Куда отправиться? В Индию, Гонконг, Манилу, на Бали, по следам бабушки-путешественницы? В Мексику, Бразилию? На озера в Баварию, в эпоху Людовика II, на поиски барокко? На итальянские озера? Моя мать не сводила глаз с отца, во всем подчиняясь ему. Потеряв свой любимый дом, она не интересовалась ничем другим и на все ласково кивала ему в ответ. Ей было все равно: любовь заменяла ей все на свете. Наконец мой отец решил отправиться на судне в Марсель и оттуда продолжить путешествие в автомобиле.

Новобрачные высадились, как рассказывали, в Марселе к вечеру. Они поднялись к Нотр-Дам-де-ла-Гард, прогулялись по Канебьер, пообедали в самой знаменитой гостинице города, которой сегодня уже нет, — «Ноай» — там для них была заказана комната. Моя мать очень устала, она еле держалась на ногах. И когда к концу ужина отец объявил ей, что комната ему не нравится и что он телеграфировал в какую-то деревенскую харчевню, находящуюся где-то не очень далеко, немного за пределами Экс-ан-Прованса, и там найдется лучшая комната, мать была готова лишиться чувств.

Мой отец обнял ее, утешил, нежно сказал, что автомобиль уже ждет, что он просторный и удобный, что она выспится в нем лучше, чем в этом шумном и малоприятном отеле. Путешествие будет недолгим, и она проснется в чудесной обстановке тишины и покоя. Моя мать была влюблена и послушна мужу, она соглашалась с ним во всем.

— Я очень устала, — сказала она, — но если ты считаешь, что так будет лучше…

— Доверься мне, — сказал он, — я уверен, что так будет лучше. Ты примешь успокоительный отвар, чтобы поспать, и даже не заметишь, как пролетит время в дороге…

Мать выпила отвар, устроилась в автомобиле и сразу уснула на руках мужа. Дорога показалась ей довольно долгой. Время от времени она выходила из своего полузабытья, приоткрывала глаза, волновалась.

— Спи, родная, спи, — говорил отец.

Она засыпала опять. Ей снились переходы через пустыню, подъемы в горы. Когда она проснулась, солнце уже было высоко в небе… но на очень знакомой широте… Она села в кровати и ей показалось, что она сходит с ума… Все вокруг было знакомо ей до малейшей детали, все напоминало об ушедшем прошлом… За окном она увидела осла. Она пробежала по лестнице, ступени которой сами стелились ей под ноги, а у окна она узнала силуэт мадам Луазо и в слезах упала в объятия мужа… который тайно выкупил и вернул ей родительский дом…

— Вот уж поистине триумф буржуазной сентиментальности! — воскликнул Ромен, поднявшись со скамейки и аплодируя. — Буржуазность проявляет себя в двух противоположных ракурсах: слезоточивом и циничном. Она любит поплакать и позубоскалить, растрогаться и насмешничать. Составные части слезоточивого буржуа — этот тип был представлен Седеном в литературе и Грезом в живописи накануне Великой Французской революции, которая и стала победой и началом правления буржуазии, — это несчастье, сломанный жизненный уклад, добросовестность и деньги. В истории твоего отца блестяще представлены все эти четыре элемента…


…Кто-то, возможно, Бешир или «Большое Предместье», указали Марго ван Гулип на присутствие на кладбище Марины, и теперь Марго продвигалась к нам. Она разрезала толпу, как большой корабль, гордо рассекающий волны. Все расступались перед ней: одни — потому что узнавали ее, другие — просто уступая дорогу: она умела быть весьма импозантной. Она производила впечатление одним своим присутствием, манерой держаться, несмотря на возраст, всем самоощущением значительности своего места и роли в мире — в мире, которым она распоряжалась по своему усмотрению. От ее былой потрясающей красоты почти ничего не осталось, только нечто вроде тени, волшебного ореола, не подверженного времени, который, существуя в весьма отдаленном прошлом, каким-то чудом продолжал и сейчас поражать всех вокруг восхищением и почти страхом.

— Марина! Дорогая! — восклицала она издали.

Мы продолжали держаться вместе: с одной стороны от меня Альбен и Лизбет, с другой — Марина с дочерью. Марина приникла ко мне, сжимала мою руку. Сейчас я был для нее убежищем, оплотом против несчастья. Я был свидетелем ее горя, которое соединялось с моим горем и в то же время отталкивалось от него. Наши с ней переживания объединялись, потому что страдание Марины было страданием для меня, но они и разъединялись, потому что преданность Марины памяти Ромена пробуждала во мне, где-то на самом донышке печали, самые смешанные чувства, вплоть до антипатии, которую я давно испытывал к его образу профессионального победителя жизни.

Больше для меня, чем для Королевы Марго, и больше для себя, чем для меня, Марина проговорила:

— И что теперь с нами будет?..

…Что теперь с нами будет?.. Боль и воспоминания опять вернули меня в прошлое, в тот последний день на острове Патмос. Наш отъезд был назначен на завтра…

К грустной прелести уходящего лета примешивалась наша меланхолия. Накануне отъезда, немного позже того случая, когда волна отбросила маленькую Марину на песок и вымочила ее летнее платьице, Мэг пригласила меня прогуляться в последний раз по острову. Мы миновали монастырь Иоанна Богослова и три четверти часа брели среди олив. Море то появлялось, то скрывалось из виду за поворотами дороги. Мы шли, останавливались, смотрели на море и пляжи, перебрасывались немногочисленными словами. Я благодарил ее за прием, она расспрашивала меня о моей жизни и рассказывала о своей. Мне было девятнадцать лет, ей — тридцать, тридцать пять, может быть даже сорок — я не имел об этом ни малейшего понятия. Она была само очарование и, в отличие от меня, ее спутника, успела многое повидать в жизни. У нее был уже второй или третий муж, греческий арматор, чей нефтяной бизнес хоть и не поднимался до масштаба Ниархосов, Онассисов, Ливаносов или Гуландрисов, но предоставлял ей все преимущества внушительного состояния и свободных разъездов по миру: в Ирак, Саудовскую Аравию, Соединенные Штаты… Несмотря на мою наивность, граничившую с глупостью, я понял, что этот муж не имел большого значения в ее жизни, а о первых двух вообще не стоило говорить.

— Я вышла замуж очень рано, очертя голову, только чтобы уйти из родительской семьи…

— С помощью Бешира, вероятно, — сказал я улыбаясь, и тут же испугался своей смелости.


— А-а! Вы кое-что знаете или думаете, что знаете. Ну-ка, ну-ка, откуда у вас эти мысли?

Меня охватила паника: я поставил себя в неловкое положение. Выдать Бешира, который доверился мне, было бы ужасно. Я попытался выкрутиться.

— Бешир меня заинтриговал, — пролепетал я. — Он очень интересный человек. Я спросил себя, какую роль он играет при вас. И я навоображал себе… Простите меня за нескромность…

Мой промах, однако, оказался не столь уж серьезным. Ее, очевидно, мало волновало то, что я мог о ней подумать. Она засмеялась, и мне так нравился ее смех…

— Вы очаровательны, — сказала она.

Первый раз в моей жизни женщина назвала меня очаровательным. Честно говоря, это был первый раз, когда женщина вообще заговорила со мной. Я гораздо лучше разбирался в оксюмороне и аористе, чем в отношениях между мужчиной и женщиной — таких непонятных и пугающих… Я, конечно, знал некоторых женщин: студенток-однокурсниц, официантку в баре Шамоникса, где я катался на лыжах, билетершу кинотеатра на улице Фейянтин, но мало и мельком. А здесь… со мной говорила женщина… на этом священном острове посреди моря Эллады… и вдобавок находила меня очаровательным… При этом какая женщина!.. Солнечная богиня Мэг Эфтимиу — брюнетка с синими глазами, длинноногая, элегантная и в то же время величественно простая, настолько, что впору было упасть перед ней на колени… Я это и сделал. А море фоном дополняло эту картину…

— Что такое? — спрашивала Мэг смеясь. — Что это вы делаете? Ну-ка вставайте!..

— Я целую ваши колени, — сказал я, обнимая ее ноги, как это делали все умоляющие в греческих трагедиях.

Она наклонилась ко мне, погладила меня по волосам, тогда прямым и длинным.

— Как это мило, — сказала она и тоже упала на колени передо мной.

Мы неподвижно стояли на коленях лицом к лицу. Затем я взял ее за плечи и запечатлел поцелуй на ее лбу.

— Оцените мою деликатность, — сказал я. — Я целую ваши колени и лоб, и пропускаю то, что мне не принадлежит.

Я где-то вычитал эту фразу, кажется, это было из письма Дюма к Иде Феррье, а может быть, к кому-то еще…

Она посмотрела на меня без смеха, почти серьезно, и погладила по лицу, нежно и мимолетно.

— И чего вы хотите? — спросила она.

— Поцеловать вас, — проговорил я быстро, чувствуя, что краснею.

— Ну что ж, — сказала она, не делая ни единого движения, — поцелуйте меня.

Я склонился к ней, прижал к себе и поцеловал в губы. И тут она вдруг сказала:

— Я люблю Ромена…

…Марго ван Гулип обняла Марину, несколько отчужденную, и та выпустила мою руку. Сейчас Марго прижимала Марину к себе.

— Марина, дорогая! Какой ужасный день! Откуда ты? Как ты себя чувствуешь?

— Я из Нью-Йорка. Мне очень грустно, но чувствую я себя хорошо. А вы?

— Я вдруг почувствовала себя такой старой! Такой старой… и я тоже очень грущу. Мы так любили Ромена…

— Да, — сказала Марина.


Она некоторое время молчала с замкнутым выражением лица. Затем повторила с силой:

— Да, мы любили его.

Она снова схватила мою руку и сжала ее так сильно, что я почувствовал ладонью ее ногти.

Все любили Ромена. И я тоже любил Ромена. Сегодня был праздник Ромена: здесь и сейчас все любили его, мертвого. Так заведено: мертвых положено любить. Они больше не делают вам зла. Они не мешают вам. Но надо признать, что здесь все было сложнее: я любил Ромена и тогда, когда он был жив, любил даже тогда, когда ненавидел…

…Кстати, он запаздывал… Я посмотрел на часы. Его похоронный кортеж уже должен был быть здесь. Толпа на кладбище, все более многочисленная, подавала уже признаки волнения. В ней начинали говорить о разном: о делах, о просмотренных фильмах, назначали встречи — жизнь всячески защищала себя от смерти. Я подозвал проходившего Бешира:

— Ты не можешь связаться с похоронным фургоном? — попросил я.

— Конечно, могу. У меня есть его номер и мобильный телефон.

