— Викторка — дочь жерновского крестьянина. Родители ее давно уже умерли, ее брат и сестра еще живы. Лет пятнадцать тому назад Викторка была девушкой свеженькою как малинка, и в околотке не было ей равных. Легка была как серна, трудолюбива как пчелка: одним словом, никто не мог пожелать себе лучшей жены. Такая девушка, да притом еще с порядочным приданым впереди, никогда не засидится. И о Викторке говорили во всем околотке, и свахи не выходили из дверей. Отцу и матери не один из женихов понравился, не один был богатый человек, и дочь их вошла бы, как говорится, в полный дом; да она не хотела этого понимать; ей нравился только тот, кто лучше всех танцевал, да непременно под музыку.
Иногда отца все-таки мучило то, что дочь напрямик отказывает всем женихам, и он приструнил ее, чтобы непременно шла за которого-нибудь, в противном-де случае он сам выберет ей жениха и заставит ее выйти за него замуж. Девушка ударилась в слезы, прося, чтобы ее не выгоняли из дому, говоря, что время еще не ушло, что ей только двадцать лет, что она еще не насладилась жизнью и что ведь Бог знает, кому она достанется и каково ей будет. Отец очень любил свою дочь, и при виде ее слез ему стало жаль ее. Взглянув на ее лицо, он подумал: «Для тебя еще время не ушло, ты еще много найдешь женихов!» Но люди объясняли это иначе: говорили, что Викторка слишком горда, что она дожидается, чтобы за ней приехали в карете, что высокомерие предшествует падению, что кто долго выбирает, тот непременно дурно выберет, и тому подобные пророчества.
В это время в деревне стояли егеря[52], и один из них начал ухаживать за Викторкой. Шла ли она в церковь, он шел за ней, а в церкви непременно становился недалеко от нее, и вместо того чтобы смотреть на алтарь, он смотрел на Викторку. Если она шла на лужайку, непременно появлялся и он вблизи; одним словом, следовал за ней всюду, как тень. Люди говорили о нем, что он безумный, а Викторка, быв как-то у подруг своих и заслышав, что его помянули, сказала:
— Зачем этот солдат ходит за мной? Ничего не говорит, точно домовой. Я его боюсь: когда он близко от меня, мне становится холодно, а от этих глаз у меня кружится голова!
— Эти глаза, — говорили все, — не предсказывают ничего доброго: ночью они так и светятся, а эти черные брови, раскинувшиеся как крылья ворона и соединяющиеся посередине лба, ясно обозначают, что эти глаза могут сглазить.
Некоторые заступались за него, говоря: «Боже мой! Да разве он виноват, что таким родился! Такие глаза имеют влияние только на некоторых людей, но каждому вовсе не нужно их бояться». Тем не менее, если он смотрел на детей, женщины всегда пугались и торопились обтереть ребенка белым платком, а если в деревне занемогало дитя, то все говорили: «Его верно сглазил черный егерь!» Люди, наконец, привыкли к этому мрачному лицу, и между девушками иногда слышалось даже, что это лицо не казалось бы дурно, если б оно было поприветливее. Они всегда приходили к такому заключению: «Что это за чудак! Бог его знает, кто он и откуда.... он верно не человек: так вот и хочется перекреститься перед ним и сказать: «С нами крестная сила! Да воскреснет Бог и расточатся врази его!» Не танцуй, не говори и не не пой с ним, оставим его в покое!» Конечно, им легко было исполнить это, потому что он не ходил за ними; но Викторку он просто мучил.
Уже ей не хотелось выходить из дому, если не было крайней необходимости: только бы хоть на минуту избавиться от этих глаз, преследовавших ее всюду. Музыка ее не тешила уже более, потому что из которого-нибудь угла комнаты за ней следил мрачный взгляд. Уж не ходила она охотно на посиделки, потому что знала наперед, что если не сидит в светлице, то стоит под окном черный егерь, и у нее прилипал язык к гортани и нитка рвалась. Все это ее мучило, и каждый замечал в ней перемену, но никто и не думал, что причиной ее был черный егерь, потому что его считали дураком и думали, что Викторка позволяет ему ходить за собой только потому, что не знает как отделаться. Но однажды Викторка созналась подругам:
— Поверите ли, девушки, если бы сейчас ко мне присватался жених, какой бы то ни был, богатый или бедный, красивый или дурной, тотчас бы вышла за него, только бы был не здешний!
— Что это тебе взбрело в голову, дома не хорошо житье что ли, что так торопишься, или с нами тебе уж надоело? — отозвались девушки.
— Этого и думать не смейте! Но я уже не могу долее выносить, пока здесь будет черный егерь. Вы себе не можете представить, до чего этот привязчивый человек меня мучит и сердит. Я уже не могу спокойно уснуть или помолиться: везде меня преследуют эти глаза! — слезно жаловалась девушкам Викторка.
— Но, Боже мой, почему же ты не запретишь ему ходить за собой? Почему ты не скажешь ему, что ты не можешь выносить его, что он тебе мозолит глаза? — говорили ей подруги.
— Разве я этого не сделала? С ним-то я не разговаривала, и как с ним говорить, когда он ходит за мной как тень? Но я уже говорила ему через его товарища.
— Ну что же, не послушался? — спрашивали девушки.
— Конечно нет, он сказал, что никто не может ему ничего приказывать, и что он может ходить, куда и к кому захочет. Да кроме того он и не говорил мне, что любит меня, чтоб я не объявляла ему вперед, что я не пойду за него.
