежало удостоверение, свидетельствующее о том, что он директор датской западно-азиатской компании и подданный нейтральной Дании. Но Зигмунд не слишком полагался на этот документ — в военной неразберихе человеческая жизнь не стоит ни гроша. Когда кругом гремят взрывы и свистят пули, никто не станет разбираться в том, кто ты такой и на чьей стороне. Гораздо больше он рассчитывал на покровительство всемогущего грека. Пустяковая рана, полученная Базилем буквально накануне падения Порт-Артура, сослужила ему, Зиге, неплохую службу.

Через неделю, сидя в купе Восточного экспресса, они со смехом вспоминали недавние приключения. Захаров угощал Зелинского дорогущими сигарами и называл своим лучшим другом.

— Не торопитесь давать телеграмму жене о том, что вы здоровы и невредимы, — похохатывал Базиль. — Пусть наши супружницы немножко поволнуются, это освежает отношения. А мы тем временем… О-о! Я обещаю вам роскошные приключения с шикарными дамами! Поверьте мне, мы это заслужили после всего, что пришлось пережить.

Из «БЛОКЪ-НОТА» неизвестного

«Б. немного утомителен в своей благодарности. Но, ей-богу, я рад, что мы с ним сблизились. Для дельца такого размаха он, в сущности, очень славный и добрый человек. Любит жизнь во всех ее проявлениях и, что называется, умеет жить. Еще бы, при его-то капиталах! В таком жуировании и ничегонеделании есть своя прелесть, и я воспринимаю все это как каникулы после напряженной работы последних лет. Какой-то бесконечный праздник с шампанским, цветами, ласковыми и любезными дамами не слишком строгих правил и угодливыми лакеями на каждом шагу. Кстати сказать, Б. не слишком щедр на чаевые, но персонал как-то нутром чует, что он за особа, и так и рвется ему услужить. (Ко мне же прислуга относится с прохладцей, независимо от размера чаевых.) Зато с прелестницами мой друг не настолько скуп — и не остается внакладе. Иной раз мне чудится, будто окружающие искренне любят его, но потом я вспоминаю, что вся загвоздка в колоссальном состоянии Захарова — и все очарование мигом рассеивается. Дал телеграмму в Киев, чтобы не беспокоились домашние. Написал, что задерживаюсь в связи с чрезвычайными обстоятельствами. Ольга сошла бы с ума и устроила мне дикую сцену, если бы знала, что эти обстоятельства зовутся прекрасной Пепитой. О Господи! Теперь, когда я знаю ее, я понимаю тех мужчин, которые бросают к ногам женщин все, чем владеют, — деньги, карьеру, семью, самую жизнь… Сегодня между нами произошло решающее объяснение. Я сказал ей все. И ждал ответа, как приговоренный ждет помилования. Весь дрожал… А потом услышал ее дивный низкий голос с характерным испанским присюсюкиванием:

— Вы говорите странные вещи, сеньор Зелинский. Я не всегда понимаю, что именно вы имеете в виду. Может быть, вы растолкуете мне это чуть позже… часов эдак в семь?

Это означает свидание. Господи, я волнуюсь, как мальчишка. Никогда ничего подобного…»

Париж, февраль 1904 года

— Тебе хорошо, Зигмунд? — пророкотал Захаров.

— Я так благодарен тебе, Базиль, — Зелинский смотрел в окно гостиничного номера, где переливался праздничными огнями вечерний город. — Поверишь ли, мог прожить всю жизнь в будничных трудах и заботах и не узнать, что можно жить иначе.

— Ну вот и умница, — едва не всхлипнул от умиления чувствительный грек. — Тебе хорошо, и я счастлив, что хорошо моему другу. Что я еще могу для тебя сделать? Ты только скажи!

— Ничего, Базиль. Мое счастье так огромно, так абсолютно, что к нему ничего нельзя добавить.

— Ты говоришь, как поэт, Зигмунд. Это потому, что ты влюблен, — пропыхтел миллионер. — Как я тебе завидую, если бы ты знал. Я уже не способен увлечься безотчетно, до потери рассудка.

— Почему? Отчего такой цинизм?

Захаров пожал плечами.

— Слишком хорошо мне известно, что почем продается и покупается, — с некоторой грустью заметил он. — Поэтому я никому и ни в чем не верю.

— Не все измеряется деньгами, — тихо возразил Зелинский. — Есть чувства, есть вещи, есть люди… Наверно, ты слишком богат, вот в чем дело. И твое состояние стоит, как непреодолимая стена, между тобой и всем остальным миром. Будь ты победнее, смог бы оценить простые радости жизни…

— Ты прав, мой друг, — Базиль серьезно смотрел на Зелинского своими темными, выпуклыми, как сливы, глазами. — Когда я был зеленым мальчишкой без гроша за душой, улыбка какой-нибудь красавицы в рваной юбчонке доставляла мне больше счастья, чем сейчас — любезные авансы светских дам. Ну да это время не вернешь! Пока, Зигмунд, до завтра! И дай Бог, чтобы завтра ты был так же влюблен, как сегодня!

Он помахал смуглой рукой и исчез за дверью. А Зелинский отправился на очередное свидание с Хосефиной Бобадилья, или, как называли ее близкие друзья, Пепитой.

Все проходит. Закончились и парижские каникулы Зигмунда. Ему пора было возвращаться в Россию. На вокзале Захаров долго тискал его в объятиях и обещал свою поддержку в предпринимательских делах.

Поезд тронулся. Зелинский видел, как грек, ускоряя шаг, бежит за вагоном.

— …Порт-Артур… не забуду… — донесло обрывки слов.

В гостинице Базилю доложили, что его ждет дама.

Это была Пепита. Не говоря ни слова, она молча и выжидательно посмотрела на миллионера.

Захаров подошел к столу и выписал чек.

Прочитав указанную в нем сумму, сеньора Боба-дилья удивленно взглянула на грека:

— Вы не ошиблись, сэр? Здесь указан гонорар значительно выше того, о котором мы договаривались.

— Ошибки никакой нет, — грустно сказал Захаров. — Мой друг был очень, очень счастлив. Ему было хорошо, и я радовался, что хорошо моему другу.

Пепита пожала плечами. У миллионеров свои причуды.

Москва, ст. м. «ВДНХ», филиал Центрального Государственного архива

— Лютикова! — Галина Алексеевна заглянула в хранилище. — Вика! К вам пришли.

— Кто? — послышался голос из-за стеллажей.

— Не знаю, — начальница филиала поджала губы. — Какой-то молодой человек… А между прочим, Лютикова, сейчас рабочее время!

— Кто бы это мог быть? — Вика спустилась со стремянки и направилась к двери, на ходу снимая халат. — Честное слово, Галина Алексеевна, я ни с кем недоговаривалась… Может, по делу?

— Личные проблемы решайте в личное время, — строго напутствовала ее начальница. — И, кстати, я жду от вас отчета по сектору «Б».

— Вы ко мне, гражданин? — на крыльце спиной к Вике стоял человек в джинсовом костюме и нервно курил. Услышав голос, он обернулся. — А, это ты, Эдик? Не узнала…

— У меня сегодня выходной, решил прогуляться… — нарочито развязным тоном сообщил Бодягин. — Дай, думаю, зайду, проведаю, пропала совсем…

— Была занята, — сухо ответила Лютикова.

Эдик попереминался с ноги на ногу:

— Может, сходим куда-нибудь?.. В «Метлу», например, я как раз зарплату получил…

— Я на работе.

— Я подожду! — поспешно сказал он. — Ты во сколько освободишься?

— Именно сегодня очень поздно, — Вика решила не сдаваться. — У меня встреча с одним человеком.

— А, ну тогда извини, — Бодягин отшвырнул бычок. — Пока.

— До свидания, — гордо выпрямив спину, Вика неторопливо стала подниматься по лестнице.

Очки запотели. Слезы капали на отчет по сектору «Б».

— Между прочим, Лютикова, это документ. Важный документ, — заметила Галина Алексеевна, разглядывая мокрые пятна на бумаге. — Конечно, дело страдает, когда некоторые сотрудники устраивают рандеву в служебное время.

К счастью, рабочий день закончился.

Вика понуро брела к метро. Смеркалось. Домой идти совершенно не хотелось. Но и не тащиться же изливать душу к подружке Ленке на другой конец города.

— Девушка, можно с вами познакомиться? — кто-то тронул ее за плечо.

Она шарахнулась в сторону.

— Ой, Эдик, как ты меня напугал!

— Я тут решил… может, проводить тебя на встречу с одним человеком? Или все-таки в «Метлу» сходим?

Вика с облегчением рассмеялась.

— Понимаешь, — оживленно говорила она, сидя за столиком в многолюдной «Метелице». — Я навела справки. Розенблюм, оказывается, очень распространенная фамилия. И было несколько довольно известных лиц. У некоторых Розенблюмов были партийные псевдонимы. Другие были замешаны в контрреволюционных делах. И наверное, эти записки писал все-таки не Розенблюм, а кто-то другой. Потому что того Розенблюма расстреляли как британского шпиона.

Эдик расхохотался.

— Слушай, юный следопыт, хоть сегодня забудь об операции «Досье». Что за бред — британский шпион? Все шпионы были наши: Штирлиц, Рихард Зорге, Абель, голос Копеляна за кадром…

— Но Розенблюм действительно был шпион…

— Пойдем лучше потанцуем, — Эдик вытянул Вику из-за стола.