— Тогда позвони и спроси, где он…


…Бешир… Та зима под Сталинградом была для него лишь преддверием ада. Он чудом выскользнул, с несколькими товарищами, из советского окружения, в которое попали триста тысяч солдат генерала фон Паулюса, получившего от Гитлера звание маршала в самый разгар военных действий. Только под Сталинградом, где осаждающие стали осажденными, а осажденные — осаждающими, где сражались за каждую улицу, за каждый дом, немцы за несколько недель оставили на снегу сто пятьдесят тысяч своих солдат, а русские взяли около ста тысяч пленных, среди которых было восемьдесят генералов и сам маршал. То были поистине картины ада, где кровь, снег, снаряды, гранаты, огнеметы, бомбардировки с воздуха перемешивались с воплями и стонами раненых с обеих сторон, и им почти невозможно было помочь; уцелевшие сражались жестоко, сражались за свою жизнь… В январе 43-го, немногим более года после вступления в войну Соединенных Штатов, через два месяца после высадки американцев в Северной Африке, за шесть месяцев до высадки союзных войск в Сицилии — именно Сталинградская битва обозначила перелом во всей войне…

…Бешира втянули в эту катавасию. Он был одной из бесчисленных крохотных пешек в этой грандиозной партии, которую разыгрывали между собой князья мира сего — мира, обезумевшего по вине некоторых из них, а вернее, одного главного, того, кто и запустил эту адскую машину… Теперь ее разогнавшийся маховик вращался уже своим ходом и продолжал перемалывать миллионы жертв…

Бешир перешел под командование другого маршала, ставшего во главе оберкоманды вермахта; его громкое имя заявило о себе миру вслед за другими, не менее громкими: Мольтке, Фалькенхайна, Гинденбурга, Бока, Клюге, Клейста, Браухича, Рундштедта — это был Эрих Левински фон Манштейн. Он почти не уступал другому военному гению — Роммелю. Товарищи Бешира шептались, что именно он планировал операции по захвату Франции в 1940-м году. Именно он захватил Крым за год до Сталинграда. И теперь он, чтобы отбросить противника назад, к востоку от Донца, устремился к Харькову: этот город был взят Рундштедтом в октябре 1941-го и отбит русскими в феврале 43-го. А в марте 43-го Бешир уже второй раз входил в Харьков…

О чем мог думать — если он вообще тогда мог думать — человек вроде Бешира ранней русской весной 1943-го? Он был лишь в середине того кошмарного пути, который с таким энтузиазмом был начат в июне

41-го операцией «Барбаросса» и которому предстояло окончиться в Берлине в первые бледные дни мая 45-го в грязи, крови, пламени, отчаянии и руинах. Понимал ли он, с чем связал свою судьбу?.. Осознавал ли он, хотя бы смутно, то, о чем уже догадывались люди в покоренных странах Западной Европы — во Франции, Бельгии, Голландии, Италии, в скандинавских странах, — люди, перевесившие ружье своего патриотизма на другое плечо и вывернувшие куртку своего патриотизма на другую сторону? Их территории были оккупированы, но теперь уже многие, уловив направление ветра истории, торопились присоединиться к той изначальной горстке храбрецов, которые в самую темную пору военной ночи первыми убежденно вступили в борьбу, тогда казавшуюся безнадежной. Но Бешир в степях Украины, выметенных пулеметами, не имел досуга взвесить шансы за и против. Он воевал уже два года. И ему предстояло воевать слепо, с пустым сердцем, еще два года…

Через четыре месяца после второй оккупации Харькова русские танки одержали верх над бронированными силами Манштейна, который теперь сражался против вдвое превосходящего его противника, прорвали немецкий фронт под Курском, севернее Харькова, и захватили Орел. Битва под Курском знаменовала окончательный провал операции «Цитадель», разработанной Манштейном в надежде повернуть ход событий вспять. Двумя месяцами позже Харьков был оставлен немцами. Таким образом, власть в нем менялась в четвертый и последний раз за два года сражений. Затем поочередно были сданы Смоленск, Киев, Одесса, Севастополь. Русские продвигались к Днепру, затем — к Днестру. Они разворачивали наступления в Белоруссии и Прибалтике. Потом перешли границы Польши и Румынии. Свершилось великое отступление вермахта…


…Сейчас в нескольких шагах от меня этот самый Бешир разговаривал по телефону с фургоном, который должен был доставить на кладбище тело Ромена — бывшего летчика эскадрильи «Нормандия-Неман», участника Освобождения, Героя Советского Союза. Интересно: где был он на Рождество 41-го, 42-го, 43-го, 44-го годов? Я мог лишь приблизительно восстановить его путь. К Рождеству 41-го с «блицкригом» было уже покончено, битва под Москвой закончилась поражением немцев. К Рождеству 42-го в сталинградском аду свершилась драма фон Паулюса. На Рождество 43-го он должен был находиться где-то между Киевом и Варшавой или между Киевом и Бухарестом. Есть много белых пятен в жизни даже тех, кто нам наиболее близок. Например, я почти ничего не знал об американских годах Мэг Эфтимиу, она же Марго ван Гулип. Я мало что знал о любовных увлечениях Ромена: за пределами того, что нас разделяло, мы с ним были как братья, но при этом никогда не откровенничали о наших женщинах (иногда одних и тех же). О Бешире я тоже многого не знал. Я даже удивлялся, что вообще знаю о нем столько благодаря тому, что мне о нем рассказывали другие, и, главным образом, он сам.

Он разговаривал по мобильному телефону. Марина прижималась ко мне, держа мою руку. Изабель разговаривала с бабушкой. Андре Швейцер прохаживался с Виктором Лацло и Ле Кименеком. «Большое Предместье» суетливо раскланивалось с улыбками направо и налево. Толпа ожидала прибытия Ромена.

— Они уже едут, — сообщил мне Бешир. — Было затруднено дорожное движение. Они будут здесь через минут десять, может быть, даже пять.

…Дорожное движение также было сильно затруднено в Восточной Европе и Померании в конце 1944-го и начале 1945-го. Тот путь, который Бешир проделал два-три года назад в одном направлении, он теперь проделывал в направлении обратном. Отступление вермахта, конечно, не было похоже на беспорядочный отход в 1939—1940-м годах польских или французских войск под натиском немецких «пантер», открывавших собой новую эпоху военной истории; в лагере противников ее предвидел тогда, пожалуй, только малоизвестный офицер по имени Шарль де Голль. Отступление вермахта было еще управляемым и организованным, но изменился сам дух войны. Победное наступление, которое казалось неостановимым, сменилось отступлением, полагавшимся на сомнительные чаяния: некие устрашающие революционные армии, обещанные фюрером… отступление союзников… возможность компромиссного мирного договора…

Высадка в Нормандии на заре 6 июня 1944-го положила конец долгому смутному периоду неопределенности, начавшемуся на западе с высадки в Северной Африке, а на востоке — со сталинградской битвы и длившемуся весь 1943-й год. Гитлер, который вернул Саарскую область Германии, ремилитаризовал Рейнскую область в обход Версальского договора, нарушая который раз данное слово, за несколько лет завладел Австрией, Судетами, Богемией, Моравией, Словакией, Мемелем, Данцигом и всей Польшей, Данией и Норвегией, Нидерландами, Бельгией и Люксембургом, всей Францией и доброй частью ее территорий, Югославией, Грецией, Белоруссией и Украиной, который дошел до Кавказа и до ворот Каира, теперь отступал по трем направлениям: на востоке, на юге и на западе. Десять лет он шагал от победы к победе, и вот уже два года он катился к разгрому…

— Держи меня в курсе, — сказал я Беширу.

— Извините меня, — подошла мадам Полякова, — вы сейчас разговаривали с Беширом?

— Да, мадам, — ответил я.

— Ах, я так расстроена, что совсем плохо вижу…

— Мадам, я понимаю вас как никто другой…


…Франсуаза Полякова была старшей сестрой Андре Швейцера. За несколько лет до войны она вышла замуж, опять-таки в Алжире, за друга своего брата, тоже врача, выходца из Литвы, исключительно уродливого и намного старше ее. Мишель Поляков был из тех редких мужчин — женщин было очень много, — которые могли похвастаться тем, что им удалось произвести впечатление на Ромена. А Ромен редко ошибался, хотя его учеба была пресечена на корню (к его великому удовольствию, я думаю) начавшейся войной, да и читал он немного. В пятидесятые годы за открытие (о котором я ничего определенного не могу сказать) Мишель разделил с каким-то американским ученым Нобелевскую премию по медицине или химии, не знаю точно. Мишель, как и Ромен, мало во что верил и терпеть не мог официальные почести. В противовес нобелевскому церемониалу мы тогда сами устроили себе грандиозный праздник: пили и пели всю ночь в каком-то русском кабачке Парижа и с большим старанием перебили там все стаканы и тарелки.

Поляков был евреем. В молодые годы, задолго до женитьбы, он практиковал в Марселе, где с ним приключилась интересная история, которую он и рассказал мне во время той попойки по случаю Нобелевской премии.

Однажды вечером после ужина он сидел дома в своей квартире в районе Биржи и Старого порта и спокойно читал, когда в дверь вдруг позвонили. Ничего не подозревая, он пошел открывать и оказался лицом к лицу с двумя мужчинами, которые поддерживали под руки третьего. Раненый, который беспрерывно стонал и был на грани потери сознания, получил где-то рану в живот и истекал кровью.


— В чем дело? — спросил Мишель.

— Займись, — приказал меньший из двух сообщников. — Лечи его и помалкивай.

Мишель в недоумении поднял брови.

— Он ета незнарочна, — заявил другой, который был покрупнее и посильнее. И в самых сильных выражениях он принялся поносить своего подельника, который больше не открывал рта.

— Он чистил свой пистолет, — пояснил затем крупный, — и…

— Я вижу, — прервал Мишель. — Лучше было бы отвезти его в больницу.

— Но, — заюлил здоровяк, — если бы мы при этом могли избежать некоторых осложнений… транспортировка связана с риском… формальности занимают столько времени…

— Понятно, — сказал Мишель. — Быстрота и соблюдение тайны — вот что вам нужно.

Чтобы засвидетельствовать ему свою благодарность за сообразительность, здоровяк отвесил ему такой дружеский шлепок по плечу, что Мишель едва не рухнул.

У доктора Полякова дома был небольшой кабинет, оснащенный кое-какой аппаратурой, где он осматривал своих пациентов. Он приказал ввести туда больного и уложил его на кушетку. Беглого осмотра было ему достаточно, чтобы понять, что рана впечатляющая на вид и достаточно серьезная, не была смертельной. Пуля не задела жизненно важных органов. Следовало извлечь пулю, которая только задела печень и поджелудочную железу, почистить, подшить, забинтовать рану и предписать полный покой. Мишель приспособил здоровяка к неожиданной для него роли медсестры, заставил вымыть руки, всунул ему в них некоторые инструменты, а затем сделал укол раненому, и тот потерял сознание.

Со всеми подготовительными и заключительными действиями, операция заняла каких-нибудь три четверти часа. Никто не произносил ни слова. Раненый спал. Врач отдавал краткие распоряжения подельнику-ассистенту. Когда все было закончено, Мишель спросил у обоих ангелов-хранителей, есть ли у них машина. Да, конечно, есть.

