Господский луг пестреет цветами; посередине луга межа, а на меже богородской травы столько, как будто кто нарочно посеял. В богородской траве, как в подушках, сидит Аделька; она смотрит на маленькую божью коровку, бегающую по ее коленям, с колен на ножку, с ножки на зеленую ботинку. «Не убегай, малютка, останься у меня; ведь я тебе ничего не сделаю!» — говорила девочка божьей коровке, захватывая ее пальцами и сажая опять к себе на колени. Недалеко от Адельки, около муравейника, сидели на корточках Ян и Вилим и смотрели на суетливых муравьев.
— Посмотри-ка, Вилим, как они бегают! Видишь, вон тот муравей потерял яичко, а другой поднял его и бежит с ним в кучку.
— Постой, у меня есть кусок хлеба в кармане; я им дам крошечку, что-то они станут делать.
Он вынул из кармана хлеб и положил его муравьям.
— Посмотри-ка, посмотри-ка, как они около него столпились и думают, откуда это он вдруг взялся? Видишь, они его толкают дальше и дальше! Как бегут со всех сторон!... Но как же другие-то узнали, что тут есть кое-что?
Тут их наблюдения были прерваны звучным голосом: «Что тут делаете?» Это была Гортензия, подъехавшая к ним на белом коне так, что они даже и не слыхали.
— А у меня есть божья коровка — заговорила Аделька, показывая зажатый кулак Гортензии, спрыгнувшей с коня и подошедшей к ней.
— Покажи мне ее.
Аделька открыла кулак, но рука оказалась пустою. — Ах какая, убежала! — сказала печально девочка.
— Постой! Еще не ушла, а только хочет уйти, — сказала Гортензия, осторожно снимая божью коровку с открытого плечика Адельки. — Что ж ты будешь с ней делать?
— Пущу ее. Посмотри, как она полетит! Посмотри-ка! — Аделька положила букашку на раскрытую ладонь и подняла руку вверх, говоря: — Пинка-линка, Пинка-линка улетела к Боженьке в окно...
— И раздала там молоко! — добавил Вилим, ударив тихонько по руке Адельки. Божья коровка приподняла верхний черный с красными крапинками покров, развернула сложенные под ним прозрачные крылышки и поднялась вверх.
— Постой! Зачем ты подтолкнул? — вскричала сердито Аделька.
— Чтобы скорее улетела, — отвечал смеясь мальчик, обернулся к Гортензии и взяв ее за руку, сказал: — Пойдем, Гортензия, пойдем... Посмотри, я дал муравьям кусочек хлеба, и сколько их на нем! — прибавил он с жестом удивления.
Гортензия опустила руку в карман черной бархатной кофты, достала оттуда кусок сахару и, отдавая его Вилиму, сказала: «Положи это им в траву, и вы сейчас увидите, как они его облепят. Они очень любят сладкое».
Вилим немедленно исполнил приказание, и увидев, как в одно мгновение со всех сторон набежали муравьи на сахар, скоблили его и самые мелкие крошечки уносили в кучку, в свое жилище, очень удивился и спросил Гортензию:
— Скажи же мне, как это муравьи знают, что здесь есть что-то хорошее, и что они делают с этими яичками, которые они постоянно выносят и уносят?
— Это их деточки, а их носят нянюшки. Когда светит солнце и день жаркий, тогда их выносят из темных комнат, чтоб они погрелись и лучше росли.
— А где же их маменьки? — спросила Аделька.
— Они дома сидят и несут яички, чтобы муравьи не вымерли; а тятеньки ходят около них, рассказывают им что-нибудь и занимают их, чтоб они не скучали, а эти остальные муравьи, которых вы здесь видите, это работницы.
— А что же они работают? — спросил Ян.
— Носят корм, строят и поправляют дома, нянчат куколок, этих растущих детей, чистят дом; если умрет муравей, то относят его; караулят, чтобы не напал на них неприятель, а когда это случается, то они общими силами защищают свою общину. Все это должны исполнять работницы.
— Да как же они понимают друг друга, когда они не умеют говорить? — спрашивали с удивлением дети.