Глава 4 ВОНЮЧИЕ ДЕНЬГИ

Хьюстон, штат Техас, 1921 год

«По словам Локкарта, до войны 1914–1918 гг. Рейли, он же Розенблюм, жил в Петербурге, где занимался комиссионерством».

(Из очерка Р. Пименова «Как я искал шпиона Рейли».)


Американцы раздражали Зигмунда Григорьевича. Узколобые, тупые, сугубо прагматичные, зато какой апломб! Уверены в своем превосходстве над всем миром и пытаются навязывать свои идеалы, точнее, стандарты, тем, кто в этом не нуждается. А кругозор ограничен Аляской на севере и Флоридой на юге. Подумаешь, великая страна! Короче говоря, не по душе ему эти янки.

А может быть, Зелинский просто тосковал по родине. Давненько он там не был. После смерти старого Розенблюма не видел Одессы. Зигмунд и Хьюстон-то выбрал потому, что тут есть порт…

Ольге уже за пятьдесят, и почти по полгода она проводит в лечебнице для нервнобольных. Оставлять ее надолго одну просто опасно. С годами Зигмунд Григорьевич стал ощущать почти болезненную привязанность к жене. Как врач, он понимал, что ее истерия каким-то образом связана с загадочной смертью старика Нереинского. Скончался ли он по естественным причинам или Ольга, обезумев от любви к учителю своих детей, способствовала этому, но ее мучило чувство вины. Сейчас, впрочем, это не имело уже никакого значения.

Из-за болезни Ольги они и не заводили собственных детей. Зато приемных сына и дочь Зелинский любил, как родных. Слава Богу, они хорошо устроены. Уж он-то позаботился об этом. У Мити свое дело. И хотя живет он неблизко, аж в Сан-Франциско, но время от времени приезжает с внуками. Машенька долго не выходила замуж, пыталась сделать карьеру, но неудачно, потом сошлась с довольно обеспеченным политиком средней руки и, кажется, счастлива с ним. К ней в Вашингтон Зигмунд Григорьевич ездит сам.

Конечно, не мешало бы наведаться к Базилю в Лондон. Он очень болен, врачи подозревают самое худшее, и Захаров каждый раз по телефону зовет к себе друга. После истории в Порт-Артуре он свято уверовал в его, Зелинского, медицинские возможности. И ничем ему не докажешь, что о раке у него, Зиги, самые общие представления. Эх, Базиль, Базиль! Неужели смерть унесет этого чудесного человека? Благодаря привязчивому греку у Зигмунда Григорьевича есть все, о чем только можно мечтать.

Зелинскому припомнились годы, когда они с Захаровым почти не разлучались. «Сэр Бэзил», как называли его в Англии, ввел своего нового друга в самые высокие финансовые и промышленные сферы. Довольно быстро Зигмунд стал разбираться в судостроении, Базиль восторженно кричал, что он гениален во всем, и очень скоро предложил выступить комиссионером германской фирмы «Блом и Фосс».

— Немцы, — поморщился Зелинский.

— Да хоть негры! — рассердился Захаров. — Что за предрассудки для делового человека? Во-первых, учти, в Германии сотни прекрасных специалистов в нашей области. А во-вторых, если это потрафляет твоему патриотизму, «Блом и Фосс» будут заниматься не чем иным, как восстановлением русского флота, от которого япошки оставили рожки да ножки… В конце концов, я тоже не лишен некоторой сентиментальности и не стал бы предлагать тебе то, что совсем уж дурно пахнет…

Благодаря Базилю Зигмунду удалось открыть свое дело. В канун мировой войны военные суда шли нарасхват, как горячие пирожки. Все страны вооружались до зубов, а если, как любил говорить Захаров, у человека есть револьвер, он непременно научится стрелять. Так оно и случилось. Сэр Бэзил всегда оказывался прав. У него был колоссальный нюх, потому деньги и текли к нему со всех сторон. В шестнадцатом году он предсказал близкий крах России:

— Зига, друг мой, здесь скоро все затрещит по швам. — Они сидели у Донона в Петербурге. — Бери все свое семейство и уезжай куда-нибудь в добрую старую Европу, лучше всего к нейтралам. Эта страна обречена.

Позже, также по подсказке Захарова, Зелинский обосновался в Новом Свете. И здесь, в Хьюстоне, переключился на производство прогулочных судов. Американские толстосумы — большие любители комфорта. Зигмунд строил для них роскошные яхты, эдакие особняки на воде — деревянные панели, дорогая кожа, всякие новейшие приспособления… Сам он этого не одобрял. И вообще в море его укачивало. Но заказчики были довольны.

Сегодня, закончив со всеми делами, Зелинский отправился гулять. Автомобилем, разумеется, он пользовался, иначе выглядел бы в Америке белой вороной. Но с возрастом все неприятней казался запах бензина и появилось чувство дурноты при быстрой езде. Поэтому шофер Зигмунда Григорьевича жил припеваючи и не перетруждался.

Одевшись с помощью камердинера в легкий костюм и удобные туфли, Зелинский нахлобучил на редеющие волосы кепи и вышел на подъездную аллею. Сад вокруг дома был распланирован им самим, а разбивать его помогли английские садовники, любезно присланные Базилем. Теперь здесь все радовало глаз.

Зигмунд Григорьевич вдохнул свежий, чуть припахивающий солью приморский воздух и рысцой припустил по аллее. Но очень скоро дыхание изменило ему, и он перешел на спокойный, равномерный шаг.

Уже вечерело, когда он самой короткой дорогой добрался до городского парка. Это было его любимое место, и порой, когда редкие прохожие не раздражали Зелинского своим американским видом, ему казалось, будто он снова находится в Киеве или Одессе.

Здесь, под сенью старых деревьев, он мог дать волю своей непроходящей ностальгии. Хуже всего было отсутствие всяких сведений о матери и сводных братьях и сестрах. После большой неразберихи в России, после двух революций и гражданской войны Зигмунд Григорьевич совершенно потерял связь с родными. Он пытался наводить справки через АРА и американский Красный Крест, но все поиски были безуспешными. Неужели близкие бесследно сгинули? Он почувствовал, как на глаза навертываются непрошеные слезы, и резко тряхнул головой. Ощущать себя сиротой — это минутная слабость, вполне, впрочем, простительная мужчине, которому скоро полвека. Но лучше не растравлять душу и верить, что где-то там, вдалеке, жива мама и, возможно, уцелел кто-нибудь из Вишневских.

— Эй, мистер! — от дерева отделилась темная фигура, и Зелинский вздрогнул от неожиданности. — Не боишься так поздно гулять?

Опять негр! Вот еще к чему в Америке невозможно привыкнуть — к этим нахальным черномазым попрошайкам. Дать ему, что ли, доллар, чтобы отвязался? Перед прогулкой Зигмунд Григорьевич всегда предусмотрительно рассовывал по карманам небольшую сумму денег именно для подобных случайностей.

— А ты-то сам не наложил в штаны от страха? — ответил он с фамильярностью, которую, как ему было известно по опыту, так любят американцы. — Может, проводить тебя к мамочке?

— Чего мне бояться? Я не один, — хохотнул неизвестный, и Зелинский заметил, что его со всех сторон окружили. Нет, это не негры, просто смуглые ребята, видимо, латиносы, темнота обманула. Совсем молоденькие, лет пятнадцати-шестнадцати. Ну ясно, дурью маются.

— Вот что, парни, — он сменил тон. — Вижу, вам скучно. Хотите развлечься? Идите к девочкам, посидите в баре, выпейте… Это гораздо интересней.

— Девочки денег стоят, — хмыкнул тот самый, первый. Он, по всей видимости, и был коноводом. — Не говоря уж о баре.

— Сколько хватит?

Зигмунд Григорьевич нащупал в кармане пару бумажек и протянул их вожаку подростков.

Разом вспыхнули фонари, и Зелинский окончательно успокоился. Эти щенки наглеют только в темноте.

— Десять зеленых! — присвистнул коновод. — Никак, у тебя, мистер, денег куры не клюют?

— Хватит, Дэви, — вмешался другой юнец. — Оставь его в покое. В самом деле, пошли лучше в бар.

— У него еще есть, Исаак, — спокойно отозвался Дэви. — Ведь правда, мистер?

— Правда, — Зигмунд Григорьевич даже рассмеялся. — Держите еще десятку, парни. Хватит на всех.

— С чего это ты такой щедрый, мистер? — подозрительно прищурился молодой нахал. — Думаешь, мне нужны твои вонючие деньги? Нам просто нравится, когда нас боятся.

— Не заводись, Дэви, — Исаак опасливо глянул по сторонам. — Двадцать зеленых — разве мало? Не зли его. Стоит ему крикнуть — и со всей округи сбегутся копы.

— Нет, этот не заорет! Хочет показать, какой он храбрый. И как у него много в карманах денег.

— Нет, с собой у меня больше ничего нет, — хладнокровно сказал Зелинский. — А у тебя, я вижу, аппетит неплохой. Хочешь получить хороший кусок? Приходи завтра на Роуд-стрит, 15, спроси мистера Розенблюма. И ребят своих приводи. Мне нужны толковые парни. Заработаете столько, что не понадобится пугать по ночам прохожих. Роуд-стрит, 15, мистер Розенблюм, — повторил он.

— Я думал, ты гой, — недоверчиво заметил Дэви. — Не слишком похож на нашего.

— Когда заработаешь, тоже станешь похож на приличного человека, — Зигмунд Григорьевич повернулся и, не оглядываясь, зашагал к выходу из парка.