— Хорошо. Тогда все в порядке. Отнесите его в машину, отвезите домой, уложите… У него есть жена?

— У него их даже несколько, — насмешливо хмыкнул маленький.

— Тем хуже для него, — возразил Мишель. — Так вот, пусть все они проследят, чтобы он не вставал, и подержат рядом с собой в постели недели две. Затем — нормальный отдых, без женщин, насколько это возможно. Осложнений не должно быть. Если они все же будут, вот мой номер телефона… А теперь убирайтесь.

Через восемь дней у Мишеля Полякова зазвонил телефон.

— Алло! — ответил Мишель.

— Это я, — сказал мужской голос.

— Да? А кто «я»? — спросил Мишель.

— Ну, я. Это вы меня лечили?

— Хм… — Мишель был в затруднении.

— Ну, вы меня недавно лечили…

— А!.. Ну да. И как ваши дела?

— Очень хорошо. Я хочу вас отблагодарить. Сколько я вам должен?

— Мой гонорар — тридцать два франка пятьдесят сантимов, — сказал Мишель.

— Не валяйте дурака. Я тороплюсь. Сколько вы хотите?

— Я хочу именно тридцать два франка пятьдесят сантимов.

— Вы что — идиот?

— Я врач, — сказал Мишель, но не исключено, что я — врач-идиот.

— Ну знаете ли… Первый раз встречаю такое…

— Тридцать два франка пятьдесят сантимов, — повторил Мишель.

— Да послушайте же… Не могу я послать вам тридцать два франка пятьдесят сантимов. Это же идиотизм!

— Это не идиотизм. Это цена одного идиота.

— Ну, тогда я предложу вам другое. Сейчас я не пошлю вам ничего. Но если однажды — кто знает? — вам понадобится помощь, то меня зовут Карбон…

— А меня зовут Поляков, месье Карбон, — парировал Мишель, — и вы мне должны тридцать два франка пятьдесят сантимов.

И он положил трубку.

Прошли годы. Мишель Поляков женился на Франсуазе Швейцер, стал очень известным врачом. Он жил в Париже, на бульваре Сен-Жермен, почти на углу бульвара Сен-Мишель. Когда немцы вошли в город, в июне 40-го, он не захотел сниматься с насиженного места.

Июльским вечером 1942-го года, через несколько недель после речи Лаваля, в которой тот пожелал Германии победы, Мишель Поляков у себя дома старательно вслушивался в плохо различимый голос Мориса Шуманна по лондонскому радио, когда во входную дверь позвонили. Это было время, когда дверные звонки вызывали только страх. Немного позднее Жорж Бидо дал прекрасное определение мирной жизни, хотя сейчас и немного устаревшее: мир — это когда ранним утром раздается звонок в дверь, вы спрыгиваете с кровати, идете открывать, а на пороге — разносчик молока…

Мишель Поляков имел все основания бояться звонка в дверь. У них с Франсуазой была маленькая дочь семи или восьми лет, которую звали Ирен. Как-то вечером в конце зимы, возвращаясь из школы, Ирен с испугом услышала за собой шаги двух мужчин, которые, казалось, преследовали ее. Она пустилась бежать. Мужчины ускорили шаг. В конце концов, она спряталась под каким-то портиком. Мужчины прошли мимо нее, не останавливаясь, но один из них, повернувшись к ней, бросил мимоходом очень четко:

— Такая маленькая девочка не должна оставаться сейчас в Париже — скажи это своим родителям.

Ее немного успокоило только то, что она вроде бы узнала в говорившем мужа их консьержки, которая была славной женщиной. Ирен вернулась домой и все рассказала родителям.

— Напомни мне, чем он занимается, муж мадам Сассафра? — спросила Франсуаза у Мишеля.

— Он служит в полиции, — ответил Мишель.

Через четыре дня Франсуаза Поляков и ее дочь Ирен сделали попытку выбраться в свободную зону (сам Мишель по-прежнему отказывался покинуть Париж). Им нужно было пересечь демаркационнную линию. Боясь привлечь к себе внимание оккупационных сил, Поляковы даже не попытались получить «аусвайс», который давал разрешение на переход через линию. Друзья подсказали Франсуазе надежный обходной путь, где никогда не было контроля. Они с дочерью в автомобиле направились по этому пути и уже приближались к демаркационной линии, когда с ужасом увидели, что два автомобиля, шедшие перед ними, остановлены пикетом немецких солдат. Франсуаза хотела было тут же повернуть назад, но сзади уже подъехала другая машина. Они оказались в западне…

Небо было обложено тучами. Дул ледяной ветер. Франсуазу охватила тоска: у нее не было никакого документа, кроме водительских прав. Она, без единой мысли, как автомат, двигалась навстречу своей судьбе, воплощением которой стал для нее этот старый немецкий офицер SS, проверявший разрешения на выезд. Когда подошла ее очередь, офицеру вздумалось зажечь сигарету. Он пытался прикурить на ветру. Нагнув голову, он прикрывался козырьком своей фуражки и старался оградить сложенными вместе ладонями слабую искорку, которая тут же гасла: порыв ветра всякий раз задувал огонек его зажигалки. Вот он сделал очередную попытку, отвернувшись и сгорбившись. Еще две машины стояли в ожидании за бедной матерью, молча державшей руку дочери. Тогда, нетерпеливо, в раздражении, стоя спиной к Франсуазе, — а та уже не могла ни думать, ни дышать — офицер, укрывшись капюшоном и тщетно пытаясь прикурить от огонька зажигалки, колеблемого ветром, — сделал ей знак проезжать…

С тех пор Франсуаза испытывает большое почтение к курильщикам…

…В дверь Мишеля Полякова звонили все настойчивее и даже стали стучать, и когда он открыл, то увидел то, чего боялся: двух молчаливых верзил в черных кожаных плащах, которые без лишних церемоний сказали ему следовать за ними.

— Сейчас? — спросил он.

— Да, сейчас.

— Немедленно?

— Немедленно.

— Могу я взять с собой что-нибудь?

— Туалетные принадлежности. Две рубашки. Самое необходимое.

— Дайте мне три минуты.

— Ладно. Но поторапливайтесь. Нельзя терять время.

В машине, плотно зажатый между этими двумя парнями, упорно молчащими, Мишель прокручивал в памяти всю свою жизнь, а за стеклами автомобиля пробегал летний ночной Париж. Он спрашивал себя, что его ждет. Слово «Дранси» еще редко звучало летом 42-го. Но все знали, что нацисты преследуют евреев. Многие были вынуждены вести подпольную жизнь. Мишель думал о жене и дочери и радовался, что успел отправить их в так называемую «свободную зону», где в это несчастное и гнусное время было все же меньше риска.

Черный «ситроен» переехал на правый берег Сены, проследовал по Елисейским Полям, выехал на площадь Звезды и проехал по обочинам авеню Дюбуа. Выйдя из машины, Мишель, все так же плотно конвоируемый, задавался вопросом, не упоминал ли кто-нибудь при нем гестапо на улице Фош. Его провели на второй этаж по монументальной мраморной лестнице. Позвонили. Дверь открылась. Некая фигура, тоже вся в черном, но не столь застывшая, встретила их на пороге. Беспокойство Мишеля сменилось удивлением, а удивление — ошеломлением.

Он очутился в большой комнате, несколько пустоватой, которую можно было принять за салон. Посередине — большой белый кожаный диван с тремя креслами. Звериные шкуры на полу. На стенах — несколько картин… В углу — богато оснащенный напитками бар. Никаких униформ, никаких папок с документами. Мишель стоял, свесив руки, в ожидании беды, которую не мог не таить в себе этот стерильный светский интерьер…

— Садитесь.

Он сел.

— Чего хотите?

Чего он хотел? Вернуться домой!

— Вернуться домой, — сказал он.

Охранник засмеялся:

— Это, пожалуй, единственное, чего я не могу вам позволить.

— Так я пленник?


— О, это громко сказано. Скажем так: вы здесь на…

— На неопределенный срок?

— Именно: на неопределенный срок.

Наступило молчание.

— Хотите чего-нибудь выпить?

— Стакан воды, — сказал Мишель.

— Может быть, стакан вина? С какой-нибудь закуской?

Он пожал плечами. Это слово «закуска» почему-то заставило его поежиться. Охранник на минуту оставил его одного. Он вернулся почти сразу, толкая перед собой сервировочный столик. На нем была тарелка с маленькими продолговатыми штучками, на которые Мишель воззрился вытаращенными глазами: это были канапе с икрой и лососем. На столике был также стакан и бутылка красного вина. Неосознанно — и это удивило его самого — он бросил взгляд на этикетку, покрытую пылью, — это была «Белая лошадь»…

— Они точно меня расстреляют, — мелькнула мысль.

— Приятного аппетита, — бросил ему охранник.

Мишель попытался различить в этом пожелании, произнесенном тихим голосом, оттенок иронии, благожелательности или издевки. А затем… съел все канапе и выпил три стакана «бордо».

Через полчаса охранник вернулся, попросил Мишеля следовать за ним и отвел его в маленькую, но очень удобную комнатку с прилегающим к ней туалетом; в комнате уже была постелена кровать.

— Вы пробудете здесь некоторое время, — сказал охранник. — Вам будут приносить еду. Но я должен вас закрыть.

Он вышел, и Мишель услышал, как в замочной скважине повернулся ключ.

Он провел там три ночи и два дня. Утром третьего дня охранник появился снова.

— Вы свободны, — сказал он.

Мишель Поляков взял свои вещи и вышел. На лестнице охранник протянул ему конверт. Мишель открыл его на улице: там были тридцать два франка и пятьдесят сантимов…

Вернувшись домой, он узнал, что вооруженные полицейские приходили за ним утром два дня подряд и, не застав его, ушли ни с чем. Это была облава на евреев 16-го и 17-го июля 1942-го года…

Через полтора года Мишель Поляков, ставший участником Сопротивления, попал в западню, на которую так никогда и не удалось пролить свет. Он был арестован гестапо и выслан в Германию, откуда вернулся каким-то чудом, — это было за лет двенадцать до получения Нобелевской премии и за двадцать — до его смерти…

— …Но я все-таки должна была приехать, — говорила мне Франсуаза. — Мишель так любил Ромена…

— Да, мадам, — подтвердил я.

Она посмотрела на меня и положила свою руку на мою.

— Не надо так сильно грустить, — сказала она мне. — Жизнь продолжается…

Я молчал. Я обожаю Швейцеров. И очень люблю Франсуазу.

— Жан, — сказала она мягко, — о чем вы думаете? О Ромене?

— О том, что вы мне сказали, — ответил я.

Бешир торопливо шел ко мне.

— Кортеж прибывает, — шепнул он.

Я пристально смотрел на него, и он это заметил.

— В чем дело? — спросил он с легким беспокойством.

— Ни в чем, — ответил я. — Но тебе здорово повезло…


…Легион французских волонтеров против большевизма, под командованием полковника Лабонна, а затем генерала Пюо, который насчитывал около шести тысяч пятисот волонтеров, отобранных из двадцати тысяч кандидатов, был распущен в августе 44-го при освобождении Парижа. Это было через недель десять после начала операции «Оверлорд», высадки союзников в Нормандии и бравого марша генерала Саймона Фрейзера, будущего лорда Ловата, командовавшего Первой специальной бригадой, в состав которой было введено около двух сотен французов. Он уверенно вел своих солдат, и сопровождавшая их волынка Билли Миллина высвистывала под свист снарядов мелодию «Blue Bonnets over the Border».

Двумя месяцами позже большая часть французов, прежде входивших в состав Waffen SS, была переброшена вместе с некоторыми частями «кригсмарине», армии Власова и казачьего кавалерийского корпуса под командованием генерала SS Гельмута фон Панвица в состав дивизии SS «Шарлемань». Прежний состав дивизии «Шарлемань» был практически весь уничтожен советскими войсками в Померании весной 45-го года после занятия Восточной Пруссии генералом Черняховским. Вермахт, завоевавший почти всю Европу, часть Африки и замахнувшийся на Азию, теперь контролировал лишь узкий коридор от Норвегии до озера Комакко. Бешир был из малого числа тех, кому в апреле удалось выжить, выскользнуть из петли и добраться до Берлина. Через несколько дней он оказался в отряде из каких-нибудь трех сотен человек под командованием генерала SS Крюкенберга. Этот отряд защищал гибнущую столицу рейха и именно он лег в основу легенды о тибетской и монгольской гвардии, охранявшей затравленного Гитлера. Эта легенда впоследствии получила развитие у Луи Повеля и Жака Бержье в «Планете» и «Утре магов».

— Почему ему здорово повезло, дядя Жан? — спросила Изабель, подошедшая ко мне и слышавшая последние слова.

— Это слишком долго объяснять, дорогая, — ответил я, обнимая ее за плечи.


…Вечером 27 апреля 1945-го года Бешир получил приказ явиться ранним утром к дверям апартаментов Гитлера в бункере под имперской канцелярией, где фюрер находился уже около шести месяцев. Бешир, как мог, скудными подручными средствами вычистил мундир и башмаки, реквизированные им у какого-то покойника в Восточной Пруссии или Померании. Он проверил свое оружие, осадное ружье и «вальтер» калибра 7.65, которым особенно дорожил и с которым никогда не расставался. Солнце еще не поднялось над агонизирующим Берлином, когда Бешир уже занял свой пост у дверей бункера.

Тянулись долгие часы. Грохот рвущихся на поверхности бомб глухо проникал сквозь толщу бетона. Время от времени возникала суета: туда-сюда в спешке проходили генералы, руководство SS, врачи, медсестры, генерал фон Грейм, который чудом добрался сюда на самолете, пилотируемом женщиной, Ханной Рейтш, и даже Йозеф Геббельс собственной персоной. День уже был в самом разгаре, когда высокий белокурый лейтенант подал знак Беширу войти вместе с ним внутрь бункера — это оказался «зал карт». И тут изумление пригвоздило Бешира к полу: в состоянии крайнего возбуждения, со стаканом в руке, в окружении нескольких человек, поддерживаемый молодой брюнеткой лет тридцати, там громко разглагольствовал сам Адольф Гитлер.

Бешир, как и все прочие, видел множество изображений Гитлера, льстиво распространяемых нацистской пропагандой. Поэтому он сразу узнал истеричного диктатора, превратившего свой народ в фанатиков; его смертоносное безумие унесло жизни миллионов безвинных жертв с обеих сторон… И вот этому человеку он служил…

Впрочем, Гитлер, который отпраздновал на предыдущей неделе свое 55-летие, сильно изменился. Десять месяцев назад, в его логове «вольфшанце» в Растенбурге, под стол, за которым шло заседание штаба, была подложена бомба полковником графом фон Штауфенбергом — одноруким, с тремя пальцами на левой руке, с черной повязкой на глазу, вполне в актерском стиле Эриха фон Штрохейма в «Великой иллюзии», и эта бомба сильно покалечила фюрера. Она нанесла существенный урон окружающей обстановке и могла бы убить фюрера, если бы не случайность: один из присутствующих офицеров, которому мешала салфетка (а в ней находилась бомба), немного ранее отодвинул ее подальше в сторону…

Это было уже не первое покушение на диктатора, даже если не считать бомбы, брошенной в ноябре 39-го часовщиком Георгом Эльсером в Мюнхене. За год до неудавшейся попытки полковника фон Штауфенберга, в марте 43-го, лейтенант фон Шлабрендорф, а через восемь дней после него — полковник Рудольф фон Герсдорф также пытались убрать фюрера. Оба раза Гитлера спас холод.

Лейтенанту удалось установить два пакета с взрывчаткой, замаскированных под бутылки коньяка, в самолете, в котором Гитлер летел из Смоленска в Растенбург. Через полчаса после взлета коррозийная жидкость должна была разъесть проволоку и высвободить детонатор. Но воздушные завихрения вынудили самолет подняться несколько выше, чем предполагалось, и на этой непредусмотренной высоте жидкость замерзла.

Полковник фон Герсдорф решил погибнуть вместе с тираном во время церемонии в честь погибших героев в Музее Армии в Берлине. Он спрятал две бомбы под своим плащом и следовал по пятам за Гитлером. Бомбы должны были разорваться через семь минут, но достаточно сильный холод разрегулировал механизм, задержав на двадцать минут его пуск, и фюрер таким образом в очередной раз спасся.

Операция «Валькирия», разработанная полковником фон Штауфенбергом, представляла собой целую разветвленную сеть вовлеченных в нее людей. Ее провал имел самые тяжкие последствия: семь тысяч арестов, пять тысяч казней и несколько самоубийств среди военных самых высоких рангов гитлеровской иерархии. Среди них — маршал фон Клюге и, особенно, маршал Роммель, без сомнения, самый крупный немецкий стратег Второй мировой войны, наряду с Манштейном и Гудерианом, повелителем бронетанковых войск. В самом сердце старой немецкой армии пировала смерть…


Гитлер уже страдал сердечными расстройствами, воспалением ободочной кишки, болезнью Паркинсона, его тело беспрерывно тряслось. Он избежал смерти, но после покушения на него в Растенбурге сильно сдал: тусклые волосы, ожоги на ногах, язвы на спине — следствие падения на него балки, контузия барабанных перепонок, парализованная правая рука. Он не был безумным в клиническом смысле этого слова, он не был зависим от сильных наркотиков, но, напичканный лекарствами, впавший в депрессию, он постепенно терял рассудок перед лицом той чудовищной катастрофы, на которую он обрек Германию и весь мир.

Бешир не сразу понял смысл сцены, при которой присутствовал. Ему помог белокурый лейтенант, время от времени шептавший ему на ухо нужные пояснения. И тогда до Бешира дошло: Гитлер сочетался браком с Евой Браун, которая, в течение вот уже двенадцати лет числилась его любовницей.

Это зрелище граничило с галлюцинацией. Снаружи столица рейха, который должен был тысячу лет царить над Европой или даже над всем миром, превращалась в пепел под бомбардировками, а здесь, в бункере, обложенный со всех сторон диктатор любезничал с новобрачной и пил шампанское. У Бешира сверкнула мысль: о чем может думать сейчас героиня этого праздника? Он ничего не знал о ней: может быть, она вправду любила этого человека, ответственного за гибель миллионов? Он был палачом бесчисленных жертв, властелином мира наподобие Чингисхана, Тамерлана, Сталина и еще нескольких в истории человечества тех, которые пролили больше всего крови… Она долго мечтала стать его женой перед Богом и законом. И вот ее мечта осуществилась тогда, когда все рухнуло. Мечта стала реальностью и кошмаром… Он посмотрел на нее внимательнее. По сравнению с Мэг, четыре года ада не стерли ее образ из памяти Бешира — эта женщина казалась незначительной. Супруги шутили, держась за руки. Они вспоминали свои долгие прогулки в Альпах Бавьеры между Берхтесгаденом и Бад-Рейхенхалем: они искали там эдельвейсы на склонах Ватсманна. А Бешир видел только бесконечные белые равнины России и Украины, покрытые снегом и трупами. И слышал только крики Хосе и Гюнтера, тот был тоже родом из Альп Бавьеры, только немного западнее, из Гармиш-Партенкирхена, они так страшно кричали в агонии…

Адольф Гитлер сейчас совершал обход «ближнего круга», тех, кто присутствовал при брачной церемонии. Здесь не было Геринга, этого легендарного авиатора, германского Тартарена, полуопального после провала операций против Британии, сначала назначенного официальным преемником фюрера, но недавно лишенного доверия и обвиненного в предательстве. Не было Рудольфа Гесса — сердечного друга, но, к сожалению, слабого на голову, содержавшегося в плену в Англии после его парашютной высадки в Шотландии на землях герцога Гамильтона в 1941-м году. Не было Гиммлера, истребителя евреев, жестокого и бездарного шефа SS и гестапо, занятого бесплодными переговорами при посредничестве графа Бернадотта о достойной капитуляции вермахта. Зато присутствовал Геббельс с женой и шестью детьми, все шестеро были очень светловолосыми. Гитлер, проходя, погладил их по головам и обменялся несколькими словами с их отцом, шефом пропаганды, в чьи обязанности входили репрессии против врагов рейха: это он был горячим пропагандистом тотальной войны, которая теперь обернулась против своих же зачинщиков, независимо от их воли…

Вдруг Гитлер направился к Беширу, на латаном мундире которого выделялся железный крест.

— Wo haben Sie das Eiserne Kreuz erhalten? — спросил он, указывая пальцем на награду.

— In Stalingrad, mein Fuhrer! — ответил Бешир, становясь навытяжку.

— Ach, so! — протянул Гитлер. — Ach, so!..

Его тон, до этого угрожающий, истеричный и крикливый, вдруг стал мечтательным. Глаза затуманились. Может быть, вспоминал он о своем первом большом поражении — о битве, в которой весы судьбы качнулись в другую сторону, в которой на карту был поставлен исход всей войны…

Под удивленными взглядами своего интимного кружка Гитлер задержался перед Беширом. Он коротко спросил, откуда тот родом. Бешир ответил несколькими словами: Кавказ, Сирия, Ливан, Египет, Франция. Гитлер кивал головой с отсутствующим видом. Затем медленно удалился, опираясь на жену; его лицо и руки дрожали и нервно подергивались. Вдруг он остановился. Вернулся и снова остановился перед Беширом. Еле слышно пробормотал несколько слов. Беширу послышалось что-то вроде:

— Die Welt!.. Die weite Welt!.. Die ganze Welt…

Через несколько часов церемония была окончена, ее участники рассеялись кто куда, а Бешир получил приказ с завтрашнего дня быть в распоряжении фюрера.


— Дядя Жан, — сказала Изабель с подчеркнуто детской гримаской, — бабушка требует вас.

— Где она? — спросил я.

— Где-то недалеко от вас. Буквально две минуты назад она разговаривала с мадам Поляковой.

Я направился к двум дамам, которые уже расставались.

— Никак не скажешь, — проговорила Марго ван Гулип, — что вы уделяете мне слишком много внимания.

Этот упрек, сформулированный с присущим ей тактом, не был безосновательным. Окликаемый то одним то другим, отвлекаемый мыслью в прошлое Беширом или Андре Швейцером, бегая туда-сюда, беспокоясь о задержке погребального фургона, я и вправду не уделял внимания Королеве Марго. Звезда парижских светских обедов, благотворительных акций в Нью-Йорке и Вашингтоне, балов Феррьеры и отеля Ламбер на острове Сен-Луи, приятельница Луизы де Вильморен и Джекки Кеннеди, она не привыкла к невниманию. Она привыкла царить, а я сейчас относился к ней как к рядовой персоне. И она была вправе удивляться такому пренебрежению: ведь она явилась сюда не просто как участница церемонии, пусть даже привилегированная, и не как почетная гостья. Она видела себя, я полагаю, в роли законной вдовы, раздавленной горем, и следовало воспринимать ее со всем почтением не только к этому ее рангу, но и к ее чувствам: как и все женщины в черном, которых я видел вокруг, она некогда любила Ромена. Тем более что в Греции, когда она была еще Эфтимиу, затем в Америке, Англии, Франции в течение многих лет она была самой большой любовью Ромена.

— Простите меня, — проговорил я. — Слишком много людей, у меня голова идет кругом. Мне следовало бы быть возле вас.

— Ничего, — ответила она с обольстительной улыбкой и тоном китайского императора, прощающего осужденного преступника, — вы знаете, что я всегда все вам прощаю.

Я хорошо представляю, что за все время их любовной связи, то прерывающейся, то возобновляющейся снова и снова, Ромен и Мэг, затем Ромен и Марго, каждый со своей стороны, должны были многое прощать себе и другому. Они несколько раз расставались, но всегда потом находили друг друга. Наконец возраст, усталость, годы и некоторые особые обстоятельства покончили с тем, что называют страстью. Остались дружеские чувства, восторженные — со стороны Марго, живые и прочные — со стороны Ромена. Каждый оставался для другого до конца своим человеком, и смерть Ромена была, бесспорно, тяжелым ударом для Марго.

— Дорогая Марго, — сказал я ей, — я понимаю, что вы сейчас чувствуете. Я любил его, мы вместе объездили мир, и я думаю, что знал его хорошо, насколько это вообще возможно: так вот — он всегда принадлежал вам.

— Спасибо, — ответила она, кладя свою руку на мою, — спасибо.

— Знаете… — начал я неуверенно, — я уже долго вынашиваю мысль написать книгу о вас…

— Правда? — воскликнула она с удивлением и удовольствием одновременно. — Правда? И это после «Морской таможни»? Но это же абсурд. Я вам категорически запрещаю.

— Тогда я когда-нибудь напишу, вероятно, книгу о Ромене, и вы там будете фигурировать.

Это была, кстати, недурная мысль: взять Марго ван Гулип героиней романа, действие которого охватывало бы пять-шесть десятилетий и проходило бы понемногу везде, он вобрал бы в себя целую эпоху. Жюль Ромен уже сделал такую попытку, но лишь частично и с чувством ожесточения, которое я с ним не разделял. Он описал ее как интриганку, которая не останавливалась ни перед чем, чтобы обеспечить свое восхождение, и опиралась для этого на мужчин, которых использовала, а потом бросала. Я же видел в ней королеву, испытавшую многие несчастья и сумевшую создать легенду о себе на обломках своей жизни.

Марго ван Гулип была на добрую четверть века старше меня. В отличие от Ромена, который никогда не переставал поддерживать с ней тесные отношения, моя жизнь пересекалась с жизнью Марго лишь иногда и через долгие промежутки времени. Я знал ее в Греции под именем Мэг Эфтимиу. Через многие годы я встретил ее под именем Марго ван Гулип. Что происходило до этого, между тем и потом, я знаю только по рассказам тех или иных людей, начиная с Бешира и самого Ромена. Блестящая жизнь Королевы Марго всегда была прикрыта туманной завесой.

Высокая таинственная брюнетка, которую мы встретили тогда на Патмосе, была гречанкой только по имени и по стечению обстоятельств. Она была родом с Ближнего Востока и могла считаться американкой, равно как и француженкой. Ей не было еще и двадцати лет, когда она в первый раз, еще задолго до Второй мировой войны, оказалась в Нью-Йорке.


Она сбежала из родительской семьи, возможно, для этого она использовала свое первое замужество, еще более таинственное, чем все последующие. С благословения Бешира, который не останавливался ни перед чем, чтобы ей помочь, и решил посвятить всю жизнь своему кумиру, она отправилась попытать счастья в Париж, это были как раз межвоенные «безумные годы». В те времена она звалась Мириам и была хороша до изумления. Со смелостью, присущей молодости, она представилась самой Коко Шанель, которая к тому времени уже десяток лет процветала на улице Камбон. «Великая Мадемуазель» быстро сообразила, какую выгоду можно извлечь из экзотической красоты молодой женщины. Это она дала своей протеже имя Мэг, которое стало знаменитым буквально на следующий день не только в ателье Шанель, но и далеко за его пределами. Американцы, взбудораженные французской модой (она тогда достигла своего апогея, впрочем, как и литература: имена Ланвен, Шанель, Скиапарелли, Баленсиага, Нина Риччи, Грес были не менее известны в мире, чем Бергсон, Валери, Клодель, Пруст, Жид, Поль Моран), пригласили Коко Шанель представить им свои творения, и она отправила к ним свою любимую модель и уже звезду подиума — Мэг. Она отплыла из Гавра на пакеботе «Иль-де-Франс», тогда еще совсем новеньком, и на нем многие молодые люди сразу же принялись ухаживать за ней. Не прошло и сорока восьми часов после того, как она проплыла перед статуей Свободы, как судьба ее уже переменилась…

…В толпе началось движение. Бешир бежал ко мне. Вдали показался похоронный фургон, въезжавший на кладбище. Ромен прибыл к нам. Густая толпа теперь выстраивалась вдоль аллеи, по которой медленно продвигался длинный черный автомобиль. Две или даже три сотни человек одновременно думали о Ромене. Большая коллективная душа, слагавшаяся из множества индивидуальных чувств, зарождалась сейчас вокруг Ромена — того, кем он был и кем перестал быть. Марина рыдала. У меня на глазах тоже были слезы…

Фургон проплывал вдоль живой людской изгороди: тех, кто любил Ромена, и тех, кто его ненавидел; тех, кто жил рядом с ним, и тех, чьи жизни только пересекались с его жизнью; людей равнодушных, кто отдавал здесь дань привычке или общественным условностям, и тех, чье сердце было разбито горем. Бешир закрыл лицо рукой, Андре Швейцер поклонился, я осенил себя крестом. Глаза нескольких молодых женщин были красны от слез. Марго ван Гулип была неподвижна, как статуя. Марина снова положила голову мне на плечо, и я чувствовал, как она дрожит.


В моей голове проносилась вся жизнь, связанная с Роменом. В жизни бывают дни, месяцы, целые бесконечные годы, когда ничего не происходит. А бывают минуты и секунды, которые заключают в себе весь мир. Присутствие Ромена в жизни было таким мощным, что одного воспоминания о нем было достаточно, чтобы самой собой забылось теперешнее его отсутствие. Можно было бы даже сказать, с не столь большой натяжкой, что он сам присутствовал на собственных похоронах, чтобы оживить прошлое в нашей памяти.

Печаль, которая овладела нами, была родом тоже из тех счастливых дней, которые мы провели с ним, и из той его способности, которой он был наделен как никто другой, — делать жизнь праздником, всегда новым… Он знал не так уж много, но знал жизнь. Знание как таковое намного выше «умения жить», но оно — почти ничто перед знанием жизни. Для многих, кто был в этот день рядом с ним — мужчин и женщин, — жизнь станет менее легкой, менее веселой, менее яркой, чем была с ним.

Проскальзывало у собравшихся и другое чувство, и это был явный парадокс: Ромен, который был самой жизнью, теперь своей смертью заставлял нас думать о собственной смерти. Он сам, конечно, отверг бы роль распорядителя похоронного бала. Он предпочел бы, чтобы его смерть стала поводом для праздника — по образу и подобию его жизни. Не получилось: не удавалось нам преодолеть горечь от его ухода без него… Его не было здесь, чтобы утешить нас. Он любил саму жизнь, все в ней построил на этом, и, можно сказать, построил гениально… И вот смерть торжествовала. В эти мгновения на его мертвом лице она была сильнее, чем жизнь…

То, что мы, смертные, можем сделать, чтобы преодолеть смерть, — следовало искать в жизни. Надо использовать каждый день нашей жизни, чтобы найти в ней тот секрет, который и сделает ее бессмертной. Что это за секрет? Есть что-нибудь кроме удовольствия и любви к жизни, которые Ромен при жизни возвел в культ? Где искать спасение? В порыве к будущему через прошлое, который мы называем историей? В искусстве, которое иногда приоткрывает нам — не иллюзия ли это? — неведомые берега. В любви, которая имеет то великое преимущество, что о ней нельзя сказать ничего определенного? На какой-то кратчайший миг мне показалось, как ни абсурдно, что Ромен взял меня за руку и склонился ко мне, чтобы поведать мне этот секрет…

Бешир безотрывно сопровождал похоронный фургон…


…30 апреля 1945-го года он стоял на часах перед дверями фюрера в бункере имперской канцелярии. Под многометровой толщей бетона жизнь текла в нереальности. Все понимали, что авантюра, затеянная двенадцать лет назад, закончена. И конец этот был в крови, руинах и слезах. Но слезы ужаса и отрезвения, которые могли бы еще как-то изменить ход событий, пришли слишком поздно: через пять месяцев Соединенные Штаты первыми бросят первую атомную бомбу на Японию…

Секретные переговоры германской стороны то с теми, то с другими не привели ни к чему. Оставалось одно: умирать. Там, наверху, умирали вовсю. Под бомбами и снарядами. Под ударами «катюш» — этих сталинских «поющих органов войны», — бивших безостановочно с интервалом в две секунды… Вакханалия войны механизмов, развязанная Гитлером, в конце концов обернулась против него. Сначала он побеждал в ней своими танками и самолетами. Но, как это предсказал в самый разгар военной ночи один генерал в изгнании, приговоренный тогда к смерти, теперь побеждали самолеты и танки союзных сил. Гитлер отождествил себя со своей военной мощью, и он был побежден его же оружием. Чудовищная и нелепая война поглощала сама себя. Сила разрушалась силой…


…В бункере же ходили самые безумные слухи. Гейнц Линге, комнатный слуга фюрера, шепнул Беширу, что Геббельс недавно получил гороскоп Гитлера: после прохождения тяжелого периода звезды вот-вот должны были сойтись в благоприятном для него положении. До бункера доходили известия и о некоторых знаменательных смертях. Смерть Рузвельта пятнадцать дней назад обрадовала Гитлера, который не преминул увидеть в исчезновении ярого противника знак судьбы. Но полученное накануне сообщение о казни Муссолини и его любовницы Клары Петаччи — их захватили партизаны в Донго, на озере Ком, и их тела были повешены за ноги на мясничьих крючьях на площади Лорето в Милане — снова омрачило настроение фюрера. Шептались также, что генерал Фегелейн, шурин Евы Браун, женатый на ее сестре Гретель, был расстрелян за попытку договориться от имени Гиммлера с западным руководством… Всюду трупы, тысячи, сотни тысяч; оторванные руки и ноги, выбитые пулями и снарядами глаза, искаженные лица, калеки, обгоревшие, кучи раненых, умоляющих, чтобы их добили, и страдания, страдания, которым нет даже названия… Особенно много говорили о самоубийстве в самом бункере Геббельса и его жены, которые сначала умертвили своих шестерых детей, а затем — себя. Здесь тоже поселилась тень смерти, выпущенной в мир проклятыми, которые теперь сидели в нем…

Незадолго до полудня Бешир вдруг оказался лицом к лицу с фюрером, выходившим из своей комнаты. Гитлер, как всегда, лег поздно и встал поздно. Он уставился на Бешира блуждающим взглядом.

— Я вас знаю… — пробормотал он.

— Ja, mein Fuhrer! — ответил Бешир, стоя навытяжку.

— Вы были на свадьбе?…

— Ja wohl, mein Fuhrer, — повторил Бешир.

— А, вы тот мусульманин с железным крестом! Людей вашей закалки мне нужно было бы иметь гораздо больше… Я всегда мечтал о Востоке… На Востоке решается все. Многие воображают, и напрасно, что мои амбиции ограничивались Европой. Люди судят всегда по своей ничтожной мерке. Я видел дальше Европы. Мне нужен был весь мир. Опираясь на ислам, чтобы раздавить заговор международного иудейства, национал-социалистическая Германия могла бы завоевать всю планету и переродить ее…

Прислонившись к дверному косяку, конвульсивно подергиваясь лицом, пытаясь сдержать дрожание правой руки, бывший австрийский художник, агитатор массовых сборищ, ставший хозяином Третьего Рейха, сейчас разворачивал — уже в последний раз — свой план мировой империи… перед бедолагой, чудом выбравшимся из ада… Он говорил словно в бреду, полуодержимый — даже пена показалась на губах — на манер тех античных пифий, которые предсказывали будущее с лавровым венком на голове, в клубах курений… Под разрывами бомб, в пыли разваливающегося мира, в последние часы своей жизни, которая, после стольких триумфов, шла ко дну под грузом проклятий, он пророчески вещал о прошлом, которое не сбылось и никогда не сбудется…

Через много лет Бешир рассказал мне о том, как он тогда буквально впал в оцепенение в углу коридора бункера под «великой канцелярией» за несколько часов до безоговорочной капитуляции германского Третьего Рейха, который призван был установить огнем и кровью тысячелетний «новый порядок»… Его оцепенение было таково, что экзальтированная речь фюрера звучала для него как сквозь туман… Мимо него ходили туда и обратно секретари, медсестры, повариха Гитлера. Гитлер только что составил двойное завещание — политическое и личное, — в котором он, наряду с заявлением о своем бракосочетании и бредом о евреях, повинных во всех несчастьях, назначал новое и последнее правительство Германии: с генералом Доницем в качестве президента Рейха и главы вермахта и Иозефом Геббельсом в качестве канцлера. И вот сейчас он перед ошарашенным Беширом набрасывал величественный контур своей мечты о мировом господстве, разрушенной мечты.

Оказывалось, что не только ради нефти, чтобы лишить Красную Армию и Британскую империю снабжения ею, Гитлер бросил войска на захват Кавказа с его Тереком, окутанным легендами, и на покорение Эльбруса, на вершине которого 21 августа 1942-го года подразделением вермахта был водружен флаг со свастикой. Все это было сделано с дальним прицелом, здесь преследовались по-настоящему грандиозные цели.

При всей важности борьбы с большевизмом, план «Барбаросса», наступление против Красной Армии, прорыв на юг и к Кавказу — все это было лишь частью гигантского общего замысла. Начало 1942-го года ознаменовалось наступлением германских войск на другом театре военных действий, весьма далеком от русского фронта: в Триполитании, Киренаике, Египте. Это была война в песках после войны в снегу…

На протяжении всего 41-го года маршал Роммель, используя власть и интриги, чередуя успехи с неудачами, продвинулся на восток во главе своего «AfTicakorps», сначала до Марса-Матруха, затем отступил к западу, затем снова продвинулся до Бир-Хакейма, здесь 4-я бригада французской Свободной армии под командованием Кёнига держалась 15 дней, и затем до Тобрука, взятого в июне 42-го, и до Эль-Аламейна, захваченного в июле. К середине лета 42-го он уже был у ворот Александрии и на пути к Каиру. Глобальные амбиции Гитлера, казалось, вот-вот станут реальностью.

В соответствии с простейшим планом, который Гитлер составил накануне операции «Барбаросса» и который он сейчас, напоследок, громко пересказывал Беширу, застывшему от изумления статуей, три отдельные группы войск должны были сойтись на Востоке. Первая была представлена африканским корпусом Роммеля. Он должен был пройти с запада на восток, от Африки к Азии вдоль Средиземного моря, затем подняться по Нилу до Каира, где противники англичан и горячие сторонники Гитлера, конечно, уже лихорадочно пришивали свастику на куски красного полотна. И вот уже войска Монтгомери разбиты, а за Нилом нет никого: ни обороны, ни резервов. Тогда Порт-Саид и Суэцкий канал сами падают к ногам Гитлера, как перезрелый плод. Заблокировав канал, Роммель продолжает свою военную прогулку через Синайский полуостров и Палестину, по дороге прихватывает Иерусалим, из него высланы все евреи, и, наконец, достигает Сирии.


Вторую группу войск, в соответствии все с теми же директивами 1941-го года, возглавляет маршал фон Бок. Он начинает движение от Болгарии, пересекает Босфор, продвигается в глубь Анатолии, пересекает холмы Тауруса и соединяется с африканским корпусом Роммеля на севере Сирии, на Алеппских высотах.

Перейдя Кавказ, третья группа войск под командованием маршала Листа спускается к югу, переходит из Европы в Азию, захватывает всю территорию между Черным и Каспийским морями, проходит между Ираком и Ираном и выходит к Персидскому заливу. Таким образом, все три группы войск сжимают в тисках самое сердце Британской империи.

В то время, в 41-м—42-м годах, ситуация в Азии складывалась благоприятно для национал-социализма. Муфтий Иерусалима склонялся сам и использовал свое влияние на умы в пользу Рейха. Ирак, с его прежним премьер-министром Рашидом Али, тоже был готов перейти в германский лагерь. В Иране шах Реза, свергнувший Каджаров двадцать лет назад и установивший власть династии Пехлеви, был просто зачарован Гитлером. Он был вынужден отречься в пользу своего сына, но продолжал иметь много сторонников. В понимании фюрера, весь Средний Восток вслед за Ближним Востоком был готов упасть в объятия Германии.


В мыслях Гитлер уже держал в руках все энергетические ресурсы Баку, Моссула, Киркука и Абадана. Вот он уже распоряжается всей нефтью Ирака, Ирана и Саудовской Аравии. Он контролирует все сухопутные и морские пути, связывающие Британскую метрополию с колониями, и перекрывает на Суэце сообщение Англии с остальной частью империи. Поставки в СССР из Соединенных Штатов через два иранских порта — Хоррамшар и Бандар-Аббас — тоже становятся невозможными.

Так на Востоке складывается его мировая империя. Затем еще шире, еще грандиознее: Гитлер идет по стопам великих завоевателей. Он захватывает, как Бонапарт, Египет и Палестину. Как Фридрих II, он присоединяет весь Восток к Священной Римской империи Германии. Закрепившись на Тигре и Евфрате — здесь зародилась вся наша цивилизация, — он продвигается, как Александр Великий, до Индостана и Индии — колыбели индоевропейцев, «арийцев», столь милых сердцу поклонников Гобино и теоретиков нацизма. И вот наконец Красная Армия на коленях, Британская империя развалилась, Соединенные Штаты отрезаны от нефти, и Гитлер уже диктует свои условия всему освобожденному миру, который благодарно увенчивает его лаврами и ждет его приказаний…

— Mein Fuhrer! Повар спрашивает, в котором часу вы желаете завтракать. — Этот вопрос задал неслышно подошедший Гейнц Линге.

Гитлер, словно очнувшись, оглянулся.

— В два часа, — решил он.

Он повернулся к высокому лейтенанту-блондину, который в день его бракосочетания привел Бешира на церемонию в «зал карт».

— Я хотел бы знать, что происходит там, наверху.

— Zu Behehl, mein Fuhrer!

Лейтенант посмотрел на Бешира.

— Пойдем?

— Пойдем, — сказал Бешир.

Они выбрались вдвоем из бетонной массы бункера со всей осторожностью: сначала — головой, затем — всем туловищем. То, что они увидели, их ужаснуло: сплошные развалины, свист снарядов, повсюду трупы — картины апокалипсиса, — и посреди всего этого — два сержанта Советской армии, водружающие красный флаг над куполом рейхстага, в нескольких шагах от убежища Гитлера…

Когда лейтенант и Бешир вернулись в бункер, Гитлер садился за стол в сопровождении жены и еще нескольких людей из ближнего круга.

— Ну что? — спросил он. — Was is los?

Они кратко доложили о том, что они видели: лейтенант изложил факты, а Бешир уточнил некоторые детали.

Гитлер неожиданно спокойно, почти равнодушно, поблагодарил обоих и пожал каждому руку.

Они уже собирались уходить, когда фюрер снова позвал их.

Указывая пальцем на пистолет у пояса Бешира, он спросил:

— Что это у вас?

— «Вальтер» 7.65, мой фюрер! — ответил Бешир.

— Надежное оружие, не правда ли?

— Лучшее из всех, мой фюрер!

Гитлер мгновение колебался. Потом положил руку ему на плечо, в упор глядя на пистолет, и пробормотал неожиданно робко:

— Не одолжите ли вы мне его… пожалуйста…

Бешир, ни слова не говоря, но со смертельной тоской в душе — это оружие было его единственным сокровищем, он очень ценил его и никогда с ним не расставался — протянул ему пистолет…


…Вот погребальный фургон поравнялся с Марго ван Гулип, словно превратившейся в статую, она протянула руку и дотронулась до него напряженными пальцами…

…Молодая женщина танцевала. На следующий же день по прибытии в Америку два молодчика с черными прилизанными волосами, которые начали ухаживать за ней еще на пакеботе, затащили ее в какой-то кабачок на Манхеттене (названия сейчас на кладбище я не мог вспомнить), и там она пробыла с ними почти всю ночь. Это место не отличалось утонченной элегантностью, как позднее «El Morocco» или «The Stork Club». Скорее что-то вроде ресторанчика или бакалейной лавки с пристройкой семейного бизнеса: в таких обычно завсегдатаи развлекались в своем кругу, без посторонних глаз. Вдоволь натанцевавшись под звуки оркестра, игравшего чарльстоны и модные джазовые песенки, посетители могли пройти в задние комнаты, где тайком были установлены игорные столы и где «среди своих» можно было хорошенько выпить.

Если не считать формальных дебатов между республиканцами и демократами, Америка в то время находилась под воздействием двух социальных явлений, обусловленных денежными интересами: запрет на употребление спиртного и крах на Уолстрит.

В «черный четверг» 24 октября 1929 года курс на американской бирже, взлетевший было вверх в результате истеричной спекуляции, внезапно резко упал. Это была огромная финансовая катастрофа, которая намного превзошла развал системы Ло, тот задел лишь тонкий привилегированный слой общества, или даже проблему русского долга.

Общество рушилось под гнетом собственного успеха, или того, что греческие трагики называли «бесстыдным удовлетворением», чрезмерной уверенностью в себе. Банкиры выбрасывались в окно, маклеры разорялись повсеместно; эти подземные толчки, передаваясь от одного к другому, охватили чуть ли не весь мир; богатые становились беднее или почти бедными, а бедные теряли работу и впадали в нищету. Этот финансовый крах 1929 года занимает второстепенное, но почетное место в длинном списке катастроф, которыми был отмечен двадцатый век. Мировые войны, «прогресс» средств уничтожения, человеконенавистнические идеологии, впрочем, так же, как и завоевания науки и техники, призывы к справедливости и миру, распространение телевидения и электроники, — все это говорило о том, что мир унифицируется и превращается в единое огромное предприятие. И царят в нем деньги…

В то время, когда Мэг появилась в Нью-Йорке, отзвуки этого краха еще ощущались, и собенно — в самих людях. Были затронуты их деньги, которые для многих были самым дорогим в их жизни — дороже семьи, верований, традиций, религии, — и тогда люди переставали верить во что бы то ни было вообще…

«Сухой закон» — это было другое дело. С одной стороны, алкоголь все-таки более веселое дело, чем банковское; с другой — даже более трагическое: обвальное падение курса на Бирже дало все же меньше трупов (!), чем запрет на продажу и провоз спиртных напитков. К тому времени «сухой закон» действовал уже с десяток лет. В тот вечер, когда Мэг выплясывала как сумасшедшая со своими новыми приятелями, в воздухе уже витало предчувствие конца «сухого закона» и будущих бед, вызванных его последствиями. Сам этот запрет был признанием общества в своем бессилии, да в современном объединенном мире и невозможно противостоять силой изменениям в нравах и общественном сознании. А явным следствием «сухого закона» стал чудовищный расцвет американской мафии и усиление могущества древней и всегда новой профессии — гангстера.

Первая американская ночь Мэг была в разгаре, и молодая женщина постепенно забыла о своих недавних плосковолосых приятелях, которые ее сюда привели. Она переключилась на двух других, которых также поразила ее красота, они гораздо интереснее, они убрали с глаз долой ее приятелей, просто хлопнув их по плечу, и теперь забавно и трогательно ухаживают за ней. Они явно очень крепко связаны между собой, и это интригует молодую женщину. Одного зовут Мейер Лански — он еврей. Другой — Чарли Лючиано, но все зовут его Счастливчик. Он итальянец. Мэг, несмотря на свой молодой возраст, многое уже повидала. Она — кто угодно, но только не очаровательная идиотка. И вскоре она поняла главное про этих молодчиков, которые перехватили ее у двух раздосадованных попрыгунчиков, неспособных противостоять более сильным парням и дующихся сейчас в углу: что они ходят по краю закона, если уже и не по другую его сторону.

Они были не первыми, кто бросил вызов обществу, живущему под многозвездным флагом. Уже более двухсот лет живы легенды об американских гангстерах и о войнах между их группировками. На протяжении всего 19-го века «Разговорчивые парни», «Дохлые кролики», «Рассветные парни», «Заткни уродов», «Болотные ангелы», «Сорок воров» или «Белые руки» оспаривали друг у друга выгодные делишки, женщин, игру и жизненное пространство на мостовых американских городов. Постепенно на основе этносов — связи внутри них сохраняются на удивление прочными на этой земле иммигрантов — возникли три большие группировки, более живучие, чем прочие: ирландцы, евреи и итальянцы.

Согнанные с родины нищетой, кульминацией которой стал ужасающий голод 1845–1847 годов, ирландцы прижились здесь давно. Евреи, бежавшие от «pogroms» из Восточной Европы, появились здесь в массе к середине XIX-го века и поначалу чувствовали себя беззащитными перед итальянцами и особенно — перед ирландцами. Но постепенно они научились сражаться с ними на равных и отвечать ударом на удар. Они постепенно сменили свои «штетль», «лашуль», «бармицва» и чтение талмуда на бильярд и подпольные игровые залы. При этом язык пулеметов они зачастую подкрепляли библейскими притчами.

Итальянцы, как и ирландцы, издавна участвовали в гангстерских войнах, которые никогда не кончаются и подпитываются от самих себя. Это были бандиты «старого образца»: черный глаз, густые усы, ярко выраженный вкус к вендетте и символическим убийствам. Этот типаж прекрасно представлен в «Крестном отце». По аналогии с Питом-пистолетом — легендарной фигурой в истории Дикого Запада, — гангстеры-евреи презрительно окрестили таких «пит-длинный ус». Впрочем, нравится это или нет еврейским хозяевам криминального мира: клану Ротштейнов, являющему собой гангстерского «предтечу», великого предка, этакого «Моисея» всей их криминальной истории, который вдохновил Скотта Фицджеральда на создание образа Мейера Вольфсхайма в «Великом Гетсби», и всем этим Лепке, Шапиро, Шульцам, Кохенам, Танненбаумам, но главенствуют на ниве подпольной преступности все же «усатые питы» — итальянцы. А начиная с 1926-го года они получили еще и неожиданное подкрепление. Муссолини, пришедший к власти в Риме в 1923 году, разгоняет «Почтенное сообщество» на Сицилии, «Ла Ндрагетта» в Калабрии и «Ла Каморра» в Неаполе. И начинает действовать пресловутый «эффект бабочки», по которому трепетание крыльев бабочки в дебрях лесов Амазонки неизбежно должно вызвать тайфун в Японии на другом конце света. Так, изгнанные из пределов Неаполя и Кастелламаре, из деревень Сицилии и знаменитого Корлеоне, гении организованной преступности высаживаются на Манхеттене.

У любой банды есть два врага: полиция и другие банды, поэтому сражение ведется на два фронта. И война между соперничающими группировками иногда бывает более жестокой, чем борьба с силами порядка. В случае с итальянскими «усатыми питами» ситуация была еще сложнее: на их «разборки» с евреями и ирландцами накладывалось еще и внутреннее соперничество между их собственными группировками…

Итальянская преступная среда строго иерархична. Несколько семей возглавляются своим «capo» («головой»), а на верхушке всей «пирамиды» стоит «capo di tutti capi» («всем головам голова»). Им долгое время был Джо Массера. Его застывший ледяной взгляд не был столь впечатляющим, как у Марлона Брандо в той же роли, да и рост у него был 1 метр 60 сантиметров, а особым его шиком было умение как раз-таки избегать пуль, а не подставляться под них. При всем при этом, избавившись сначала от врагов, а потом — и от друзей, он стал Джо-Боссом.

Когда прихлынула новая волна криминальных авторитетов, изгнанных дуче, звезда Джо-Босса закатилась. Новоприбывший Сальваторе Маранцано в окружении сотни бесстрашных молодцов, которым нечего было терять, поскольку у них ничего и не было, к тому же вооруженных до зубов «на всякий случай», заявляет свои претензии на господство. Между бандами вспыхивает жестокая война. Люди валятся, как кегли: десять, двадцать, пятьдесят и более «бойцов» всего за несколько месяцев. Массера расправился со своими соперниками, а Маранцано, в свою очередь, вскоре расправится с Массерой.


…Итак, посреди Нью-Йорка времен «сухого закона» и финансового кризиса, в кабацком рассвете, среди шума оркестра, собирающего свои инструменты, среди игроков, не держащихся на ногах, и монетных автоматов, Мейер Лански и Чарли Лючиано нашептывают свои бандитские волшебные сказки на ухо молодой женщине, забавляясь ее изумлением и испугом, возможно, наигранными…

Лански и Лючиано — близкие приятели. Оскорбить одного — значит оскорбить другого. Они связаны друг с другом уже давно. Лет двадцать назад, почти в начале века, Мейер, тощий еврейский подросток, иммигрант-новичок, брел в одиночестве по заснеженной нью-йоркской улочке. Он ни о чем не думал, он мечтал. Жизнь пока не баловала маленького еврея, блуждавшего по обетованной земле денег и борьбы за выживание. Подняв глаза, он вдруг обнаружил, что окружен бандой молодых итальянцев, главарь которых на лет пять-шесть старше его.

— Привет, жиденок! — сказал главарь.

— Привет! — процедил Мейер сквозь зубы.

— А ты не боишься, дурья твоя башка, гулять в одиночку по улицам большого города?


Мейер не отвечал. Он молчал, опустив глаза.

— Ты явно нуждаешься в покровительстве, жиденок. С тебя — пятьсот в неделю. Такая такса. Гони монету — да еще аванс за месяц вперед.

— Иди-ка ты — знаешь куда? — Мейер посмотрел ему прямо в глаза. — А свое покровительство можешь заткнуть себе в задницу.

Главарем этих «усатых питов» и был Чарли Лючиано. Дерзость «жиденка» его восхитила. Вместо того чтобы распотрошить один другого, как того требовали «правила хорошего тона», они стали лучшими друзьями. Будучи выходцами из разных миров — можно сказать, противоположных, — они сделались кровными братьями.

В то время в этой стране национальная и религиозная принадлежность, как в нелегальных низах, так, в равной степени, и в самых изысканных верхах общества, были еще больным вопросом, так что такой подход к делу был огромным прогрессом. Когда Арнольд Ротштейн — тот самый легендарный праотец еврейского клана — развернул широкую кампанию против «сухого закона», Мейер Лански и Чарли Лючиано уже вовсю трудились рука об руку на еврейского гангстерского патрона. Это была целая криминальная эпопея — поход за бандитской «чашей Грааля». Как рассказывает Рич Коэн в своей «Yiddish Connection», Лански познакомился с Ротштейном благодаря «бармицве». Затем он привлек и своего друга Чарли к «военным операциям» и охране грузовиков, перевозивших запрещенное виски: шофер впереди, эскорт из двух вооруженных парней сзади, как в фильмах Джона Форда, только противниками здесь были не индейцы, и не было юной красавицы, влюбленной в героя или уже рожающей, а роль дилижанса с шестью лошадьми выполнял бронированный фургон.

Для чего нужна была столь впечатляющая «военная мощь»? Конечно, против полиции, но даже в большей степени — против других банд. Когда неведомо откуда возникали ночные пираты с платками на лицах и налетали на грузовики. Ну не обращаться же было к полиции, либо тщательно обойденной, либо подкупленной огромными деньгами. Надежнее было защищаться самим, организовать собственную «полицию». Так, в компании с другими живописными персонажами, падавшими один за другим под ударами конкурентов, Лански и Лючиано совершенствовались в своем ремесле и казались непотопляемыми.

…Мэг с наслаждением слушает эти кровавые истории, которые так запросто рассказывают ей новые друзья. Они нисколько не скрываются, даже посмеиваются и при этом выглядят так, будто они обычные кассиры, слесари, адвокаты или скрипачи и рассказывают о своем обычном рабочем дне. И перед Мэг открывается новый мир, его странность и неистовство ей даже нравятся. Когда они вспоминают историю с тысячами бутылок виски, сброшенных канадским производителем в озеро Эри или Онтарио, а затем прибитых течением к американскому берегу и выловленных «бутлеггерами», кстати, таково происхождение известной и респектабельной марки «Seagram», она находит ее страшно забавной.

Мэг рассматривает обоих. Красивыми их не назовешь, и одеты они с подчеркнутой тщательностью, весьма далекой от элегантности дома Шанель. Они не отличаются тем мужским шармом, который так впечатляет ее в повседневной жизни и на экране. В них поражает другое: они ходят по краю смерти, живут в ожидании ее и шутят: они словно играют со смертью, которая подстерегает их повсюду… И при этом такой избыток жизненной силы!..

… Я тоже сейчас рассматриваю ее. Я знаю о ней лишь то, что рассказали мне Ромен и она сама. Кумир Бешира, манекен Шанель, подруга Чарли Лючиано, красавица с Патмоса, теперешняя Королева Марго, погруженная в воспоминания о Ромене, — и все это один человек. Как они могут сочетаться? Я уж не говорю о тех тайнах, которые она еще хранит в себе. Как будто рассеянные во времени разные ее существования накладываются одно на другое под ее именем, точнее, под именами, потому что они тоже менялись. Человеческие существа так же непостоянны и разнообразны, как облака в небе, изменяющиеся и исчезающие. Только для собственного удобства мы считаем их однообразными и законченными. Они не выступают в некоем постоянном качестве. Их невозможно свести к одной формуле. И они не вечны. Уносимые временем, подверженные страстям, которые сами же и порождают, они реально существуют только в настоящий момент. Можно восстановить их прошлое, но никто не может предсказать их будущее. В этом нищета психологии: мы можем лишь кое-что констатировать о другом человеке…

— А тот коротышка, Массера… — спросила Мэг, — Джо-Босс, — это вы его убили?

— Я? — возразил Лючиано смеясь. — Ну что вы, я просто позавтракал с ним.

На самом деле все так и было. Война бушевала вовсю между людьми Массеры и людьми Маранцано. Лански старался оберегать Лючиано, который, с тех пор как работал на Ротштейна, уже однажды имел большие неприятности. Как-то ночью, когда он выгружал партию виски или наркотиков, четыре наглых типа с прикрытыми платками лицами силой усадили его в автомобиль и увезли «прокатиться». «Прокатиться в автомобиле» на языке Америки конца двадцатых — начала тридцатых годов означало одно: взять билет в иной мир с помощью ангелов-хранителей, не желающих вам добра. В результате этой прогулки Чарли Лючиано, измолоченный дубинками и рукоятками пистолетов, с перерезанным осколком стекла горлом, с опухолью вместо лица был выброшен из машины и оставлен «доходить». Он как-то выкарабкался и получил у подельников прозвище «Счастливчик Лючиано».

Война между итальянцами возмущала Лючиано.

— Какое дурацкое месиво! — восклицал он. — Так дорого обходится, а извлекают пользу и радуются только копы…

— Успокойся, — говорил ему Мейер. — Дождемся, когда они все друг друга перережут. А потом власть будет наша.


Одним прекрасным весенним утром, устав дожидаться, Счастливчик Лючиано отправился навестить Маранцано, всегда окруженного телохранителями, как какой-нибудь Панчо Вилья или Сапата, в его контору на Парк-авеню, где тот вынашивал и скрывал до времени свои планы. О чем они там говорили — знали только они сами и Мейер Лански. Через несколько дней после этой встречи Лючиано пригласил Массеру позавтракать в итальянской траттории на Кони-айленд. Джо-Босс приглашение принял.

— А сейчас в этой траттории можно пообедать? — спросила Мэг со смешком.

— Конечно, — отвечал Лючиано. — Она никуда не делась. Завтра вечером я свожу вас туда.

…Меня охватило беспокойство, правда сильно запоздалое и с оттенком иронии. И как это я осмелился тогда на Патмосе, пятнадцатью годами позже, на дороге, шедшей вдоль моря, поцеловать женщину, которую сам Счастливчик Лючиано повел в тот вечер в тратторию «Скарпато» на Кони-айленд? Я смотрел на Марго. Она была той молодой женщиной со Счастливчиком Лючиано; она была той молодой женщиной со мной на Патмосе. Сейчас в ней не осталось ничего из того, что было. Она была той же, но стала совсем другой. Сейчас она опиралась на Бешира… Да, жизнь — жестокая штука: словно само время протекло сквозь нас. Или мы прошли сквозь время. Что-то темное и непонятное переносило нас из Каира на Кони-айленд, затем на Патмос и вот теперь — на кладбище, где проплывали перед нашим взором воспоминания о Ромене и его останки… У меня даже немного закружилась голова…

…Они позавтракали вместе: «capo di tutti capi» и Счастливчик Лючиано поели «спагетти алле вонголе», «вителло тоннато» и запили «кьянти». После «эспрессо», перед «граппа», они начали партию в покер. Без двух минут три Счастливчик Лючиано по срочной надобности отлучился в туалет. В три часа и сорок секунд двери ресторана разлетелись вдребезги, четверо или пятеро вооруженных вломились в тратторию, открыли плотный огонь и изрешетили пулями «capo di tutti capi». Тело Массеры взлетело в воздух, как тряпичная кукла, и тяжело шлепнулось на стол, продолжая сжимать в выставленной руке карту. Ее фотографию дали назавтра все газеты: это был бубновый туз…

Чарли объяснил Мэг, что в то время у гангстеров Америки бубновый туз, как пиковая дама у Пушкина, был знаком смерти. Получить с утренней почтой или из рук неизвестного, который задел вас на улице или постучал в вашу дверь, конверт, или пакет, или даже букет цветов, где был бубновый туз, — было уведомлением о том, что вас приглашают «прокатиться в автомобиле».

— Наша жизнь заключается в том, — пояснял Чарли, а Мейер подтверждал, — что мы постоянно ждем. А чего мы ждем? Предательства и смерти. Мы приходим в дело через предательство и погибаем через предательство. Важно только успеть предать раньше, чем предадут тебя. То есть убить прежде, чем убьют тебя. Надо упредить удар других. Поэтому наводчик, стукач, раздающий в игре, и еще принцип равновесия сил имеют такое значение в нашем деле. Стукач стремится предупредить полицию или соперничающую банду, а тот, кого «закладывают», старается перехватить стукача прежде, чем тот выйдет на нужный контакт. Это кросс без финиша, игра в прятки на краю смерти…

— Случается, что установившееся равновесие сил колеблется. Бывает, что одни его защищают, а другие его нарушают. Иногда мы спасаем противника или даже полицейского высокого ранга, которого какое-нибудь ничтожество хочет убрать из личной мести. Если мы находим, что игра не стоит свеч и нарушение установившегося порядка слишком опасно для всех, мы можем даже стать на сторону копов и сами убрать виновника возмущений и беспорядка. Такой случай был. И еще не раз будет…

— В определенном смысле мы являемся гарантами справедливости и порядка. Люди нас опасаются, но они же и обращаются к нам. Мы, конечно, берем некоторое вознаграждение. И придаем немного живости слишком прямолинейному ходу шестерен администрации.

— Стрельбой из автоматов? — уточнила Мэг.

— Стрельбой из автоматов, — подтвердил Лючиано. — В самом обществе ведь много скрытого насилия. А мы отвечаем на него насилием открытым. Мы взрываем общественные барьеры. Как вы думаете, почему мы выживаем? Потому что люди нас боятся, но и любят даже те, кто нас ненавидит. Мы помогаем более слабым противостоять более сильным. В их глазах, особенно детей, мы выглядим скорее героями, чем отщепенцами…

— А риск, мстя за слабых, мы берем на себя. Ведь мы никогда не знаем, чем кончится наше вечное ожидание. Когда утром нам стучат в дверь или в окно, мы прыжком хватаем ружья: это может быть полиция; это могут быть враги; это могут быть друзья, обернувшиеся врагами; это могут быть враги, которые в этой мешанине превратились в друзей. И не исключено даже, что это друзья, оставшиеся друзьями…

— Значит, вы друзья? — Мэг переводила указательный палец с одного на другого.

— Да, — сказал Мейер Лански, — мы друзья.

— Вы друг друга не предаете?

— Нет, мы друг друга не предаем, — сказал Лючиано.

— И вы никогда не расстаетесь?

— Нет, мы расстаемся, конечно, — сказал Мейер. — Я, видите ли, еврей, а он — итальянец. Это не одно и то же.

— Но вы думаете одинаково?

Они посмотрели друг на друга и принялись смеяться.

— Послушайте, — сказал Лючиано, — он правильно вам сказал: я — итальянец, а он — еврей.

— Мы в одной лодке, — пояснил Лански, — и путь у нас один. И мы крепко держимся за руки. Но пункт прибытия у нас — не один и тот же. У итальянцев — одна идея: передать дело и власть своим детям. Для этого они создали систему семей с «capi» во главе. Они феодалы. Мы же, евреи, мечтаем о другом: вплавиться в толщу Америки. Мы — карьеристы.

— Итальянцы чуждаются общественной системы и стремятся прочно обосноваться лишь на ее окраинах, их «Почтенное сообщество» подпольно сосуществует параллельно с гражданским обществом. Для нас же подпольное существование — не выход, оно — скорее средство, путь к цели. Скажем откровенно: сын итальянского гангстера мечтает стать «capo», а сын еврейского гангстера мечтает стать адвокатом. Оба предпочитают обходной маневр, но один хочет остаться снаружи, а другой хочет войти внутрь.

— А теперь, — спросила Мэг у Лючиано, — вы работаете с другим… с этим… Маранцано? Вы его правая рука, что ли?

Лючиано и Лански опять посмотрели друг на друга и рассмеялись.

— Да, — сказал Лючиано, — я был его правой рукой. