Если можно говорить о двух аспектах индивидуальной автономии: о внутреннем процессе самоуправления с одной стороны, и об отношении к внешнему авторитету с другой, то невроз навязчивой одержимости главным образом можно описать как патологию первого — внутреннего аспекта самоуправления, а паранойяльное состояние — как нарушение второго, то есть отношения к внешнему авторитету. Такое разграничение нельзя считать абсолютным, но в основном в тех случаях, когда ригидность волевого управления и контроля особенно серьезна, волевая борьба, которая при неврозе навязчивой одержимости ощущается как внутренняя, заменяется внутренней же волевой борьбой с некоторыми внешними фигурами, в особенности если они обладают авторитетом или статусом, или же с социальными институтами, в той или иной мере обладающими властью принуждения. Такие отношения становятся защитными и враждебными, и тогда начинает возрастать тревога человека, связанная с ними и с их угрозой его автономии и его личному авторитету. В этом состоит специфичная и самая характерная черта паранойяльной тревоги, хотя часто ее считают только тревогой, связанной с угрозой агрессии.
Таким образом, непсихотическая паранойяльная личность обычно все время обеспокоена тем, что ею могут помыкать или ее могут оскорбить, нарушить ее права или ущемить ее чувство собственного достоинства, а также проблемами статуса — кто является главным, а кто подчиненным и т.п. Еще острее те же проблемы выражаются в паранойяльных галлюцинациях, как, например, ощущение угрозы со стороны мощных сил зла (например, «коммунистов»), или сверхъестественных сил или устройств (например, излучения, людей-роботов, ядов или гипноза), которые могут управлять его телом или причинять ему вред, или же сил, способных управлять волей человека или ее ослабить. В то время как воля одержимо-навязчивой личности — ее нормы и правила, самодисциплина, сила воли и т.д. — направлена против нее самой — против лени, пустой траты времени и снисхождения к себе, — воля параноика, в форме предосторожности или подозрительности, направлена на защиту от внешней угрозы его авторитету.
Несомненно, паранойяльная ригидность является более серьезной. Если одержимо-навязчивая личность упряма и трудно поддается влиянию, то в еще большей степени это относится к предосторожной паранойяльной личности. Ригидность мышления, проявляющаяся в жестких предубеждениях паранойяльной подозрительности, даже если она еще не достигла уровня галлюцинации, оказывается гораздо более серьезной, менее проницаемой для объективных возражений, по сравнению, например, с простым догматизмом. Гораздо более выражены даже преднамеренность и выверенность движений паранойяльной личности (контроль за движениями тела, жестами и выражением лица).
Почему же ригидность принимает такую специфичную и более серьезную защитную форму? Почему в таких случаях ощущение внутренней угрозы автономии и индивидуальному авторитету заменяется ощущением внешней угрозы? Ответ на эти вопросы может заключаться в наличии защитного механизма проекции: защитная паранойяльная ригидность — подозрительность, предосторожность и т.п., как следует из сказанного выше, является ответной реакцией на проекцию на других людей неосознаваемых чувств, импульсов или идей, в особенности агрессивных.
Это поднимает серьезные проблемы. Механизм проекции, в упрощенном варианте просто понимаемый как «выталкивание чувств» (expulsion of feelings) на других людей, не может служить объяснением. Чуть позже мы обсудим его подробнее. Сейчас достаточно отметить, что паранойяльное ощущение угрозы — внутренний аспект отношения человека к самому себе, направление враждебных чувств (в субъективном ощущении) от внешнего объекта обратно к субъекту, не говоря уже об особой природе ощущения угрозы автономии, — в действительности не объясняется простым процессом «выталкивания» человеком на других людей своих бессознательных чувств, импульсов или идей. Кроме того, проекцию нельзя рассматривать как простейший механизм, появление которого не требует никаких дальнейших пояснений. Это сложный процесс, и в любом случае остается проблема объяснения его происхождения в психологической структуре этой категории людей и его формирования под воздействием особых, субъективных условий.
Паранойяльное ощущение, а также механизм проекции становятся более понятными, если отношение к проекции ригидности и защитной способности (defensiveness) понимать по-разному, — то есть что может быть и другое объяснение. Я попытаюсь показать, что именно внутренняя характерная черта ригидного самоуправления, достигая серьезной степени ригидности, порождает защитное и враждебное отношение к внешнему миру. В таком случае процесс проекции и природа проективных искажений сразу становятся более понятными. Тогда проективные искажения, воображение и ожидание различной внешней угрозы автономии и индивидуальному авторитету — пренебрежение, оскорбления, всевозможные попытки принуждения и т.п. — можно считать не причиной появления защитной реакции, а наоборот -ее следствием. Иными словами, встав на эту точку зрения, можно рассматривать проективную идентификацию врага в тени как следствие нервного, защитно-настороженного и подозрительного внимания. Как только паранойяльная личность выявила угрозу, против этой угрозы сразу же начинается дальнейшая мобилизация сил — повышение осторожности, подозрительности и защитной враждебности.
Вообще степень, в которой человек может почувствовать свой личный авторитет, может быть ограничена разными внешними условиями, в особенности присутствием какой-то принудительной или даже, наоборот, либеральной высшей власти. Только отсюда, не говоря уже о разных проективных искажениях, следует, что установка по отношению к этой власти, присущая некоторым ригидным личностям, будет защитной и враждебной. Речь идет о людях, обладающих особенно ригидной волей, стремящихся произвести определенное впечатление, с чрезмерным и неопределенным ощущением своего авторитета и чувства собственного достоинства, которые часто связаны с ригидной волей. Все это в точности мы видим в паранойяльном характере. Паранойяльная личность — часто претенциозная и высокомерная, хотя скрывающая в глубине ощущение своей малости и стыда, претендующая на то, чтобы казаться сильной и «владеющей ситуацией», хотя в глубине ощущающая себя слабой, — постоянно высокомерно сосредоточена на тех людях, которые, обладая более высоким статусом и авторитетом, могут заставить ее ощутить свою малость и бессилие. Такой человек прекрасно осознает статус шефа. Но в конечном счете авторитетные фигуры кажутся великими для того, кто в глубине души чувствует себя маленьким, даже если он в этом не признается. Паранойяльная личность нехотя, против своей воли осознает такой авторитет, она высокомерно чувствительна к критическому отношению и возможности унижения со стороны этого авторитета и не намерена ни в чем ему уступать.
Например, один такой мужчина не мог заставить себя при обращении к старшим по должности называть их «господами». По его словам, он тем самым отказался «пресмыкаться перед ними» или «ходить перед ними на задних лапах». Вместе с тем он не мог заставить себя называть своего терапевта, как принято, по фамилии, прибавляя «доктор», даже при первой встрече, и с самого начала, обращаясь к нему, употреблял лишь уменьшительное имя.
Паранойяльная личность постоянно вовлекается в такие защитные и враждебные отношения, — по крайней мере, субъективно, а зачастую и объективно, — с шефом, с руководством или даже с соседом, который, поставив забор «не там», вызвал у параноика однозначную реакцию: «его везде притесняют». С его субъективной точки зрения это называется волевой борьбой. Ригидная воля паранойяльной личности в основном занята именно такой борьбой, в отличие от исполненной долга нацеленности одержимо-навязчивой личности на результат и завершение работы.
Следует запомнить, что защитная способность и поглощенность такой волевой борьбой существуют еще до появления проекций. Хотя в какой-то мере проективное искажение обычно включается в интериоризированный образ внешней фигуры, его оказывается недостаточно для развития базовой способности к защите. Эта защитная способность формируется в результате гораздо более сильной и вместе с тем менее стабильной ригидности, чем у одержимо-навязчивой личности. Паранойяльная личность, как и одержимо-навязчивая личность, находится под влиянием авторитетных образов и норм — какой она должна быть, но ее идентификация с этими образами и нормами оказывается даже менее удачной и менее полной, а значит, возрастают несоответствие и напряжение между ее ощущением их и ее самоощущением. Следовательно, усиливается острое чувство покорности, стыда и слабости, которые всегда существовали на грани ее сознания, и вместе с тем — чрезмерное и самодовольное утверждение своего авторитета и своей значимости, ригидности воли и очень уязвимой гордости, наряду с поглощенностью их защитой, особенно в присутствии тех авторитетных фигур, которых, по существу, она уважает больше, чем себя.
Защитные способности и антагонизм у таких людей возбуждает не только более или менее прямая угроза их авторитету и самоуважению, которая может исходить от человека, обладающего превосходством. Вполне вероятно, что их осмотрительность и осторожность возбуждается при любых резких изменениях, особенно при внезапных, неожиданных, непонятных и неоднозначных -то есть вызывающих некую долю удивления. Является ли это результатом проективного предчувствия, или опять же здесь имеет место процесс, который в своей основе предшествует проекции?