— Хотя они и не умеют говорить так, как разумные создания, т.е. как люди, но они все-таки понимают друг друга. Ведь вы видели, как первый, нашедший сахар, побежал тотчас сообщить об этом другим, и как все сбежались. Видите, как они останавливаются, как их щупальцы соприкасаются, как будто бы они хотят мимоходом поговорить о чем-то; а местами стоят они целыми кучками и, кто знает, о чем они советуются.
— И у них также есть комнаты и кухни? — спросила Аделька.
— Им не нужно кухни, потому что они не стряпают; но у них есть в этих кучках комнаты для детей и маменек, залы для работниц; дома их разделены на несколько этажей и внутри сделаны проходы из одного этажа в другой.
— Но как же они строят так, что их домы[70] не осыпаются? — допрашивали дети.
— Они очень крепко строят, и если кто-нибудь посильнее не испортит их постройки, то она не скоро разрушится. Они делают себе и стены и крышу, все из мелких стружек, стеблей, хвойных иголок, сухих листочков, травы и земли, которую они скатывают в маленькие шарики, а если она суха, то они мочат ее слюной, сжимают и потом уже употребляют ее так, как каменщик употребляет кирпич. Всего удобнее им строится при мелком дожде, когда земля влажна.
— Кто же научил их так строиться? — спросил Вилим.
— Бог дал всем животным такой природный инстинкт, что они сызмала знают, что есть, что им необходимо для защиты, и некоторые бессловесные твари с таким искусством и знанием добывают себе все необходимое и устраивают свою домашнюю жизнь, что инстинкт их очень похож на человеческий разум. Когда будете ходить в школу и будете понимать книги, тогда узнаете много о животных и о их жизни, как и я узнала,— прибавила Гортензия.
В это время пришла бабушка с Барункой, неся полные фартуки цветов и целое беремя[71] кореньев, собранных ими на лугу. Дети тотчас передали бабушке все рассказанное им Гортензией, а Гортензия спросила бабушку, зачем ей все эти коренья.
— Тут, барышня, тмин и немножко репейнику. Тмин этот высушится и семя уйдет в хозяйстве в кушанья и хлеб, а трава детям для купанья; из репейника будет полосканье от боли в горле. Окрестные жители знают, что у меня всегда есть немножко этих кореньев и потому всегда ко мне присылают за ними. Хорошо иметь в доме такое лекарство: если для себя не понадобится, так пригодится другим.
— Разве в городке нет аптеки?
— В городке нет, а есть еще за час езды оттуда. Но если б в городке и была аптека, то все-таки латинская кухня слишком дорога, а зачем нам платить дорого за то, что мы сами себе можем приготовить?
— Так вам доктор напишет рецепт и скажет, как приготовить?
— И, барышня! До чего бы дошел человек, если бы при малейшем нездоровье призывал лекаря. Он живет за час езды отсюда; пройдет половина дня, пока человек его дождется; между тем можно было бы умереть, если бы не было под руками домашних лекарств. А когда придет лекарь, так тут уж... Бог знает сколько лекарств: и пластыри, и пиявки, и то, и другое, так что у человека голова кругом пойдет, а больной от этого только еще больше расхворается. Я, барышня, лекарям вовсе не верю, и когда я прихворну или эти дети, то нам достаточно и этих кореньев; а если кто-нибудь другой захворает, то я всегда говорю: пошлите за лекарем. Да ведь когда Бог посетит тяжкою болезнию, то и лекари становятся в тупик со своею наукой и предоставляют природе помогать самой себе. Господь всегда останется лучшим лекарем: если человеку суждено жить, так он и без лекаря выздоровеет; если же он должен умереть, то уж никакая аптека не поможет.
— А в фартуке у вас те же самые коренья? — спросила девушка.
— О нет, Гортензия! — торопливо вскричала Барунка; — тут цветы для венков. Завтра праздник Божьего Тела; я и Манчинка будем дружичками.
— И я также! Я пойду с Гелой[72], — добавила Аделька.
— И мы пойдем! — закричали мальчики.
— А кто это такая — Гела? — спросила Гортензия.
— Гела — дочь кумы из того высокого дома, на котором лев.
— Ты должна говорить: из гостиницы, — поправила бабушка.
— И ты пойдешь на процессию? — спросила Барунка Гортензию.
— Конечно, пойду, — отвечала Гортензия, садясь на траву, чтоб помочь бабушке и Барунке уложить цветы.
