Часть 4. Анирвачания

I. ИНДИЙСКИЙ КВАРТАЛ

Шри Аппани

Человек, который долго не спал и никак не может уснуть, закрывает глаза, надавливает кончиками пальцев на опущенные веки, и замкнутому взгляду предстает световая паутина, похожая на гигантский отпечаток пальца. Почему именно паутина? Веданта учит, что абсолютный субъект Атман подобно гигантскому пауку выпускает из себя нити гун; так возникает майя, паутина иллюзий, опутывающая все мироздание. Все иллюзорно, повторяет философ Шанкара, в мире нет ничего, кроме безграничного, безличного Брахмана. Причина и следствие суть одно и то же. Сатьям гьянам анантам Браман. Спи, и пусть тебе снится бенгальский тигр, и пусть он заставит тебя проснуться от страха. Знай, что мир — это снящийся тигр. Иллюзия, благодаря которой сознание может пробудиться к реальности. Но, возражает философ Рамануджа, для того чтобы мы испугались тигра во сне, должен существовать и реальный тигр. Значит, в мире есть не только субъект, но и объект. Что же тогда нам сказать о той паутине, реальна она или нет? Она ни то ни се, отвечает философ Шанкара. Ни да, ни нет, ни сат, ни асат. Она анирвачания, необъяснимое. Понять нельзя, можно только запомнить.

Я не сплю и не вижу никакого тигра. Вижу лишь вспышку света перед глазами. Может ли она быть обманом зрения, если само зрение — обман? Додумать эту мысль не легче, чем заставить себя уснуть. Через секунду мир снова погружается в темноту. Но мозг продолжает бодрствовать и бороться с соблазном открыть глаза. Левое полушарие уговаривает правое потерпеть: если лежать тихо, сон обязательно придет. И он наконец приходит — в виде мучительного ощущения. Засыпающему кажется, что он тонет; сознание изо всех сил пытается удержаться на плаву, хватается за проникающий с улицы звук, точно за спасительный буек, — и топит его своим весом. Но вот он снова всплывает, звук-буек, и на сей раз слышится отчетливо: «Кабари-и-и…» Предрассветная рага.

* * *

«Кабари-и-и… Кабари-и-и…» Сборщик стеклотары колесит по утреннему Дели на своем всепогодном велосипеде с груженным под завязку багажником. «Кабари-и-и…» Этот клич с обязательным глиссандо в конце возвещает о прибытии; заплечное позвякивание пустых бутылок из-под «Кингфишера» служит ему аккомпанементом. Так когда-то — еще до моего появления на свет — в советских городах кричали «ножи-ножницы точу». Позывной сигнал, маркирующий время и место. За стеной образцовая хозяйка, миссис Сингх, жарит по заказу квартирантов картофельные лепешки «алу паратха» (завтрак включен в стоимость Airbnb). Хлопоча по хозяйству, она непрерывно что-то напевает. Тонкий, как струйка воды из неисправного крана, ее голос соревнуется в назойливости с заоконным «кабари-и-и…», с хриплыми гудками десяти миллионов делийских автомобилистов, но мне, иностранцу, по душе и эта неотвязная какофония. Что-то в ней есть упоительно будничное, предвещающее погружение в незнакомую реальность. Недаром Набоков отмечал как прекрасную вещь первое утро в новом городе.

— Что это она такое поет? — спрашиваю я у Сандипа.

— Мантру. Она же из набожных сикхов. Ей положено петь гимны из «Ади Грантха»[132] все время, пока она бодрствует. Моя бабушка тоже так делала. Сколько я ее помню, с утра до вечера пела одну и ту же мантру. Просыпается — поет, спать ложится — тоже поет…

— А думать когда?

— А кто сказал, что думать — это хорошо? Думают те, кто не умеет молиться.

— Ты в это веришь?

— Конечно, верю. Только сам я, как ты знаешь, далек от религии. К гуру за наставлениями не бегаю, в храме не бываю. Пью, курю, даже говядину ем. Но в том, что этой женщине мантра помогает жить, ни на секунду не сомневаюсь. Если бы я умел молиться так, как она, я бы тоже давно перестал думать.

— По-моему, Санни, ты просто трепло.

— И это тоже верно, — легко соглашается Сандип.

На сегодняшнее утро у нас запланирована встреча с коллегами из госпиталя «Аполло». По словам моего друга, «Аполло» — один из самых престижных медицинских центров в Южной Азии. Собственно, это даже не госпиталь, а сеть госпиталей с филиалами по всей Индии — от Калькутты до Ченнаи. Не секрет, что своим процветанием «Аполло» отчасти обязан медицинскому туризму. Если верить рекламным памфлетам, здесь лечатся пациенты из ста двадцати стран. Оплата медуслуг — только наличными. Обычная сцена, невообразимая для медиков из США или Западной Европы: пациент достает из портфеля пачку купюр, протягивает доктору; тот, послюнявив указательный, пересчитывает, одобрительно покачивает головой из стороны в сторону и прячет выручку в верхний ящик стола. Вот тебе и вся бухгалтерия. Никаких страховых полисов, никакого налогового вычета. Медицинским туризмом кормятся и другие, не имеющие отношения к медицине предприниматели в прилегающем к госпиталю районе Джасола — от лавочников до рантье вроде нашей миссис Сингх. Иностранцам, приезжающим на лечение, надо где-то жить, и врачи нередко сами направляют пациентов к арендодателям. Таким образом, медицинская братия составляет здесь нешуточную конкуренцию международной компании Airbnb. Однако мы с Сандипом предпочли иметь дело с последней и подыскали себе жилье без посредничества коллег из «Аполло».

— Лечиться приехали? — участливо спрашивает миссис Сингх, внося долгожданный поднос с «алу паратха» и кофе.

— Не лечиться, а лечить, — отвечает, чуть не лопаясь от важности, Сандип. — Это доктор Стесин, онколог с международной репутацией, признанный эксперт в области лучевой терапии. А я его подчиненный, медицинский физик. Вы ведь наверняка слыхали о знаменитом онкологическом центре «Рок-Ривер» в Нью-Йорке? Так вот, именно там мы с доктором Стесиным и работаем. А сюда приехали делиться опытом, понимаете?

Хозяйка почтительно складывает ладони лодочкой и, еле слышно продолжая мурлыкать свою извечную мантру, мелкими шажками пятится к двери.

— Зачем ты ей наврал? — набрасываюсь я на Сандипа после того, как она уходит. — Ведь мы не собираемся здесь никого лечить. Просто встретимся с людьми из «Аполло», может, обсудим возможные варианты совместных проектов, не более того. И потом, что это за пройдошливая самореклама: «онколог с международной репутацией», «знаменитый онкологический центр»? Мы что, подержанные машины продаем? И с каких это пор ты мой подчиненный?

— Нормально, — отмахивается Сандип, — все нормально. Просто ты не знаешь индийской психологии, а я знаю. Я уехал из этой страны двадцать лет назад, но по сути за это время ничего не изменилось. Тут важно с самого начала правильно себя поставить.

Но Сандип ошибается: я, житель Квинса, тоже кое-что знаю. Или воображаю, что знаю. Как известно, специфика Нью-Йорка и его окрестностей — в изобилии этнических анклавов. Эта «домагелланова» география не перестает удивлять: Корея находится в получасе езды от Индии и в сорока минутах от Пуэрто-Рико. Несколько веков подряд, начиная с мореплаваний великих португальцев, земное пространство становилось все необъятней, недосягаемые страны — все многочисленней. Но вот Земля снова съежилась до размеров одного города-микрокосма, и теперь на этом пятачке умещаются все народы мира. Нью-йоркский Неаполь граничит с Дублином, Афины — с Каиром. Есть здесь и города-призраки прошлого, муляжные копии того, чего больше не существует: отголоски советской Одессы на Брайтон-Бич или светский, дореволюционный Тегеран в Грейт-Неке или восточноевропейский штетл в Боро-Парке (одно из последних мест на земле, где главный язык — идиш). Избитая метафора плавильного котла не отражает нью-йоркской действительности; другой, не менее затасканный образ лоскутного одеяла — ближе к истине. Особенно наглядно эта «лоскутность» почему-то проявляется в больницах: в одном отделении штат врачей целиком состоит из индийцев, в другом — из персидских евреев, в третьем — из египетских коптов. Оно и понятно: все тянут своих. Но в каждом из таких коллективов обязательно должен присутствовать чужак, чтобы при необходимости можно было отбиться от обвинений в своячестве. И я несколько раз оказывался тем самым чужаком. Сначала стажировался в пуэрто-риканском Бронксе, затем работал в африканском Бриджпорте, сейчас — в корейском Квинсе. А где-то между «Африкой» и «Кореей» я провел четыре года ординатуры в онкологическом отделении манхэттенского госпиталя, где большинство моих коллег были выходцами из Индии. Так что от Дели, который я вижу впервые, у меня впечатление двоякое: все здесь диковинно и в то же время узнаваемо. И хотя я еще ни разу не был в госпитале «Аполло», мое восприятие заранее опутано социальной сетью заочных знакомств, смутных сплетен, интриг, поручений и прочих нитей, тянущихся из Нью-Йорка в Дели. Вот она, паутина иллюзий.

* * *

В центре паутины сидит пожилой человек с зачесом-переплюйчиком и резким, слегка гнусавым тенором. Он сидит за большим дубовым столом, смотрит на собеседника поверх очков и на протяжении всего разговора не перестает играть с массивным перстнем-печаткой на левом мизинце. На верхней площадке перстня вместо гравировки фамильного герба или инициалов виднеется миниатюрный портрет какого-то гуру в рубиновом обрамлении. А может быть, это портрет самого обладателя перстня. Изрытое оспинами лицо, на котором написано: проходимец. Несколько секунд он изучает меня, поглаживая свое кольцо, затем откидывается в кресле и заводит речь, которую, по-видимому, произносит уже много лет:

— Итак, вы хотите заниматься лучевой терапией. Вам повезло. Я один из лучших в мире специалистов. Это я первым начал применять брахитерапию в лечении рака простаты, я ввел дистанционную загрузку источника. У меня учились все, кого вы считаете светилами. Вам повезло. Я возьму вас к себе в отделение и подарю вам свою книгу.

Этот разговор произошел в Манхэттене восемь лет назад. Человека, отрекомендовавшегося изобретателем брахитерапии, звали Дандаюдхапани Аппани. С минимальными поправками его хвастливая речь могла быть адресована и пришедшему на прием больному: «Итак, вы хотите вылечиться от рака. Вам повезло… Я возьму вас к себе в пациенты и подарю вам свою книгу». И действительно, в течение следующих четырех лет мне, ассистенту прославленного доктора Аппани, приходилось слышать подобные преамбулы изо дня в день. Всегда одна и та же кондовая самореклама. Так продают залежалый товар на восточном базаре или предлагают невостребованные услуги по ремонту компьютеров. Но, как ни странно, взыскательную клиентуру Верхнего Ист-Сайда не отпугивали ни его беззастенчивое бахвальство, ни хамовато-неловкая манера общения, ни ломаный английский с сильным индийским акцентом, который бывало трудно понять. От пациентов-випов не было отбоя. Да и сам я, хотя во время собеседования Аппани показался мне форменным прохиндеем, все же пошел к нему в отделение и провел там четыре года ординатуры. Своего мнения о нем я за это время не изменил, но о выборе ординаторской программы нисколько не жалею: я приобрел там опыт, о котором мог только мечтать.

Индийцы в отделении Дандаюдхапани Аппани делились на родичей и остальных, причем количество первых значительно перевешивало. Хлопотливая врачиха Прасад и ее неповоротливая медсестра Раджни; прекраснодушный, но выживший из ума восьмидесятилетний физик Дамарсингх и его помощник Картхик, тоже числившийся медицинским физиком, хотя по образованию он был, кажется, зоотехником; администратор Вемпати, дозиметрист Паван, санитар Химаншу — все они приходились родственниками нашему начальнику. Но были и другие, не состоявшие в родстве или свойстве с боссом, и на этих других держалось все отделение.

Нанимая человека на работу, доктор Аппани говорил без околичностей: «Мне не нужны выпускники Гарварда, мне нужны подчиненные, которые будут меня слушаться». Казалось бы, по такому принципу можно набрать только бездарей-подхалимов. Но — то ли провозглашенный им критерий отбора на самом деле не был главным, то ли срабатывало чутье, которое у Аппани и вправду было блестящим. Во всяком случае, среди тех, кого он выбрал из числа неродственников, было немало превосходных врачей. Например, мой друг Прашант или директор нашей ординаторской программы Маниш Шарма. Если я что-то и понимаю в онкологии, то во многом благодаря им, Прашанту и Шарме. Сам же Аппани, как прустовский доктор Котар, обладал незаурядной клинической интуицией, компенсировавшей отсутствие многого другого. Когда-то он действительно что-то открыл и разработал, но это было тридцать лет назад, и с тех пор его усилия были целиком направлены на зарабатывание денег и заботу о многочисленной родне, а медицина отошла на задний план. И все же Аппани был далеко не худшим начальником. При всем фанфаронстве, надувательстве и кумовстве, которые так бросались в глаза, в нем было неподдельное добросердечие — это тоже сразу чувствовалось, и, возможно, в этом был залог его многолетнего успеха: как известно, люди склонны прощать жулику его жульничество, если верят, что в глубине души он добрый малый.

Заявив, что ему нужны подчиненные, которые будут его слушаться, Аппани, однако, не думал править железной рукой. Напротив, он предоставлял своим ассистентам полную свободу действий и только бедному Прашанту не давал спуску. Но в том была вина самого Прашанта: вундеркинд, наделенный фотографической памятью, он уже на первом году ординатуры знал о лучевой терапии больше, чем многие из профессоров, и не упускал случая продемонстрировать свои недюжинные познания, прилюдно указывая старшим на их ошибки. Разумеется, такое зазнайство не могло понравиться заведующему.

— Как тебе кажется, в чем твой главный недостаток? — спросил Аппани, залучив Прашанта к себе в кабинет после утреннего консилиума.

— Не знаю… В чем?

— В том, что ты ведешь себя не так, как подобает ординатору первого года. Подумай над этим и постарайся исправиться.

После этой отповеди Прашант проникся к начальнику внезапным уважением: «Другой бы на его месте выгнал меня взашей, а Аппани только сделал замечание, да еще в довольно мягкой форме. Такое отношение надо ценить. Хоть он и проходимец, но в общем, наверное, неплохой мужик. Постараюсь впредь держать себя в узде». Как и следовало ожидать, стараний Прашанта хватило ненадолго. Но мало-помалу завотделением и выскочка-ординатор притерлись друг к другу, и на ужине, который устроили в честь нашего выпуска, Аппани во всеуслышание заявил, что мы с Прашантом — его лучшие ученики. Правда, зачислить нас в штат младшей профессуры он отказался, но на то была веская причина: госпиталь выделил онкологическому отделению всего одну ставку, и Аппани счел нужным придержать это место для своего зятя Рудры, который должен был окончить ординатуру годом позже нас. Зато после того, как я перешел в другой госпиталь, расчистив дорогу для зятя, Аппани несколько раз направлял ко мне пациентов, рекомендуя меня как своего лучшего ученика. Подозреваю, однако, что звания «лучшего ученика» из уст Аппани удостоились не только мы с Прашантом.

«Человек-Паук» — так в свое время окрестил нашего заведующего непочтительный Прашант. Дело в том, что несколько лет назад Аппани получил «Падма Шри», одну из главных правительственных наград Индии, за вклад в медицину. Узнав об этом, Прашант воспылал праведным гневом: «Как мог человек, который последние тридцать лет только и делает, что пускает всем пыль в глаза, получить „Падма Шри“? Это как если бы нашему зоотехнику Картхику дали Нобелевскую премию по физике!» Между тем толки о высокой чести, которой был удостоен завотделением, все не смолкали. Газеты пестрели фотографиями Аппани в обнимку с Викрамом Сетом[133] и другими лауреатами. Будто бы нарочно, чтобы позлить моего друга, к нам в ординаторскую звонили индийские журналисты, желавшие разузнать во всех подробностях о трудах и днях Шри Аппани. Что еще за Шри Аппани? Прашант объяснил: «„Шри“ — уважительная приставка к имени. Что-то вроде английского „мистер“. Шри Аппани, Аппани-джи или, как говорят бенгальцы, Аппани-бабу. Но мало кто знает, что „шри“ — это еще и санскритское слово, означающее „паук“. И, кстати, город Шрикалахасти в штате Андхра-Прадеш, откуда родом Аппани, назван в честь трех священных животных, подручных бога Шивы: шри (паук), кала (змея) и хасти (слон)». Так что же получается, они просят к телефону паука Аппани? «Вот именно, — захохотал Прашант, — Человек-Паук! Шри Аппани из Шрикалахасти!»

И вот я еду в госпиталь «Аполло», где меня ждут потому, что я ученик великого Шри Аппани. Он сам вчера звонил им и предупредил… Признаться, в Индию я собирался не за этим. Мне, как нормальному западному туристу, грезилось нечто радужно-мистическое: приятное приключение или, наоборот, такое, о котором приятно будет только вспоминать, но в котором обязательно присутствует духовный поиск, расширение сознания путем йоги и медитации, посещение ашрамов и пещер, где живут пышнобородые аскеты. Священный Ганг, восход над гхатами Варанаси. Но, как известно, каждому воздается по вере (а не по рекламной мечте); человек видит лишь то, что он готов воспринять. Я не Джулия Робертс в фильме «Ешь, молись, люби». Мое путешествие начинается с того, что я знаю лучше всего: больница, отделение онкологии и лучевой терапии, дистанционная загрузка источника. Спасибо за науку, Аппани-джи.

Прашант

Шамина Сайид — так звали первую пациентку, которую направил ко мне Аппани после того, как я перешел в «Рок-Ривер». Стоит вспомнить имя, и все остальное разом всплывает со дна памяти. Почему Аппани не захотел вести ее сам? Сказал, что страшно занят, через несколько недель уезжает на саббатикал[134]. Но есть любимый ученик, Алекс, которому он, Аппани, доверяет безоговорочно. Если кому и под силу, так это Алексу… Обычная лапша на уши, или, пользуясь любимым выражением Сандипа, чистая майя. Как нетрудно догадаться, пациентку спихнули на меня потому, что ей уже ничем не помочь.

Два года назад у двадцатисемилетней Шамины нашли глиому ствола головного мозга. Эта опухоль неоперабельна, лечению химиотерапией практически не поддается. Единственное, что можно сделать, — это облучить и, если повезет, отсрочить смерть на год-два. Что и было сделано — настолько успешно, насколько возможно в ее ситуации. Что дальше, гадать не приходится. Но то ли Шамина с мужем отказались верить прогнозам врачей, то ли, наоборот, рассудили, что надо действовать, раз времени в обрез… Через несколько недель после окончания лучевой терапии она забеременела («Понимаете, доктор, мы ведь давно пытались завести ребенка, ничего не получалось. Уже было отчаялись. А тут такая радость!»). Теперь у Шамины двухлетняя дочь, а сама она подключена к аппарату ИВЛ, но сохраняет ясность сознания и даже «разговаривает» с родными, шевеля мизинцем правой руки. Это шевеление — последний канал связи с окружающим миром.

Каждое утро отец приводит девочку в больницу пообщаться с мамой. Рослый бенгалец с волосатыми ушами и дурно пахнущими подмышками. Хозяин забегаловки Curry without worry. Вызывает меня в коридор, спрашивает, сколько его жене осталось. Трудно сказать, может, несколько дней, а может, три недели. Болезнь прогрессирует, и все возможные варианты лечения исчерпаны. Но, протестует он, семья еще не готова сдаться. Нельзя ли повторить курс лучевой терапии? К сожалению, повторить нельзя. Продолговатый мозг уже получил максимально допустимую дозу радиации; при передозировке начнется радионекроз, откажут центры дыхания и сердечной деятельности. «Но ведь они и так откажут! Пожалуйста, доктор, посоветуйте что-нибудь. Аппани-бабу говорил, что вы все можете». Аппани-бабу слишком добр.

— Что мне делать, Пи? — Я, как всегда в трудных случаях, советуюсь с Прашантом («Если кому и под силу…»).

— Ты сам прекрасно знаешь, что делать, — строго отвечает Прашант. — Направить в хоспис.

— Они не хотят в хоспис.

— Тогда направь их обратно к Аппани, пусть он разбирается.

— Может, попробовать стереотактику?

— Спалишь ствол, и дело с концом.

— Но ведь радионекроз начинается не сразу.

— Ну да, опухоль может ее убить за несколько дней, а радионекроз — через два-три месяца. То есть в лучшем случае ты дашь ей небольшую отсрочку. А сама-то она что хочет?

— Вроде бы то же, что и ее муж. Повторить лучевую терапию. Хотя вообще трудно понять, она же только мизинцем шевелить может.

— А теперь представь себе, что твоя стереотактика спалит ей ретикулярную формацию. Мизинец перестанет шевелиться, и она будет полностью отрезана от внешнего мира. Синдром запертого человека. По-моему, это хуже смерти, нет?

— Не знаю, Пи. Понятия не имею, что делать.

— Вот из‐за такого я и стал атеистом.

— Не меняй, пожалуйста, тему. Скажи лучше, как мне поступить.

— Я и не меняю, — обиженно отвечает Прашант. Это значит, о моей клинической дилемме он сказал все, что мог, а сейчас настало время для отвлеченных дискуссий. — Все взаимосвязано, Алекс. До того как речь зашла о твоей пациентке, мы с тобой говорили…

— Ты говорил о «Бхагавадгите». А я тебя перебил. Извини.

— «Гита» начинается с того, что смерть иллюзорна и не стоит переживаний. «Бытие непричастно небытию, небытие — бытию…» Но человеческое страдание — оно-то неиллюзорно, что бы ни говорила по этому поводу веданта. Я вижу, как мучаются мои пациенты, и я не вижу смысла поклоняться источнику их страданий. Самая большая жертва, которую я могу принести Ишваре, — это отказаться в него верить.

— Ты у нас прямо Иван Карамазов.

— Кто-кто?

— Карамазов.

— Это русская книга, да?

— Ты, которого так интересует религиозная философия, не читал Достоевского?

— Ну-ну, я уже, кажется, догадываюсь, что будет дальше. Сейчас выяснится, что все, о чем я говорю, было сказано каким-то русским гуру полторы тысячи лет назад. Так?

— Нет, не полторы тысячи, а всего сто пятьдесят лет назад.

— Сто пятьдесят? Ну тогда по индийским меркам мы с ним практически современники.

Я знаю двух людей, способных много часов подряд поносить Того, кто, по их убеждению, не существует. Оба они, обладая незаурядным умом, держат в голове сотни философских трактатов. Оба когда-то были верующими — верили с тем же неистовством, с каким теперь не верят. Оба имеют репутацию завзятых спорщиков, непримиримых и резких в суждениях. Оба — люди одинокие, и в той жизненной позиции, которую они для себя избрали, мне видится нечто подвижническое. Эти двое — русский поэт Алексей Цветков и индийский врач Прашант Чандури. От первого я узнал в свое время об англо-американской аналитической философии, от второго — о философии индийской. Разница в том, что Цветков читает философию, созвучную его собственному миропониманию, а Прашант продолжает штудировать ведическую литературу, которую сам же провозгласил полной чушью.

В отрочестве Прашант, продолжатель рода брахманов из Махараштры, чуть ли не на коленях приползал на утреннюю молитву. Родители, в целом приветствуя рвение сына, предостерегали от религиозного фанатизма. Да и сам Прашант, как бы ни был набожен, не мечтал о судьбе аскета. По окончании университета он уехал в Америку, устроился на работу в крупной айтишной компании, дорос до руководящей должности, но, заработав достаточно денег, чтобы некоторое время не работать, уволился. Летал обратно в Индию, спрашивал у гуру, чем ему заняться дальше. Гуру указал на медицину.

То, что из Прашанта получится замечательный врач, было понятно еще на первом курсе мединститута. Но именно в мединституте он, как Сиддхартха Гаутама, засомневался в истинности ведического учения. Дальше — больше, и к началу ординатуры он был уже убежденным атеистом. При этом он зачем-то продолжал исправно посещать храм Ганеши в Квинсе. Я несколько раз ходил туда с ним. По дороге на пуджу[135] он любил вести богоборческие беседы, а на вопрос, зачем он со своим неверием так спешит в храм, отвечал, что просто любит петь мантры, любит запах сандала и звон каратал[136], а больше всего любит блины «доса», которые можно купить за доллар в храмовой столовой. К самой вере все это не имеет никакого отношения. Как, видимо, не имеет к ней отношения и то, что он продолжает воздерживаться от мяса, спиртного и половых связей.

Последний пункт, впрочем, требует пояснения: Прашант не давал обет брахмачарьи[137] и не планировал жить анахоретом. Просто он уже который год ищет себе жену. В браки, устроенные по сговору, он больше не верит. На моей памяти у него было шесть или семь «потенциальных жен», но всякий раз он ни с того ни с сего отменял приготовления к свадьбе, навлекая на себя гнев брошенной невесты и ее семейства. «Просто я точно знаю, чего хочу», — оправдывался горе-жених. Насколько я понял, Прашант ищет индуску, которая, как и он, не верит ни в Шиву, ни в Вишну, но при этом неукоснительно следует шастрам[138]. Ему нужна правоверная атеистка. Желательно из штата Махараштра.

Если бы кто-нибудь попросил Прашанта сформулировать свое кредо, он, вероятно, ответил бы: «Религия — вранье, но жить надо так, как будто она — истина в последней инстанции». Собственно, это позиция пурва-мимансы, одной из шести школ ортодоксальной индийской философии. Ставя под сомнение существование Брахмана, мимансаки настаивали на самоценности ритуала, и Прашант с ними полностью солидарен. Единственное отступление от ведических правил, которое он себе позволяет, — это сквернословие. Зато уж в этом он не знает удержу, матерится как сапожник. Надо полагать, идеальной жене его трехэтажный мат должен прийтись по вкусу.

Летом после третьего года ординатуры мы с Прашантом вместе ездили в Эфиопию, и наши разговоры в продолжение всей поездки почему-то вращались вокруг теодицеи.

— А нейробластома, она зачем? — вопрошал Прашант, пока мы томились в ожидании вечно опаздывающего автобуса на Аддис-Абебу. — Вот ты занимаешься педиатрической онкологией и при этом говоришь, что веришь в Бога. Так объясни мне, зачем Он создал опухоль, от которой умирают двухлетние дети?

Я силился вспомнить, как отвечал на такие вопросы ребе Коплович из еврейской воскресной школы, где я хлопал ушами тридцать лет назад. Но ничего не вспоминалось; я нес что попало, и мои путаные доводы еще больше раззадоривали моего оппонента.

— Шри Ауробиндо[139] учил, что вера — это интуиция, которая не ждет подтверждающего опыта, а сама ведет к опыту. Что же в таком случае делать с верой человеку нашей профессии? Разве может такой опыт укрепить веру, какой бы эта вера ни была?

Но, защищался я, теодицея тут вообще ни при чем. Чтобы ответить на вопрос, совместима ли наша работа с верой, достаточно взглянуть на ежегодную конференцию американского радиоонкологического общества. Это собрание сплошь состоит из ортодоксальных евреев в кипах, сикхов в тюрбанах, строгих католиков и набожных протестантов, правоверных мусульман и индусов, — словом, это самая религиозная группа людей, какую только можно себе представить. Даже Шри Аппани, известный своей прижимистостью, несколько раз жертвовал огромные суммы на строительство храмов в Андхра-Прадеше. Почему? Потому ли, что «в окопах не бывает атеистов» и, согласно диагностике Кьеркегора, любая вера начинается со страха (вера слепа, да у страха глаза велики)? Потому ли, что человеком, который выбирает профессию врача, движет — помимо прочего — желание контролировать ситуацию, но, как выясняется, никакого контроля нет и быть не может? Или потому, что болезнь — это одиночество и врач, изо дня в день имеющий дело с чужим одиночеством, не может не примерять его на себя? Все объяснения лежат на поверхности и по большому счету не имеют значения. Вера нужна лично мне, чтобы продолжать заниматься своим делом, принимать все как есть. Чтобы не отводить глаз, когда бенгалец Сайид бормочет свое «иншалла, иншалла». «Чудо возможно, доктор, иншалла». Посильное чудо.

Я провел повторный курс радиации. И чуть ли не год спустя Сайид позвонил мне, чтобы сообщить: вопреки всем прогнозам его жена Шамина все еще жива и продолжает шевелить правым мизинцем.

Гуру-джи

Старшие ординаторы Гита и Паллави считали своим долгом начинать обучение новобранцев с лошадиной дозы сплетен. В первый же день ординатуры во время затянувшегося обеденного перерыва нам с Прашантом растолковали, кто есть кто в отделении «папани Аппани». Особое внимание было уделено самому «папане». Паллави рассказала, как застукала его за правкой собственной страницы в «Википедии». Старый лгунишка Аппани приплел к своему послужному списку звание почетного профессора Гарвардского университета, причем написал это так, будто он до сих пор читает там лекции. На самом же деле его выгнали из Гарварда двадцать с лишним лет назад, и не за что-нибудь, а за сексуальное домогательство. Что правда, то правда: наш папаня, дай ему богиня долгих лет, слаб на передок. Но вообще-то, добавила Гита, он добряк и душка. Не то что директор ординаторской программы Маниш Шарма. И девицы принялись в один голос перемывать косточки Шарме. Делали они это с запалом, который, как я потом уже понял, объяснялся отчасти тем, что никакого компромата на Шарму у них не было. Подноготную приходилось выдумывать, и выдумка получалась криво, одна сплетня противоречила другой. Общий смысл состоял в том, что Шарма — заклятый враг ординаторов и вообще мерзавец каких поискать, хоть и прикидывается святошей. Главная цель его жизни — напакостить тем, кого он, директор программы, обязан учить и опекать. Все это звучало как очень глупый поклеп, каковым, разумеется, и было, но фокус в том, что до этого, наушничая о скандальном прошлом Аппани и медицинских ошибках Кавиты Прасад, наши девицы в основном говорили правду. Стратегия сработала, и, хотя я очень старался выбросить из головы их злословие, первые несколько месяцев я поглядывал на Шарму с опаской. Впрочем, дело было не только в дурном влиянии старших ординаторов. Теперь, задним числом, я понимаю, что мое тогдашнее недоверие к Шарме было вызвано в первую очередь непониманием — тем же самым, которое побуждало Гиту и Паллави выливать на него ушаты грязи. Никто из нас никогда не встречал таких людей, как Шарма.

Каждый вечер, придя домой с работы, Шарма садился в позу лотоса, перебирал четки рудракша и часами повторял мантру. Будучи брахманом, он никогда не притрагивался ни к спиртному, ни к мясу. В юности, дав пожизненный обет безбрачия, он объявил свою холостяцкую квартиру в Джексон-Хайтс ашрамом. При этом ни внешность, ни манера поведения не выдавали в нем отшельника-саньяси[140]. Наоборот, всегда одетый с иголочки, наделенный красотой Кришнамурти[141] и недюжинным обаянием, он производил впечатление жизнелюбивого человека с большим количеством привязанностей: пациенты, ученики, многочисленные друзья. Умение дружить — одно из лучших человеческих качеств, и эта добродетель, кажется, нередко бывает свойственна тем, кто вырос в индийской культуре. Начиная с восьмого класса американской школы у меня всегда было много друзей-индийцев, и я не понаслышке знаю об индийской теплоте и щедрости. Этими качествами в полной мере обладал и Маниш Шарма. Порой от его рачительности становилось не по себе. Он мог, например, ни с того ни с сего подарить мне новый галстук со словами: «Ты знаешь, вчера я купил себе этот галстук, но сегодня вижу, что он мне совершенно не подходит, а тебе, как мне кажется, очень подойдет. Возьми, пожалуйста, а то мне придется его выбросить». Я принимал подарок и, придя домой, обнаруживал, что он стоит 400 долларов.

Верный завету «Бхагавадгиты» «Откажись не от деятельности, а лишь от плодов деятельности», Шарма посвятил себя двум мирским занятиям, врачеванию и преподаванию, и потому, как он сам говорил, не смог продвинуться в духовной практике так далеко, как хотел бы. На это я шутя отвечал ему, что и праотец Авраам, согласно талмудической экзегезе, был вынужден приостановиться в своем духовном развитии, чтобы учить других. Не знаю, как с точки зрения индуизма, но, по крайней мере, в иудейском понимании такая «задержка в развитии» похвальна и богоугодна. Говоря это, я знал, что попаду в точку: Шарму интересовало все, что связано с иудейским мистицизмом. Он читал Гершома Шолема, Моше бен Нахмана и Луцатто. Он вообще был открыт всему чужому, проявляя зашоренность лишь в отношении к исламу, который он, как многие индусы, считал религией невежества и насилия. Как известно, длинная история антагонизма между индусами и мусульманами достигла своего апогея в период раздела 1947 года, когда в результате обоюдного геноцида погибло около полутора миллионов индийцев обоих вероисповеданий. Отец Шармы, которому тогда было шесть лет, бежал из Лахора после того, как соседи-мусульмане зарубили саблями его родителей и сестру. Правы ли те, кто возлагает часть вины за ужасы тех дней на политику Махатмы Ганди? Если это так, то можно сказать, что своими религиозными предрассудками, унаследованными от отца, Маниш Шарма отчасти обязан великому идеологу сатьяграхи[142].

Насколько Шарма был легок в общении за пределами больницы, настолько он был въедлив и безжалостен в качестве преподавателя. Потому-то его так поносили не отличавшиеся трудолюбием Гитпа и Паллави. Преподаватель Шарма требовал досконального знания всех клинических исследований, когда-либо проводившихся в нашей области. Для того чтобы держать все это в голове, надо было иметь дисциплину памяти как у индийских пандитов[143] с их многовековой традицией мнемонического канона. Иначе говоря, это было под силу только Шарме да Прашанту. Мне было далеко до них, но я старался как мог.

Работая по двенадцать часов в день, ординаторы жили в ожидании следующей передышки, и она наступала, причем всегда неожиданно. Раз в два или три месяца Шарма заглядывал в ординаторскую перед началом утреннего консилиума и с виноватым видом сообщал, что ему, к сожалению, срочно надо отлучиться примерно на неделю. Он надеется, что мы в его отсутствие не оставим занятий и будем внимательно вести наших пациентов. При необходимости с ним можно будет связаться в любое время дня и ночи: мобильник всегда при нем.

— Как ты думаешь, куда это он ездит? — спросил я у Прашанта, когда история с внезапным отъездом Шармы повторилась во второй или третий раз.

— Как куда? Ты разве не знаешь? — удивился Прашант. — В Индию ездит, к своему гуру-джи.

— А зачем он к этому гуру-джи все время наезжает?

— Это ты у него спроси.