— Невежа! — вскричали девушки с сердцем: — да что он о себе думает? Надо бы ему отмстить за это.
— Ну, пожалуйста, с таким не начинайте ничего: ведь он вас может околдовать, — говорили те, которые были посериознее.
— Боже мой! Да что же он нам может сделать? Ведь он должен для этого иметь что-нибудь такое, что мы носили при себе, а ни одна из нас не даст ему ничего и от него тоже ничего не возьмет, так чего же тут бояться? Только ты, Викторка, ничего не бойся, мы всегда будем ходить с тобою вместе и уж отплатим же когда-нибудь этому черту, — кричали самые смелые из девушек.
Но Викторка боязливо поглядела вокруг, и не утешенная их решением, подумала со вздохом: «О, если бы Господь помог мне избавиться от этого тяжкого креста!»
Все, что Викторка доверила девушкам, не осталось в тайне, но довольно скоро разнеслось даже и в соседней деревне.
Через несколько дней к отцу Викторки явился услужливый человек из соседней деревни. Говорилось о том и о сем, пока не объяснилось, что сосед услужливого человека желал бы женить сына и что сын охотно бы взял за себя Викторку, что его просили быть сватом и узнать, смеют ли они приехать сватать.
— Подождите немножко, я спрошу Викторку, что она вам скажет. Что же до меня, то я знаю Шиму и сына его Тонду[53], и не имею ничего против них: у них порядочное состояние, — говорил старик свату, идя позвать дочь, чтобы с ней посоветоваться.
Услыхав в чем дело, Викторка без всякого размышления отвечала:
— Пусть придут.
Отец был очень удивлен, что она так сразу решилась, и спросил ее, знает ли она Тоника, чтобы не наделать им напрасных хлопот; но Викторка осталась при своем решении и сказала отцу, что хорошо знает Тоника Шиму, и что он славный парень.
— Я очень рад этому, — отвечал отец. — Впрочем, делай как знаешь. Ну, так с Богом, пусть придут.
Когда отец пошел провожать свата, мать пришла к Викторке в клеть, перекрестила ее и пожелала ей счастья.
— Меня немало радует и то, что у тебя не будет ни свекрови, ни невестки, что ты сама будешь хозяйкой, — прибавила мать.
— И, мамочка! Я бы за него вышла и тогда, если бы там были две свекрови, — отвечала Викторка.
— Ну, тем лучше, если вы так любите друг друга.
— О, нет, мамочка! Я бы также охотно вышла и за другого хорошего человека.
— Прошу покорно, да что же ты мелешь? Ведь сколько было женихов, а ты ни одного не выбрала!
— Тогда еще не ходил за мной этот солдат с такими нехорошими глазами, — шепнула Викторка.
— В уме ли ты? Что ты тут толкуешь о солдате! Что тебе до него, пусть ходит, где хочет! Оставь его... ведь он тебя из дому не выживет!
— Да, мамочка! Он, только он, я мучусь тоскою, я нигде не нахожу ни места, ни покою, — и девушка заплакала.
— Отчего же ты этого мне давно не сказала? Я бы сходила с тобою к куме кузнечихе: она помогает от таких вещей. Завтра сходим к ней, — утешала мать.
На другой день мать отправилась с дочерью к кузнечихе. Она, говорят, знает много того, что другим людям неизвестно. Когда у кого что пропадет, когда коровы не доят, когда кто кого сглазит, от всего помогала кузнечиха, она все умела угадывать. Викторка откровенно рассказала кузнечихе все, как и что с ней было.
— А ты с ним никогда не говорила, ни одного слова? — пытала ее кузнечиха.
— Ни одного слова.
— Не дал ли он тебе или не прислал ли через товарищей чего-нибудь съестного, яблоко или пряник?
— Ничего, кумушка, ничего. Остальные-то солдаты не связываются с ним: он, говорят, очень горд и с колыбели уже такой отшельник. Так рассказывали нам.
— Это настоящий бес, — твердила с уверенностью кузнечиха, — но ты, Викторка, ничего не бойся; во всяком случае я тебе помогу, пока еще не так худо. Завтра принесу тебе кое-что, и ты это будешь постоянно носить при себе. Выходя утром из клети не забывай никогда окропиться святою водой и сказать: «Господь Бог со мной, а вражеская сила да отыдет!» Идя же полем, не оглядывайся ни назад, ни кругом, а если солдат заговорит с тобой, не отвечай ничего, хотя бы говорил как ангел. Он сумеет очаровать и голосом, хорошенько заткни себе тотчас уши. Помни же! Если тебе через несколько дней не будет лучше, так ты приди ко мне и мы попробуем что-нибудь другое.
Викторка ушла вполне обрадованная надеждою, что ей опять будет так же хорошо и легко, как было прежде. На другой день кузнечиха принесла ей что-то зашитое в красный лоскуток и надела ей сама на шею, заказывая не отдавать этого и не говорить об этом никому. Вечером, когда Викторка жала траву, она заметила, что кто-то стоит недалеко под деревом; она чувствовала, что кровь бросилась ей в лицо, но удержалась, чтобы не оглянуться и по окончании работы бежала домой, как будто за ней горело. На третий день после этого было воскресенье. Мать Викторки пекла колачи[54], отец пошел звать после обеда сельского учителя и нескольких старых соседей, и по всей деревне шел говор: «У Микшей сегодня сговор».