Из «БЛОКЪ-НОТА» неизвестного

«В последнее время с удивлением обнаружил, что все больше и больше становлюсь похож на отца. Разумеется, никаких внешних аксессуаров одесского доктора — бородка, пенсне… Но что-то общее есть в складе лица и особенно в глазах. Неистребимо еврейское, вечно озабоченное, страдальческое выражение.

Странно, что я никогда не ощущал себя ни евреем, ни поляком, ни русским. Помню, как обрадовался, получив оценку Базиля:

— Ты — гражданин мира.

Тогда эти слова показались мне открытием, они заглушили давнюю боль: «жидовский ублюдок», «байстрюк» — то, что я услышал от любовника Н., не понимая вполне смысл, потому что он бил меня по лицу, а это было еще обиднее, еще оскорбительней.

Единственный человек, для которого не важно было, кто я, — мама. Может быть, в благодарность за это я и взял ее фамилию? Но и поляком я не был, хотя сносно болтаю по-польски.

Отношения с отчимом были не слишком гладкими, я ревновал его к братьям и сестрам, а потом, когда узнал, что он мне не родной, что-то кричал ему о «русском шовинизме». Теперь стыдно, но не у кого просить прощения, полковник давно истлел в могиле.

Недавно прочитал, что вопрос национальности упирается в то, кем сам себя ты числишь, к какой культуре себя относишь. В таком случае я, безусловно, русский. Чем иначе объяснить эти приступы тоски по родным камням, эту жалящую изнутри ностальгию? Я вздрагиваю, увидев в газетах знакомые по России имена или читая сообщения из Киева, Москвы, Петербурга. Это все мое, и оно болит, как живое, хотя давно отрезано.

Вместе с тем меня тошнит, когда я наблюдаю эмигрантскую возню и беспочвенные надежды «бывших» на то, что Советы сгинут и вернется все, что потеряно. Меня передергивает, когда я слышу американизированную речь их эмигрантских детей… А Митины мальчики вообще уже американцы, по-русски не говорят, хотя и понимают, когда к ним обращаешься…

Господи, думаю я иногда, почему ты послал мне это подвешенное, промежуточное состояние?! Кто я такой и зачем существую на свете? И какой была бы моя настоящая судьба, если бы сызмальства я воспитывался в сознании причастности к чему-то определенному, будь то еврейство или что-либо другое…

Завидую Захарову. Ему плевать, кто он такой — грек, или русский, или «сэр Бэзил»… Ох, надо съездить в Лондон, обязательно!

Может быть, я вообще прожил не свою, а чужую жизнь?..

…сосед по коммуналке вечно пьяный и скандалит. Пригрозил ему, что вызовет участкового и его заберут на пятнадцать суток. Не забыть отдать с пенсии пять рублей, которые занял у Клавдии Николаевны».

Лондон, 1922 год

— Представь себе, друг мой, состояние приговоренного к расстрелу… — пророкотал Захаров и сделал маленький глоток коньяку. — Я уже закончил все дела, отдал последние распоряжения — и вдруг мне сообщают, что опухоль доброкачественная! На радостях я чуть не умер!

Зелинский рассмеялся. Базиль нисколько не изменился, только немного осунулся после операции. Выпуклые глаза-сливы светились на оливковом лице прежним веселым жизнелюбием.

— Как самый лучший врач всех времен и народов, — Зигмунд Григорьевич указал на бокал, — спиртное я бы не рекомендовал.

— Ага, — подтвердил Захаров. — Профессор Куинси то же самое говорит. Но какой, скажи на милость, смысл жить, если не курить, не пить и не любить хорошеньких девочек? Помнишь Пепиту?

— Я потом искал ее в Париже, — кивнул Зелинский, — но и следа не нашел.

— Она в Англии, — Базиль вкусно затянулся толстенной сигарой и выпустил дым через ноздри. — Одна воспитывает сына.

— Так она вдова? — грустно спросил Зигмунд Григорьевич.

— По крайней мере, добивалась этого статуса, чтобы получать пенсию от военного ведомства, — сообщил Захаров и пошутил: — Она стала бы миллионершей, если бы ей выплачивали за всех, чьей вдовой она была…

Зелинский улыбнулся.

— Кстати, знаешь, кто отец ее ребенка? — Базиль снова отхлебнул коньяка. — Молва утверждает, Джордж Рейли.

Зигмунд пожал плечами. Это имя ничего ему не говорило.

— Как же так! — возмутился Захаров. — Для склероза ты еще молод. Напрягись! Порт-Артур… Ну же, Зига! Мы сидим у Ханссона и играем в преферанс… Тепло? Буквально накануне войны… Нас четверо: я, ты, Ханс и… Еще теплее? Помнишь англичанина, который обобрал меня до копейки? Ну, того, из военной разведки?

— Да, был англичанин, ему везло невероятно, — вспомнил наконец Зелинский.

— У него-то и был впоследствии роман с известной тебе дамой, — с удовлетворением сказал Базиль. — Так она, по крайней мере, утверждает. В картах был удачлив, это верно. Но потом ему крупно не повезло. Был на каком-то секретном задании, кажется, даже в нашем с тобой отечестве, и не вернулся оттуда.

— Вот как… — протянул Зигмунд Григорьевич. — Да, Россия сейчас — гиблое болото. Я все никак не могу своих отыскать. Может быть, жив кто-то из близких, нуждается, голодает… А я ничем не могу помочь. Поверишь ли, иной раз думаю: лучше бы знать наверное, что все до одного умерли или убиты, чем так вот мучиться неизвестностью…

Он залпом выпил коньяк. Захаров легонько похлопал друга по плечу:

— Не падай духом! Рано или поздно Россия должна будет наладить отношения с цивилизованным миром. И тогда ты сможешь получить любую информацию о своих родственниках.

— Когда это будет и будет ли вообще? — уныло сказал Зелинский. — Матери, если жива, уже под семьдесят. Хоть бы увидеть ее разок, обнять, прощения попросить за все огорчения, которые причинил по молодости да по глупости…

Он заплакал. Чувствительный Базиль тоже засопел носом.

— Не трави душу, друг мой…

Вдруг глаза его заблестели, смуглое лицо приобрело добродушно-плутовское выражение.

— Я знаю, что делать! — воскликнул грек. — Чем, скажи, мы хуже покойного дружка Пепиточки? В конце концов, чему быть, того не миновать. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет…

— К чему ты клонишь? — недоумевал Зигмунд Григорьевич. — Что предлагаешь? Записаться, что ли, в британскую разведку?

— Отнюдь, мой друг, — Захаров чуть не приплясывал от возбуждения. — Это совершенно излишне. К тому же, по моему мнению, нас может забраковать военная медкомиссия… Мы изберем иную тактику!

— То есть? — все еще не понимал Зелинский. — Ты что, собираешься вместе с бароном Врангелем снова высадиться в Крыму? Или сдаться большевикам?

— Ни то ни другое, — Базиль победоносно пыхнул сигарой. — Мы станем контрабандистами!

— Ничего не понимаю. Ты здоров ли?

— Типун тебе на язык! Мне, конечно, кое-что вырезали, но в отношении моей головы можешь не сомневаться… Мы проникнем в Советскую страну нелегально, через Польшу… Или, если пожелаешь, через Турцию. Переоденемся — я рабочим, ты колхозником…

Зигмунд Григорьевич не знал, смеяться ему или досадовать на друга.

— Не проще ли подать заявку на концессию? Я слышал, что даже Путилов и Рябушинский предлагают большевикам свои проекты…

— С тобой невозможно разговаривать, — вдруг обиделся Захаров. — Концессии, проекты… Никакого полета фантазии! А я уже представил, как мы с тобой, мой друг, крадемся через границу в кирзовых сапогах и фуфайках… Это гораздо романтичней!

Немного истории

«Мы смотрим отсюда на наши фабрики, а они нас ждут, они нас зовут. И мы вернемся к ним, старые хозяева, и не допустим никакого контроля. Восстановление прав собственности — вот на чем следует настаивать. Для этого необходимо наладить контакты с новой нэпманской буржуазией внутри страны».

(Из выступления П. Рябушинского на торгово-промышленном съезде в Париже, май 1921 года.)

«В приемлемой для большевиков форме произойдет вмешательство в их управление страной: сначала в сфере финансов, а потом, ставя новые требования при каждом авансе, постепенно можно будет овладеть всем правительственным аппаратом».

(Из проекта восстановления России А. Путилова.)

«Определенная часть белогвардейской буржуазии превосходно понимает значение концессий и заграничной торговли для Советской власти».

(В. Ленин.)

В 1921–1924 годах из-за рубежа в Советскую Россию поступило более 1200 предложений на концессии. Многие из них исходили от русских эмигрантских торгово-промышленных кругов. Однако Советское правительство проявляло большую осторожность при заключении сделок, стремясь сохранить в руках государства все командные высоты в народном хозяйстве.

Глава 5 ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ — ЛИШНИЕ СЛЕЗЫ

Москва, Лубянская площадь, август 1924 года

Молодой следователь ОГПУ Владимир Арнольдович Стырне вошел в кабинет и тщательно запер за собой дверь.

— В шахматишки? — понимающе кивнул Павел Иванович, сидевший за соседним со Стырне столом. — Ну давай… — и он потянулся к сейфу, где между папками с делами затесалась шахматная доска.