* * *

Я спросил и в ответ услышал одну из многочисленных историй про гуру-джи, теперь уже не вспомнить, какую именно. За годы моего общения с Шармой слово «гуру-джи» стало настолько привычным, что я до сих пор ощущаю неявное, но подразумеваемое присутствие этого человека, как если бы он был моим очень давним знакомым. Между тем я даже не знаю его имени и никогда не видел его вживую. Видел только на фотографиях, развешанных по квартире Шармы. Из-за очень близко посаженных глаз и кустистой, словно бы накладной бороды лицо гуру-джи кажется плутоватым и утрированным, как у опереточного персонажа. В этом лице нет ни визионерской одержимости, ни выстраданной думы, как у Шри Ауробиндо или Рабиндраната Тагора. Но смеющиеся глаза приковывают к себе, неправильные черты моментально отпечатываются в памяти, их уже не забудешь. В остальном же человек на портрете, занимающем полстены в гостиной у Шармы, мало чем отличается от тысяч других садху[144]: шафранное платье, венок из маргариток на шее, шиваитская трипундра[145] на лбу. На противоположной стене висит другая фотография, где гуру-джи, еще довольно молодой (снимок был сделан в конце 60‐х), запечатлен рядом со своим учителем. У того выпяченная нижняя губа и густые, низко нависающие брови, придающие его лицу грозное выражение. Его облик тоже кажется карикатурным, особенно рядом с гуру-джи. Более эффектной парочки не найти: один хитроват и бородат, а другой сердит, как Шива, и лыс, как Ганди. Вот тебе и парампара[146]. Но эти двое — духовные предтечи и учителя Маниша Шармы, которого я, в свою очередь, считаю моим учителем, хоть и по совсем другому предмету.

Ашрам гуру-джи находится в окрестностях Мумбаи, но гуру-джи проводит там лишь часть времени. В свои восемьдесят пять лет он еще вовсю колесит по свету, навещая учеников, которые, разумеется, полностью оплачивают эти странствия. Надо заметить, однако, что он никогда и никуда не ездит по приглашению. Его визиты стихийны, предугадать их невозможно. В Нью-Йорке он был всего один раз, лет семь назад, и неизвестно, приедет ли когда-нибудь снова. Но в двухкомнатной квартире Шармы одну комнату занимает сам Шарма, а другая пустует в ожидании гуру-джи. В этой комнате гуру-джи жил и медитировал во время своего непродолжительного визита, и с тех пор подушка, на которой он сидел в позе лотоса, зовется «подушкой гуру-джи». Подушка, накидка, подставка для курительных палочек хранят его вибрации. Словом, этой комнатой безраздельно владеет дух гуру-джи. Как, впрочем, и всей квартирой.

— Ну так что, Шарма, собираешься ты жениться?

— Нет, гуру-джи, не собираюсь.

— Тогда пусть твоя квартира и все, что в ней есть, принадлежит мне. Согласен?

— Да, гуру-джи.

Такой разговор произошел у них пятнадцать лет назад. И за все это время гуру-джи побывал в своей нью-йоркской квартире лишь однажды. Но Шарма ни на секунду не забывает, кто в доме хозяин. Правда, был случай, когда ему потребовалось напоминание. В гости нагрянули друзья юности, бывшие сокурсники из мединститута. Принесли пиво и DVD с порнофильмом. Решили тряхнуть стариной — попить пивка и поглядеть порнушку, как, бывало, делали в общаге. Спросили у Шармы: «Ты не против?» Он не хотел обижать их, сказал, что не против. «Меня, как вы знаете, такие вещи не интересуют. Но вы, пожалуйста, чувствуйте себя как дома». Не успел он это сказать, как в кармане у него загудел мобильник. Звонили из Мумбаи.

— Привет, Шарма, прости, что отвлекаю. Скажи, правильно ли я понял, что ты считаешь свою квартиру ашрамом?

— Да, гуру-джи.

— Ага, спасибо. Просто хотел проверить. Ну пока.

Шарму этот звонок нисколько не удивил: о сверхъестественных способностях учителя ему было хорошо известно. К тому же их общение с самого начала протекало в таком ключе. Гуру-джи никогда ничего не втолковывал, не читал лекций; он учил посредством фокусов и выкрутасов. Заставал врасплох неожиданным звонком, демонстрировал свой дар ясновидящего и экстрасенса. А то вдруг ни с того ни с сего требовал, чтобы Шарма бросил все и немедленно прилетел к нему в Бомбей. Ослушаться было невозможно: вся система построена на беспрекословном послушании. Если хочешь учиться у гуру-джи, ты должен раз и навсегда поверить, что твой учитель знает, как лучше. Поверить его словам и действиям, какими бы странными они ни казались. Принимать его прихоти, помня, что пути гуру-джи неисповедимы. Короче говоря, Шарма с готовностью делал то, что от него требовалось. Отпрашивался у начальства (благо, Аппани, у которого был свой гуру, относился с пониманием), покупал втридорога авиабилет, забегал в ординаторскую, чтобы сообщить нам, что должен срочно уехать… Но за два часа до вылета гуру-джи мог позвонить ему со словами: «Что-то мне нездоровится. Приезжай лучше в другой раз». И наши внезапно наступившие каникулы столь же внезапно отменялись.

Бывали сюрпризы и похлеще. Как, например, в истории с братом Шармы — Гопалом. В отличие от своего брата Гопал был далек от религиозного подвижничества. Основатель финансового стартапа и отец троих детей, он был всецело поглощен мирскими заботами, и заботы его множились день ото дня. Чувствуя, что нуждается в отдыхе, Гопал решил слетать на четыре дня в Лондон, куда его младшего брата Маниша вызвал гуру-джи. Сам Гопал с гуру-джи до этого никогда не встречался. В Лондоне все прошло как нельзя лучше. Американский бизнесмен и индийский мистик до того понравились друг другу, что по истечении четырех дней Гопал, удивляясь собственному легкомыслию, отправился не обратно в Нью-Йорк, а в Мумбаи — в гости к новому знакомому. Он планировал провести в ашраме неделю, а затем вернуться в Америку в сопровождении гуру-джи, собиравшегося навестить своих учеников в Сиэтле. Но через неделю Гопал позвонил домой и сквозь чавканье и треск трансатлантической связи сообщил жене, что вынужден задержаться еще на несколько дней, так как у гуру-джи открылся сильный понос и он просит Гопала побыть с ним, пока ему не полегчает. Когда спустя еще две недели он снова позвонил, чтобы доложить, что гуру-джи до сих пор хворает и никак не хочет его отпустить, жена ответила, что у нее тоже есть новости: компания Гопала находится на грани банкротства, а их старшего сына собираются отчислить из колледжа за неуспеваемость. Если он не вернется домой в течение трех дней, она подаст на развод. «Отпусти меня, гуру-джи», — взмолился Гопал. Но старик только скорчил страдальческую мину и схватился за живот: «Понос, сильный понос! Останься еще на недельку…»

Гуру-джи продержал Гопала у себя ровно год. Когда же Гопал наконец вернулся в Нью-Йорк, оказалось, что его стартап процветает, сын взялся за ум и учится теперь на отлично, а сам он, Гопал Шарма, за этот год стал другим человеком и новый Гопал нравится жене куда больше прежнего.

— Чему же он вас там учил? — расспрашивала Гопала жена.

— Кто? Гуру-джи? Да так…

— Ну, о чем вы с ним разговаривали?

— Мы мало разговаривали…

— А что вы делали? Все время медитировали?

— Немножко медитировали. Но в основном смотрели телевизор.

— Телевизор? И это все?

— Нет, не все. Когда он спал, мы массировали ему ноги.

Однажды по телевизору показывали речь Обамы. Гуру-джи, который никогда не интересовался политикой и не обсуждал ее, вдруг повернулся к любимому ученику и, хитро улыбнувшись, спросил: «Скажи, Маниш, разве этот чернокожий может быть хорошим президентом?» Шарма, пораженный таким вопросом, принялся с пеной у рта убеждать своего учителя в необходимости избавления от расовых предрассудков. Смерив невоздержанного ученика ледяным взглядом, гуру-джи произнес: «Думаю, тебе пора увольняться с работы». И директор ординаторской программы Маниш Шарма, достав из чемодана ноутбук, покорно принялся писать заявление об отставке. Когда заявление было готово и Шарма уже вводил адрес электронной почты Аппани, гуру-джи как бы невзначай обронил: «Наверно, необязательно отсылать это заявление прямо сейчас. Лучше подождать…»

Можно ли таким способом чему-нибудь научить? Да и стремится ли он научить? Что это за человек? Что им движет? Проще всего было бы сказать себе, что гуру-джи — типичный лидер культа, то есть, по сути, шарлатан и манипулятор. Может быть, так оно и есть. Но я слишком люблю и уважаю Шарму, чтобы даже не пытаться понять. К тому же мне доподлинно известно о некоторых странных происшествиях, которые я не в состоянии объяснить. Так, например, одна наша с Шармой общая приятельница много лет безуспешно пыталась забеременеть. Испробовав все способы от экстракорпорального оплодотворения до гаитянского вуду, она обратилась за советом к гуру-джи: «Мы с мужем уже десять лет пытаемся завести ребенка, все без толку. Теперь нам обоим за сорок. Есть ли еще надежда?» Гуру-джи пообещал ей, что у нее скоро будет новый муж и все получится естественным образом, не нужно никакого ЭКО. Женщина удивилась: они с супругом, хоть и не жили душа в душу, вовсе не собирались расставаться. Однако через год она была уже разведена с мужем и помолвлена с другим мужчиной. Когда же назначили день свадьбы, оказалось, что он совпадает с днем рождения гуру-джи (о чем ни жених, ни невеста не подозревали). А еще через год, ровно в тот же день, у них родился сын.

«Если ты когда-нибудь решишь посетить Индию, непременно поезжай к гуру-джи, не пожалеешь», — агитировал меня Шарма. После всех историй и часов, проведенных в комнате, где бородатый мистик следил за мной с фотографии, притворяясь, будто глядит в объектив, я и сам чувствовал, что созрел для паломничества в бомбейский ашрам. Когда представилась возможность побывать в Дели с Сандипом, я попросил Шарму справиться у гуру-джи о возможности визита (я уже выяснил, что от Дели до Бомбея всего два часа лету). Ответ не заставил себя ждать: «Он говорит, что будет рад тебя принять. И еще он просил передать, чтобы ты не беспокоился: то, что он исповедует, никак не связано с религией. Это не религия, это наука». Иными словами, не имеет значения, индус ты или еврей, — у гуру-джи все кошерно. И я стал готовиться к поездке. Сандипу я сказал, что в какой-то момент наши пути разойдутся: я полечу в Бомбей, а он останется с семьей в Дели. Так и для него будет лучше. Ему ведь наверняка захочется пообщаться с родными без назойливого присутствия посторонних и без необходимости все время говорить по-английски. Этот мой довод вызвал у Сандипа бурный протест. Какие еще «посторонние», что за чушь? Наоборот, он способен переносить свою родню только в самых малых дозах; мое присутствие разрядит обстановку и, стало быть, очень ему поможет. Да и вообще, уверен ли я, что хочу провести две недели в ашраме? За это время мы могли бы столько всего посмотреть! Но я был настроен решительно, и моему другу пришлось покориться. При этом я старался быть готовым к тому, что все может еще сорваться в последний момент. Так и случилось. За полторы недели до поездки гуру-джи позвонил Шарме и как ни в чем не бывало сообщил, что не сможет меня принять, так как ровно в то время, когда я собирался у него гостить, он будет в Ченнаи. Но если я хочу приехать к нему через месяц, он, понятно, будет только рад. Мои тщательно выстроенные планы лопнули как мыльный пузырь, и я вздохнул с облегчением.

И все же во время путешествия по Индии я то и дело пытался представить себе гуру-джи и его ашрам, примеряя контекст всего, что я видел вокруг, к тому странному, герметичному миру, в который я так и не попал и вряд ли теперь когда-нибудь попаду. Даже если верить утверждению Упанишад, что человек, правильно использующий свою пранаяму[147], должен дожить до ста лет, время ухода восьмидесятипятилетнего гуру-джи не за горами. Что будет делать брахмачарья Шарма, когда его учитель умрет? Однажды мы говорили об этом. Шарма сказал, что собирается принять саньясу[148]; в этом состоял изначальный план. Перед тем как навсегда погрузиться в самадхи, а может быть, еще раньше, гуру-джи даст Шарме сигнал, и тот откажется от своей нынешней жизни, уедет из Нью-Йорка, оставит медицину, пациентов, друзей и учеников. Он вернется в Индию, чтобы предаться окончательному одиночеству йогического созерцания. Разумеется, он будет нас помнить, и, если, например, мы с Прашантом когда-нибудь решим его навестить, он будет только рад… Иначе говоря, мы больше его не увидим.

Рахман

В эмиграции, как известно, все становятся кем-то еще. Русские евреи превращаются в Russians, а выходцы с Индийского субконтинента перестают быть индусами, мусульманами, сикхами, джайнами, христианами из Кералы или парсами из Мумбаи. Белому человеку трудно отличить пакистанца от пенджабца, бенгальца из Индии от бенгальца из Бангладеш. Все религиозные и этнические различия, веками служившие почвой для кровопролитий, разом стираются, и вместо нескольких сотен народностей, языков и религиозных течений появляется один усредненный образ темнокожего человека в тюрбане, пропитанного запахами восточного базара, говорящего с определенным акцентом. В худшем случае это образ врага; в лучшем — нечто чужое, но уже вроде бы знакомое. В Нью-Йорке в этом смысле дела обстоят лучше, чем где-либо еще: человек в тюрбане здесь так же привычен, как человек в кипе или в бейсбольной кепке. Все живут бок о бок, замечая или не замечая друг друга. Кроме лозунгов, призывающих вернуть Америке былое величие, на бамперах случается увидеть и другие наклейки — например, слово «coexist», где буква c заменена полумесяцем, буква x — могендовидом, буква s — символом «инь-ян», а буква t — крестом. Сосуществование возможно, таков посыл, даже если нам не отличить суннита от шиита, вайшнава от шиваита.

Врач, работающий в Нью-Йорке, имеет дело с иммигрантами со всех концов света; они его коллеги и пациенты, и это дает ему возможность узнать другие культуры так, как их никогда не узнает путешественник, сколько бы времени тот ни провел в чужой стране. Десять лет назад, когда я строчил свои первые рассказы о хирургической практике в пуэрто-риканском Южном Бронксе, я не предполагал, что мне предстоит совершить «кругосветное путешествие» по нью-йоркским больницам, переходя из Ганы в Индию, из Индии — в Корею, с заездами в местный Египет, в Грецию, в Китай, на Филиппины. Мне хотелось зафиксировать этот опыт, но по мере записывания становилось все очевиднее, что подразумеваемый «взгляд изнутри» — иллюзия, потому что мое знакомство с той или иной культурой всегда происходит на фоне экстремальной ситуации. Речь идет о жизни и смерти; любая культурная специфика в этом контексте сводится к минимуму. Пакистанца не отличить от пенджабца, бенгальца из Индии от бенгальца из Бангладеш, человека в тюрбане от человека в кипе или в бейсбольной кепке. Все реагируют одинаково, хотят одного и того же. Но это равенство неутешительно. Если это и есть тот самый переход от множества к единству, предписанный адвайтой[149], то он не то, к чему хотелось бы стремиться. Равенство и единство — это смерть, множество и неравенство — жизнь. Изо дня в день имея дело с умирающими людьми, я хватаюсь за все поверхностное — за соблазнительную экзотику, странную еду и одежду, внешние различия, примитивные стереотипы — за все, что возвращает в область жизни. Это мой защитный механизм.

Индийские пациенты не носят врачу подарков, как русские и американцы; не качают права и не угрожают жалобами, как итальянцы; не предаются панике, как женщины из Латинской Америки. В основном пациенты из Индии спокойны и доброжелательны; с ними приятно иметь дело. Я люблю запахи карри и курительных палочек, которыми пропитана их одежда. Люблю обращение, которое они используют, когда зовут медбрата: «пхаи-сахиб», то есть «брат-господин» (что ни говори, «брат-господин» звучит куда приветливей, чем «молодой человек»). Люблю слушать их разговоры в приемной, их английский, исковерканный на особый индийский лад:

— Ramesh will go to New Jersey for buying new car, is it?

— Yes, he will go tomorrow itself.

— What he is thinking? In New Jersey even it is costing too much.

— Don’t worry, this place it is very less. Less profit only they are taking[150].

Я выглядываю в приемную, вижу там двух бенгальцев, молодого и старого. Молодой бенгалец с церемониальной важностью поднимается мне навстречу, представляется: «Абу Рашид. А это — доктор Рахман, мой тесть и ваш пациент». Я уже наслышан о докторе Рахмане. Коллега, который направил его ко мне на облучение, специально позвонил предупредить: этот Рахман — вип из Бангладеш, по слухам большой филантроп и меценат, сделал огромные пожертвования какому-то медицинскому центру не то в Техасе, не то в Аризоне, да и в Бангладеш он, говорят, целую больницу построил за свой счет. Все это я уже слышал. Но доктор Рахман не доверяет чужим рекомендациям, хочет сам рассказать о своих достижениях. Вообще-то он хирург, но последние двадцать лет непосредственно медициной не занимается. Занимается благотворительностью. Построил с десяток госпиталей у себя на родине, примерно столько же в других странах. Раздает гранты направо и налево, читает лекции по всему миру, выступает в ООН. Последние шесть или семь президентов США — его близкие друзья. Он писал письма Рейгану, тот ответил и пригласил его в Белый дом. После 11 сентября он, доктор Рахман, правоверный мусульманин, был первым, кто выступил против Усамы бен Ладена и его террористической организации…

Зачем он все это мне рассказывает? Что за глупость? Не глупость, а деменция. Бедный доктор Рахман, восьмидесятилетний вип из Бангладеш, выжил из ума и теперь несет околесицу, решив, что я буду лучше его лечить, если увижу в нем большого человека. Молодой бенгалец Абу Рашид сидит с каменным лицом, не поощряя, но и не прерывая конфабуляции тестя. Деменция деменцией, а человек он, судя по всему, богатый, глядишь, и нашему отделению что-нибудь отвалит. Так рассуждает наша администраторша Джейми. Возможно, зять Рахмана рассуждает так же. Все в порядке вещей, и, сколько я ни сопротивляюсь и ни прошу Джейми оставить старика в покое, она упорно гнет свою линию: «После того как вы закончите консультацию, я попрошу его ненадолго задержаться и подниму тему благотворительности. Наше отделение нуждается в пожертвованиях не меньше прочих, вы сами это прекрасно знаете. Разумеется, вам не нужно присутствовать при этом разговоре. От вас требуется только представить меня пациенту, а дальше я сама». В госпитале «Аполло» пациенты протягивают доктору взятку перед началом консультации. У нас все устроено несколько хитрее, но, думаю я, в сущности, разница невелика. Я не хочу участвовать в этом позорище, но у меня нет выбора: Джейми уже сама постучалась, приоткрыла дверь в кабинет. «Можно? Я Джейми Кориган, а вы, как я понимаю, доктор Рахман. Как же мне приятно с вами познакомиться! Я столько слышала о ваших заслугах, о вашей щедрости…» На лице у старика отражается страх. Я говорю, что мне пора, и выскальзываю за дверь, чтобы не видеть эту сцену. Все продолжается недолго, минут десять. Первой из кабинета выходит Джейми; выражение лица у нее озлобленно-деловитое. Вслед за ней в дверях появляются сконфуженные бенгальцы. «Кажется, вы были правы, — бросает мне Джейми, нисколько не заботясь о том, что ее может услышать Рахман. — Игра не стоила свеч. Мне кажется, он вообще никакой не меценат. Просто старый маразматик».

Через неделю Рахман приходит на первый сеанс лучевой терапии. Вид у него сияющий. На сей раз, кроме Абу Рашида, его сопровождают еще двое — зятья или сыновья, кто их знает.

— Сегодня, — торжественно начинает Рахман, — я хочу подкрепить слово делом. В прошлый раз я говорил вам, что всю жизнь занимаюсь благотворительностью, помогаю талантам, поддерживаю достойные начинания. Теперь я докажу вам, что это были не пустые слова. Я хочу, — голос Рахмана дрожит от волнения, — я хотел бы… я решил представить вас к награде.

С этими словами Рахман достает из портфеля довольно увесистый предмет. При ближайшем рассмотрении он оказывается дипломом в бархатном футляре. На блестящий алюминиевый композит накатано мое фото с больничного веб-сайта, а снизу красивыми буквами выгравировано: «Доктор Джари Рахман награждает этим дипломом доктора Александра Стесина». Выглядит внушительно. Я благодарю Рахмана за прекрасный подарок, я действительно очень тронут. На лице у него играет гордая улыбка.

— Вы знаете, — говорит он, — последние семь президентов США были моими друзьями. Я писал Рейгану письма, и он лично пригласил меня в Белый дом. После 11 сентября я был первым, кто заклеймил Усаму и его организацию. Вы помните 11 сентября?

Да, я помню, хотя за пятнадцать лет мои воспоминания успели перемешаться с телекадрами. Толпы бегущих по Бруклинскому мосту, полицейские и пожарные команды, тарабарщина объявлений по громкоговорителю, а наверху — люди выбрасываются из окон горящей башни… Все это видела моя жена Алла. Она была среди тех, кого эвакуировали. В хронике, которую из года в год крутят по CNN в этот день, мелькает ее испуганное лицо, и каждый год доброхоты с радостным «Тебя опять по телику показывали!» непременно присылают ей ссылки, а иногда и стоп-кадры, сколько она ни просит не присылать, не напоминать… Я в этот день был на другом конце Манхэттена — проходил практику в Гарлемской клинике. Помню, как возвращался домой через весь город пешком (метро остановили). Помню оцепенелую тишину на улицах Мидтауна, только у телефонов-автоматов — очереди и причитания, все пытаются дозвониться до родных. Помню, как на углу 66‐й улицы пожилая женщина в хиджабе, по виду откуда-то из Пакистана или Бангладеш, повторяла как безумная, обращая свои слова в безответное пространство: «Теперь они нас убьют, теперь они всех нас убьют…»

II. КАШМИРСКИЕ ВОРОТА

Ашватха

В преддверии моего «хожения за три моря» нью-йоркские коллеги пугали меня разговорами о трех основных атрибутах индийской жизни: грязь, нищета, болезни. Из их рассказов можно было заключить, что эта триада охватывает и определяет Индию в неменьшей степени, чем раджас-тамас-саттва[151] или Брахма-Вишну-Шива. Рудра, зять Аппани, предупреждал, что ко мне будут приставать, не давать проходу, обманывать, обворовывать, цепляться за рукава и штанины, выпрашивая милостыню. «Я бы на твоем месте отказался от этой поездки», — советовал он. Вообще, когда Рудра что-то советует или от чего-то отговаривает, нужно делать ровно наоборот. Но Прашант, к которому у меня доверия гораздо больше, говорил приблизительно то же самое. Чтобы не быть голословным, он вспомнил характерную сцену из своего бомбейского детства: обезумевший от голода человек пытается вырвать кость прямо из пасти бездомного пса. «Вот что такое Индия». Раджни в свою очередь вспоминала, как нищие кидались под колеса подъезжающего к платформе поезда в надежде найти на рельсах объедки, выброшенные в окно пассажирами первого класса. Слушая эти истории, я изо всех сил старался подготовить себя к тому, что в Индии мне придется столкнуться с невообразимыми ужасами. Я представлял себе нищих старух с бельмами на глазах, дистрофичных детей со вздутыми от дистрофии животами, слепых аскетов из романов Премчанда[152], инвалидов, передвигающихся на руках, волочащих по земле обрубки ног, облепленных мухами, обезображенных язвами и проказой. Все они бормотали что-то жалостливое, тянули ко мне руки, взывая о помощи, но я, неожиданно грубый и равнодушный к чужому горю, брезгливо отталкивал их, уворачивался как мог, оберегая дорогой фотоаппарат и напузник с деньгами, — и просыпался в холодном поту. Словом, я настраивал себя на ад.

Но ничего похожего я не увидел. И вовсе не потому, что все время прятался от мира в пятизвездочных отелях. Наоборот, путешествуя с человеком, который родился и вырос в Дели, я имел уникальную возможность окунуться в городскую повседневность. Мы останавливались в съемных квартирах, найденных через Airbnb, ходили в магазин за продуктами, пользовались общественным транспортом, дышали смесью гари, карри и пота. Навещали бывших одноклассников и однокашников Сандипа, живущих в Гургаоне, Фаридабаде, Ноиде и других уголках Национального столичного округа. Шатались по городу в поисках того-сего; облазили половину районов Южного Дели, которые здесь называют «колониями», с их странными названиями (Защитная колония, Колония новых друзей и так далее). С грехом пополам освоили местную систему адресов, учитывающую дату покупки участка и сильно изменившуюся со времен юности моего друга. Будним утром, при галстуках и портфелях, мы спешили в госпиталь «Аполло», сливаясь с нескончаемой толпой горожан. Так что дело тут не в туристической зашоренности, а в чем-то еще. То ли нынешнему премьер-министру Нарендре Моди и правда удалось «почистить» город, задействовав полицию и службу по работе с беспризорными детьми. То ли мне, проработавшему некоторое время в Африке, просто было с чем сравнивать. Антисанитария, трущобы, попрошайки — всего этого в Дели более чем хватало, несмотря на старания Моди. Но по сравнению с Бамако или Киншасой столица Индии показалась мне образцом процветания и благополучия.

И все же, думал я, приятным этот город не назовешь. Первое, что бросается здесь в глаза, — кромешный смог и чудовищные пробки, каких я не видел ни в Африке, ни в Китае. Сочетание этих двух факторов делает Дели труднопереносимым, особенно для неженок-иностранцев вроде меня. Десять миллионов автомобилей «марути-сузуки» и моторикш «баджадж» (с периодическими вкраплениями старых «амбассадоров» и джипов «махиндра») мечутся в броуновском движении по дорогам Дели, не соблюдая никаких правил, не обращая внимания на разметку, беспрестанно надрывая клаксоны. Каждый идет напролом, берет «на слабо», вклиниваясь и подрезая, и расстояние между твоей машиной и соседними в любой момент составляет не более нескольких миллиметров. При этом лица водителей остаются совершенно бесстрастными, никто не теряет самообладания, не матерится и не высовывает в окно средний палец. Все привыкли к хаосу, принимают его как данность, и, что самое удивительное, за все время я не увидел ни одной аварии. Отчасти это объясняется тем, что вышеописанное каскадерство происходит на улиточных скоростях, а отчасти — безусловным водительским мастерством. Около 80 процентов здешних автомобилистов никогда не сдавали на права, так как для получения оных в Дели достаточно дать инспектору взятку. Однако в мастерстве им не откажешь: чтобы водить здесь, нужно обладать исключительным умением. Для большинства горожан передвижение по городу на машине, будь то в качестве водителя или пассажира, становится главным жизненным занятием, ибо любая поездка из точки А в точку Б, как правило, занимает не менее двух-трех часов. Попросту говоря, жизнь в этом городе есть бесконечное стояние в пробке.

Когда же ты наконец добираешься до пункта назначения и выходишь из машины, радуясь возможности размять затекшие конечности, тебя тотчас начинает душить астматический кашель, а заглазье колют песчинки, как при сильном недосыпе. Ты озираешься по сторонам, но ничего не видишь из‐за всепоглощающего тумана. «Это не туман, это смог, — доносится откуда-то веселый голос Сандипа. — Добро пожаловать в Дели!» И его заботливая волосатая рука протягивает респиратор, купленный накануне в одной из лавок торгового пассажа Чандни Чок.

В 1990 году Агентство по охране окружающей среды США утвердило «Индекс качества воздуха» — стандартную шкалу для измерения смога, использующуюся теперь практически во всем мире. Максимально возможный балл по этой шкале — 500. До недавнего времени звание рекордсмена было закреплено за одним из мегаполисов Южного Китая, набравшим около 300 очков. Но в 2013 году уровень загрязнения воздуха в Пекине достиг небывалых высот, и верхний предел пришлось отодвинуть: новый рекордсмен набрал 587 очков. Пекинские власти издали указ, запрещающий по нечетным дням недели ездить на машинах с номерами, заканчивающимися на четную цифру, а по четным дням — на нечетную. Узнав о принятии этой драконовской меры в соседнем Китае, жители Дели и его окрестностей, где с качеством воздуха дела давно уже обстояли из рук вон плохо, забеспокоились: что, если индийское правительство тоже решит ввести подобные ограничения? И все, кто мог, закупились дополнительными комплектами номеров. В итоге никаких ограничений так и не ввели. А дым-туман продолжал сгущаться…

Накануне нашего прибытия уровень смога в индийской столице в семнадцать раз превысил установленный предел допустимого. И опять не хватило шкалы ИКВ, и новый мировой рекорд пришлось записать как «999». Вот в такую душегубку мы приехали с Сандипом. Как тут не паниковать? И я паникую, учащенно и трудно дышу в бесполезный респиратор. Вспоминаю дыхательные упражнения, которым учили на занятиях йогой. Какая, к черту, йога? Какая санкхья? Мне кажется, я попал в один из некогда популярных фильмов о наступлении ядерной зимы: «Письма мертвого человека» (помню, как смотрел этот фильм с родителями в год Чернобыльской аварии). Все окутано желтой апокалиптической дымкой. Душевный покой? Да мы тут просто задыхаемся от душевного покоя… Прохожие на улицах кажутся движущимися восковыми фигурами. Сомнамбулическое течение времени, близящегося к концу. Вот предвестье того, что может произойти с человечеством при худшем раскладе. «Письма мертвого человека» и «Дорога» Кормака Маккарти — уже почти реализм. Лучше стоять в пробке, сидеть в запорожцеподобной «марути-сузуки», как в бункере, не открывая окон. Задерживать дыхание, как сказочный йогин, на много дней подряд. Короче, мы садимся обратно в машину. Едем дальше.

«Черт знает что такое», — рассеянно возмущается Сандип и как ни в чем не бывало продолжает показ заоконных достопримечательностей. Утренняя автоэкскурсия по городу: Кутб-Минар, гробница Хумаюна, храм Лотоса, Акшардхам, Раштрапати-Бхаван, Ворота Индии. Все это еще недавно было тут, но теперь остался только желтый туман, и перечисляемые названия кажутся именами из уже не существующего мира, как названия предметов, о которых отец рассказывает сыну в антиутопии Кормака Маккарти. Дорога — наше все; главное — двигаться. Куда теперь? «Сивил-лайнз, участок № 9, ворота № 1–2». Или куда угодно. Бессловесный шофер Манудж привык к нулевой видимости, ведет машину уверенно. Так слепой с проворностью зрячего (а то и проворней) передвигается по знакомому лабиринту.

Над приборной панелью у Мануджа висит таксистский вариант клятвы Гиппократа: «Обязуюсь соблюдать правила дорожного движения. Обязуюсь не запрашивать плату, превышающую установленные расценки. Обязуюсь не курить в салоне, не выражаться, не плеваться и не жевать бетель. Обязуюсь ставить безопасность пассажиров превыше всего». Рядом, на бардачке, красуется фигурка бога Ганеши; кажется, это он, слоноголовый бог мудрости, обещает нам не выражаться и не курить в салоне. А на заднем стекле — обязательная наклейка религиозного содержания. Такие наклейки можно увидеть на каждой третьей колымаге «марути-сузуки». У одних написано «Гуру-джи». Это — в память о сикхском святом мученике Гобинде Сингхе. У других — «Ом Саи Рам». Это значит, что владелец автомобиля — последователь Саи Бабы[153]. Мне нравятся эти метки: они напоминают мне Гану. Там тоже все стекла и бамперы были оклеены символами веры. В Америке же клеят в основном имена и лозунги политиков: «Хиллари Клинтон: вместе мы сильнее!», «Трамп: вернем Америке былое величие!». Тьфу. Неудивительно, что на американских дорогах так много аварий и половина водителей страдает «дорожной яростью». По возвращении надо будет, что ли, наклеить на бампер какую-нибудь мантру.

По адресу Сивил Лайнс, участок № 9, ворота № 1–2, живет Ашватха, тесть Сандипа. Восьмидесятилетний патриарх. Кажется, малоприятный тип. Хотя почему малоприятный? Патриарх как патриарх. Это Сандип заранее настроил меня против своего тестя. Когда-то Ашватха был большим человеком: занимался импортом иномарок и таким образом нажил огромное состояние. Купил дом за пятьдесят кроров[154] в центре Дели, нанял целый штат прислуги. Трое детей патриарха, Ниру, Санджай и Навин, росли в достатке, если не сказать в роскоши. Не то семья Сандипа: отец — инженер-строитель, мать — школьный инспектор. То есть оба — работники государственного сектора. В Индии с такой работы не разживешься. Хорошо живут те, кому платят «черными деньгами»: торговцы, владельцы частных предприятий, адвокаты и врачи в частных практиках, даже настоятели храмов, собирающие пожертвования у паствы, — все кто угодно, только не госслужащие. В конце концов родительских сбережений хватило на то, чтобы отдать Сандипа и его младшую сестру Судху в частную школу. Но на этом «роскошь» заканчивалась: ни прислуги, как у одноклассников, ни летних поездок на горные станции. Все каникулы приходилось проводить в душном Дели, в обветшалом квартале за Кашмирскими воротами. Как известно, в индийском обществе почитается не только богатство, но и нищета. Святая нищета, воплощенная в романтическом образе перепачканного пеплом садху; четвертая стадия человеческой жизни — благословенная саньяса. Она поощряется и возводится в добродетель (у романиста-классика Премчанда читаем: «Нищенство существует здесь испокон веков. В ведические времена даже дети раджей, обучавшиеся в обителях, собирали подаяние для себя и своих гуру»). Но нищета — это одно, а бедность — совсем другое. Положение «нижнего среднего класса» — изнурительное болтание над чертой бедности — ни у кого не вызывает сочувствия. Словом, бедности в их семье стыдились, и это чувство стыда запомнилось. Отец отказывался от отпусков и командировок, так как не мог позволить себе железнодорожный билет первого или второго класса. Мать строго-настрого запрещала маленьким Сандипу и Судхе есть в гостях, чтобы никто не подумал, что их не кормят дома.

С будущей супругой Сандип познакомился на последнем курсе университета. В их поколении устроенные по сговору браки уже перестали быть единственно допустимым родом отношений между мужчиной и женщиной. Сандип и Ниру поставили родителей перед фактом («брак по обычаю гандхарвов»), и те вроде бы не возражали. Обе семьи принадлежали к варне кшатриев, так что по крайней мере с кастовой точки зрения их союз нельзя было назвать мизальянсом. Но за день до свадьбы Ашватха вызвал Сандипа на тет-а-тет и, поинтересовавшись, сколько денег зарабатывает его будущий зять и сколько рассчитывает зарабатывать в дальнейшем, подвел итог: «Когда мы с женой только начинали нашу совместную жизнь, мы мечтали, что на долю наших детей выпадет все самое лучшее. Сегодня приходится признать, что наши мечты не сбылись». Со дня женитьбы Сандипа прошло почти двадцать лет. За это время семьи успели породниться еще раз: младшая сестра Сандипа, Судха, вышла замуж за брата Ниру, Санджая. Теперь все живут в мире, чему способствует и географический разброс (Сандип с Ниру — в Нью-Йорке, Санджай с Судхой — в Калифорнии, родители Ниру — в Дели, а их сваты — в Коннектикуте). Но, судя по всему, осадок остался. Во всяком случае, история, заканчивающаяся фразой «Наши мечты не сбылись», была первым, что я узнал от Сандипа о его тесте.

— Мы к нему буквально на пять минут заглянем, — обещает Сандип. — Выпьем по стакану молока и поедем.

— По стакану молока?

— Ну да, для него это предмет гордости. Последние тридцать лет он каждое утро покупает парное молоко у одного и того же молочника. Настаивает, что это лучший молочник в Дели и что своим здоровьем он обязан именно ему. Здоровье у старика и впрямь крепкое. Короче, пей да нахваливай — сделаешь ему приятное. А потом сразу пойдем. В «Аполло» у нас встреча назначена на одиннадцать, так что время еще есть.

Ашватха прав: такое молоко я пил разве что в детстве во Владимирской области (вотчина моей мамы). К черту предосторожности, страх сальмонеллеза и бруцеллеза. Можно раз в жизни проявить легкомыслие? Раз в жизни — можно, но только ты-то его проявляешь все время. Так говорю я себе, бросая алчные взгляды на крынку. О втором стакане и думать не смей…

Пока я расправляюсь со вторым стаканом, Сандип и Ашватха ведут беседу на хинди, и я понимаю каждое десятое слово — не потому, что знаю хинди, а потому, что каждое десятое слово — английское. Этот суржик, пережиток колониального времени, мне знаком по Гане: там носители языка ашанти-чви тоже все время употребляли английские слова, причем чаще всего почему-то пользовались английским при счете. Загибая пальцы, вместо родного «баако, мьенну, мьенса…» бормотали иностранное «one, two, three…». Когда требовалось назвать номер дома, дату рождения или стоимость товара, машинально переходили на английский. То же самое и в Дели. Говорят на хинди, а считают по-английски. Почему? Потому ли, что в школе преподают на английском? Или тут какое-то более хитрое объяснение? Что говорит об этом когнитивистика? Есть ли, например, убедительное объяснение тому, что моя бабушка, румынская еврейка, попавшая в Советский Союз во время войны и с тех пор никогда не говорившая по-румынски, стала на старости лет, сама того не осознавая, вставлять в русскую речь румынские числа? До сих пор помню: «уну, дои, треи, патру, чинчи, шасе, шапте…»

— Этот дом… — Ашватха полностью переходит на английский, неожиданно обращаясь ко мне. — Этот дом я переписал на Сандипа и Судху. Я им его подарил. Так что теперь это их дом, а я тут вроде сторожа.

Я качаю головой в знак изумления и восхищения его щедростью.

Дом за пятьдесят кроров впечатляет, но не шиком, а, наоборот, скромностью габаритов и оформления. В Нью-Йорке такое жилье стоило бы намного дешевле. Но и этому обстоятельству имеется объяснение: некоторое время назад цены на недвижимость в Дели взлетели до небес. Дело, как всегда, в спросе и предложении. Здесь проживает почти 20 миллионов человек, а с пригородами — все 30. Большинство существует на полтора доллара в день, но есть и пресловутый «один процент». Если по ВВП на душу населения Индия находится на сто двадцать втором месте в мире (сразу за Республикой Конго), то по числу миллиардеров она — на четвертом (впереди России). Иными словами, тут есть кому платить астрономические цены. «Черные деньги» копятся, цены взвинчиваются, и коренным делийцам — тем, у кого нет миллионов, но есть дом, оставшийся еще от дедушек с бабушками, — тоже кое-что перепадает. Правда, дома эти продаются редко — даже по удесятеренным ценам. Продавать можно только в самом крайнем случае. Чаще расклад таков: домовладельцы нанимают строителя, чтобы тот снес их двухэтажный особняк и построил на его месте четырехэтажный. Один из четырех этажей отдают строителю в качестве платы (существует даже устойчивая фраза «строительский этаж»), два этажа берут себе, а оставшийся сдают в аренду. На этот доход и живут.

— И все-таки, неужели дом твоего тестя действительно стоит 8 миллионов долларов? — спросил я у Сандипа после того, как мы распрощались с Ашватхой.

— Ерунда. Или, как у нас говорят, чистая майя.

— Что — майя?

— Да всё. И цена, и то, что дом переписан на нас с Судхой. Все ведь прекрасно знают, что мы не собираемся возвращаться в Индию, чтобы жить в этом доме, да и продавать его тоже не собираемся. Дом достанется моему шурину Навину, это уже сто раз оговорено. Но старик любит разыгрывать благодетеля, особенно перед заморскими гостями.

В гостиной у Ашватхи уютно воркует телевизор. Передают новости. «Кошмар в Кашмире»: в штате Джамму и Кашмир сепаратисты взорвали здание средней школы. Это уже сорок восьмой взрыв за последнее полугодие… Самаджвади, социалистическая партия штата Уттар-Прадеш, празднует сегодня свое двадцатипятилетие. По предварительным подсчетам, на юбилейное празднество было потрачено около 200 миллионов долларов… В Дели объявлено чрезвычайное положение в связи с рекордным уровнем смога. Закрыты все школы и государственные учреждения. В индийском сегменте твиттера появился хештег #MyRightToBreathe. Городские власти крайне обеспокоены ситуацией…

— А ведь действительно похоже на конец света, — замечает Сандип уже без своей всегдашней веселости. — По радио с утра обещали, что смог вот-вот рассеется, но что-то я слабо в это верю.

— С каждым днем все хуже, — подтверждает Ашватха. — Я уже почти месяц на улицу носа не показываю. Даже за газетой сам не хожу, а посылаю нашу служанку Шамину. Она из Калькутты, там, говорят, еще хуже. Для нее. Небось, воздух Дели все равно что для нас — гималайский! — Ашватха хохочет, по-приятельски подмигивает мне и, повернувшись к Сандипу, переходит обратно на хинди.

«Аполло»

— …Или еще вот такая история. — Сандип болтал без умолку, повернувшись вполоборота ко мне, сидящему сзади. — Дрона пообещал своему любимому ученику Арджуне, что тот будет лучшим на свете лучником. В один прекрасный день к Дроне приходит юноша Экалавья и говорит: «Научи и меня стрелять из лука». Но Экалавья — не ариец, он из кочевого племени, то есть низшей расы. И Дрона отказывается взять его в ученики. Тогда Экалавья уходит в лес и лепит из глины образ Дроны. С этим глиняным истуканом Экалавья делит пищу, поклоняется ему, называет учителем. Тренируясь в стрельбе из лука, представляет себе, что это Дрона его учит. Он тренируется много лет подряд и в конце концов становится лучшим стрелком, гораздо лучше Арджуны. И вот однажды заблудившийся в лесу охотничий пес Арджуны с громким лаем подбегает к хижине Экалавьи. Тот хочет заткнуть пса и выпускает ему в пасть семь стрел. Но делает он это так искусно, что пес остается невредим и, зажав стрелы в зубах, прибегает обратно к Арджуне. Арджуна удивляется: «Что за великий лучник живет в лесу?» И бежит жаловаться Дроне: дескать, ты сказал, что я буду лучшим из лучших, а там в лесу живет какой-то неведомый богатырь, он умеет то, чего не умею я. Дрона с Арджуной отправляются в лес, находят там хижину Экалавьи. Тот страшно рад Дроне: «Учитель, наконец-то вы пришли!» Дрона смущен: «Разве я твой учитель? Я тебя совершенно не помню». — «Вы меня когда-то отвергли, но это неважно, вы мой учитель, и я обязан вам всем, что у меня есть». «Раз так, — говорит Дрона, — дай мне мою дакшину». Дакшина — это такое вознаграждение, которое ученик должен дать своему гуру. «Все, что пожелаете, учитель!» — «Дай мне свой правый большой палец». Экалавья недолго думая отрубает себе палец и протягивает его Дроне. Без пальца он, конечно же, не сможет больше стрелять из лука, и Арджуна снова будет вне конкуренции. Вот такая грустная история. Хотя, если вдуматься, Дрона в этой истории ведет себя именно как гуру. Он ведь учит Экалавью тому же, чему Кришна потом будет учить Арджуну: отринь привязанности. А мастерство — это привязанность, верно? Если он не сможет больше стрелять из лука, значит, у него будет одной привязанностью меньше. Но и привязанность к гуру — это тоже привязанность. Поэтому в следующей части книги Кришна будет призывать Арджуну не щадить в бою своего учителя Дрону. Так что все по-честному. А Экалавью потом убьет сам Кришна…

Стоя в пробке, можно прослушать не один эпизод из «Махабхараты». Уж я-то знаю: в Нью-Йорке я трачу на дорогу по полтора часа в один конец — слушаю много аудиокниг. Историю Дроны и Экалавьи я слышал и раньше, но в силлабо-тоническом переводе Семена Липкина она звучала совсем не так живо, как в вольном пересказе Сандипа. С той же непринужденностью мой попутчик пересказывал и другие эпизоды: про детей Шантану и Ганги, про сожжение змей, про подвижника, чьи предки висят вниз головой на тонком стебле, который неумолимо грызет крыса Время…

Водитель Манудж тоже заслушался, в результате чего мы поехали не в ту сторону и вынуждены были сделать большой крюк.

— Больше никогда не стану нанимать этого болвана, — кипятился Сандип. — Мало того что он сегодня утром запросил цену втрое выше той, о которой мы договаривались на прошлой неделе. Так теперь мы из‐за него еще и в «Аполло» опоздаем.

Но его опасения были напрасны: мы ни на секунду не опоздали. Вернее, опоздать-то мы опоздали, да только главврач Неха Кумар, с которой мы должны были встретиться, опоздала еще больше нашего. Возможно, ее таксиста тоже кто-то сбил с толку захватывающими сценами из «Махабхараты».

Огромный госпиталь «Аполло» производил странное впечатление: грандиозный вестибюль с мраморными колоннами напоминал мою альма-матер — госпиталь Корнеллского университета в Нью-Йорке. Архитектурный размах фасада свидетельствовал о неограниченных возможностях. У посетителя, глядящего на этот фасад, не возникало сомнений: здесь все по высшему разряду. Но чем дальше мы углублялись в лабиринт приемных покоев, неприютных комнат, набитых тревожно и покорно ждущими пациентами, тем больше обстановка начинала напоминать ту клинику в Гане, где я когда-то работал волонтером. Вспомнился и Линкольн-хоспитал в Южном Бронксе, где я проходил хирургическую практику: как однажды во время лапароскопической операции я попросил у медсестры стерильное полотенце и теплую воду, чтобы протереть линзу лапароскопа. Полотенце мне дали, а на повторную просьбу принести подогретой стерильной воды ответили: «Подогретой воды нет. У нас тут не Корнелл». То же и в «Аполло». Все как будто специально устроено так, чтобы пациент знал свое место и ни в коем случае не забывал: «У нас тут не Америка». Теплой воды (чая, кофе, журнала, подушки, чистого туалета — элементарных удобств) нет и не будет. Нет и других, более существенных вещей. Например, предварительной записи на прием к врачу. Онкобольные приходят ни свет ни заря, чтобы встать в очередь. Если их не примут сегодня, они придут завтра, послезавтра. Они будут приходить, пока не откажут ноги; а когда это произойдет, их переведут в другую очередь — в стационар. И за все это им придется платить наличными. Те, у кого нет денег, лечатся в госучреждениях, где ресурсов совсем мало. Те, у кого денег много, ездят на лечение в Америку или Европу. «Аполло» — промежуточный вариант. Здесь вполне современное оборудование и квалифицированные врачи, а очереди значительно короче тех, что можно увидеть в Дхарамсале или Всеиндийском институте медицинских наук. И то сказать, в очереди стоят те, кто не умеет давать взятки.

В приемной отделения лучевой терапии сидела секретарша и, как бы отдуваясь за всех, с неестественным воодушевлением стучала по клавишам. Что же она там печатает с такой скоростью? Может, наш разговор стенографирует? Да ведь нечего стенографировать: за последние пять минут мы с Сандипом не сказали друг другу ни слова. Может, книгу пишет? В другое время этот маниакальный стук клавиш вывел бы меня из равновесия. Но сейчас он даже понравился: словно на табле[155] играет. Того и гляди, запрокинет голову и вдохновенно затараторит: «Дха-дхин-га-ка-на-на-та-ти-тиракита-тита-тин-ту…» Кто слышал, знает, о чем я. А кто не знает, сейчас узнает: пока мы тут скучаем в приемной, можно и на музыку отвлечься.

Скороговорка, которую таблаист произносит как заклинание, прежде чем дотронуться до барабанов, завораживает слушателя. На самом деле музыкант таким образом проговаривает ритмический пассаж, который собирается сыграть. В былые времена игре на табле обучались вот как: первые семь лет ученик затверживал слоги и лишь на восьмой год, в совершенстве овладев мнемонической скороговоркой, получал право прикоснуться к барабанам. Во всяком случае, так утверждал мой друг Абхиджит. Это он когда-то приобщил меня к хиндустанской классической музыке. «Заметил ли ты, что среди профессиональных исполнителей европейской симфонической музыки полным-полно корейцев, японцев, китайцев и кого хочешь еще, но почти нет индийцев? Как ты думаешь, почему?» Я терялся в догадках, и Абхиджит, довольный моим неведением, с расстановкой отвечал на свой вопрос: «Потому что у нас есть достойная альтернатива. Индия — единственное место в мире, где существует музыкальная традиция, сравнимая по сложности и элитарности с европейской классикой. У нас есть свои Моцарты и Бетховены». Я охотно верил. Мы ходили на выступления Вилайята Хана, Закира Хуссейна, других великих пандитов и устадов. Один раз даже побывали на всенощном концерте карнатической вокальной музыки. В Индии такие всенощные бдения, джаграты, устраивают в честь богини Дурги. Классическая джаграта — это нечто среднее между музыкальным фестивалем и спиритическим сеансом. Многочасовое мелизматическое пение способствует погружению в транс. Под нью-йоркскую джаграту арендовали большую негритянскую церковь в Гарлеме. Слушатели пришли со спальниками, расположились кто где мог. Пение сопровождалось жужжанием тамбуры, накрапыванием и бульканьем таблы, переливами бансури[156]. Под утро, когда зазвучала рассветная рага, я обнаружил, что уже несколько часов сижу неподвижно. Вот оно, искомое растворение эго, выпадение из пространства, времени и причинности майи. Вивекананда учит, что наше ограниченное «я» проявляется на среднем уровне сознания, ниже которого — тамасический сон, а выше — самадхи. Что же это было, низший или высший пилотаж, тамас или самадхи? Так или иначе, было здорово. Что касается Абхиджита, он не выходил из транса весь следующий год. Мы работали с ним в одной лаборатории, но виделись в основном в нерабочее время, так как на работе он появлялся крайне редко. Чем дальше, тем реже. «Где этот чертов Абушит?» — бушевал завлаб Юрген, чья немецкая душа переполнялась негодованием при одном упоминании об аспиранте-таблаисте. «Где он, черт его побери? Приведите его сюда!» И я плелся в общежитие, подолгу стучал в дверь Абхиджита, пока он не открывал наконец — весь взъерошенный, красноглазый. «Чем ты тут занимаешься?» «Да так… Курю ганджу, играю на табле… Вот новый концерт Бомбей Джаяшри[157] скачал… Хочешь послушать?» В конце концов его выгнали из института. Он вернулся в Индию — и неожиданно остепенился. Обзавелся семьей, завязал с ганджой. Теперь он работает гематологом в Мемориальном госпитале Тата в Бомбее. В следующий раз надо будет его навестить.

Доктор Неха Кумар появилась в полдень. В Дели, где все привыкли вести ночной образ жизни, рабочий день, как правило, начинается не раньше десяти, а то и одиннадцати утра. Но полдень — это уже слишком даже для Дели. К тому же ведь мы договаривались на одиннадцать. Предметом нашей встречи должна была стать программа совместных клинических испытаний. Но как только мы расположились для разговора в просторном кабинете главврача, я понял, что никаких совместных исследований не будет: передо мной сидел Шри Аппани в юбке. Тот же взгляд поверх очков; та же непроизвольная подвижность лица, которому слишком долго (но не слишком успешно) пытались придать выражение искреннего участия.

— А вот и вы, проходите, проходите. Мы вас ждали. Я уж про вас от Данды наслышана. Он вас хвалил, а это дорогого стоит…

Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь называл его Дандой. Я тщетно попытался представить себе Дандаюдхапани Аппани ребенком или хотя бы юношей. Каким он был до того, как стал Человеком-Пауком?

— Простите за нескромный вопрос, а вы очень давно знаете доктора Аппани?

— О, я его знала, когда вас еще на свете не было. Мы познакомились на первом курсе мединститута. Уже тогда было понятно, что из него выйдет выдающийся врач. Кстати, как поживает его дочка? Она ведь тоже врач, да?

— Да, она работает пульмонологом в частной клинике.

— А зять? Правильно ли я помню, что его зять занимается онкологией?

— Так и есть. Рудра.

— Точно, Рудра. Я слышала, он делает большие успехи. Кажется, ему дали профессорскую ставку в том же госпитале, где работает Данда?

— Не просто в том же госпитале, а в том же отделении, — не удержался я.

— Что ж, надо думать, он очень способный молодой человек, — парировала доктор Кумар.

О способностях Рудры я тоже мог бы кое-что рассказать. Ведь это мы с Прашантом по просьбе Аппани натаскивали Рудру к государственному лицензионному экзамену, который он до этого дважды заваливал. А с другой стороны, кто сказал, что все должно быть по справедливости? Я промолчал, и, оценив мое молчание, Неха Кумар завела профессиональную пластинку. Как вскоре выяснилось, таких пластинок у нее было две. Одна — для пациентов — напоминала пластинку Аппани («Вам повезло, вы попали к лучшему специалисту в лучшем отделении лучшего госпиталя…») и заканчивалась объявлением цены («Для вас — со скидкой»). Вторая пластинка предназначалась для иностранных коллег и звучала примерно так: «Даже у нас, хотя по сравнению с остальными индийскими госпиталями „Аполло“ — Мекка медицины, однако даже у нас катастрофическая нехватка ресурсов. Это, увы, повсеместная правда индийской жизни. Но мы стараемся, изобретаем, выкручиваемся… Голь на выдумки хитра… Работаем в поте лица и даже в таких неблагоприятных условиях умудряемся время от времени творить чудеса…» Эту пластинку и прослушали мы с Сандипом. После церемониальной паузы мы выразили свое неподдельное восхищение самоотверженностью коллег из «Аполло», а затем снова сделали паузу, давая понять, что на пожертвования с нашей стороны рассчитывать не стоит. Кажется, никакой другой реакции от нас и не ожидали. Доктор Кумар с видимой неохотой поглядела на часы (без четверти час), потом — с еще большей неохотой — на дверь, за которой с шести утра толпились больные.

— Ну что ж, — сказала она, — пора начинать прием. С двух до трех у нас обеденный перерыв, а после обеда — ваш доклад, доктор Стесин. Мы его с нетерпением ждем.

— Когда же вы успеете принять всех ваших пациентов?

— Всех? Если удастся посмотреть четверть, уже хорошо. Но вообще вы правы: что-то их сегодня у нас многовато, надо будет подключить Амиша.

С этими словами она вышла из кабинета, а через минуту вошел ее ассистент, доктор Амиш Гупта. Вдумчивый, обходительный — он мне сразу понравился. В течение следующих полутора часов, пока Сандип общался с коллегами-физиками, мы с Амишем принимали пациентов. Вернее, он принимал, а я сидел рядом. Прописывая лечение, он то и дело поворачивался ко мне: «А как бы у вас в Америке это лечили?» И всякий раз мне казалось, что он скорее разочарован, чем обрадован моим ответом: «Точно так же».

Амиш

Планировка больничных корпусов предусматривает множество вариантов, но, если вы спросите, как пройти в отделение радиоонкологии, вас почти наверняка отправят в подвал. В этом отношении между госпиталями Нью-Йорка, Дели и других городов планеты нет никакой разницы. Оно и понятно: где еще, как не в подвале, разместить бункер с бетонными и свинцовыми стенами, а внутри бункера — линейный ускоритель весом в десять тонн? Есть, впрочем, и другая причина. В подвал прячут все самое неудобное и неприглядное, а «онкология» и «радиация» — два слова, от которых большинству людей становится не по себе. Тут и Чернобыль, и Хиросима, фотографии жертв лучевой болезни, журавлики Садако Сасаки — словом, полный комплект подкорочных кошмаров. Если же сложить два страшных слова вместе, получится медицинская специальность, радиационная онкология. Лечение раковых заболеваний с помощью ионизирующих лучей. Моя профессия. Но сколько бы такие, как я, ни твердили про целебный мирный атом, большинство окружающих, включая коллег из других областей медицины, продолжают ассоциировать радиацию с кунсткамерными ужасами, которым место в катакомбах. С глаз долой, из сердца вон. И радиотерапевтические отделения всей Земли продолжают делить жилплощадь с анатомическим театром, моргом и прачечной.

Окончив прием, мы с Амишем вышли в подвальный коридор, и я втянул знакомый запах — смесь формалина с моющим средством. В одном известном интервью Иосиф Бродский рассказывал, как когда-то, еще в первые месяцы эмиграции, сидя за рабочим столом, он потянулся за словарем и вдруг понял, что это машинальное движение снимает любые различия между «здесь» и «там». Куда бы ни забросила его судьба, его левая рука будет вот так же тянуться к словарю, пока правая дописывает строчку. Эта мысль, говорит поэт, помогла ему избавиться от дискомфорта, связанного с обживанием нового пространства. Красивая байка, мне она всегда нравилась. Если привычное телодвижение может служить точкой отсчета, что и говорить о привычных запахах — они подавно способны связать любое «здесь и сейчас» с душемутительным «там и тогда». Я снова повел носом и, вдохнув родную химию, на минуту почувствовал себя как дома. Но только на минуту.

Чтобы выйти к лифту (тому, что возвращает посетителей преисподней на поверхность Земли), нам пришлось довольно долго плутать по лабиринту подземных коридоров. В какой-то момент у меня возникло подозрение, что Амиш и сам толком не знает, куда нам идти. Но наконец впереди загорелась красным светом табличка «Выход», а затем мы неожиданно очутились в центре странной безмолвной толпы в темных спецодеждах. Кто это, люди или тени? Дети подземелья. Нет, они не ждали лифта. Ждали чего-то еще, какого-то сигнала к действию. До нас им не было дела. Когда мы подошли вплотную, они расступились, вжались в стены и, глядя прямо перед собой, пропустили нас, как караул пропускает колонну туристов к национальному монументу. «Это новая партия ассенизаторов, — пояснил мой проводник. — Только что заступили. Ждут инструктажа». В глазах у новобранцев читались гордость и страх. Им, нанятым на работу, несказанно повезло, но их могут заменить в любую минуту. Под этим подвалом еще много уровней, бесконечно нисходящих ступеней социальной лестницы. Как бы ни был ты беден, всегда найдется тот, кто беднее тебя. Там, внизу, открывается бездна. Нижней ступени не видно, но, если она и есть, ее занимает не блаженный нищий в охряном одеянии, не садху (тот вообще стоит особняком — в стороне от этой лестницы), а некто, напрочь потерявший человеческий облик.

Видно, не зря все-таки Прашант с Рудрой в один голос повторяли: «Если Африка — третий мир, то Индия — четвертый». До сих пор я принимал эту сентенцию за шутку и, кажется, только сейчас обратил внимание на заведомую долю правды. Здесь, в отличие от Африки, самое удручающее замечаешь не сразу. Спрашивается, почему. Ведь всё, казалось бы, на виду. Вот беспризорный ребенок, сидя на бордюре у входа в дорогой ресторан, жжет пластмассовую бутылку, чтобы согреться. Вот попрошайка-трансвестит снует среди машин, предлагая автомобилистам потрепанную «Бхагавадгиту» за несколько рупий (о хиджрах, людях «третьего пола», некогда связанных с культом богини Бахучары-Маты, я читал в свое время и у Джона Ирвинга, и у Джита Тайила, но, по словам Сандипа, о жреческом предназначении хиджр все давно позабыли, и теперь в индийском обществе к ним относятся хуже, чем к прокаженным). Вот работник пункта сбора денег за проезд на платной магистрали, похожий на дистрофика из Дахау, но выряженный в униформу с бейджиком «Шарма» (брахманская фамилия!), высовывается из своей кабинки, чтобы подобрать с земли выброшенный кем-то яблочный огрызок. Вот другой доходяга с наступлением дня вылезает из-под прикрытия картонных коробок. Вслед за ним появляется женщина, в руках у нее пластмассовая канистра с водой из канавы (эта вода будет им завтраком). Они чистят зубы веточками, как в африканской деревне, и их картонные жилища точно напоминают Африку — например, тот лагерь беженцев, который я видел на границе Эфиопии с Суданом. Только в данном случае лагерь разбили в самом центре города, в среднем течении одной из главных улиц, недалеко от Коннот-Плейс. «DP from CP»[158]. Скоро эту выгородку снесут по приказу городских властей, и обитатели картонных коробок опустятся еще на ступень ниже (что это за ступень, можно только догадываться). Вот люди, чей мир для посторонних закрыт так же плотно, как мир заоблачных богачей. Бенгальская пословица гласит: «До тех, кто наверху, можно дотянуться, только если бросать в них камни»; а до тех, кто внизу? Индийская беднота представляет собой как бы другой антропологический тип: по-дравидийски смуглые, почти черные, худые, как щепки, мужчины в коротких дхоти и женщины в цветастых сари (сама цветастость служит знаком низкого положения). Бессловесная прислуга, не реагирующая на твои американские приветствия. Они недоступны для контакта, для твоего участия, искреннего или показного, для жалости. И ты видишь их боковым зрением или вовсе не замечаешь, как будто здешнее мироустройство каким-то образом влияет на твой зрительный аппарат, создает слепые зоны, не позволяя прикасаться взглядом к той стороне жизни, что от века зовется неприкасаемой. Не прикасаться, не заглядывать в бездну — и тогда, ужиная в «Бухаре» или в «Дум-пухте», можно пуститься в рассуждения о позитивной дискриминации, о резервировании должностей в государственном секторе для представителей низших каст, о том, справедливо это или нет. Можно даже позволить себе немного назидательности, произнося что-нибудь вроде «Любая правда правдива только отчасти».

* * *

На следующее утро видимость в городе несколько улучшилась, не потому, что смога стало меньше, а потому, что рассеялся вчерашний туман, выглянуло смутное солнце, и сквозь желтое марево кое-где стали проглядывать очертания зданий. После непродолжительного приема пациентов Амиш взял увольнительную, чтобы показать мне достопримечательности, которых мы накануне так и не увидели с Сандипом.

Сам же Сандип в это утро был зван в подневольные гости к Навину, младшему брату Ниру. О шурине, унаследовавшем семейный бизнес от Ашватхи, Сандип отзывался без особой приязни. Рассказывал, как послал к нему своего университетского друга Ариджита, когда тому понадобилась машина. Навин продал Ариджиту подержанную «хонду» с пробегом в 90 тысяч. Не прошло и трех недель, как машину пришлось везти в мастерскую — латать выхлопную трубу. Еще через месяц полетели тормозные диски, затем — глушитель, трансмиссия. В конце концов механик, заподозривший отмотку пробега, решил проверить одометр, и тут выяснилось, что настоящий пробег этого автомобиля составлял не 90 тысяч, а около шестисот. Ариджит заявил о случившемся в полицию, однако его заявление оставили без внимания, ибо участковый, как оказалось, давно был на откупе у Навина. Правда, сам Навин впоследствии объяснял Сандипу, что ничего не знал об отмотке, а когда узнал, предложил вернуть Ариджиту деньги, но тот не захотел уладить дело по-дружески и побежал зачем-то жаловаться в полицию — за что боролся, на то и напоролся.

Как бы то ни было, у меня не возникло жгучего желания познакомиться с перекупщиком машин, и я воспользовался любезным предложением Амиша поводить меня по храмам Дели. Что до Сандипа, он был только рад препоручить меня Амишу и таким образом отвертеться от обязательной «храмовой экскурсии» (в отличие от Прашанта он не возвещал urbi et orbi о своем атеизме, но от мандира предпочитал держаться подальше). С Амишем мы побывали в бахайском храме Лотоса, который Сандип помогал проектировать, будучи студентом, больше тридцати лет назад; в златоглавой гурдваре Бангла Сахиб с лангаром на тысячу человек и огромным прудом, наполненным святой водой; в храме обезьяноподобного бога Ханумана, где с августа 1964 года и по сей день непрерывно звучит мантра радости «Шри рам джей рам».

Последним номером программы шел мраморный храм Лакшми-Нараян. Расположенный на улице Мандир-Марг, среди развалин, из которых, точно паразитарные фикусы, росли новые дома, этот комплекс, окруженный садом с фонтанами и каскадными водопадами, больше походил на музей, чем на место богослужения. Здесь не было ни столпотворения калек и нищих, как на паперти храма Ханумана, ни очередей за прасадом[159], как в Бангла Сахибе. В главном святилище, хоть оно и было открыто со всех сторон, я впервые с момента прибытия в Дели не услышал всепроникающего запаха гари. Можно было подумать, что воздуху на территории этого храма дарован автономный статус. Ни гари, ни смога, только прохладная сандаловая свежесть. Тишина, нарушаемая разве что редкими всплесками голубей под куполом. Небольшая группа прихожан, человек пять или шесть, выстроилась в безмолвную очередь у алтаря, и священник, панда-джи, мазал каждому межбровье красной пастой. Это тилака, отличительный знак индуизма.

— Хотите, он и вам намажет? — шепнул мне Амиш.

— Нет, спасибо, мне тилаку нельзя. Религия не позволяет.

— Правда? А кто вы по вероисповеданию?

— Иудей.

— Иудей? — переспросил он с неожиданным воодушевлением. — Очень хорошо!

— Хорошо? Чем хорошо?

Мы вышли в сад, и мой новый знакомый пустился в экскурс, из которого следовало, что у индуизма с иудаизмом много общего. Гораздо больше, чем люди думают. Например? Ну, например, известно ли мне, что иудейское «омейн», а стало быть, и христианское «аминь», произошло от индуистского «ом»? Или о связи между бар-мицвой и упанаяной[160]? Между пейсами и священной прядью брахмана? Между цицитом и брахманским шнуром? Между хупой и мандапамом[161]? Или о том, что каббалистические сфироты соответствуют индуистским аватарам? Есть и такая теория. А число 18, которому в иудейской нумерологии отведено почетное место? Откуда пришла эта нумерология? Правильно, из индуизма. Вся «Махабхарата» строится на магическом числе 18, об этом написано немало книг. А как насчет змея Такшаки, с которого начинается та же «Махабхарата»? Уж не перекочевал ли он в Книгу Бытия из эпоса Вьясы? На этом месте я решился внести свои пять копеек: насчет змея я сомневаюсь. Насколько я понял, Такшака олицетворяет непреложность кармического закона, от которого не уйти нечестивому царю Парикшиту. Библейский же змей представляет собой онтологическую природу зла, его необходимость и несамостоятельность по отношению к вселенскому замыслу Творца. Все-таки это разные «змеи», хотя, безусловно, родственные…

Амиш уставился на меня так, как если бы я вдруг заговорил на чистом хинди. Пользуясь его замешательством, я продолжал разглагольствовать. Что касается параллелей между иудаизмом и индуизмом, эта мысль мне и самому неоднократно приходила в голову. У Найпола в «Территории тьмы» есть запоминающаяся сцена, где семейство брахманов принимает пищу во время паломничества в крепость Пандавов. Автора поражает нарочитая грубость их манер, сочетание неопрятности с ортодоксальной строгостью, небрежность, за которой кроется тысяча правил и запретов. Читая это описание, я невольно представлял себе не брахманов, а хасидов из Боро-Парка. Действительно очень похоже.

— У вас, наверное, много друзей из Индии, — предположил Амиш, оставляя мою речь без прямого ответа. — Я рад, что вас, как и меня, интересуют вопросы религии. Ваши индийские друзья, должно быть, рассказывали вам об индуизме?

Я утвердительно покачал головой и тут же устыдился: этот жест — первое, что перенимают туристы, желающие казаться искушенными в местных обычаях. Все еще стараясь произвести впечатление на моего собеседника, я вкратце поведал ему о своих премудрых беседах с Прашантом, о карамазовском богоборчестве последнего. Казалось, Амиш слушает меня вполуха или вовсе не слушает. Его скучающий вид заставлял меня тушеваться и по нескольку раз повторять одно и то же. Когда я наконец умолк, он в свою очередь покачал головой и включил безопасный режим монолога.

— В «Катха-упанишаде» сказано: «Сто один путь исходит из сердца; один из них ведет к верхушке головы». Вот вы говорите, что ваш друг Прашант вырос в Индии и получил здесь образование. Но у него какой-то очень западный подход. Индийская философия начинается с размышлений о природе страдания, это верно. Но она, в отличие от западной, не одержима вопросом божественной несправедливости. Если существует страдание, значит, должен быть и способ его устранения. На этом и надо сосредоточиться.

Очевидно, затевая этот разговор с Амишем, я надеялся услышать нечто, чего никогда прежде не слышал и что навсегда изменило бы мое миропонимание. Озарение, откровение — разве не за этим едут в Индию? Живут в ашраме, записываются на курсы випассаны, увязываются за каким-нибудь бесноватым бородачом, распознав в нем великого гуру? Но вместо искомого откровения я услышал лишь общеизвестную сентенцию. Сетуя на несовершенное устройство нашего мира, Запад спрашивает «Кто виноват?»; Восток же начинает с вопроса «Что делать?». И тут же отвечает: работать над собой. Медитировать, заниматься йогой. Не то чтобы я был против такого подхода, но от перипатетической беседы в сандаловой роще я ожидал большего. Чего же именно?

— Йога — это прекрасно, — начал я. — Но ведь есть еще и молитва. У индусов, насколько мне известно, она тоже имеет место. Когда человек молится, он о чем-то просит или, по крайней мере, обращается к высшей инстанции. И если он верит в существование этой инстанции, то наверняка полагает ее всеблагой и справедливой, разве нет?

— Вы снова рассуждаете очень по-европейски. У нас молитва — это прежде всего медитация. И если вы как следует поразмыслите о сути молитвы в иудаизме, то поймете, что и у вас, иудеев, то же самое. Любая молитва есть медитация, а медитация — это не просьба и даже не обращение. К кому и зачем обращаться? Есть только Брахман, остальное — майя. Помните историю с веревкой, которая издали кажется змеей?

— Если я не ошибаюсь, это точка зрения адвайты Шанкары. Но вот, например, Рамануджа верит в реальность индивидуальных душ, а Брахмана отождествляет с Ишварой, наделяя его атрибутами любви и сострадания. Или взять философию Патанджали…[162]

— Чувствую, ваш Прашант совсем сбил вас с толку, — с досадой сказал Амиш и отвернулся, давая понять, что не намерен больше дискутировать. Я не возражал: меня и самого уже подташнивало от собственного умничанья.


Мы прошли в одно из малых святилищ храма. Мраморные стены были украшены иллюстрациями сцен из «Рамаяны» и «Махабхараты». Говорят, в этих эпосах содержатся ответы на все вопросы. Впрочем, то же самое, кажется, говорят и о Коране, Авесте, «Дао дэ цзин»… То ли это такая общая для всех гипербола, то ли вопросов, на которые требуется дать ответ, на самом деле не так уж много. «Махабхарата» и «Рамаяна» — очень разные книги, но и в той, и в другой есть эпизод, где один из положительных героев побеждает врага обманом. Бхимасена по наущению Кришны обманывает Дурьодхану, а Сугрива — при помощи Рамы — нечестным способом повергает своего брата и супостата Вали. В обоих случаях поднимается резонный вопрос об этичности поступка, и оба раза боги дают неожиданный ответ. Кришна замечает, что с наступлением кали-юги вопросы морали как бы отпали сами собой, а Рама просто напоминает Вали, что тот — бесправная обезьяна. Божественная справедливость оказывается чем-то весьма сомнительным.