После обеда пришли к Микшу трое мужчин, одетых по-праздничному, на руках у двоих из них красовался розмарин. Хозяин встретил их на пороге, а домашние, стоявшие у крыльца, приветствовали их словами: «Дай вам, Господи, счастия!»
— Дай, Господи! — отвечал сват за отца и за сына.
Жених последний переступил порог, и снаружи послышались женские голоса: «Славный малый Тоник! Голову держит как олень, и какая хорошенькая розмариновая ветка у него на рукаве! Где он достал ее?» И тотчас мужские голоса отвечали на это: «Что ж, ему можно держать голову так высоко: ведь он берет самую лучшую девушку, лучшую танцорку, добрую хозяйку, да притом еще богатую. Ведь это не дурно!» Так думали и в деревне. Многие родители сердились на Викторку за то, что она выбрала женихи из чужой деревни, зачем ей не понравился тот или другой, зачем она так спешит и прихотничает, и много было еще таких толков, какие всегда бывают в подобных случаях.
К вечеру сговор кончился. Учитель написал свадебный контракт, свидетели и родители подписали его тремя крестиками вместо имен, которые должен был приписать крестный отец, а Викторка рукобитьем обещала Тонику через три недели сделаться его женой. На другой день пришли подруги пожелать ей счастья, а когда Викторка вышла на улицу, то все поздравляли ее: «Дай Бог тебе счастья, невеста!» Но когда молодые парни сказали ей: «Жалко нам тебя, Викторка; зачем ты уходишь от нас!» — то у нее на глазах выступили слезы.
Несколько дней Викторка была весела и если нужно было идти за деревню, то шла без страха, всегда давившего ее прежде, пока у нее не было талисмана от кузнечихи, и пока она не была невестой. Ей казалось, что уже она не боится, и она благодарила за это Бога и кузнечиху, давшую ей такой добрый совет. Но радость ее продолжалась недолго.
Однажды под вечер она сидела с женихом в саду, разговаривая о будущем хозяйстве и о свадьбе. Вдруг Викторка замолчала, стала пристально всматриваться в кусты и рука ее задрожала.
— Что с тобой? — спрашивал ее удивленный жених.
— Посмотри-ка, там в кустах не видишь ты ничего? — шептала Викторка.
Жених, оглядевшись, отвечал:
— Нет, я ничего не вижу, а ты-то что же видела?
— Мне показалось, что на нас смотрел черный солдат, — шептала невеста еще тише.
— Вот постой, мы этому положим конец! — вскричал Тоник и стал все осматривать, но напрасно: никого не нашел. — Я ему не спущу даром, если он и теперь еще станет на тебя смотреть. Я насолю ему порядком, — сказал с сердцем Тоник.
— Прошу тебя, Антонин, не начинай с ним ничего, ты ведь знаешь, что солдат — так солдат и есть. Сам отец был в Красной горе и даже бы дал что-нибудь, если бы тамошний офицер вывел этого солдата из деревни; но офицер сказал отцу, что не может этого сделать, если б и хотел; что нельзя ставить в вину то, что мужчина смотрит на девушку. Отец там слышал от солдат, что этот черный из очень богатого семейства, что он по своей воле пошел в солдаты и может оставить службу, когда захочет. Плохо бы тебе пришлось, если б ты связался с таким. — Так говорила Викторка, и жених обещал ей оставить солдата в покое.
С того вечера на Викторку уже снова находили прежние тяжелые минуты, и сколько раз доверчивою рукой она ни прижимала к сердцу талисман, — сердце не переставало беспокойно стучать, когда были близки к ней эти несчастные глаза. Викторка пошла опять к кузнечихе за советом:
— Я уже не знаю, это верно Бог наказывает меня: мне не помогает нисколько то, что вы мне дали, хотя я вас во всем послушалась, — говорила Викторка.
— Постой, девынька, постой! Уж мы его накажем, хоть бы это сам антихрист был. Но нам нужно достать от него две вещи. Пока я не запасусь ими, ты должна остерегаться его, насколько можешь. Молись ангелу-хранителю и за те души в чистилище, за которые никто не молится. Если которую-нибудь спасешь, то она будет молиться за тебя.
— Но всего грустнее то, кумушка, что я уже не могу молиться со спокойною душой, — отвечала со слезами Викторка.
— Видишь, девушка, видишь! Ты так долго скрывалась, что эта вражеская сила уже пересиливает тебя. Но, Бог даст, мы осилим этого дьявола.
Викторка собрала все свои силы, молилась горячо, и если мысли забегали, куда не следовало, то она тотчас начинала думать о страданиях Спасителя, о Божией Матери, чтобы только вражеская сила оставила ее. Поостереглась день, два, а на третий пошла за клевером на самый дальний угол отцовского поля. Наказала работнику, чтоб он приехал за ней пораньше, потому что она поторопится убраться с косьбой. Шла туда легко, как серна, так что люди останавливались, заглядываясь на нее, а оттуда привез ее работник на зеленом клевере бледную, раненую. Нога ее была обвязана тонким белым платком, и домашние должны были на руках внести ее в комнату.
— Боже праведный! Что это с тобою? — вскричала мать.
— Занозила глубоко ногу терном, от этого мне так нехорошо. Отнесите меня в клеть, я хочу лечь, — упрашивала Викторка.