По существу, все новое, изменяющееся и хотя бы отчасти непредсказуемое у любой ригидной личности вызывает ощущение дискомфорта. По этой причине многие одержимо-навязчивые личности организуют свою жизнь согласно привычному и установленному порядку, находят свою нишу, в которой могут вести регулярную и упорядоченную жизнь, защитившись от любых изменений и новшеств. В этом отношении — или просто за счет внутренних норм и правил, а также стабильности и постоянства поставленной в жизни цели — они кажутся спокойными и невозмутимыми. В отличие от них паранойяльную личность можно с уверенностью считать гипервозбудимой, чувствительной и реактивной по отношению к малейшей необычности. На самом деле, эти два типа невротического характера не столь уж различны. Оба они представляют собой реакции ригидного самоуправления и самоконтроля — например, нервное беспокойство, присущее одержимо-навязчивой личности, которая любой неожиданный телефонный звонок или полученное письмо связывает с плохими новостями, — на события, которые они еще не ассимилировали, а значит, эти события таят в себе угрозу их образу жизни и самоконтролю. Одержимо-навязчивая личность, у которой существуют ригидные стабильные цели, может выдержать — то есть игнорировать как ненужные отвлечения — все сюрпризы и проявления нестабильности в повседневной жизни. Но менее стабильный ригидный характер, с менее определенными целями и личным авторитетом, который испытывает больше внутреннего напряжения, является гораздо более тревожным, а будучи более тревожным, он должен быть более бдительным, ожидая непредвиденные события и ситуации, чтобы обрести некое ощущение владения ситуацией, которая могла бы его смутить или напугать, заставить его почувствовать свою малость, беспомощность или уязвимость.
Такие люди могут стараться избегать непривычного для них окружения. Например, один мужчина избегал неизвестных ему ресторанов и магазинов, объясняя это тем, что не знает, как там правильно себя вести, а потому его могут там «унизить». Но чаще в непривычной ситуации такие люди могут проявлять установку, связанную с чрезмерной, напускной самоуверенностью.
Иными словами, некоторая нестабильность, присущая ригидному характеру, еще до появления проекции будет неизбежно порождать ощущение уязвимости, осмотрительности и, в конечном счете, защитной реакции и враждебного отношения к разным аспектам внешнего мира. Но, наверное, правда, что проекция всегда присутствует, когда эта тревожность достигает определенного уровня или когда тактики и потребности защитных усилий становятся всепоглощающим беспокойством.
Таким образом, напускная самоуверенная установка в незнакомой обстановке у более ригидных людей, защищающихся от внешнего мира, может превратиться в установку: «Я знаю, что у вас на уме». Еще более крайняя и явно проективная форма такой установки выражена у пациента, который, впервые входя в кабинет терапевта, говорит: «Я полагаю, вы записываете все, что я говорю. У меня все в порядке, поэтому давайте начнем».
Процесс или механизм проекции значительно легче понимать в контексте существования защитных установок и беспокойства. Он начинается с усиления защитной обеспокоенности вследствие какой-то новой угрозы самооценке или автономии человека, внутренней или внешней по своей природе.
Например, вполне серьезный мужчина средних лет, обладающий чувством собственного достоинства, принимает решение перестать выпивать в одиночку, ему становится стыдно. На следующий же день после вечернего пьянства он чувствует себя особенно неловко на работе перед сотрудниками и руководством, хотя при этом может прекрасно справляться с работой и у него нет никаких явных признаков вчерашней попойки.
У ригидных людей с защитными склонностями такие эффекты могут быть вызваны многочисленными внутренними конфликтами с нормами и требованиями воли. Поскольку такой человек практически всегда занят борьбой с угрозой своей самооценке и авторитету его силы воли, причем эта борьба ведется на два фронта: внутреннем и внешнем, любая дальнейшая потеря самоуважения, имеющая внутреннюю природу, будет усиливать его ощущение уязвимости и от внешней угрозы. Таким образом, переживание неудачи в делах или неприятностей на работе, которое усиливает его чувство неполноценности, будет одновременно усиливать ощущение неловкости, стыда, а также ощущение уязвимости к возможному разоблачению, вины или унижения.
Один ригидный мужчина, и так ощущавший неловкость перед своим шефом, ощутив прилив энергии, отважился попросить повышения по службе и получил его. После этого он сразу забеспокоился о том, что шефу не понравилась его настойчивость. Другой мужчина, обеспокоенный защитой своих прав, получил не столь существенное повышение, как ожидал; он почувствовал, что проявил «слабость», и стал беспокоиться, что не использовал предоставленную ему возможность.
Таким образом, усиление внутреннего конфликта порождает защитную чувствительность к влиянию внешних авторитетных фигур.
Процесс, который мы называем проекцией, идет дальше такой защитной чувствительности, но является ее продуктом. Когда внутреннее напряжение усиливает защитное напряжение, защитная мобилизация становится более ригидной. Чувствительность в разных сферах обостряется, усиливается предчувствиями и становится более ригидно-предвзятой в своих ожиданиях. Тогда человек становится не только чувствительным, например, к возможному проявлению пренебрежения, а даже его ожидает и настойчиво его ищет. Он не хочет не принимать его во внимание, если оно должно быть. Он считает его видимое отсутствие временным и испытывает удовлетворение, только убедившись в его присутствии. Такая ригидная предвзятость свидетельствует о превращении защитной чувствительности в то, что мы называем подозрительностью. Разумеется, природа особой индивидуальной ригидной предвзятости и ожидания человека соответствует природе его защитной обеспокоенности. В результате такой ригидной предвзятости появляется проекция.
Профессионально компетентный и пользующийся уважением мужчина, который, однако, не был убежден в своей компетентности, а потому обеспокоен своим статусом в компании, совершил техническую ошибку в работе. Она не имела больших последствий, ее можно было легко исправить, и вряд ли ее мог заметить кто-то другой. Тем не менее спустя несколько дней он стал очень волноваться, что эту ошибку заметят, и чувствовал страх и унижение, ожидая, что за этим последует. Случайно он «заметил» на себе рассеянный взгляд начальника и решил, что тот о нем подумал: «Да, этот сотрудник — действительно слабое звено в нашем отделе».
При наличии проекции человек рассматривает внешнюю фигуру, вызывающую у него защитную тревогу, с таким напряжением, такой сосредоточенностью и такой ригидной предвзятостью и ожиданием, что «раскрытие» угрозы, соответствующей природе защитной тревожности, становится неизбежным. Иными словами, исчезает отчужденность этого человека от объекта, вызывающего у него эту защитную обеспокоенность. Эта фигура для него перестает быть объективной. Нескольких характерных черт, важных ключей становится достаточно для появления защитной предвзятости и ожидания угрожающего образа или идеи, которые, по сути, являются продуктом этой защитной ригидной предвзятости и ожидания. Все, что не соответствует этой защитной предвзятости, человек отбрасывает в сторону, считая несущественным и не заслуживающим внимания. Вместе с тем, его осознание собственного внутреннего конфликта, поглощенное защитной обеспокоенностью и ригидной мобилизацией сил, резко сужается или вообще исчезает. Таким образом, то, что изначально было внутренней угрозой самооценке ригидного и защитного характера, он превращает во внешнюю угрозу его самоуважению.
Содержание проективных идей совсем не обязательно должно настолько совпадать с содержанием внутренней угрозы, чтобы можно было сказать, что одно заменяет другое, хотя легко предположить прямо противоположное. Проективная идея — это не только «вытолкнутые» на внешнюю фигуру неосознаваемые мысли или чувства, но и распространение защитной реакции на такие фигуры. Соответственно, эти идеи определяются не прямо через чувства, усиливающие эту защитную реакцию, а через возбужденное особое защитное беспокойство и напряженное ожидание. Иногда отношение между такими чувствами и идеями оказывается довольно простым и одно непосредственно переводится в другое, но иногда все оказывается совсем непросто.
Таким образом, было бы абсурдно себе представить, — и никто этого не делает, — что ощущаемая в проекции угроза быть схваченным отражает не признаваемое побуждение схватить. Но такая проективная идея или тревога, наряду с другими формами принуждения, может легко рождаться в голове ригидного и предосторожного человека, который испытывает искушение так или иначе избавиться от этой предосторожности, «уступить» или «сделаться мягче».