— Нет, — Владимир Арнольдович причесался перед маленьким зеркальцем, висевшим на стене, внимательно осмотрел расческу, подул на нее и спрятал в нагрудный карман. — Есть разговор, Пал Иваныч.

— Случилось что? — насторожился Пухляков.

— Случилось, — Владимир Арнольдович уселся на стул и вздохнул. — Не нравится мне все это…

— Что? — недоумевал Пухляков.

— Все, что творится в нашем управлении, — Стырне говорил тихо, склонившись к лицу своего собеседника. — Нет порядка…

— Нету, — с готовностью согласился Павел Иванович. — Жалованье когда должны были дать? Позавчера. А сегодня я пошел к бухгалтеру с этим вопросом, так он, подлец, меня отматерил. Иди ты, говорит, по известному адресу, когда будут деньги, тогда и получишь. Что я, ишак, что ли, даром пахать?! Да я…

— Я не о том, Пал Иваныч, — брезгливо поморщился латыш. — Феликс Эдмундович все время болеет, его заместители всю работу пустили на самотек. И это в то время, когда следует быть настороже. Социалистическое отечество в опасности…

— В какой еще? — нахмурился Пухляков. — Думаете, будет война?

— О, она уже идет, страшная, невидимая глазу война. Нашу страну заполонили капиталистические элементы. Комиссионеры! Знаем мы этих комиссионеров! Цель у них одна: нажиться на богатствах нашей родины и свергнуть рабоче-крестьянскую власть. Вы газеты читаете?

— Ну, — кивнул Пухляков. — От корки до корки. «Правду», «Известия», «Труд» и еще «Пионерскую правду». Ее мой младший из школы приносит. А также — журнал «Крокодил».

— В таком случае вы должны знать, какую подрывную деятельность ведут иностранные разведки. Под видом концессионеров они направляют сюда шпионов, которые вербуют идейно неустойчивых спецов из бывших и организовывают взрывы, поджоги, убийства.

— Вы что же, Владимир Арнольдович, младенцем меня считаете? — обиделся Пухляков. — Думаете, я сам об этом не знаю? Да я ночей не сплю…

— Простите, дорогой Пал Иваныч, я просто лишний раз хотел вам напомнить, что мы не имеем права сидеть сложа руки… Пускай товарищи Менжинский и Артузов занимаются пустой болтовней, пускай… Кроме них есть еще и преданные делу люди — это мы с вами, это десятки таких, как мы. И мы не дадим врагу безнаказанно действовать на нашей территории.

— Не дадим! — Павел Иванович стукнул по столу кулаком.

— Смотрите, что получается, — горячо продолжал Стырне. — Шпионы приходят и уходят, а чекисты бездействуют. Вот, — он вытащил из кармана обрывок пожелтевшей газетной страницы. — Я уже много лет это храню…

Пухляков нацепил на нос очки и, шевеля губами, прочел:

«…приговорен к расстрелу. Этому заклятому врагу Советской власти удалось бежать. Но участнику заговора, английскому агенту Саднею Джорджу Рейли все же не уйти от возмездия…»

— Это из «Правды» восемнадцатого года, — Стырне забрал из рук Павла Ивановича обрывок газеты, аккуратно сложил его и спрятал в карман. — Помните, заговор послов?

— Да, что-то припоминаю…

— Так вот, где этот Рейли?

— Где? — Пухляков поднял на лоб очки.

— Здесь! — Владимир Арнольдович ткнул пальцем куда-то в пол. — Я уверен, что он снова здесь, в нашей стране. Приехал сюда под видом какого-нибудь комиссионера и ведет подрывную работу. Мы обязаны его найти и наказать по всей строгости закона, чтобы другим неповадно было…

Париж, 1924 год

— Снова просители, — доложил лакей Николай.

— Гнать их в шею! — в сердцах приказал Зигмунд Григорьевич. — Надоели!

Стоило ему на несколько месяцев обосноваться в Париже, улаживая дела перед поездкой в Россию, и от посетителей не стало отбою.

Первым явился, без всякого, к слову сказать, приглашения, советский уполномоченный по репатриации. Зелинский почувствовал себя даже как будто польщенным и принял его очень вежливо.

— Вы ведь не участвовали в белом движении? — вкрадчиво спросил уполномоченный.

— Помилуйте! — удивился Зигмунд Григорьевич. — Я уехал из России в шестнадцатом году и с тех пор туда не возвращался.

— А отчего же теперь собираетесь? — последовал вопрос.

— У меня разрешение… Это сугубо коммерческое предприятие… Понимаете, мы с вашим правительством как бы заключаем договор, — стал объяснять Зелинский. — Это влечет за собой определенные выгоды, в основном — для советской стороны.

— А ваш-то какой интерес? — не отставал уполномоченный. — Наверно, преследуете, хе-хе, свои цели?

— Да, преследую, — устало отозвался Зигмунд Григорьевич. — У меня в Киеве перед мировой войной осталась мать. Ни о ней, ни о моих братьях я с тех пор не имею никаких сведений… Одна надежда — самому разыскать хоть кого-нибудь.

— А почему бы вам, уважаемый господин Зелинский, не вернуться насовсем?

— Пока не могу сказать вам ничего определенного. Еще неизвестно, как сложатся мои дела…

Уполномоченный не оставлял Зигмунда Григорьевича в покое, наведывался множество раз, и в конце концов Зелинский велел Николаю на порог его не пускать.

Но поток других посетителей не прекращался. Люди встречались разные, но большинство из них искали одного — денег. Некая дама в сильно поношенном платье, рыдая, рассказала свою эпопею. Находясь в Берлине, она доверила все свои сбережения некоему аферисту Массино, который предложил ей свои услуги по помещению капитала и обещал при этом платить пятнадцать процентов в месяц.

— Если бы я знала, какой он негодяй! — плакала женщина. — И зачем только я ему поверила! Но ведь платил, платил ежемесячно почти полгода, а потом бесследно исчез. Кто-то из знакомых сказал, будто бы видел его в Париже, я заняла денег и приехала его искать, но не нашла…

Большинству нуждающихся Зелинский оказывал посильную помощь, но очень скоро понял, что на это не хватит никаких средств. Тем более что многие просто пытались использовать его. Так, однажды к Зигмунду Григорьевичу приехал на собственном автомобиле некий господин, отрекомендовавшийся:

— Кадет и адвокат Аджемов, к вашим услугам.

— Очень любезно с вашей стороны почтить меня своим визитом, — сдержанно ответил Зелинский. Он уже научился осторожности и знал, что с русскими визитерами следует держать ухо востро.

— Могу устроить вам выгодную финансовую операцию, — развязно предложил Аджемов, любуясь огромным, по-видимому, фальшивым бриллиантом в своем перстне.

— Благодарю, не нуждаюсь, — еще более сухо ответил Зигмунд Григорьевич.

— Но вам, конечно, нужен адвокат! — воскликнул гость. — Приходите, представьте себе, в суд… А защищать ваши интересы некому! Французские законы, знаете ли…

— Судиться я ни с кем не собираюсь, — отрезал Зелинский и велел Николаю проводить господина Аджемова.

Были среди просителей и по-настоящему несчастные люди, которые волею случая оказались на чужбине и очень страдали вдали от родины. Прослышав, что Зелинский едет в Россию как концессионер, они умоляли захватить их с собой в качестве слуг, компаньонов, клерков — кого угодно! Зигмунд Григорьевич мало чем мог помочь. В основном советовал обратиться в соответствующие инстанции по репатриации.

Однажды какая-то экзальтированная дама буквально бросилась к его ногам, умоляя спасти от голодной смерти ее внуков-сирот. Когда женщина подняла залитое слезами лицо, он с изумлением узнал в ней Нину, свою давнюю киевскую возлюбленную, изменившую ему с Павлом Ивановичем Пухляковым. Для Зелинского это было полной неожиданностью. Он помнил подругу матери моложавой цветущей женщиной, а перед ним стояла на коленях семидесятилетняя старуха.

— Что это вы, Нина Михайловна! — Зигмунд Григорьевич поднял даму с пола. — Можно ли так? Я дам вам денег, дам, только успокойтесь… Я не оставлю вас!

Но женщина снова залилась слезами.

— Милый, милый! — вскрикивала она. — Бог вас вознаградит за все то добро, которое вы делаете людям!

— Когда вы уехали из России? — Зелинский предпочел перевести разговор в другое русло. — Вам известно что-нибудь о моей матери? Или о сводных братьях и сестрах?

— Мы бежали из Клева в восемнадцатом году… Варвара Людвиговна была тогда жива, а дети ее здоровы… — вот то немногое, что могла сообщить Зигмунду Григорьевичу когдатошняя киевская красавица.

Он отдал ей всю наличность, которая была в бумажнике, и просил в случае необходимости обращаться к нему или представителю его фирмы во Франции.

Эта встреча наполнила сердце Зелинского горечью. И в который раз он подумал о том, что поездка в Россию может оказаться совершенно безнадежной…

Из «БЛОКЪ-НОТА» неизвестного

«Недавно прочел у Куприна: «Ну что же я могу с собой поделать, если прошлое живет во мне со всеми чувствами, звуками, песнями, криками, образами, запахами и вкусами, а теперешняя жизнь тянется передо мною как ежедневная, никогда не переменяемая истрепленная лента фильмы». И подумал — как обо мне сказано.

Все мы находимся там, в прошлой жизни, в стране, которой уже нет на карте. Знаешь, что ничего вернуть невозможно, и все-таки надеешься — а вдруг?