— Ты еще никогда не была дружичкой в праздник Божьего тела? — спросила Барунка.
— Никогда. Но когда я еще жила у своей воспитательницы во Флоренции, то я была однажды дружичкой в праздник Мадонны и несла Мадонне венок из роз.
— А кто это Мадонна?
— Мадонной называют в Италии Деву Марию, — отвечала Гортензия.
— А вы, барышня, родом из Италии? Ведь это там, где стоят наши солдаты? — спросила бабушка.
— Да. Но только в том городе, откуда я родом, во Флоренции, их нет. А там делаются вот эти шляпки из рисовой соломы, которые на вас. Там на полях растут и рис, и кукуруза, на холмах сладкие каштаны и оливки; там кипарисные и лавровые рощи, прекрасные цветы и голубое безоблачное небо.
— Ах, я уж знаю! — прервала ее Барунка. — Это тот город, что в твоей комнате нарисован. В середине широкая река, а над рекой до верху построен город. Ах, бабушка, какие там хорошенькие сады и домики; у одного из них играет девочка, а возле нее сидит старушка — это Гортензия со своей воспитательницей... Ведь ты нам так рассказывала, когда мы были в замке?
Девушка не тотчас отвечала; она задумалась, руки ее неподвижно лежали на коленях; но через минуту она сказала с глубоким вздохом: «Oh bella patria! Oh, cara amica!»[73] — и в прекрасных глазах ее заблестели слезы.
— Что же ты рассказывала, Гортензия? — спросила любопытная Аделька, ласково прижимаясь к ней. Гортензия прислонилась головой к головке малютки и не удерживала слез, капавших с лица на колени.
— Барышня вспомнила о своей родине и о своих друзьях, — проговорила бабушка. — Вы дети еще не знаете, каково человеку покидать место, где он вырос. Хотя бы ему Бог знает как хорошо было потом, он все-таки не в состоянии будет забыть свою родину. И вы когда-нибудь испытаете это. А у барышни вероятно там есть родные?
— У меня нет никого родных, я никого не знаю, — отвечала печально Гортензия. — Во Флоренции живет моя добрая воспитательница, мой друг, Джиованна, и я иногда тоскую по ней и по моей родине. Но княгиня, добрая мать моя, обещала мне скоро отвезти меня туда.
— Как же княгиня так далеко отыскала вас, барышня? — спросила бабушка.
— Княгиня хорошо знала мою мать, они были приятельницы. Мой отец был тяжело ранен под Лейпцигом[74], и, вернувшись на свою виллу во Флоренцию, умер там через несколько лет вследствие своей раны; так рассказывала мне Джиованна. Мать моя очень тосковала по отцу и тоже умерла. Они оставили меня маленькою сиротой. Когда княгиня узнала об этом, то приехала за мной и увезла бы меня с собой, если бы Джиованна не любила меня как родную дочь. Княгиня оставила меня у нее, отдала в ее распоряжение замок, и таким образом Джиованна вырастила и всему научила меня. Когда я была уже взрослая, княгиня взяла меня к себе. О, я ее очень люблю! Так, как бы любила свою родную мать!
— Конечно и княгиня любит вас, как родную дочь, — говорила бабушка, — я это заметила, когда была в замке, и это мне очень понравилось. Да не забыть бы мне рассказать вам о Кудрне. Когда им Барунка отдала ваши деньги, они от радости прыгали чуть не до потолка; но когда старик получил место смотрителя за господскими полями и ему назначили двойной паек, то было столько удивления и радости, что и пересказать невозможно. До смерти будут молиться за княгиню и за вас.
— Только тебе, бабушка, они обязаны за все, твоему доброму слову, — отвечала девушка.
— И, барышня! К чему бы послужило мое доброе слово, если б оно не упало на добрую почву? Из него не взошло бы благословения, — заметила бабушка.
Букеты были уже связаны, и бабушка собралась с детьми домой.
— И я пойду с вами до перекрестка, — сказала Гортензия, взяв за узду коня, щипавшего траву. — Хотите, мальчуганы, я вас покатаю на лошадке?
Мальчики вспрыгнули от радости, и Ян в одно мгновение очутился на лошади.