Например, молодая двадцатилетняя пациентка, добровольно находясь в открытой психиатрической клинике, как правило, вела себя осторожно и отчужденно, если не откровенно враждебно по отношению к персоналу клиники. Но в некоторых случаях она явно испытывала искушение смягчить свою предосторожность, «допустить», что ей в чем-то нравится работа клиники, сделать нечто, на ее взгляд, приятное своему терапевту или перестать строить планы относительно прекращения пребывания в клинике. Вслед за таким состоянием у нее регулярно происходило осознание, что существуют планы «заключить» ее в клинику, чтобы там ей промыть мозги или каким-то иным способом заставить ее капитулировать.
Особый случай возникает, если содержание проективных идей, по существу, полностью совпадает с содержанием изначальной внутренней тревожности, — как это бывает в так называемой проекции Супер-Эго, когда идеи самокритики или сомнение в себе проективно приписываются другим. Тогда изначальное внутреннее ощущение в форме самокритичного суждения становится идентичной по форме бывшей защитной тревожности. Иными словами, изначальное внутреннее напряжение уже оказывается критичным самоосознанием; человек уже ощущает себя в ситуации квазизащиты; и защитная тревога или порожденная ею проективная идея содержит в себе лишь подмену отношения человека к внешней фигуре его отношением к самому себе. Такова проективная идея: «Этот человек является слабым звеном в нашем отделе». Или проективная идея паранойяльного мужчины, крайне сосредоточенного на своей маскулинности и силе, состоящая в том, что в присутственных местах люди на него смотрят, как на гомосексуалиста.
Причина огромного разнообразия проективных идей заключается и в том, что они не просто представляют собой «вытолкнутое» содержание бессознательного, а являются продуктами защитной тревоги ригидного характера. Таким образом, столкнувшись с презрением или унижением, защитная тревога порождает проективные идеи о том, что человека увидели, заметили, сочли «слабым звеном», женоподобным и т.п. — что особенно характерно для заносчивых и высокомерных людей, подозревающих проявление пренебрежения или нанесения ущерба своему авторитету или статусу. Более ригидные люди, а значит, более отчужденные от своего внутреннего конфликта и своей тревоги в отношении слабости, мягкости или «уступчивости» (по отношению к себе или к другим), могут развивать нелепые идеи о том, что их «подловили» или подвергли принудительному или насильственному воздействию — например, гипнозу, ослабляющему или нарушающему волевой контроль, а в некоторых случаях — воздействию даже телесному. В самых крайних случаях ощущение внутренней волевой борьбы почти полностью сменяется защитной борьбой с внешними врагами воли; при этом от изначального внутреннего ощущения остается лишь ощущение находящейся под угрозой и ослабленной воли.
Можно ли проекцию, если ее понимать таким образом, считать «защитным механизмом»? По-моему, такое объяснение неудовлетворительно. Проекция — это не приспособление и не способ; она является результатом процесса, тенденцией организма усиливать напряжение в определенных условиях — не говоря уже о том, что проекция ослабляет напряжение, поскольку она предотвращает недопустимое усиление напряжения. Ригидная, склонная к защите личность, ощущающая усиление напряжения внутреннего конфликта, а значит, и усиление ощущения своей уязвимости, еще больше ожесточается. Она становится более жесткой и физически, и психологически; она не может вести себя по-другому. Такая ожесточенная защита, а также подозрительное, по сути, проективное создание образа врага — это проявление ригидной защитной воли, мобилизованной до гиперригидного состояния. Защитная схватка с конкретным врагом позволяет сохранить сосредоточенность и цель человеку, для которого сосредоточенность и цель являются весьма существенными, и предвосхищает последующее развитие ощущения внутреннего конфликта.
Теперь я продолжу рассматривать природу некоторых внутренних конфликтов, являющихся причиной усиления защитной способности.
Как известно, Фрейд предположил, что причиной, вызывающей паранойю, является отвергаемое сознанием бессознательное гомосексуальное влечение и что, по существу, паранойяльная галлюцинация является отречением от этого влечения. Он разработал эту теорию, в основном опираясь на свое известное клиническое исследование паранойяльной шизофренической личности Даниэля Пауля Шребера[85], первичная галлюцинация которого основывалась на идее, что против своей воли он был превращен в женщину сначала своим лечащим врачом, психиатром Паулем Флексигом[86], а затем — Богом, с целью совершить над ним сексуальное насилие. Фрейд пришел к заключению, что врач, ставший в паранойяльной галлюцинации его преследователем, а именно доктор Флексиг, оказался тем самым человеком, к которому Шребер испытывал бессознательное сексуальное влечение. Опубликованное Фрейдом клиническое исследование было основано на «Мемуарах» Шребера (1903)[87], в которых он подробно и откровенно описывал свои психотические идеи и переживания.
По мнению Найта[88], основное положение статьи Фрейда стало одной из самых широко распространенных и фундаментальных идей психоанализа. Когда речь заходила о случае Шребера, свидетельство, которым служили опубликованные им «Мемуары», казалось неопровержимым, а потому на него должна была опираться любая теория паранойи, которая вызывала интерес. Такая теория не должна была находиться в полном согласии с главной причиной паранойи, которую Фрейд приписал гомосексуальности, но должна была учитывать открытую им связь между гомосексуальностью и паранойей — причем учитывать для всех случаев паранойяльного состояния, а я уверен, что это не так, в особенности если речь шла о женщинах. По существу, теории Фрейда пришлось учитывать эту связь, даже если получилось (а по теории Фрейда не должно было получаться), что конкретно в случае Шребера гомосексуальность занимала основное место.
Вместе с тем любая новая теория паранойи должна попытаться ответить на ряд вопросов, которые поставила теория Фрейда, но на которые, по собственному признанию Фрейда, не смогла ответить. Речь идет об основном вопросе, касающемся связи таких отвергаемых сознанием гомосексуальных влечений с протеканием паранойяльного процесса и особой формой и природой паранойяльных симптомов, установок и мыслей. Речь идет также о конкретных вопросах, подобных тем, которые поставил Найт, когда, говоря о недостатках и неполноте теории Фрейда, отметил: «Она не объясняет, почему у параноика развивается такая интенсивная гомосексуальная фантазия и почему он должен ее так отчаянно отрицать»[89].
Теперь вернемся к самому случаю Шребера. Мы постараемся осознать, как в его галлюцинации о насильственном превращении в женщину можно увидеть превращение его внутренней борьбы воли в защитную волевую реакцию в борьбе с внешними фигурами и что такое понимание гомосексуального конфликта в его связи с основной проблемой автономии может разрешить некоторые проблемы, поставленные самим исследованием Фрейда.
Находясь в возрасте сорока одного года, спустя всего несколько недель после вступления в должность председателя Дрезденского Апелляционного суда Даниэль Пауль Шребер, сын хорошо известного врача-ортопеда и автора нескольких трудов в области детского воспитания, второй раз испытал приступ сильного психического расстройства. В первом случае, который произошел восемь лет назад, ему был поставлен диагноз «тяжелая ипохондрия» и потребовалась госпитализация, продолжавшаяся шесть месяцев. Этому второму и гораздо более тяжелому расстройству предшествовали некоторые обстоятельства, которые сам Шребер считал серьезными и значимыми для себя переживаниями. В течение некоторого периода времени, прошедшего с момента его уведомления о назначении на эту должность до непосредственного выполнения связанных с ней обязанностей, ему несколько раз приснилось, что возобновляется его прошлое психическое расстройство, и каждый раз, проснувшись, он испытывал облегчение, осознавая, что это происходило только во сне. Был и другой случай, произошедший либо во время сна, либо когда он еще не совсем проснулся. У него появилась «очень необычная» мысль, что ему «действительно было бы очень приятно почувствовать себя женщиной, с которой совершают половой акт». Он «обязательно с негодованием отверг» бы эту идею, если бы находился в полностью бодрствующем состоянии[90]. Вскоре после вступления в новую должность председателя суда у него усилилась бессонница и повысилось возбуждение. Он стал консультироваться у доктора Флексига, который успешно лечил его во время предыдущего психического расстройства, но на этот раз состояние Шребера оказалось намного хуже. Его положили в санаторную клинику, в которой он пребывал в состоянии крайнего возбуждения, испытывал галлюцинации и совершил несколько попыток самоубийства. Он был уверен, что его истязает доктор Флексиг (хотя позже пришел к заключению, что это происходит благодаря попустительству и даже подстрекательству Бога), что Флексиг хочет «убить его душу» и превратить его в женщину, чтобы впоследствии вступить с ней в сексуальные отношения. С течением времени возбуждение, присущее острой фазе психоза, ослабло и развилась чрезвычайно сложная по своей структуре галлюцинация. Шребер пришел к выводу, что его превращение в женщину действительно происходит, что, хотя и против его воли, оно совершается по воле Бога под воздействием таинственных сил; что оно было обусловлено его особым отношением к Богу и что его миссия заключалась в том, чтобы спасти мир и, будучи оплодотворенным божественной эманацией, создать новых людей.
