5. 1907-1914

Ну вот и началась парижская жизнь и все дороги ведут в Париж, мы собрались все вместе, и я могу начать рассказ о тех событиях которые видела собственными глазами.

Когда я в первый раз приехала в Париж мы с подругой остановились в маленькой гостинице на рю Нотр-Дам-де-Шан а потом моя подруга вернулась в Калифорнию а я стала бывать у Гертруды Стайн на рю де Флёрюс.

Я бывала на рю де Флёрюс каждую субботу по вечерам да и помимо суббот я нередко там бывала. Я помогала Гертруде Стайн вычитывать гранки Трех жизней а потом начала перепечатывать Становление американцев. Маленькая дурно сделанная французская портативка оказалась слишком хлипкой для такой большой книги и мы купили большую шикарную Смит-премьер которая поначалу выглядела в студии совершенно неуместной но вскоре все мы к ней привыкли и она стояла там покуда у меня не появилась американская портативка, то есть до после войны.

Как я уже говорила Фернанда была первая жена гения с которой мне пришлось сидеть. Гении приходили поговорить с Гертрудой Стайн а жены сидели со мной. Одна за другой, бесконечная из года в год череда. Я начала с Фернанды а потом были мадам Матисс и Марсель Брак и Жозетт Грис и Эва Пикассо и Бриджет Гибб и Марджори Гибб и Хэдли и Полина Хемингуэй и миссис Шервуд Андерсон и миссис Брэвиг Имбс и миссис Форд Мэдокс Форд и несть им числа, гении, почти что гении и несостоявшиеся гении, и у всех были жены, и я сидела и поддерживала разговор со всеми всеми всеми женами и позже, много времени спустя, я тоже сидела и поддерживала с ними всеми разговор. Но начала я с Фернанды.

А еще я поехала во фьезоланскую Каза Риччи вместе с Гертрудой Стайн и с ее братом. То первое проведенное с ними лето разве я могу его забыть. Мы делали вещи просто прелесть. Гертруда Стайн и я наняли во Фьезоле такси, по-моему единственное во всей округе и ехали на этом стареньком такси всю дорогу до Сиены. Гертруда Стайн с одной своей подругой как-то раз прошла весь путь пешком но дни стояли по-итальянски жаркие и я предпочла такси. Поездка вышла просто очаровательная. Потом еще мы съездили в Рим и привезли оттуда ренессансную тарелку красивую и черную. Маддалена, старая кухарка-итальянка, однажды утром поднялась к Гертруде Стайн в спальню принесла кипятку помыться. А Гертруда Стайн икала. Сеньора вы это пожалуйста бросьте, сказала Маддалена и в голосе у нее было беспокойство. Не могу, сказала между приступами икоты Гертруда Стайн. И Маддалена ушла печально качая головой. Через минуту раздался жуткий грохот. Маддалена взлетела вверх по лестнице, ой синьора, синьора, сказала она, я так расстроилась что у синьоры икота что разбила ту черную тарелку которую синьора привезла из Рима и так по дороге берегла. Тогда Гертруда Стайн стала выражаться, есть у нее такая весьма прискорбная привычка выражаться если происходит что-нибудь непредвиденное и она постоянно повторяет мне что научилась этому в ранней юности в Калифорнии, а поскольку я патриот Калифорнии сказать мне на это нечего. Она стала выражаться и икота прошла. Тогда Маддалена вся так и растаяла. А синьорина-то, сказала она, икать-то перестала. Вы не думайте что я разбила ту красивую тарелку, я просто так шум устроила а потом сказала что разбила чтобы синьорина перестала икать.

Гертруда Стайн ужасно терпелива если кто-нибудь разобьет ненароком хотя бы даже самую дорогую для нее вещь, и это мне, мне горше всего признаваться в том кто чаще всего их бьет. Это не она и не служанка и не пес, ведь в конце концов служанка до них и не дотрагивается, это я вытираю с них пыль и иногда нечаянно роняю. Я всегда прошу ее чтобы она пообещала что разрешит мне склеить у самого лучшего мастера прежде чем скажу что именно разбилось, она всегда мне отвечает что в склеенной вещи радости не видит да нет пожалуйста пусть чинят и после этого вещь действительно чинят а потом она как-то сама по себе исчезает с глаз долой. Она любит хрупкие вещи, вещи дорогие и дешевые, какого-нибудь цыпленка из бакалейной лавки или купленного на ярмарке голубка, один как раз разбился нынче утром, и на сей раз не я его разбила, она любит их все до одной и помнит их все до одной но знает что рано или поздно все они разобьются и потому она и говорит что с ними как с книгами всегда еще найдутся. Но это для меня не утешение. Она говорит что радуется тому что у нее есть а все новое это приключение которое дарит радость. То же самое она обычно говорит и о молодых художниках, да и обо всем на свете, как только все поймут как это хорошо приключения как не бывало. А Пикассо добавляет со вздохом, даже после того как все поймут как это хорошо по-настоящему их любит ничуть не больше народу чем тогда когда никто не понимал что это хорошо.

И все-таки одной прогулки по самой жаре мне избежать не удалось. Гертруда Стайн стояла на своем, в Ассизи нельзя идти кроме как пешком. Любимых святых у нее трое, святой Игнатий Лойола, святая Тереза Авильская и святой Франциск. У меня к сожалению только один любимый святой, святой Антоний Падуанский потому что он помогает найти если что потерял а старший брат Гертруды Стайн как-то раз сказал мне, будь я генералом я бы никогда не потерялась на поле боя, я бы просто сунулась куда-нибудь не туда. Вот святой Антоний мне и помогает. Я в каждой церкви непременно кладу в его ящик для пожертвований вполне приличную сумму денег. Поначалу Гертруда Стайн считала это блажью но теперь она осознала всю необходимость такого рода приношений и если меня нет с ней рядом она сама поминает святого Антония за меня.

День был по-настоящему по-итальянски жаркий и вышли мы как обычно ближе к полудню, потому что Гертруда Стайн вообще любит гулять в эту пору, потому что так жарче всего и еще потому что и святой Франциск по всей вероятности чаще всего гулял как раз в это время потому что гулял-то он в общем в любое возможное время. Мы вышли из Перуджи и отправились наискосок через знойную долину. По ходу дела я постепенно раздевалась, в те времена вообще надевали на себя куда больше чем сейчас, я даже, хоть это было и вовсе неприлично по тем временам, сняла чулки, и все-таки прежде чем мы дошли до нужного места я обронила слезу-другую а дойти мы все-таки дошли. Ассизи очень нравился Гертруде Стайн по двум причинам, из-за святого Франциска и из-за того что городок красивый и еще потому что местные старухи обычно гнали перед собой не коз а маленьких свинок вверх и вниз по ассизским холмам. И на шее у маленьких черных свинок всегда была повязана красная ленточка. Гертруде Стайн всегда нравились маленькие свинки и она часто повторяет что когда состарится будет бродить вверх и вниз по ассизским холмам с такой вот маленькой черной свинкой. Пока она бродит по холмам вокруг Эна с большим белым псом и еще с одним маленьким черным, и как мне кажется выглядит не хуже.

Ей всегда нравились свинки, и Пикассо нарисовал и подарил ей за это несколько очаровательных рисунков где блудный сын среди свиней. И еще один ну просто восхитительный этюд где просто свиньи. И еще примерно в это время он сделал для нее такую крохотную штучку на потолок ну просто меньше не бывает на маленькой дощечке и это был hommage a Gertrude[50] с женскими фигурами и ангелы несут им фрукты и трубят. Долгие годы эта штучка висела на потолке у нее над кроватью. И только после войны ее перевесили на стену.

Но вернемся к началу моей жизни в Париже. Все вертелось вокруг рю де Флёрюс и субботних вечеров и было похоже на медленное вращение калейдоскопа.

Так что же происходило в те далекие годы. Много чего происходило.

Как я уже сказала когда я стала завсегдатаем на рю де Флёрюс чета Пикассо, Пабло и Фернанда, опять сошлись вместе. Летом они опять уехали в Испанию и обратно он привез с собой несколько испанских пейзажей, и можно смело утверждать что эти пейзажи, два до сих пор висят на рю де Флёрюс а еще один в Москве в той коллекции которую начал собирать Щукин а теперь это национальная собственность, положили начало кубизму. Влияния африканской скульптуры в них не было. Влияние Сезанна было и очень сильное, особенно поздних акварелей, сечение неба не на объемы а на плоскости.

Но суть была в том, что суть домов была испанской а значит главным был Пикассо. В этих своих картинах он впервые подчеркнул самую суть испанской деревни, где череда домов не следует логике ландшафта но вскрывает ландшафт и вгрызается в него и сливается с ландшафтом, потому что режет его и вскрывает. Во время войны на этом принципе была основана камуфляжная раскраска орудий и кораблей. В первый год войны Пикассо и Эва, с которой он в то время жил, и мы с Гертрудой Стайн шли по бульвару Распай одним холодным зимним вечером. Нет на свете ничего холоднее чем Распай в холодный зимний вечер, у нас это называлось отступлением из Москвы. И вдруг по улице провезли огромную пушку, мы в первый раз видели раскрашенную пушку, то есть я хочу сказать в камуфляжной раскраске. Пикассо остановился как вкопанный. Cest nous qui avons fait ca, сказал он, это же мы придумали, сказал он. И он был прав, это придумал он. Начал Сезанн потом Пикассо а потом все остальные. Вот так он заглянул в будущее.

Но вернемся к тем трем пейзажам. Когда их только-только повесили на стену понятное дело все были шокированы. А так уж получилось что они с Фернандой засняли на пленку те самые деревни которые он писал и подарили фотографии Гертруде Стайн. И когда кто-нибудь в очередной раз говорил что вот эти кубики на пейзаже ни на что кроме кубиков не похожи, Гертруда Стайн начинала смеяться и говорила, если б вы сказали что эти пейзажи излишне реалистичны в этом был бы хоть какой-то смысл. И она показывала им фотографии и выходило так что в самом деле картины можно было упрекнуть разве что в стремлении фотографически копировать реальность. Много лет спустя по совету Гертруды Стайн Эллиот Пол поместил на одной странице фотографию картины Пикассо и несколько фотографий той испанской деревни и вышло очень интересно. Вот такими они и были истинные истоки кубизма. И гамма тоже был типично испанская, бледно-серебристо-желтая с легчайшими оттенками зеленого, та гамма которая стала потом общеизвестной по кубистическим картинам Пикассо, да и по картинам его последователей.

Гертруда Стайн часто повторяет что кубизм есть изобретение чисто испанское и только испанцы могут быть кубистами и что единственно истинный кубизм есть кубизм Пикассо и Хуана Гриса. Пикассо создал его а Хуан Грис пропитал экзальтацией и ясностью виденья. Чтобы это понять достаточно прочесть жизнь и смерть Хуана Гриса Гертруды Стайн, написанную на смерть одного из двух ее ближайших друзей, Пикассо и Хуана Гриса, оба испанцы.

Она часто повторяет что американцы в состоянии понять испанцев. Что только этим двум западным нациям доступно чувство абстрактного. Что у американцев она находит свое выражение в развоплощенности человеческого, в литературе и в машинах, а у испанцев в ритуале настолько абстрактном что он уже ни с чем иным кроме ритуала не связан.

Я на всю жизнь запомнила как какие-то немцы в присутствии Пикассо сказали что им нравится бой быков и как он бросил в сторону и его передернуло, это уж точно, с явной злостью сказал он, им бы лишь бы кровь лилась. Для испанца важна не кровь, важен ритуал.

Американцы, по словам Гертруды Стайн, они как испанцы, они склонны к жестокости и к чувству абстрактного. И в них не зверство в них жестокость. В них нет интимной близости с землей как в большинстве европейских наций. И материализм их не есть материализм пребывания в мире, обладания миром, это материализм активного действия и чувства абстрактного. Вот и выходит что кубизм явление испанское.

Мы просто диву давались, Гертруда Стайн и я когда мы в первый раз отправились в Испанию, а было это примерно год спустя после открытия кубизма, когда увидели насколько естественно кубизм был made in Spain. В барселонских лавках вместо открыток продавали маленькие рамки а вовнутрь вставлена сигара, настоящая, и трубка, и кусок носового платка и т. д., и в той же самой композиции что в кубистических картинах и кругом еще куча резаной бумаги вместо прочих разных вещей. То есть модернисты всего лишь дали себе труд заметить то что делалось в Испании веками.

В ранних кубистических картинах Пикассо так же как и Хуан Грис использовал печатные буквы для того чтобы соотнести живописную поверхность с чем-то жестким, и буква как раз давала необходимую жесткость. Со временем вместо того чтобы использовать готовые буквы они стали писать их красками и контраст потерялся, один только Хуан Грис был способен написать печатную букву настолько яростно что оставалась вся жесткость а заодно и контраст. Вот так мало-помалу рождался кубизм и он-таки родился.

Именно тогда Пикассо и Брак стали неразлучны. Именно тогда из Мадрида в Париж приехал Хуан Грис, неотесанный и довольно экспансивный молодой человек и стал именовать Пикассо cher maitre чем доводил того до белого каления. А Пикассо чтобы не дать пропасть шутке стал обращаться на cher maitre к Браку, и мне даже как-то неудобно объяснять что некоторые недалекие люди просто не поняли шутки и поверили что Пикассо смотрел на Брака снизу вверх как на учителя.

Но я опять забегаю слишком далеко вперед а речь идет о тех давних временах в Париже когда я только-только познакомилась с Фернандой и Пабло.

В те времена он успел написать всего-то навсего три пейзажа и только-только принялся за головы как будто нарезанные отдельными плоскостями, и еще за длинные батоны хлеба.

В это время Матисс, чья школа работала своим чередом, стал по-настоящему приобретать сравнительно широкую известность, да такую, что Бернхайм-младший, фирма в общем-то более чем посредственная, предложил ему контракт по которому они покупали все его работы по более чем приличной цене, и все только об этом и говорили. Момент был волнующий.

А произошло все это с легкой руки человека по фамилии Фенеон. II est tres fin[51], сказал про Фенеона, который произвел на него большое впечатление, Матисс. Фенеон был журналист, французский журналист который изобрел феномен именуемый feuilleton en deux lignes, а проще говоря он первый научился забивать главную новость дня в две строки. Внешне он был похож на карикатурного дядюшку Сэма которому вдруг взбрело в голову родиться французом а Тулуз-Лотрек однажды написал его стоящим в цирке перед занавесом.

И вот теперь Бернхаймы, с чего и почему я не знаю, наняли Фенеона на постоянную работу и вознамерились связаться с новым поколением художников.

Потом вышла какая-то история, в общем этот контракт долго не протянул, но тем не менее благодаря ему Матисс изрядно поправил свои дела. Он был теперь человек с положением. Он купил в Кламаре дом и участок земли и затеял переезд. Позвольте мне описать этот дом таким как я его увидела.

Этот дом в Кламаре был очень удобный, там была даже ванная, обстоятельство которому семья Матиссов по причине долгого знакомства с американцами придавала большое значение, хотя справедливости ради стоит заметить что Матиссы и раньше и вообще всегда были людьми очень аккуратными и чистоплотными, и была она в первом этаже рядом со столовой. Но тут ничего такого, так во Франции всегда, и всегда так было, у французов дома. Если ванная на первом этаже в этом даже есть какая-то особая интимность. Не так давно мы осматривали новый дом который строит Брак и там опять-таки ванная внизу, на сей раз под столовой. Когда мы спросили, почему так, они нам ответили потому что чем ближе к печке тем теплее.