— Ах ты, маленький шут! — заметила бабушка, увидя как смело держался Ян. Вилим тоже показывал вид, что не боится, но покраснел до ушей, когда Гортензия посадила его на лошадь, и только тогда ободрился, когда Ян посмеялся над ним. И Адельку посадила Гортензия на Попинка, но сама шла возле и держала ее; девочка была в восторге, а мальчики заметили насмешливо, что она сидит как обезьянка, и Бог знает что еще кричали, так что бабушка должна была остановить их. На перекрестке Гортензия села на своего белого коня, спустила голубое платье ниже стремени, надвинула покрепче черную шляпку, еще раз махнула детям хлыстиком, и конь ее, заслышав звучное приказание «avanti»[75], как ласточка полетел с ней в гору по аллее. Бабушка потихоньку добралась с детьми до Старого Белидла.
На другой день утро было прекрасное, небо было чисто, как будто выметено. Перед Старым Белидлом стоит тележка, на тележке Ян и Вилим в красных камзолах, в белых панталонах, с венками в руках. Пан Прошек ходит около породистых лошадей, гладит их по лоснящимся бокам, перебирает густую гриву и глазом знатока осматривает и лошадей и сбрую. Порой подходит к дому и кричит!
— Вы все еще не готовы? Торопитесь!
— Сейчас, тятенька, сейчас! — раздаются голоса изнутри дома.
И это сейчас продолжалось еще добрых полчаса; наконец, из дому выбежали девочки, с ними и Манчинка, за ними пани Прошкова, бабушка, Бетка и Ворша.
— Будьте повнимательнее, да посмотрите за птицей, — приказывала бабушка. Султан хотел приласкаться к Адельке и нюхал венки, которые она держала в руках; она подняла обе руки кверху, а бабушка отогнала Султана, сказав ему: «Разве ты, глупый, не видишь, что Аделька дружичка!»
— Словно ангельчики, — заметила Бетка Ворше, когда дети усаживались в тележку. Пан Прошек сел на козлы возле кучера Вацлава, взял возжи в руки, щелкнул языком, лошади гордо вскинули головами и тележка помчалась к мельнице, словно гонимая ветром. Собаки пустились вдогонку, но когда пан погрозил им, они вернулись назад, с неудовольствием улеглись на крыльце на солнышке и наконец захрапели.
Как все красиво в местечке! На домах везде ветки, галереи вокруг площади превратились в рощу. По дороге и по тропинкам везде настлан зеленый тростник. На четырех концах площади поставлены алтари, один красивее другого. Посередине, около статуи св. Яна Непомука, под зелеными липами приготовлена мортира[76], около которой собралась кучка подростков. «Из этого будут стрелять!» — сказал пан Прошек, указывая детям на мортиру.
— Но я буду бояться, — озабоченно сказала Аделька.
— Чего же тут тебе бояться, ведь это зашумит почти также, как упавший с полки горшок, — утешала ее Манчинка. Такой стук Аделька часто слыхала дома и поэтому успокоилась.
Экипаж остановился у большого дома, на котором висела вывеска с белым львом и большая кисть винограда. На пороге появился пан Станицкий, приветливо снявший свою черную бархатную шапочку с длинною кистью. Не менее приветливо улыбалась гостям и кума в серебряном чепце и короткой шелковой кофте; а когда маленькая Гела хотела за нее спрятаться, то она взяла ее и Адельку за руки, поставила их рядом и сказала: «Ну-ка, покажите-ка, как это к вам пристало!»
— Словно близнецы! — решила бабушка.
Девочки взглянули одним глазом друг на друга и потом опять стыдливо потупились. Пан Станицкий взял пана Прошка под руку и, повернувшись к дому, приглашал гостей войти. «Пока начнется процессия, мы еще успеем поговорить кое о чем за стаканом вина», — прибавил он весело.
Пани Прошкова вошла; бабушка же осталась с детьми на улице, сказав женщинам: «Вы еще успеете, потому что пойдете с господами, но я позже— а то, пожалуй, не протолкаюсь между народом. Я останусь здесь при детях». Она остановилась с ними у крыльца. Вскоре из-за угла показались два мальчика в красных камзольчиках, а потом еще два, и еще, и Ян закричал: «Уж идут!»