Идея превращения в женщину и лишения его «маскулинности», которая сначала так ужаснула Шребера, в действительности имела более широкий смысл и была гораздо сложнее, чем просто изменение пола. Например, она заключала в себе нечто более серьезное, чем просто угрозу лишения его маскулинности. Ибо превращение, против которого боролся Шребер, с самого начала было не только превращением мужчины в женщину, а превращением честного, порядочного, «морально безупречного»[91], достойного и в чем-то аскетичного мужчины в «распутницу»[92]. Это было превращение волевого человека, умеющего держать себя в руках, в существо, управляемое эротическим влечением и сексуальностью («похотью»). Его борьба против изменения пола в острой фазе психоза одновременно была борьбой против лишения его мужской воли, которое осуществлялось в основном внедрением в его тело «женских нервов».
«Я лежал в кровати, сняв одежду, уверенный в том, что таким образом буду более податлив (выделено автором) похотливым ощущениям, которые могли бы возбуждать во мне женские нервы и которые уже начали проникать в мое тело. На это влияли и медикаменты, которые я принимал. Поэтому я отказывался их принимать или выплевывал, если врачи насильно вливали их мне в рот. Можно было себе представить, насколько восстало против этого отвратительного намерения все мое мужское естество и чувство мужского достоинства, а по существу — вся моя моральная сущность при наступлении у меня полного и ясного осознания этого намерения»[93].
То, что физическое изнасилование или попытка лишения Шребера маскулинности означало совершение насилия над его волей с целью сделать его более «податливым», объясняет не только появление у него страха, но и побуждение «мужского достоинства» и «всей моральной сущности» сопротивляться этому насилию. Действительно, Шребер говорит, что «любая, даже самая страшная смерть для него будет лучше такого позорного и унизительного конца»[94].
При чтении «Мемуаров» Шребера ясно просматривается борьба его мужского достоинства и самоконтроля с женской чувственностью и «похотливостью». Он все время отождествляет женственность и эротическую чувственность. Так, он утверждает, что «нервы похотливости существуют во всем теле женщины, тогда как у мужчины они присутствуют только в гениталиях и в непосредственной близости от них...»[95] и что «чувство сексуального наслаждения, независимо от его психологической основы, гораздо больше присуще женщине, чем мужчине, и пронизывает все ее тело... особенно молочные железы...»[96].
Такое противопоставление полов, которое также включает в себя и противопоставление состояний, сохраняется даже у человеческих душ после физической смерти человека: «Состояние мужского Блаженства выше состояния женского блаженства; оказывается, что женское блаженство в основном состоит из непрекращающегося ощущения похоти»[97].
Борьба Шребера против подчинения похотливой чувственности на самом деле была непрерывной борьбой воли.
«Уже больше года женские нервы или нервы похотливости, которые практически везде пронизали мое тело, не могут оказать никакого влияния на мое поведение и на мой образ мышления. Я подавляю каждый женский импульс с помощью моего чувства мужского достоинства и святости моих религиозных мыслей... С другой стороны, моя сила воли не может предотвратить внезапные приступы ощущения похотливости, особенно когда я лежу в постели»[98].
Фактически, подавить волю и самоконтроль значило для Шребера почти то же самое, что «погубить душу», если вообще для него что-то значило. Таким образом, в своем довольно взвешенном и примирительном письме Флексигу, с которого начинаются его «Мемуары», Шребер предполагает:
«Возможно, все разговоры о том, что кто-то погубил свою душу, можно объяснить тем, что душа запрещает нервной системе одного человека влиять на нервную систему другого человека настолько, чтобы полностью подавлять его силу воли, как это происходит во время гипноза. Чтобы решительно указать на порочность этой практики, ее следует назвать “убийством души”»[99].
Как уже отмечалось, в его превращении в женщину существует и дополнительный смысл, который заключается в покорности и подчинении чужой воле. Можно вспомнить, что его психоз сопровождался фантазией или идеей о том, что, «наверное, приятно оказаться женщиной, подчиняющейся мужчине во время полового акта»[100]. Фантазия Шребера отражает влечение, которое мы называем гомосексуальным исходя из его ориентации и объекта. Но в данной фантазии о половом акте сексуальные отношения можно рассматривать как один из видов отношений, где проявляется покорность. Покоряться, подчиняться, уступать, капитулировать — это для Шребера женский тип сексуального поведения, и такое представление о нем в то время было широко распространено, и в какой-то мере оно сохраняется и сейчас. Таким образом, в фантазии о превращении в женщину и в идее о женской сексуальности для Шребера содержатся оба вида покорности воли. С одной стороны, это покорность, о которой мы говорили в связи с сексуальным мазохизмом: отказ от самоконтроля, т.е. подчинение эротической чувственности. С другой стороны, это подчинение воле другого. Как мы уже отмечали, для ригидной личности эти два вида подчинения могут быть в определенной, но индивидуальной мере одинаковы: оба вида подчинения могут быть эротическими, и, несомненно, они оба являются ненавистными и отвергаемыми. Впоследствии я снова коротко обращусь к этому.
Со временем Шребер «смирился» со своим превращением и даже его принял. Он смог это сделать, не потеряв уважения к себе, и фактически переоценил смысл и обстоятельства изменения, которое должно было оказаться для него унизительной покорностью во исполнение воли Бога. Он пришел к тому, чтобы в потворстве похотливости видеть свой долг. Причиной этого «изменения воли» стала не «бесчувственность», а стремление служить Богу. То есть он осознал, что для него «в отношении к похотливости больше нет моральных ограничений, а в некотором смысле действует совершенно обратное»; его долг стал заключаться «в стремлении придать ощущение божественной эманации переживанию женщины, находящейся на вершине сексуального наслаждения»[101].
Цель нашего анализа заключается не только в том, чтобы предложить альтернативный смысл гомосексуальному смыслу фантазии Шребера о его превращении в женщину, но и в том, чтобы найти другой и, наверное, более глубокий смысл в идее его изначального отвращения к такому превращению. Фантазия феминизации содержала не только сексуальную ориентацию; у Шребера она содержала в себе идею полного подчинения мужского достоинства, самоконтроля и моральных норм — унизительной женской эротической чувственности. Это обстоятельство (внутренний конфликт Шребера, связанный с его гомосексуальностью, одновременно является волевым сопротивлением ригидной личности, борьбой за сохранение своего авторитета и за волевое поведение в целом) позволяет понять и особое напряжение этой борьбы, и ее превращение в специфичную паранойяльную форму. Ибо именно такая волевая борьба может превратиться в проективную борьбу воли с внешними фигурами. Иначе говоря, ощущение таким человеком соблазна подчинить свою волю женской сексуальной чувственности — или, по сути, любое ощущение ослабления воли (которое ригидные мужчины абсолютно всегда считают «женской» слабостью и мягкостью) — повышает напряжение защитного и, в конечном счете, проективного ожидания унижения и подавления, особенно у тех мужчин, которые являются объектами такого соблазна.
Что же представляют собой гомосексуальные импульсы? Является ли скрытое гомосексуальное влечение независимым фактором, отвержение которого может даже способствовать ослаблению ригидности и развитию личности так же, как его усиление вызывает резкое усиление ригидности? Или, наоборот, гомосексуальное влечение является результатом или одним из аспектов ригидного характера такого типа? Эти вопросы вызывают еще один, непосредственно связанный с нервным срывом Шребера. Если паранойя Шребера стала прямым последствием усиления гомосексуальных импульсов, имело ли данное усиление независимую природу или оказалось первым проявлением этого нервного срыва, нарушением стабильного состояния его ригидного характера?