Участок в Кламаре был большой а сад такой что Матисс с чувством средним между гордостью и досадой называл его un petit Luxembourg[52]. Еще там была стеклянная оранжерея. Позже они высадили там бегонии которые из года в год делались все мельче и мельче. Чуть дальше была сирень а еще дальше большая студия-времянка. Им там ужасно нравилось. Мадам Матисс с этакой милой беспечностью ездила туда каждый день на такси чтобы оглядеться и нарезать цветов, а таксист должен был тем временем ждать ее у ворот. В те времена разве что миллионеры могли позволить чтобы у них под дверью дежурило такси да и то крайне редко.

Они переехали и были совершенно счастливы и вскоре огромная студия заполнилась огромными статуями и огромными полотнами. Был у Матисса такой период. И столь же скоро Кламар стал казаться ему настолько прекрасным что возвращаться туда как возвращаются домой под вечер он уже не мог, то бишь когда он приезжал в Париж на обычный свой час в классе этюда с обнаженной натуры, после полудня, привычка которой он не изменял наверное от самого рождения, так вот возвращаться он теперь стал днем. Его школа приказала долго жить, правительство определило бывшее монастырское здание под лицей и школе сам собой пришел конец.

Дня Матиссов начинались золотые времена. Они съездили в Алжир а после съездили в Танжер а преданные им ученики из немцев слали им в подарок рейнские вина и еще прислали совершенно замечательную черную полицейскую собаку, никто из нас такой породы раньше даже и в глаза не видел. А потом у Матисса была большая выставка в Берлине. Я помню как сейчас один весенний день, день был чудесный и мы должны были обедать в Кламаре у Матиссов. Когда мы туда приехали они всей семьей стояли вокруг огромного пересыльного контейнера с уже сбитой крышкой. Мы подошли к ним и стали смотреть а в этом контейнере оказался самый большой в истории человечества лавровый венок, перевязанный красивой красной лентой. Матисс показал Гертруде Стайн карточку и то что было на ней написано. А написано было так, Анри Матиссу, Победителю в Берлинской битве, и подпись Томас Уиттемор. Томас Уиттемор был бостонский археолог и профессор у Тафтса[53], большой почитатель Матисса и это была дань его уважения. И сказал Матисс, все еще в скорби и в гневе, но ведь я еще не умер. На что мадам Матисс, оправившись от первого потрясения, ответила, Анри глянь-ка, и нагнувшись она отщипнула листик и попробовала его на вкус, это же настоящая лаврушка, для супа в самый раз. А лента, и она окончательно просияла, лента она же тыщу лет прослужит если Марго станет подвязывать ей волосы.

Матиссы прожили в Кламаре практически до самой войны. Виделись они с Гертрудой Стайн все реже и реже. Потом когда началась война они стали заходить значительно чаще. Им было одиноко и тревожно, родители Матисса в Сен-Кан-тене, на севере, оказались за линией фронта а брата интернировали немцы. Мадам Матисс научила меня вязать шерстяные перчатки. У нее это получалось на удивление аккуратно и быстро и я тоже так научилась. Летом Матисс уехал жить в Ниццу и как-то само собой так вышло что Гертруда Стайн и Матиссы, хоть они и расстались добрыми друзьями, больше друг с другом не встречались.

По вечерам в субботу в те давние времена в доме бывало огромное количество венгров, довольно много немцев, понемногу от всех других наций, малая толика американцев и совсем ни одного англичанина. Эти стали захаживать позже, и вместе с ними появилась разноплеменная аристократия и даже несколько особ королевской крови.

Одним из немцев захаживавших в дом в те далекие времена был Паскин. Выглядел он в те дни сногсшибательно, и у него уже была солидная репутация он рисовал изящные маленькие карикатуры для Симплициссимуса, самой живой из всех немецких юмористических газет. Прочие немцы рассказывали о нем странные вещи. Что будто бы воспитывался он в публичном доме и кто его родители неизвестно может быть и вовсе какая-нибудь коронованная особа, и так далее.

С тех самых давних времен они с Гертрудой Стайн больше не встречались но несколько лет назад увиделись на выставке молодого голландского художника Кристианса Тонни который был учеником Паскина и чьими работами заинтересовалась Гертруда Стайн. Они оба обрадовались встрече и у них был долгий разговор.

Паскина не было смысла даже сравнивать с другими немцами настолько он был интереснее хотя пожалуй я бы не стала утверждать этого категорически потому что был еще и Уде.

Уде вне всякого сомнения был из благородных, он не был из обычных белобрысых немцев, он был высокий тонкий в кости темноволосый человек плюс высокий лоб и великолепный отточенный ум. Приехав в первый раз в Париж он обошел все антикварные магазины и все нивесть чем торгующие лавчонки в городе чтобы проверить что здесь в принципе можно найти. Много он не нашел, он нашел одного сомнительного Энгра, нашел несколько очень ранних Пикассо и наверное еще что-нибудь нашел. Во всяком случае когда началась война возникло такое подозрение что он был одним из лучших немецких шпионов и работал на немецкий генеральный штаб.

Говорят что сразу после объявления войны его видели неподалеку от французского министерства обороны, и доподлинно известно что они с приятелем снимали дачу в тех самых местах где позже прошла линия Гинденбурга. Но как бы то ни было человек он был очень приятный и очень милый. И никто иной как Уде первый начал продавать картины таможенника Руссо. У него было нечто вроде частного магазинчика и он торговал предметами искусства. Именно туда отправились к нему знакомиться Пикассо с Браком надев свои с иголочки колом стоявшие костюмы и в лучших традициях цирка Медрано наперебой принялись представлять ему друг друга и умолять друг друга друг друга ему представить.

Уде часто являлся на субботние вечера в сопровождении высоких светловолосых недурных собой молодых людей которые щелкали каблуками и кланялись а потом весь вечер чинно стояли навытяжку. Прочая публика на их фоне смотрелась тем более эффектно. Мне вспоминается один такой вечер когда сын великого ученого Бреля и его весьма неглупая и небезынтересная жена привели с собой испанца-гитариста которому захотелось прийти в субботу и поиграть. Уде и его телохранитель составили прекрасный фон и вечер удался на славу, гитарист играл и еще там был Маноло. Я тогда в первый и в последний раз видела скульптора Маноло, который успел к тому времени стать в Париже легендарной фигурой. Пикассо с готовностью взялся станцевать южноиспанский танец не слишком приличный, брат Гертруды Стайн тоже станцевал Аиседорин танец про смерть, и было очень весело, Фернанда и Пабло заспорили о Фредерике из Лапэн ажипь и об апашах. Фернанда стояла на том что апаши лучше художников и ее указательный палец взмыл вверх. Пикассо сказал, естественно у апашей ведь есть свои университеты, у художников-то нет. Фернанда разозлилась и тряхнула его как следует и сказала, тебе наверное кажется ты что-то умное сказал, а на самом деле ты сморозил глупость. Он с горестным видом показал что она оторвала ему пуговицу а она была очень злая и сказала, а ты вообще, одни сплошные претензии на исключительность а на самом деле вундеркинд и больше ничего. В те времена отношения между ними были далеко не самые лучшие, как раз примерно в это время они собрались переезжать с рю Равиньян на новую квартиру на бульваре Клиши, и там у них будет служанка и все как у людей.

Но вернемся к Уде а сперва к Маноло. Маноло был наверное самый давний друг Пикассо. О нем ходили слухи что он будто бы родной брат одного из искуснейших мадридских карманников. Сам Маноло был человек милейший и оставлял самое приятное впечатление. Он был единственный человек в Париже с кем Пикассо говорил по-испански. У всех остальных испанцев были французские жены или французские любовницы и они так привыкли говорить по-французски что и между собой тоже всегда говорили по-французски. Мне это всегда казалось очень странным. Вот только Пикассо с Маноло всегда говорили между собой по-испански.

Про Маноло рассказывали много всяких историй, он всегда любил святых и сам был под их постоянным покровительством. Рассказывают что когда он впервые приехал в Париж он зашел в первую же попавшуюся церковь и увидел какую-то женщину которая поднесла кому-то стул и ей за это дали денег. И Маноло тоже стал так делать, он заходил во все церкви подряд и разносил стулья и все ему за это давали деньги, пока в один прекрасный день его не поймала та женщина чьи собственно говоря были все эти стулья и у которой он отбивал заработок и было много шума.

Однажды у него было совсем туго с деньгами и он предложил своим друзьям разыграть в лотерею одну из своих скульптур, все согласились, а когда они все сошлись вместе выяснилось что номер на билетике у всех один и тот же. Когда они взялись его ругать он объяснил что сделал так по той простой причине что знал что его друзьям будет обидно если номера у всех окажутся разные. Из Испании он вроде бы уехал когда служил в армии, то есть служил он в кавалерии и просто-напросто переехал через границу, и продал свою лошадь вместе со снаряжением, и у него таким образом набралось довольно денег чтобы добраться до Парижа и стать скульптором. Однажды кто-то из друзей Гогена уезжая отдал ему ключ от собственного дома. Когда он вернулся все его вещи оставшиеся на память о Гогене и все гогеновские этюды как сквозь землю провалились. Маноло продал их Воллару и Воллару пришлось возвратить их законному владельцу. Никто особо не возмущался. Маноло был такой милый сумасшедший помешанный на вере испанский попрошайка и все его очень любили. Мореас, греческий поэт, который в те времена был в Париже весьма популярной фигурой, тоже очень его любил и повсюду таскал его с собой куда бы ему самому ни было нужно сходить. Маноло всюду ходил в надежде что там его покормят но чаще всего ему приходилось ждать снаружи а кормили одного Мореаса. Маноло был невероятно терпелив и никогда не терял надежды хотя про Мореаса шла в те времена та же самая слава что чуть позже про Аполлинера, с деньгами он расставался до крайности неохотно если вообще с ними расставался.

Маноло делал для разных монмартрских забегаловок скульптуры в обмен на еду и прочее, пока о нем не услышал Альфред Стиглиц[54] и не показал его работы в Нью-Йорке и несколько из них не продал и тогда Маноло вернулся на французскую границу, в Сере, и остался там жить, и спит днем и работает ночью, он и его каталонка-жена.

А теперь Уде. Однажды в субботу вечером Уде представил Гертруде Стайн свою невесту. С моралью у Уде всегда были некоторые нелады и поскольку его невеста производила впечатление весьма состоятельной и вполне приличной барышни мы все были несколько удивлены. Но потом оказалось что это был брак по расчету. Уде нужна была некоторая респектабельность а ей хотелось прав на его наследство, а иначе как через замужество это было невозможно. Свадьба вышла несколько скоропалительная а за ней последовал столь же скоропалительный развод. Затем она вышла замуж за Делоне художника который как раз в ту пору начал выходить на авансцену. Он был автором первой из многих последовавших вскоре вульгаризации кубистической идеи, писал какие-то скособоченные дома и называлось это катастрофизм.

Делоне был большой светловолосый француз. У него была маленькая живенькая мама. Она имела обыкновение приходить на рю де Флёрюс в сопровождении старых виконтов вид у которых был точь-в-точь как в юности представляешь себе старого французского маркиза. Эти последние считали своим непременным долгом оставить визитную карточку а после прислать церемонное письмо с изъявлениями благодарности и ни полусловом ни полувзглядом не давали почувствовать насколько неловко они себя должно быть чувствовали. Сам Делоне был довольно забавный. Он был не лишен способностей и невероятно амбициозен. Он вечно задавал один и тот же вопрос, сколько лет было Пикассо когда он написал такую-то картину. Получив ответ он неизменно говорил, ну я еще не настолько стар. И я так смогу когда мне будет столько же.

По правде говоря он и в самом деле довольно быстро набрал вес. На рю де Флёрюс он был частый гость. Гертруде Стайн он очень нравился. Он был смешной и написал одну действительно неплохую картину, три фации на фоне Парижа, огромная картина в которой он смешал в кучу все чужие идеи и добавил толику чисто французской ясности виденья и собственную свежесть восприятия. Настроение в ней было передано просто изумительное и картина пользовалась большим успехом. После этого его картины сделались совершенно никакими, они теперь были большие и совершенно пустые или маленькие и совершенно пустые. Помнится как-то раз он принес одну такую из маленьких к нам в дом и сказал, смотрите я принес вам маленький шедевр. Что маленький вижу, сказала Гертруда Стайн, но вот насчет шедевра.

Этот самый Делоне и женился на бывшей жене Уде и они зажили на широкую ногу. Они принялись опекать Гийома Аполлинера и это он научил их как нужно готовить и как нужно жить. Гийом был бесподобен. Никто кроме Гийома, в Гийоме это было наверное от итальянца, Стелла нью-йоркский художник был способен на нечто подобное когда он был еще совсем мальчишка и только-только приехал в Париж, не умел поднять на смех хозяев, поднять на смех гостей, поднять на смех еду на столе и чтобы они при этом все больше и больше старались ему понравиться.

Так Гийому впервые представилась возможность путешествовать, он отправился с Делоне в Германию и ни в чем себе не отказывал.

Уде обожал рассказывать как однажды к нему в гости явилась его бывшая жена и произнеся восторженную оду по поводу грядущей карьеры Делоне, принялась ему объяснять что ему следует забыть про Пикассо и Брака, так сказать прошлое, и посвятить себя делу Делоне, делу будущего. Напомню что Пикассо и Браку к этому моменту не было еще и тридцати. Уде пересказывал эту историю направо и налево расцвечивая ее по ходу массой забавных подробностей и непременно добавлял, я вам все это рассказываю sans discretion, то есть перескажите эту историю всем кому сможете.

Еще один немец который приходил в те годы в дом был нудный. Теперь он, насколько я понимаю в своей стране большая шишка и он всегда был верным другом Матиссу, даже во время войны. Он был главным оплотом школы Матисса. Матисс не всегда и скажем прямо не слишком часто бывал с ним любезен. Все женщины были в него влюблены, по крайней мере так было принято считать. Этакий коротышка Дон Жуан. Я помню одну высокую скандинавку которая была в него влюблена и которая по субботним вечерам никак не соглашалась войти в дом а стояла себе во дворе и когда бы ни открылась дверь чтобы скажем впустить или выпустить очередного гостя снаружи в темноте была видна одна ее улыбка как улыбка Чеширского кота. Гертруда Стайн приводила его в замешательство. Она постоянно делала и покупала более чем странные вещи. В ее присутствии он никогда не осмеливался на какую бы то ни было критику но мне обычно говорил, но вы-то, мадмуазель, уж вам-то, и указывал на очередной повод для возмущения, неужто и вам тоже это кажется красивым.

Однажды когда мы были в Испании, собственно говоря мы тогда в первый раз поехали в Испанию, Гертруда Стайн не успокоилась пока не купила в Куэнке огромной такой черепахи из искусственных бриллиантов. У нее с драгоценностями все в порядке очень стильные и старой работы, но она с большим удовольствием приспособила эту черепашку в качестве застежки и носила ее везде и всюду. На сей раз Пурман был просто раздавлен. Он утащил меня в угол. Вот эти камушки, спросил он, те которые на мисс Стайн, эти бриллианты они что и в самом деле настоящие.

Как только речь заходит об Испании я тут же вспоминаю как мы сидели как-то раз в одном переполненном ресторане. Внезапно на другом конце зала воздвиглась некая фигура и этот человек отвесил Гертруде Стайн чинный поклон и она так же чинно поклонилась в ответ. Понятное дело это был какой-то приблудный венгр с субботних вечеров, кто же еще.

Был и еще один немец который надо признать нам обеим нравился. Это было много позже, году примерно в девятьсот двенадцатом. Этот немец тоже был высокий и темноволосый. Он говорил по-английски, он был другом Марсдена Хартли, который нам очень нравился, так что и друг его немец нам нравился тоже, не стану отрицать.

Он обычно говорил про себя что он богатый сын не слишком богатых родителей. Другими словами его отец университетский профессор который получал весьма умеренное жалование высылал ему более чем приличное содержание. Рённебек был очарователен и его всегда приглашали на ужин. Однажды вечером они сидели за одним столом с Беренсоном известным специалистом по итальянскому искусству. У Рённебека были с собой фотографии картин Руссо. Только он их оставил в студии а мы все были в столовой. Все стали говорить о Руссо. Беренсон был озадачен, да-да Руссо, Руссо, сказал он, Руссо конечно был довольно приличный живописец но не настолько же чтобы впадать в экстаз. Да-да, сказал он со вздохом, мода конечно вещь непостоянная, это я понимаю, но вот уж никогда бы не подумал что молодежь начнет увлекаться Руссо. Беренсону вообще было свойственно некоторое высокомерие так что никто не стал ему мешать и он выговорился от души. Потом наконец Рённебек вежливейшим образом произнес, но мистер Беренсон, быть может вам просто не доводилось слышать о единственном великом художнике по фамилии Руссо, о таможеннике Руссо. Нет, признался Беренсон, не доводилось, а потом когда ему показали фотографии он и вовсе ничего не понял и даже разнервничался. Мейбл Додж, которая тоже там была, сказала, но право же Беренсон, искусство цветет где хочет. Что ж, ответил ей взяв себя в руки Беренсон, вы femme fatale, кому же и знать как не вам.

Нам нравился Рённебек а кроме того в самый первый раз когда он появился в доме он стал цитировать Гертруде Стайн что-то из ее самых последних текстов. Незадолго до этого она давала какую-то свою рукопись почитать Марсдену Хартли. Ей в первый раз цитировали ее же собственные тексты и понятное дело ей это не могло не понравиться. А еще он перевел на немецкий несколько портретов над которыми она тогда работала и оказался таким образом у самых истоков ее международного признания. Хотя тут я не совсем права. Роше верный Роше уже познакомил нескольких молодых немцев с книгой Три жизни и они уже успели попасть под ее обаяние. Тем не менее Рённебек был душка и всем нам очень нравился.

Рённебек был скульптор, он делал маленькие статуэтки портреты в полный рост и выходило у него просто замечательно, он был влюблен в одну американку которая занималась музыкой. Ему нравилась Франция и все французское и мы все ему тоже очень нравились. На лето мы как всегда разъехались. Он сказал что ему предстоит веселое лето. Ему заказали скульптурную композицию портрет одной графини и двух ее сыновей, маленьких графов, и работать ему придется все лето у графини на дому а у нее прекрасное имение на берегу Балтийского моря.

Когда к зиме мы все снова собрались вместе Рённебек вернулся другим человеком. Начать с того что он привез с собой целую кипу фотографий на которых были корабли немецкого военно-морского флота и ему очень хотелось их нам показать. А нам это было неинтересно. Гертруда Стайн так ему сказала, ну конечно, Рённебек, у вас есть военно-морской флот, и у нас американцев, конечно, тоже есть военно-морской флот, у всех есть свой военно-морской флот, однако человек который не служит в военно-морском флоте вряд ли сможет отличить одно бронированное чудо техники от другого, не валяйте дурака. Он однако стал совсем другим человеком. Время он провел и в самом деле как нельзя лучше. Он привез с собой фотографии на которых он был снят со всеми этими графами а на одной даже с германским кронпринцем который оказался большим другом графини Зима между тем, а это была зима 1913— 1914 года, подходила к концу. Происходило все то же самое что происходило каждый год и мы как обычно устроили несколько званых ужинов. Не помню точно по какому поводу но нам показалось что Рённебек окажется очень кстати. Мы его пригласили. Он послал нам весточку что ему нужно срочно съездить на два дня в Мюнхен но он поедет ночным поездом и вернется как раз чтобы успеть к нам. Так он и сделал и был очень мил впрочем как всегда.

Вскоре после этого он отправился на север страны, посмотреть тамошние соборы. А когда вернулся принес нам большую подборку фотографий на которых все эти северные города были сняты сверху. Ну и что это такое, спросила Гертруда Стайн. Ну, ответил он, мне показалось вам будет интересно, это виды тех городов где кафедральные соборы. Я делал снимки с колоколен с самой верхотуры и мне показалось вам будет интересно потому что вот посмотрите-ка, сказал он, ведь правда очень похоже на картины группы Делоне, то что у вас называется катастрофизмом, сказал он повернувшись ко мне. Мы поблагодарили его и забыли обо всем этом напрочь. Потом уже во время войны, когда эти карточки случайно попались мне на глаза, я порвала их в клочья.

Потом мы все стали говорить о планах на лето. В июле Гертруде Стайн нужно было съездить в Лондон чтобы встретиться с Джоном Лейном[55] и подписать договор на Три жизни. Рённебек сказал, а почему бы вам вместо этого не съездить в Германию или до того или сразу же после, так он сказал. Потому что, ответила Гертруда Стайн, вы же знаете я терпеть не могу немцев. Знаю, сказал Рённебек, знаю, но ведь я же вам нравлюсь и честное слово скучать вам не придется. Там есть люди которым это придется по вкусу и для которых ваш приезд будет очень много значить, правда, приезжайте, сказал он. Нет, сказала Гертруда Стайн, вы мне действительно нравитесь но немцев я не люблю.

В июле мы отправились в Англию а когда мы туда приехали Гертруда Стайн получила письмо от Рённебека где он выразил самые искренние сожаления по поводу того что мы все-таки не собрались в Германию но поскольку уж мы все равно этого не сделали то не лучше ли нам провести все лето в Англии или хотя бы в Испании и не возвращаться как мы планировали обратно в Париж Понятное дело тут нам все стало ясно. Как оно было я так и рассказываю.

Когда я только-только приехала в Париж там в субботу по вечерам бывали американцы но так мало что по пальцам перечтешь, мало-помалу пальцев стало не хватать но прежде чем я вплотную займусь американцами я просто обязана рассказать о банкете в честь Руссо.

В самом начале моей парижской жизни как я уже сказала мы с подругой снимали небольшую квартирку на рю Нотр-Дам-де-Шан. Я уже не брала уроки французского у Фернанды потому что они с Пикассо опять жили вместе но она все равно довольно часто заходила. Настала осень и я очень хорошо все это помню потому что как раз тогда я купила свою первую зимнюю парижскую шляпку. Шляпка была просто чудо из черного бархата, большая такая шляпка с великолепным желтым фантази. Даже Фернанде понравилось.

Однажды Фернанда у нас обедала и сказала что намечается банкет в честь Руссо и что устраивает его она сама. Она перечислила всех приглашенных. И нас в том числе. Кто такой Руссо, я тогда еще не знала но какая была разница раз уж все равно намечался банкет и все туда шли, и к тому же нас пригласили.

В ближайшую субботу вечером на рю де Флёрюс все только и говорили что о банкете в честь Руссо и вот тогда я и выяснила что Руссо это тот самый художник чью картину я видела на первой выставке независимых. Оказалось что не так давно Пикассо отыскал на Монмартре большой женский портрет кисти Руссо, что он его купил и что все это празднество собственно и устраивалось в честь данного приобретения и в честь художника. И все должно было получиться просто великолепно.

Фернанда прожужжала мне все уши насчет меню. Главным блюдом был riz a la Valenciennes, Фернанда научилась его готовить во время последней поездки в Испанию, а кроме того она еще заказала, я сейчас уже не помню что она еще там заказала, но она еще много чего поназаказывала у Феликса Потэна, была такая сеть магазинов где продавали готовые блюда. Возбуждение было всеобщим. Насколько я помню, Гийом Аполлинер, который прекрасно знал Руссо, взял с него слово что тот придет и должен был сам его туда привести и все должны были сочинять стихи и песни и все должно было получиться очень rigolo, излюбленное на Монмартре словечко когда все шутят и веселятся. Мы все должны были встретиться в кафе в самом начале рю Равиньян и выпить по аперитиву а потом подняться к Пикассо в мастерскую и там будет ужин. Я надела новую шляпку и мы все отправились на Монмартр и все там встретились в кафе.

Когда мы с Гертрудой Стайн вошли в кафе там уже была целая куча народу а в самой середине была высокая худая барышня которая подняла над головой длинные худые руки и раскачивалась взад-вперед. Я никак не могла взять в толк что она такое делает, на гимнастику это было совсем не похоже, и вообще не разбери-поймешь но выглядела она очень соблазнительно. Это еще что такое, шепотом спросила я у Гертруды Стайн. А это это Мари Лорансен, боюсь что она переусердствовала с аперитивами. Это что та самая старуха про которую мне рассказывала Фернанда как она производит всякие звериные звуки и выводит Пабло из себя. Пабло она из себя выводит трудно спорить но только она совсем еще молодая а сейчас она здорово перебрала, сказала проходя дальше в зал Гертруда Стайн. Как раз в это время у двери в кафе поднялся страшный шум и появилась Фернанда вся такая большая, очень возбужденная и очень сердитая. Феликс Потэн, сказала она, никакого ужина не прислал. При этом ужасном известии все будто окаменели и только я на мой обычный чисто американский манер сказала Фернанде, что мы тут теряем время, пойдем позвоним по телефону. В те времена в Париже было не принято звонить по телефону а в продуктовые магазины и подавно. Но Фернанда согласилась и мы отправились в путь. Всюду куда бы мы ни зашли телефона либо не было вообще либо он не работал, в конце концов мы все-таки нашли работающий телефон но у Феликса Потэна было уже закрыто или они как раз закрывались во всяком случае нам так никто и не ответил. Руки у Фернанды совсем опустились но мне все-таки удалось вытянуть из нее что собственно нам должны были прислать от Феликса Потэна и тут же сперва в одной потом в другой лавке на Монмартре мы нашли чем все это заменить, Фернанда воспряла и заявила что риса а-ля валансьен она наготовила столько что больше в общем ничего и не надо и так оно и вышло.

Когда мы вернулись в кафе почти никого из тех кто там сидел уже не было но пришли еще какие-то люди, Фернанда сказала всё пошли наверх. Вскарабкавшись кое-как на холм мы увидели впереди основную группу. В самом центре была Мари Лорансен и с одной стороны ее подпирала Гертруда Стайн а с другой брат Гертруды Стайн и она то и дело падала в объятья то к одному то к другому, и голос очень высокий и нежный и руки такие тонкие изящные и длинные. Гийома понятное дело там не было, он должен был привести Руссо когда все уже будут сидеть за столом.

Фернанда обогнала эту едва ползущую процессию, и я за ней следом и мы пришли в мастерскую. Интерьер впечатлял. Они нашли где-то козлы, плотницкие козлы, а сверху положили доски а вокруг расставили скамьи. Во главе стола высилось новое приобретение, тот самый Руссо, украшенный венками и флагами и с обеих сторон стояли две статуи, что это были за статуи я уже не помню. Вид был торжественный донельзя и очень праздничный. Рис а-ля валансьен готовили скорее всего внизу в мастерской Макса Жакоба. Макс был тогда не в самых лучших отношениях с Пикассо и на банкет не пришел но отдал мастерскую под рис и под мужскую гардеробную. Дамская была в ближней мастерской которая когда-то в эпоху шпината принадлежала Ван Донгену а теперь хозяином там был некий француз по фамилии Вайан. Та самая мастерская куда потом перебрался Хуан Грис.

Мне только и хватило времени чтобы снять шляпку и полюбоваться на декорации, под непрерывные и очень злые тирады Фернанды в адрес Мари Лорансен, и тут пришла вся толпа. Фернанда, вся такая большая и внушительная, встала в дверях, в ее планы не входило дать Мари Лорансен испортить вечер. Это серьезное мероприятие, настоящий банкет в честь Руссо и ни она ни Пабло не потерпят подобного поведения. Пабло, понятное дело, все это время держался в тылу подальше от глаз. Тут в разговор вступила Гертруда Стайн и сказала наполовину по-английски наполовину по-французски, чтоб ей сдохнуть если после того как она втащила Мари Лорансен на эту чертову гору вдруг выяснится что она трудилась даром. Да ничего подобного и еще она напомнила Фернанде что Гийом и Руссо будут с минуты на минуту и надо чтобы к их приходу все живописнейшим образом расселись за столом и приготовились к празднеству. Тут и Пабло тоже протиснулся вперед и принял участие в разговоре и сказал, да-да, и Фернанда сдалась. Она всегда немного побаивалась Гийома Аполлинера, какой он серьезный и какой он острый на язык, и всех пустили в дом. Публика расселась по местам.

Публика расселась по местам и принялась есть рис и всякие прочие штуки, то есть кинулась все это уплетать как только вошли Гийом Аполлинер и Руссо которые не замедлили появиться и были встречены буйными криками радости. Они пришли я помню это как сейчас. Руссо маленький плюгавый невзрачный француз с маленькой бородкой, таких французов всюду пруд пруди. Гийом Аполлинер прекрасной лепки яркое лицо, темные волосы и внушительная фигура. Всех по очереди представили друг другу и каждый снова сел на место. Гийом протиснулся поближе к Мари Лорансен. Увидев Гийома, Мари которую усадили рядом с Гертрудой Стайн и которая успела слегка утихомириться, опять принялась кричать и размахивать руками. Гийом вывел ее из студии и они спустились вниз и порядком времени спустя они вернулись Мари была слегка помятая но трезвая как стеклышко. К этому времени все уже всё съели и пошла поэзия. Ах да, до того успел зайти еще Фредерик из Лапэн ажиль и университета апашей вместе с неизменным своим спутником осликом, ему налили и он ушел. Потом еще заходили какие-то итальянские уличные певцы узнав что здесь намечается вечеринка. На дальнем конце стола поднялась Фернанда и вся вспыхнула и уставив палец в зенит сказала что это совсем не того разряда вечеринка, и их мигом вышвырнули вон.

Теперь кто там был. Мы там были и Сальмон, Андре Сальмон в ту пору начинающий поэт и журналист, Пишо и Жермен Пишо, Брак и может быть Марсель Брак тоже но вот насчет нее я не слишком уверена, я только помню что о ней в то время много говорили, были Рейнали, был Лже-Греко Ахеро с женой, и еще несколько пар которых я тогда не знала а теперь не помню и Вайан, весьма дружелюбно настроенный ничем не примечательный молодой француз которому принадлежала ближняя мастерская.

Началось чествование. Встал Гийом Аполлинер и произнес торжественную хвалебную речь, я ни слова не помню из того что он сказал помню только что в конце были стихи его собственные и он их читал нараспев и все подхватывали припев, La peinture de ce Rousseau[56]. Потом встал кто-то другой, может Рейналь, я не помню и пошли тосты, а потом ни с того ни с сего Андре Сальмон, который сидел рядом с моей подругой и с серьезнейшим видом говорил о литературе и о поездках в другие страны, вскочил на не так чтобы слишком крепкий стол и разразился хвалебной речью импровизируя по ходу стихи. Закончив речь он схватил большой стакан и залпом выпил все что в нем было, он и без того был сильно пьян теперь же в голове у него что-то окончательно соскочило и он полез в драку. Мужчины все разом принялись его удерживать, статуи чуть не рухнули, Брак, здоровенный детина, взял в каждую руку по статуе и так стоял покуда брат Гертруды Стайн тоже детина не маленький, защищал от греха маленького Руссо и его скрипку. Все прочие во главе с Пикассо потому что Пикассо хоть и маленький но зато очень сильный, уволокли Сальмона в переднюю мастерскую и заперли там на ключ. Потом все вернулись и снова сели за стол.

Дальше все шло очень мирно. Мари Лорансен спела тонким голоском несколько старинных нормандских песен совершенно очаровательных. Жена Ахеро спела несколько не менее очаровательных старинных лимузенских песен, Пикассо станцевал какой-то дивный религиозный испанский танец в завершение изобразив на полу распятого Христа. К нам с подругой с чинным видом подошел Гийом Аполлинер и попросил спеть несколько индейских народных песен.