— Аделька и ты, Геленка, — говорила бабушка, — когда пойдете в процессии, смотрите на дорогу, чтобы не упасть. Барунка, ты посматривай за ними. А вы, мальчики, идите хорошенько, чтоб не наделать беды со свечами. В церкви же и у алтаря молитесь, чтобы быть угодными Богу!
В это время подошел учитель со своими школьниками.
— Дай вам Бог здоровья, пан учитель! Я привела вам еще молодежи; будьте уж потерпеливее с этими маленькими, — просила бабушка старика учителя.
— Хорошо, бабушка. У меня тут словно стадо: и малый; и большой, — отвечал со смехом учитель, ставя мальчиков к мальчикам, а девочек к девочкам.
В церкви бабушка остановилась у дверей между старыми соседками, а дети стояли рядами около алтаря. Начался третий звон. Народ хлынул в церковь, церковный сторож принес мальчикам зажженные свечи, маленький колокол зазвучал, священники приступили к алтарю, и обедня началась. Девочки сложили руки и долго смотрели пристально на алтарь; наглядевшись вдоволь, они завертели головами и влево и вправо, и увидали милое личико Гортензии, сидевшей наверху в ораториуме[77]. Невольно они улыбнулись ей, да и как же было не улыбнуться? Но за Гортензией сидела мать и стоял отец, который им кивнул головой, чтоб они повернулись к алтарю. Аделька не поняла этого и улыбалась также отцу, пока Барунка не дернула ее за платье и не шепнула ей: «Смотри на алтарь!» Кончалась и литургия верных[78]. Священник поднял Св. Дары, народ запел хором: «Агнче Божий, Христе помилуй!», и колокола громко заблаговестили. Впереди шли дети, мальчики с горящими свечами, девочки в венках, наперерыв бросая цветы на дорогу. За ними следовали духовенство, чины городового магистрата, почетные жители всего околотка, а за ними уже простой городской и сельский люд; между последними шла и бабушка. Хоругви[79] различных цехов развевались над толпой, благоухание кадил смешивалось с ароматом свежих ветвей и разбросанных цветов, в воздухе раздавался звук колокола. Не могшие участвовать в процессии стояли у порога и у окон, чтобы по крайней мере посмотреть на нее.
Какое зрелище для глаз представляла эта пестрая процессия! Какие костюмы! Какая роскошь! Тут и разряженные дети, тут и священники в великолепных ризах, и господин в новомодном фраке, и почтенный сосед в пятидесятилетнем сюртуке, и юноша в вышитом камзоле, и отец в сюртуке по самые пяты. Женщины просто, но элегантно одетые, возле разряженных без всякого вкуса. Мещанки в кружевных чепчиках и с золотом, и с серебром, поселянки в накрахмаленных чепчиках и белых платках, девушки в повязках и красных платках. Как каждый мог узнать по вывеске, что дом Станицкого — гостиница, так и платье людей было вывеской их убеждений, а частью и их занятий. Ясно можно было отличить капиталиста и ремесленника от чиновника, крестьянина от бобыля[80]; по костюмам можно было видеть, кто придерживался старых нравов и обычаев, и кто «гонялся за модой», как выражалась бабушка.
Около алтарей бабушка все искала возможности подойти поближе к детям, чтоб они были у нее под рукой, если что-нибудь случится. Но все кончилось благополучно, только Аделька при каждом выстреле вздрагивала и всегда заранее затыкала уши и закрывала глаза.
По окончании церемонии бабушка собрала детей и повела их в гостиницу, где уже дожидалась их тележка. Кристинка шла также из церкви, и бабушка приглашала ее ехать вместе.
— Наши останутся здесь обедать, так место будет, — заметила бабушка.
— Охотно поехала бы с вами и также охотно пошла бы с девушками, — отвечала Кристла, причем глаза ее обратились к толпе юношей, которые стояли на кладбище, дожидаясь девушек, чтобы проводить их домой. Один из них был статен как сосна, красивой наружности с нежным взглядом. Казалось, что он искал кого-то глазами, и вдруг взор его нечаянно встретился с взором Кристлы, и оба покраснели. Бабушка завела Геленку к куме, которая задержала детей и бабушку, угощая детей печеньем, а бабушку вином. Так как Кристла не хотела войти в комнату, где сидели одни мужчины, то бабушка вынесла ей угощение в сени, но гораздо проворнее бабушки был ловкий юноша. Он вбежал в разливную, сам выпил рюмку сладкой росолки и того же принес Кристле. Девушка отказывалась, но когда он с непритворною грустью сказал ей: «Так ты не хочешь принять моего угощения?», то она торопливо взяла рюмку и выпила за его здоровье. В это время пришла бабушка, и оба должны были принять от нее угощение.