История переезжает тебя колесом по хребту и не спрашивает, хочешь ты того или нет. У нее своя правота, ей дела нет до одного, отдельно взятого индивидуума. А ты корчишься с перешибленным хребтом, все пытаешься доказать, что пострадал незаслуженно, что ты — целый мир, огромная вселенная, что ты, в конце концов, хоть чего-нибудь да стоишь…

Иногда я думаю, что никакой романист не может переплюнуть реальную жизнь самого обычного, даже заурядного человека — ему просто не хватит фантазии. Роман — условность, игра со своими правилами: столько-то действующих лиц, чтобы читатель, не дай Бог, не сбился и не запутался, определенное место действия, если на стене висит ружье, оно должно выстрелить — и прочие ограничения. Непридуманная же история — возьмем, ктгримеру, мою собственную — тем и отличается, что не затрудняет себя этими фокусами и трюками. Она нелогична, бессмысленна, непредсказуема и тем страшна. Поэтому глупо задаваться вопросом, хочешь ли ты умереть внезапно или заранее подготовиться к переходу в иной мир. Даже если тебе суждено дожить до глубокой старости и достойно скончаться с правнуками, это не более чем прихоть судьбы. К смерти надо быть готовым каждую минуту существования, будь тебе двадцать, сорок или девяносто. Никто никому не воздает по заслугам: добродетель попираема и осмеяна, злоба, корысть и предательство ненаказуемы. Ибо жизнь не есть роман, написанный в утешение читающему».

Стамбул, 1924 год

— Значит, все-таки покидаешь меня? — Захаров обнял друга, его глаза наполнились слезами.

— Помилуй, Базиль, это была твоя идея! — Зигмунд Григорьевич не сумел скрыть удивления. — Кто, как не ты, разрабатывал проекты, один другого фантастичней, моего возвращения в Россию?

— То была игра, мой друг… — грек отер мокрые щеки. — Я не мог подумать, что для тебя все это настолько серьезно.

— А концессия? — не поверил Зелинский. — Ты вложил огромные средства… Не понимаю!

— Я и сам не понимаю, почему это сделал, — улыбнулся сквозь слезы Захаров. — Наверно, хотел сделать для тебя что-нибудь приятное… Ведь когда тебе хорошо…

— …я счастлив, потому что хорошо моему другу, — закончил Зигмунд Григорьевич уже не раз слышанное высказывание. — Спасибо, дорогой мой, единственный мой!

Они еще раз обнялись. Носильщик-турок терпеливо ждал, пока господа простятся у трапа парохода «Решид-Паша».

— Может, все-таки лучше было бы через Польшу? — спросил Базиль.

— Да нет, так я смогу побывать в Одессе, поклониться праху отца, а уж потом отправлюсь в Киев…

— Я не об этом, — губы Захарова кривились в попытке улыбнуться. — Может быть, все-таки лучше было проникнуть в Россию нелегально…

— Не думаю, — возразил Зелинский. — Ты хочешь, чтобы меня арестовали, как какого-нибудь Савинкова? Я же не террорист, зачем мне прятаться? Я предприниматель и еду открыто, со всеми документами, с разрешением и договором… Так что ты можешь быть спокоен, что со мной не случится ничего непредвиденного. Меня не убьют, не расстреляют. Я иностранный подданный, то есть вполне неприкосновенное лицо. Если от меня не будет вестей, тогда ты, как мы и договаривались, начинаешь меня разыскивать по официальным каналам. Это гарантия, Базиль.

— Угу, — уныло подтвердил Захаров. — Но я предпочел бы тебя не отпускать. Может, никуда не поедешь, а, Зига? Черт с ней, с неустойкой! Деньги — это всего лишь деньги. Дороже тебя у меня никого нет…

— Ну вот, опять начинается, — вздохнул Зигмунд Григорьевич. — Сколько раз тебе говорить — это обычная деловая поездка. Если вдруг что не так, я посылаю тебе в Лондон телеграмму и немедленно возвращаюсь.

«Решид-Паша» дал гудок к отправлению. Носильщик встрепенулся и выжидательно посмотрел на клиента.

— Ну, все, — Зелинский в последний раз обнял друга и стал подыматься по трапу. — Долгие проводы — лишние слезы.

Носильщик потащил вслед за ним чемоданы.

Сэр Бэзил долго стоял на пристани, глядя вслед отплывающему пароходу.

«Был на могиле отца тчк еду Киев тчк Зига»

(Телеграмма, присланная Зелинским из Одессы.)

«Впечатлений очень много. Всего не расскажешь. Здесь все не так, как представлялось. Развеялись многие предрассудки, бытующие на Западе. Ни о матери, ни о Вишневских — никаких новостей».

(Открытка, присланная Зигмундом Григорьевичем из Киева. На лицевой стороне — плакат с надписью «Слава Великому Октябрю!»)

«Дорогой друг! Твои опасения были совершенно напрасны. В Киеве встретили меня очень радушно и позволили порыться в архивах. Но, к сожалению, часть бумаг утрачена во время гражданской войны, и я пока не нашел свидетелей, что-либо знающих о моих близких. Зато за это время я много увидел и осознал. Я ожидал застать страну разрушенной, нищей, голодной. А увидел страну возрождающуюся. Вместо вымирающего народа — народ воскресающий. Живя здесь даже так недолго, как я, не можешь не проникнуться настроениями окружающих людей, не можешь не интересоваться всем, что происходит в экономике, политике, да и просто в быту. Самое модное в России сейчас слово — «энтузиазм». Это то самое одушевление, с которым весь народ, как один, стремится выполнить и перевыполнить «пятилетку» (еще одно новое слово). Представь себе, Базиль, выросло целое поколение, ничего не помнящее о прежней жизни. Мы для этих молодых людей — какие-то доисторические монстры, обломки прошлого. По улицам то и дело проходят, маршируя, пионерские отряды. Пионеры немного напоминают знакомых тебе бойскаутов. Они носят короткие темные штаны и светлые рубахи, а под воротом повязывают красный галстук, который называют частицей знамени своих отцов и старших братьев. Ходят они строем, под барабан, отбивающий дробь, во главе с вожатым, который постарше годами. Зрелище немного странное, но до слез волнующее. Наверно, потому, что я вспоминаю внуков.

Остановился я в гостинице «Континенталь», потому что дом, где была квартира отчима, национализирован. Но я заходил в него и даже побеседовал с людьми, которые живут в моей комнате (квартира очень плотно заселена разными семьями). Их нисколько не смутило, что я иностранец и эмигрант, к тому же когда постоянно сопровождающий меня «товарищ» (здесь все обращаются друг к другу так, слово «господин» звучит анахронизмом и вызывает подозрительность) Сергей объяснил им, что я разыскиваю родственников, все готовы были помочь, но не могли, т. к. поселились здесь значительно позже, уже после второй революции.

Обедаю в ресторане. Еда вполне приличная, хотя и без изысков. Люди одеваются чисто, аккуратно, но, на мой вкус, несколько однообразно, особенно мужчины. Дамы же, как и всюду в мире, стремятся выглядеть хорошо.

Как Ольга? Получил ли ты письмо от Мити? Он обещал заботиться о матери в мое отсутствие. Когда я видел ее в последний раз в клинике, она была спокойна, однако не вполне осознавала, что происходит и кто я такой. Очень о ней беспокоюсь. Похоже, ее состояние ухудшилось.

Неожиданно оказалось, что по делам концессии необходимо выехать в Москву: на двух документах должны быть подписи каких-то больших советских чиновников. Товарищ Сергей, который меня сопровождает, очень любезно заверил, что это пустая формальность и сразу же за получением подписей и печатей можно будет развертывать производство. Вместе с Сергеем мы сели в поезд, следующий в Москву. Проводница в белой наколке принесла чаю. Я жадно смотрел в окно вагона, излечиваясь от своей застарелой (восьмилетней) ностальгии, а когда устал, принялся читать советские газеты, откуда почерпнул немало полезной информации о здешней жизни вообще и об экономической — в частности. У меня чешутся руки, так хочется поскорее взяться за работу. Сергей обнадежил меня, что после соответствующего прошения я смогу получить доступ в центральные архивы и что-либо разузнать о своей потерянной семье. Наконец объявили о прибытии в столицу (теперь она в Москве), где нас должны были встречать коллеги Сергея, опекающие меня в главном городе большевиков. Их двое, оба в кожаных куртках, довольно интеллигентного вида, один закончил рабфак, назвался Лито…»

(Незаконченное письмо Зелинского Захарову (цитируется по секретным архивам ОГПУ.)

Лондон, декабрь 1924 года

— Успокойтесь, господин Захаров, — советский посол умоляюще сложил руки на груди. — Наберитесь терпения. Мы обещали навести справки? Мы свое слово сдержим. Уже послали запрос. И теперь ждем ответа.

— Но сколько же это может продолжаться?! — сэр Бэзил возмущенно запыхтел. — Куда мог деться мой компаньон? Он ведь не террорист какой-нибудь, тайно перешедший границу… Он честный предприниматель и отправился в вашу страну совершенно легально. Я сам посадил его в Стамбуле на пароход… Получил от него телеграмму из Одессы и открытку из Киева… Вот они!

— Вы уже показывали нам и телеграмму, и открытку, — терпеливо сказал посол.