Донесли ее до кровати, и отец побежал тотчас за кузнечихой. Кузнечиха скоро явилась, а с нею, как это всегда бывает, и толпа незваных кумушек. Одна рекомендовала какую-то траву, другая мир[55]; третья советовала заговорить, четвертая покурить; но кузнечиха не позволила сбить себя с толку и обложила отекшую ногу картофельною мукой. Потом выслала всех вон, приняв на себя обязанность ухаживать за Викторкой и уверяя, что все опять скоро придет в прежний порядок.
— Расскажи же мне, девушка, что случилось? Ты такая испуганная! И кто это обвязал тебе ногу этим тонким белым платком? Я его спрятала, чтобы не увидали его эти сплетницы, — говорила осторожная кузнечиха, опуская ее ногу на постель.
— Куда же вы его дели, кума? — торопливо спросила Викторка.
— Он у тебя под подушкой.
Викторка достала платок, осмотрела на нем кровавые пятна, посмотрела на вышитое имя, которого не знала, и лицо ее попеременно то бледнело, то багровело.
— Ты мне не нравишься, девушка; что должна я о тебе подумать?
— Думайте, что Господь оставил меня, что я потеряна на веки вечные и помочь более нечем.
— Верно у нее жар и бред, — подумала кума, дотрагиваясь до лица Викторки; но щеки и руки ее были холодны, только горели глаза, обращенные на платок, который она держала перед собой обеими руками
— Слушайте, кума, — начала она тихо, — только не говорите никому того, что я вам расскажу. Те два дня я не видала его, — вы ведь знаете, о ком я говорю, — но сегодня у меня с самого раннего утра звенело в ушах: «Ступай за клевером, ступай за клевером!», — как будто мне кто-то нашептывал. Я знала, что это искушение: он часто бывает близко у поля, сидит на косогоре под деревом. Но я не могла быть покойна, пока не взяла лукошко и косу.... Дорогой мне пришло в голову, что я сама гублю себя, но что-то опять зашептало мне в уши: «Иди, только иди за клевером.... кто же знает, будет ли он там.... что тебе бояться, ведь за тобой приедет Томеш!» Так тянуло меня в поле. Я посмотрела под дерево, никого там не было. Если там нет, так значит уже выиграно, подумала я, взяла косу и хотела косить. Тут мне захотелось испытать своего счастия, найти четырехлистный клевер, и я подумала, что если я найду его, то буду счастлива с Антонином. Искала, искала... все глаза проглядела и никак не могла найти. Тут вздумалось мне посмотреть вокруг, и вдруг вижу я под деревом кого же... солдата!... Я проворно отвернулась и в то самое мгновение наступила на терн, лежавший на дороге, и поранила себе ногу. Я не вскрикнула, но от боли зарябило у меня в глазах, и я упала на землю. Я как во сне видела, что меня взял кто-то на руки и понес; сильная боль скоро заставила меня очнуться. У ручья стоял на коленях солдат, и намочив свои платок водой, обвязывал им мою ногу. Боже праведный, подумала я, что я стану делать теперь, когда не могу убежать от этих глаз... Лучше не буду на них смотреть. Боль сильно мучила меня, голова у меня кружилась, но я не сказала ни слова и не открывала глаз. Он клал мне на лоб свою руку, брал меня за руку; у меня мороз пробегал по коже, но я молчала. Потом он положил меня, начал обливать мне лицо водой, поднимал мне голову... Что ж мне оставалось делать? Должна была открыть глаза. Ах, милая кума, как засветились его глаза в эту минуту, точно божье солнышко! Я должна была снова закрыть глаза. Но все было напрасно, когда он заговорил со мной… О, вы были правы, милая кума, говоря, что он очарует и голосом!... У меня до сих пор звенят в ушах его голос, его слова, когда он мне рассказывал, что любит меня, что я его счастье, его небо!
— О какие грешные слова! Тотчас видны дьявольские сети. Когда и какому человеку придет что-нибудь подобное в голову? Несчастная девушка, что ж ты думала, когда поверила ему? — говорила кума с соболезнованием.
— Боже! Да как же не поверить, когда вам говорят, что вас любят?
— Все это одни слова! Все это бредни! Хочет тебя свести с ума?
— Я говорила ему об этом, но он клялся и Богом и душой, что он полюбил меня с первого разу и избегал разговора со мной только потому, что не хотел привязать меня к своей несчастной судьбе, всюду преследующей его и не дающей ему насладиться счастьем. Уж я не знаю, чего он мне не рассказывал, и все это было так грустно. Я ему во всем поверила; сказала ему, что я его боялась и что из страха сделалась невестой; сказала ему, что ношу талисман на сердце, и когда он потребовал его, я отдала ему! — говорила Викторка.
— Ах ты, мой Спаситель! — вскричала кузнечиха: — она отдала ему святой талисман, она отдала ему вещь, согретую на ее теле! Теперь уж ты в его власти, уж тебя и Бог не избавит от его когтей, он тебя окончательно очаровал.
— Он говорил, что это очарование и есть любовь, и чтоб ничему иному я не верила, — отвечала Викторка.
— Да, да, — любовь! Я бы ему показала, что такое любовь! Но теперь уже все напрасно. Что ты наделала: ведь это домовой! Теперь он будет сосать кровь из твоего тела и когда всю высосет, то задавит тебя, и душа твоя не будет иметь покоя и после смерти. А как бы ты могла быть счастлива!