Был в этом храме и зал взаимно отражающих зеркал. Казалось бы, символика очевидна: бесконечно повторяющееся отражение объекта в этих зеркалах должно служить наглядным напоминанием о том, что наш мир — иллюзия. Но Амиш отверг мою интерпретацию как слишком поверхностную. Читал ли я «Бхагавадгиту» и, если читал, помню ли главу, где обсуждается Кала? Там Кришна предстает перед Арджуной в своей истинной форме, и Арджуна холодеет от ужаса: «Вижу Тебя повсюду в образах неисчислимых, с многочисленными руками, чревами, устами, глазами; Владыка всеобразный, Твоих начала, середины, конца не вижу…»[163] И тогда Кришна объясняет: то, что так испугало Арджуну, — бесконечно повторяющееся и дробящееся, не имеющее ни конца, ни начала, вечно ускользающее от понимания — есть форма Времени. Время — самое ужасное, что существует, но и это ужасное надо полюбить. Таково предписание бхакти-йоги.

Когда мы вышли на улицу, был уже вечер. За то время, что мы провели в храме, смог как будто усилился. В сгущающейся темноте казалось: все предметы покрыты толстым слоем золы. Засыпая на заднем сиденье застрявшего в пробке автомобиля, я смотрел в окно, и мне полуснилось, что нас накрыл не смог, а пепел от погребальных костров Варанаси.

Одноклассники

Сандип был прав: за те две недели, которые я планировал провести в ашраме, мы увидели куда больше, чем я мог ожидать. Как знать, может быть, в этом и состоял тайный замысел гуру-джи. Я не получил от него мантру, зато окунулся — если и не с головой, то уж точно по грудь — в делийскую повседневность.

Пока пожилые норвежцы, с которыми мы разговорились в автобусе по пути из аэропорта, осуществляли свою давнишнюю мечту побывать в Варанаси, а красотка из Еревана (тоже автобусное знакомство) занималась хатха-йогой в Гималаях, я воевал с хозяином съемной квартиры в районе Нью-Френдс-Колони, требуя немедленной починки унитаза. Миссис Сингх, хозяйка с ангельским характером и пташечьим голосом, смогла приютить нас всего на четыре дня. После этого нам пришлось подыскать себе новое жилье, и мы оказались во власти двадцатипятилетнего арендодателя по имени Абишек. Четырехэтажное здание, где он сдавал квартиры через Airbnb, принадлежало его родителям. Нас поселили на третьем этаже; сами хозяева жили на первом. Абишек был жуликом, но каким-то очень ленивым жуликом. Его смазливое лицо вечно казалось заспанным, волосы были всегда взъерошенны, а щеки покрыты трехдневной щетиной (однако мы увидели его чисто выбритым, когда в квартиру на втором этаже въехали две пышногрудые немки). Набивая себе цену, он сообщил нам, что работает адвокатом, но мы с Сандипом были уверены, что он, если когда-нибудь и учился на юридическом, вылетел с первого же курса. Его было немножко жалко, хотя у нас не было никаких причин его жалеть. Сандип, у которого этот оболтус вызывал отеческие чувства, даже ласково называл его Аби. Но туалет день ото дня работал все хуже, и отеческие чувства вскоре сменились другими, куда менее благожелательными. Наконец Абишек озаботился нашим бедственным положением и, решив сэкономить на вызове сантехника, сам явился к нам с вантузом наперевес. Крутанув какую-то ручку, он пару раз потыкал вантузом, точно пытался осадить наступающего врага. Засим, отступив на три шага для безопасности, стал ждать. Атаки не произошло, и новоявленный сантехник заверил нас, что теперь все будет в порядке.

— Я все исправил. Вы просто слив отключили. Больше так не делайте.

— Извини, Абишек, но мы ничего не отключали, — запротестовал я, точно зная, что в следующий раз, когда мы попробуем воспользоваться унитазом, из недр канализации снова хлынут нечистоты. — Посмотри, пожалуйста, еще раз. Я уверен, что дело в чем-то другом.

— Ничего, ничего, — обадривающе похлопал меня по плечу Абишек. — Я понимаю, что вы отключили его не специально. Вам совершенно не за что извиняться.


Не стерпев такой наглости, мы съехали от Абишека на день раньше, чем было условлено. И крупно о том пожалели. Следующая квартира представляла собой большое полуподвальное помещение с аляповатым фонтаном в центре и четырьмя каморками по периметру. В каждой каморке был матрас, запечатанный в пластиковую упаковку, как будто только что привезенный из магазина. Матрас, и ничего больше. Ни подушки, ни покрывала, ни постельного белья. Помощник, который пришел выдать нам ключи, смотрел на нас испуганными глазами, затравленно втягивал голову в плечи и на все вопросы повторял что-то вроде «Не могу знать». После того как я обнаружил в одной из каморок использованный презерватив и кровавое пятно на матрасе, этот парень наконец подтвердил мои подозрения. Квартира, которую нам сдали, была временно пустующим домом свиданий. Но к тому моменту, как это открылось, других вариантов у нас уже не было: на часах одиннадцать вечера, искать сейчас гостиницу — гиблое дело, да и Wi-Fi в этом подвале не работает. Нам ничего не оставалось, как переночевать на каменных матрасах, подложив под голову башмаки.

Утром нас разбудил автомобильный гудок. Беспрестанная перекличка разъяренных клаксонов — часть шумового фона, к которому в Дели привыкаешь на удивление быстро. Но тут дудели прямо под окнами и, очевидно, не кому-нибудь, а именно нам. Пять минут спустя обладательница джипа «махиндра скорпио», красавица по имени Чару, уже стояла в дверях нашей злачной квартиры, с любопытством разглядывая фонтан и прочую специфику.

— Да у вас тут весело, как я погляжу. Может, мне отвезти вас к себе, чтобы вы хоть умыться могли как следует?

— Позавтракать бы, — произнес Сандип рыхлым голосом человека, который то ли сильно болел, то ли долго пил без просыпу.

— Можно и позавтракать, — согласилась наша спасительница. — Поехали, я знаю неплохое южноиндийское место. У них там идли, упма, вада с самбаром[164]. Ровно то, что вам сейчас нужно.


Тридцать пять лет назад Чару с Сандипом учились в одном классе, но в то время большой дружбы между ними не было. Повторное знакомство состоялось на встрече одноклассников — через четверть века после выпуска. Встречи одноклассников, важные санскары нашего времени, везде проходят примерно одинаково. Тут куда меньше культурных различий, чем в проведении свадеб, похорон или, скажем, обрядов совершеннолетия. Class reunion — он и в Индии class reunion. Как правило, это мероприятие, замечательно выписанное Филипом Ротом в «Американской пасторали», рассчитано на одноразовый катарсис. Встретились, прослезились вслед за возгласом «Ты ли?», вспомнили что-нибудь смешное или, наоборот, вызывающее спазмы в горле, помянули тех, кого нет в этом зале. Записной тамада толкнул речь. Друзья и подружки юности вышли на танцплощадку, отдали должное давно забытым хитам. И разошлись, чтобы встретиться еще через двадцать лет или, что более вероятно, не встретиться уже никогда. Но в компании бывших одноклассников Сандипа все было иначе. Сойдясь однажды, чтобы отметить двадцатипятилетие школьного выпуска, эти люди среднего возраста, у которых, насколько я мог судить, не было никаких общих интересов, заново сбились в тесную компашку и больше не разлучались. Теперь они собирались раз в неделю под эгидой Клуба политических дискуссий, а в остальное время общались через веб-форум. Сандип старался следить за их прениями из‐за океана. По прибытии в Дели он первым делом потянул меня в гости к одной из своих бывших одноклассниц, у которой в тот вечер проходила сходка этого загадочного клуба. Там я познакомился и с Чару.

Хозяйку звали Минакши, а имени хозяина я так и не узнал. Выяснил только, что его имя труднопроизносимо даже для индийцев, поэтому все называют его Джей-Джей, как нищего адвоката из джойсовского «Улисса». Муж Минакши не был нищим; не был он и адвокатом, хотя вполне вероятно, что он когда-то подумывал им стать. Во всяком случае, его было бы намного проще представить адвокатом, чем Абишека. Страстный спорщик на любые темы, Джей-Джей всегда говорил безапелляционным тоном, подкрепляя свою позицию фактами, которые не было возможности проверить. Он сыпал цитатами, приводил статистику (наверняка взятую с потолка), и его аргументы в целом звучали убедительно. Но он был не адвокатом, а офицером военно-морского флота и командиром военного корабля. И как раз в этой роли я представлял его с большим трудом. У него было огромное пузо, толстые шлепающие губы и набрякшие веки. С определенного ракурса он походил на спилберговского Инопланетянина, раскормленного до неприличия. Каждые лето и осень он проводил в плавании, а оставшиеся полгода сидел дома, развалясь на тахте и приятно увязнув в болоте политических дискуссий. Когда мы зашли в гостиную, он комментировал последние новости. Накануне в штате Мадхья-Прадеш полицейские расстреляли семерых студентов, арестованных за участие в «Студенческом исламском движении Индии» и совершивших побег из тюрьмы. Согласно полицейскому рапорту, беглецы первыми открыли огонь, и преследователям пришлось отстреливаться. Но, говорил Джей-Джей, все мы помним подобные случаи в Гуджарате в те годы, когда главным министром Гуджарата был Нарендра Моди. Этот безотказный метод борьбы с оппозицией он применял уже тогда, а сейчас только повторяет пройденное. Схема предельно проста: найти удобного врага (для индуистского фанатика Моди таким врагом раз и навсегда стало мусульманское меньшинство), спровоцировать какую-нибудь акцию протеста и послать наряд полиции, чтобы они расстреляли всех, кого надо, — якобы в целях самозащиты… Излагая все это, Джей-Джей настолько увлекся, что даже не заметил нашего прибытия.

— О, а вот и наши американские гости! — воскликнул он, наконец увидев нас и не без труда поднимаясь с дивана.

— У Джей-Джея на все есть свое мнение, и он бывает слишком прямолинеен, — сказал мне Сандип, приобняв хозяина; казалось, он заискивает одновременно передо мной и перед ним, стараясь представить нас друг другу с лучшей стороны. — Кому-то его высказывания могут даже показаться грубыми. Но он очень много знает. И я, как правило, на девяносто процентов соглашаюсь с тем, что он говорит.

— Интересно было бы узнать про остальные десять процентов, — проговорил Джей-Джей, заговорщицки подмигнув мне и шлепнув толстыми губами.

Минакши протянула нам с Сандипом по бокалу джин-тоника, и все вернулись к обсуждению индуистского фанатизма Моди. До этого я встречал словосочетание «индуистский фанатик» лишь у Рабиндраната Тагора в романе «Гора». Оказалось, за столетие, прошедшее с момента публикации «Горы», эта проблема стала еще более актуальной. И хотя никто из присутствующих не был мусульманином, национальную политику Моди критиковали в первую очередь в связи с нетолерантностью к исламскому меньшинству. Вспомнили о том, как в штате Харьяна запретили продажу говядины и учинили расправу над владельцами халяльных мясницких лавок; о продвижении на высокие правительственные посты так называемых «лжегуру», поддерживавших Моди и призывавших очистить страну от всего, что противно духу индуизма.

— Вообще-то я как убежденный атеист не люблю ни индуизма, ни ислама, — признался Джей-Джей. — Но, держу пари, я знаю об этих религиях больше, чем вы все вместе взятые. Доказать? Пожалуйста. Вот вы наверняка думаете, что помните историю «Рамаяны». Но кто из вас скажет мне, как звали сестру Рамы? — И все моментально переключились на обсуждение героев «Рамаяны» и их родственных связей.

Помимо хозяев, нас с Сандипом и Чару на собрании Клуба политических дискуссий присутствовали еще трое. Галерейщица Притхи, импозантная женщина в дизайнерском сари от какого-то знаменитого кутюрье, реагировала на любое высказывание потоком бессмысленных вопросов и экзальтированных возгласов: «Как ты сказал? Лжегуру? Какой кошмар!» или «Неужели вы и правда из Нью-Йорка? Вот это да!» или «Сестру Рамы? Ох, ну и вопрос же ты нам задал!». Казалось, ей совершенно все равно, к чему проявлять интерес. «Шанта? Ее звали Шанта?! Подумать только! А ведь я никогда этого не знала!» — тараторила она с таким жаром, что создавалось впечатление, будто имя Шанта (в переводе «миролюбивая») открывает какие-то новые глубины в понимании «Рамаяны» и вообще индуизма.

Щуплый человек, сидевший на тахте рядом с Притхи, наоборот, отмалчивался и за весь вечер произнес всего три или четыре фразы, из которых мы узнали, что он владеет астрологическим кол-центром. Клиенты звонят в любое время дня и ночи и за определенную плату узнают свое будущее или получают советы в жизненно важных делах. Все предсказания генерируются компьютерной программой, которую Раджив — так звали нашего астролога — в свое время задешево купил у одного знакомого.

— Неплохо устроился! — похвалил астролога широколобый очкарик Прабху, который сидел ближе всех к выпивке и поминутно подливал себе то из одной, то из другой бутылки. — Будь я чуточку поумнее, я бы тоже замутил что-нибудь эдакое. Живешь в свое удовольствие, а денежки тебе капают. Кап, кап, кап… У меня, конечно, тоже была хлебная работа, и не одна. Сначала в Канаде, потом у вас там в Нью-Йорке. А потом я вернулся в Дели. Вы спросите, какого черта? Я вам отвечу: потому что я дурак. Круглый дурак, идеалист. Думал, что смогу изменить мир, внести свою лепту в создание новой Индии. Но Индия — не такая страна, где можно что-то изменить…

Впоследствии я узнал от Сандипа, что этот Прабху возглавляет фирму, которая занимается информационной безопасностью; по сравнению с ним все остальные члены клуба — просто нищие.

Отец Минакши был главным дистрибьютором проигрывателей His Master’s Voice в Индии. Семья жила в центре Дели, в десятикомнатном доме с прислугой. В старших классах Сандип был влюблен в Минакши, но Минакши не удостаивала внимания или вовсе не замечала его попыток ухажерства. Ее лучшей подругой была Чару, и Сандип одно время набивался к Чару в друзья, надеясь, что та сведет его с Минакши. Но из этого проекта тоже ничего не вышло. «Они были из богатых семей, а я — из бедной, какая уж тут дружба», — завел Сандип свою любимую пластинку, вспоминая школьные годы. Первая красавица класса, солистка школьного хора и победительница городских олимпиад по физике, Минакши вышла замуж сразу после выпуска. Глядя на черно-белую фотографию на трюмо, я, как ни старался, не смог узнать в той болливудской, неправдоподобно красивой чете своих нынешних визави — расплывшегося краснобая и худощавую немолодую женщину с улыбкой, обнаруживавшей несколько недостающих зубов.

После джин-тоника гостям были предложены чечевичные крокеты в йогурте «дахи вада», затем — еще пять или шесть закусок. Пока все остальные, сгрудившись вокруг фуршетного стола, накладывали себе с горкой того и этого, Джей-Джей сидел на диване и листал книгу Сэма Харриса «Конец веры». Когда же гости взяли, кто что хотел, и разбрелись с наполненными тарелками по разным углам комнаты, Минакши принесла складной столик, поставила его перед мужем и принялась обслуживать его, поднося то одно, то другое блюдо. В завершение трапезы всех угостили жвачкой «паан» из листьев бетеля, после чего вернулись к джин-тонику, а разговор переключился на традиционную тему крикета. Около девяти начали расходиться: всем надо было успеть еще на какие-то вечерние мероприятия. Засобирались и мы.

— Санни, а почему бы тебе не сводить Алекса в Красный форт на «Звук и свет»? — предложила Чару. — Оно того стоит.

— А разве еще не поздно? — усомнился Сандип.

— Если поспешите, можете успеть. Там начало, кажется, в десять. Я вас подвезу. Заодно и сама посмотрю, кстати. Я это шоу последний раз видела, когда мы с тобой еще в школе учились. Помнишь, как нас водили на экскурсию? Шоу и правда того стоило. Казалось бы, ничего особенного: только динамики, через которые транслируется допотопная запись, да немудрящая подсветка. В окнах крепостных башен то и дело вспыхивают разноцветные огни. Невидимый рассказчик поставленным голосом с британским акцентом читает рассчитанный на школьников текст о значении Красного форта в контексте индийской истории. Время от времени в качестве оживляжа в партитуру вступают другие голоса и шумовые эффекты. Краткая история в лицах. По словам Сандипа и Чару, этот «аудиовизуальный спектакль на открытом воздухе» нисколько не изменился со времен их отрочества. Но впечатление было неожиданно сильным. Тимуриды, Бабуриды, сикхи, сипаи, англо-маратхские войны, борьба за независимость… Все это происходило здесь, эти деревья и краснокирпичные стены были свидетелями. И ночной воздух над рекой Ямуной — там, где Кришна с Арджуной стрелами удерживали низвергающийся ливень, — до сих пор наполняется голосами прошлого, записанными когда-то на восковые валики. Когда, еле пробиваясь сквозь треск фонограммы, из динамиков зазвучал голос Ганди, перед зрителями (человек пятнадцать, включая нас) пробежала невесть откуда взявшаяся дворняжка, аккурат реинкарнация Махатмы. Метемпсихоз — метим псу хвост. Люблю эту рифму.

В конце шоу — после трансляции знаменитой речи Джавахарлала Неру и индийского гимна — неожиданно раздался звук сдувающегося шарика. Это был явно непреднамеренный звуковой эффект. Пятнадцать зрителей, стоявших по стойке смирно во время исполнения гимна, недоуменно переглянулись.

— А вот это — в самую точку! — съязвил Сандип. — Этот пердячий звук как нельзя лучше отражает то, что случилось с Индией за последние полвека.

— Не говори так! — накинулась на него Чару.

Чару

В то утро, когда Чару вызволила нас с Сандипом из трущобного дома свиданий, нам предстоял дальний путь в Уттар-Прадеш, где наш маршрут должен был пролегать через Фатехпур-Сикри, Агру, Канпур и так далее — до Варанаси. Все было организовано в последний момент, так как сама идея этого путешествия возникла спонтанно. После шоу в Красном форте мы утоляли полночный голод в забегаловке BTW, и Чару корила Сандипа за безынициативность. Дескать, чем маяться в майе смрадного Дели, выслушивая пьяный бред бывших одноклассников, уж лучше бы он показал мне что-нибудь из того, ради чего люди ездят в Индию. Когда же Сандип признался, что и сам никогда не бывал ни в Айодхье, ни в Варанаси, Чару с интонацией американского подростка воскликнула: «Road trip!» И добавила, что никаких планов на ближайшую неделю у нее нет, так что если мы готовы на подобную авантюру, то она готова выступить в роли нашего шофера.

Как можно, ничего не оговаривая заранее, сорваться с места и уехать на неделю? Неужели здесь так живут? Мне с моим американским рабочим графиком эта вольница показалась более диковинной, чем все Ганеши с Хануманами вместе взятые. Да, да, подтвердил Сандип, здесь так живут! Но, уточнил он, конечно, так живут далеко не все. Приходится признать, что сам он никогда так не жил. Его родители принадлежали к другой прослойке населения: отец — инженер-строитель, мать — школьный инспектор… И я в очередной раз прослушал уже наизусть знакомую историю о детстве моего друга.

У Чару было другое детство и совсем другая взрослая жизнь. По окончании школы она, как и Минакши, сразу вышла замуж, и не за кого-нибудь, а за юриста. В отличие от юного Абишека, выдающего себя за адвоката, и грузного Джей-Джея, по-адвокатски отстаивающего свою позицию в праздных спорах, муж Чару был настоящим адвокатом и даже преподавал юриспруденцию в университете. К сожалению, тяга к преподаванию не покидала его и дома: в часы семейного досуга он любил поучить домочадцев с помощью кулаков. Благочестивой супруге полагается безропотно сносить и такие проявления мужней заботы. Как известно, когда Дхритараштра, царь Кауравов, ослеп, его жена завязала себе глаза, чтобы ни в чем не превосходить своего господина. Вот образец женской самоотверженности и верности. Но Чару было трудно закрывать глаза на тот очевидный факт, что муж изменяет ей с одной из ее подруг. Когда же его внебрачное приключение обернулось судебным иском к мужу со стороны любовницы (подруга Чару оказалась девушкой не промах), обвиняемый, который в этом процессе выступал собственным защитником, вызвал Чару в суд для дачи показаний о его безупречном моральном облике. Чару согласилась сказать все, что требовалось для оправдания мужа, но при одном условии: после того как процесс закончится, мерзавец даст ей развод. Вскоре она вернулась под родительский кров, где живет по сей день с двумя дочерьми (младшая оканчивает школу, а старшая недавно поступила в аспирантуру).

Избавившись от благоверного, Чару приобрела независимость, о которой большинство индийских женщин могут только мечтать. Кроме джипа «махиндра» у нее есть мотоцикл; в предутренние часы, когда дороги еще пусты, она гоняет по городу, как байкер, а днем ходит гулять в сады Лоди. Несколько раз в год она ездит в монастырь заниматься випассаной. Но не надо думать, что Чару, как тургеневская барышня, никогда не работает. Художник-модельер, она открыла собственное ателье, и, хотя до сих пор ее бизнес не приносил дохода, она не теряет надежды рано или поздно пробиться в индустрии высокой моды. «Скоро она у нас переплюнет Ральфа Лорана», — предрек Сандип.

* * *

За Ноидой пробки кончились, и за окнами «махиндры» замелькала кустарниковая поросль Гангской равнины. В последний кадр столичной жизни, который предстал моему зрению перед выездом из города, вошли пятеро мужчин, невозмутимо испражнявшихся на краю шоссе. На сей раз Сандип воздержался от ехидных комментариев, только развел руками. Но его выдержки хватило ненадолго; следующий красочный кадр не заставил себя ждать.

— Фотографируй, фотографируй! — закричал Сандип, тыча пальцем в лобовое стекло.

Я поднял глаза и увидел уже знакомую картину: навстречу нам несся автобус, под завязку набитый желающими попасть в Дели. Те, кому не хватило места в салоне, сидели на крыше в обнимку со скарбом. Человек двадцать, а может, и больше. Стоит водителю резко затормозить или наехать на рытвину, и эти люди полетят с крыши, как какой-нибудь плохо уложенный груз, и разобьются в лепешку.

— Не хочешь фотографировать? Но ведь это же классика, можно сказать, квинтэссенция Индии!

— В том-то и дело. Таких снимков и без меня уже сделано предостаточно.

И все же на подъезде к Агре я не удержался от соблазна сфотографировать «классику». Я запечатлел лачугу размером чуть больше собачьей конуры и чуть меньше сторожевой будки. Над дверью, которая вот-вот упадет с петель, старательно-кривыми буквами было выведено: «Накрологическая клиника».

— Вот это я понимаю! — оживился Сандип. — Такое фото хоть в National Geographic посылай! Не забудь только подписать: «Индия, штат Мудар-Блядеш».

— «Мудар-Блядеш»? Неплохо, неплохо, — с напускной веселостью подхватила Чару. Но было видно, что эта веселость дается ей с трудом. Так очкарик, зажатый в угол на большой перемене, бодрится и даже присоединяется к хохоту третирующей его своры.

В этот момент у Сандипа зазвонил телефон, и потехе пришел конец: звонок был из Нью-Йорка. Чару выключила радио. Мигом посерьезневший Сандип залепетал в трубку:

— Все хорошо, все хорошо, а у вас?.. Едем в Агру… Кто нас везет? Манудж, конечно. Сколько слупил? До черта, на самом деле… Совсем обнаглел, ага. В следующий раз найму другого водителя… Я говорю, придется искать другого водителя. А? Слишком дорого берет. Ага. Что-что? Нет, ночевать в Агре не останется. Не хватало еще, чтобы я платил за его ночлег… Как обратно поедем? Ну придумаем что-нибудь… Алекс? Алекс, по-моему, всем доволен. Алекс, ты доволен? Говорит: доволен.

Повесив трубку, он принялся оправдываться, но не перед Чару, а передо мной. Чару, похоже, давно ко всему привыкла.

— Понимаешь, с тех пор как Чару развелась со своим идиотом, моя жена подозревает ее в нечистых намерениях по отношению ко мне. Дескать, разведенкам нельзя доверять, они только и думают, как бы увести чужого мужа. Поди объясни, что мы просто друзья. Даже Минакши и та взяла с Джей-Джея слово, что он будет общаться с Чару только в ее присутствии. Ты скажешь: если все они так думают, значит, что-то было, какой-то прецедент, так? Ничего подобного, просто это типичный ход мыслей индийской жены. Чару провинилась только тем, что она в разводе.

— Скоро доедем до Фатехпура-Сикри, — как ни в чем не бывало сказала Чару. Я открыл путеводитель и стал читать вслух.

Фатехпур-Сикри — город из красного песчаника, построенный падишахом Акбаром в середине XVI века. Одно время он был столицей империи Великих Моголов. Дворцы, мечети, медресе, библиотеки и мавзолеи Фатехпура-Сикри сочетают в себе все основные стили индийско-мусульманской архитектуры. В священной части города рядом с главной мечетью стоят церковь и индуистский храм. У веротерпимого падишаха было три жены: мусульманка, индуска и христианка; каждой из них требовалось отдельное место для богослужения. В жилых покоях, которые занимали избранницы Акбара, узорчатые балюстрады, колонны, резные ширмы, террасы украшены замысловатыми орнаментами из драгоценных камней и фресками со сценами из «Рамаяны» и «Шахнаме». Окна опочивален выходят во внутренние дворики с бассейнами и водопадами. Один из двориков вымощен черной и белой плиткой в виде гигантской шахматной доски. Это и есть доска — для шатранджа или чатуранги, словом, для индийских шахмат. В качестве фигур падишах использовал девушек из своего гарема. Партия могла продолжаться несколько дней.

В 1584 году столицу империи перенесли в Лахор, и Фатехпур-Сикри постепенно обезлюдел. В наши дни это город-кладбище. Бродя по залам бывшего дворца Акбара, ты то и дело наступаешь на могильные плиты бесчисленных вельмож, пока мальчишка, навязавшийся тебе в гиды, выдает через пень-колоду заученный текст про расцвет империи Великих Моголов, про красоту царицы Джодхи. «Строительство города было завершено в срок, как раз к сорокалетию императора, — декламирует он ломким пубертатным голосом, запинаясь и сильно коверкая слова. — Его строили тяжкие двенадцать лет, но долгое время Акбару казалось, будто город вырастает сам собой, как по волшебству. Его министр строго следил за тем, чтобы во время пребывания его величества в своей резиденции никаких строительных работ не проводилось… Тогда в городе должны были раздаваться лишь приглушенные, радующие сердце звуки. Слабый ветерок разносил отдаленный перезвон колокольцев на ногах танцовщиц, журчание фонтанов и мелодии гения музыки Тансена. Слух императора услаждали поэтическими шедеврами; по вторникам в открытом павильоне шла неторопливая игра в шахматы — при этом в качестве шахматных фигур использовались девушки-рабыни, — а во второй половине дня в затененных покоях, под огромными колыхающимися опахалами начинались игры любовные…» Уже потом ты поймешь, что этот текст тебе знаком: он взят из «Флорентийской чародейки» Салмана Рушди. А сейчас, бросив любопытный взгляд на неотвязного мальчишку-декламатора, ты с удивлением обнаруживаешь, что он никакой не мальчишка, а уже, должно быть, разменял пятый десяток.

— Бабур, Хамаюн, Акбар, Джахангир… Вот она, история Индии, — резюмировал Сандип. — Слава победителям! Моголам, персам, англичанам и прочим захватчикам! Теперь их достижения — это наши достижения. Их архитектура, их язык. Все привозное. Только вегетарианство у нас свое. И еще ахимса. Непротивление злу. Есть две вещи, которых у нас не терпят: агрессия и законопослушность. Это индийская философия, которую нам внушали с детства. Мы жуликоватые вегетарианцы. Потому нас и завоевывали все кому не лень.

— Ты так думаешь? А по-моему, все как раз наоборот, — возразила Чару. — Ненасилие — это то, что просветители вроде Ганди-джи пытались, но так и не смогли привить нашему народу. Помнишь, ты рассказывал, как после убийства Индиры Ганди вы с Ариджитом стояли у входа в общагу, а в это время мимо проезжал грузовик с дружинниками?

— Помню, конечно. Они уговаривали нас поехать с ними в гурдвару, чтобы бросать булыжники в сикхов. Даже деньги предлагали. Десять рупий за каждый удачно брошенный камень.

— А мусульманские погромы в Мумбаи помнишь? У нас всегда кого-нибудь бьют, забрасывают камнями, сжигают заживо. Вся наша история от Чандрагупты до Нарендры показывает, что вегетарианцы вполне могут быть людоедами.

В противоположность большинству ее знакомых Чару придерживалась либеральных взглядов, порицала Нарендру Моди за религиозный консерватизм (в этом она была единодушна с Джей-Джеем) и мечтала, чтобы ее дочери вышли замуж за иностранцев. Кастовая система, говорила она, есть безусловное зло. Из-за своей косности индийское общество утратило способность к состраданию, вот откуда все нынешние беды. Для паломников с рюкзаками и путеводителями «Lonely Planet» Индия — это саньяси в шафрановых одеждах, сидящий в позе лотоса на ступеньках гхата. Но есть и другая Индия, которую не показывают туристам и о которой редко пишут в книгах. Есть Дели — столица насилия, где еще свежа память о Джиоти Сингх Панди[165], но после всех обличительных статей и речей количество групповых изнасилований не только не упало, а, наоборот, возросло. Есть убийства чести в Харьяне: если девушка выйдет замуж за представителя другой касты, ее родственники могут сжечь ее заживо и их действия наверняка останутся безнаказанными. Есть — в той же Харьяне — особый вид политического протеста: угнетенные джаты[166] устраивают засаду на дорогах, останавливают машины со столичными номерами, избивают мужчин и насилуют женщин. Есть миллионы мусульман, которым приходится скрывать, что они мусульмане, чтобы устроиться на работу. Есть безысходность, полное отсутствие социальной мобильности, несмотря на все списки SC/ST[167], и закономерные следствия этой безысходности — грабежи, убийства, героиновая эпидемия от Пенджаба до Бихара. Есть чудовищная коррупция и необузданная агрессия со стороны представителей власти, чей лозунг «С вами, для вас, всегда!». Все это есть. Но она, Чару, всегда помнит: это ее город, ее страна. Если ее дочери захотят жить в Америке или где-нибудь еще, она будет только рада. Но сама она никуда отсюда не уедет, даже если будет знать, что на новом месте ее ждет все самое лучшее.

— Чару у нас всегда была матерью Терезой, — сказал Сандип. — Помнишь, Чару, того нищего старика, который околачивался возле нашей школы, когда мы были не то в пятом, не то в шестом классе? Он еще тебя мамой называл. Решил почему-то, что ты в прошлой жизни была его матерью. Он приходил чуть ли не каждый день и всегда тебя звал: «Мама, мама!» А ты его жалела и давала ему деньги. Помнишь, как мы тебе кричали: «Чару, Чару, твой сын пришел»?

— Не помню ничего такого. По-моему, Санни, ты так долго отсутствовал, что твои воспоминания перемешались с эпизодами из мыльных опер.

— Мои воспоминания как назойливые родственники, которые продолжают тебя навещать даже после того, как ты дал им понять, что их присутствие в твоем доме нежелательно.

— Красиво. Это ты сам придумал?

— Нет, вычитал где-то. Уже не помню где.

— Не верю, — засмеялась Чару. — Ты, кроме учебников и статей по физике, отродясь ничего не читал!.. Так, — сказала она после паузы, — а теперь чего ты там вспоминаешь?

— Ничего.

— А все-таки?

— Однажды, когда мне было лет семь, я пришел домой и увидел, что перед нашей калиткой стоит мусульманская семья. Я спросил, что им нужно, а они ответили, что до Раздела это был их дом. Представляешь? А теперь я сам вот так же вернулся к Кашмирским воротам, глазею на свой прежний дом и распугиваю новых жильцов.

— Вот уж не ожидала от тебя лирики.

— Да я и сам себе удивляюсь.

* * *

Пока дорога на Агру разматывалась, как бесконечное сари царевны Драупади, Чару с Сандипом продолжали о чем-то дискутировать, но я уже выпал из разговора и, глазея на заоконную пастораль, ушел в отключку. Человек с рюкзаком и путеводителем «Lonely Planet» — это я. Паломник-половник, который черпает (или хочет почерпнуть) некий смысл из разрозненных путевых впечатлений. Вглядываясь во всепоглощающий смог, я выхватываю из него отдельные очертания, вижу то одни, то другие детали, но никак не могу составить целостную картину. Вижу то храмовое святилище, то больничную палату, где до боли знакомые лица мелькают, как беспорядочные мысли у человека, впервые пробующего медитировать. Вспоминаю то безумного садху, застывшего, как мим, на паперти храма Ханумана, то делийского полицейского, который долго рылся в моем рюкзаке в поисках взрывчатки (читай: в ожидании взятки), то плутоватого гуру-джи с огромного фотопортрета в гостиной у Маниша Шармы, то детское кладбище под Нью-Йорком, где вместо цветов на могилы приносят воздушные шарики и плюшевые игрушки. «Вижу Тебя в образах неисчислимых…»

Как можно, внимая наказу «Бхагавадгиты», полюбить Время, если оно самое ужасное из всего, что существует? Что получится, если свести воедино мелькающие картины из прошлого и настоящего? Ни то ни се. Майя, митхья, авидья, анирвачания. Так же как у эскимосов, согласно расхожей байке, есть тридцать различных слов, означающих снег, а у туарегов — сорок названий песка, так у индусов существует целый словарь синонимов для обозначения кажимости, которая не является ни бытием, ни небытием. Как понять, что мир, который мы видим, — не больше чем лунное отражение, размноженное озерной рябью на тысячи маленьких лун, или небо, упакованное в тысячу кубышек, расфасованный абсолют?

Несколько лет назад в Таиланде мы с женой записались на курсы медитации в буддийском монастыре. Молодой монах преподавал неофитам нехитрую технику: «Для начала вы, как водится, должны сосредоточиться на дыхании. Вдох-выдох, вдох-выдох. Но обезьяний ум не дает вам покоя, то и дело напоминая о теле. Где-то что-то ноет, покалывает, чешется. Вы не должны пытаться подавить в себе эти сигналы. Наоборот, ваш мысленный центр временно переносится в область тела, и, продолжая сидеть неподвижно, вы отмечаете этот зуд, констатируете его, повторяя про себя: „Чешется, чешется, чешется…“ Через некоторое время обезьяне вашего ума надоест такое повторение, и вы увидите, как неприятное телесное ощущение исчезнет само собой, уступая место какому-нибудь внешнему стимулу — например, тиканью часов. Пока вы пытаетесь игнорировать это тиканье, у вас ничего не получится. Но как только вы сосредоточитесь на нем, повторяя „тикает, тикает, тикает“, оно исчезнет. Не желая успокаиваться, обезьяна подсунет вам какую-нибудь навязчивую мысль, и вы отметите ее: „Вспомнил о неоплаченном счете, о неоплаченном счете, о неоплаченном счете…“ Потом вы почувствуете умиротворение и сонливость, но, не поддаваясь соблазну, сосредоточитесь на своем состоянии и будете мысленно повторять „Клонит ко сну, клонит ко сну, клонит ко сну“, пока не проснетесь».

Прослушав эту лекцию, я бросился претворять теорию в практику. Каждое утро в течение трех с половиной недель я усаживался медитировать на фоне красот Юго-Восточной Азии, а вечерами, пока Алла читала путеводители по Таиланду, Лаосу и Вьетнаму, я с усердием чокнутого нью-эйджера штудировал труды Щербатского[168]. Это было наше свадебное путешествие — на велосипедах по Ханою, Вьентьяну и Луангпхабангу, на пароходе по Меконгу. Когда вокруг такие виды, просветление — не вопрос. По возвращении в Нью-Йорк я попробовал было продолжить свои занятия, но врачебные будни довольно скоро повыбили из меня дурь. Правда, работая под началом Маниша Шармы, я все еще ощущал некоторую связь с миром восточных психофизических практик. Как-то раз, валяясь в постели с гриппом, я даже попытался с помощью медитации сбить себе температуру. Я дышал, как учил нас монах в Чиангмае, повторял «Чешется, чешется» и «Тикает, тикает». Медитация при температуре, как бикрам-йога, имеет усиленный эффект, и, хотя сбить температуру мне так и не удалось, в какой-то момент на меня снизошло озарение. Я понял, что Брахман — это ровное дыхание, а майя — все, что чешется, тикает и клонит ко сну. Вот почему единственный способ прийти к единому — это сосредоточиться на «образах неисчислимых», то есть на том, чего на самом деле не существует. «Спи, и пусть тебе снится тигр…» Я уснул, проспал до утра и наутро, почувствовав себя намного лучше, понял, что вчерашнее озарение не представляло особой ценности. В сущности, оно было обычным бредом.

И вот я снова перескакиваю с одного на другое, наспех записываю все, что смог разглядеть сквозь смог. И, перечитывая написанное, понимаю, что получается еще одна из моих «фирменных» вещей: смесь травелога с мемуаром на фоне медицинской тематики. Ну и хорошо. С некоторых пор мне кажется, что вернее всего — не пытаться максимально варьировать цели и средства, а, наоборот, все время долбить в одну точку. Вот он, йогический метод. Долбить в одну точку, чтобы что? Пробить или хотя бы наметить брешь в непроницаемой завесе иллюзий? Вряд ли. Скорее так: вписаться в эту неопределенность, которая не есть ни реальность, ни вымысел; ни сат, ни асат; ни фикшн, ни нон-фикшн. Обживать ее, как дом; как литературный жанр. Кропать свою анирвачанию, чтобы убить время.

III. В ДОРОГЕ

Аюрведа

Из Фатехпура-Сикри мы поехали в Агру, о которой весь мир знает благодаря Тадж-Махалу, а те, кто вырос там, где я, помнят еще и советскую экранизацию повести Конан Дойла «Знак четырех», переименованной в «Сокровища Агры». Надо сказать, мысль о сокровищах — последнее, что приходит в голову при виде настоящей Агры. Это уже вполне та Индия, которой меня пугали в Нью-Йорке: картины хаоса и нищеты, мало чем отличающиеся от Эфиопии или Мали. Полуразваленные, заляпанные латеритной глиной хибары, кучи мусора, зеленая слизь в сточных канавах, бездомные коровы, свиньи, собаки, ослы, обезьяны, голодные дети, калеки, торговцы пааном[169] и биди[170], повозки с гниющими фруктами, под завязку набитые автобусы, грузовики, моторикши и где-то сзади — истошная полицейская сирена. Расступитесь, пропустите охранников порядка. Но никто и не думает расступаться: куда тут подашься? И то сказать, сирена есть, а полиции нет. При ближайшем рассмотрении оказывается, что это просто какой-то наглец оснастил свой мопед специальным клаксоном-пересмешником. То он прикинется полицией, то скорой помощью. Находка что надо, а толку? Ни пройти, ни проехать.

После очередного фиаско со съемной квартирой (вместо трех комнат, забронированных через сайт Airbnb, нам сдали одну — по утроенной цене) мы решили наконец пожить на широкую ногу и, расплевавшись с бессовестным арендодателем, отправились в отель Mughal Sheraton. Туристов, купающихся в этой пятизвездочной роскоши перед отбытием на Гоа или в Гималаи, можно понять: такого люкса за такие деньги на Западе не сыщешь. Однова живем. Встав на путь гедонизма, надо идти до конца. И я записался на аюрведические процедуры, которые предлагали в нашем отеле. Меня били по спине мешочками с каким-то целебным разнотравьем; мне лили горячее масло на переносицу; мне открывали чакры и приводили в порядок доша[171]. В результате я, как и было обещано, почувствовал себя новым человеком, и этот новый человек уснул посреди ужина, не донеся ложки до рта. «Это хороший знак, — уверила меня Чару. — Значит, аюрведа уже оказывает на тебя благотворное действие».

Утром за завтраком обнаружилось, что среди клиентов «Мугал Шератона» индийцев едва ли не больше, чем иностранцев. Чару пояснила: для жителей Дели эта гостиница с аюрведой и видом на Тадж-Махал — популярный дом отдыха; те, кто может себе это позволить, приезжают сюда на выходные. Она и сама неоднократно бывала здесь со своим муженьком-адвокатом, и тот всякий раз отравлял ей отдых. «Ладно, не будем о грустном. Давай лучше сходим за добавкой пури». В буфете нам были предложены два варианта завтрака — индийский и европейский. Пока мы стояли в очереди, я заметил любопытную вещь: европейцы в основном берут завтрак по-индийски (паратхи, пури, разнообразные чатни[172]); индийцы же предпочитают яичницу с тостом или овсянку. В Шанхае в аналогичной ситуации все было ровно наоборот: китайцы выбирали китайское, а европейцы — европейское. Что-то в этом есть принципиальное, отражающее, так сказать, сущность трех великих культур и их непростых взаимоотношений… Но Чару, с которой я поделился своим тонким наблюдением, только пожала плечами: «Каждый ест, что ему нравится, вот и все».

Мои культурологические изыскания прервали очередной спор, завязавшийся у Чару с Сандипом. Предмет этого спора — что-то из области эзотерики — интересовал Чару куда больше, чем обсуждение, кто чем завтракает. Не хлебом единым. Но мне было трудно поддержать их беседу. К эзотерике я отношусь с обывательским подозрением. У кого-то из последователей Шри Ауробиндо я читал, что любая болезнь — всего лишь изъян в сознании. Кажется, сам Шри Ауробиндо никогда не говорил подобных глупостей, но его писания подчас довольно иносказательны, интерпретировать можно и так и эдак. И вот интерпретаторы пускают в ход псевдонаучный язык, толкуя про экстериоризацию, супраментальное видение, выход из тела и возможность остановить циклон силой воли. Вот и болезнь — любая болезнь, включая рак, — оказывается изъяном сознания, а значит, поддается лечению интегральной йогой. Паранормальные опыты оккультистов мне недоступны, но у меня имеется другое знание. Мое знание — память обо всех моих пациентах, поверивших в несуществующее чудо. «Вот скажи, Алекс, а правда ли, что с помощью аюрведы можно вылечить рак?» — подначивал меня Сандип. Напрасно я говорил себе, что не поддамся на его провокацию. На меня такие разговоры действуют как красная тряпка на быка. Разумеется, Сандипу это прекрасно известно. Он ломает комедию специально для Чару, которая упрямо верит разным небылицам и долгое время отказывалась отвести своего отца на прием к врачу, предпочитая «натуральные методы». К счастью, болезнь ее отца оказалась не очень серьезной и не имела отношения к онкологии. А если бы имела? Аюрведой не заменишь химиотерапию. Нет никаких альтернатив, никаких чудодейственных средств, о которых знает, но молчит коварная медицинская корпорация. Панацея, тщательно скрываемая врачами и фармацевтическими компаниями, — это конспирологическая чушь, а те, кто пропагандирует эту чушь, — либо идиоты, либо шарлатаны, наживающиеся на людских страданиях и страхах. «Но ведь больному человеку необходимо утешение, — возразила мне Чару, — а западная медицина с ее всезнайством не очень утешительна».

* * *

После завтрака Чару занялась аюрведой, а мы с Сандипом отправились фотографироваться на фоне главной достопримечательности Агры. Над постройкой Тадж-Махала работали 20 тысяч человек в течение двадцати двух лет. Главного архитектора звали не то Ахмад Лахаури, не то Иса Мухаммед Эфенди. История запомнила не архитектора, но заказчика — моголского правителя Шах-Джахана. Падишах Шах-Джахан приказал воздвигнуть новое чудо света в память о любимой жене Мумтаз. Третья жена падишаха Мумтаз стала царицей в пятнадцатилетнем возрасте, родила четырнадцать детей и в тридцать девять умерла при родах. После ее смерти Великий Могол потратил 40 миллионов рупий на строительство мавзолея. С урока истории в средней школе доносится традиционный вопрос: сколько народу можно было прокормить на эти деньги? И что сказать о том, кто замыслил Тадж-Махал как памятник вечной любви к жене, которую он сам же и угробил бесконечным деторождением? Стоит ли говорить, что это памятник не любви, а неукротимому либидо и отвратительному нарциссизму? Что справедливость восторжествовала, когда Аурангзеб, один из сыновей Шах-Джахана и Мумтаз, захватил власть и упек отца в Красный форт, где тот бесславно закончил свои дни? Однако султан Аурангзеб оказался деспотом похлеще свергнутого им родителя. Более того, к 1653 году, когда строительство Тадж-Махала было завершено, молодой Аурангзеб и сам уже вовсю строил роскошный мавзолей в память об умершей возлюбленной. Но его мавзолей, расположенный на окраине Аурангабада, не чета Тадж-Махалу. Что же до последнего, то вот он стоит почти четыре века спустя — дивное диво, гимн симметрии, одно из чудес света. Если бы 40 миллионов рупий не ушли на строительство, рассуждает старшеклассник, который через четверть века окажется нынешним мной, лучше бы не было: голодные все равно не стали бы сытыми, а на этом месте сейчас, как и везде, стояли бы обветшалые хибары, больше ничего. Годится ли такое оправдание?

Увидев многотысячную толпу, тянувшуюся от входа в усыпальницу до противоположного конца главной аллеи, я уже собрался было повернуть обратно (издали поглядел, и ладно). Но: «Тот не бывал в Индии, кто не посетил Тадж-Махала», — заявил Сандип, который сам до этого видел знаменитый мавзолей лишь однажды в далеком детстве. Через неделю он использует ту же тактику, агитируя меня поехать с ним в южный штат Керала: «Тот не бывал в Индии, кто не посетил Кералу, родину индийского театра и невероятно вкусного садья. Знаешь, что такое садья? Пир на банановых листьях!» Если малаяльскую кухню мне предстояло попробовать впервые, то с малаяльским театром катхакали, воспетом в бестселлере «Бог мелочей», я был знаком и раньше. Несколько лет назад одна из последних трупп, специализирующихся на этом древнем виде искусства, приезжала в Нью-Йорк. Гастроли индийского театра были приурочены к празднику Дивали, почти совпавшему в тот год с Хеллоуином. Пока по улицам Гринвич-Виллиджа шел шумный хеллоуинский парад, на сцене театра в Линкольн-центре разворачивалось еще более красочное и бесшабашное действо. Казалось бы, традиционные театры Востока (а я видел японский, китайский, корейский и даже лаосский театр) все в общих чертах немного похожи друг на друга: сложная символика, суггестивность мимики и жестов, перкуссионный аккомпанемент, использование масок. Все это было и тут, но мне показалось, что катхакали по сути куда ближе к африканскому театру, чем к японскому или китайскому. Вместо экономных шажков пекинской оперы — тигриные прыжки, переходящие в оголтелый пляс; вместо минималистичной перкуссии театра но или кабуки — исступленный бой говорящих барабанов. Когда же действие дошло до того памятного места, где разъяренный богатырь Бхимасена, один из достославных Пандавов, пьет кровь поверженного Духшасаны, актер, игравший Бхиму, измазался чем-то вроде кетчупа и принялся смачно чавкать, запихивая в рот гирлянды бутафорских кишок. В этот момент я понял, что передо мной все тот же Хеллоуин и классический спектакль по сюжету из «Махабхараты» можно считать продолжением веселого парада в Гринвич-Виллидже.

Рано или поздно все забудется — и Тадж-Махал, и катхакали; останутся фотоальбомы, в которые никогда не заглядываешь. Если что и хотелось бы удержать в памяти, это лица и голоса людей. Для всего остального есть «Википедия». Человека, который повел меня на индийский спектакль, зовут Саурабх. Мы с ним вместе проходили интернатуру и в течение года были неразлучны. Кажется, за всю свою жизнь я не встречал более заботливого и одновременно беззаботного человека. Это он, Саурабх, потратил все деньги на покупку новой машины своему двоюродному брату, когда тот попал в аварию. Это Саурабх добровольно заночевал в больнице, чтобы присматривать за тяжелым пациентом, хотя в ту ночь должен был дежурить кто-то другой. Это Саурабх пожертвовал отпуском, чтобы помочь мне с переездом. И это он после выпуска из мединститута целый год просидел перед телевизором в родительской гостиной.

— Неужели ты весь год только и делал, что смотрел телевизор?

— В общем, да.

— У тебя была депрессия?

— Наоборот, я был вполне счастлив. Потом мне, конечно, стало стыдно: родители стареют, а я ничего не делаю. Но если б можно было, я бы и дальше так сидел. Мне кажется, я бы мог так просидеть всю жизнь и ни о чем не жалел бы. С одной стороны, эта мысль меня пугает, а с другой — почему бы и нет?

В ту пору я еще не был знаком с Шармой и не слышал историй о причудах гуру-джи. Да и сам Саурабх, хоть он и брахман по происхождению, далек от религии и каких бы то ни было психофизических практик. В пору нашей дружбы он приобщил меня к болливудской попсе («Let’s have some raunak shaunak, let’s have some party now…»[173]), к бирьяни с козлятиной, к танцу бхангра (по четвергам мы наведывались в манхэттенский клуб Basement Bhangra), к романам Премчанда, драмам Калидасы и фильмам Сатьяджита Рая. Когда мы познакомились, он был безответно влюблен в мусульманку по имени Шахла; она позволяла ему водить ее в дорогие рестораны, пока не нашла себе жениха-пакинстанца. Потом он ухаживал за персидской красавицей Лейлой, не подозревая, что она спит с его другом Ранджитом. В конце концов он женился на пенджабской девушке, которую ему подыскали родители. Свадьбу сыграли в Дели. Мы с Аллой хотели поехать, но я не смог отпроситься с работы. После свадьбы Саурабх сократил общение с прежним кругом друзей — кажется, по воле жены. Через год она забеременела, но во втором триместре у нее случился выкидыш. Саурабх разослал всем письмо с просьбой некоторое время с ним не связываться. «Я знаю, что вы меня любите, сочувствуете и хотите выразить соболезнования. Я вас тоже люблю, но мне сейчас проще ни с кем не общаться». После этого он исчез из моей жизни на несколько лет и лишь совсем недавно снова появился — пришел на помощь. Это произошло в ноябре прошлого года. Накануне Дня благодарения я попал в аварию, о чем тут же возвестил у себя на страничке («Попал в аварию. Машина всмятку. Сам вроде жив. Всех с праздником!»). Не успел я вывесить свой жалобный пост, как Саурабх, который сейчас живет в штате Род-Айленд, позвонил мне с предложением немедленно приехать.

— Все в порядке, — успокоил я друга. — Только машину жалко. Я ее купил всего три месяца назад.

— Машина — ерунда. А сам-то ты точно цел? Не было сотрясения? Симптомы ведь обычно появляются не сразу. Может, мне все-таки лучше приехать?

— Разве что если ты собираешься лечить меня аюрведическими примочками, — неуклюже сострил я.

Это от Саурабха я впервые услышал об аюрведе. По его версии, до наших дней это древнее знание не дошло; все, что сейчас выдается за аюрведу, надо считать подделкой. «Но я верю, что много веков назад, во времена царя Ашоки или еще раньше, индийская медицина действительно была чем-то исключительным». Разумеется, вера в утраченный идеал аюрведы — такой же костыль, как вера в существование чудодейственного лекарства от рака где-то за пределами фармакопеи («то, что хочет скрыть от вас медицинская корпорация»). Человеку нужно утешение, а западная медицина неутешительна так же, как неутешителен атеизм или имперсонализм адвайты. Мне, приверженцу авраамической религии, это более чем понятно.

Моди

Фигура Нарендры Моди, облаченная в традиционную курту, сопровождала нас на протяжении всего путешествия по Уттар-Прадешу. Человек из народа, начинавший как продавец чая на вокзале, он взмыл в эмпиреи власти и разросся до исполинских размеров героя «Махабхараты» или древнегреческого небожителя. Взирая на нас с придорожных плакатов, телеэкранов и фотографий на передовицах, он то покровительствовал нам, то сбивал нас с пути, как Посейдон — ахейскую дружину, и мне казалось, что исполнение любых наших замыслов всецело зависит от его государевой воли. Неудивительно, что и наши разговоры то и дело возвращались к его персоне. На излете второго десятилетия XXI века по всему миру ведутся одни и те же разговоры — с поправкой лишь на имя правителя. Современная политика — это реалити-шоу, в которое втянуто все человечество. Это новая разновидность майи, анирвачания эпохи глобализации и интернета. Размывание границ между вещественным миром и виртуальным пространством, между правдой и фейком, между любыми «здесь» и «там». Над всей этой размытостью возвышается фигура правителя, вездесущая, словно Брахман. Может быть, кроме него и нет ничего? Ни нас, ни того, что мы привыкли считать реальностью? «Сатьям гьянам анантам Брахман». Безграничный правитель предстает в образах неисчислимых, смотрит с тысячи плакатов и миллиарда телеэкранов. Интеллигентное лицо, кустистые седые брови, аккуратно подстриженная борода. Плох он или хорош? На этот счет нет единого мнения.

В 2014 году он пришел к власти на волне борьбы с коррупцией; его антикоррупционная программа казалась глотком свежего воздуха после обрыдших лозунгов Партии конгресса. Но свободомыслящая Чару, которая голосовала за человека из народа три года назад, с тех пор кардинально изменила свое отношение к новому правителю:

— Он-то и есть самый главный коррупционер. Когда он правил Гуджаратом, у него хорошо получалось подтасовывать факты и давить оппозицию. Теперь на посту премьер-министра он занимается тем же самым. Все талдычат о росте экономики, но никакого роста ведь нет. Правительство наживается на том, что нефть в последнее время стала вдвое дешевле, а цены на бензин у нас остались такими же, как были пять лет назад. Какие реформы он провел за это время? Сделал он хоть что-нибудь из того, что обещал во время предвыборной кампании?

— О чем ты вообще говоришь? — бушевал в ответ Ариджит, у которого мы остановились в Канпуре. — Может, ты живешь в какой-то другой Индии, а? Может, ты, как наш Сандип, стала иностранкой и ничего не понимаешь в том, что у нас происходит? В той Индии, где живу я, за последние годы изменилось буквально все. У людей совсем другой уровень жизни. Таксисты, которые работают на «Убере» в Дели, получают до тысячи долларов в месяц! Глобализация экономики, рост среднего класса, развитие туризма — все это, между прочим, заслуги Моди. И электронная виза, которую он ввел, чтобы туристам и иностранным инвесторам проще было к нам приезжать. И программа перехода на безналичный расчет как способ заставить людей платить налоги. Моди изменил облик страны. В Дели наконец-то появилось метро, на улицах стало меньше попрошаек.

— Метро в Дели пустили еще до Моди, а попрошаек стало меньше, потому что их теперь ловят и сажают в тюрьму.

— И правильно делают.

Ариджит — тот самый университетский друг Сандипа, которому продали машину со скрученным одометром, — жил на окраине города, в трехэтажном особняке с террасой размером в треть футбольного поля. Многолюдный и малопримечательный Канпур находится на полпути из Агры в Варанаси — идеальный перевалочный пункт. Сандип позвонил Ариджиту с дороги, и тот сразу же предложил нам переночевать у него. Чару, которая не была до этого знакома с Ариджитом, засомневалась в уместности такой вписки. Однако Сандип поспешил развеять ее сомнения:

— Удобно, еще как удобно. Это же мой кореш, сосед по общежитию! Мы с ним были не разлей вода. Золотой человек, вот увидите! Он там в Канпуре теперь большая шишка, у него своя компания, что-то связанное с принтерами. У него дом — не дом, а дворец. Лучше, чем любой «Могол Шератон». Мы у него поужинаем, выпьем виски, отдохнем как следует, а завтра с утра пораньше двинемся в Варанаси.

— Но ведь мы с Алексом его совсем не знаем…

— Из-за чего ты так волнуешься, Чару? Ариджит — солидный человек.

Слово «солидный» и правда подходило Ариджиту. Солидным было все: его внешность, его баритон, его рукопожатие, его жена и две дочери (обе — студентки юридического факультета), интерьер их огромного дома. Не успели мы сесть за стол, как наш хозяин завел речь о процветании своего бизнеса. В течение вечера он не раз возвращался к этой теме. Ему не терпелось рассказать о своем взлете старому другу, а заодно и нам с Чару. Дела его шли так хорошо, как только возможно. Сообщая об этом, он ни в коем случае не хвастался. Наоборот, благодарил судьбу и своих подчиненных — лучших работников не найти! Он гордился ими, радовался успеху их предприятия и до сих пор не мог до конца поверить своему счастью. Все это звучало в общем солидно. Но что-то не сходилось — чем дальше, тем больше. Пока жена и дочери Ариджита занимались приготовлением ужина, мы пили виски на террасе, причем хозяин прикладывался к бутылке вдвое чаще гостей. Чем больше он пил, тем настойчивее заявлял о своем успехе и тем агрессивнее вел себя по отношению к Чару, называя ее то иностранкой, то хиппи, то еще чем-то столь же нелестно-нелепым. Он был поклонником Моди, Моди-бхактом[174], и не терпел иного мнения по этому вопросу.

Когда старшая дочь вышла на террасу, чтобы позвать всех к столу, Ариджит разом обмяк, позабыв о спорах, и его лицо озарилось бессмысленной улыбкой. Мы втащили его в гостиную, кое-как усадили за стол. Его опьянение перешло в следующую стадию: из солидного и малоприятного он превратился в доброго и глупого, без конца повторяющего одну и ту же шутку: «Я так рад, что вы пришли, потому что, если б не вы, моя жена никогда бы не приготовила такого вкусного ужина». Ни жена, ни дочери хозяина не сели с нами за стол. Они стояли по углам комнаты, как официанты в дорогом ресторане, стараясь не мозолить нам глаза и в то же время быть наготове, если что-нибудь понадобится. Как только Ариджит доел, они сгребли его в охапку и потащили в спальню. Было видно, что им не привыкать. Чару, заметно утомленная этим действом, тоже пожелала всем спокойной ночи и отправилась в отведенную ей комнату. Мы с Сандипом остались доедать и допивать остатки пиршества.

— Бедняга Ариджит, — сказал Сандип. — Я-то надеялся, что у него дела идут в гору.

— А разве это не так?

— Нет, конечно. Ты не просек? Его бизнес — полное фиаско.

— Откуда же тогда такой дом?

— От жены. Она из очень богатой семьи. В молодости Ариджит был писаным красавцем, а она дурнушка. В общем, он женился по расчету. Но он не всегда был таким, как сейчас. Когда мы с ним учились на физико-техническом, все думали, что он будет светочем науки. Да он и был им, только очень недолго. После выпуска рассудил, что физика — это неперспективно, и стал торговать шмотками. Потом занимался еще чем-то в том же духе. Сейчас вот продает картриджи для принтеров, но, насколько я понимаю, его компания вот-вот прогорит. Кроме того, он мне сказал, что его бывшая секретарша подала на него в суд за сексуальное домогательство. Все вкривь и вкось, короче. А когда-то мы с ним гоняли на мотоциклах из Дели в Катманду, представляешь?.. Ладно, пора на боковую. Который у нас час-то? — Сандип заглянул в айфон и вдруг вытаращил глаза. — Опа! Вот это да!

— Что, уже так поздно?

— Да нет, я о другом… Тут такие вещи творятся! Ну и ну! Ничего себе!

— Ну говори уже, не томи.

— Короче, до Варанаси мы, похоже, не доедем.

— Это почему?

— Моди издал новый указ. Сегодня в полночь купюры достоинством в пятьсот и тысячу рупий выводятся из оборота. Завтра все банки и банкоматы будут закрыты, а начиная с послезавтрашнего дня у людей будет месяц, чтобы обменять старые деньги на новые. Тем, кто захочет обменять больше трехсот тысяч рупий, придется платить шестидесятипроцентный налог.

— Что-то я ничего не пойму.

— Ну как, это такой способ борьбы с теневой экономикой. Сейчас налоги в Индии платят около трех процентов населения. Все остальные хранят деньги у себя под подушкой.

— Сколько же денег у них под подушкой?

— У кого сколько. Например, у моего шурина Навина в подвале лежит около миллиона долларов. И все купюрами в пятьсот и тысячу рупий. У моего тестя Ашватхи, с которым ты знаком, и того больше. Теперь они могут этими деньгами подтереться.

— Или обменять их на новые, уплатив налог…

— Ну нет, на это никто не пойдет. Шестидесятипроцентный налог — это еще полбеды. Деньги можно менять, только если открыть счет в банке. А принести в банк такую сумму — значит засветиться. Это все равно что прийти с повинной. Кому охота?

— А какое отношение все это имеет к нашей поездке в Варанаси?

— Самое прямое. Завтра ни у кого, включая нас, не будет наличных. А кредитку в Индии почти нигде не принимают. Как мы будем расплачиваться за еду, за бензин и за все остальное?

— Стоп. У меня идея. Который час?

— Без четверти одиннадцать.

— Значит, у нас есть еще час, чтобы обменять валюту. У меня в кошельке двести долларов. Давай найдем какую-нибудь гостиницу и попросим там, чтобы нам их обменяли.

— Ну, они обменяют на деньги, которые через час будут недействительны.

— А мы попросим, чтобы они нам все выдали в мелких купюрах, по пятьдесят и сто рупий.

— Не думаю, что они согласятся. Мелкие купюры им теперь самим нужны. Но можно попробовать, попытка не пытка.

И мы вышли в ночь в поисках гостиницы. Найти ее оказалось делом несложным, но, как и предполагал Сандип, в обмен на мои доллары нам попытались всучить бумажки в 500 рупий, а когда я напомнил им, что эти дензнаки фактически уже недействительны, работники гостиницы только развели руками: «Других у нас нет. Берите эти, послезавтра откроете счет в банке и обменяете».

На следующее утро перед банками и обменными пунктами выстроились очереди вроде тех, что стояли перед бесплатными столовыми («суповыми кухнями») во времена Великой депрессии. По радио объявили, что менять будут не больше чем по 5 тысяч рупий в день. Но тут же пронесся слух, что дочери такого-то министра обменяли 30 тысяч долларов, не обложив эту сумму налогом. Ходили и другие слухи — например, о том, что в новые банкноты будут встроены специальные микрочипы, так что их движение можно будет отследить. Теперь, если кому-нибудь вздумается устроить денежный склад у себя в подвале, об этом обязательно узнает налоговая служба. Возможно, эту утку пустили сами налоговики, а может быть, и нет. Люди обменивались сплетнями, звонили родным в других городах, чтобы выяснить, как те будут выкручиваться из создавшейся ситуации. Сандип провел все утро на телефоне с Ниру. Сын инженера-строителя, у которого никогда не было левых денег, Сандип ликовал, возносил хвалу неподкупному Моди и повторял, что справедливость восторжествовала. Ниру не разделяла его восторга. Она переживала за отца и младшего брата, Навина. Подпольный миллионер Навин рвал на себе волосы, но старый Ашватха подключил своих людей, и за несколько дней они собрали целую армию голодранцев, каждому из которых было поручено обменять для Ашватхи 5 тысяч рупий. За свои услуги голодранцы получали комиссионные — по двадцать рупий на брата. Таким образом, тайные сбережения перекупщика машин практически не пострадали.

Каждый выкручивался как мог. Некоторые торговцы продолжали принимать банкноты в пятьсот и тысячу рупий в надежде найти впоследствии способ их обменять. Другие отказывались брать «старые деньги» и, поскольку новых ни у кого не было, теряли клиентов. В центре города мы нашли кафе, где можно было расплачиваться кредитной картой. Еда и обслуживание там были хороши, и мне хотелось оставить что-нибудь на чай, но ничего, кроме злополучных пятисоток, у меня не было. Когда я протянул купюру официанту («Обменяете потом»), тот шарахнулся, как от чумы: «Нет, нет, не надо. Лучше совсем без чаевых!» Не понимая толком, что к чему, он, видимо, решил, что держать у себя эти деньги считается теперь преступлением и карается законом.

Моди-бхакты и даже некоторые из тех, кто до сих пор не был сторонником Моди, в один голос говорили, что предпринятая мера — самый смелый шаг в борьбе с теневой экономикой за всю историю Индии. «Сегодняшний день можно считать вторым Днем независимости. Да здравствует свободная Индия, да здравствует Бхаратия джаната парти[175], да здравствует Нарендра Моди!» Другие вспоминали, что подобный фокус с деньгами был предпринят несколько веков назад одним из Великих Моголов (так это или нет, бог весть, но само сравнение индусского националиста Моди с мусульманским правителем вызвало недовольство Моди-бхактов). Наконец, оппозиционеры вроде Чару резонно указывали на то, что мера, направленная против подпольных миллионеров, сильнее всего ударит по самым бесправным слоям общества. Пострадают мигранты из Непала, пришельцы из нищих деревень. Те, у кого нет даже удостоверения личности, не смогут вовремя открыть счет в банке, чтобы обменять деньги. Пострадают и женщины из городской бедноты, жертвы домашнего насилия, годами тайком откладывавшие по пятьсот или по тысяче рупий, прятавшие эти деньги в чулки прежде, чем до них доберется пропойца-муж. Все эти люди потеряют свои мизерные сбережения. Что же до богатых, они как-нибудь выкрутятся (пример Ашватхи и Навина показал, что Чару была права). И еще: остается неясным, почему этот указ был издан именно сейчас. Уж не потому ли, что на носу выборы в Уттар-Прадеше и Пенджабе? Все политические партии живут на левые деньги, а теперь деньги будут только у партии Моди, которая, понятное дело, подготовилась ко всему заранее. Хороший способ обезвредить противника.

Оказавшись в эпицентре дебатов и треволнений, связанных с политикой Моди, я ощущал себя свидетелем важного исторического момента. Но в новостях CNN индийская денежная реформа упоминалась лишь вскользь, а другие западные СМИ ее и вовсе проигнорировали. На то была веская причина: в тот же вечер, когда Моди вывел из оборота крупные банкноты, в Америке победил Трамп.

Раджастан

В фильме Сатьяджита Рая «Дни и ночи в лесу» четыре молодых человека из Калькутты, решив отдохнуть от цивилизации, устремляются в леса Палмау, где, по их представлениям, обитают благородные дикари. Посыл вроде бы очевиден: вот наивность и снобизм горожанина, возмечтавшего о деревенской глуши, или западного туриста, провозглашающего образцом правильной жизни нищий быт туземцев где-нибудь на краю света. Но режиссер, он же автор сценария, относится к своим героям если не с сочувствием, то, во всяком случае, без издевки. В конце концов, их эскапизм — не худшее из человеческих проявлений. Я смотрел «Дни и ночи в лесу»; я читал «Шакунталу» Калидасы, где лесные племена, совершавшие набеги на индоарийские селения в эпоху Гуптов, представали в виде ракшасов[176]. И теперь я, лох-горожанин и американский турист, путешествующий в предгорьях Раджастана, сгораю от любопытства, подобно персонажам Сатьяджита Рая. Наш водитель, даром что не знает по-английски, тотчас смекает, что к чему, и, повернувшись к Сандипу, просит, чтобы тот перевел мне: вон там в лесу живут адиваси. Адиваси? Гугл поясняет: племена, малочисленные и малоразвитые аборигены. Не такие уж, впрочем, малочисленные. По последним подсчетам, они составляют около 8 процентов населения Индии. Но от этого менее загадочными они не становятся. Адиваси живут в горных лесах, в глухих деревнях от Кашмира до Тамил-Наду. Они избегают контактов с туристами вроде нас. «Адиваси! — Красный от бетеля рот водителя расползается в удивленное „а“. — Адиваси!» Больше о лесных людях сказать ему нечего: похоже, он и сам их никогда не видел. Но мы с Сандипом уже клюнули на приманку и ждем продолжения. Какие они, эти адиваси? Другие, совсем другие. Водитель дает волю воображению. Говорит, что лица у адиваси темные, почти черные. Нижнюю часть лица они прячут за полумаской, точно бандиты из старых приключенческих фильмов. Иногда они устраивают засаду и нападают на тех, кто осмелился ступить на их территорию. Значит, и на нас могут напасть? А как же. Увидеть в лесу адиваси — все равно что встретиться с леопардом. Такую встречу можно считать крупным везением, но не следует забывать и об опасности. С леопардами шутки плохи. Мое воображение, поспешающее вслед за воображением водителя, рисует образ сентинельца, представителя последнего неконтактного племени, живущего на Андаманских островах. Я вглядываюсь в чащу в надежде заприметить там конан-дойловского дикаря Тонгу, но вместо инфернального туземца на багажник автомобиля прыгает обезьяна — их здесь видимо-невидимо. «Багажник!» — кричит водитель на понятном мне языке. Это чуть ли не единственное слово, которое он знает по-английски. На индийском английском «багажник» будет «dickie».