— Ты пришел очень кстати, Мила, — сказала бабушка, и на губах ее показалась добрая улыбка. — Я все думала о том, кого бы из молодежи попросить ехать со мной: я боюсь этих лошадей, когда со мной нет Яна или кого-нибудь знающего дело. Кучер Вацлав неосторожно ездит. Поедем с нами.
— Очень рад, — отвечал Мила и, повернувшись на каблуках, побежал расплатиться. Дети, простившись с Гелой, кумой и родителями, уселись в тележку; Кристла села тоже с ними, а Мила взгромоздился на козлы к Вацлаву, и лошади тронулись. «Посмотрите на Милу, какого барина разыгрывает!» — кричали шедшие по тропинке парни, когда тележка проезжала мимо них. «Верю, ведь мне есть чем гордиться!» — отвечал вспыхнувший Мила, оглядываясь на тележку. Но парень, кричавший Миле и бывший его лучшим другом, бросил вверх свою шапку и запел: «Любовь, Божья любовь! Где ее люди берут? На горе она не растет и в поле не сеют ее!» Последнего сидевшие в тележке уже не слыхали, потому что лошади быстро понеслись домой.
— Хорошо же вы молились Богу? — спросила бабушка детей.
— Я молился, а Вилим нет, — отозвался Ян.
— Не верьте ему, бабушка; я все читал «Отче наш», а Ян меня все толкал и не давал мне покою дорогой, — оправдывался Вилим.
— Яник, Яник, безбожный ты мальчик! — и бабушка строго кивнула мальчику головой.
— Вот и не получишь подарка, постой... — грозила Аделька.
— Да, это правда. Ведь через несколько дней праздник Иоанна Крестителя, ваши именины, — заметила Кристла.
— А ты мне что подаришь? — спросил Ян, как бы ни в чем не бывало.
— Подарю мочалку, если будете таким непоседой, — отвечала со смехом Кристинка.
— Я не хочу этого, — ответил мальчик и нахмурился, а дети посмеялись над ним.
— А ты какие подарки получаешь? — спросила Барунка Кристлу.
— Никаких. У нас нет этого обыкновения, это только у господ. Однажды я получила поздравление от учителя, что был у управляющего замком. Впрочем оно у меня здесь в молитвеннике, — и она вынула из молитвенника сложенный лист, на котором было написано поздравление в стихах; вокруг был наколот булавкой разрисованный венок из роз и незабудок. — Я сберегла это стихотворение только ради веночка, потому что я этого поздравления не понимаю.
— Разве оно не по-чешски? — спросила бабушка.
— Нет, по-чешски, да только уж очень учено. Послушайте-ка как начинается: «Услышь меня, дорогая красавица, воспитанница Лады!» Извольте тут... я на маковую росинку не понимаю, и вот все такая болтовня. Я не воспитанница: слава Богу, еще имею мать. Этого человека книги с ума свели.