Викторке стало страшно от слов кумы, но через минуту она сказала:
— Уж теперь ничто не поможет! Я пойду за ним, хотя бы он шел в ад! Прикройте меня, мне холодно, — прибавила после краткого молчания.
Кума прикрыла ее всеми пуховиками, какие только были, но Викторка все не согревалась и не говорила больше ни слова.
Кузнечиха действительно любила Викторку, и хотя сердилась на нее за то, что она отдала талисман, но все-таки ее беспокоила судьба девушки, которую она считала уже погибшею. Обо всем рассказанном Викторкой она не сказала никому ни слова.
Викторка лежала с того дня как убитая: не говорила ничего, кроме нескольких непонятных слов во сне, ничего не желала, ни на кого не обращала внимания. Кузнечиха не отходила от нее и прикладывала все свое уменье, чтобы помочь бедной девушке. Но ничто не помогало. Родители с каждым днем становились печальнее, и жених уходил каждый день все с большею и большею тоской. Кузнечиха качала головой, думая: «Это что-то не так! Не может быть, чтоб ей не помогло ни одно из средств, столько помогавших другим. Солдат околдовал ее, уж это верно!» Таковы были ее мысли и днем и ночью. Однажды ночью она выглянула нечаянно из окошка и увидала в саду закутанного мужчину; глаза его, обращенные на нее, светились как два горячие угля, по крайней мере она уверяла в этом, и тут она убедилась в справедливости своих заключений.
Она очень обрадовалась, когда Микеш принес весть, что солдаты получили приказ к выступлению.
— По мне могли бы остаться все, только бы один ушел; я бы этому обрадовался больше, чем стовке![56]
— Этого нам черт навязал. Мне все кажется, что Викторка у нас не такая, какою была прежде — он верно сильно околдовал ее, — говорил отец, и мать и кузнечиха согласились с ним. Кузнечиха однако надеялась, что все кончится благополучно с отстранением вражеской силы.
Солдаты ушли. В ту самую ночь Викторке было так дурно, что кузнечиха хотела уже послать за священником, но к утру ей стало получше, потом все лучше и лучше, а через несколько дней она даже встала с постели. Кузнечиха приписывала это улучшение тому, что вражеская сила ослабела; но она охотно слушала, когда люди говорили: «Эта кузнечиха мастерица: если б ее не было, то не встать бы Викторке». А так как кузнечиха слышала это повсюду, то наконец и сама поверила, что своим уменьем спасла девушку.
Но еще не все кончилось. Викторка уже ходила, выходила даже на двор, но всем казалась она чужою. Она еще продолжала молчать, ни на кого не обращала внимания, и взгляд ее был туманен. Кузнечиха утешала всех, что это пройдет, и уже не считала необходимым наблюдать за Викторкой. Сестра ее Машенька (Мария) по-прежнему спала в ее комнате.
В первую ночь, когда девушки остались одни, Машенька села на постель к Викторке и ласковым голосом, — она ведь очень добра, — спросила ее, почему она такая странная, и что с ней делается? Викторка посмотрела на нее и не ответила ни слова.
— Видишь ли, Викторка, я бы охотно рассказала тебе кое-что, да боюсь, чтоб ты не рассердилась!
Викторка покачала головой и сказала: «Рассказывай, Машенька».
— В тот вечер, как ушли солдаты, — начала Машенька; но едва она произнесла эти слова, как Викторка схватила ее за руку, торопливо спрашивая: «Солдаты ушли?! А куда?»
— Ушли, а куда — я не знаю.
— Слава Богу! — сказала Викторка со вздохом, опускаясь снова на подушки.
— Так слушай, Викторка, только не сердись на меня: я знаю, что ты терпеть не могла черного солдата и что ты будешь сердиться на меня за то, что я говорила с ним.
— Ты говорила с ним! — вскричала Викторка, приподнимаясь снова.
— Да. Как же мне было отказать ему, когда он меня так просил, но я на него ни разу не взглянула — боялась. Он часто ходил около дома, но я всегда убегала, пока он не поймал меня в саду. Давал мне какие-то коренья и просил, чтоб я тебе их сварила, уверяя, что от них тебе будет лучше, но я ему сказала, что ничего не возьму от него: я боялась, чтоб он не прислал тебе приворотного корня. Когда я отказалась взять коренья, то он сказал: «Так по крайней мере скажи от меня Викторке, что мы уходим, но я никогда не забуду своего обещанья; пусть же и она не забывает своего! Мы еще увидимся!» Это я ему обещала и теперь все тебе рассказала. Но не бойся, ведь он больше не придет, ты можешь быть покойна на его счет, — прибавила Машенька.
— Хорошо, Машенька, хорошо. Ты умненькая и хорошо сделала, что рассказала. Ложись же теперь спать, ложись, — говорила Викторка, гладя ее пухлое плечико. Машенька поправила подушки под ее головой, пожелала доброй ночи и улеглась.
Когда Машенька проснулась утром, Викторкина постель была уже пуста. Она подумала, что Викторка уже работает в светлице, но ее не оказалось ни в светлице, ни на дворе. Родителей это удивило. Тотчас послали к кузнечихе узнать, не к ней ли ушла Викторка, но и там ее не было.
— Куда же это она делась? — спрашивали они друг друга, заглядывая в каждый угол. Работник побежал к жениху. Когда же нигде ее не оказалось, когда и жених пришел из соседней деревни, тоже не зная, где его невеста, тогда только кузнечиха решилась сказать:
— Я думаю, что она ушла за солдатом.