Когда горожанин-турист вроде меня отправляется в незнакомую страну, он рассчитывает побывать там не только в городе, но и в лесу. Чем глуше, тем лучше. Без леса знакомство с новым местом не будет полным. Город сообщает пришельцу куда меньше, чем принято считать, а лес — куда больше. Но то, что сообщает лес, не считывается на раз, вот в чем беда. Горожанин привык, что неизвестное — это ярмарочный хаос или пыльная лавка древностей, привык рыскать в ожидании неожиданного, но опознаваемого: вот она, волшебная лампа Аладдина, вырезанная из джайпурского розового камня или из синеватого мрамора Фатехпура-Сикри, а рядом — сандаловые палочки для воскурений, молитвенные четки или фиал с волосом пророка. Вот терракотовые диски, шары, бусины, небольшая статуэтка — артефакты эпохи Гуптов. Вот города-крепости раджпутов — Джайпур, Джодхпур, Удайпур; средневековые мандиры и хавели[177], в которых до сих пор живут (между резными окнами на верхних этажах протянуты бельевые веревки); узкие улочки, круто поднимающиеся в гору, а затем проваливающиеся в недоступное пространство внутренних двориков; бесконечные лавки, где торгуют сластями, специями, благовониями, кухонной утварью, музыкальными инструментами, миниатюрной живописью. В студии художника подмастерья замешивают краски на верблюжьем жиру, делают кисточки из верблюжьих ресниц, а через дорогу рыжебородый мусульманин торгует сладковатым верблюжьим молоком. Под раскидистой магнолией расположились музыканты. Один играет на таблах, а другой — на инструменте, который состоит из дюжины пиал с водой. Из-за того, что количество воды в пиалах варьируется, получается своеобразный ксилофон (интересно наблюдать, как музыкант настраивает свой инструмент, переливая воду из одной пиалы в другую). Туристы кидают артистам мелочь и спешат в лавку к зюскиндовскому парфюмеру (на визитной карточке написано «Кандидат наук, профессор ароматерапии»). Вниманию посетителей предлагаются шестьсот сортов одеколона и духов кустарного производства. Черный мускус, санталовое масло, розовая эссенция, лотос, мак, шафран… «Вам далеко везти? В Америку?» Для удобства транспортировки профессор заворачивает флаконы с дорогостоящими духами в конспекты собственных лекций. За пределами его лавки воздух напоен куда более сильными и стойкими запахами. По одной из главных улиц проходит религиозная процессия с факелами, опахалами, венками, бубнами, колокольчиками и песнопениями. Они идут к храму Вишну, где священник в белом дхоти[178] окуривает бога и прихожан благовониями, мажет охрой межбровье. Там звонят в колокольчики, ударяют в гонги, трубят в морские раковины; в священный огонь бросают кусочки смолистой сосны, коричневый сахар и топленое масло… В это время другая процессия — свадебная — во главе с женихом на белом коне направляется во дворец, где жили двадцать четыре поколения раджей, начиная с Пратапа Сингха. В наши дни наследный принц с семьей занимают всего несколько комнат, остальное же сдают в аренду корпорации отелей «Тадж» (выходит, потомок доблестных Сингхов — нормальный индийский арендодатель). Скоро грянет свадебный салют, заревут ослики в рыжих подпалинах, нарисованных хной, а затем город внезапно опустеет, и только неприкаянная корова останется стоять посреди центральной площади, одиноко мыча и прядая ушами (что там говорил про священную корову Махатма Ганди? «Корова — поэма сострадания»? Кажется, так). Раздолбанная моторикша повезет нас по безлюдным ночным улицам, и водитель — смешливый и жуликоватый парень лет двадцати — включит музыку на полную громкость, будоража чуткую тишину спящего Удайпура. Так нью-йоркские гопники врубают на всю ивановскую свой хип-хоп. Но тут не хип-хоп, а каввали — песенное переложение классической суфийской поэзии под аккомпанемент мриданги[179], гармоники и скрипки. Газели Мирзы Галиба из трескучих динамиков моторикши — где еще такое услышишь? Вот гумилевская Индия духа, вотчина просветленных мошенников, полоумных йогинов, факиров, кукольников, заклинателей змей. Все это, будучи известным заранее, тем не менее поражает очевидца, ибо диковинный восточный город в точности соответствует своему изображению в сказках Кришана Чандара или в диснеевском «Аладдине».

В лесу же ничего такого нет, никаких соответствий, и человеку остается только запоминать незнакомые названия деревьев, как будто эти названия самой своей непривычностью способны что-то передать. Вот дерево семал, дерево ним, фикус малати, моринга, кассия… Некоторые названия все-таки знакомы, и ты хватаешься за них, как будто это компас или спасательный круг. Где тут сандаловое дерево? Где баньян? Если русский лес — место действия сказок про Бабу-ягу, а дантовский предназначен для встречи с Вергилием, то индийский лес показался мне не таким уж сумрачным и дремучим. Не таежная глушь, не джунгли, не южноамериканская сельва. Этот лес создан для подвижничества, для саньясы, для многолетних скитаний царевича Рамы, братьев Пандавов и философа-ракшаса Гаудапады, для ашрамов и сокрытых от мира храмов. Именно ради храмов мы и затеяли поездку.

Судха, младшая сестра Сандипа, встретила нас в Удайпуре. В течение двух дней мы обозревали белокаменное великолепие резиденции махараджей на озере Пичола (так, должно быть, выглядел тот дворец, что построил для Пандавов демон Майя), слушали истории про воителя Пратапа Сингха и его коня Четака, на которого перед сражением надевали кожаный хобот, чтобы враги принимали его за слона. Про боевых слонов, в совершенстве владевших искусством меча (дрессированный слон держал в хоботе меч с отравленным лезвием). Про то, как «элефантерия» раджпутов давала отпор моголам и англичанам. Экскурсовод, проворный толстяк с раздувшейся от флюса щекой, отрекомендовался школьным учителем истории. Судха нашла его через каких-то знакомых; по их словам, он был лучшим гидом в Удайпуре, если не в Раджастане. В отличие от водителя он свободно изъяснялся по-английски, но то и дело норовил перейти на хинди, выражая таким образом свой патриотизм. Когда же Сандип по-английски напоминал ему, что в группе есть иностранец, наш гид поворачивался к Судхе и делал жалостливое лицо: «Я вижу, ваш бедный брат, живя на чужбине, совсем забыл родную речь… Как это печально!» Раз за разом выпадая из разговора, я никак не мог решить, что в этом человеке раздражает меня больше — его националистическая фанаберия или непрерывное жевание бетеля, которым он врачевал свой флюс. Судха пыталась как могла нивелировать ситуацию, но к исходу второго дня ее долготерпению пришел конец, и учитель был послан по известному адресу на чистом хинди.

Оставшись таким образом без экскурсовода, мы вышли в свободное плавание и положились на волю случая, олицетворяемую лихачом-шофером. За несколько дней мы исколесили пол-Раджастана, от пустыни Тар до горы Абу, высшей точки хребта Аравали. По пути мы останавливались в отдаленных деревнях и, не отваживаясь отойти дальше чем на сто шагов от машины, топтались у кромки леса, где, по утверждению нашего водителя, до сих пор водятся олени, кабаны, гиены, медведи-губачи и леопарды. Разумеется, никто из этих персонажей «Книги джунглей» не попался нам на глаза. Не увидели мы и свирепых адиваси. Но зато мы взобрались на стену форта Кумбалгарх, разрекламированную как «одна из самых длинных крепостных стен в мире… вторая после Великой Китайской!». В это утверждение верилось с трудом. Как-никак длина Великой Китайской стены составляет почти 9 тысяч километров, а длина стены Кумбалгарх — 36 километров. Пожилая туристка из Великобритании подтвердила наши сомнения. «Всё врут! — возмутилась она. — Вторая по длине стена находится у нас в Англии. Семьдесят два километра!» Возможно, так оно и есть. Но где в Англии сыщешь эти строения из джайпурского розового камня, древовидные узоры расщелин и трещин, храмы, похожие сверху не то на грибы строчки́, не то на сосновые шишки? Панорамные виды гор Аравали? К югу отсюда — Гуджарат, к западу — Пакистан. Кто бы мог подумать, что доведется увидеть эти края?

— Ты еще не видел востока страны! — затараторил Сандип. Там, где красота мира заставляет нас застыть в немом созерцании, он, переполненный эмоциями, всегда трещал без умолку.

— А ты видел?

— Нет, но скоро увижу. Вместе с тобой. Рванем в Бенгалию. Ты знаешь, что такое Бенгалия? Гуджаратцы — гениальные бизнесмены. Раджпуты — воины. А бенгальцы — люди творчества. Все лучшее, что есть в индийской культуре, пришло из Бенгалии. Я, пенджабец, готов это признать. Бенгалия — родина Рабиндраната Тагора. Знаешь, кто такой Тагор?

Я промычал что-то уважительное. По правдя говоря, я не понимаю Тагора, то есть не понимаю, чем он так хорош. Допускаю, что всему виной плохие переводы. Верю: бенгальская просодия настолько отличается от русской и английской, что нет никакой возможности хотя бы отдаленно передать величие оригинала. Но есть еще проза: она, хоть и тоже не всегда пригодна для экспорта в другие языки, все-таки более переводима, чем поэзия. Проза Тагора метафорична и философична, полна рассуждений о судьбах Индии, которую он именует архаичным названием Бхарат-Варш; полна афоризмов вроде «Когда утрата и приобретение сливаются воедино, это и есть истинное обладание». Сюжетная интрига в его книгах медленно, но верно стягивается, точно петля вокруг шеи главного героя или героини. Но в конце нас ждет диккенсовская разгадка: кто-то оказывается чьим-то внебрачным сыном или без вести пропавшим женихом, все складывается самым невероятным, почти водевильным, но непременно счастливым образом, и хеппи-энд всегда имеет назидательную окраску, без морали не обойтись. При этом, в отличие от Диккенса, Тагор не отличается остроумием; юмор — не его стихия, а без юмора все превращается в какой-то неудобоваримый фарш из бесконечно повторяющегося Бхарат-Варша. Впрочем, писания хиндустанского классика Мунши Премчанда понравились мне еще меньше. Что же касается утверждения о том, что Бенгалия — родина всего лучшего в индийской культуре, то надо полагать, эту сентенцию выдумал не Сандип. О том, что бенгальцы — самые творческие люди, я слышал и раньше, не то от Саурабха, не то от Прашанта. Расхожий стереотип. А стереотипам надо верить. Тагор Тагором, но ведь есть и великий роман «Шриканто» Шоротчондро Чоттопаддхая. Есть «Подходящий жених» Викрама Сета и «Теневые линии» Амитава Гоша. Есть поэзия Джибанананда Даса, прекрасная даже в переводах. Есть мои любимые фильмы Сатьяджита Рая (что может быть лучше «Трилогии Апу»?), философия Рамакришны и Вивекананды, музыка Вилаята Хана и Рави Шанкара. Все это родом из Бенгалии. Если будем живы, Санни, обязательно съездим.

А пока нас интересует необъяснимое: лес и лесная обитель, джайнский монастырь в Ранакпуре, где вместе с послушниками живут обезьяны, такие же невозмутимые, как все остальные животные в этих краях. Храмовая постройка XV столетия, архитектурное чудо, 20 куполов, 1444 резные колонны, среди которых нет двух одинаковых, 350 статуй святых. Настоятель требует, чтобы каждую из этих статуй ежедневно мыли водой и молоком. Более того, у статуи, как и у человека, есть чакры. По утрам и вечерам чакры статуй следует натирать смесью сандала и шафрана. Лишь после того, как все истуканы вымыты и натерты, послушникам разрешается приступать к медитации. Медитировали и мы. Монах пел мантру; акустика храма преображала слог «Ом» в отголосок набата. Нам наказали следить за дыханием. Вдох-выдох, вдох-выдох. Оммммммм. Казалось, за моим дыханием слежу не только я, но все триста пятьдесят святых, а заодно — Брахма, Шива, Вишну, Индра, Кали, Лакшми, Ганеша, Гаруда, Хануман, Дурга, Нараяна, Бадарайяна, Капила, Патанджали, Канада, Гаутама, Джаймини, Шанкара и Рамануджа — пантеон богов и философов Индии. Все они, прикидываясь эхом, подпевают монаху. Я слушаю этот хор и попутно вспоминаю, что веданта, чей лейтмотив — переход от множества к единству, определяет аватары как состояния души Единого; одно переходит в другое и, соединяясь, дает третье. Я теряюсь в этом лабиринте отголосков, а когда выныриваю и открываю глаза, обнаруживаю, что нахожусь уже в другом храме, где нет обезьян, зато есть крысы, целые полчища крыс. Это храм Карни Маты.

Первый крысиный храм был воздвигнут примерно тогда же, что и Ранакпур. Согласно преданию, Карни Мата, святая подвижница из касты чаранов, заключила сделку с богом смерти Ямой после того, как ее пасынок Лакхан утонул в пруду. Смилостившись, Яма согласился воскресить мальчика в теле крысы, но при одном условии: отныне каждому из потомков Карни Маты придется прожить жизнь в обличье крысы, прежде чем перевоплотиться в человека. С тех пор в Раджастане строят крысиные храмы. Впрочем, крыса считалась священным животным и до Карни Маты: она служит транспортным средством слоноподобному богу Ганеше. Крысиному храму, который мы посетили, около трехсот лет. Мраморный фасад, серебряные кованые двери, пол в шахматную клетку, архитектурный стиль Великих Моголов. В храме живут двадцать тысяч крыс. Посетители ходят босиком (если одна из крыс пробежит по вашей ноге, это считается доброй приметой). Иные отчаянные бхакты даже грохаются оземь, чтобы крысам было легче на них взобраться. Или пьют воду и молоко, в которых плавали крысы. Говорят, за триста лет не было ни одного случая отравления или заражения какой-нибудь иерсинией[180]. Наоборот, крысиная вода лечит все болезни. Священник, которого называют панда-джи, щуплый неприметный человек в белом дхоти, благословляет прихожан, нанося на межбровье мазок красной пудрой, и выдает каждому по волшебной нитке. Нитку надо обвязать вокруг ветки дерева, растущего у входа в храм. Если при этом загадать желание, оно непременно сбудется. Судха встает в очередь. Когда подходит ее черед получить благословение, она протягивает панде кулек с ломтиками кокоса. Тот бормочет какое-то заклинание и возвращает ей кулек со словами: «Богиня поела, теперь и ты поешь». Мажет межбровье, но нитки не дает. Где же нитка, панда-джи? Человек в белом дхоти отвечает ей долгим взглядом, в котором читается что-то неопределенное. Всеведущая жалость, монашеская отрешенность или, может быть, признание старого брахмана из рассказа Салмана Рушди: «В бессмертную душу я не верю, но я не верю и в то, что мы только мясо да скелет. Я верю в смертную душу, в бестелесную квинтэссенцию человека, которая гнездится в плоти, как паразит, процветает, пока мы процветаем, и умирает, когда мы умираем».

— Где же нитка, панда-джи, почему мне не дали нитку? — обиженно повторяет Судха.

— Потому, — произносит он наконец, — что ты, дочка, издалека приехала. Если твое желание сбудется, тебе надо будет вернуться и развязать нитку. А как ты вернешься? Когда еще приедешь к нам из своей Америки?

От этих слов глаза у Судхи увлажняются. Ей хочется исповедаться. В Америке у нее есть сын. Она хотела троих, даже четверых детей. Но после родов были осложнения, и в конце концов ей удалили матку. После этого она много лет не могла заставить себя прийти в храм. Но сейчас ее сыну уже пятнадцать лет, она за него боится, хочет, чтобы он был защищен.

Пока она рассказывает, я пячусь к выходу, следя, чтобы по ноге не пробежала крыса. У меня нет сурифобии, но такое количество «белок сабвея», как их называют в Нью-Йорке, смутит кого угодно. Кроме того, меня мучает совесть. Однажды, в мою бытность лаборантом, мне пришлось участвовать в умерщвлении подопытных мышей. В нашей лаборатории их убивали с помощью газа, это считалось наиболее гуманным способом. Помню, как их загоняли в камеру по трое и по четверо; как они сначала метались в поисках выхода, а потом жались друг к дружке, дрожа мохнатыми тельцами, и через минуту этих жизней уже не существовало. В другой раз я выдумал какую-то уважительную причину и был освобожден от дежурства по газовой камере. Но и одного раза хватило на целый месяц дурных снов.

— Можешь быть спокойна, — обнадеживает Судху панда-джи. — Ты свой долг выполнила, пришла в храм, теперь ешь кокос. Богиня присмотрит за сыном.

— А откуда вы знали, панда-джи, что я живу в Америке?

— Так ведь, — панда-джи кивает на меня, — муж-то у тебя американец.

— Алекс? Он мне не муж. Это друг моего брата. Он приехал в Индию по врачебным делам.

— Ах вот оно что… — Панда-джи устремляет на меня свой бездонный взгляд и впервые за все время обращается ко мне. — Возьми этот кокос и покорми крыс.

Отбытие

В удайпурском аэропорту, в ожидании рейса в Дели, мы коротали время за игрой в Шерлока Холмса — беззастенчиво разглядывали других пассажиров, стараясь определить, кто они и откуда. Особенно привлекла наше внимание одна странная пара: морщинистая старуха в традиционном сари и молодая афроамериканка. Они сидели на другом конце зала ожидания, оживленно о чем-то беседуя. Кто они друг другу? Никто? Просто разговорились в ожидании посадки? Не похоже: вокруг них полно свободных мест; незнакомые люди не стали бы садиться рядом. Свекровь и невестка? Сандип отверг эту версию, объяснив, что индийцы почти никогда не сочетаются браком с африканцами; для них это такое же табу, как жениться на мусульманке. Третья попытка: обе женщины — работницы НГО. «Экономическое развитие с помощью кустарных ремесел». Что-нибудь в этом роде. Это звучит более правдоподобно, хотя индианка скорее похожа на домохозяйку, чем на сотрудницу НГО. Ну, может быть, ее роль — это как раз те самые «кустарные ремесла». Плетение корзин, например. А афроамериканка — координатор проекта. И все же нет, не то. Если бы дело было в американском аэропорту, я бы подумал, что африканка работает сиделкой или гувернанткой в семье индийской старушки. А здесь?

Пока я гадал, Судха подсела к загадочной паре и все выяснила. Оказалось, чернокожая женщина — врач из Нью-Йорка, приехала в Индию с лучшей подругой по мединституту. Они гостили у семьи подруги в Мумбаи, а затем втроем с подругой и ее матерью отдыхали в Удайпуре. Вчера подруга, у которой впереди еще неделя отпуска, улетела на Гоа. А африканка в сопровождении матери подруги возвращается сейчас в Мумбаи, откуда завтра вылетит в Нью-Йорк. Элементарно, Ватсон, вы опять облажались. До сыщика вам далеко.

В Дели наши с Сандипом пути должны были разойтись, как у афроамериканки с ее подругой. Мое пребывание в Индии подошло к концу, а мой друг собирался провести здесь еще две недели.

— Мой отпуск тоже заканчивается, — досадовал он. — Дальше меня ждет двухнедельное заточение у тестя с тещей. Прилетит Ниру с детьми. Нас будут кормить и поучать, я буду пить много виски, Ниру будет жаловаться на мое пьянство, а ее мать будет бросать на меня скорбно-укоризненные взгляды. Но я буду вспоминать наши с тобой похождения, и мне будет хорошо. Имей в виду: в следующий раз мы едем в Россию.

— Хинди руси бхай бхай?

— Так точно. Привет из Мудар-Блядеша!

Мы обнялись, и я потащился к паспортному контролю. До моего рейса оставалось еще восемь часов. Но накануне поездки Сандип нашел какую-то особую скидку от авиакомпании; мне предлагалось за неожиданно умеренную цену поменять свой билет на бизнес-класс. Гулять так гулять — я в очередной раз поддался на уговоры Санни. Теперь же он обрадовал меня известием о том, что я как пассажир бизнес-класса имею право сдать свой багаж чуть ли не за сутки до вылета.

— В общем, план такой: ты сейчас регистрируешься, проходишь таможню, сдаешь багаж, уже налегке выходишь из аэропорта и встречаешься с Чару. Она должна подъехать с минуты на минуту. С ней вы едете шляться по городу, а я, если смогу вырваться из душных объятий родни, к вам присоединюсь. За два часа до посадки Чару доставит тебя обратно в аэропорт. Идет?

У входа в зал вылета стоял пограничник с автоматом наперевес и переругивался с каким-то нервным канадцем. Канадца не туда отправили, или он сам заблудился, и теперь ему требовалось пройти через зал вылета, чтобы попасть в другой терминал, но для этого требовался какой-то специальный пропуск. Пропуска у канадца не было.

— Я уже жду не дождусь свалить из вашей гребаной страны, — кричал он пограничнику. — У вас тут все наперекосяк, все не как у людей. Помойка, а не страна!

Ему было слегка за тридцать, атлетическое телосложение, длинные волосы, собранные в хвост, двухнедельная щетина — вид заядлого походника, если бы не румяная нежная кожа на лице. У американцев и европейцев, вот уже полвека кочующих по Индии с рюкзаками, кожа всегда обгоревшая и обветренная, скорее пунцовая, чем розовая; морщинистая или рябая, как у Грегори Дэвида Робертса. Плохая кожа — отличительный знак. А у этого кожа идеальная, и сам он студент-переросток, маменькин сынок из богатой семьи, решивший поиграть в отважного путешественника. Так я оценил крикуна канадца. И, окатив его презрительным взглядом, подчеркнуто вежливо обратился к пограничнику. Объяснил, что я пассажир бизнес-класса, мой рейс через восемь часов, но я хотел бы зарегистрироваться и сдать багаж. Пограничник понимающе кивнул: «Проходите».

Но Сандип ошибся. У стойки «Эйр Индии» мне сообщили, что прием багажа откроется лишь через шесть часов. Принять его заранее они, к сожалению, не могут: правило есть правило, на пассажиров бизнес-класса оно распространяется так же, как на всех остальных. Я поплелся туда, откуда пришел.

— Ничего не вышло, — сообщил я пограничнику. — Багаж не принимают, придется сдавать его через шесть часов.

Он уставился на меня непонимающим взглядом. Не зная, что еще сказать, я стал неловко протискиваться мимо него, но он преградил мне путь дулом своего автомата.

— Здесь нет выхода.

— Но ведь я всего пять минут назад здесь был, вы меня сами пропустили.

— Здесь нет выхода, — повторил он. — Выход находится в другом месте.

— Где именно? — попробовал я уточнить.

Пограничник лениво качнул головой в неопределенном направлении и отвернулся.

На противоположном конце зала стоял точно такой же пограничник. Просьба выпустить меня была снова отклонена.

— Как же мне выйти?

— Куда?

— Наружу. Я хочу выйти из аэропорта.

— Зачем?

— Потому что мой рейс — через восемь часов.

— Зачем же вы так рано пришли?

— Чтобы сдать багаж.

— Прием багажа открывается за два часа до вылета.

— Это я уже понял. Теперь я хочу выйти.

— Куда?

Вот она, настоящая Индия. Стоило мне на десять минут остаться без Сандипа, как я уже умудрился попасть в нелепейшую переделку. Впрочем, кто же, как не Сандип, в этом виноват? Видать, за годы эмиграции он тоже подзабыл здешние порядки. «У вас тут все наперекосяк, все не как у людей!» Эти слова уже готовы были сорваться у меня с языка, но пограничник заговорил первым:

— Вам нужен поручитель.

— Кто-кто?

— Человек, который поручится, что вы не террорист. Без поручителя вас не выпустят из аэропорта.

— Какой еще, на хер, поручитель?! Я хочу выйти!

— Хорошо, — ответил он неожиданно мягким тоном. — Идите вон к той колонне в середине зала. Выход там.

Я подозревал, что он врет и послал меня в середину зала, чтобы поиздеваться или просто от меня избавиться. Но я пошел туда, куда он указал, и снова услышал церберское «Здесь нет выхода». На сей раз мне посоветовали найти лифт и спуститься на первый этаж («Выход там»). И на первом этаже прямо у дверей лифта меня встретил очередной человек с автоматом. Но их пушки не пугали меня. Я кричал и топал ногами, я бился в истерике и требовал позвать начальство. Я хаял этот аэропорт и огромную страну за его дверьми, куда мне не было доступа. По сравнению со мной давешний канадец был самым сдержанным человеком на свете. И снова возникло это слово: поручитель. Без поручителя мне не выйти. Я, пассажир бизнес-класса, стал жертвой кафкианского абсурда, и теперь мне никак не доказать, что я не террорист. Вместо Нью-Йорка я того и гляди отправлюсь в индийскую тюрьму и навряд ли выйду оттуда живым. Постой, паровоз…

— Но где, где я найду поручителя? Может, все дело в деньгах? Вам нужна взятка? Так и скажите!

Человек в сикхском тюрбане, по-видимому начальник охраны, сделал суровое лицо:

— Ваш паспорт, пожалуйста. — Я протянул ему паспорт. Он полистал и спрятал мой паспорт в карман. — Ждите здесь.

Через десять минут он вернулся в сопровождении миловидной работницы «Эйр Индии».

— Вам повезло, — холодно сказал он. — Для вас нашелся поручитель. Теперь вы должны проследовать на третий этаж и заполнить кое-какие формы.

Я повиновался.

— Вам правда очень повезло, — шепнула мне работница «Эйр Индии», когда мы втроем (начальник охраны впереди, а мы следом) поднимались по какой-то служебной лестнице в канцелярию на третьем этаже. — У меня на руках совершенно случайно оказался список пассажиров бизнес-класса, и там было ваше имя.

— А разве нельзя было посмотреть в компьютере? — спросил я. Она покачала головой:

— Вы даже не представляете, насколько вам повезло. Никто бы не стал разбираться. Но теперь все будет в порядке. Можете быть спокойны.

* * *

За три часа до вылета меня выпустили из аэропорта. Озираясь по сторонам, как зэк, которого выпустили на поруки, я зашагал в сторону автостоянки. Кого я рассчитывал там встретить? Кто стал бы ждать меня в течение пяти часов? Чару. Машина Чару стояла ровно там, где мы должны были встретиться пять часов назад.

— Не могу поверить, что ты меня все это время прождала, — сказал я, чувствуя себя эдаким Юрием Деточкиным («Люба, я вернулся»).

— По правде сказать, я уже не знала, что и думать. Санни попросил, чтобы я встретила тебя здесь в три часа дня. Я приехала, тебя нет. Звоню тебе, пишу эсэмэс, ты не отвечаешь. Звоню Санни, он сидит у своих родственников и знать ничего не знает. Что же мне оставалось делать? Только ждать.

— Прости меня, Чару, я пытался тебе позвонить, но в аэропорту у меня почему-то не было связи. Понимаешь, меня не хотели выпускать из зала вылета.

— А зачем ты туда поперся?

— Чтобы заранее сдать багаж. Санни сказал, что так можно. Багаж у меня не приняли, а потом не хотели выпускать. Садисты какие-то. Требовали, чтобы я нашел поручителя.

— Ну правильно. Если ты уже зашел в зал вылета, зачем тебе выходить обратно? Это выглядит подозрительно. Откуда им знать, что ты не террорист? Они просто выполняли свою работу. А ты в следующий раз будешь знать, как слушать Санни.

— Ну и куда мы теперь?

— Думаю, никуда. Я собиралась напоследок повозить тебя по городу, но до твоего рейса осталось меньше трех часов. Пока мы доберемся до центра, надо будет уже ехать обратно. Единственное, что я могу тебе предложить, — это перекусить что-нибудь поблизости. Если я правильно помню, тут в пяти минутах езды есть торговый центр, там наверняка будут какие-то забегаловки. Хочешь?

В кафе за соседним столиком сидела сикхская семья. Четырехлетний мальчик выпрашивал сладости — расгуллу и гулаб джамун. «Гулаб джа-а-амун, гулаб джа-а-амун…» Сердце сжалось от знакомого мотивчика: точно так же клянчит моя Соня. Пора домой.

IV. АНИРВАЧАНИЯ

Ашрам

В лесу, окруженном живописными предгорьями и меандром большой реки, мы приобщились к ведической медитации, посетив обитель «Арша Видья Гурукулам». Этот лесной ашрам был основан полвека назад ведантистом Свами Даянандой Сарасвати (для приближенных — Пуджья Свами). Семья Сандипа ездит сюда уже много лет. С некоторых пор встречи в «Арша Видья» вошли у них в традицию. Сандип и Ниру приезжают с детьми из Нью-Йорка, Санджай и Судха — из Калифорнии, родители Ниру и Санджая — из Дели, родители Сандипа и Судхи — из Коннектикута. Воссоединение на нейтральной территории ашрама — верный способ избежать конфликта. Каждый год в течение недели они всей семьей медитируют, занимаются йогой, гуляют по лесу и поют бхаджаны[181]. Затем разъезжаются до следующего раза. Никаких раздоров и разногласий. Мир да покой. Шанти, шанти, шанти. Попадая в ашрам, человек тотчас проникается духом вселенской любви и доверия. На дверях коттеджей, где размещают постояльцев, нет замков. Встречаясь на лесной тропе или за трапезой в монастырской столовой, незнакомые люди улыбаются и уступают друг другу место. В другое время при других обстоятельствах они бы ни на секунду не забывали о том, что человек человеку волк. Но пока они здесь, ни у кого не возникает и мысли, что кошелек, оставленный в незапертой комнате, могут украсть. «Арша Видья» — это макет царства Рамы, дом отдыха от мирского зла. Монастырь-санаторий на краю священного Ришикеша.

Длинный день начинался с управляемой медитации: аккурат в шесть утра многоголосица бхактов запевала мантру «Ом намах Шивая». Запах сандаловых благовоний прикрывал несвежее дыхание заспанных людей, медитирующих натощак. Полагалось сидеть со скрещенными ногами и прямой спиной, чтобы пробудить энергию кундалини. Несколько лет назад я пытался освоить основы дзадзен в Японии, а еще раньше занимался «осознанной медитацией» в Таиланде. Ни в том, ни в другом случае я не продвинулся дальше стартовой точки, но, по крайней мере, без особых усилий высиживал положенные полчаса. Теперь же я был не в состоянии сосредоточиться ни на чем, кроме боли в тазобедренных суставах. «Встреча с собой, это встреча с собой, — доносился из динамика голос Свами. — Никаких ожиданий, никаких откровений, просто встреча с собой. Я не тело, я не имя, я есмь То…» Боль в суставах свидетельствовала об обратном: я есмь тело, тело со всеми его неполадками.

Сам Свами-джи появлялся ближе к семи. В панорамные окна храма мне было видно, как он идет по тропинке в окружении свиты. Он был облачен в оранжевое одеяние саньяси. Оранжевый цвет символизирует огонь, пожирающий тело. Цвет отречения. Я не тело, я не имя… За пять минут до его прибытия в зале включали кондиционер. Когда он входил, все поспешно вставали, как вставали, помнится, в начальной школе при появлении учительницы. «Здравствуйте, садитесь. В тетрадях — число, классная работа». Свами-джи поднимался на подиум, опускался в кресло, надевал петличный микрофон. Прежде чем начать лекцию, он отправлял в рот что-то вроде облатки. Семидесятипятилетний гуру, худой как жердь, до блеска лысый, с большим крючковатым носом и темными, почти лиловыми губами, с шиваитской трипундрой на лбу и огромной старческой родинкой на правой скуле. Эта родинка выглядела как нечто наносное, еще одна обрядовая отметина из глины и пепла, а трипундра, наоборот, как естественная часть лицевого рельефа, глубокомысленные складки на переносице. Когда он говорил, его лицо оставалось неподвижным, зато руки непрерывно двигались, пальцы складывались то в одну, то в другую мудру, запястья выгибались, как у актера-танцора катхакали. Эта причудливая жестикуляция приковывала внимание зрителя. Медленная речь с глухим завыванием в конце каждой фразы воспринималась как музыкальное сопровождение к танцу рук. Скелет с крючковатым носом и фиолетовыми губами, утопающий в оранжевой тоге, наш учитель казался инопланетянином, существом иной породы, чем все остальные, сидящие в зале. Между тем, низводя веданту до нашего уровня понимания, он сыпал примерами из повседневной жизни: «Вот мы спешим на работу или сидим на совещании или просматриваем соцсети…» Кто это «мы»? Ведь у него, человека в оранжевом одеянии, совсем другой опыт! А опыт, согласно «Бхагавадгите», стоит выше знания. Возможно, когда-то и он, еще не будучи Свами-джи, жил обыкновенной жизнью — спешил на работу, сидел на совещаниях. Но это было давным-давно, и теперь он пользовался реалиями из своей прошлой жизни так же, как писатель, много лет живущий в эмиграции, пользуется родной речью, изо всех сил стараясь избегать калькирования и архаизмов. Увы, его попытки говорить на нашем языке были не вполне удачны, приводимые примеры чересчур схематичны, реалии приблизительны. Но суть была не в этом, а в том, как он играл руками, в интонационных модуляциях голоса Свами, в самом его присутствии (Маниш Шарма употребил бы слово «вибрации»), в благовониях, которыми был пропитан воздух, в том приятном комке умиротворенности, что набухал у меня в груди.

Присутствующие в зале были, условно говоря, людьми среднего возраста — в диапазоне от моих ровесников до ровесников моих родителей. Молодежи практически не было, как не было и иностранцев (кроме меня — еще двое-трое белых). В основном паства состояла из людей обеспеченных, принадлежащих к «профессиональному сословию». Финансисты, айтишники, инженеры, врачи, адвокаты. В первой лекции по «Бхагавадгите» Свами-джи проповедовал им отречение от земных благ; говорил, что все амбиции, успехи и неудачи, честь и бесчестье не имеют никакого значения. Let it be. И люди, погруженные в суету сует, внимали его речам, после лекции падали ему в ноги в согласии с древним обычаем, обещали исправиться, прекрасно понимая, что назавтра снова станут служить мамоне, вернутся к кармической жизни, от которой предостерегал их Свами. Ибо, если бы они и вправду вняли его советам и отказались от амбиций, ашраму-пансионату, живущему на пожертвования попечителей, довольно скоро пришлось бы закрыть свои двери за неимением средств к дальнейшему существованию. Однако в этом действе не было и тени лицемерия. Напротив, оно было необходимой частью заведенного миропорядка. Каждый должен знать свое место и делать свое дело. Этот кастовый принцип прописан в шастрах. Дело саньяси — призывать к отречению от мирских благ, а дело мирянина-домовладельца — раскошеливаться на поддержание ашрама.

Насилу оторвавшись от завороженного наблюдения за руками Свами-джи, я пытался вслушаться в содержание лекции. О чем он толкует? Кажется, ничего такого, что нельзя было бы почерпнуть из книги Мюллера «Шесть систем индийской философии». Ишвара, майя, раджас, тамас и саттва, ахимса, сат-чит-ананда… Немножко логики ньяи: при каком условии А равно Б, но Б не равно А? Все это вдруг кажется мне знакомым, узнаваемым. Так санскритские корни неожиданно проступают в русских словах, и недоступное сразу делается доступным: «виджняна» взывает «виждь!», «буддхи» слышит себя в «побудке» и «пробуждении», а «манас» ведет к «пониманию», открыв потайную «двар» (дверь).

В плотном графике ашрама лекции Свами чередовались с ведическими песнопениями, медитацией, йогой, пранаямой[182] и «общественными работами» (одни подметали двор, другие помогали на кухне). Трехразовое питание в столовой не предусматривало кулинарного разнообразия: на завтрак — пшеничная каша «упма» с острым соусом и простоквашей, на обед — чечевичная похлебка, тушеная капуста или карри из баклажанов, на ужин — то же, что и на обед. Было, правда, одно неуставное лакомство: в лесу, где постояльцам позволялось гулять после обеда, росла шелковица.

На второй день я с удивлением обнаружил, что медитировать стало намного легче. Я уже не чувствовал, что отсидел ногу, боль в суставах заметно поутихла. Я поделился своими наблюдениями с Сандипом, и он сказал, что отметил то же самое. Невероятно, но факт: твои тело и ум начинают приходить в порядок почти сразу. Или нет? После нескольких дней, посвященных веданте, мы вернулись в мир, и созерцательного спокойствия, нисшедшего на нас стараниями Свами, как не бывало. Более того, стоило нам выехать за ворота ашрама, как я почувствовал свинцовую усталость, накопившуюся за предыдущие дни. Ближе к вечеру я позвонил жене, чтобы сказать, что люблю и соскучился, но вместо этого зачем-то накричал на нее, после чего весь вечер мучился угрызениями совести. Вот результат всех усилий, йоги и медитации.

Ночью мне снились ужасные сны, связанные с болезнью и смертью родных. Тем, кого я люблю, ставили страшные диагнозы, и мои медицинские познания оказывались никчемными. Я слышал, как мамин голос спрашивает: «Кому из нас уйти первым, мне или папе? Как бы тебе хотелось?» Несколько раз я почти выныривал из кошмара, но отступающая волна слез и душевной мути засасывала меня обратно. Наутро я проснулся разбитым, досконально помня детали сна, который предпочел бы забыть. Откуда эти ужасы, что они значат? Может, это и есть те «витальные и ментальные низшие силы», которые, согласно Шри Ауробиндо, представляют опасность для начинающих занятия йогой без надлежащей подготовки? Или это просто реакция организма на многодневное сидение в позе лотоса и питание чечевичной похлебкой? Нормальное явление, побочное действие всех этих психофизических практик? Или знак, что со мной происходит что-то нехорошее? Спросить было не у кого.

* * *

Во что я верю или, по крайней мере, хотел бы верить? Что я понял и как изменился за десять лет работы врачом-онкологом, изо дня в день имея дело с физиологической границей между жизнью и смертью? Возможно ли вообще осмысление такого опыта? В другом мире, вдалеке от моего нью-йоркского обхода? В лесном ашраме, где есть все условия для спокойного размышления, но нет подходящего метода (а ведь именно за методом я сюда и ехал)? Что дает отвлеченная философия, которую я так прилежно штудировал все эти годы за неимением прочной веры? Помогает ли она с ответом на вопрос о злокачественных опухолях у двухлетних детей? Нужна ли теодицея? Демон Хиранья Кашипу, предтеча ницшеанского Заратустры, искал бога Вишну, чтобы убить его, и, нигде не найдя, решил, что Вишну уже умер. Все, что имеет имя и форму, должно умереть, а то, что умрет, не имеет подлинного существования. Реально только непреходящее Единство, остальное — условность человеческого восприятия. Такова позиция монизма, от Парменида до Шри Ауробиндо. У последнего читаем: «Смерти нет. Умереть может лишь Бессмертное; то, что смертно, не может ни родиться, ни погибнуть. Нет ничего конечного. Лишь Беспредельное может установить свои пределы; у конечного же не может быть ни начала, ни конца, ибо сам акт мысленного представления собственного начала и конца служит доказательством его бесконечности».

С точки зрения логики жизнь и смерть невозможны. От этого отталкивается веданта в своем утверждении, что ни жизни, ни смерти, ни прочих антиномий в реальности не существует. Конечно, другой возможный вывод — о несостоятельности самой логики. И действительно, адвайта делает этот шаг, вводя нелогичную категорию майи, которая есть «ни то ни се». Ни да, ни нет, ни даже гегельянский синтез. Тогда что? В одном каноническом тексте майя определяется как завеса иллюзий, в другом — как творческая энергия мироздания. Так или иначе с апорией Ауробиндо не поспоришь. Что же в таком случае можно сказать об имени и форме, которым суждено исчезнуть? Что они иллюзорны? Что их нет и никогда не было? Надо сказать что-то еще. Нужен отдельный статус для мимолетности — ведь есть же онтологическое различие между человеком и единорогом. Может быть, нужен даже какой-то другой язык.

Кажется, если адвайту перевести на язык философии Канта, многие понятия прояснятся, обнаруживая неожиданное сходство с тем, что уже знакомо (недаром продолжатель Канта Шопенгауэр так восхищался индийской философией). Майя — не иллюзия, а кантовская «вещь для нас»; ей присущи пространство и время как чистые формы чувственного созерцания. Атман — абсолютный субъект, трансцендентальное единство апперцепции. Джняна-йога — это «критика чистого разума», а бхакти-йога — «критика практического разума», допускающая для служебного пользования то, что исключалось в джняна-йоге. Однако, в отличие от Канта, адвайта не считает вещь в себе непознаваемой. Наоборот, непостижимой представляется «вещь для нас», то есть майя; для обозначения ее непостижимости вводится даже специальный термин: анирвачания. То, что нельзя назвать ни реальным, ни нереальным.

Кант ставил под сомнение реальность времени и пространства, Юм — субстанцию и причинность, Беркли — существование материального мира. Но, хотя философы Нового времени и указывали на логическую ошибку в знаменитом утверждении Декарта (правильным было бы сказать «Я мыслю, значит, существует нечто»), никто из них не отрицал реальность «я» с тем упорством, с каким это делает веданта. В слове «индивидуум» реален только «ум». Не индивидуальный, а некий надмирный Ум; целое, не знающее, что мы его часть. Кажется, при таком раскладе о свободе воли не может быть и речи.

«Я знаю исход, но не могу отказаться», — признается предводитель Пандавов Юдхиштхира перед тем, как проиграть в кости свою сестру. Его противник Дурьодхана тоже не волен над собой: он знает, что его действия приведут к гибели Кауравов, но не может отступиться. Толкователи-ведантисты объясняют: свобода воли — оксюморон, так как воля подчинена закону причинности. Но и сама причинность — заблуждение; на самом деле причина и следствие тождественны. Приводится аналогия веревки, выдаваемой за змею. Брахман соотносится с миром так же, как веревка со змеей (или иллюзией змеи). Зачем веревке прикидываться змеей? Просто так. Никакой телеологии тут нет. Телеология существует только в пределах «вещи для нас». Майя — паутина мира, где все взаимосвязано и целесообразно; об этом говорят философы ньяи. Если же речь идет о вещи в себе (Брахмане), никакого целеполагания быть не может, так как целевая причина подразумевает внеположного Творца, в которого веданта не верит. Значит, не только свобода воли, но и смысл жизни — бессмысленная фраза.

Но реальность мира не отрицается полностью: с точки зрения нашего страха (практического разума) змея реальна. В этом смысле можно говорить и о свободе воли, и о нравственности. Так рассуждает великий Свами Вивекананда. В его интерпретации веданта — это философия любви, ибо любовь есть отречение от своего ограниченного «я» ради «Ты», стремление к единству с мирозданием. Здесь Вивекананда неожиданно сходится с Бубером (преобразование отношения «я и оно» в «я и ты») и, развивая свою философию диалога, признает: «Мы должны стать дуалистами во имя любви». Но дальше, пытаясь примирить этику дуализма (карма-йога и бхакти-йога) с онтологией веданты (джняна-йога), он как бы намеренно смешивает монизм с пантеизмом. Вера в Бога, говорит он, есть вера в себя и любовь к ближнему, потому что Бог — во всем, Он — это мы, а мы — это Он, «я есмь То» («Со хам»), как разбегающиеся волны на поверхности моря суть само море. Однако волны, которые Вивекананда приводит в качестве иллюстрации, подозрительно похожи на модусы из философии Спинозы и Мальбранша. Означает ли это, что монизм превращается в пантеизм, который, в свою очередь, неизбежно должен превратиться в атеизм? В другом месте Вивекананда приводит аналогию круга: чем дальше от центра, тем больше кажущихся различий. «Мыслители древности уже замечали, что с отдалением от центра все заметней становятся различия, с приближением же к центру заметней единство сущего. Чем ближе мы стоим к центру окружности, тем ближе мы к месту сопряжения всех радиусов, а чем дальше, тем больше расстояние между радиальными линиями. Внешний мир весьма отдален от центра, здесь места соприкосновения различных уровней существования отсутствуют…»

Кажется, основной вопрос, на который должен ответить ученик восточной философии, хорошо известен: готов ли ты принять буддийскую и отчасти индуистскую точку зрения, что наш мир — бессмысленный цикл страданий, из которого нужно как можно скорее высвободиться; что единственная цель — избавление от эгоистической природы сознания? Все мы суть одно — такова формула вселенской любви, но это какая-то абстрактная, аутичная любовь к человечеству, отрицающая конкретную любовь к конкретным людям. И еще это точка зрения здорового человека, который волен теоретизировать о жизни, не цепляясь за нее из последних сил. Имперсонализм безжалостен, неутешителен. Или наоборот, он и есть единственно возможное утешение? Ведь многочисленные исследования показали, что медитация помогает онкобольным. Во многих онкологических центрах в США йогу и медитацию «прописывают» в дополнение к радиации и химиотерапии. Медитацию, а не молитву. Почему? Может, потому, что у молитвы другая функция. Амиш Гупта был неправ: молитва и медитация совсем не одно и то же. Медитирует тот, кому больно; молится тот, кому страшно. Но страх, как напоминает нам Вивекананда, не фундамент веры, а лишь проявление эгоизма. Монизм адвайты не стал религией масс, но и дуалистические направления индуизма проводят разграничение: молиться можно богам-аватарам (их же и бояться), а Единого можно только любить. Любить Ишвару не как Отца, а, наоборот, как своего ребенка, ибо такая любовь безусловна, лишена суеверных страхов и претензий, требующих теодицеи. «Отречение выше знания, а служение выше отречения». Вот проповедь Свами Вивекананды.

Мне нравится эта приставка, «свами». Если верить «Википедии», на санскрите она означает «владеющий собой» или «свободный от чувств». Но мне слышится другое: «С вами Вивекананда». Как будто вечером, возвращаясь с работы, я слушаю не аудиокнигу, а радиопередачу; не стенограмму лекций, прочитанных в Чикаго больше ста лет назад, а прямую трансляцию оттуда, где нет жизни и смерти, пространства и времени в образах неисчислимых; где Я и Оно превращается в Я и Ты. «Добрый вечер! С вами Вивекананда. Вы не одни».

2016–2017

ВОСХОЖДЕНИЕ

1. Катманду

Фред Фишер, врач-онколог, альпинист и предприниматель в одном лице, держит речь: «В тибетской религии бон молитвенные флаги „дарчор“ считаются символом исцеления. Эти флаги опоясывают весь склон Эвереста. Горные ветра треплют их, отрывая нитку за ниткой. Всякий раз, когда ветер уносит оторванную нитку, вместе с ниткой возносится молитва об исцелении больных. И мы, будучи врачами, выбрали дарчор в качестве символа для нашей волонтерской организации. Наш подход достаточно уникален. Мы занимаемся сбором средств на оборудование для лучевой терапии, покупаем это оборудование для больниц в странах с низким достатком, обучаем местных специалистов и, наконец, покоряем горные пики, неся на вершину молитвенные флаги во имя исцеления наших пациентов. Это наша миссия, наш фандрайзинг. Сегодня в нашей группе около ста человек. Некоторые из вас — врачи, а некоторые — нет. Одни — альпинисты и скалолазы со стажем, другие — нет. Я приветствую вас, желаю вам удачного и приятного восхождения. Уверен, наши усилия не напрасны».

Этот вариант медицинского волонтерства мне внове. Горное приключение с похвальной целью. Разумеется, все это небесплатно. Каждый оплачивает себе дорогу и жертвует определенную сумму на покупку нового оборудования для онкологического центра в Катманду. Но это только часть фандрайзинга. Дело в том, что за каждого участника экспедиции спонсоры, которых нашел предприимчивый Фред, жертвуют дополнительную сумму, равную той, которую вносим мы. Кое-кто из моих коллег уже побывал в одной из таких экспедиций. Говорят: надо быть в нормальной форме, но ничего сверхъестественного. В конце концов, наше восхождение — только до лагерной базы. Если из тебя еще не сыпется песок и ты не окончательный тюфяк, дойдешь, говорят, без проблем. Можно рискнуть.

Театр начинается с вешалки в гардеробе, а восхождение — с Катманду. Грязный, пыльный, перенаселенный, переполненный смогом и молитвенными флажками. От пыли хочется чихать, а еще больше — от идиотской песенки группы «Крематорий», предсказуемо всплывшей в памяти в качестве непрошеного саундтрека. К счастью, этот саундтрек — ненадолго.

В онкоцентре Катманду — четыре машины. Два линейных ускорителя и два кобальта-60[183], которыми в Америке и Европе перестали пользоваться лет тридцать назад. На этих четырех машинах лечат от силы 15–20 пациентов в неделю. А как же все остальные? Те, у кого есть деньги, лечатся за рубежом. В основном ездят в Индию. Те, у кого денег нет, не лечатся. И все же два рабочих ускорителя — это подвиг, если учесть, что в Катманду крайне ненадежное электроснабжение. Ускорители питаются от генераторов, работающих на дизеле. Кто бы мог подумать, что такое возможно? Оказывается, не просто возможно, но и не смертельно дорого: порядка 5 тысяч долларов в месяц (из расчета по 18 долларов в час). Онкология в странах третьего мира — это чудеса бюджетирования, в этом я убедился еще в Африке. Местного директора-кудесника зовут доктор Пандит. Он приблизительно мой ровесник. Творит чудеса на нулевом бюджете, осваивает новый софт, внедряет лучевую терапию с модулированной интенсивностью. Нынешний сбор — на брахитерапию[184]. Половина случаев, которые поступают к Пандиту, — рак шейки матки. Без брахитерапии лечить невозможно. Усилиями Фреда и его организации собрали уже почти 100 тысяч. «Еще чуть-чуть, и можно будет вводить изотопы».

В нашей группе покорителей-первопроходцев и правда человек сто. Не экспедиция, а привокзальная толпа. Вскоре она растянется по горной тропе бесконечной вереницей, замыкаемой двужильными носильщиками, представителями непальской народности шерпы. За шерпами бредут ослы и яки, навьюченные мешками риса. У каждого из участников в руках — лыжные палки, на спине — рюкзак. К рюкзаку пришпилены флаги дарчор во имя исцеления кого-то из ближних. Вот человек, чья жена больна рассеянным склерозом и раком молочной железы. «Мы всегда хотели совершить восхождение вместе, но теперь она прикована к постели, так что я иду вверх за нас обоих». Шлет ей эсэмэс с фотографиями каждые десять минут. Вот человек, несколько лет назад одержавший победу над раком щитовидки. Он посвящает свое восхождение и свой флажок восьмилетнему мальчику, у которого недавно обнаружили рецидив медуллобластомы.

Перед выходом — традиционная пуджа с колокольчиками, литаврами и песнопениями. Первые гирлянды флажков возлагаются на небольшой холм в начале пути.

2. Лукла — Пхакдинг

В Лукле нет автомобилей, зато есть небольшой аэропорт. Вертолеты приземляются на «крышу мира». Перевалочный пункт в начале маршрута, высота — 2680 метров над уровнем моря. Тридцать лет назад здесь были одни лачуги да сточные канавы, а сейчас — почти что альпийская деревня. Каждая вторая лавка — спорттовары, экипировка и инвентарь для альпинистов. Продаются кофты с бодрыми надписями «Just to the top and back»[185] и «Belay is on»[186]; с каламбурами вроде «Everest: never rest»[187] (и я сразу вспоминаю другую надпись, которую видел, кажется, в Гринвич-Виллидже: «Every dead body on the slope of Everest was once a highly motivated person, so chill out»[188]). Все про альпинистов и для альпинистов. Так где-нибудь в Колорадо зимой все вращается вокруг горнолыжного спорта, а летом — вокруг рафтинга. Экстремальные виды спорта — это формообразующее начало. Вокруг них всегда выстраивается целая вселенная, создается целый язык.

Кто не владеет сленгом, не знает шибболетов, тому нет доступа в святая святых. А если и есть, то за очень большие деньги. Остальные могут лишь приблизиться к чуду, дойти до лагерной базы, откуда начинается настоящее восхождение. Так во времена Османской империи простым смертным разрешалось проникнуть лишь во внешний двор дворцового комплекса, и там принимались ходатайственные письма к турецкому султану. Вот и мы, если повезет, доберемся когда-нибудь до внешнего двора под названием «Базовый лагерь номер 1» и отправим в небесную канцелярию свои ходатайственные письма — нитки от молитвенных флагов. Другая очевидная аналогия — записки, которые оставляют в Стене Плача. Но у тех записок — один единственный Адресат. А тут понятие высшей инстанции несколько размыто. Как объяснил нам наш проводник Тшерин, «в Непале есть все — и буддизм, и индуизм, и бон». Количество богов превышает численность населения Непала, а религиозных праздников больше, чем дней в году.

«И уж если мы говорим о цифрах, то вот вам еще интересные цифры. Наша страна мала, всего 1200 километров в длину и 160 километров в ширину. Но если сравнивать по площади поверхности, у Непала она будет такая же, как у Соединенных Штатов Америки. И на этой территории проживает сто двадцать народностей».

Он полон занимательной статистики, наш Тшерин, энергичный пожилой шерп с округлым, как у китайских божков, брюшком. Но меня интересует иная география горних сфер: кому адресована сегодняшняя пуджа? Эти флаги с молитвами об исцелении? Тшерин отвечает на автомате: каждый решает для себя; чтобы понять, надо дойти до конца. Кажется, я не первый, кто задает ему этот вопрос.

Зато он первый шерп, с которым мне довелось пообщаться, пусть это общение и не выходит пока за рамки отрепетированной речи проводника со стажем. Для меня он единичный представитель неведомого мира; я для него — один из тысячи или десятка тысяч клиентов, представитель хорошо знакомого мира белых людей. Он прекрасно владеет английским, а я знаю на шерпа лишь те пару слов, которым он научил меня сегодня за завтраком. «Тамбо» — привет, «тучете» — спасибо. Наши исходные данные неравны, но у нас есть фактор, который и уравнивает, и сближает людей из разных вселенных: общий опыт физической активности на износ. Восхождение. Вот что нам предстоит. Не сомневаюсь, что к концу похода мы будем корешами, хотя к началу следующего сезона он, вероятно, уже забудет, кто я такой. Так студенты поименно помнят своих профессоров, а те их — нет.

Мы заходим в один из бесчисленных trekkers shops. «Кому-нибудь из вас что-нибудь нужно?» Веревки, брезент, болоньевые плащи, горючее… Даже ячьи хвосты. Это еще зачем? Для религиозных обрядов. Кто бывал, тот знает. Помнит, что молитвенный барабан надо крутить по часовой стрелке, а камень мани обходить слева. Этим камням с высеченными на них слогами мантры — пятьсот лет. «Если уж говорить о цифрах». У входа в лавку толпится голоштанная орава местной мелюзги. Кто бывал и знает, не станет фотографироваться с ними и давать им денег, а раздаст заранее припасенные карандаши.

Деревенские дома окружены булыжной оградой, точь-в-точь как на участке у моих родителей в Олбани. Помню, как мы с папой строили эту стенку, возили тележки с камнями. После всех усилий получилась небольшая декоративная стена в три ряда. А тут из этой булыжной кладки выстроена вся деревня. Сами дома — крепкие одноэтажные постройки с раздвижными дверьми вроде японских сёдзи. Самое удивительное: нигде не видно мусора, как будто слишком высоко для него. Как будто он сгорает в атмосфере, как при выбросе из самолета. За деревней начинаются горный лес, высокие хвойные деревья, и река в расщелине между утесами. По подвесному мосту идут яки (как выдерживает?). Кто бывал, знает, и нам, новичкам, говорят о том, как важно научиться растворяться в пейзаже.

Начинается дождь, тропа моментально становится скользкой. Шерпы достают пластиковое покрытие и накрывают им всю нашу поклажу. Тшерин выдает одну из своих многочисленных заготовок: «Не бывает плохой погоды, бывает только неправильная экипировка». Ужин и ночевка — в деревне Чиплунг. На подходе к деревне — бесконечные стопки дров под навесами: для строительства и отопления. После ужина — Тшерин не солгал! — обязательный религиозный праздник, которых здесь, как известно, больше, чем дней в году. Все-таки для кого устраивается это представление с масками и гонгом? Для своих или для туристов? Настоящее оно или игрушечное? Так или иначе оно великолепно.

3. Пхакдинг — Намче-Базар

Эта местность, говорят нам, славится яблочными пирогами. Неожиданно. Гималайская кухня — это в первую очередь ячье мясо и продукты из ячьего молока (густая простокваша «шо», несколько видов сыра, масло, которое добавляют в тибетский чай); из овощей и зелени — картофель, бок-чой[189], горчица и перец чили (последний считается не приправой, а именно овощем). На завтрак — «тингмо»: свернутый рулетом лист вареного теста; суп из капусты бок-чой с перцем чили. На обед — пельмени с ячьим мясом, колбаса-кровянка «гюма», жаркое из субпродуктов. Вместо риса — какие-то сухие хлопья («непальская сухая лапша»). И, конечно, цампа, главная пища тибетцев. Муку из поджаренных зерен ячменя смешивают с тибетским чаем и получают густую кашу вроде восточноафриканского угали или западноафриканского фуфу. Только здесь, в отличие от Африки, этот высококалорийный гарнир жуют без подливы. Скатывают в шарики и едят, запивая все тем же тибетским чаем. Любимый завтрак Далай-ламы. Если привыкнуть к консистенции (нечто среднее между густым пюре и сырым тестом), то ничего ужасного. По вкусу цампа отдаленно напоминает муку из мацы. Есть можно. Цампа, пельмени, чай с ячьим маслом… Любая национальная кухня обусловлена своеобразием климата. Но яблочный пирог? Мы уже не в Канзасе, милая Дороти. Так откуда же это здесь? Местная легенда гласит: немецкие альпинисты-первопроходцы, убоявшись, что им будет здесь нечего есть, привезли с собой яблоки. Хрустели ими всю дорогу, а огрызки бросали где попало. Отсюда и народная примета: где немец пройдет, там вырастет яблоневый сад. Знаменитые яблони Кхумбу. Вообще-то, говорит Тшерин, здесь много чего произрастает, просто очень короткий вегетационный период.

Мы идем проселочной дорогой от одной деревни к другой, обгоняя небольшой караван ишаков, навьюченных канистрами с бензином. В самих деревнях улицы вымощены, все дома — из камня. Гестхаусы, харчевни. Все уютно, ухоженно и вполне современно. Никаких глинобитных хижин с соломенными крышами. Сейсмическая зона. Память о землетрясении 2015‐го еще свежа, но следов разрушения почти не осталось. Все, что было разрушено, с тех пор отстроили заново — камень за камнем. «Между прочим, ни один камень мани не пострадал». Эти валуны с выщербленными и начертанными белой краской слогами мантры издали выглядят единым каменным покрывалом, заботливо накинутым на покатый склон. Чтобы день выдался удачным, надо с утра пораньше как следует крутануть молитвенный барабан перед чортеном[190], что за углом от гестхауса.

За деревней тропа пролегает через хвойный лес, по краю глубокой расселины. Через расселину перекинут подвесной мост. Не чета тем хлипким мостикам, по которым мы скрепя сердце ходили в Лаосе. Здесь мосты должны быть прочными, чтобы выдержать сезон муссонов. Если развалится, деревня будет отрезана от мира. Под мостом течет река Дудх-Коси, питающаяся талыми водами ледника Кхумбу. Вода в ней густо-салатового цвета. Пороги с замшелыми валунами выглядят устрашающе; кажется, их не преодолеет и самый отчаянный сплавщик. Одна из самых труднопроходимых рек мира. На другом берегу виднеется монастырь Пема, главный ориентир на входе в Национальный парк Сагарматха. Сагарматха — непальское название Эвереста, означающее «богиня небес». Джомолунгма — название тибетское, означает «богиня снега». Кому снег, а кому безоблачное небо. Богиня одна, функции разные. Мифологический плюрализм. Или релятивизм. Эту тему можно было бы развить. Но развить не получается, потому что рассказчик уже испытывает легкое кислородное голодание. Когда все силы уходят на то, чтобы не задыхаться, в остроумии не очень поупражняешься. Те, кто покрепче, идут как ни в чем не бывало, у них все тип-топ. А я поминутно останавливаюсь — и достаю блокнот, что-то кропаю.

От одной деревни до другой — топать и топать. В голове крутятся строчки из стихотворения Михаила Айзенберга: «Наша земля квадратна, слабо заселена». Плотность населения тут и правда низкая. Оно и понятно, если единственная связь с миром — подвесной мост над ущельем — может оборваться в любой момент. «А ведь в древности здесь и мостов-то не было, — говорит Тшерин, — но, конечно, в ту пору здесь жили бессмертные ламы, они могли перелетать по воздуху с вершины на вершину и медитировать где угодно».

Надо сосредоточиться на правой ноге, она болит больше левой. Не хромать, не подволакивать. Пытаться поддерживать разговор через одышку. Летучие ламы, говорите? Мост Ларжа над слиянием рек Дудх-Коси и Бхоте-Коси. За мостом — знаменитый Намче-Базар. А перед мостом — довольно крутой подъем. Нам подъем нипочем. Деревенские дети бегут вприпрыжку. Носильщики-шерпы, волокущие на себе по двадцать тюков, весело пружинят шаг. Потомки летучих лам, не иначе. Не отставать, дышать ровно.

4. Намче-Базар

Утром синие-пресиние, чуть ли не ультрамариновые горы залиты прозрачным солнечным светом. Шерпы со своим неподъемным грузом уже ждут на тропе, смотрят непроницаемым взглядом не то на тебя, не то сквозь тебя. О чем они думают? Тшерин начинает одну из своих «европейских» историй. То есть тех, что могут быть интересны только белым людям. У него их целый репертуар. Иногда кажется, будто он заучил их, как некоторые профессиональные певцы заучивают песни на незнакомом языке, и теперь идеально воспроизводит, не задумываясь и не вникая. Сегодня речь пойдет о Великом тригонометрическом исследовании под началом Уильяма Лэмбтона и Джорджа Эвереста. Благодаря их работе были произведены первые замеры высоты гималайских пиков, включая Джомолунгму. Этот масштабный геодезический проект стартовал в 1802 году, и как вы думаете, сколько заняло у них времени, чтобы проделать путь к подножию Эвереста, то есть тот же маршрут, который сейчас предстоит пройти нам? Месяц? Год? Пять лет? Какие еще будут варианты? А? Двадцать восемь. Двадцать восемь лет! У нас же с вами на все про все есть две с половиной недели. Сможем, как вы считаете? Кто думает, что сможем, поднимите руки… Речь массовика-затейника. Но результат достигнут: своими бесконечными байками и прибаутками он забалтывает твою усталость, заставляет отвлечься от ломоты в ногах и пояснице.

Намче-Базар расположен во впадине, имеющей форму природного амфитеатра, и потому относительно защищен от сильного ветра и резких перепадов температуры. Издали он напоминает поселки на Аляске, а вблизи — Луклу и все остальные поселки в долине Кхумбу. Те же одноэтажные постройки, булыжные стены, раздвижные двери, ослы на привязи. Единственная разница в том, что в Намче этих построек больше. «Сто сорок три, если быть точным, — сообщает любитель цифр Тшерин. — Сто сорок три дома и пятьсот девяносто восемь жителей». Кроме, собственно, базара, давшего название поселку, здесь имеется порядка пятидесяти чайных домиков; есть даже ночной клуб. Вход в поселок — через красно-белые ворота, мимо памятника Пембе Шерпе, первой женщине, покорившей Эверест дважды — с северной стороны и с южной. Пембу Шерпу охраняет, словно верная гвардия, шеренга молитвенных барабанов. Проходя мимо, мы по очереди крутим каждый.

Есть два вида барабанов мани: те, что надо вращать вручную, называются «мани лакурма», а те, которые беспрестанно вращает вода (например, речной сток или небольшой водопад), называются «мани чхьюнгур». Это своего рода водяные мельницы, выполняющие полезную работу мантры, вырабатывающие духовную энергию в неограниченных количествах. Пока барабан крутится, жизнь идет своим чередом. Деревенские дети играют в пинг-понг, прачки стирают в горной реке, туристы-альпинисты слоняются по улицам Намче в преддверии нового восхождения.

Восемь столетий назад Намче был перевалочным пунктом для торговцев солью, перевозивших свой товар с помощью ячьих караванов. Шерпы, чей этноним означает «восточные люди», перекочевали из Тибета в Непал — вместе с яками, цампой и ламаизмом. С тех пор Намче-Базар считается их культурной столицей. В центре этой столицы — белый чортен с двумя большими молитвенными барабанами («мани тхунгкьюр»). Если смотреть с вершины соседнего холма, он похож на бабку в широкой и длинной белой юбке поверх цветистых штанов-шароваров, какие носят в Пенджабе или Кашмире. Каждое лето здесь устраивают фестиваль Думже с танцами в масках для изгнания злых духов и обильными возлияниями в честь рождения некоего гуру-ринпоче в сердцевине лотоса.

«Сейчас в Намче кипит жизнь. Интернет есть, канализация есть, бары есть… Машин нет, но на наших высокогорных тропах як сподручней машины». Чайные домики, бары, бильярдные, музыка — все для белых туристов-альпинистов. В ресторанчике с незатейливым названием «Эверест» нам выдают меню на английском — без перевода на непальский или шерпский. Местные по ресторанам не ходят.

В меню — всевозможные сочетания одних и тех же нескольких продуктов. Чечевица, редька, картофель, зелень горчицы, перцы чили, лук, чеснок, имбирь, рис, ячмень, сухая лапша сандеко, вяленое мясо яка. Гималайская кухня, как уже было сказано, не слишком разнообразна. «Крыша мира» покоится на трех китах: Непал, Тибет, Бутан. И у каждого из этих регионов — по одному, максимум двум национальным блюдам. Тибет — это цампа, пельмени момо и чай с ячьим маслом. Непал — снова момо, рис с чечевицей, карри и гундрук (ассорти из квашеной зелени). Бутанская кухня начинается с «эма датши» и им же заканчивается. Красный бутанский рис с острым перцем, ячьим сыром чхурпи и вяленым ячьим мясом. Сыр чхурпи имеет копченый вкус, но с приятным кисловатым послевкусием. И вот из этого сыра, перца, лука, чеснока и ячьего мяса варится суп чили, которым заливается рис. Получается остро, питательно и на удивление вкусно. Ячий сыр в сочетании с вяленым мясом придает блюду настолько яркий вкус, что и специй никаких не надо.

За обедом Тшерин резюмирует нам свою биографию. Тридцать лет назад, когда здесь еще ничего не было, многие шерпы подались в Дарджилинг в поисках заработка, в том числе и семья Тшерина. Но его странствия на этом не закончились: он поступил в инженерный институт в Ченнаи — отправился с самого севера Индии на самый юг. Получив образование, вернулся на север, но работы по специальности так и не нашел. Через некоторое время его дядя, подрабатывавший носильщиком для альпинистских групп, предложил взять Тшерина с собой. И тут выяснилось, что в Ченнаи Тшерин не только обучился инженерному делу, но и приобрел другие, куда более полезные знания, а именно — овладел английским. Носильщик с хорошим английским — это уже не носильщик, а без пяти минут гид. Лиха беда начало.

С тех пор утекло много талой ледниковой воды. Тшерин сделал успешную карьеру: не только гид, но и тренер по альпинизму. Преобразился и сам Намче-Базар, причем не только в плане туристической инфраструктуры. Теперь здесь есть начальная школа, похожая на те, что я видел в Гане; есть поликлиника и даже стоматологическая клиника. Есть здания в четыре и пять этажей. В 2015 году все это было разрушено землетрясением — и с тех пор заново отстроено. Если учесть, что все стройматериалы доставляются «вручную» — не карьерными самосвалами и не гусеничными вездеходами, а шерпами и их яками, можно сказать, что это поистине сизифов труд. Но на сей раз Сизиф победил.

5. Кхумджунг

Разговоры на тропе — несколько автоматические, бормотательно-отвлекательные, необязательные, но непрерывные, как музыкальный фон. Когда все пыхтят и отдуваются, перипатетических дискуссий о категориях бытия ожидать не приходится. Но можно послушать мотивирующую историю от Тшерина, пыхтящего заметно меньше других, несмотря на солидное брюшко. Главный герой истории — легендарный Палден Шерпа. Отступление: поскольку у шерпов никогда не было фамилий, при переписи населения Непала в эпоху правления короля Махендры им всем дали одну и ту же немудрящую «фамилию». С тех пор все шерпы — однофамильцы, к какому бы из восемнадцати кланов они ни принадлежали. Но вернемся к Палдену. Он прославился тем, что не взошел, а именно взбежал на Эверест и вернулся обратно в Катманду — в общей сложности за одиннадцать дней! У нас же пошел день пятый. Узкая горная тропа змеится между утесом и отвесным обрывом. Главное — поменьше смотреть вниз и побольше — вдаль, где маячит недосягаемый призрак Джомолунгмы. Одиннадцать дней, говорите?

Шерпы используют эту тропу для перегона яков на альпийское пастбище. Там их ждут питательные травы и мхи, а здесь — одни можжевеловые кусты. У шерпов можжевельник — главное благовоние для религиозных обрядов. «А вот у нас из можжевельника делают алкогольный напиток под названием джин», — сообщает Фред. «Алкогольный напиток? — переспрашивает Тшерин, вяло притворяясь, что впервые слышит о существовании джина. — Можжевеловое вино?» По тому, как он «удивляется», становится ясно, что эту ценную информацию он получает всякий раз, когда ведет группу белых людей сквозь можжевеловые заросли. «Нет, шерпы такого не пьют, мы любим чанг». Самогон из пшена или ячменя. «Интересно, — говорю я, — в Кении самогон из пшена называют „чанга“. Откуда такое сходство в названиях?» Про кенийскую чангу Тшерин, по-видимому, и вправду слышит впервые, но на сей раз он не делает удивленное лицо. Просто никак не реагирует.

Яки с их косматой шерстью и низко посаженными головами выглядят как привет из кайнозоя, эдакие мамонты от семейства полорогих. Странный, величественный вид живого ископаемого. Вокруг пасущихся яков вьются сторожевые собаки. Впрочем, вьются они и вокруг нас. Не сторожевые? Неужели бездомные? Откуда здесь, на этой высоте, берутся бездомные псы? Бывшие сторожевые? Бичи от семейства собачьих? «Их тут год от года все больше», — вздыхает Тшерин.

Внизу виднеются террасированные поля со всходами китайской капусты и огромный камень мани, издали похожий на расписной шатер. «Сколько лет назад был расписан этот камень, никто не знает. Может, двести, а может, и все пятьсот. Расписывают монахи, для них время течет по-другому. Но в наши дни постриг принимают все реже, молодежь, как правило, стремится не в монастырь, а в университет. Тоже хорошее дело, но и традиции важно соблюдать. А то некоторые уже и не помнят, с какой стороны положено обходить камень мани. Кстати, этот камень, который вы сейчас видите, самый большой в долине Кхумбу, а может, и во всем Непале. А вон тот чортен… Воон там. Видите?» И Тшерин показывает на белое сооружение, которое выглядит как нечто среднее между ступой и каменной юртой. Сверху — ступа, снизу — юрта. «Мы его называем чортен-баба». И правда: женщина в белом, подвенечном платье. Более того, на шпиле ступы нарисованы женские глаза! Голубые, с длинными ресницами.

Дальше — тропа через хвойный лес. На этих склонах жители деревни Кхумджунг проводят буддийский погребальный обряд. Лама выбирает наиболее благоприятное время и место для кремации. Прах смешивают с глиной и лепят из этой смеси небольшую скульптуру в виде чортена. Чортен из праха ставят на какое-нибудь подветренное место — чем ближе к вершине, тем лучше. Чтобы дух усопшего мог присматривать свысока за миром живых.

Вообще Кхумджунг — любопытный сплав древности и современности. Яки — единственное транспортное средство, и топят в основном ячьим навозом. Но в то же время есть солнечные батареи, в школах — интернет. Общеобразовательная школа — до восьмого класса. Вместо летних каникул — три месяца зимних (зимой поселок заваливает снегом, и до школы не добраться). Молодежь сидит в чатах, играет в видеоигры. Но сколько бы ни жаловался Тшерин на молодежь, забывающую традиции, эффект глобализации здесь малозаметен. С интернетом или без, все равно другая планета.

6. Монастырь Кхунде

«Здесь могут быть такие, которые много слушали религиозные наставления, но еще не осознали; и такие, кто, хотя и осознал, тем не менее недостаточно крепко их усвоил. Но все те, кто на практике освоил учения, называемые Руководствами, применив их, встретятся лицом к лицу с первоосновным Ясным светом и, минуя промежуточные состояния, обретут нерожденную дхармакаю через Великий вертикальный ппуть…» Монах в головном уборе, похожем на панковский ирокез, бормочет не то молитву, не то мантру, не то заклинание, и звук его обертонного горлового чтения обволакивает тебя, вводит в транс. Кажется, именно в этом суть, которую я не мог ухватить, штудируя буддологию Щербатского. И потому все мои попытки читать «Бардо тхедол» в преддверии поездки были бессмысленны. Если не слышать звук, никакого представления, даже самого поверхностного, не получишь; все равно что пересказ музыкального произведения. Главное — звук, вибрации, варган голосовых связок. Главное — присутствие.

Дорога к монастырю идет вверх, не слишком крутой подъем, но у меня сразу начинается одышка. Эндорфины будут позже, а пока просто хочется упасть и лежать до обеда. Первое, что я вижу, когда мы подходим ближе, — это парусящиеся белые занавески в монастырских окнах. Дальше — лабиринт проходов, огороженных вездесущими булыжными стенками. В конце лабиринта — стена из молитвенных барабанов. Проходя мимо, необходимо крутануть каждый. Потом — каменные ступени, снова подъем. У входа в монастырь один из монахов раскочегаривает огромную глиняную печь — местный аналог тандыра. В этом монастыре проживают десять монахов. Стало быть, остальные девять — внутри, там, где горловое пение, бубны, трещотки, колокольчики и огромные альпийские горны «дунгчен». Нарастающая какофония буддийской церемонии. Удушающий запах благовоний, от которого кружится (и должна кружиться) голова. Зеркала, в которых видно прошлое, настоящее и будущее. Есть в этом монастыре даже музейный экспонат под стеклом: на вид — мохнатая скорлупа от кокосового ореха. Что это? Загадка. Долгое время считалось, что это кусок черепа и скальпа йети. В 80‐е годы экспертиза установила, что череп принадлежал не снежному человеку, а гималайскому медведю. Однако экспонат никуда не убрали. Подумаешь, экспертиза! Что такое экспертиза по сравнению с любимой легендой жителей Кхумджунга? Череп йети — их достояние, и его не отнимешь какой-то там экспертизой.

Из окна монастыря открывается вид на деревню, неожиданно напоминающий картину Брейгеля, хотя снега тут сейчас нет. В монастырской трапезной мы обедаем тхукпой (тибетский лагман). Когда мы после обеда снова выходим на тропу, Тшерин рассказывает о каких-то британских покорителях Эвереста, их судьбы и рекорды — из его запаса историй «на экспорт», сдобренных точными цифрами в невыносимом количестве. Меня жизнеописания британских альпинистов нисколько не интересуют, и я благодарен ему за то, что могу с чистой совестью отключиться, ничего не слушать — просто идти и дышать, вдох-выдох. Иду в полуотключке и в какой-то момент спотыкаюсь о распластавшегося на солнышке бездомного пса. Поразительно: пес остается неподвижен, только слегка поводит ухом, будто к нему подлетела муха.

— Видал? — спрашиваю у Шилпена, идущего рядом. Шилпен протягивает руку и на ходу запускает молитвенный барабан. Внутри барабана — листок с мантрой. Пока барабан крутится, мантра возносится к небесам.

— А что такого? — отзывается Шилпен. — Просто собака медитирует. Ей сейчас не до тебя.

Шилпен — мой добрый приятель и коллега по волонтерским проектам в Кении. Это он сподвиг меня на участие в гималайской авантюре Фреда Фишера. У Шилпена это уже второе восхождение: в прошлом году он с той же командой залез на Килиманджаро.

Кхумджунг, как и Намче-Базар, был разрушен и отстроен заново после землетрясения в 2015‐м. Строительство было частично проспонсировано Британским альпинистским советом. У них тут база, летняя школа. На стене здания школы — мемориальная табличка, а рядом — памятник какому-то знаменитому шерпу, погибшему в вертолетной катастрофе.

Аварии, несчастные случаи, гибели здесь — обычное дело. Даже мне есть кого вспомнить. Ира Ш., университетская подруга моей жены Аллы, решившая отпраздновать поездкой в Непал успешную сдачу экзамена на допуск в коллегию юристов, а заодно и тридцатилетие. В день своего рождения Ира погибла в авиакатастрофе в 80 километрах к югу от Катманду. Алла и другие друзья Иры до сих пор не могут оправиться от этой смерти. Еще я вспоминаю Витю Ф., сокурсника по мединституту, спортсмена, походника и писаного красавца. Он погиб здесь при сходе лавины совсем недавно. Конечно, «уж лучше, чем от водки и от простуд», но не в тридцать же с небольшим, только-только выпустившись из ординатуры… Вспоминаю прочитанный накануне пассаж из «Бардо тхедола»: «Ты увидишь своих родственников и знакомых и заговоришь с ними, но не получишь ответа. Тогда, увидев, как они и семья твоя плачут, ты подумаешь: „Я мертв! Что же мне делать?“ — и ощутишь величайшую муку, как рыба, выброшенная из воды на раскаленные угли…» Семья Иры Ш. ежегодно навещает деревню Шихарпур, где разбился самолет авиакомпании Agni Air, выполнявший рейс Катманду — Лукла. Некоторое время назад они даже основали в Шихарпуре мемориальную библиотеку, названную ее именем.

Крутись, колесо мани, лети, мантра, в гималайское небо в память об ушедших.

7. Монг Ла

На высоте 3850 метров солнце светит так ярко, что, если не носить солнцезащитных очков, можно ослепнуть. Еще одна опасность, о которой не думаешь внизу. Но темные очки у меня, к счастью, есть. Есть и все остальное: закупился по присланному Фредом списку, не понимая толком, зачем покупаю половину вещей в этом списке. Такая закупка вслепую — своего рода игра, от непонимания испытываешь приятное беспокойство, как при просмотре триллера. Ждешь разгадки, не терпится (и одновременно боязно) узнать, зачем понадобится то или это. Фред — не только организатор, но и маркетолог — заманивал предостережениями: для восхождения вам придется научиться на первый взгляд простым, а на самом деле совсем не тривиальным вещам. Надевать кошки, пользоваться ледорубом, карабкаться по живым камням, устраивать привал на уступе, готовить на газовой плитке. Разумеется, это хайп: большая часть перечисленных навыков нужна тем, кто поставил себе целью добраться до самой вершины, а не как мы — до первой лагерной базы.

Наше «восхождение» — не альпинизм, а горный туризм. Но мне и этого хватает. Чувствую высоту, не могу никак отдышаться. О том, чтобы поддерживать разговор на ходу, не может быть и речи. А ведь для истинных альпинистов особый шик состоит в том, чтобы подняться «по-альпийски», то есть без кислородных баллончиков и промежуточных спусков для акклиматизации. Разве так можно? Можно, но не без риска для жизни. Фред и его подруга Сьюзен, альпинисты со стажем, делятся фронтовыми историями. Сьюзен вспоминает восхождение на Амадаблам, одну из самых красивых вершин в Гималаях (кстати, сегодня ее очень хорошо видно — вон там вдалеке). В переводе с языка шерпов «амадаблам» означает «мать-ожерелье». Некоторые альпинисты считают эту гору «подготовительной», так как по сравнению с Эверестом она не очень высока. Но подняться на нее довольно сложно, нужна хорошая техника, без веревок не обойтись. Да и вообще Эверест — не единственный челлендж: в Гималаях по сей день есть пики, которые никто так и не покорил! Итак, во время восхождения на Амадаблам нашей Сьюзен повстречались четверо молодых людей. Как выяснилось, из Франции. Отрекомендовались горными гидами, спросили, не нужна ли ей помощь, — словом, пытались клеиться («Должна вам сказать, что кадрить девушку на восхождении — так себе затея»). Сьюзен от помощи отказалась, и тогда французы умотали вперед, сообщив ей напоследок, что они предпочитают подниматься «по-быстрому и налегке», есть такой пижонский способ. Она, в отличие от них, никуда не спешила, но в конце концов встретила их снова. Оказалось, что трое из четверых добрались-таки до вершины. У четвертого же развился высотный отек мозга. Атаксия, спутанность сознания, все дела. И главное — с места его не сдвинешь, ни вверх, ни вниз не хочет. Уперся, и все тут. Тут бы дать ему ацетазоламида, но наши асы даже аптечкой не запаслись: по-быстрому и налегке же. Пришлось вызывать спасателей, те в конце концов его эвакуировали. Но, пока он сидел там наверху, успел обморозить пальцы рук и ног до такой степени, что их пришлось ампутировать. Горы легкомысленности не терпят.

Пока она рассказывает, я чувствую, как меня начинает мутить. Тошнота, головная боль. Не пора ли принять ацетазоламид (тоже был в списке Фреда)? Или это все паника и самовнушение? Как бы ни было, приятного мало. Вдруг чувствуешь, как будто тебе сто лет. В ногу вступило, идти невозможно, но идешь, деваться некуда, и в какой-то момент боль почти проходит. Вот она, ходячая медитация, которой учили в Таиланде: топишь боль весом своего внимания. Хорошо хоть снега нет, лавин. Тем временем нас обгоняет группа молодых людей с рюкзаками. Идут как ни в чем не бывало, почти бегут. Новички? Или, наоборот, профессионалы? Французы? По-быстрому и налегке? Пусть. Мы никуда не спешим. У каждого свой тепм. И свое посвящение. Одни посвящают свое восхождение кому-нибудь из пациентов, другие — членам семьи. Тем, кто болен, или памяти тех, кого уже нет. В первом случае восхождение — молитва об исцелении, жертвенный ритуал; во втором — поминовение.

Длинная темная трава, которой покрыт склон, похожа на ячью шерсть. В древности поселок Монг Ла был обиталищем могущественного ламы. В те времена ламы соперничали друг с другом — боролись за тантрическую энергию. Один лама силой мысли послал стрелу, а другой силой мысли ее остановил. Там, где упала стрела, скала дала трещину. В память об этом чудесном событии воздвигли чортен. Белую ступу с голубыми глазами.

8. Пхорче — Пангбоче

Окруженный рододендроновыми зарослями поселок Пхорче — своего рода центр альпинизма, причем не для европейцев с американцами, а именно для шерпа. Из 376 жителей поселка 80 покорили Эверест, некоторые — по несколько раз (местный рекорд — 18 восхождений!). Несколько лет назад здесь открыли школу скалолазания. Она была построена на пожертвования волонтерских организаций вроде нашей и выглядит как центр лучевой терапии в Катманду: без излишеств, но и не по минимуму. В целом вполне презентабельно. Кроме скалодрома в двухэтажном здании школы имеются библиотека, читальный зал и компьютерная комната. Все книги и компьютеры, естественно, тоже пожертвованы иностранными волонтерами. Само здание было спроектировано студентами архитектурного института из Монтаны. Тшерин говорит, что на занятия записывается весь поселок. «У нас, шерпов, альпинизм — любимое занятие и главный источник дохода». Но во время нашего визита шерпов почему-то не видно, на скалодроме одни белые люди. Может, просто так совпало. «Так совпало», — успокаивает Тшерин. И переходит к демонстрации знаков отличия: вымпелы, грамоты, Доска почета, здоровый дух соцсоревнования… Наверное, это хорошо, но у меня того и гляди начнется нервный тик — на уровне павловского рефлекса. Очень уж напоминает показуху советской школы. И речь Тшерина — под стать: «Благодаря этой школе, построенной на деньги наших щедрых спонсоров, альпинистское мастерство у шерпов достигло небывалых высот». Спасибо партии за наше счастливое детство.

* * *

Монастыри здесь, как и дома, приземистые, коренастые. На первом этаже — молитвенные барабаны (издалека они похожи на вертела с донер-кебабами в Гринвич-Виллидже); на втором — разноцветные окна с витражными перемычками. Монастырю в Пангбоче больше шестисот лет. Обычная история: какой-то великий лама перепорхнул через Эверест и приземлился на этом месте. Вот след его ноги. Рассказывают также, что он сушил одежду на солнечном луче, как на бельевой веревке. Истории про лам я люблю куда больше, чем про Хиллари, Мэллори и прочих альпинистов-первопроходцев. Но есть и третья категория историй на тропе: медицинские страшилки, любимый жанр Фреда и Сьюзен. Сегодня речь пойдет о высотном отеке легких: удушающий кашель, одышка, ларингоспазм, пена у рта… Хватит распалять мое ипохондрическое воображение, я и так еле плетусь, подозревая у себя то одно, то другое недомогание. Но Сьюзен не унимается: еще очень важно быть внимательным во время спуска, ведь всегда есть опасность подхватить… стоп! Смотрите, вон там вдалеке… видите? Амадаблам. Сегодня она хорошо выглядит. А вон там — Лхоцзе, тоже молодцом сегодня. Как будто речь идет не о пиках, а о людях. Не то о старых друзьях, не то о хронических пациентах. Между тем Тшерин приступает к одной из главных историй: загадке, связанной с исчезновением первопроходцев Джорджа Мэллори и Эндрю Ирвина. Тело Мэллори было найдено в 1999‐м, через семьдесят пять лет после их восхождения, а тело Ирвина до сих пор не обнаружено. Вопросы, на которые ни у кого нет ответа: были ли они на вершине и что стало с ними потом? Раздолье для конспирологических теорий. Так на Приполярном Урале все наперебой рассказывали нам про перевал Дятлова. «Между прочим, — говорит Тшерин, — человек, который обнаружил останки Мэллори, работает в школе скалолазания, где мы только что побывали. Это мой старый приятель».

9. Дингбоче

Дорога к поселку Дингбоче — по валунному суглинку морены. Идти трудно, но еще труднее дышать. Акклиматизация происходит медленно, а после определенного порога и вовсе не происходит. «Это как дайвинг, только наоборот», — говорит Шилпен. Как же все-таки ничтожно мал участок пространства, приспособленный для жизни… Стоит человеку подняться на сравнительно небольшую высоту или, наоборот, опуститься на сравнительно небольшую глубину, и он оказывается в условиях, с жизнью несовместимых. Горная болезнь начинается на высоте 2000 метров. После 2500 метров начинает страдать ночное зрение, замедляется психомоторика. На высоте 3000 ухудшаются пространственная память и способность к обучению, возможны галлюцинации (у меня они начались гораздо раньше, на высоте 2000, но это было на Аляске, где мы решили подняться на вершину без всякой акклиматизации). Высота 7000 — порог, за которым проявляются структурные изменения в мозге: кортикальная атрофия, перивентрикулярный лейкоареоз. И это все с учетом акклиматизации! Если человек выпадет из самолета, его смерть не будет страшной: прежде чем разбиться, он потеряет сознание от резкого перепада давления. 8000 — «мертвая зона», высота, на которой акклиматизация невозможна. Но вот рядом со мной идет Сьюзен, она поднималась на вершину Эвереста, то есть на высоту 8848 метров, снимала там селфи. И не она одна. В списке покоривших Эверест — около пяти тысяч человек, причем многие из них побывали на вершине по нескольку раз (рекордсмен Ками Рита Шерпа — двадцать семь раз). Сьюзен говорит, что лучшие альпинисты — из Восточной Европы: чехи, поляки, хорваты. Но еще лучше — шерпы, которые всю дорогу несут груз весом от 30 до 60 килограммов.

На этой высоте — все меньше признаков человеческой жизни, разве что изредка еще попадаются камни мани. Воздух предельно сух, а ты выдыхаешь влагу, организм обезвоживается в два счета, надо все время пить воду. Каждый вдох сухого воздуха ощущается так, будто тебя изнутри полоснули ножом. В низинах дует пронизывающий ветер. Но в какой-то момент дышать вдруг становится легче, как будто в легких проткнули дырку, но вместо того, чтобы сдуться, они наполнились воздухом, проникшим сквозь эту дырку из какого-то потайного резервуара. И как раз в этот момент навстречу тебе по каменным ступеням спускается стадо яков, тихо звеня колокольчиками, и на седлах у них разноцветные лоскутки, точно гирлянда молитвенных флажков. И весь склон покрыт сиреневой дымкой сухой альпийской растительности. И ты чуть-чуть оживаешь.

Дингбоче — не то поселок, не то турбаза для альпинистов, яководов и сезонных работников. Здесь не столько живут, сколько останавливаются. Отогреваются в чайных домиках, ночуют в бунгало, медитируют перед чортенами. Есть тут и булочная-кондитерская. Самая высокая булочная в Гималаях и, видимо, в мире. Все дома — из камня: для того чтобы строить из дерева, нужны деревья, а их тут практически нет. Нет и самосвалов, землероек, подъемных кранов. Есть только яки. Каждый камень был доставлен на место строительства на ячьей спине. Не было бы яков, не было бы и Дингбоче. Условия в бунгало вполне спартанские. Все комнаты — на двоих. Две кровати да окно, вот и весь интерьер. Общая душевая с газовой колонкой для нагрева воды. Посреди общей комнаты («communal room», она же столовая) стоит печь-камин, а рядом лежит запас ячьего навоза на растопку. То ли навоз удивительным образом не пахнет, то ли я — неудивительным образом — уже привык. На стене висит растиражированное фото легендарного Тенцинга Норгея на вершине Эвереста в кислородной маске, с ледорубом, на который нанизаны молитвенные флажки. Этот снимок впечатляет и вдохновляет не меньше, чем фото Нила Армстронга на луне.

За ночь весь поселок присыпало тонким слоем снежной пудры. Теперь без темных очков выходить особенно опасно: яркий свет может повредить сетчатку («снежная слепота»). Надев очки, выглядываешь наружу. Припорошенный горный ландшафт вдалеке выглядит как скомканная тетрадная бумага. А вблизи из-под снежного налета выбиваются крупные пучки жесткой зелени. Кроме прочего, этот снег еще и неожиданно скользок. Впору вставать на лыжи. Вспоминаю историю, услышанную вчера вечером во время посиделок в общей комнате: про японского сверхчеловека Юитиро Миуру, который первым предпринял попытку съехать со склона Эвереста на горных лыжах. Вот кто достоин носить худи с популярным среди американской молодежи девизом «If hell freezes over, I’ll ski there too»[191]! Спускаясь с Эвереста, сверхчеловек Миура не был похож на обычного горнолыжника: на лице — кислородная маска, на спине — парашют. В какой-то момент, перелетев через бугор, он оказался в воздухе, и парашют раскрылся, но в разреженном воздухе контролировать траекторию прыжка получалось плохо. Миура приземлился на гололедицу, потерял равновесие, запутался в парашюте, упал и в итоге должен был разбиться насмерть, но каким-то чудом остался жив. После этого он еще трижды совершил восхождение на Эверест, причем в последний раз — в возрасте восьмидесяти лет. От этих историй дух захватывает. Все они — о чуде, случившемся (Миура) или неслучившемся (Мэллори и Ирвин, французский альпинист с отеком мозга и обмороженными конечностями, Витя Ф.); о вечно отодвигаемом пределе человеческих возможностей. Одержимость и страсть.

В конце пути от Дингбоче до Дуглы — совсем маленький чортен, покосившаяся каменная башенка, перевязанная, как раненый солдат, линялыми молитвенными флажками.

10. Дугла

За ночь снег сошел, остались только прожилки, будто остатки несмытого крема в ладонных складках. На горизонте виднеется гора Лобуче. Чем меньше зелени и больше камня, тем драматичней пейзаж. Пики, укутанные меховой оторочкой облаков. Ледниковое озеро, ледниковый клык Чолаце. И для полноты картины в утреннем небе над нами парит орел.

Утро, как водится, начинается с историй: летучие ламы, британские первопроходцы или медицинские страшилки. Выбирай на вкус. Тшерин выбирает страшилки. Рассказывает, как пытался «оживить» человека, которому стало плохо на леднике, с помощью дексаметазона. «У него в кислородном баллоне была утечка, а он и не знал. Без кислорода остался. Потерял сознание. Когда мы его нашли, он уже еле живой был. А у меня в аптечке был дексаметазон. Я хотел ему вколоть, но ампула замерзла. Вызвали спасателей, они его эвакуировали, конечно. Но, думаю, слишком поздно. Вряд ли он выжил».

Пока Тшерин рассказывает, впереди начинается какой-то переполох. Доктор, нужен доктор… Сколько раз такое бывало — в самолете, на улице. Срываешься с места по первому зову, мандражируя, потому что еще не знаешь, в чем дело и сможешь ли помочь. Но сейчас все по-другому: половина нашей экспедиции — медики, и к тому моменту, как клич доходит до меня, вокруг пациента уже сгрудился целый консилиум во главе с Фредом Фишером. Шилпен резюмирует: камень, сорвавшийся сверху, попал одному из шерпов по ноге. Совсем маленький камушек, но перелом, кажется, обеспечен. Спасательный вертолет уже вызвали. Он пытается говорить с врачебным спокойствием, но у него не очень-то получается. Одно дело — истории, услышанные на тропе, и совсем другое — когда прямо у тебя на глазах «совсем маленький камушек» выводит человека из строя. Оторопь берет, каким бы ты ни был бывалым.

У шерпов драматичных историй тоже хватает. Среди наших носильщиков — две женщины. Тшерин объясняет, что это вдовы, чьи мужья погибли при сходе лавины. Про еще одного шерпа рассказывает, что это бывший наркоман, с помощью альпинизма поборол зависимость. Неужели и в этих высокогорных поселках приходится бороться с наркоманией? Увы. И с наркоманией, и с другими пороками общества. У Тшерина есть свой благотворительный проект: он работает с девушками из окрестных деревень, ставших жертвами секс-торговли, пытается помочь им преодолеть психологическую травму с помощью альпинизма (ведь это мощнейшая терапия!) и обучает их ремеслу горного гида.

Что вдохновляет: неожиданная связь между альпинизмом и благотворительностью; между адаптацией к экстремальным условиям и взаимопомощью. Никогда не думал об этом раньше, а здесь это носится в воздухе, потому что горы учат не только смирению, но и широте взгляда, необходимой для сострадания. Потому что любовь к природе и любовь к ближнему, как выясняется, целокупны. Потому что здесь у тебя есть время подумать и потому что все тяжелее идти. Но идешь. Потому что кислородное голодание способствует интроспекции. И потому что всем остальным тоже тяжело — кроме разве что Тшерина, которому, кажется, все нипочем. Удивительно, как ему удается с его-то брюшком? «Вы не смотрите, что у меня пузо, это специально. Через пару недель после того, как мы с вами закончим, я пойду в гораздо более сложный поход на целый месяц. Обычно я там теряю много веса и под конец выдыхаюсь. Поэтому я несколько лет назад придумал систему: когда готовлюсь к сложному маршруту, много ем. Коплю жир, как верблюд у себя в горбе. Теперь со мной караван не пропадет».

На десятый день восхождения я начинаю наконец понимать, почему люди посвящают себя альпинизму. «Лучше гор могут быть только горы» — звучит красиво, но ничего не проясняет. Если попытаться сформулировать более прозаично, можно сказать, что здесь все утрировано, все базовые ощущения и элементы человеческого опыта возведены в квадрат (в куб? в десятую степень?). Ужас и эйфория, одиночество и эмпатия, искусство терпения и необходимость принимать быстрые решения, усталость и голод, физический труд и медитация. А также — все те машинальные вещи, которые вдруг приходится осваивать заново. Пить, есть, спать, одеваться, ходить, дышать — каждое из этих действий требует здесь особого подхода, которого у тебя нет. Надо научиться не потеть, потому что, если сильно вспотеть, больше шансов замерзнуть. Надо научиться правильно носить защитные очки, правильно подключать кислородный баллончик и правильно надевать кислородную маску. Когда же снимаешь маску, чтобы сделать глоток воды, надо помнить, что маска может замерзнуть. Надо привыкнуть к кошкам и обуви с подогревом. Словом, надо начинать с нуля, предельно сосредоточиваясь на всем, что ты делаешь. И в этом, кажется, квинтэссенция буддийских психопрактик. Если и ехать в Непал или Тибет за просветлением, то именно такого рода. Восхождение — лучший буддийский ретрит.

За поселком Дугла, где кончается морена ледника Кхумбу, есть мемориальный холм: в память о тех, кто погиб в этих горах. У подножия холма пасется небольшое стадо яков: один белый, остальные черные. Белый як — собрат черной овцы. Рожденные под знаком белого яка. О чем это я? Легкое кислородное голодание. Успокойся, от этого никто еще не погибал. Погибнуть можно от чего угодно. Белый як черное ухо. Например, от отека мозга или от отека легких, от обморожения, от обезвоживания, от оползня, от лавины. Только теперь начинаю понимать, откуда у Фреда Фишера возникла идея этого проекта. В чем связь между альпинизмом и нашей профессией? И то и другое занятие беспрестанно напоминает о хрупкости человеческой жизни, как будто весь смысл в том, чтобы повторять этот урок изо дня в день. И вот мемориальный холм. Чортены-курганы, перевязанные молитвенными флажками. Не один холм даже, а два.

Первый холм посвящен памяти погибших альпинистов из Европ и Америк, а второй — памяти шерпов. Этот второй холм, куда более скромный, чем первый, и лежащий несколько в стороне от главной тропы, — что-то вроде подсобного помещения, где ужинают работники дорогого ресторана. Место, отведенное для обслуживающего персонала, скрытое от посторонних глаз. Через несколько недель базовый лагерь Эвереста превратится в палаточный город в преддверии очередного сезона альпинистских подвигов. А сейчас там только шерпы и их яки — прокладывают путь, поднимают необходимое оборудование и припасы. Они рискуют гораздо больше, чем элитные белые альпинисты, и чаще гибнут. За каждого погибшего шерпа правительство Непала выплачивает семье около 15 тысяч долларов. Казалось бы, не так мало по местным расценкам. Но традиционный погребальный обряд длится сорок девять дней и обходится семье в 9 тысяч. Иначе говоря, к тому моменту, как дочитают «Бардо Тхедол», от страховочной выплаты мало что останется. Первый мемориальный холм посещают в обязательном порядке все проходящие здесь тургруппы; о втором же вспоминают, кажется, от случая к случаю. И в этом отдельная трагедия.

11. Горакшеп — Калапатхар

Горакшеп — последний населенный пункт на пути к лагерной базе. Пустынно-драматичный пейзаж: пики окружают со всех сторон невообразимым многообразием красок. «Как будто гора — это торт, а ледник — глазурь», — мечтательно произносит Шилпен. Но климатические изменения дают о себе знать: глазурь все стремительней сходит год от года. По ночам ледник приходит в движение, издавая при этом странный, пугающий звук. Гул надвигающейся беды. От него просыпаешься среди ночи и уже не можешь уснуть. Так и лежишь в ожидании утра, когда снова включатся краски и Тшерин начнет называть поименно вершины. Вон Лобуче, вон Лхоцзе, вон Амадаблам…

Сегодняшняя утренняя история — самая странная из репертуара нашего гида. Тшерин рассказывает, как он в составе местной экспедиции искал и нашел останки погибшего альпиниста из Исландии, а потом доставил их в Катманду, где его встретили беременная жена и маленький сын покойного. Собственно, сама история душераздирающая, но не странная. Странен комментарий Тшерина: «Для меня было огромной честью вручить им останки любимого мужа и отца, я знал, что они очень ждали этого события, и я был просто счастлив». Неожиданный поворот. Какая-то совсем другая, непонятная психология, диковинная, как заклинания в «Бардо Тхедол». И сразу вспоминается съемка, промелькнувшая в новостях после гибели Иры Ш.: ее семья точно так же приехала в Катманду забирать останки. Их перекошенные от горя и ужаса лица. Представляю себе Тшерина, встречающего их с торжественно-радостным видом. Что это? Отсутствие эмпатии? Точно нет. Ведь Тшерин только и делает, что занимается разного рода благотворительностью, помогает всем, кому только можно (вчера вечером Фишер рассказал о том, как два года назад Тшерин собственноручно организовал палаточный лагерь и суповую кухню для пострадавших в результате землетрясения). С эмпатией у него все в порядке. Тогда что? Совершенно другое мировосприятие, другое отношение к жизни и смерти.

Кстати, именно благотворительность спасла Тшерину жизнь два года назад: после землетрясения он отказался от работы, на которую согласился несколькими месяцами раньше. Вместо запланированного восхождения занялся организацией палаточного лагеря и суповой кухни в Катманду. Организаторам экспедиции пришлось в последний момент искать Тшерину замену. Впрочем, найти другого гида не составило труда: желающих всегда хватает. А через две недели пришло известие о гибели всей группы, включая гида: отколовшийся кусок ледника обрушился на них в районе Горакшепа. Подобных историй было много в Нью-Йорке после 11 сентября: кто-то из знакомых, работавших в одной из башен-близнецов, в то утро не вышел вовремя на работу — заболел или просто опоздал, застрял в пробке… Кто-то должен был лететь тем самым роковым рейсом из Бостона в Нью-Йорк, но опоздал на самолет. Оказывается, чудо — явление куда более частое, чем мы привыкли думать.

От Горакшепа — последний, самый крутой подъем, марш-бросок до Кала-Патхара. После этого — спуск обратно в базовый лагерь и возвращение домой. Этот лагерь — наша вершина. Здешний чортен — место, куда участники похода несли свои флаги, фотографии близких, молитвы, пожелания, воспоминания. Обращения к Тому, кто над нами и, стало быть, ближе сейчас, чем когда бы то ни было. Фред, Сьюзен, Шилпен, Тшерин — все они несут флаги к чортену на вершине холма. Точь-в-точь как в Иерусалиме — записки к Стене Плача.

12. Базовый лагерь Эвереста

Вершина — святая святых, туда допускаются только жрецы альпинистской религии. Нам же, простым прихожанам, позволяется дойти только до базового лагеря у подножия горы, на краю морены ледника Кхумбу. Издалека восхищаться ледяными скульптурами, сотворенными ветром. Осознавать, что лед, по которому ты сейчас идешь, сошел с самой Джомолунгмы. На ее вершине побывало пять тысяч человек — чуть меньше чем одна миллионная населения земного шара. Не так уж мало, если учесть, что «любительские» восхождения начались всего лет пятнадцать назад. На протяжении XX века на Эверест поднимались только профессионалы, истинные жрецы. «Коммерческий альпинизм» начал развиваться здесь с начала с 2000‐х. Теперь жрецом может стать каждый, было бы желание, подкрепленное финансами. Для начала требуется получить сезонный пропуск: он покупается у правительства Непала за 11 тысяч долларов. Затем — нанять гида. Это делается через туркомпанию, обеспечивающую также и снаряжение, подготовку, носильщиков. Цена такого пакета достигает 85 тысяч долларов на человека. Но это если со всеми удобствами. За 85 тысяч ты получаешь не только гида и носильщиков, но и шеф-повара, каждый вечер готовящего тебе суши. Если же без излишеств, не на всю железку, а по самому минимуму, цену можно скостить до 30 тысяч. Бюджетный вариант. Тут уж никаких суши, только рис да чечевица. Впрочем, платишь ты в основном не за еду, а за воздух. Чем дороже пакет, тем больше кислородных баллончиков будет в твоем распоряжении. Можно рискнуть и вовсе без дополнительного кислорода, есть и такие смельчаки. Но тут к месту будет вспомнить любимый афоризм с футболки: «Каждый труп на склоне Эвереста не так давно был человеком больших амбиций». Все же на воздухе лучше не экономить.

Там, где для нас восхождение заканчивается торжественной пуджей, для будущих жрецов Эвереста все только начинается. Их будут тренировать, научат ходить в кошках по перекладинам и тому подобному. Дальше им предстоит опасный переход от первого базового лагеря до второго. Перейти надо как можно быстрее, потому что ледник всегда пребывает в движении. Какая-нибудь льдина размером с трехэтажное здание может треснуть и обрушиться в любую минуту. Безопасней всего подниматься в ночное время. Считается, что ночью из‐за холода ледник более стабилен. Последний отрезок маршрута называется «тропа Хиллари», она самая сложная, но это уже победа: ты почти на вершине. Все это рассказывает нам приятель Тшерина, человек в красно-белой ветровке с эмблемой «Клиника ледопада». Тшерин представил его нам как «доктора». И тут же пояснил, что «доктор» — не прозвище, а официальный титул. Работники «клиники», или «доктора ледопада», — это те, кто проверяет, чистит и подготавливает маршруты от базового лагеря до вершины. Вбивают колья, натягивают канаты, перекидывают лестницы и проверяют их на прочность. В два часа ночи «доктора ледопада» строят походный чортен, воскуривают благовония, сотворяют молитву и приступают к работе. За один сезон каждый из них совершает смертельно опасный переход от первого лагеря до второго в среднем по пятьдесят — шестьдесят раз. И каждый сезон кто-нибудь из них погибает. Одна из самых опасных профессий на свете. Вот кого можно считать настоящими «врачами без границ». Можно ли любить такую работу? Или хотя бы привыкнуть? Откуда берутся эти доктора? Из Луклы, из Намче-Базара, из Кхумджунга или Дингбоче. Большинство из них — самоучки, никакой «технике безопасности» их не обучали (да и много ли пользы от обучения технике?). Сезон восхождений длится всего три месяца в году. В остальное время «доктора ледопада», как и прочие жители долины Кхумбу, выращивают бок-чой и картофель. Есть у них и «главврач»: тот сам на ледник никогда не ступает, а лишь руководит, проверяет пропуска и так далее. Во время пуджи «главврач» выступает распорядителем церемонии. Вдохни можжевеловый дым, обойди три раза вокруг чортена, помолись богине горы, чтобы даровала тебе безопасный проход. Отсюда до вершины — 600 метров по вертикали.

Тем временем мы, заплатившие не по 85 тысяч с носа, а по три с половиной, ошиваемся в базовом лагере. Несколько тургрупп пришли сюда одновременно, гиды перешучиваются, щебечут на своем особом профессиональном сленге — то, что по-английски называется «talking shop». Из всех их разговоров я улавливаю только то, что раз на раз не приходится: в этом сезоне подъем для тебя — раз плюнуть, даже кислородный аппарат не нужен, а в следующем — кранты, горняшка начинается с первого дня, и в конце концов тебя приходится эвакуировать. Предсказать невозможно. И всякий раз готовишься, как новичок, совершенно не зная, что будет.

Утром нас будят ячьи колокольчики: караван яков доставил в лагерь провизию. Рядом с нами — живописнейшая ледяная крепость. И, куда ни кинешь взгляд, всюду палатки, белые, голубые и желтые, точно цветы на высокогорном лугу, среди каменного крошева, которое Фред называет «technical ground» (имеется в виду, что подниматься по этим камешкам сложно и требует определенной техники). И снова, как в начале пути, утренняя пуджа. Бубны и металлические тарелки, можжевеловый дым. Все сидят на земле с закрытыми глазами, слушая горловое пение. В церемонии принимают участие как шерпы, так и иностранцы, причем перед иностранцами стоят пиалы с горячим тибетским чаем, а перед шерпами — бутылки с фантой или кока-колой.

Почему так важно дойти до конца? «Потому что, — говорит один из гидов, — альпинизм — самое бесполезное занятие на свете». Почти что оденовское «Poetry makes nothing happen». Я же вспоминаю, как впервые попал в Нью-Йорк и увидел вечерний Манхэттен: тысячи окон в тысяче небоскребов, и в каждом окне — свет, отдельная жизнь, и, пока мое «я», съежившееся в точку, окружено морем светящихся ячеек, все хорошо. Точно такое же чувство испытываю и сейчас — среди этих гор и этих палаток. Меня совсем мало, и я спокоен. А Эверест, как установили геологи, все продолжает расти.

2017–2023

Загрузка...