Все ригидные личности находятся под воздействием образа высшего авторитета и в той или иной мере амбивалентны в своих чувствах к авторитетным фигурам: с одной стороны, они испытывают крайнее уважение, восхищаются ими и подражают им; с другой стороны, они сопротивляются их воздействию, обижаются на них и от них защищаются. У стабильной одержимо-навязчивой личности эта амбивалентность выражена гораздо меньше. Она ограничена уровнем, позволяющим достичь подлинного самоуважения и ощущения собственного авторитета. Но в той мере, в которой их не удается достичь (как это происходит с менее стабильной и более паранойяльной личностью), авторитетные и статусные фигуры начинают играть важную роль и привлекают их интерес. Для паранойяльной личности они превращаются в объекты почитания и восхищения (зачастую так население почитает своих правителей и восхищается ими), а следовательно — и в объекты, вызывающие высокомерную обиду и защитную враждебность. То, что параноик стремится отгородиться от некоторых авторитетных фигур, пренебрежительно о них отзываясь и стараясь их унизить, или, иначе говоря, что его почтение к ним полно злости, зависти и ощущения его собственного подчиненного положения, — не может скрыть (только если от него самого) условность его уважения и почтительного отношения. Эти авторитетные фигуры не выходят у него из головы. Он хочет заслужить их уважение, их признание, их благодарность, получить от них награду, оказаться им полезным, услужить им, стать их протеже. Стать орудием такой власти и воли для параноика — значит почувствовать свою силу и авторитет подобно тому, как в более мягком варианте одержимо-навязчивая личность усиливает ощущение своего авторитета и своей значимости, идентифицируясь с догмой. При этом ригидная высокомерная паранойяльная личность ненавидит в себе эти чувства. Она считает их (если осознает их вообще) признанием своей подчиненности, оскорбленного и униженного состояния. Обычно параноик лишь смутно осознает эти чувства; они вытесняются из его сознания порождаемыми ими защитными чувствами, прежде всего — защитным гневом. А потому паранойяльная личность лишь мимолетно осознает и чувство своей подчиненности таким авторитетным фигурам, и степень и природу своей заинтересованности в них; но такой человек крайне чувствителен и часто выражает свое раздражение при малейших проявлениях пренебрежения, снисхождения или отказа.
Фрейд открыл еще один, сексуальный, аспект этой амбивалентности, который вызывает собственную защитную реакцию и защитные идеи. По существу, мы уже встречались с таким проявлением сексуальности у ригидного характера. Речь идет о сексуальном мазохизме, который как раз зависит от отношения низшего к высшему и от специфичного эротического отношения ригидной личности к сексуальному подчинению женщины. Иными словами, речь идет о том формате мышления, в котором считается эротичной идея покорности, унижения и подчинения превосходящей силе, зачастую — подчинения женщины превосходящей мужской силе. Я не буду повторять анализ данного сексуального влечения, а лишь отмечу, что для человека с ригидной волей и самоконтролем образ сексуального подчинения кажется особенно эротичным, так как он представляет собой образ подчинения воли, всех ограничений и сопротивлений, уступки другому человеку, которая одновременно является уступкой самому себе. И чем более ригидной и гипертрофированно «мужской» оказывается такая воля, тем более вероятно, что образ подчинения будет женским. Таким образом, вопросы «Почему фантазии о женском сексуальном подчинении должны быть особенно отвратительны для мужчин с такими проявлениями ригидности?» и «Почему такие фантазии кажутся им особенно эротичными?» имеют один и тот же ответ. Для таких мужчин идея о женском сексуальном подчинении — это идея неограниченной и безвольной эротичности, идея, которую Шребер назвал «похотливой», идея эротичности «женщины-шлюхи». Таким образом, подспудное желание стать безвольным инструментом в руках сильной и властной фигуры достигает своей кульминации в фантазии о женском сексуальном подчинении такой фигуре.
Однако не всякую тревогу, вызванную слабостью, недостаточной маскулинностью или женоподобием, ригидного или паранойяльного мужчины можно считать отражением конфликта, связанным с бессознательными гомосексуальными влечениями. Как правило, таким мужчинам отвратительна не только идея о женском сексуальном подчинении. Для них все «женственное» связано со слабостью, мягкостью и уступчивостью. Такой стиль жизни им ненавистен и является угрозой их гордости и самоуважению не только потому, что это способ сексуального подчинения, и не только потому, что он (для них) является женским, но и потому, что он сам по себе противоречит ригидной и гипертрофированно маскулинной воле, «мужской» силе, самоконтролю, чувству собственного достоинства, а следовательно, усиливает воздействие призрака женоподобия и гомосексуальности. Призраки безволия или слабоволия в той или иной форме возникают во время внутреннего конфликта у каждой ригидной личности. Но эти призраки — как, например, в случае с ригидно-обязательной и деятельной личностью, считающей, что, подчинившись импульсу и временно отложив работу, она «уже никогда ничего не сделает», — не обязательно отражают этот конфликт точно, а могут отражать его искаженным и преувеличенным вследствие внутренней тревоги и предвзятости. Для многих мужчин (как страдающих, так и не страдающих паранойей), находящихся под влиянием ригидных и искусственных образов маскулинности, призрак лишения маскулинности, женоподобия или гомосексуальности вызывается целой совокупностью чувств, влечений и поведенческих паттернов, к которым они испытывают отвращение, считая их пассивными, слабыми, вялыми, а значит, женственными. Таким образом, они вообще отвергают эмоциональность и артистизм, предпочитая им рационализм и практицизм, а в сексуальных отношениях отвергают не только женственность и гомосексуальность, но и романтические или даже просто чувственные отношения, предпочитая им по-деловому целенаправленный секс, не допускающий посторонних отвлечений.
Например, мужчина, страдающий навязчивой одержимостью, но не паранойей, не мог решиться сказать своей жене, что он ее любит, так как это выглядело бы слишком «слащаво» и «сентиментально». Позволив себе сказать ей такое, он «не смог бы снова проявлять твердость характера». Иными словами, возможность ослабления «маскулинности», чувства собственного достоинства, сопротивления и самоконтроля породило не только фантазию слабости, но и в каком-то смысле фантазию «лишения маскулинности».
Вернемся к Шреберу. Фрейд немного сказал о том, почему Шребер должен был ощущать усиление гомосексуального влечения именно в тот период времени, за исключением сделанного вскользь замечания, что в возрасте сорока одного года у Шребера случился «мужской климакс». Такое объяснение не является убедительным, а кроме того, как отмечает Уильям Нидерланд[102], оно имеет мало отношения к предыдущему психическому расстройству Шребера, случившемуся девять лет назад. Напротив, похоже, оба эпизода были связаны с некоторыми внешними событиями в социальной жизни Шребера: в первом случае — с неудачной попыткой сделать политическую карьеру, а во втором — с его назначением на должность председателя суда. Сам Шребер связывает свой второй нервный срыв с «крайней перегруженностью работой», которая заключалась в поступлении на новую должность и не давала ему возможности отдыхать, общаясь с друзьями и знакомыми, так как ради работы ему пришлось переехать в другой город. Но первые признаки наступающей беды действительно появились до того, как он реально приступил к выполнению своих служебных обязанностей, хотя уже после того, как получил назначение. Именно в этот период времени ему приснилось повторение его предыдущего нервного срыва, и именно тогда у него родилась «необычная» идея, что ему «действительно было бы очень приятно почувствовать себя женщиной, с которой совершают половой акт».
Нидерланд пишет: «Вместо того чтобы стремиться занять должность по конкурсу или принять предложение занять более высокую должность, он должен был избегать службы, побуждаемый фантазиями о кастрации, появившимися в тот момент, когда ужасная мужская роль угрожала стать реальностью»[103]. Этот анализ преимущественно бессознательного конфликта ничего не говорит о существовавших установках сознания и осознанных ощущениях. Разумно предположить, что этот преисполненный долга мужчина с момента своего назначения считал самонадеянным для себя занять эту новую высокую должность. По сути, мы знаем, что, по крайней мере, время от времени он считал для себя допустимым занять эту должность, и вполне вероятно, что раньше он прекрасно осознавал, что и по своему возрасту, и по своему опыту не дотягивает до остальных членов суда, председателем которого он становился. О своих коллегах он пишет следующее: «Почти все они были намного старше меня (чуть ли не на двадцать лет) и во всяком случае гораздо больше знакомы с производством в суде, где я оказался новичком»[104].
Практически не приходится сомневаться в том, что ощущение некомпетентности в сложившейся ситуации сначала частично выразилось в его защитной обеспокоенности отношением к нему более старших коллег и других членов суда, вызванной тем, чтобы заслужить их одобрение и предвосхитить их критическое отношение. По существу, эта тревога стала существенной частью того, что он имел в виду под «крайней перегруженностью работой», которую он испытывал. Объясняя нервное напряжение во время подготовки к своей новой должности, он говорит: «Мне было необходимо... прежде всего своей безупречной работой заслужить уважение моих коллег и других лиц, имеющих отношение к суду (адвокатов и др.)»[105].
Воспринять свои действия и ситуацию в целом как проявление дерзости, самонадеянности[106] — а этот вопрос касался постоянной деятельности, а не однократного действия — означало бы сделать шаг назад и критически, с чувством тревоги, себя осознать; это означало бы, что ему будут напоминать или указывать на то, чтобы он вспомнил сам свои недостатки и свою настоящую, менее престижную должность. И такая реакция особенно характерна для обязательного и добросовестного человека. Иными словами, для подобного человека такая ситуация и такое ощущение могут пошатнуть привычное для него ощущение собственной компетентности, уверенности в достижении цели и авторитета. Можно также предположить, что тревожность, порожденная у Шребера новой ситуацией, в которой он оказался, будет еще больше возрастать вследствие особенной тревожности, связанной с ним самим (которая достигла уровня паники к моменту его повторного обращения за помощью к Флексигу) и отразившейся в его сновидениях о возобновлении его предыдущего «нервного заболевания».