— Это не правда! — закричал жених.
— Вы ошибаетесь! — подтверждали родители, — ведь она терпеть не могла этого солдата, как же это может быть?
— Ну да уж это непременно так! — твердила кузнечиха и рассказала все, что ей доверила Викторка. Машенька тоже рассказала все, что она накануне передала сестре, и когда все это сообразили, то стало совершенно ясно, что Викторка ушла за солдатом, не будучи в состоянии отделаться от темной вражеской силы, которая овладела ею.
— Я не обвиняю ее в этом! Но она виновата в том, что не доверилась мне раньше, когда еще я могла помочь ей. А теперь уже поздно, потому что он околдовал ее, и пока он будет хотеть, она должна будет всюду за ним следовать. Если бы сейчас пошли за ней и привели ее домой, так она опять ушла бы за ним, — порешила кузнечиха.
— Я все-таки пойду за ней: будь, что будет! Надо правду сказать, она всегда была хорошею девушкой, — заключил отец.
— Я иду с вами, тятя, — закричал Тоник, слушавший всех как бы сквозь сон.
— Ты останешься дома, — настойчиво сказал крестьянин. — Рассерженный человек не советуется с разумом, и ты легко можешь угодить или в холодок, или в белый сюртук[57]. Ты с нами в последнее время и так испытал много горя, не делай же себе еще больших печалей. Она не может уже быть твоею женой, это ты выбрось из головы. Если хочешь подождать годик, так я отдам за тебя Машеньку, она славная девушка. Я рад назвать тебя сыном, но принуждать тебя не хочу: поступай так, как тебе собственный разум укажет.
Все плакали, но отец утешал их: — Не плачьте! Это напрасно! Если не приведу ее назад, так должны будем предоставить ее Господу Богу.
Отец взял на дорогу несколько гульденов, распорядился дома по делам и пустился в путь. Дорогой везде спрашивал, не видали ли такую-то женщину: описывал дочь с головы до ног, но никто не видал подобной. В Иозефове сказали ему, что егеря ушли в Градец, а в Градце ему сказали, что черный солдат перешел в другое отделение, и что он хотел окончательно оставить службу. Куда он пошел, этого не мог сказать егерь, который жил прежде в доме Микша. Но и он подтвердил, что Викторку не видал никто. Многие советовали отцу идти в канцелярию, что это будет лучше; но крестьянин не хотел.
— Я не хочу иметь никакого дела с канцелярией, говорил он, — не хочу, чтоб ее, как беглянку, переслали по этапам, чтоб на нее все показывали пальцем. Я не доведу ее до такого позора. Пусть останется там, где она теперь: ведь она везде в руках Божиих, и без Его воли не спадет ни единый влас с главы ее. Воротится, так воротится, а не придет, так да хранит ее Бог! Разглашать о ней по всему свету я не позволю.
Так порешил отец, но попросил все-таки егеря, чтоб он дал знать Викторке, если увидит ее или услышит о ней, что отец искал ее, и если она захочет вернуться домой, так уговорил бы кого-нибудь, хоть за деньги, проводить ее. Егерь обещал ему все, потому что еще помнил, как ему хорошо жилось в его доме, и крестьянин вернулся домой с успокоенною совестью, сделав все, что только было можно.
Все плакали по Викторке, молились и служили за нее обедни; но по прошествии полугода, трех четвертей года с того времени, как о ней не было ни слуху ни духу, стали поминать ее как покойницу. Так прошел и целый год.
Однажды пастухи принесли в деревню весть, что видели в господском лесу женщину такого же роста и с такими же черными волосами как Викторка. Микшовы работники бросились тотчас в лес, избегали его по всем направлениям, но никого не нашли.
— Я тогда был еще первый год подлесничим у моего предшественника, покойного тестя. Обо всем этом мы также слышали, и начальник мой, когда я на другой день собрался в лес, сказал мне, чтоб я поглядывал, не увижу ли такую женщину. Действительно, в тот же день я видел, что на косогоре, возле самого поля Микша, под двумя сплетшимися елями, сидела женщина с непокрытою головой. Я прежде видал Викторку, но в этом одичалом существе я едва мог узнать ее. А это была она! Платье ее было барского покроя и когда-нибудь вероятно было очень хорошо, но в настоящую минуту оно было все изорвано. По ее корпусу я догадался, что она должна скоро сделаться матерью. Я потихоньку выбрался из своей стоянки и побежал к своему начальнику. Тот сейчас пошел в Жернов сообщить об этом. Родители много плакали и желали лучше, чтоб она умерла. Нечего было делать. Мы уговорились наблюдать за ней, куда она ходит, где спит, чтобы сделать ее ручною. Один раз под вечер она пришла в Жернов и вошла даже в отцовский сад, села под дерево, обняла обеими руками свои колени, оперлась на них подбородком и так сидела, смотря пристально на одно место. Мать хотела подойти к ней, но она быстро вскочила, прыгнула через плетень и была уже в лесу. Мой начальник советовал положить под ели что-нибудь съестное и какое-нибудь платье, в надежде, что она это найдет, и родные принесли все, что считали для нее необходимым. Я сам положил все под ели. На другой день я пришел посмотреть: из пищи недоставало только хлеба, а из платья — юбки, кофты и рубашки. Остальное все и на третий день было еще там, и я взял все оттуда, чтобы другой кто не унес. Долго мы не могли узнать, где она ночует: наконец я нашел ее ночлег в пещере под тремя елями, где, кажется, прежде была каменоломня. Вход в нее так зарос кустарником, что человек незнающий и не нашел бы его; а она еще загородила его хвоем[58]. Однажды я забрался в пещеру, и она оказалась довольно просторною для одного или двоих; у Викторки там ничего не было кроме сухих листьев и моху. Это была ее постель. Знакомые и родные, даже отец и Машенька, бывшая тогда уже невестой Тоника, сторожили ее, желая поговорить с ней и привести ее домой, но она дичилась людей и мало показывалась днем. Когда же она однажды пришла посидеть возле дома, Машенька потихоньку подошла к ней и сказала ей своим ласковым голосом: «Пойдем, Викторка, пойдем спать ко мне в комнату, ведь ты уже давно не спала со мной. Я уже стосковалась по тебе. Пойдем со мной». Викторка посмотрела на нее, позволила взять себя за руку, позволила довести себя до сеней, но потом вдруг вырвалась и убежала. После этого уже несколько дней не видали ее близ деревни.
— Однажды ночью стоял я на карауле на косогоре около Старого Белидла. От месяца было так светло как днем. Вдруг вижу, выходит Викторка из лесу. Идет она с руками сложенными на груди, с головою наклоненною вперед, и ступает так легко, что, право, казалось не дотрагивается до земли. Так бежала она из лесу прямо к плотине. Я часто видели ее сидящею около воды или на косогоре под тем большим дубом, и потому я не обратил на это никакого внимания. Всмотревшись же хорошенько, я увидел, что она что-то бросила в воду, и потом услышал такой дикий хохот, что у меня волосы стали дыбом. Собака моя страшно завыла. Я дрожал от страху. Викторка села потом на пень и запела; я не понял ни слова, но мелодия была похожа на колыбельную песню, которую матери поют детям:
«Спи, дитятко, спи.
Зажмурь глазки свои!
Господь Бог будет спать с тобой,
Ангельчики будут тебя качать —
Спи, дитятко, спи!»
Эта мелодия так жалобно звучала ночью, что я от страха едва устоял на месте. Часа два сидела она и пела. С тех пор каждый вечер она до ночи сидит у плотины и всегда поет эту колыбельную песенку. Утром я рассказал все своему начальнику, и он тотчас догадался, что она бросила в воду.... и догадка его была справедлива. Когда мы ее увидели опять, то корпус ее был уже иной. Мать и другие пришли в ужас, но ведь неведение не делает греха. Понемножку привыкла она ходить к нашим дверям, обыкновенно тогда, когда ее мучил голод. Как теперь делает, так делала и прежде: приходила, стояла как статуя и ничего не говорила. Жена моя, тогда еще девушка, давала ей что-нибудь поесть; она брала молча и убегала в лес. Когда иду лесом и встречу ее, то даю ей хлеба, и она берет, а если заговорю с ней, то она убежит и не возьмет ничего. Особенно любит она цветы: если в руках у нее нет букета, то непременно уже есть цветы у лифа; если увидит детей, то всегда их обделит цветами. Но понимает ли она, что делает, этого никто не знает. Мне самому хотелось бы знать, что делается в ее помешанной голове, но кто же может объяснить это? А сама она — едва ли!
Когда была свадьба Машеньки и Тоника, и когда они поехали в Черную гору венчаться, Викторка прибежала домой, Бог знает, нечаянно ли или слышала что-нибудь. В платье у нее были цветы, и дойдя до порога, она раскидала их по двору. Мать расплакалась и вынесла ей калач и все, что было лучшего, но она отвернулась и убежала.
Отца это сильно мучило: так он ее любил. На третий год он умер. Я был в это время в деревне, и Тоник с женой со слезами спрашивали меня, не видел ли я где-нибудь Викторку. Желали бы привести ее домой, но не знали, как это сделать. Отец, говорят, долго томился, и все думали, что она держит его душу. Воротился я в лес, чтоб увидать ее и сказать ей об этом: поймет она меня или нет. Сидела она под елями; я вертелся около нее, как будто ни в чем не бывало, а мимоходом, чтобы не спугнуть ее, говорю: «Викторка, отец твой умирает; сходила бы ты домой». Она на это ничего, как будто не слыхала. Я подумал, что все напрасно, и пошел сказать об этом в деревне. Говорю еще на пороге с Машенькой, как вдруг работник закричал: «Викторка идет в сад... Право!..»
— Тоник, вызови всех, да спрячьтесь, чтобы нам ее не испугать, — проговорила Машенька, идя в сад.
Через минуту она молча ввела Викторку в комнату, Викторка играла белою буквицею и не отрывала от нее своих прекрасных, но мутных глаз. Машенька вела ее как слепую. В комнате было тихо. По одну сторону кровати стояла на коленях мать, а в ногах единственный сын. Руки старика были сложены на груди, глаза были уже обращены к небу, но он еще боролся со смертью. Машенька подвела Викторку к самой кровати; умирающий обратил на нее свои глаза, и по лицу его пробежала радостная улыбка. Хотел поднять руку, но не мог. Викторка верно подумала, что он чего-нибудь хочет и положила ему в руку буквицу. Больной еще раз взглянул на нее, вздохнул и умер. Викторка облегчила его кончину. Мать зарыдала, а Викторка, услыхав столько голосов, дико осмотрелась кругом и выбежала вон.