— Так нельзя думать, моя милая. Это был человек возвышенного ума, опытный в науках, уж конечно выше нашего ума-разума. Когда я жила еще в Кладске, возле нас жил тоже такой сочинитель; его экономка, — ведь сочинители, говорят, отреклись от женитьбы, — хаживала частенько к нам и рассказывала, какой он ворчливый чудак. Целый день сидел он заваленный книгами, и если бы Сусанка ему не говорила: «Идите, сударь, кушать!», то он бы целый день сидел голодный. Сусанка должна была ему напоминать обо всем; если б ее не было, то его давно съела бы моль. Каждый день он гулял час и то всегда один: он не любил общества. Когда он уходил, я забегала на минутку к Сусанке. Она любила очень росолку, и я хоть не была охотница до водки, но должна была всегда выпить рюмочку для ее удовольствия. Притом она всегда говорила: «Наш старик не должен этого видеть: он пьет только воду и иногда только нальет в нее капельку вина. Он мне часто повторяет: Сусанка, вода самый здоровый напиток; если будешь пить только воду, будешь всегда счастлива и здорова. А я себе думаю: конечно вода — дело хорошее, но мне и росолка нравится. Ему бы хотелось, чтоб я жила как пташечка. Об еде и питье он не заботится только бы душа в теле держалась; он сыт с одних книг: благодарю покорно за такую пищу!» Так Сусанка всегда жаловалась. Один раз повела она меня и в его комнату; во всю мою жизнь не видала я столько книг: они были нагромождены как поленницы дров. «Ну, видите ли, Мадленка, — говорила она мне, — ведь все это в голове у нашего старика; дивлюсь, как это он еще не помешался! Знаете ли, если бы меня не было — ведь я за ним смотрю как за ребенком, — так Бог знает, что бы из него было! Я должна обо всем подумать: он ничего не понимает, кроме своих рукописей. И нужно иметь с ним ангельское терпение. Иногда я на него так прикрикну, что он побежит, точно его собака укусит; и ни слова не скажет, так что мне его уж и жаль станет. А ину пору поневоле его выругаешь: никакого терпенья не хватит. Подумайте, Мадленка, было у него в комнате пыли словно посеред деревни, и паутины везде, как на старинной колокольне, а приди-ка я с метелкой? И не думай! Вот я и придумала: постой же, думаю, я тебя подкараулю. До него-то мне что, а ведь тут дело шло о моей чести: мне просто стыдно было, когда кто-нибудь приходил к нему и видел этот порядок. Один раз я и попросила одного знакомого, с которым он видался охотнее, чтобы тот задержал его; я между тем везде вымыла, вычистила, хоть на что-нибудь да стало похоже. Видите ли, Мадленка, какой это человек: он заметил только на третий день, что все вымыто. Ему показалось, что в комнатке стало как будто посветлее, еще бы не было светлее!... Так вот вам какой это человек, и умей обходиться с такими чудаками!» Каждый раз как я приходила к ней или она ко мне, у нее была новая жалоба на старика, а сама ни за что на свете не ушла бы от него. Задал же он ей страху один раз! Пошел только погулять и встретил дорогой своего знакомого, отправлявшегося в Крконошские горы. Он пригласил старика ехать вместе, обещая скоро воротиться, а старик и поехал с ним так, как был. Сусанка ждала, ждала, а господин ее все не возвращался, пришла ночь, а его все нет. Прибежала она к нам встревоженная, заплаканная, и уж было нам с ней хлопот. Только на другой день утром узнала она, что он уехал. Как же она ругала его! Только на шестой день приехал старик, а она каждый день готовила ему обед и ужин. Когда же он наконец был дома, она прибежала к нам и рассказывала: «Ну, вот видите ли, как я на него напустилась, то он только сказал: «Ну, ну, не кричи, я пошел гулять, да и остановился на Снежке, поэтому и не мог скоро прийти». Однажды она принесла нам несколько книг и сказала, что их написал ее старик, так чтобы мы их прочитали. Мой покойный Иржик таки был хороший чтец; читал он нам, но мы ничего не поняли. И стихи умел писать, но мы и их не понимали: все это было слишком учено. Сусанка сказала на это: «Ну, стоит же того, чтобы ломать над этим голову!» Но все в городе высоко почитали его, и каждый говорил, что он недосягаемо умен.
— Я похожа на эту Сусанку, — заметила Кристла; — мне право мало толку в этой учености, когда я ее не понимаю. Когда я слышу хорошенькое пение или ваш рассказ, бабушка, то это мне приятнее, чем какое-нибудь рассуждение. А что, вы слышали песню, которую сочинила Барла с Красной горы?
— Милая моя, мне уже не идут в голову светские песни, я о них и не забочусь много. Уже прошло то время, когда я для песни бегала Бог знает как далеко, а теперь я пою только божественные песни, — отвечала бабушка.
— Что же это за песня, Кристла? — спросила Манчинка с Барункой.
— Постойте, я вас выучу; она начинается так: «Что поет там эта пташка, что в кустах сидит одна?»
— Ты мне, Кристинка, должна ее спеть, когда я приду к вам, — сказал Мила, обернувшись к тележке.