Теперь позвольте заметить, что этот ригидный мужчина, который, похоже, вряд ли считал себя способным проявить слабоволие или нецелеустремленность, фактически пребывал в ослабленном состоянии, ощущая тревогу и стремление как-то от нее защититься, перед тем как вступить в должность. Хотя, если я правильно понял его характер, он вряд ли мог это допустить. Иначе говоря, чувство мужского достоинства, силы воли и самоконтроля, которые впоследствии, по его мнению, разрушили сверхъестественные силы, на тот момент в какой-то мере уже были подорваны, хотя ему было непонятно, почему так случилось. Но слабость воли и неопределенность цели наделяют ригидную личность не только своей тревогой, но и своими потребностями и искушениями. Не было бы ничего удивительного в том, если бы в это время Шребер испытывал сильное, тревожное желание, которому обычно препятствовало его чувство собственного достоинства, — неудовлетворенную потребность в какой-то внешней форме, внешней фигуре, власти, силе и порядке (во Флексиге?). Не было бы ничего особенного или противоречащего ригидному, аскетичному характеру Шребера, в особенности когда пошатнулась стабильность его мужской воли, если бы он испытал искушение «похотливыми» эротическими фантазиями, которые у него стали фантазиями о женском сексуальном подчинении. Мы точно знаем только его конкретную мысль о том, что «с ним совершили половой акт» (и мы знаем об этом точно, потому что он не понимал ее смысла). По существу, он объясняет свою возможность вытерпеть эту фантазию, находясь в том состоянии (минутной) слабости, тем, что не полностью проснулся, и добавляет с характерным для него волевым самоутверждением: «Эта идея была настолько чужда всей моей природе, что могу утверждать: я бы с негодованием ее отверг, находясь в полностью бодрствующем состоянии»[107]. Ни на одно мгновение он не мог согласиться с тем, что эта фантазия в чем-то соответствовала его природе. Следовательно, его осознанное ощущение своих желаний, содержащихся в этом сне или фантазии, и других его влечений или ощущений, присущих этому состоянию нервного расстройства, скорее всего, было серьезно ограничено возрастающим чувством тревоги, будто с ним случилось нечто «необычное», зловещее и, в конечном счете, омерзительное.
Конечно, Шребер вернулся к доктору Флексигу и снова покорился его лечению и его авторитету. Если даже и существовала какая-то связь между фантазией о женском сексуальном подчинении и желанием Шребера снова лечиться у Флексига, мы об этом ничего не знаем. Возможно, что желание вернуться к Флексигу породило фантазию о сексуальном подчинении, но возможно и то, что два желания «уступить» (если можно так выразиться) были сначала независимы друг от друга, но при этом существовали вместе. Во всяком случае, можно предположить, что решение вернуться к доктору Флексигу тоже было амбивалентным.
Из некоторых замечаний в «Мемуарах» можно заключить, что отношение Шребера к профессору Флексигу было амбивалентным, начиная с успешного лечения Флексига первого нервного срыва Шребера. Эти замечания, даже учитывая, что они отражают более поздний взгляд автора, позволяют ясно понять, что уважение Шребера к Флексигу исходило из чувства долга и было неискренним и что его почтение и восхищение смешивалось с задетой гордостью, так как ему уже приходилось подчиняться некоторым медицинским процедурам, унижающим его достоинство. Вот что он рассказывает о своем первом лечении:
«В целом методы лечения доктора Флексига произвели на меня исключительно благоприятное впечатление. Может быть, были допущены какие-то ошибки... чистая ложь... вряд ли была бы уместна в моем случае, так как... он имел дело с человеком высокого интеллекта... Я уверен, что смог бы вылечиться гораздо скорее... если бы мне разрешили несколько раз самому изменить дозу... Вместе с тем это весьма незначительные моменты... наверное, это было бы неправомерным ожиданием...»[108]
Но когда он повторно вернулся к Флексигу, находясь в состоянии крайне нарушенной психики, то практически сразу почувствовал весьма существенное облегчение. Флексиг убедил его в возможностях лечения, и Шребер описывает свое глубокое впечатление от «замечательного красноречия» Флексига. По существу, Шреберу не потребовалось много слов, чтобы сказать, что он сразу и с удовольствием (пусть даже кратковременным) покорился очарованию, исходящему от этого незаурядного человека. Но почти сразу же возникает поразительное предположение о сопротивлении Шребера каждому предписанию Флексига. Флексиг дал ему надежду на излечение только через «благотворный сон, который при возможности начинался в три часа дня». Сразу получив снотворное, Шребер говорит: «Естественно(!), я не ложился спать в три часа дня в доме моей матери — для меня это было слишком рано, но (возможно, в соответствии с каким-то секретным указанием, которое получила моя жена) это время было отложено до девяти вечера»[109]. Во всяком случае, попытка лечения сном не увенчалась успехом; в ту ночь он попытался совершить самоубийство, а на следующее утро был помещен в психиатрическую клинику. В последующие дни у него наблюдался явно выраженный психоз с бредом и галлюцинациями. Сначала в его высказываниях преобладал ипохондрический бред (например, о размягчении мозга), вслед за которым последовали маниакальные идеи о преследовании.
Защитной и проективной борьбе Шребера против усилий Флексига его унизить и «лишить его мужественности» предшествовало его прежнее амбивалентное и защитное отношение к авторитету и власти Флексига. Борьбу Шребера можно даже рассматривать как усиление и расширение этой амбивалентности.
Можно себе представить, что Шребер всегда был чрезвычайно чувствительным в отношении собственного достоинства и всегда его защищал перед теми людьми, которых он считал выше себя по статусу, испытывая метания между почтительным отношением к их авторитету и высокомерной защитой своего собственного. Если это представление правильно, то дестабилизация его дисциплинированного и, возможно, несколько навязчивого желания подстроиться (его ощущение снижения собственного авторитета и своего слабоволия) усилила оба аспекта этой амбивалентности. С одной стороны, она усилила соблазн (хотя он этого не признавал) совершенно отказаться от мужской дисциплины и достоинства и безвольно, похотливо покориться обожаемому Флексигу. С другой стороны, отвратительное и необычное ощущение этих желаний, чего-то «чуждого его натуре» и подавляющего его волю, усиливало его защитную реакцию и обращало его подозрения на Флексига как на причину этого ощущения, и в этом смысле оно было совершенно правильным.
Клинический случай Шребера в последние годы привлек к себе на Западе дополнительный интерес благодаря исследованию Уильямом Нидерландом воспоминаний отца Шребера[110]. Эта новая информация дает прекрасную возможность понять некоторые аспекты развития личности Шребера.
Шребер-старший был признанным авторитетом в воспитании детей и хорошо известным врачом-ортопедом, подвергавшим своих детей жесткому воспитанию, которому были присущи физическое и психологическое принуждение и ограничения в соответствии с его собственной теорией здорового физического и психического развития: стройного тела и «несгибаемой» личности.
Так, например, чтобы добиться этих результатов, Шребер-старший разработал разные ортопедические устройства: всевозможные пояса, ремни, связки и растяжки, которые следовало использовать и во время сна, и во время бодрствования. Их назначение состояло в том, чтобы сохранить правильную осанку и воспрепятствовать ребенку принимать нежелательную позу. Применение таких устройств было только частью общей программы. Вот что пишет Нидерланд:
«Кроме подробных методических описаний ежедневных гимнастических и ритмических упражнений [в одной из книг отца Шребера] нам удалось найти... подробное описание каждого поступка ребенка чуть и в течение каждого часа его в обычной повседневной жизни. Это были черновые и готовые инструкции относительно общего правильного поведения ребенка, позволявшие сделать его послушным и воспитать в нем опрятность, и эти инструкции “должны были стать верховным законом”. Были разработаны особые правила поведения за завтраком и за обедом, а также правила ежедневных прогулок, “не допускавшие никаких отклонений от однажды установленной процедуры”»[111].
Более или менее определенная цель создания такого режима заключалась в том, чтобы сломить волю ребенка. Так, Шребер-старший пишет:
«Плач и нытье без причины не означают ничего, кроме каприза или плохого настроения или первого проявления упрямства; к ним следует относиться с пониманием, и тогда можно постоянно сохранять контроль над ребенком»[112].