— Не знаю, была ли она еще когда-нибудь в родительском доме. Вот уже пятнадцать лет, как она живет в лесу, и я один раз только слышал ее речь. Я этого до смерти не забуду. Шел я однажды вниз к мосту; по дороге ехали господские извозчики с лесом, а по лужайке, вижу, идет Златоглавка. Это был писарь из замка, которого девушки прозвали так, потому что не могли запомнить его немецкого прозвания, а он имел великолепные волосы золотистого цвета. Так как было очень тепло, то он и снял фуражку и шел с открытою головой.
Вдруг как с неба упала, выбежала откуда-то Викторка, вцепилась ему в волосы и давай его трепать и бить как пряничную куклу. Немец кричит во все горло, я бегу с пригорка, но Викторка уже вцепилась в него, кусает ему руки и что есть духу кричит: «Теперь ты в моей власти, гадина, дьявол! Я разорву тебя! Куда девал ты моего парня? Ты дьявол, дьявол, отдай мне его!», и до того рассвирепела, что начала храпеть, и уж ничего нельзя было понять. Немец не понимал ее, он был как помешанный. Вдвоем мы ничего не смогли бы с ней сделать, если бы не подоспели извозчики. Они увидали драку, прибежали на луг и вырвали, наконец, у нее из рук беднягу-писаря. Когда мы хотели ее схватить, она рванулась что было силы и побежала к лесу, откуда бросала в нас каменьями и ругалась так, что небу было жарко. Потом я ее долго не видал.
Немец заболел и так боялся Викторки, что не хотел уже более оставаться здесь. Девушки посмеялись над ним.
— Ну, вот вам, бабушка, и вся история Викторки, как я ее слышал, частию от покойной кузнечихи, а частию от Машеньки. Что еще было, никто не знает; но судя по всему, мало было хорошего и должно быть тяжело тому, на чьей совести ее грех...
Бабушка отерла свое заплаканное лицо и сказала с приветливою улыбкой:
— Благодарю вас, хорошо рассказали. Нельзя не сознаться, что кум рассказывает как по-писанному, все бы его слушал да слушал и забыл бы, что солнце уже за горами.
При этом бабушка показала на тени, показавшиеся в комнате, и отложила веретено.
— Подождите минуточку, только дам зерна птице, тогда провожу вас с горы! — сказала охотничиха, и бабушка охотно согласилась подождать.
— А я пойду с вами до моста, надобно еще в лес, — прибавил охотник, вставая из-за стола. Охотничиха побежала за зерном, и через минуту раздался на дворе голосистый зов: цып, цып, цып! — и птица слеталась со всех концов. Прежде всех явились воробьи, как будто бы этот зов относился и к ним. Охотничиха при этом заметила: «Ну, вы всегда первые!», но они не обратили на это внимания.
Бабушка стояла на пороге и не пускала от себя детей, чтобы не спугнули птицу, которою она любовалась с большим удовольствием. Какой тут птицы не было! Были и серые гуси с гусятами, утки с утятами, черные турецкие утки, домашние хорошенькие курочки, тирольки на высоких ногах, с развевающимся хохолком, павлины, цесарки[59], индюшки с индюком, так громко кричавшим и пыхтевшим, как будто дело какое делал; голуби обыкновенные и мохноногие. Все это столпилось в одну кучу, гонялось за зерном, наступало друг другу на ноги. Один скакал через другого, подлезал и пролезал, где только мог, а воробьи, эти уличные мальчишки, насытившись, скакали по глупым гусям и уткам. Немножко дальше сидели кролики; ручная белка смотрела на детей с каштанового дерева, держа хвост выше головы, как султан на офицерской каске. На заборе сидела кошка, жадными глазами наблюдая за воробьями. Собаки смирно сидели возле детей, потому что охотничиха держала в руке прутик. Но когда черный петух погнался за гусенком, утащившим у него из-под носа зерно, и когда гусенок бежал возле самой морды Гектора, то он никак не мог удержаться, чтобы не потянуться за ним.
— Посмотрите-ка! — закричала хозяйка: — старый осел вздумал заигрывать! Вот тебе на память! — и она ударила его прутом.
Гектор от такого наказания застыдился перед своими младшими товарищами, и опустив голову, пополз в сени. Бабушка при этом заметила: «Ну как же быть сыну лучше отца!» Гектор был отец Султана, съевшего у бабушки столько хорошеньких утят.
Кормление кончилось. Птица вся уселась на насест. Дети получили от Франтика и Бертика красивые павлиньи перья; охотничиха дала бабушке яиц от тиролек и взяла Аннушку на руки; охотник перебросил ружье через плечо, позвал Гектора, и все двинулись из приветливого дома. Серна пошла за ними как собачка.
У подошвы горы охотничиха пожелала всем доброй ночи и повернула с детьми домой; у моста охотник протянул бабушке свою загорелую руку и направился к лесу. Ян долго следил за ним и потом сказал Барунке:
— Когда буду немножко побольше, пойду к пану Бейеру и буду с ним ходить на тягу.
— Но с тобой нужно будет посылать еще кого-нибудь, потому что ты боишься лешачих и огненных людей, — подсмеивалась над ним Барунка.
— Что ты тут смыслишь? — отвечал сердито Ян, — когда я буду побольше, так не буду бояться.
Бабушка, идя мимо плотины, поглядела на покрытый мохом пень и вздохнула, подумав о Викторке: «Бедная девушка!»