— А после этого я не получил от господина Зелинского ничего! — не слушая его, продолжал Захаров. — Не может быть так, чтобы человек бесследно исчез! Ищите его! Вдруг у него украли документы, деньги… Он нуждается в помощи, я готов заплатить, сколько требуется…

— Спрячьте ваш бумажник, господин Захаров, — продолжал увещевать сэра Бэзила посол, про себя проклиная назойливого миллионера. — Вашего компаньона уже ищут. Не исключено, что уже нашли. Когда придет ответ на посланный нами запрос, мы немедленно уведомим вас. Поэтому вам не стоит беспокоиться и приходить сюда каждый день.

— Вы хотите от меня отделаться? — закричал сэр Бэзил. — Я этого так не оставлю! Проходят недели, месяцы, а вы уговариваете меня не волноваться, как будто я морочу вам голову из каприза или из-за ерунды. Учтите, милейший, я этого так не оставлю! Я близок к королевскому двору… И дойду до самых высоких особ, если вы не желаете принимать надлежащие меры! У вас будут неприятности, это я гарантирую!

Уверяя Базиля, что все его опасения напрасны, посол проводил миллионера к выходу и с облегчением вздохнул.

«Канун рождества омрачен печальным событием. Вчера в своем особняке скончался сэр Бэзил Захаров, известный огромным вкладом в экономику Великобритании и других стран. Сэр Бэзил Захаров страдал хроническим недугом, и врачи констатировали его смерть от естественных причин. Отпевание состоится в православной церкви».

(Некролог в газете «Таймс» от 27 декабря 1924 года.)

Глава 6 БУДНИ ЛУБЯНКИ

Москва, сентябрь 1925 года

Человек ко всему привыкает, даже к жизни заключенного. И ухитряется существовать в любых, даже самых невыносимых условиях.

Когда по прибытии в Москву Сергей «передал» Зелинского двум своим коллегам Антону и Михаилу, Зигмунд Григорьевич решил, что они будут сопровождать его точно так же, как это делал в Одессе и Киеве сам Сергей. Но все оказалось иначе. Чекисты, все еще приветливо улыбаясь, ловко заломили Зелинскому руки за спину и защелкнули замок наручников.

— Позвольте… — запротестовал было он и получил в ответ такой сокрушительный удар в челюсть, что из глаз посыпались искры.

Слегка оторопев от такого «теплого» приема, Зигмунд Григорьевич попытался объяснить Антону и Михаилу, что, по-видимому, произошло какое-то недоразумение и его приняли за другого человека. Но Антон показал ему пудовый кулак, а Михаил злобно прошипел:

— Заткнись, контра, нечего разводить белую агитацию!

«В самом деле, — успокаивал себя Зелинский, — зачем метать бисер перед свиньями? Эти молодые люди — явно исполнители чужой воли, они делают то, что им приказали». И он решил благоразумно молчать, пока его не доставят к мало-мальски значительному начальству, где он сможет подтвердить свою лояльность.

Зигмунда Григорьевича вывели из вагона только тогда, когда поезд отогнали в тупик, и так быстро затолкали в милицейский «воронок», что он даже не успел оглядеться. Только спросил обеспокоенно:

— А мои вещи?..

И тут же получил еще один ощутимый тычок от Антона. После чего не раскрывал рта всю дорогу, пока его везли. Собственно говоря, его заботил не багаж, а документы, удостоверяющие его, Зелинского, личность и доказывающие, что он приехал в Советскую страну с самыми благими намерениями. Но ни вещей, ни бумаг своих он больше не видел. Даже пиджак, снятый Зигмундом Григорьевичем в поезде, и тот куда-то подевался. И ни к какому начальству он попасть не смог. Его передали с рук на руки усатому конвойному и повели по темным коридорам, потом втолкнули в тесную камеру и дверь за ним с жутким лязганьем затворили, перед этим грубо обыскав и отобрав галстук, ремешок от брюк и шнурки от ботинок.

Оглушенный происшедшим, Зелинский без сил опустился на пол, поскольку сидеть больше не на чем — тюремная койка была поднята. Ни о чем связно думать он не мог и вздрагивал каждый раз, когда в коридоре за дверью слышались шаги. Ему все казалось, что это идут за ним, чтобы извиниться за допущенную ошибку и отпустить восвояси. Но время тянулось тягуче и медленно, он даже не знал, который час (наручные часы тоже отняли при обыске), и постепенно Зигмунд Григорьевич погрузился в дремоту, заставившую его ненадолго забыть о превратностях судьбы. Он мгновенно очнулся, когда дверь снова залязгала, и вскочил на ноги. Но это был всего лишь тот же усатый конвоир, доставивший заключенному обед. Зигмунд Григорьевич брезгливо покосился на липкую массу, размазанную по жестяной миске.

— Жри, что дают, — добродушно пробурчал усач, перехватив его взгляд. — Привык, видать, к буржуйским харчам!

— Когда меня вызовут? — нетерпеливо спросил Зелинский. — Я хотел бы объяснить, зачем…

— Когда надо будет, тогда и вызовут, — философски откликнулся конвоир и добавил: — Радуйся, что живой пока…

И с этими словами ушел.

Зигмунд Григорьевич нервно заходил по камере. Есть он не хотел, да и не мог. В крохотном зарешеченном оконце под потолком было видно небо. Остро захотелось выйти на свежий воздух.

Зелинский заколотил в дверь кулаками:

— Выпустите меня отсюда! Я ни в чем не виноват! Это недоразумение! Я требую адвоката!

— Будешь буянить, — донесся из коридора знакомый голос усача, — посодют в карцер. Так что сиди лучше тихо.

И его шаги удалились.

В таком положении Зигмунд Григорьевич оставался довольно долго. Сколько, он и сам толком не знал, потому что догадался делать насечки на стенке не сразу. Потом приучил себя глотать дурно пахнущую еду и пить подозрительного вида пойло — надо было хоть как-то поддерживать силы. Время от времени его выводили в туалет — это называлось «оправиться», но никого увидеть не удавалось, потому что, если в это время по коридору вели другого заключенного, его ставили в коридорную нишу лицом к стене. Единственные люди, с которыми он общался, были конвойные. Они сменялись через два дня на третий: сутулый худой старик, которого Зелинский прозвал про себя Кощеем, добродушный усач, знакомый ему с первого дня, и молодой парнишка с носом кнопкой. Обращаться к ним с какими-либо вопросами или просьбами было бесполезно. Единственный, с кем сложились более или менее сносные отношения, был словоохотливый усач. Когда однажды Зигмунд Григорьевич пожаловался на плохое самочувствие и посетовал на то, что ему не разрешены прогулки, усатый конвоир покачал головой:

— Скажи спасибо за то, что у тебя есть. Других шлепают сразу, без разбирательств.

— Но ведь в России отменена смертная казнь! — воскликнул пораженный Зигмунд Григорьевич, тщательно штудировавший газеты перед своей роковой поездкой. — Это беззаконие!

— Закон что дышло, — проворчал, уходя, усач.

По насечкам на стене выходило, что Зелинский находится в заключении уже больше полугода. Он зарос седой неопрятной щетиной, брюки давно потеряли свой цвет, а рубашка и белье, которые разрешалось стирать в туалете раз в неделю, превратились в лохмотья.

Москва, октябрь 1925 года

Чтобы не сойти с ума, Зигмунд Григорьевич разговаривал сам с собой то по-русски, то по-польски, то по-английски, то по-французски. Читал наизусть «Евгения Онегина» и все стихи, какие только мог вспомнить. Курносый конвойный хихикал, слушая его. Кощей матерно бранился. Самым благодарным слушателем был усач. Он вдумчиво кивал в такт стихам и восхищенно комментировал:

— От буржуи умели жить! До чего же складно!

В один прекрасный день литературные штудии Зигмунда Григорьевича были прерваны резким окриком:

— Заключенный Зелинский, на выход!

Зигмунд Григорьевич, твердивший строчки Тютчева: «Ангел мой, ты видишь ли меня?», сначала даже не понял, чего от него хотят. Но Кощей грубо тряхнул его за плечо, и этот недвусмысленный жест вернул заключенного к реальности. Сердце его ожило и снова наполнилось надеждой.

Окна в кабинете, куда привели Зелинского, были плотно затянуты шторами, так что невозможно было определить, день сейчас или ночь, на столе горела лампа. Зигмунд Григорьевич смирно стоял посреди кабинета, сложив руки за спиной и слегка придерживая тыльной стороной ладоней спадающие с исхудалого тела брюки.

Человек, сидевший по другую сторону стола, оторвался от бумаг, которые углубленно изучал, поднял голову и устремил на заключенного взгляд выразительных голубых глаз. Зелинский отметил про себя, что следователь молод и красив неправдоподобной, почти женской красотой.

— Ангел мой… — пробормотал Зигмунд Григорьевич.

— Ай-ай-ай! — воскликнул молодой человек. — Как вы плохо выглядите, уважаемый господин Зелинский! Совершенно не похожи на свои прежние фотографии! Может быть, с вами дурно обращались?

— Нет, — глухо ответил заключенный. — Жалоб у меня нет. Но я хотел бы узнать, за что меня задержали и в чем обвиняют. И, разумеется, настаиваю на присутствии адвоката. Я являюсь подданным Соединенных Штатов Америки и приехал в вашу страну, имея на руках государственный договор на концессию. Никаких законов не нарушал. Это произвол! Это международный скандал!

Выпалив все это, Зигмунд Григорьевич испуганно замолчал. Он ждал, что его немедленно упрячут в карцер. Но ничего страшного не последовало.