Нидерланд пишет, что юный Шребер «оказался в полной власти отца, добившегося от него полной покорности и пассивного подчинения, садизм которого еле скрывался под личиной медицинских, новаторских, религиозных и филантропических идей»[113]. Действительно, можно спорить о степени принуждения, которая потребовалась, чтобы добиться от Шребера «полного подчинения и пассивной покорности». Суть заключается в том, что это принуждение не совершалось с целью создания пассивного, покорного, «слабого» человека; по крайней мере, Шребер-старший не хотел видеть таким своего сына. Наоборот, цель доктора Шребера, ломавшего волю своего сына, заключалась в ее «ре-формировании» с целью сформировать «сильную» личность, человека, обладающего самоконтролем и самодисциплиной.
Эта цель четко просматривалась, например, в обучении умению «себе отказывать», которое доктор Шребер рекомендовал в первый год жизни ребенка: когда няня ела и пила, ребенок должен был сидеть у нее на коленях; при этом ему нельзя было взять в рот ни крошки.
Более того, такие цели и установки — цели и установки фанатичного приверженца строгой дисциплины и морали — служили не только прикрытием или маскировкой садизма; садизм был одной из составляющих. Такая фанатичная приверженность морали всегда содержит (и зачастую не столь бессознательно) презрение и ненависть к слабости и мягкости и садистское стремление их наказать. Иначе говоря, идея таких дисциплинарных наказаний с целью создания сильной личности — в значительной мере результат тех же установок и такого же образа мышления, которые порождают приводимое в действие (driven) стремление к садистскому наказанию и «дисциплине» ради дисциплины. Садизм и страсть к нравоучениям, так сказать, взаимно продолжают друг друга и постоянно существуют вместе; один из этих компонентов в какой-то мере маскирует другой.
Во всяком случае, цели доктора Шребера были более сложными, и для их реализации требовались более систематические методы по сравнению с теми, которые требовались, например, чтобы ослабить подчинение ребенка прихоти и деспотической власти взрослого. Создавая специальный режим систематического принуждения, доктор Шребер ставил целью заставить подчиняться ребенка не только человеку, но и внутренней программе: правилам, принципам и т.п. — и привить уважение и к их авторитету, и к их автору. Его цель заключалась в том, что ребенок должен усвоить эти правила и считать их своими собственными, что они заменят ребенку его «постыдные» склонности и влечения при управлении поведением. Иначе говоря, цель этого принудительного режима заключалась в том, чтобы разрушить один вид автономии и вместо него привить другой, заставив ребенка принимать не только указания взрослого, но и его нормы и систему его восприятия, чтобы воспринимать их как свои собственные и полностью идентифицироваться с ними и с порождаемой ими точкой зрения. В результате внедрения авторитарной строгости и принудительного самоконтроля должна сформироваться не покорность, а новый тип воли. Цели и методы Шребера-старшего не слишком отличаются от целей и методов дисциплинарной системы морской пехоты США. В обоих случаях имеет место изначальное подчинение принудительной дисциплине через идентификацию с ней. Таким образом, то, что можно было бы назвать ощущением покорности, превращается в умение владеть собой и силу, прежде всего мужскую силу. В условиях такого принуждения, когда подавляется автономия и начинают стремительно возрастать чувства беспомощности и даже стыда, такая идентификация может оказаться единственным средством достичь самоуважения. В любом случае такая идентификация, которую никак нельзя называть только пассивной покорностью, по существу, является альтернативой пассивной покорности; и фактически одно из ее последствий — появление ненависти к слабости и покорности.
Несомненно, такая идентификация не может быть полной или совершенно стабильной; она обязательно будет ригидной. Наряду с ощущением силы и самоконтроля она содержит в себе, как и в случае ригидного чувства долга, субъективный аспект покорности и подчинения. И, как видно из случая Шребера, если такая ригидная идентификация поколеблется, может усилиться надежда на некую авторитетную фигуру наряду с искушением, может быть, включающим в себя сексуальный соблазн, отказаться от своей воли в пользу воли этой авторитетной фигуры. Но именно потому, что такое подчинение продолжает вызывать отвращение, оно порождает стремление не только к покорности, но и к защитной и проективной борьбе.
В заключение скажем следующее: ни наличие бессознательной гомосексуальности, ни отвращение к ней не могут объяснить природу паранойяльной патологии; верно прямо противоположное. Природа паранойяльной ригидности и проблемы автономии паранойяльной личности позволяют объяснить и особое стремление, и особое отвращение к «женской» сексуальной покорности; у мужчин это гомосексуальное влечение. Если мои рассуждения правильны, ни это стремление, ни отвращение к нему никогда не играют существенной роли, которую приписал им Фрейд, в развитии паранойи, даже у мужчин. Оказывается, что усиление гомосексуального влечения само по себе является особым проявлением нарушения стабильности при некоторых видах мужской ригидности, которое затем обостряется и часто становится ядром защитного проективного процесса. Именно так обычно развивается процесс мужской паранойи. Возможно и то, что на определенном уровне гомосексуальное влечение может стать одной из составляющих дестабилизации ригидной личности, предшествующей развитию паранойи у мужчин. Но нет никакой явной причины в логике развития паранойи, которая убедила бы нас, что все происходит только так. Фактически мы знаем, что, кроме усиления гомосексуального влечения, очень многие разные внешние и внутренние причины и обстоятельства могут привести к усилению (хотя бы временному) ощущения уязвимости, защитных реакций и проективных искажений у ригидной личности, которая всегда проявляет защитные реакции.
Действительно, если я прав, гомосексуальность не играет такой же роли в женской паранойе, как в мужской, и у женщин эта связь между гомосексуальностью и паранойей фактически не находит такого же общего проявления. Возможно, в состоянии паранойи у женщин с явными гомосексуальными склонностями отвергается не столько гомосексуальная — то есть маскулинная — склонность, сколько, опять же, стремление к «женской» покорности воли, которая ненавистна ригидной, высокомерной, «маскулинной» точке зрения. По-видимому, у некоторых паранойяльных женщин существуют гомосексуальные влечения или фантазии, в которых сексуальная покорность может играть какую-то роль в усилении чувства стыда и защитной реакции, а также в развитии проективных идей, — и эти переживания или фантазии сравнимы с гомосексуальными влечениями, которые встречаются у мужчин. Во всяком случае, объективная категория сексуального влечения, гомосексуальности/гетеросексуальности, маскулинности/женственности не однозначно и не исчерпывающе определяет субъективное ощущение и субъективную важность этого влечения. Например, как в только что рассмотренном случае Шребера, женское сексуальное влечение может вызывать отторжение, если оно ощущается как покорность, но быть вполне приемлемым, если считается моральным долгом.
Крайнее состояние паранойи обычно имеет характерные черты шизофрении, и любая теория паранойи должна уметь объяснять эту связь. Если паранойя действительно является патологией автономии, крайне ригидным состоянием, тогда необходимо понять, почему при достижении определенной степени расстройства такое состояние принимает характер шизофрении.
Как отмечалось ранее, любая ригидность самоуправления обязательно включает в себя ограничение и постепенную утрату интереса человека к внешнему миру, искажение мировосприятия и, в конечном счете, утрату к нему объективного отношения. Чем сильнее выражена ригидность, тем больше потеря реальности. Я уже рассматривал примеры такой потери у людей одержимых и страдающих навязчивыми состояниями. То обстоятельство, что в той или иной мере цели и задачи таких людей определяются заранее установленными правилами, а не возможностями, которые предоставляют им объективные обстоятельства, означает, что они часто уходят в себя, когда другие люди проявляют интерес к миру. Одержимо-навязчивая личность сосредоточена на том, что ей следует заказать в ресторане, тогда как других людей интересует меню. Ее интерес к миру ограничен технической информацией, соответствующей существующим авторитетным правилам: «Выполнена ли работа в соответствии с инструкцией? Является ли женщина подходящим компаньоном?» — и соответствующей утратой интереса к самой проблеме — реальному делу, реальной женщине. Точно так же опора такого человека на авторитет догмы, на «линию партии» ограничивает его интерес, снижает уровень его осознания разных оттенков в жизни и заменяет нормальное ощущение истинности и убежденность ссылкой на авторитетное решение: так «должно» или так «не должно» быть. Даже беспокойство одержимой личности, вызванное добросовестным стремлением обращать особое внимание на возможность неудачи, означает, что такой человек теряет ощущение нормального хода событий, их относительной значимости и возможности.
Во всех приведенных примерах вмешательство авторитета в виде заранее заданных правил и требований в направлении проявления интереса сужало и делало предвзятым отношение человека к внешнему миру, причем не только в данном конкретном вопросе, но и вообще. И эта утрата полного ощущения объективной сущности внешнего мира ведет непосредственно к искажению процессов самоуправления у ригидного характера.