— Хоть несколько раз. Были мы на барщине, на господском сенокосе, Барла тоже пришла, и когда мы отдыхали у косогора, то Анча Тиханова попросила ее: «Сочини-ка нам, Барла, песенку». Барла немножко задумалась, потом улыбнулась и запела:
«Что поет там эта пташка,
что в кустах сидит одна,
будто девушка, влюбившись,
вдруг становится бледна?»
Анча за это рассердилась! Она думала, что это намек на нее. Ведь вы знаете, что она любит Томша и что она его невеста? Но едва Барла это заметила, тотчас очень хитро задобрила ее, сочинив другой куплет:
«Ну уж, право, эта пташка
все неправду говорит:
посмотрите, как румянец
на щеках моих горит!»
Эта песенка нам очень, очень понравилась, и голос она так хорошо подобрала. Жерновские девушки будут вслушиваться: они ее еще не знают, — прибавила Кристла.
В то время как Манчинка и Барунка напевали новую песенку, тележка проезжала мимо замка. У ворот стоял младший камердинер в черном фраке, небольшой, худенький человечек. Одною рукой он крутил черные усы, а другая рука играла золотою цепочкой, чтобы показать блестящие перстни.
Когда тележка проезжала мимо него, глаза его разгорелись, как у кота при виде воробья. Он милостиво улыбнулся Кристле и кивнул ей рукой. Но женщины почти не взглянули на него, а Мила нехотя приподнял шапку.
— Я бы, право, охотнее увидала черта, чем этого тальянца, — проговорила Кристла; — вот уж опять караулит, не пройдут ли девушки одни, чтоб ястребом влететь в их толпу.
— Спине его досталось как-то в Жличи, — начал Вацлав; — пришел он туда на музыку и прямо к самым хорошеньким девушкам, как будто их для него и привели. Он не умеет говорить по-чешски, а все-таки запомнил: esky olka mam rad[81].
— Это он и мне всегда твердит, когда приходит пить пиво, — перебила его Кристла; — и хоть я ему десять раз кряду говорю: «да я то вас не люблю», он все-таки безотвязен, как лихорадка.
— Но парни ему отлично выбили кунтуш[82], и если б не я, так он теперь узнал бы, почем пряники в Пардубицах.
— Ему не мешало бы поостеречься, чтоб и в другом месте не рассказали ему того же, — заметил Мила, откидывая назад голову.
Тележка остановилась у гостиницы.
— Благодарю, что довезли, — сказала Кристла, подавая руку Миле, помогавшему ей вылезть из тележки.
— Еще одно слово, — задержала ее бабушка: — не знаешь ли, когда пойдут Жерновские в Святоневицы, и когда — Красногорские?
— Вероятно так же, как и прежде: Красногорские между двумя праздниками Богородицы[83], а Жерновские в первый праздник Марии после Иоанна Крестителя[84]. И я тоже пойду.
— И я хочу идти, — заметила бабушка.
— Нынешний год и я пойду, — сказала Барунка с улыбкой.
— И я тоже, — отозвалась Манчинка. Остальные дети кричали тоже, но Барунка утверждала, что они не прошли бы трех миль. Между тем подъехали к мельнице, оставили Манчинку, и бабушка отдала ей несколько освященных венков, предназначенных пани-маме. Когда же они подъезжали к дому, то к ним навстречу выбежали Султан и Тирл и не могли устоять на месте от радости, что бабушка воротилась домой. Бабушка благодарила Бога за благополучное возвращение: она во сто раз охотнее ходила пешком, нежели ездила, потому что в этой тележке, по милости борзых коней, несущих во весь галоп, ей всегда казалось, что она сломит себе шею.
Бетка и Ворша ожидали их на крыльце.
— Что это, Вацлав, где у вас венчик? — спросила кучера словоохотливая Бетка, когда бабушка с детьми вошла в комнату.
— Эх, девушка! Я уже давно забыл, где его оставил, — и Вацлав таинственно улыбнулся, поворачивая экипаж на дорогу.
— Не говори с ним, — удерживала Бетку Ворша; он даже и в праздник не знает, что говорит.
Вацлав смеясь ударил по лошадям и скрылся из виду. Бабушка повесила свежие веночки между окон и на образа, а прошлогодние бросила в «Божий огонек».