— Да вы присядьте, — ласково предложил красавец. — Хотите чаю? Сейчас я распоряжусь. — Он нажал на какую-то кнопку. — А пока угощайтесь папиросами.

Через несколько минут подданный Соединенных Штатов наслаждался всеми доступными ему радостями жизни: он сидел на стуле, пил чай и курил, блаженно пуская к потолку сизый дым.

— А теперь давайте поговорим, как два интеллигентных человека, — предложил красавец. — Меня зовут Владимир Арнольдович, фамилия — Стырне, я ваш следователь.

— Наконец-то, — голова у Зигмунда Григорьевича кружилась не то от папирос, не то оттого, что о нем кто-то вспомнил. — Я уже думал, что сгнию в камере, как граф Монте-Кристо.

— Мы соблюдаем законность, — улыбнулся Стырне. — Насколько мне известно, вы предприниматель?

Зелинский с удовольствием отвечал на вопросы. Следователь понимающе кивал и делал какие-то пометы у себя в бумагах. Эта беседа продолжалась довольно долго, и Зигмунд Григорьевич с удивлением обнаружил, что, отвыкнув от общения, он устал.

— Рад был с вами познакомиться, — Владимир Арнольдович вышел из-за стола и сладко потянулся, разминаясь.

Зелинскому страшно захотелось сделать такое же вольное движение, но он почему-то не посмел и только вскочил со стула.

— Меня скоро выпустят? — спросил он.

— Что? — рассеянно произнес следователь. — Нет, Зигмунд Григорьевич, мы с вами еще побеседуем. Но не сегодня. У меня закончился рабочий день. Сейчас сюда придет мой коллега, и вы продолжите разговор уже с ним.

Оставшись в одиночестве, Зелинский снова сел на стул и расслабился, отдыхая.

— Встать, белогвардейская сволочь! Скотина! — крикнул кто-то над самым его ухом, и Зигмунд Григорьевич упал на пол от страшного удара. Хлынула носом кровь. Заключенный утер ее рукой и попробовал подняться. Но не тут-то было. На него обрушился новый град ударов. И вскоре темная пелена застлала ему глаза…

Зелинский очнулся, когда на него вылили ведро воды. Все еще плохо соображая, он прикрывал голову руками, когда над ним склонилось чье-то едва различимое лицо.

— А, старый знакомый! — сказал тот же голос, который обзывал его «сволочью» и «скотиной». — Вот и довелось встретиться снова!

Зигмунд Григорьевич с трудом сфокусировал взгляд. Рядом с ним стоял Павел Иванович Пухляков. Почему-то Зелинского ничуть не удивила встреча с человеком, который тридцать пять лет назад, в Киеве, увел у него возлюбленную, да еще при этом избил и оскорбил.

— Нина… — прошептал он разбитыми губами. — Нина… в Париже…

— Ты мне голову не морочь, — рявкнул Пухляков. — Нину какую-то приплел! А про Париж — давай. И про Лондон тоже. Назови всех своих сообщников, которые лелеют планы свержения нашей рабоче-крестьянской Советской власти. Диктуй имена, явки, шифры…

— Какие сообщники? Какие явки и шифры? — Зигмунду Григорьевичу показалось, что он сошел с ума. — Я концессионер. У меня в бумагах все про это сказано… Кроме моего компаньона, сэра Бэзила Захарова, я ни с кем не связан… И больше ничего я не скажу…

— Разговоришься, как миленький, гнида! — Павел Иванович снова принялся избивать заключенного. — Все твои документы — липа! Я же знаю, что ты никакой не Зелинский, а Розенблюм, жидовская твоя морда! Кто еще с тобой работает?..

Мир для Зигмунда Григорьевича раскололся надвое. В одной, светлой половине ласковый красавец Владимир Арнольдович угощал его чаем и папиросами, в другой — негодяй Пухляков бранил, избивал, не позволял спать, ослеплял настольной лампой, кормил селедкой, не давая воды… Заключенный Зелинский потерял счет дням и ночам, потому что перестал делать пометки на стене. Его приволакивали в камеру, измочаленного, окровавленного, бросали в углу, и теперь ему было все равно, какой месяц и год за пределами тюрьмы. Зигмунд Григорьевич хотел только одного — чтобы эта бессмысленная, бесконечная мука скорее прекратилась и ему позволили умереть.

На допросах он перестал возражать, отвечая на все утвердительно и подписывая любые протоколы…

«В 1919 и 1920 годах у меня были тесные отношения с представителями русской эмиграции разных партий… В то же время я проводил у английского правительства очень обширный финансовый план поддержки русских торгово-промышленных кругов во главе с Ярошинским, Барком и т. д. Все это время нахожусь на секретной службе, и моя главная задача состояла в освещении русского вопроса руководящим сферам Англии.

В конце двадцатого года я, сойдясь довольно близко с Савинковым, выехал в Варшаву, где он тогда организовал экспедицию в Белоруссию. Я участвовал в этой экспедиции. Я был и на территории Советской России. Получив приказание вернуться, я выехал в Лондон…»

Бориса Савинкова Зигмунд Григорьевич видел один раз в жизни, на публичном выступлении. Теперь знаменитый эсер был мертв, скоро умрет и он, Зелинский, так что это вранье все равно не имеет никакого значения.

«В 1923 и 1924 годах мне пришлось посвятить очень много времени моим личным делам. В борьбе с Советской властью я был менее деятелен, хотя писал много в газетах (английских) и поддерживал Савинкова, продолжая по русскому вопросу консультировать влиятельные сферы и в Америке, так как в эти годы часто ездил в Америку. 1925 год я провел в Нью-Йорке…»

Конец двадцать четвертого и двадцать пятый год Зигмунд Григорьевич провел в одиночной камере. Но кого на этом свете интересовала правда?

«В конце 1925 года я нелегально перешел финскую границу и прибыл в Ленинград, а затем в Москву, где и был арестован…»

Зелинский знал, что Петербург, где он не был с 1916 года, после смерти Ульянова переименовали. Но что было правдой, а что — фантазиями его мучителей, он уже перестал различать…

«Антибольшевистским вопросом я усиленно занимался всегда и посвятил ему большую часть времени, энергии и личных средств. Могу, например, указать, что савинковщина с 1920 по 1924 год обошлась мне, по самому скромному подсчету, в 15–20 тысяч фунтов стерлингов.

Я был в курсе дел на основании присылаемых мне информаций из разных источников России, но не непосредственно, а также из источников английской и американской разведок…»

«Судился в 1918 году, в ноябре… по делу Локкарта (заочно)».

«С этого момента я назначаюсь политическим офицером на юг России и выезжаю в ставку Деникина, был в Крыму, на юго-востоке и в Одессе. В Одессе оставался до конца марта 1919 года…»

Сознание откликалось на знакомое название, Зигмунд Григорьевич шептал себе под нос:

— Одесса… Папа…

— Подтверждает! — удовлетворенно констатировал Стырне и подсовывал для подписи очередной лист протокола. — А капиталиста Форда вы знаете, господин Зелинский?

— Форда… Да… Его все знают… — заключенный кивал совершенно белой головой. — Автомобильный магнат…

«Специальные агенты фордовской организации посылались за границу и ездили за тысячи миль, чтобы собрать новые лживые измышления и поклепы на евреев. Подобно Генри Детердингу в Англии и Фрицу Тиссену в Германии, американский автомобильный король Генри Форд солидаризировался с мировым антибольшевизмом и стремительно растущим фашизмом. Вскоре после приезда в Соединенные Штаты я стал работать в тесном сотрудничестве с агентами фордовской антисемитской и антисоветской организации…»

— Зачем? — слабо удивился Зигмунд Григорьевич. — Я сам наполовину еврей…

— Не твоего ума дело! — рявкнул Пухляков. — Поумнее тебя люди составляли документ, им виднее. — Подписывай: Сидней Рейли.

— Я не знаю такого человека…

— Подписывай, скотина! Рейли — это ты!

— Я не…

Страшный удар снова свалил Зигмунда Григорьевича на пол.

«При их содействии я составил полный список тех, кто втайне работал в Америке на большевиков». «Форд финансировал антисемитскую агитацию в Америке, был связан с организацией американских фашистов Ку-клукс-клан и финансировал русских монархистов-кирилловцев в Баварии для ведения антисемитской агитации и для контрреволюционной деятельности в России».

— Ку-клукс-клан против негров… — бормотал Зелинский. — Негры в парке… Дэви… Исаак… Спросите Розенблюма…

— Заговаривается, — поморщился красавец Стырне. — Несет уже полную околесицу.

— Надо заканчивать скорее, — кивнул Павел Иванович. — Как бы не окочурился раньше времени… Эй! — пихнул он в бок бессильно висящего на стуле заключенного. — Диктуй фамилии агентов американской разведки. Да не спи ты! Отдохнешь после расстрела.

— Смертная казнь отменена… Советской властью… — заплетающимся языком пробормотал Зигмунд Григорьевич.

— Без тебя знаю! Начитался газет, контра недобитая…

Москва, 3 ноября 1925 года

— Вы что, с ума там посходили! — Артузов озадаченно почесал затылок. — Мэри Пикфорд, Чарльз Спенсер Чаплин, Макс Линдер… Это, по-вашему, американские шпионы?

Пиляр вытянулся в струнку перед главой КРО ОГПУ:

— Виноват, Артур Христофорович, недоглядел…

— Скорее, переусердствовали, — сухо заметил Артузов. — И громкий процесс по вашей милости не получится.