Но ни она ни я мы как-то не рискнули к великому разочарованию Гийома и всей честной компании. Руссо блаженный и умиротворенный играл на скрипке и рассказывал нам о пьесах которые он написал и о том как он съездил в Мексику. Все было очень благопристойно и около трех часов утра мы все пошли в ту мастерскую где покоилось тело Сальмона и где остались все наши пальто и шляпы чтобы все это оттуда забрать и отправиться по домам. Там на кушетке как младенец спал Сальмон свив себе гнездышко из кучки наполовину им изжеванных предметов среди которых были коробка спичек, petit bleu[57] и моя новая желтая фантази. Представьте себе мои чувства пусть даже в три часа утра. Сальмон, тем не менее, проснулся просто ангел и очень вежливый и мы все вместе вышли на улицу. И тут вдруг Сальмон с диким воплем умчался вниз по склону холма.

Гертруда Стайн с братом и мы с подругой, мы все вместе сели в такси и отвезли Руссо домой.

Где-то около месяца спустя одним парижским темным зимним вечером я спешила домой и вдруг почувствовала что за мной кто-то идет. Я пошла быстрее потом еще быстрее а шаги становились все ближе а потом я услышала, мадмуазель, мадмуазель. Я обернулась. Это был Руссо. Послушайте мадмуазель, сказал он, не следует ходить по улицам одной да еще затемно, позвольте я провожу вас домой. Что он и сделал.

Вскоре после этого в Париж приехал Канвайлер. Канвайлер был немец жена у него была француженка и они много лет жили в Англии. В Англии Канвайлер подвизался в каких-то коммерческих фирмах, копил деньги на то чтобы когда-нибудь воплотилась в жизнь его заветная мечта завести в Париже собственное дело торговать картинами. И вот наконец это время настало и он открыл маленькую как будто с иголочки галерею на рю Виньон. Какое-то время он потратил на то чтобы оглядеться а потом решил поставить все что у него было на кубистов. Поначалу не все было гладко, Пикассо вообще человек подозрительный и слишком тесные отношения завязывать с ним не хотел. Сделки с Канвайлером шли через Фернанду но потом они все поняли что ему правда интересно и что он не обманет и что он действительно хочет и может продавать их работы. Они все подписали с ним контракты и до самой войны он делал для них все что мог. Они все взяли за правило ходить к нему после обеда и для Канвайлера это было пределом мечтаний все равно что Вазари. Он верил в них и в то что из всех из них выйдут гении. Хуана Гриса он начал выставлять всего за год до войны. И всего за два месяца до начала войны Гертруда Стайн впервые увидела у Канвайлера картины Хуана Гриса и купила три. Пикассо все время повторяет что он в то время говорил Канвайлеру не раз и не два чтобы тот принял французское гражданство, что будет война и начнется черт знает что. Канвайлер отвечал что он непременно так и сделает когда выйдет из призывного возраста потому что служить еще раз в армии нет уж увольте. Началась война, Канвайлер вместе с семьей как раз был в отпуске в Швейцарии и обратно его не пустили. Все его имущество было конфисковано.

Собственно в первый раз после войны старая компания собралась вместе на государственном аукционе где должны были пойти с молотка принадлежавшие Канвайлеру картины, то есть практически вся кубистическая живопись за три предвоенных года. Война осталась в прошлом и те кто начал торговать живописью задолго до Канвайлера сделали все от них зависящее чтобы прикончить кубизм. Официальный оценщик, который сам был известный торговец картинами, открыто говорил что именно этого он и добивается. Он собирался до предела занизить цены и отпугивать публику всеми возможными способами. И художники ничего не могли с этим поделать.

За день или за два до публичного показа картин мы зашли к Бракам и Марсель Брак, жена Брака, сказала нам что они приняли решение. От Пикассо и Хуана Гриса толку не было никакого потому что они испанцы, а распродажу устраивали французские официальные власти. Мари Лорансен с формальной точки зрения была германская подданная, Липшиц русский а в то время русских не очень любили. А вот Брак француз, и заработал в рукопашной croix de guerre[58], и его произвели в офицеры и еще орден Почетного легиона и тяжелое ранение в голову так что он вообще мог делать все что ему взбредет в эту самую голову. К тому же у него был формальный повод затеять ссору с оценщиком. Он послал устроителям аукциона список лиц которые могли быть заинтересованы в покупке его работ, право всякого художника чьи картины выставляются на торги, а каталоги этим людям так и не были разосланы. К моменту нашего прихода Брак уже справился со своими обязанностями. Мы поспели к самому концу потасовки. Публика была вне себя.

Брак подошел к оценщику и заявил что тот пренебрег своими элементарнейшими обязанностями. Оценщик ответил что он поступил так как считал нужным и впредь намерен поступать также и обозвал Брака нормандской свиньей. Брак его ударил. Брак мужчина крупный и оценщик ему в подметки не годился так что Брак старался бить не слишком сильно однако оценщик все равно упал. Приехала полиция и их обоих свезли в участок. Там они рассказали в чем дело. К Браку как к герою войны отнеслись естественно со всем почтением, и когда он стал фамильярно обращаться к оценщику на ты и тот совершенно потерял голову и всякий контроль над собой полицейский чиновник прилюдно устроил оценщику выволочку. Как только все кончилось объявился Матисс и принялся спрашивать что тут такое было и чем все кончилось. Гертруда Стайн ему объяснила. Матисс сказал, и надо было слышать эту фразу в исполнении Матисса, Braque a raison, celui-la a vole la France, et on sait bien ce que c'est voler la France[59].

Тем не менее покупателей эта сцена распугала и все картины за исключением Дерена ушли за бесценок. Бедняга Хуан Грис чьи картины ушли за цену и вовсе смехотворную старался держаться как ни в чем не бывало. В конце концов деньги вышли довольно приличные, сказал он Гертруде Стайн, но вид у него был грустный. К счастью Канвайлеру, который не принимал участия в боевых действиях против Франции, через год разрешили вернуться в страну. Всем остальным он уже был не нужен но Хуану он был нужен отчаянно и преданность и великодушие Канвайлера по отношению к Хуану Грису можно сравнить разве что с преданностью и великодушием самого Хуана когда наконец уже незадолго до смерти он стал-таки знаменитым и на него посыпались весьма заманчивые предложения от других торговцев живописью.

Когда Канвайлер перебрался в Париж и стал защищать коммерческие интересы кубистов для них настала совсем другая жизнь. За настоящее и за будущее можно было не беспокоиться.

Чета Пикассо переехала из старой мастерской на рю Равиньян в квартиру на бульваре Клиши. Фернанда накупила мебели и завела прислугу и прислуга ясное дело готовила суфле. Квартира была замечательная и очень много солнечного света. Но в целом Фернанда была уже не настолько счастлива как в былые дни. Там бывало множество народу и ближе к вечеру даже пили чай. Брак бывал там чуть не каждый день, тогда как раз был самый пик дружбы между Браком и Пикассо, именно тогда они и начали изображать в своих картинах музыкальные инструменты. А еще Пикассо начал делать конструкции. Он составлял из разных предметов натюрморты а потом фотографировал. Позже он начал делать конструкции из бумаги и подарил одну Гертруде Стайн. Кажется из них из всех только эта до сих пор и сохранилась.

Тогда же я впервые услышала о Пуарэ. У него на Сене стояло жилое судно и он устроил там вечеринку и пригласил Фернанду и Пабло. Он подарил Фернанде красивый розовый шарф с золотой бахромой и еще фантази из стекляруса чтобы прикалывать на шляпу, очень необычно по тем временам. А она передарила эту штучку мне и я потом еще много лет носила ее на маленькой соломенной шляпке с острым верхом под кепи. Может и сейчас где лежит.

Еще там был самый младший кубист. Я так и не выяснила как его звали. Его тогда призвали в армию а вообще-то прочили его в дипломаты. Что с ним стало и получился ли из него художник я тоже не знаю. Единственное что мне известно что все его называли самый младший кубист.

У Фернанды в то время завелась новая подруга о которой она часто со мной говорила.

Звали ее Эва и жила она с Маркусси. И однажды вечером они пришли на рю де Флёрюс все четверо, Пабло, Фернанда, Маркусси и Эва. Мы тогда впервые увидели Маркусси а следующий раз был только много-много лет спустя.

Я прекрасно понимала почему Фернанде так нравится Эва. Я уже говорила что кумиром Фернанды была Ивлин Toy, маленькая ростом и сугубо отрицательная героиня. А тут была Ивлин Toy на французский манер, маленькая ростом и сугубо положительная.

Вскоре после этого к Гертруде Стайн пришел как-то раз Пикассо и сказал что принял решение снять мастерскую на рю Равиньян. Ему там работалось лучше. Старую снять уже не получится но есть еще одна этажом ниже. И вот однажды мы пошли туда к нему в гости. Его не оказалось дома и Гертруда Стайн пошутила оставила визитную карточку.

Через несколько дней мы пошли туда еще раз и Пикассо как раз работал над картиной на которой была надпись ma jolie[60] а в нижнем углу была записана маслом визитная карточка Гертруды Стайн. Когда мы вышли Гертруда Стайн сказала, Фернанда на ma jolie не тянет, интересно кто бы это был. Через несколько дней все разъяснилось. Пабло уехал из города и не один а с Эвой.

Дело было весной. У них у всех была тогда привычка ездить на лето в Сере близ Перпиньяна может из-за Маноло, и они всем скопом несмотря ни на что все равно туда отправились. Фернанда там была с четой Пишо а Эва с Пабло. Война там шла еще та а потом все вернулись в Париж.

Однажды вечером, мы тоже как раз вернулись, пришел Пикассо. Они с Гертрудой Стайн долго проговорили с глазу на глаз. Пабло приходил, сказала она когда проводила его и вернулась в дом, и он сказал насчет Фернанды одну замечательную штуку, он сказал ему всегда было трудно устоять перед ее красотой но в мелочах она невыносима. А потом она добавила что Пабло и Эва поселились теперь на бульваре Распай и что мы завтра же к ним туда сходим.

Некоторое время спустя Гертруда Стайн получила письмо от Фернанды, весьма достойное, написанное в той сдержанной манере которая вообще свойственна француженкам. Она писала что хотела бы довести до сведения Гертруды Стайн что она прекрасно отдает себе отчет в том что их дружба держалась на Пабло и что хотя Гертруда Стайн всегда выказывала к ней всяческие знаки уважения и приязни теперь когда они с Пабло расстались и не может быть в принципе и речи о каких бы то ни было дальнейших между ними отношениях и поскольку дружба держалась исключительно на Пабло вопрос выбора отпадает сам собой. Что воспоминания о тех временах у нее навсегда останутся самые теплые и что она оставляет за собой право, если появится в том нужда, рассчитывать на доброе расположение к ней Гертруды Стайн.

Вот так Пикассо и покинул Монмартр чтобы никогда больше туда не вернуться.

Когда я в первый раз попала на рю де Флёрюс Гертруда Стайн вычитывала гранки Трех жизней. Вскоре я стала помогать ей в этой работе и через некоторое время книга вышла из печати. Я спросила у нее разрешения подписаться на услуги агентства вырезок Ромейк, поскольку в детстве обожала рекламу Ромейк в сан-францисском Аргонавте. Вскоре они начали высылать нам газетные вырезки.

Просто удивительно какое количество газет обратило внимание на эту книгу, выпущенную на собственные средства да еще и совершенно никому не известным автором. Больше всего понравилась Гертруде Стайн заметка в Канзас-Сити стар. Она часто задавалась вопросом и тогда и в последующие годы кто бы это мог быть, тот человек который написал такую рецензию но так этого никогда и не узнала. Это была очень дельная рецензия и написана с большим уважением и тактом. Позже когда ее огорчали чьи-нибудь другие отзывы она всегда вспоминала об этой рецензии которая в те времена очень ей помогла. В Композиции и объяснении[61] она говорит, когда ты пишешь вещь она тебе ясна а вот потом ты начинаешь сомневаться, но потом ты перечитываешь заново и заново уходишь в нее с головой точно так же как тогда когда писала.

Еще ее порадовало в связи с той первой книгой очень лестное письмо от Г.Дж. Уэллса.

Она потом много лет хранила его отдельно от прочих, и оно было ей очень дорого. Она тогда написала ему и они много раз договаривались о встрече но так уж вышло что не судьба. А теперь уже вряд ли.

В то время Гертруда Стайн писала Становление американцев. Из истории одной семьи книга сделалась историей всех тех с кем та семья была знакома а потом и вовсе историей всех человеческих типов и каждого человека в отдельности. Но при всем том там был герой и он должен был умереть. В тот день когда он умер мы встретились с Гертрудой Стайн на квартире Милдред Олдрич. Милдред очень любила Гертруду Стайн и ей было очень интересно чем закончится книга. Там больше тысячи страниц а перепечатывала книгу я.

Я часто повторяю что невозможно до конца понять картину или какой угодно другой предмет если вы каждый день не вытираете с него пыль и невозможно до конца понять книгу если вы не перепечатали ее или не вычитали гранки. Тогда она что-то такое с вами делает чего не происходит при просто чтении. Много-много лет спустя Джейн Хип сказала что она смогла по достоинству оценить творчество Гертруды Стайн только после того как стала держать корректуру.

Когда Становление американцев было дописано до последней точки, Гертруда Стайн принялась за следующий текст который тоже должен был стать длинным и который она озаглавила так Длинная веселая книга[62] но только длинным он не получился, ни он ни еще один начатый в то же самое время Много много женщин потому что им обоим пришлось потесниться потому что она принялась писать портреты. Вот так она и принялась писать портреты.

По вечерам в субботу Элен оставалась дома с мужем, то есть она все время порывалась прийти но мы ей часто говорили что не надо. Я люблю готовить, если надо за пять минут состряпать обед так равной мне просто нет, а кроме того Гертруде Стайн время от времени хотелось чтобы я приготовила что-нибудь чисто американское. Как-то раз в субботний вечер я как раз готовила такое блюдо а потом позвала Гертруду Стайн ужинать она была в студии. Она пришла вся такая возбужденная и никак не хотела садиться. Давай-ка я тебе кое-что покажу, сказала она. Нет сказала я это нужно есть горячим. Нет, сказала она, сначала посмотри. Гертруде Стайн вообще не нравится когда еда горячая а мне нравится когда горячая, мы с ней все время по этому поводу ссоримся Она признает что можно подождать пока остынет но если уж наложено то разогреть никак нельзя так что у нас уговор и я подаю горячее горячим как мне по вкусу. Но как я ни упиралась а еда тем временем стыла мне все-таки пришлось сперва читать. У меня как будто до сих пор перед глазами те крохотные странички из блокнота исписанные с обеих сторон То был портрет под названием Ада, первый в Географии и пьесах. Я начала читать и мне показалось что она меня разыгрывает и я подняла шум, вот и сейчас она говорит что я поднимаю шум насчет моей автобиографии[63]. Потом я дочитала до конца и мне ужасно понравилось. А потом мы сели ужинать.

Засим последовала долгая череда портретов. Она практически на каждого с кем она была тогда знакома написала портрет, во всех мыслимых манерах и стилях.

Следом за Адой появились портреты Матисса и Пикассо, и Стиглиц который проявил немалый интерес и к ним и к самой Гертруде Стайн напечатал их в специальном номере Камера Уорк.

Затем она стала писать короткие портреты всех кто бывал в доме. Написала портрет Артура Фроста, сына А.Б. Фроста американского художника-иллюстратора. Фрост был учеником Матисса и был так горд когда прочел свой портрет и обнаружил что тот на полных три страницы длиннее и портрета Матисса и портрета Пикассо, это надо было слышать.

А.Б. Фрост как-то раз с досадой сказал Пату Брюсу который вывел его сына на Матисса мол какая жалость что Артур не понимает что став художником в привычном смысле слова он добился бы и славы и приличных денег. Вы можете отвести коня к воде но вот заставить его пить вы не сможете, ответил Пат Брюс. По большей части кони пьют, мистер Брюс, сказал на это А.Б. Фрост.

Брюс, Патрик Хенри Брюс, был одним из самых давних и самых рьяных учеников Матисса и вскоре сам научился писать этаких маленьких Матиссов, но счастья это ему не принесло. Как-то раз он объяснял Гертруде Стайн отчего он несчастлив и сказал так, принято говорить о тяжкой доле великих художников, о том что великие художники трагически несчастны но в конце концов они великие художники. Художник мелкий так же трагически несчастен как великие художники и доля у него не менее тяжкая вся разница в том что он не великий художник.

Она сделала портрет Надельмана, и еще портреты протеже скульпторши миссис Уитни, Ли и Рассела и еще портрет Харри Фелана Гибба, ее первого и самого верного из друзей-англичан. Она сделала портреты Мангена и Роше и Пурмана и Давида Эдштрема, толстого шведского скульптора который женился на главе парижского отделения Христианской науки[64] и пустил ее по миру, даму конечно а не Христианскую науку. И еще Бреннера, того Бреннера который скульптор и который ни одной своей работы так и не закончил. Техника у него была просто блестящая и куча навязчивых идей в придачу и они мешали ему работать. Гертруде Стайн он всегда очень нравился нравится и теперь. Однажды она позировала ему несколько недель подряд и он сделал прекрасный скульптурный портрет жаль что незаконченный. Бреннер и Коуди потом стали издавать маленький альманах под названием Сойл[65] и выпустили несколько номеров и были одни из первых кто стал печатать Гертруду Стайн. Единственный журнал тоже маленький который их опередил назывался Роуг[66], издателем был Аллан Нортон и там напечатали описание Galerie Lafayette. Понятное дело это все случилось много позже и благодаря Карлу Ван Вехтену.

Еще она сделала портреты Этты Коун и ее сестры по имени доктор Кларибел Коун.

Еще она сделала портреты мисс Марс и мисс Сквайерс под названием мисс Ферр и мисс Скин. Были еще портреты Милдред Олдрич и ее сестры. Каждому давали прочесть свой портрет и всем очень нравилось и было очень весело. На это все ушла большая часть зимы а потом мы отправились в Испанию.

В Испании Гертруда Стайн начала писать вещи из которых выросли потом Нежные кнопки.

От Испании я была просто без ума. Мы ездили в Испанию несколько раз и с каждым разом она мне нравилась все сильнее и сильнее. Гертруда Стайн говорит что на мою беспристрастность всегда можно положиться если только речь не идет об Испании и об испанцах.

Мы прямиком поехали в Авилу и я тут же влюбилась в Авилу, я тут останусь навсегда настаивала я. Гертруда Стайн очень расстроилась, Авила это конечно здорово однако, она тоже настаивала на своем, без Парижа ей никак нельзя. А мне нужна была только Авила.

Мы так здорово с ней тогда поссорились. И все-таки остались в Авиле на десять дней а поскольку святая Тереза была девической любовью Гертруды Стайн нам там было совершенно замечательно. В написанной через несколько лет опере Четверо святых[67] она описывает тот самый ландшафт[68] который так глубоко меня тронул.

Потом мы отправились в Мадрид и там повстречали Джорджиану Кинг из Брин Мор, старую знакомую Гертруды Стайн еще по Балтимору. Джорджиана Кинг написала несколько самых интересных критических статей по Трем жизням если иметь в виду первые отзывы конечно. Она тогда как раз готовила переиздание Соборов Испании Стрита и по этой причине изъездила Испанию вдоль и поперек Она дала нам целую кучу очень дельных советов.

Гертруда Стайн носила тогда коричневый вельветовый костюм, жакет и юбку, маленькую соломенную шляпу под кепи, ей такие плела одна женщина из Фьезоле, сандалии и еще она часто брала с собой трость. В то лето набалдашник у трости был янтарный. В таком же примерно костюме только без шляпы и без трости Пикассо ее и написал на своем знаменитом портрете. Для Испании это был идеальный костюм, все думали что она из какого-нибудь духовного ордена и к нам всегда относились с предельным почтением. Помнится как-то раз монахиня показывала нам сокровища одной монастырской церкви в Толедо. Мы были у самых алтарных ступеней. И тут вдруг страшный грохот, Гертруда Стайн уронила трость. Монахиня бледнеет, молящиеся поднимают головы. Гертруда Стайн подбирает свою трость и обернувшись к перепуганной монахине пытается ее утешить, да нет не беспокойтесь не разбилась.

Я во времена испанских наших путешествий носила то что у меня называлось мой испанский наряд. Я одевала черное шелковое летнее пальто, черные перчатки и черную шляпку, и позволяла я себе одну-единственную вольность прелестный букетик искусственных цветов на шляпку. Этот букетик был предметом постоянного и неуемного любопытства местных крестьянок и они имели обыкновение самым церемонным образом просить у меня позволения потрогать цветы, чтобы убедиться что они и в самом деле искусственные.

В то лето мы отправились в Куэнку, нам о ней рассказал Харри Гибб английский художник Харри Гибб человек необычайный, он всегда все знал заранее. В молодости он был преуспевающим художником-анималистом в Англии, он родился на севере Англии, потом он женился и уехал в Германию, там ему перестало нравиться то что он делает и он услышал о том что в Париже появилась новая школа живописи. Он приехал в Париж и тут же попал под влияние Матисса. Потом он заинтересовался Пикассо и какое-то время работал в очень интересной манере сочетавшей влияния этих двух художников. Потом все это вместе взятое привело его к чему-то новому что едва ли не точь-в-точь предвосхищало послевоенные искания сюрреалистов. Единственное чего ему недоставало так это качества которое французы назвали бы saveur[69], что можно вероятно передать как общее очарование картины. А поскольку этого не было внимание французской публики было для него заказано. А английской публики в то время понятное дело просто-напросто не существовало. Для Харри Гибба настали тяжелые времена. С ним кстати сказать такое случалось почти постоянно. Он и его жена Бриджет одна из самых приятных жен гениев из тех с кем мне приходилось сидеть они не теряли надежды и встречали трудности лицом к лицу, вот только одним тяжелым временам на смену приходили другие не менее тяжелые. Но потом все стало несколько проще. Он нашел себе пару покровителей которые в него верили и как раз в это самое время, 1912—1913, он уехал в Дублин и устроил там выставку своих работ и это была целая эпоха. Как раз в это самое время он захватил с собой несколько копий портрета Мейбл Додж на вилле Курониа, Мейбл Додж напечатала его во Флоренции, и как раз в это самое время дублинские писатели слышали в кафе как Гертруду Стайн читают вслух. Доктор Гогарти, гостеприимец и почитатель Харри Гибба, лично любил почитать Гертруду Стайн вслух и другим тоже давал почитать ее вслух[70].

Потом пришла война и звезда бедняги Харри закатилась, и потом была только долгая и безнадежная борьба. Были свои взлеты и падения, и больше падений чем взлетов, и только недавно ему опять улыбнулась фортуна. Гертруде Стайн они были дороги оба и она всегда была уверена в том что двое художников из ее поколения обречены на посмертную славу, поскольку жизнь им выпала сугубо трагическая и дожить не дано, и эти художники Хуан Грис и Харри Гибб. Хуану Грису который мертв уже пять лет начинают понемногу воздавать должное. Харри Гибб все еще жив и все еще безвестен. Гертруда Стайн и Харри Гибб всегда оставались очень верными и очень близкими друзьями. Один из своих самых первых портретов она написала с него, его напечатали в Оксфорд ревью а потом он вышел в Географии и пьесах.

Итак Харри Гибб рассказал нам о Куэнке и мы поехали по узенькой железной дороге которая выписывала петли а потом оборвалась в самой середине какого-то нигде вот вам и Куэнка.

Мы были в восторге от Куэнки и население Куэнки было в восторге от нас. И восторгов было столько что это начинало причинять нам неудобства. Потом ни с того ни с сего, мы в тот день как раз отправились на прогулку, местные жители, и в особенности дети, стали держаться от нас на расстоянии. Через некоторое время к нам подошел человек в форме отдал нам честь и сказал что он здешний полицейский и что сам губернатор лично дал ему распоряжение следовать за нами на почтительном расстоянии ежели нам вздумается обойти окрестности и следить чтобы местные жители нас не обижали и что он надеется что это не причинит нам особых неудобств. Он и в самом деле не причинил нам никаких неудобств, он был само очарование и показал нам такие прелестные места до которых мы сами ни за что бы не добрались. Такова была Испания в былые дни.

Наконец мы вернулись обратно в Мадрид и там открыли для себя Архентину[71] и бой быков. Архентину буквально только что открыли молодые столичные журналисты. Мы наткнулись на нее в мюзик-холле, мы ходили по мюзик-холлам смотреть на испанские танцы, и после того как мы в первый раз ее увидели мы стали ходить туда на каждое дневное и на каждое вечернее представление. Еще мы ходили на бой быков. Поначалу я очень расстраивалась и Гертруде Стайн приходилось говорить мне, теперь смотри, а теперь не смотри, покуда наконец я не приучилась смотреть не отрываясь.

Под конец мы приехали в Гранаду и на какое-то время там задержались и Гертруда Стайн ужасно много там работала. Она всегда любила Гранаду. Именно здесь она впервые познакомилась с Испанией, когда еще училась в колледже когда сразу после испано-американской войны они с братом решили объездить Испанию. Они прекрасно провели время и она очень любит рассказывать историю о том как они в чьем-то доме сидели в столовой и говорили с одним бостонцем и с его дочерью и тут вдруг раздался жуткий вопль, рядом закричал осел. Что это, спросила вздрогнув юная жительница Бостона. А это, ответил ее отец, это последний вздох мавра.

Нам было хорошо в Гранаде, мы познакомились с множеством очень приятных людей и англичан и испанцев и именно там и тогда стиль Гертруды Стайн стал понемногу меняться. Она говорила что до той поры ее интересовала исключительно внутренняя жизнь человека, его характер и все то что происходило у него внутри, и только тем летом она впервые почувствовала желание запечатлеть сам ритм видимого мира.

Это был долгий и мучительный процесс, она всматривалась, вслушивалась а потом описывала. Ее от века мучила, и мучит до сих пор, проблема соотношения внешнего и внутреннего. Одна из кардинальнейших проблем которые не дают ей покоя в отношении живописи связана с той главной трудностью которой не может не чувствовать художник и из-за которой он и принимается порою писать натюрморты, а трудность состоит в том что в конечном счете человека написать нельзя. Не так давно она еще раз уверовала в то что один художник способен предложить свой вариант решения этой проблемы. Она заинтересовалась Пикабиа который до сих пор не вызывал в ней никакого интереса заинтересовалась просто потому что он по крайней мере отдает себе отчет в том что если ты не решишь своих творческих проблем в отношении того как писать человека ты их вообще никогда не решишь. И есть один из последователей Пикабиа, который поставил перед собой эту проблему, но решит ли он ее вот вопрос. Может быть нет. Во всяком случае именно об этом она теперь говорит и думает и отныне положено начало ее собственной на этом поприще борьбе.

Как раз тогда она написала Сьюзи Асадо и Пресиосийю и Цыган в Испании. В своих попытках описать она экспериментировала со всем и вся. Она попробовала даже придумывать слова но вскоре отказалась от этой техники. Ее материалом был данный конкретный английский язык и нужно было достичь цели, решить проблему только через этот данный конкретный английский язык. Использование выдуманных слов ей не нравилось, то была попытка бегства в мнимую логику чувств.

Нет, она была верна своей цели, хотя вернувшись в Париж продолжала описывать предметы и составила из этих описаний комнат и предметов вместе с первыми еще испанскими экспериментами сборник Нежные кнопки.

И все-таки главным предметом ее интереса всегда были люди отсюда и нескончаемая череда портретов.

Вернулись мы как всегда на рю де Флёрюс.

В числе тех кто произвел на меня самое сильное впечатление когда я впервые попала на рю де Флёрюс была Милдред Олдрич.

Милдред Олдрич было тогда чуть за пятьдесят, крепко сбитая энергичная женщина с лицом Джорджа Вашингтона, седая и всегда в безукоризненно чистых свежих платьях и перчатках. В разношерстной многонациональной толпе гостей на рю де Флёрюс глаз выхватывал ее в первую же минуту и всякий раз на ней отдыхал. Она была из тех людей о которых Пикассо говаривал, он кстати и в самом деле о ней такое говорил, c'est elle qui fera la gloire de l'Amerique[72]. Рядом с ней хотелось гордиться собственной страной, которая производит на свет таких как она.

После того как ее сестра уехала в Америку она жила одна на самом верхнем этаже в доме на углу бульвара Распай и небольшого тупичка под названием рю Буассонад. На окошке у нее стояла огромная клетка битком набитая канарейками. Что ж, думали мы, это просто оттого что она любит канареек Ничуть не бывало. Какая-то из подруг однажды оставила у нее на время отъезда канарейку в клетке. Милдред ухаживала за канарейкой со всей душой, а по-другому она и не умела. На что обратила внимание другая подруга и сделала вполне естественный вывод что Милдред любит канареек и подарила ей еще одну.

Милдред стала со всей душой ухаживать за двумя канарейками и канареек становилось все больше и клетка все время росла в размерах пока не настал 1914 год и она не переехала в Юири на Марнском взгорье и отдала кому-то своих канареек Она даже нашла предлог в деревне кошки и они канареек съедят. А на самом деле как она мне потом призналась дело было в том что она просто терпеть не могла канареек.

Милдред была великолепная хозяйка. Я помню так удивилась, у меня о ней было совсем другое представление, когда однажды во второй половине дня зашла к ней в гости и застала ее за починкой постельного белья и делала она это лучше не бывает.

Милдред обожала каблограммы[73], она обожала оставаться на мели, или вернее сказать она обожала тратить деньги а поскольку ее доходы хоть и немалые все-таки имели свой предел, Милдред хронически сидела на мели. Она в то время занималась заключением контрактов на постановку Метерлинковой Синей птицы на американской сцене.

Переговоры требовали бесчисленных каблограмм, в моих первых воспоминаниях о Милдред она непременно приходит в нашу маленькую квартирку на рю Нотр-Дам-де-Шан поздно вечером и просит одолжить ей денег на длинный кабель. Через несколько дней деньги возвращались в сопровождении великолепной азалии которая стоила в пять раз больше одолженной суммы. Стоило ли удивляться что она все время была на мели. Но как ее слушали. Ни один человек в мире не умел рассказывать истории так как это делала Милдред. И я вижу ее как сейчас на рю де Флёрюс она сидит в одном из глубоких тамошних кресел и людей вокруг нее становится все больше а она все рассказывает и рассказывает.

Гертруда Стайн была ей очень симпатична, и был интерес к ее творчеству, и был энтузиазм по поводу Трех жизней, и глубочайшее впечатление плюс некоторая озадаченность от Становления американцев, и сплошное расстройство от Нежных кнопок, но она всегда была совсем своя и пребывала в уверенности что если Гертруда Стайн что-то делает значит есть на то свои причины и оно того стоит.

Она была такая счастливая такая гордая когда в тысяча девятьсот двадцать шестом году Гертруда Стайн посвятила ей лекцию которую читала в Кембридже и в Оксфорде и так это было трогательно. Гертруда Стайн непременно должна объявиться у нее перед отъездом и прочесть эту лекцию ей. Гертруда Стайн так и сделала, к большому взаимному удовольствию.

Милдред Олдрич нравился Пикассо и даже Матисс ей тоже нравился, то есть как люди, но вот кроме того сплошное расстройство. Однажды она меня спросила, Элис, скажите мне это и в самом деле хорошо, они и в самом деле пишут хорошо, я знаю что Гертруда так считает и Гертруде конечно виднее, но правда может это все просто fumesterie, может это все одно сплошное надувательство.

Такие дни сомнений у нее случались но Милдред Олдрич все это было по душе. Она любила приходить сама и любила приводить других людей. Она привела очень многих.

Это она привела Хенри Макбрайда который писал тогда в Нью-Йорк сан. И это именно Хенри Макбрайд не позволял публике забыть о Гертруде Стайн на протяжении всех этих нелегких лет. Смейтесь если вам угодно, говорил он ее недоброжелателям, но смейтесь вместе с ней а не над ней, и вы получите гораздо больше удовольствия.

Хенри Макбрайд не верил в успех у широкой публики. Он вас погубит, он вас погубит, так он говорил. Но Хенри, с грустью спрашивала его Гертруда Стайн, неужели вам кажется что я никогда не буду иметь успеха, вы знаете, мне бы все же хотелось хоть чуточку. Вспомните о моих неопубликованных рукописях. Но Хенри Макбрайд был неумолим, лучшее что я могу вам пожелать, повторял он, так это чтоб успеха вы не знали.

Больше и желать нечего. На этот счет у него сомнений не было.

Он однако был страшно рад когда с Милдред[74] все прошло на ура и теперь он говорит что мол пришло то время когда Гертруда Стайн может потешить себя малой толикой публичной славы. Он считает что теперь задеть это уже ее всерьез не заденет.

Примерно в то же самое время в доме появился Роджер Фрай[75]. Он привел Клайва Белла[76] и миссис Клайв Белл а потом еще много всякого другого народа. Клайв Белл в те времена был бесплатным приложением к этой паре. Нельзя сказать чтобы он был в восторге от того что его жена и Роджер Фрай с головой ушли в великие произведения искусства. И он так странно к этому всему относился. Тогда он был очень забавный, потом когда он сделался настоящим искусствоведом забавности в нем поубавилось.

Роджер Фрай был само очарование, очаровательный гость и очаровательный хозяин;[77] позже когда мы приехали в Лондон он вывез нас за город на день.

Увидев портрет Гертруды Стайн кисти Пикассо он пришел в полный восторг. Он написал о нем статью в Берлингтон ревью и проиллюстрировал ее двумя стоящими в ряд фотографиями, на одной фотографии был этот самый портрет а на другой фотографии портрет кисти Рафаэля. И он утверждал что по художественной ценности эти два портрета равны. Он привел в дом несметное число людей. Англичан там вскоре была уйма, были Огастес Джон[78] и Лэм, Огастес Джон все смотрел удивлялся и был не слишком трезв, а Лэм довольно странный и такой хорошенький.

Примерно в это время Роджер Фрай обзавелся сонмом юных прозелитов. Среди них был Уиндем Льюис[79]. Уиндем Льюис, худой и длинный, очень походил на молодого француза у которого вдруг ни с того ни с сего завелись деньги, может просто потому что ноги у него были ну очень французские, или по крайней мере туфли. Он обычно приходил и сидел и мерил картины. Не то чтобы он прямо-таки подходил к ним с линейкой и принимался их измерять но вид у него был точь-в-точь такой как будто именно сейчас он страшно занят тем что снимает наиточнейшую мерку с полотна, с каждой линии на этом полотне да и вообще со всего на свете что может ему пригодиться. Гертруде Стайн он даже нравился. А в тот день когда он пришел и стал в подробностях рассказывать о своей ссоре с Роджером Фраем она его просто полюбила. Роджер Фрай уже заходил за несколько дней до этого и в подробностях об этой ссоре рассказал. Рассказывали они одну и ту же историю но только выходило у них по-разному, ну очень по-разному.

Примерно в это же время начал захаживать Причард сотрудник сначала Бостонского музея изобразительных искусств а позже Кенсингтонского музея. Причард привел за собой множество юных оксфордцев. Они прекрасно смотрелись на фоне интерьера и только что не молились на Пикассо. Им казалось что он распространяет вокруг себя сияние да в каком-то смысле так оно и было. Вместе с юными оксфордцами пришел Томас Уиттемор из университета Тафтса. Он был весь такой свежий и обаятельный а потом однажды и вовсе привел Гертруду Стайн в полный восторг когда сказал, все голубое просто прелесть.

И каждый кого-нибудь приводил. Как я уже сказала сам характер субботних вечеров понемногу менялся, то есть я хочу сказать, менялись те люди что приходили в дом. Кто-то привел инфанту Эулалию и приводил ее несколько раз. Ей понравилось и прекрасная память вежливость особ королевской крови она кажется навсегда запомнила как меня зовут по крайней мере много лет спустя когда мы случайно встретились с ней на Вандомской площади она вспомнила. Когда она впервые вошла в студию она кажется немного испугалась Место показалось ей довольно странным но постепенно она освоилась и даже очень.

Леди Кьюнард привела свою дочь Нэнси, которая была тогда совсем маленькой девочкой, и на полном серьезе велела ей навсегда запомнить этот вечер.

Кто еще приходил. Их было так много. Масса людей пришла с баварским министром.

Очаровательную публику приводил Жак-Эмиль Бланш, и Альфонс Канн тоже. Была еще леди Отолайн Моррел[80] очень похожая на дивную женскую реинкарнацию Дизраэли и высокая и до странности робко запнувшаяся в дверях. Была еще какая-то голландская особа почти что королевской крови которую почему-то бросил ее эскорт и которой пришлось самой идти ловить такси и вид у нее все это время был напуганный донельзя.

Была еще румынская принцесса, и ее таксисту надоело ждать. Вошла Элен и громогласно объявила что таксист больше ждать не намерен. И тут же раздался громоподобный стук в дверь, и таксист лично объявил во всеуслышанье что больше он ждать не намерен.

Разнообразию не было конца. И приходили все и ни для кого не делалось исключений.

Гертруда Стайн сидела тихо-мирно на стуле и все кому хватило стульев тоже сидели, остальным приходилось стоять. Были близкие друзья которые садились вокруг печки и говорили и было много чужаков которые то приходили то уходили. Я помню это как сейчас.

Как я уже сказала каждый считал своим долгом кого-нибудь привести. Уильям Кук привел множество чикагских дам, очень богатых и толстых или равно богатых но высоких стройных и красивых. В то лето мы обнаружили на карте Балеарские острова и отправились на остров Майорка и на небольшом суденышке которое туда ходило вместе с нами оказался Кук. Он тоже нашел их на карте. Мы пробыли там не слишком долго он же поселился на все лето, а потом поехал туда снова и стал первой одинокой ласточкой из той огромной толпы американцев которые с тех пор успели открыть для себя Пальму[81]. Потом мы тоже еще раз туда съездили во время войны.

Тем же летом Пикассо дал нам рекомендательное письмо к другу юности к некому Равентосу[82] из Барселоны. А он разговаривает по-французски, спросила Гертруда Стайн, Пабло хохотнул, даже лучше твоего Гертруда, ответил он.

Равентос принял нас лучше не бывает, он и потомок де Сото повсюду нас возили два долгих дня, а дни были долгими потому что весьма значительная их часть приходилась на ночь. У них, даже в те давние времена, был автомобиль и они возили нас в горы смотреть ранние церкви. Мы во весь опор мчались в гору а потом слава богу чуть медленней спускались вниз и примерно через каждые два часа съедали по обеду. Когда в конце концов часам к десяти вечера мы вернулись обратно в Барселону они сказали, ну теперь пожалуй по аперитиву а потом пойдем ужинать. От такого количества еды быстро устаешь но нам понравилось.

Позже и в самом деле много позже буквально несколько лет назад Пикассо представил нам еще одного друга юности.

Они с Сабартесом[83] были знакомы с тех пор как им обоим было по пятнадцать лет но поскольку еще до того как Гертруда Стайн познакомилась с Пикассо Сабартес уехал в Южную Америку, в Уругвай, в Монтевидео, она ничего о нем не слышала. Однажды несколько лет тому назад Пикассо прислал весточку что приведет к нам Сабартеса.

Сабартес, еще в Уругвае, прочел в каких-то журналах несколько текстов Гертруды Стайн и стал большим поклонником ее таланта. Ему ни разу не приходило в голову что Пикассо может быть с ней знаком. Впервые за все эти годы приехав в Париж он зашел к Пикассо и рассказал ему об этой самой Гертруде Стайн. Так мы с ней старые друзья, сказал Пикассо, и вообще это единственный дом в который я хожу. Возьми меня с собой, сказал Сабартес, вот они и пришли.

Гертруда Стайн с испанцами друзья от природы и на этот раз тоже получилась дружба.

Примерно в то же самое время в Париже устроили большую выставку футуристы, итальянские футуристы и эта выставка наделала много шума. Все были полны ожиданий а поскольку выставку давали в одной из самых известных галерей все пошли. Жак-Эмиль Бланш был жестоко разочарован. Мы нашли его в саду Тюильри он ходил с места на место и его била дрожь и он сказал, с виду вроде бы хорошо а на самом деле. А на самом деле нет, сказала Гертруда Стайн. Ох, как вы меня утешили, сказал Жак-Эмиль Бланш.

Все футуристы во главе с Северини так и вились вокруг Пикассо. Он их всех привел в дом. Маринетти насколько я помню пришел сам и несколько позже. Но как бы то ни было футуристы показались всем очень скучными.

Однажды вечером на рю де Флёрюс пришел Эпстайн, скульптор. Когда Гертруда Стайн в первый раз приехала в Париж в тысяча девятьсот четвертом году, Эпстайн был худосочный весьма недурной из себя весьма грустный призрак имевший обыкновение то появляться то исчезать среди роденовских статуй в Люксембургском музее. Он сделал иллюстрации к серии очерков Хатчинса Хэпгуда о гетто и приехал на эти деньги в Париж и очень бедствовал. Теперь же, когда я увидела его в первый раз, он приехал в Париж устанавливать своего сфинкса, памятник Оскару Уайльду, к Оскару Уайльду на могилу[84].

Он был большой и довольно толстый, не то чтобы невзрачный но и красавцем не назовешь. Жена у него англичанка и такой как у нее уникальной пары карих глаз я в жизни больше не встречала, ни даже оттенка такого ни в чьих других глазах.

Доктор Кларибел Коун из Балтимора если уж появлялась то появлялась царственно и уходила так же. Ей нравилось читать Гертруду Стайн вслух и получалось это у нее очень-очень хорошо. Ей нравились непринужденность и обходительность и комфорт. Она и ее сестра Этта отправились путешествовать. Единственная свободная комната в гостинице оказалась неудобной. Этта принялась упрашивать сестру не обращать внимания поскольку им нужно было переночевать всего одну ночь. Этта, ответила ей доктор Кларибел, эта ночь ничуть не менее важна чем всякая другая и я хочу чтоб мне было удобно. Когда началась война она как раз была в Мюнхене принимала участие в каких-то научных исследованиях.

И уехать просто не смогла потому что путешествовать с комфортом было никак невозможно. Доктор Кларибел вызывала во всех нас чувство искреннего восхищения.

Много лет спустя Пикассо нарисовал ее портрет.

Эмили Чэдбурн тоже заходила, это она привела леди Отолайн Моррел и еще массу всяких бостонцев.

Милдред Олдрич привела однажды личность и вовсе необыкновенную, Майру Эджерли. Я тут же вспомнила как давным-давно когда я была совсем девочка и пошла на бал-маскарад, бал Марди Гра в Сан-Франциско, я видела там очень высокую и очень красивую и очень шикарную женщину. Это была молодая Майра Эджерли. Джент, известный фотограф сделал с нее длинную серию снимков, по большей части с кошкой.

Она приехала в Лондон как художница-миниатюристка и ей сопутствовал тот феноменальный успех который и в самом деле время от времени случается с американцами в Европе. Она обминиатюрила всех на свете, и королевскую семью в том числе, и при всем том умудрилась сохранить свою обычную искреннюю веселую беспечную откровенную чисто сан-францисскую манеру. А теперь она приехала в Париж немного подучиться. Она познакомилась с Милдред Олдрич и очень к ней привязалась.

Собственно говоря никто иной как Майра в тысяча девятьсот тринадцатом, когда у Милдред стало совсем трудно с деньгами обеспечила ей некоторый стабильный годовой доход и тем дала ей возможность без особых проблем перебраться на Марнское взгорье.

Майре Эджерли совершенно искренне хотелось чтобы о творчестве Гертруды Стайн знало как можно больше людей. Когда Милдред рассказала ей обо всех накопившихся к тому времени неопубликованных рукописях Майра сказала, что-то надо делать. И само собой она взялась за дело.

Она была немного знакома с Джоном Лейном вот она и сказала что нам с Гертрудой Стайн нужно съездить в Лондон. Только сначала Майра должна написать письма и потом еще я должна написать письма всем кому нужно чтобы отрекомендовать им Гертруду Стайн. Она продиктовала мне образец по которому их надо было писать. Я помню что начало там было такое, мисс Гертруда Стайн, знаете вы об этом или нет, является, а дальше полная свобода и можно смело говорить все что нужно сказать.

Майра и в самом деле заставила нас съездить в Лондон зимой девятьсот двенадцатого девятьсот тринадцатого года, на несколько недель. И время мы провели чудесно.

Майра пригласила нас остановиться вместе с ней у полковника Роджерса и миссис Роджерс в Сэррее. Там совсем неподалеку и Ноул и Айтем Моут, прекрасные усадьбы с прекрасными парками. Так я впервые попала в английский загородный дом, если не считать конечно совсем уже давних времен когда все равно дальше детской меня не пускали. Я наслаждалась буквально каждой минутой. Комфорт, живой огонь в каминах, рослые горничные больше всего похожие на несущих благую весть ангелов, роскошные парки, дети, и так все хорошо и просто. И масса всяких безделушек и просто красивых вещей. А что это такое, то и дело спрашивала я у миссис Роджерс, а, это, да я и понятия не имею, когда я вышла замуж и приехала сюда тут все так и было. И у меня появлялось такое чувство, что много-много красавиц невест одна за другой приезжали в этот дом а все эти вещи уже стояли на своих местах.

Гертруде Стайн ездить по загородным усадьбам понравилось гораздо меньше чем мне.

Ей мешал постоянный милый от паузы к паузе ток разговоров, несмолкаемый звук человеческого голоса да еще и говорящего по-английски.

Когда мы в следующий раз приехали в Лондон и вынуждены были застряв в стране из-за начала войны гораздо дольше кочевать по загородным усадьбам наших друзей, ей удавалось отвоевать себе право подолгу оставаться одной и пропускать по крайней мере одну из трех или четырех совместных трапез, и так ей стало даже нравиться.

В Англии нам было очень хорошо. Гертруда Стайн совершенно избавилась от своих давних мрачных воспоминаний о Лондоне и всегда с тех пор ездила в Англию с радостью.

Мы съездили в загородный дом Роджера Фрая и очень мило пообщались с его сестрой-квакершей. Мы съездили к леди Отолайн Моррел и там были все-все-все. Мы съездили к Клайву Беллу. Мы постоянно куда-то ездили, мы ходили по магазинам и заказывали разные разности. У меня до сих пор остались сумочка и шкатулка для драгоценностей. И так это было здорово. И мы все время ездили к Джону Лейну. В общем-то предполагалось что мы каждое воскресенье будем приезжать к нему на чай а еще Гертруда Стайн несколько раз встречалась с ним у него в офисе. Как же хорошо я изучила все магазины вокруг Бодли Хед и все выставленные в них вещи потому что все то время пока Гертруда Стайн была у Джона Лейна и все то время пока они не могли договориться и все то время когда что-то наконец сдвинулось с мертвой точки я ждала снаружи и разглядывала все что только могла.

В воскресенье по вечерам у Джона Лейна бывало очень весело. Насколько я помню в тот первый наш приезд в Англию мы побывали там дважды.

Джон Лейн очень живо всем интересовался. Миссис Джон Лейн была из Бостона и очень очень добрая.

Вечерний чай у Джона Лейна это было нечто. У Джона Лейна был экземпляр Трех жизней и еще экземпляр Портрета Мейбл Додж. По каким таким соображениям он отбирал людей которым хотел показать эти книги это тайна покрытая мраком. Ни той ни другой книги он никому так и не дал почитать. Он совал книгу человеку в руки потом забирал ее обратно и говорил еле слышно что Гертруда Стайн сегодня здесь. Никого ни с кем не знакомили. Время от времени Джон Лейн уводил Гертруду Стайн в какую-нибудь комнату и показывал ей картины, странные английские картины всех возможных периодов и школ, некоторые были довольно милые. Иногда он принимался рассказывать историю о том как к нему попала та или иная картина. И кроме этого никогда и ничего о ней уже не говорил. Еще он показал ей множество рисунков Бёрдсли[85] и они поговорили о Париже.

Когда мы во второй раз пришли к нему в воскресенье он попросил ее еще раз зайти к нему на Бодли Хед Проговорили они тогда очень долго. Он сказал что миссис Лейн прочитала Три жизни и что оценила книгу весьма высоко и что ее мнению он целиком и полностью доверяет. Он спросил Гертруду Стайн когда она в следующий раз собирается приехать в Лондон. Она ответила что может так сложиться что она и вовсе не соберется больше ехать в Лондон Ну что же, сказал он, вот когда приедете в июле тогда как мне кажется и мы уже будем готовы что-нибудь предпринять. К тому же, добавил он, очень может так случиться что я смогу навестить вас в Париже в начале весны.

Вот так мы и уехали из Лондона. В общем и целом мы были собой очень даже довольны. Мы прекрасно провели время а у Гертруды Стайн первый раз в жизни были настоящие переговоры с издателем.

Милдред Олдрич часто приводила людей целыми компаниями в дом по вечерам в субботу. Однажды вечером с ней пришла целая куча людей и среди них была Мейбл Додж. Я прекрасно помню какое впечатление она тогда на меня произвела.

Это была крепко сбитая женщина и волосы падали на лоб такой густой-густой и плотной челкой, тяжелые длинные ресницы и очень красивые глаза и очень очень старомодное кокетство. Голос у нее был чудный. Она сразу напомнила мне кумира моей юности, актрису Джорджию Кейвен. Она пригласила нас приехать пожить у нее во Флоренции. Мы вообще-то собирались как обычно на лето в Испанию но к осени должны были вернуться обратно в Париж и вот может тогда. Когда мы вернулись нас дожидались телеграммы от Мейбл Додж несколько штук и все с пометкой срочная и везде нас просили приехать на виллу Курониа и мы поехали.

Там было чудесно. Нам понравился Эдвин Додж и Мейбл Додж нам тоже понравилась но больше всех нам понравилась Констанс Флетчер с которой мы собственно там и познакомились.

Констанс Флетчер приехала на день или на два позже нас и я поехала на станцию ее встречать. Мейбл Додж описала мне ее как очень крупную женщину которая будет в лиловом платье и совершенно глухая. На самом деле одета она была в зеленое и была не глухая а просто очень близорукая и она была прелесть.

Ее отец и мать родились в Ньюберипорте, штат Массачусетс, и жили там же. Родители Эдвина Доджа тоже были из этого города и это их с Констанс очень сближало. Когда Мейбл было двенадцать лет ее мать влюбилась в домашнего учителя который преподавал младшему брату Констанс английский язык. Констанс знала что мать хочет сбежать из дому. Целую неделю Констанс не вставала с постели и все плакала а потом уехала вместе с матерью и с будущим приемным отцом в Италию. Поскольку приемный отец был англичанин Констанс стала англичанкой до мозга костей и страстной патриоткой Англии. Отчим был художником и пользовался даже некоторой известностью среди живущей в Италии английской колонии. Когда Констанс было восемнадцать она написала бестселлер под названием Кисмет и была помолвлена с лордом Лавлейсом потомком Байрона[86]. Замуж она за него так и не вышла и с тех пор осталась жить в Италии. Со временем она окончательно обосновалась в Венеции. То есть после того как мать и отец оба умерли. Мне как патриотке Калифорнии всегда очень нравился ее рассказ о том как в Рим, когда она была еще совсем молоденькая, приезжал Хоакин Миллер[87].

Даже и теперь в возрасте относительно преклонном она была дама весьма привлекательная и эффектная. Я обожаю вышивать и то как она вышивала веночки меня буквально приводило в восторг. Она даже рисунка никакого не делала на ткани, а просто держала ткань в руках время от времени поднося ее вплотную к глазу, и на ткани понемногу сам собой появлялся венок. Она обожала призраков. На вилле Курониа их было два и Мейбл обожала пугать ими заезжих американцев и у нее это получалось как бы между делом и так многозначительно и эффект был потрясающий. Однажды она ужасно напугала целую компанию гостей среди которых были Джо и Ивонн Дэвидсоны, Флоренс Брэдли, Мэри Фут и многие другие. Под конец для полноты впечатления она пригласила местного священника чтобы тот изгнал духов. Можете себе представить каково было гостям. Но Констанс Флетчер призраков обожала и была в особенности привязана к самому юному из них, к задумчивому духу английской гувернантки которая когда-то в этом доме покончила с собой.

Как-то утром я зашла в спальню Констанс Флетчер поинтересоваться как она себя чувствует, потому что накануне вечером она была не то чтобы совсем в порядке.

Я вошла и закрыла за собой дверь. Констанс Флетчер такая большая и белая лежала на просторной кровати эпохи Ренессанса какими были меблированы все здешние спальни У двери стоял огромный ренессансный шкаф. Я так чудно провела ночь, сказала Констанс Флетчер, среди ночи мне явился тихий призрак, по правде говоря мы только что с ней расстались. У меня такое впечатление, что она все еще там в шкафу, вы не могли бы открыть шкаф пожалуйста. Я открыла. Ну что, спросила Констанс Флетчер, она там. Я сказала что ничего не вижу. Ну да конечно, сказала Констанс Флетчер.

Мы славно провели время а Гертруда Стайн написала за это время Портрет Мейбл Додж. Еще она написала портрет Констанс Флетчер который позже вошел в Географию и пьесы. Много лет спустя в общем уже после войны в Лондоне я познакомилась с Зигфридом Сассуном[88] на вечере который Эдит Ситуэлл[89] устроила в честь Гертруды Стайн. Он стал говорить о написанном Гертрудой Стайн портрете Констанс Флетчер который прочитал в книге География и пьесы и сказал что впервые заинтересовался творчеством Гертруды Стайн именно прочитав этот портрет. А потом добавил, а вы были с ней знакомы а если были не расскажете ли вы мне что у нее действительно был настолько удивительный голос. Ах так вы ее не знали, спросила я, и была весьма заинтригована. Нет, сказал он, я ни разу ее не встречал, но она поломала мне жизнь. Как так, я была уже не в силах сдержать любопытство. А вот так, сказал он, потому что из-за нее мой отец бросил мать.

Констанс Флетчер написала одну пьесу которая пользовалась большим успехом и долго шла на лондонской сцене называлась она Зеленые чулки но по большому счету вся ее жизнь прошла в Италии. Она в большей степени была итальянкой чем сами итальянцы. Она обожала своего приемного отца и потому была конечно англичанка но в жизни ей прежде всего довлела конечно же искусная и чисто итальянская рука Макиавелли. Она умела плести интриги и плела их на чисто итальянский лад и равных ей в этом искусстве не было даже среди итальянцев и на протяжении долгих лет была нарушительницей спокойствия в Венеции причем не только среди тамошних англичан но и среди итальянцев.

Пока мы жили на вилле Курониа туда приехал Андре Жид. Вечер кстати получился довольно скучный. Тогда же мы познакомились с Мюриел Дрейпер и с Полом Дрейпером. Гертруде Стайн всегда очень нравился Пол Дрейпер. Ей нравился его чисто американский энтузиазм и то как он объяснял всякие вещи и музыкальные и чисто человеческие Он много чего пережил на Диком Западе и это их тоже сближало. Когда Пол Дрейпер уехал обратно в Лондон Мейбл Додж получила от него телеграмму с таким текстом, пропал жемчуг подозреваем второго. Она сильно разволновалась пошла к Гертруде Стайн и спросила что ей теперь делать. Не будите меня, ответила ей Гертруда Стайн, все обойдется. А потом села в кровати, нет ну как сильно сказано, подозреваем второго, просто прелесть, вот только кто он этот второй. Мейбл принялась объяснять что в прошлый раз когда на вилле произошло ограбление полиция сказала что ничего не может поделать потому что никто не смог назвать конкретного подозреваемого и на сей раз Пол чтобы избежать лишних сложностей решил заявить в качестве подозреваемого второго лакея. Пока она все это объясняла пришла вторая телеграмма, жемчуг нашелся. Оказалось что этот самый второй лакей уложил его в коробку с воротничками.

Хавейс и его жена, впоследствии Майна Лой, тоже побывали во Флоренции. Дома у них был полный раздрай потому что они делали ремонт и всюду были рабочие но они умудрились привести его в порядок и устроили нам совершенно роскошный обед. И сам Хавейс и Майна были среди первых кто заинтересовался творчеством Гертруды Стайн. Хавейс читал Становление американцев в рукописи и пришел в восхищение. Вот только очень просил добавить запятых. Гертруда Стайн сказала что запятые ей без надобности, текст должен быть внятен сам по себе и не нуждаться в том чтобы его поясняли через посредство запятых и вообще запятая это просто знак что нужно сделать остановку и перевести дыхание но человек он и сам должен знать где ему лучше остановиться и перевести дыхание. Но все-таки, поскольку Хавейс ей нравился и даже очень и к тому же подарил ей изысканный рисунок для веера, она отдарилась двумя запятыми. Следует однако заметить что позже перечитывая рукопись она все равно их сняла.

Майне Лой интересно было ничуть не меньше но только ей было понятно и без запятых. Ей вообще всегда все было понятно.

Как только Гертруда Стайн написала портрет Мейбл Додж, Мейбл Додж тут же загорелась его опубликовать. Она и в самом деле отпечатала триста экземпляров и все были обернуты в бумагу под мрамор. Констанс Флетчер вычитывала гранки и нам всем было жуть как приятно. У Мейбл Додж тут же родилась идея что Гертруду Стайн начнут приглашать из имения в имение и везде она будет писать портреты а потом и вовсе начнет писать портреты американских миллиардеров и перед ней откроется в высшей степени увлекательная и прибыльная карьера. Гертруда Стайн очень смеялась. Немного времени спустя мы вернулись в Париж.

Именно в ту зиму Гертруда Стайн начала писать пьесы. Первая называлась так Это случилось пьеса. Она была о званом ужине который давали Харри и Бриджет Гибб. Потом она написала Дамские голоса. Ей до сих пор интересно писать пьесы. Она говорит что ландшафт есть декорация настолько естественная что для поля боя что для пьесы что просто грех не писать пьес.

Флоренс Брэдли, подруга Мейбл Додж, на зиму приехала в Париж. У нее был определенный сценический опыт и ей хотелось самой создать небольшой театр. Ей безумно хотелось поставить эти пьесы на сцене. Демут тоже в это время был в Париже. Его тогда больше интересовала литература нежели живопись и особенно его интересовали эти пьесы. Они с Флоренс Брэдли только о них тогда и говорили.

С тех пор Гертруда Стайн ни разу не видела Демута. Когда она впервые услышала что он занялся живописью ей стало очень любопытно. Они друг другу никогда не писали но время от времени передавали весточки через общих друзей. Демут постоянно просил передать что в один прекрасный день он напишет маленькую такую картину которая устроит его со всех возможных точек зрения и тогда он ей эту картину пришлет в подарок. И понятное дело много лет спустя, а точнее два года назад когда нас не было дома кто-то оставил на рю де Флёрюс маленькую картину с запиской что вот наконец картина которую Демут готов подарить Гертруде Стайн. Восхитительный маленький пейзаж где крыши и окна такие воздушные такие легкие что они они начинают жить собственной таинственной внутренней жизнью как у Готорна или у Генри Джеймса.

Вскоре после этого Мейбл Додж уехала в Америку и в ту же зиму была Арсенальная выставка[90] где широкая публика впервые получила возможность увидеть все эти картины Там показали и Обнаженную спускающуюся по лестнице Марселя Дюшана.

Примерно тогда же познакомились между собой Пикабиа и Гертруда Стайн. Я помню мы ходили к чете Пикабиа на обед и обед удался на славу, Габриэль Пикабиа вся такая живая и веселая, сам Пикабиа живой и черноволосый, а у Марселя Дюшана вид как у юного нормандского крестоносца.

Я всегда прекрасно понимала тот прилив энтузиазма который вызывал приезд Марселя Дюшана в Нью-Йорк в первые годы войны. Один его брат только что скончался от ран, другой был все еще на фронте а сам он был негоден к строевой. Он был чрезвычайно расстроен этим обстоятельством и ездил в Америку. Там все его любили. Настолько что в Париже ходила тогда дежурная шутка что как только какой-нибудь американец приезжает в Париж первое о чем он спрашивает, а как Марсель. Однажды Гертруда Стайн зашла навестить Брака, а случилось это сразу после войны, и прошла прямо в мастерскую где как раз сидели трое молодых американцев, и она сказал Браку, а как Марсель. Трое молодых американцев подошли к ней затаив дыхание и спросили, вы знаете Марселя. Она рассмеялась, и поскольку успела уже привыкнуть к неизбежной в любом американце уверенности в том что на свете есть один-единственный Марсель, объяснила что жену Брака зовут Марсель и что интересовалась она именно тем как дела у Марсель Брак В те времена особой дружбы между Пикабиа и Гертрудой Стайн как-то не сложилось.

Ее раздражало то какой он методичный и еще то что она называла вульгарностью затянувшегося переходного возраста. Но как ни странно за последний год они очень прониклись друг к другу. Ей теперь очень нравятся его рисунки и его живопись. Все началось с его выставки ровно год назад. Теперь она уверена что пускай его дар в каком-то смысле не является даром художническим у него есть некая идея которая имела имеет и будет иметь невероятную и непреходящую ценность. Она его называет Леонардо да Винчи всякого движения. И это действительно так, он все понимает и все готов изобрести хоть сейчас.

Как только зима Арсенальной выставки подошла к концу Мейбл Додж вернулась в Европу и привезла с собой то что Жак-Эмиль Бланш назвал ее коллекцией des jeunes gens assortis, молодых людей ассорти. В числе прочих там были Карл Ван Вехтен, Роберт Джонс[91] и Джон Рид[92]. Карл Ван Вехтен не пошел с ней на рю де Флёрюс. Он пришел позже весной сам. Прочих двух она привела. Я помню тот вечер когда они все к нам пришли. Пикассо тоже там был. Он критически оглядел Джона Рида и сказал, le genre de Braque mais bea-coup moins rigolo, что-то вроде Брака только куда менее забавный. Еще я помню как Рид рассказывал мне о своей поездке в Испанию. Он говорил что видел там много очень странных вещей, и что видел будто бы охоту на ведьм на улицах Саламанки.

Поскольку в Испании я провела несколько месяцев а он всего лишь несколько недель его истории не показались мне ни забавными ни заслуживающими доверия.

На Роберта Джонса внешность Гертруды Стайн произвела неизгладимое впечатление.

Он сказал что хочет обрядить ее в золотые одежды и что набросает эскиз прямо здесь и сейчас. Она осталась равнодушна.

У Джона Лейна мы познакомились среди прочих также и с Гордон Кейн и с ее мужем.