В паранойяльном состоянии ригидность является более серьезным расстройством; то же самое можно сказать о потере объективации. Защитная мобилизация воли против внешней угрозы вызывает самый ригидный и ограничивающий тип предвзятости в установке паранойяльной личности к внешнему миру. Проще говоря, открытость миру — это удовольствие, которое уязвимые люди не могут себе позволить. Необходимо разоблачить обман, выявить угрозу, не пропустив недобрые знаки и приметы; в дальнейшем нужно не прекращать эти усилия и не ослаблять их, не давать себя обмануть и не позволять себе удивляться — эти требования делают строго ограниченным и предвзятым ощущение внешнего мира. Человек, который в этом смысле чувствует себя уязвимым, должен признавать все, что может угрожать его личности, независимо от степени удаленности этой угрозы, и не доверять ничему, что кажется безопасным. Он не может точно определиться с тем, что ему кажется безобидным, а значит, не может уверенно считать, что это действительно так, что здесь нет никакой скрытой угрозы и что это — не обман. Следовательно, ему нужно тщательно исследовать все, что кажется безобидным, безвредным или безразличным с точки зрения возможной угрозы, или же, решив, что это только видимость угрозы, он может просто отмести ее в сторону.
В конечном счете, такой человек может быть удовлетворен тем, что его не обманывают, только когда обнаружит угрозу. Больше ничего не может успокоить его тревожное чувство уязвимости, гарантировать, что он не будет удивлен или одурачен, не будет легковерным, благодушным и сентиментальным. Иначе говоря, человек с такой предвзятой установкой в конце концов обязательно выявит угрозу. По крайней мере, он обязательно найдет какой-то элемент неоднозначности, который сочтет вредным, или, по крайней мере, увидит какой-то элемент угрозы в том, что ему кажется неоднозначным.
Вследствие такого взгляда на мир появляются не только особые проективные идеи, но и общее искажение отношения к миру. Ригидность, натренированная предвзятость и ограничение интереса и, в конечном счете, поиск, выявление ключей и извлечение их из контекста — все это свидетельствует об общей потере объективности и чувства меры — причем гораздо более серьезной, чем, например, в случае одержимости тревогой. Английский литературный критик Макс Бирбом[114] описывал интеллектуальную способность одного писателя как возможность проникать взглядом сквозь кирпичную стену и добавлял, что, конечно же, такой человек не может видеть саму стену. С точки зрения защитной ригидной предвзятости мир может состоять из знаков и символов, ключей, скрытых связей и тайных смыслов — мир, ориентированный на себя и внешнюю угрозу.
Иными словами, как правило, паранойяльная личность чрезвычайно наблюдательна и чувствительна в своих наблюдениях, имея на то особую причину, а также потому эти черты всегда присущи людям с крайне предвзятой установкой, однако эта высокая чувствительность очень избирательна. Эта ригидная и не признаваемая избирательность налагает на восприятие мира интерпретативную схему субъективных значений, которая позволяет использовать некоторые объективные данные, но не отражает объективное отношение к миру. Именно осознанное признание контекста, имеющее индивидуальное, субъективное значение, осознание масштаба фактов и событий и соотношения между фактами и событиями и, кроме того, их смысла и значения с другой точки зрения и в других отношениях, — именно такое отношение отличает объективную установку от установки субъективной и эгоцентричной в том смысле, в каком ее определил Пиаже. Такая объективная установка включает в себя ощущение отдельности (separateness) от внешнего мира и вместе с тем обособленности самости, наличия у человека своей собственной точки зрения и различие между индивидуально значимым и объективным. Короче говоря, такая установка надежно обеспечивает полярность между самостью и внешнем миром. Если такая полярность отсутствует, можно найти основания для обоснования любой предвзятости; тогда объективное отношение к миру бессознательно заменяется субъективным и эгоцентричным. Таким образом, ригидная предвзятость защитной реакции приводит к повторяющемуся «обнаружению» не признаваемых последствий порожденной ею тревожности и озабоченности.
При усилении защитного напряжения, а следовательно, и ригидной предвзятости, обнаружение внешней угрозы становится все более непоколебимым и неотложным. Мысли и суждения паранойяльной личности становятся так узко ограничены требованиями предосторожности и необходимостью предвидеть угрозу, а также смертельным страхом перед удивлением и обманом, что человек постепенно отказывается принимать во внимание любую точку зрения, за исключением своей собственной, защитно-предвзятой. Исчезают его отстраненность от внешнего мира и его критические суждения. Больше не существует подлинной осмысливаемой, принимаемой во внимание объективной реальности. Его интерес порождается и ограничивается ключами, отвечающими его ожиданиям; больше ничего его не интересует. Остается лишь объяснение и раскрытие не признаваемых предубеждений.
Например, идея Шребера, что Флексиг имел против него «тайные замыслы», «находила подтверждение» в том, что во время своего посещения Флексиг «не мог больше... смотреть ему прямо в глаза»[115].
Сама ригидность подозрительного мышления, его предубежденность и недоступность влиянию может наделить его, как и догматизм, сходством с критическим отчуждением, которым оно в действительности не обладает. Таким образом, то, что можно назвать ригидной предубежденностью, которая «видит насквозь» все, что ей не соответствует, и бурно реагирует на то, что ей соответствует, внешне напоминает критическое и проницательное суждение. По существу (и опять не так явно, как при догматизме), в ригидно-подозрительной установке может содержаться некая субъективная иллюзия превосходства — преувеличенное, иногда даже грандиозное ощущение всеобъемлющего, проницательного понимания. На самом деле это псевдопревосходство; присущее ему «понимание» содержится в непризнаваемой тенденции самого процесса мышления и нуждается лишь в своем ускорении через воздействие частей и фрагментов реальности.
Чем серьезнее ригидность, тем более прямой и неотложной становится реакция подозрительной предвзятости и ожидания. В крайнем случае исчезает даже видимость — или примитивная форма — критического суждения. Исчезает даже необходимость «видеть насквозь», не соответствующая такой предвзятости; любой подходящий элемент становится неким сигналом — немедленным, непреодолимым и вездесущим. Исчезает полярность между самостью и внешним миром.
Например, человек, находящийся в обостренном паранойяльном состоянии, сообщает, что теперь важные для него сообщения «выскакивают» на него из афиш и радиопередач.
Такое ослабление обособленности от внешнего мира и его объективации — это характерная черта шизофрении. Столь серьезное ослабление объективации должно всегда сопровождаться ослаблением способности к мышлению. Гибкое, сознательно-намеренное направление мысли и внимания требует наличия отчужденной от объекта точки зрения, позволяющей мыслящему человеку о нем рассуждать. Если такая точка зрения разрушается под воздействием ригидно-подозрительной предвзятости, мышление становится исключительно реактивным и в этом смысле совсем беспомощным; включаются стереотипные идеи -они просто «выскакивают» и становятся доминирующими благодаря тому, что во внешней реальности или в самих мыслях прямо и ассоциативно имеет значение для этой предвзятости. Такое ослабление объективации и способности к гибкому и отстраненному управлению мышлением и вниманием — самое главное из всех формальных проявлений, характерных для шизофрении. Это состояние Гольдштейн[116] называет шизофренической потерей абстрактной установки; Блатт и Уилд[117] — утратой границ; Вернер[118] [119] — «синкретичным» (недифференцированным) мышлением, характерным для шизофрении. Это характерное состояние мышления объясняет классические, по-разному описанные симптомы шизофрении, в частности такие: спутанность мыслей, ослабление концентрации, «перескоки мыслей» (looseness) и «тангенциальность» (tangentiality)^ мышления. Иными словами, эти симптомы отражают неподконтрольное вторжение в более отвлеченные, преднамеренные и упорядоченные мысли и в речь неотложных (immediate) индивидуальных и субъективных ассоциаций или их «засоренность» такими ассоциациями. Хотя в случае паранойяльной шизофрении, за исключением ее крайних случаев, даже при наличии ригидности мышления и поглощенности мыслями, видимо, все же сохраняется некая примитивная управляемость и упорядоченность мышления, спасающая его от более серьезных расстройств, вызванных вторжением хаоса.
Хорошо известно, что состояние шизофрении возвращает нас к ранее исчезнувшей полярности между субъектом и объектом. Я предположил, что развитие автономии, или самоуправления, связано с процессом объективации, то есть что фактически развитие автономии и развитие объективации могут быть двумя аспектами одного процесса. То, что серьезное ослабление автономии при паранойе прямо приводит к соответствующему ослаблению объективации, видимо, подтверждает эту точку зрения.