— Сами знаете, шпион матерый, хитрый… — оправдывался Пиляр. — Ребята работали день и ночь, выжимали из него все, что могли… Хотели, как лучше, Артур Христофорович…

— Бумаги все готовы и подписаны?

— Так точно!


«Секрет «Интеллидженс Сервис» ведет свою работу под углом общегосударственной политической точки зрения… Его главное назначение — сбор сведений, касающихся общегосударственной политической безопасности и могущих лечь в основу направления высшей политики. Это учреждение — абсолютно тайное. Ни фамилии его начальника, ни фамилии тайных сотрудников никому не известны… Резиденты в соответствующих странах никогда не имеют своего явного и самостоятельного существования, а всегда находятся под прикрытием вице-консула, паспортного бюро и даже торговой фирмы…

В каждой стране, где есть значительное количество русских эмигрантов или советское представительство, резиденты данной страны выполняют работу также по русскому отделу… Соответствующие штабы лимитрофных государств работают в полном контакте с соответствующим резидентом… Работа в СССР лимитрофных агентов — эстонцев, латышей, поляков и других — значительно упрощается тем, что им легче слиться со средой. Здесь масса их соотечественников, и, наконец, надзор за ними значительно слабее. Ведь для наблюдения за всеми поляками потребовалось бы десять ГПУ. Я считаю, что лимитрофных дипломатов и резидентов всех без исключения можно купить. Вопрос только в цене…

«Интеллидженс Сервис»… получает в определенных случаях задания и чисто военного характера по организации восстаний, террора и прочих актов там, где правительство считает это нужным. По традиционной тактике все такого рода действия лишь руководятся через резидента, но выполняются же местными силами…»

— Оч-чень ценная информация, — едко усмехнулся Артузов. — Ничего конкретного, одни общие слова… Много выжали твои ребята из «матерого шпиона», нечего сказать! А этот список американских агентов… Можешь им подтереться! Нет, лучше так… — он изорвал в мелкие клочки бумажки с каракулями Зелинского относительно Мэри Пикфорд и Чарли Чаплина. — Так-то надежней будет… Не приведи Господи, увидит кто-нибудь из других отделов — потешаться будут над нами до колик! Ладно, иди. Пора заканчивать это дело.

Москва, 5 ноября 1925 года

— Мальчик мой маленький, — Варвара Людвиговна присела на край тюремной койки, — как ты постарел, матка Бозка!

Она наклонилась и поцеловала сына в гудящий висок.

— Больно? Ничего, малыш, скоро все пройдет… И пропала.

Какие-то люди схватили и повели на новые муки.

— Мама! — кричал он, вырываясь и оглядываясь назад. — Мамочка! Возьми меня отсюда!

Легкая тень матери скользила по коридору.

— Сейчас, сейчас, сынок, — ласково шептала она.

— Приговор… Верховного революционного трибунала… — заглушал ее чей-то голос, — от третьего декабря 1918 года…

— Зига, — Варвара Людвиговна обняла сына, — не смотри, закрой глаза.

— …привести в исполнение…

— Отмучился, грешный, — перекрестился усатый конвойный. И вынес из пустой камеры жестяную миску и кружку.

1979 год Москва, ст. м. «Преображенская площадь», улица Просторная, дом 63

Квартира была по-холостяцки неуютной. Толстый слой пыли покрывал пространство под обеденным столом, на котором в беспорядке громоздились книги, газеты, пепельница, полная окурков, немытые тарелки и пустые бутылки из-под пива.

— «Я, ты, он, она, вместе — целая страна! — надрывалась в радиоточке Ротару. — Вместе — дружная семья! В слове «мы» — сто тысяч «я»!»

Эдик приподнялся на локте, покрутил ручку, и Ротару замолкла.

— Есть хочешь? — он нежно посмотрел на счастливое Викино лицо.

— Ага, — она потянулась. — Очень.

— Сейчас что-нибудь сообразим.

Эдик нагишом прошлепал на кухню. Слышно было, как хлопнула дверца холодильника.

— Яичницу будешь? — крикнул он. — С колбасой? А, черт! Яйцо уронил!

Вика лениво вылезла из теплой постели и накинула на плечи мужскую рубашку.

Выйдя на кухню, она расхохоталась.

— Ты чего? — Эдик, собиравший с пола желто-белую лужицу, обернулся.

— Видел бы ты себя сейчас! — захлебывалась Вика.

Сбросив в мойку грязную посуду, она накрыла стол и зажгла огарок свечи, найденный среди прочего хлама.

— Ужин при свечах, — ухмыльнулся Эдик, честно деля яичницу пополам. — Сюда бы шампанское… Погоди-ка… — он метнулся в комнату и скоро вернулся с бутылкой в руках. — «Агдам» для дам! — провозгласил он и торжественно достал из буфета две запыленные рюмки. — Я пью за вас!

— Ты б хоть трусы надел, — посоветовала Вика. — Все-таки при свечах…

Эдик не слишком охотно натянул джинсы.

Потом, когда все было съедено, они сидели друг против друга, потягивая «Агдам», который казался им почти божественным нектаром.

— А почему ты не живешь с родителями? У вас плохие отношения? — поинтересовалась Вика.

— Да нет, вроде… — пожал плечами Бодягин. — Просто надоела излишняя опека. В Питере привык один… Да и им так вроде лучше. Они и за квартиру помогают мне платить. Иначе б я не выкрутился. И потом, не хочу подставлять их. Зачем предкам лишние неприятности с КГБ из-за меня?

— А что, разве все продолжается? — встревожилась девушка.

— А к ним кто раз на крючок попадется, того они уже не отпускают. Ко мне на работу уже наведывался один… в штатском… Документы проверял…

Вика вздохнула.

— Я все думаю об этом человеке…

— О ком? — удивился Эдик.

— О Рейли… Он ведь погиб в первую мировую войну. Как же мог оказаться им Розенблюм? Или это был не Розенблюм, а кто-то другой?

— Господи, ты меня совсем запутала с этими шпионами!

— Нет, правда! Хочется разобраться. Один взрывается, другого расстреливает ОГПУ…

— Да им это раз плюнуть, — авторитетно заявил Бодягин. — Думаешь, сейчас такого не случается?

— Не в этом дело, — перебила Вика. — Розенблюм давал показания как Рейли. Но ведь он же не Рейли…

— Они кого угодно и что угодно заставят подписать.

— Но зачем им это надо? — недоумевала девушка. — Розенблюм же не шпион.

— А им нужен был шпион. Вот они и взяли первого попавшегося иностранца…

— Но объясни мне все-таки, зачем?

— Я почем знаю? Лычки себе зарабатывали. А теперь зачем берут? По той же причине. Думаешь, эти, которые меня таскали в ГБ, не понимали, что просто драка была пьяная? Они хотели раздуть из мордобоя политическое дело, бдительность проявить.

— Но не все же они такие! Повсюду есть честные люди! — горячо возразила Вика. — Для чего был создан Комитет? Для борьбы с врагами! Следовательно, они и тогда и теперь…

— …остаются сволочами! Фальсифицируют дела, устраивают провокации, сажают невинных людей… Ты про пытки что-нибудь знаешь? Тут не то что шпионом себя назовешь, а признаешься в том, что убил родную маму, разрезал на кусочки и съел. Подумаешь, чувака заставили подписать бумаги, будто он и есть тот самый шпион, который погиб в первую мировую! Я знаю истории и пострашней! А ты не хочешь открыть глаза и увидеть правду!

— Правды бывают разные, — подавленно сказала девушка. — По одну сторону баррикады люди верят, что их дело правое, и по другую идут на смерть во имя своих высоких идей.

— Правда одна, — отрезал Бодягин. — А высокие идеи нельзя защищать на чужой крови.

— Легко говорить это сейчас. А если бы была война? А если бы ты жил во время революции? Да ты бы первый лично записался в ряды чекистов, чтобы бороться со всякой нечистью.

— Я?! — Эдик вытаращил глаза. — Да за кого ты меня принимаешь?

— За порядочного человека. И среди чекистов в первые годы Советской власти было намного больше таких, чем тех сволочей, о которых ты говорил. Вспомни Дзержинского! Он беспризорников жалел! Сам умирал от голода, а других спасал. А Менжинский? Артузов? Петерс?..

— Ага… Ягода, Ежов, Берия…

— Это после было, при Сталине… Но в конце концов их разоблачили…

Эдик нервно закурил. Вика зажгла сигарету, затянулась и закашлялась.

— Брось, — сказал Бодягин. — Тебе не идет…

Вика затушила сигарету и подперла лицо кулаками.

— Мне кажется, — медленно сказала она, — что автор этих дневников не был никаким шпионом… Он был порядочным человеком…

— Послушай, — Эдик ткнул окурок в пепельницу. — Давай больше вообще не будем касаться этой темы. Иначе я стану подозревать, что тебя ко мне просто подослали.

— Меня? — растерялась Вика. — Ты же знаешь, что это не так.

— Начинаю уже в этом сомневаться, — он притянул Вику и усадил к себе на колени. — И вообще… докажи мне свою лояльность…

Эдик заснул. А Вика долго ворочалась, таращила в темноту глаза и считала слонов. Наконец она не выдержала, тихонько встала и на цыпочках вышла на кухню. Зажгла свечу, вынула из кармана куртки паспорт Бодягина и принялась его изучать.

Внезапно над головой вспыхнула лампа. Девушка испуганно оглянулась.

В дверях стоял Эдик.

Загрузка...