Гордон Кейн была из Уэлсли[93] играла на арфе которую всюду возила с собой и непременно переставляла всю мебель в гостиничном номере, даже если ей предстояло провести там всего одну ночь. Она была высокая, очень хорошенькая и красила волосы в розовый цвет.

Ее муж был известный английский писатель-юморист, один из постоянных авторов Джона Лейна. Они очень мило приняли нас в Лондоне и в первый же вечер как только они приехали в Париж мы пригласили их к нам на ужин. Я точно не знаю что такое стряслось но только Элен приготовила ужин просто из рук вон. За весь долгий срок службы Элен подводила нас только дважды. Один раз с Лейнами а другой был недели две спустя когда объявился Карл Ван Вехтен. В тот раз она тоже устроила нечто странное, весь ужин подавала одни сплошные закуски. Но это было потом.

Во время ужина миссис Кейн сказала что взяла на себя смелость пригласить свою ближайшую подругу в одном колледже учились миссис Ван Вехтен зайти к нам после ужина поскольку той очень хотелось познакомиться с Гертрудой Стайн и у нее сейчас сложный период и она вся такая несчастная а Гертруда Стайн наверняка ей поможет и посоветует и ее жизнь как-нибудь да устроится. Гертруда Стайн сказала что фамилия Ван Вехтен ей смутно знакома но только она никак не вспомнит где ее слышала. У нее вообще плохая память на имена. Миссис Ван Вехтен и в самом деле пришла.

Она тоже была очень высокая, такое могло сложиться впечатление что в Уэлсли отбирают по росту, и тоже весьма недурна собой. Миссис Ван Вехтен пересказала нам трагическую историю своего замужества но Гертруде Стайн все это было не слишком интересно.

Примерно неделю спустя Флоренс Брэдли пригласила нас сходить с ней вместе на второй премьерный показ Sacre du Printemps[94]. Русский балет только-только дал первую премьеру этого спектакля и шум вокруг нее поднялся ужасный. Весь Париж просто сходил с ума. Флоренс Брэдли достала три билета в ложу, а ложа была рассчитана на четверых, и пригласила нас сходить с ней вместе. Тем временем как раз пришло письмо от Мейбл Додж где нам отрекомендовали Карла Ван Вехтена, молодого нью-йоркского журналиста.

Гертруда Стайн пригласила его отужинать с нами в следующую субботу.

На русский балет мы пришли заранее, это было самое начало великой эпохи русского балета и главную роль в ней играл великий танцовщик Нижинский. И он действительно оказался великим танцовщиком. Меня вообще безумно волнует танец и уж в этом я кое-что понимаю. Я за свою жизнь видела трех величайших танцовщиков. Гении у меня вообще все ходят по трое, но это не моя вина, оно само как-то так получается. По-настоящему великие танцовщики которых я видела были Архентина, Айседора Дункан и Нижинский. Как и те три гения с которыми я была знакома они все трое разных национальностей.

Нижинский не танцевал в Sacre du Printemps но тем кто танцевал он ставил танец.

Мы пришли в ложу и заняли три передних кресла и еще одно осталось сзади. Прямо перед нами в партере сидел Гийом Аполлинер. Он был во фраке и усердно целовал руки разных важных с виду дам. Из всей этой компании он был первый кто вышел в свет во фраке и целуя руки. Эта картина очень нас позабавила и порадовала. После войны они все этим занимались но до войны он начал первый.

Перед самым началом спектакля четвертое кресло в нашей ложе тоже заняли. Мы оглянулись там сидел прекрасно сложенный молодой человек, не то голландец, не то скандинав, не то американец и на нем была мягкая вечерняя блуза в мельчайшую складочку по всему пластрону. Вид был шикарный, мы тогда и понятия не имели что так носят. Тем же вечером как только мы вернулись домой Гертруда Стайн написала портрет неизвестного по названием Портрет одного.

Спектакль начался. И как только начался спектакль в зале началось общее брожение.

Давно уже успевшая стать классической с тех пор сценография с великолепным разноцветьем задника сейчас бы никто ничего необычного в ней не увидел привела тогдашнюю парижскую публику в ярость. Как только заиграла музыка и начался танец в зале раздалось шиканье Поклонники русского балета принялись аплодировать. Нам совершенно ничего не было слышно, по правде говоря я ни разу в жизни так и не слышала ни единого отрывка из Sacre du Printemps потому что видела ее тогда в первый и последний раз и на всем протяжении спектакля музыки совершенно не было слышно, в буквальном смысле слова. Танцевали просто замечательно и это мы заметили даже несмотря на то что вынуждены были постоянно отвлекаться на человека в соседней ложе который все время размахивал тростью, а в конце концов он настолько разозлился на энтузиаста который еще одной ложей дальше демонстративно надел цилиндр, что ударил того тростью по голове и расплющил шляпу. В общем жуть что творилось.

В следующую субботу вечером на ужин должен был прийти Карл Ван Вехтен. Он пришел и оказался тем самым поклонником мягких складчатых блуз да и блуза была та же самая. И конечно же он был ко всему прочему героем или скорее злодеем из трагической повести миссис Ван Вехтен

Как я уже сказала Элен во второй раз в жизни приготовила невероятно плохой ужин.

По какой-то ей одной известной причине она подавала на стол одну закуску за другой и закончилось все это сладким омлетом. Гертруда Стайн принялась подначивать Карла Ван Вехтена то и дело намекая на самые интимные обстоятельства его прошлой жизни. Он понятное дело был совершенно сбит с толку. Вечер получился весьма своеобразный

Они с Гертрудой Стайн очень быстро нашли общий язык. Он возбудил интерес к ее творчеству в Аллане и Луис Нортон до такой степени что они напечатали в своем маленьком журнале, Роуг, ту самую первую вещь которую Гертруда Стайн опубликовала в маленьком журнале, Galene Lafayette В другом номере этого маленького журнала, который теперь библиографическая редкость, он напечатал небольшое эссе о творчестве Гертруды Стайн И это именно он взял в качестве эпиграфа к одной из своих ранних книг девиз которым Гертруда Стайн украсила свою бумагу для заметок, роза это роза это роза это роза Вот только недавно она заказала у здешнего гончара что у холма Белле несколько тарелок из местной желтой глины и по бордюру там роза это роза это роза это роза а в самом центре Карлу[95].

Он постоянно напоминал читающей публике о Гертруде Стайн и о ее творчестве ко времени это было или не слишком. Когда он уже добился определенной известности и его спросили какую книгу он считает самой важной книгой года он ответил Три жизни Гертруды Стайн[96]. Его преданность делу и его рвение не знали себе равных. Он даже попытался заставить Нопфа[97] опубликовать Становление американцев и уже почти договорились но в последний момент они конечно струсили.

А что касается этого девиза роза это роза это роза это роза, так это я нашла его в одной из рукописей Гертруды Стайн и настояла на том чтобы его в качестве девиза поместили на бумаге для заметок, на скатертях, на салфетках и вообще везде где она мне только разрешила его поместить. И я очень собой довольна что смогла все так славно устроить.

У Карла Ван Вехтена все эти годы было милое обыкновение давать рекомендательные письма к Гертруде Стайн тем людям которые как ему казалось могут ее позабавить. И он так тщательно их отбирал что Гертруде Стайн они понравились буквально все до единого.

Первым был Эвери Хопвуд и он Гертруде Стайн понравился наверное даже больше всех прочих. Они дружили до самой смерти Эвери а умер он несколько лет назад. Когда Эвери приезжал в Париж он всегда просил нас с Гертрудой Стайн с ним отужинать. Этот обычай сложился чуть не сразу после нашего с ним знакомства. Гертруда Стайн вообще-то не очень большая любительница ужинать в ресторанах но Эвери она никогда не отказывает. Он всегда заказывал такой очаровательно сервированный стол и цветы и так тщательно выбирал меню. Он слал нам бесконечные petit bleus, маленькие телеграммы, договариваясь о деталях нашей встречи и ни разу не было скучно. В те давние времена он с его привычкой держать голову чуть склонив ее набок и с волосами цвета пакли был очень похож на ягненка. Позже бывали такие дни когда Гертруда Стайн говорила ему, вот наш агнец превратился в волка. И в такие минуты Гертруда Стайн уж я-то знаю называла его, милый Эвери. Они были очень очень близкие люди. Незадолго до смерти он пришел к нам в студию и сказал мне хотелось бы подарить вам что-нибудь еще кроме ужина, сказал он, может быть картину. Гертруда Стайн рассмеялась, было бы самым лучшим подарком, сказала она ему, если ты Эвери будешь просто приходить к нам и пить с нами чай. И потом несколько раз помимо petit bleu с предложением оказать ему честь и поужинать с ним он присылал другую petit bleu с извещением о том что он зайдет как-нибудь ближе к вечеру просто попить чаю. Как-то раз он и впрямь зашел и привел с собой Гертруду Этертон. И он этак мило сказал, есть две Гертруды и обеих я люблю и теперь я хочу чтобы они были знакомы. Вечер получился обворожительный. Все были довольны и очарованы друг другом что же касается меня с моим калифорнийским чувством патриотизма, так Гертруда Этертон была когда-то в юности моим кумиром так что и я была очень довольна.

В последний раз мы видели Эвери когда он в последний раз приехал в Париж. Он послал нам свою обычную телеграмму с просьбой оказать ему честь а когда заехал за нами сказал Гертруде Стайн что пригласил еще нескольких друзей потому что хотел попросить ее сделать ему одно одолжение. Видишь ли, сказал он, ты никогда не была со мной на Монмартре и мне очень хотелось бы вывезти тебя туда именно сегодня вечером. Я знаю что Монмартр был твоим задолго до того как стал моим но тем не менее. Она рассмеялась и сказала, ну конечно Эвери.

После ужина мы поехали с ним на Монмартр. Мы были в очень странных[98] местах и их было очень много и он был такой гордый и совершенно счастливый. От места до места мы всякий раз брали такси и Эвери Хопвуд и Гертруда Стайн все время садились вместе и они подолгу говорили между собой и наверное у Эвери было какое-то предчувствие что это все в последний раз потому что он еще никогда не говорил так открыто и искренне. В конце концов нам пора было идти и он вышел и посадил нас в такси и сказал Гертруде Стайн что это был один из самых лучших вечеров в его жизни. На следующий день он уехал на юг а мы в деревню. Немного времени спустя Гертруда Стайн получила от него открытку и там было написано что он был так счастлив увидеться с ней снова и в то же утро в Геральд напечатали что он умер.

Где-то году в девятьсот двенадцатом в Париже объявился Элвин Лэнгдон Коберн. Это был странный такой американец который привез с собой не менее странную англичанку, свою мать. Элвин Лэнгдон Коберн как раз закончил работу над серией фотографий которые он делал по заказу Генри Джеймса. Он выпустил альбом фотографий выдающихся людей и теперь хотел сделать ему в пару такой же альбом выдающихся женщин. О Гертруде Стайн ему сказал кажется Роджер Фрай. Но как бы то ни было он был первый фотограф который специально приехал к ней чтобы фотографировать ее в качестве некой знаменитости чем очень ей польстил. Он сделал несколько очень даже хороших снимков и подарил их ей а потом он исчез и как Гертруда Стайн ни пыталась в последующие годы хоть что-нибудь о нем узнать с тех пор судя по всему никто ничего о нем не слышал.

Тут на память сама собой приходит весна четырнадцатого года. В ту зиму одной из постоянных посетительниц рю де Флёрюс была младшая приемная дочь Бернарда Беренсона. Она привела с собой подругу, Хоуп Мерлис и Хоуп сказала что когда мы в следующий раз отправимся в Англию мы непременно должны съездить в Кембридж и остановиться там у ее родных. Мы обещали что непременно так и сделаем.

В ту зиму брат Гертруды Стайн решил что он переедет во Флоренцию. Они поделили между собой те картины, что были ими куплены вместе. Гертруда Стайн взяла всех Сезаннов и Пикассо, а брат всех Матиссов и Ренуаров, за исключением самого первого Матисса, Femme аи Chapeau.

Нам давно хотелось выстроить переход между студией и флигелем а поскольку для этого все равно надо было пробивать в стене дверь и еще штукатурить мы решили заодно выкрасить студию и переклеить в доме обои и провести электричество. И мы начали все это устраивать. Закончили мы едва-едва к концу июня и дом был еще в полном беспорядке когда Гертруда Стайн получила письмо от Джона Лейна с извещением о том что он завтра же будет в Париже и непременно зайдет навестить нас.

Мы работали как проклятые, то есть работали как проклятые я и консьерж и Элен и привели в порядок комнату где можно было его принять.

Он привез с собой первый номер Бласт[99] Уиндема Льюиса и подарил его Гертруде Стайн и хотел знать что она по этому поводу думает и будет ли она для журнала писать.

Она сказала что не знает.

Потом Джон Лейн спросил ее не окажется ли она в июле в Лондоне поскольку он уже почти принял решение переиздать Три жизни и не привезет ли она с собой еще какую-нибудь рукопись. Она сказала что так и сделает и предложила сборник написанных ей к этому времени портретов. Становление американцев даже не рассматривалось потому что слишком длинное. На том и договорились и Джон Лейн уехал.

В те времена Пикассо жил на рю Шёльхер и жизнь у него была довольно грустная и он собирался переехать еще дальше в Монруж. Не то чтобы он был в это время несчастлив но мне после Монмартра ни разу не доводилось слышать его высокого похожего на лошадиное ржание смеха. Его друзья во множество своем последовали за ним на Монпарнас но это было уже совсем не то. С Браком прежней близости уже не было а из старых друзей он продолжал часто видеться только с Гийомом Аполлинером и с Гертрудой Стайн. С этого года он начал писать не теми красками которыми обычно пишут художники a ripolin[100]. Они, говаривал он с мрачным видом, суть le sante des couleurs, иначе говоря без них здоровых красок не бывает. В те времена он все свои картины и вообще все что угодно писал ripolin и до сих пор пишет, и многие его последователи из молодых и старых тоже.

Именно тогда он начал делать конструкции из бумаги, из жести и вообще из всего что попадет под руку, что и позволило ему потом сделать знаменитую декорацию к Параду.

Именно в те времена Милдред Олдрич окончательно собралась перебраться на Марнское взгорье. Она тоже была не то чтобы несчастлива но какая-то грустная. Весной по вечерам она часто просила нас взять такси и отправиться с ней просто покататься как она говорила в последний раз вместе. И она куда чаще чем прежде стала ронять ключ в лестничный проем когда говорила нам со своей верхотуры на последнем этаже в многоквартирном доме на рю Буассонад доброй ночи.

Мы часто выбирались с ней за город посмотреть ее дом. В конце концов она переехала.

Мы съездили на день к ней в гости. Милдред была не то чтобы несчастлива но какая-то очень грустная. Занавески я все повесила, книги расставила, кругом чистота и что же мне теперь делать, сказала Милдред. Я рассказала ей что мама рассказывала мне что когда я была маленькая я всегда так говорила, и что же мне теперь делать, и только время от времени для разнообразия задавала другой вопрос, и что же мне делать теперь. Милдред сказала что хуже всего что мы теперь едем в Англию и что она нас не увидит все лето. Мы ее заверили что нас не будет всего-то месяц, и что у нас обратные билеты, так что все равно никуда не денешься, и что как только мы вернемся сразу же к ней. Но как бы то ни было Милдред Олдрич была рада что теперь у Гертруды Стайн есть издатель который и в самом деле собирается публиковать ее книги. Но с Джоном Лейном поосторожней, он старая лиса, сказала она, и мы поцеловались на прощанье.

Элен тоже ушла с рю де Флёрюс, потому что ее мужа повысили на заводе до мастера и он больше не хотел чтобы она работала у чужих людей а чтобы сидела дома.

Короче говоря с весны или с начала лета девятьсот четырнадцатого года прежней жизни не стало.

Загрузка...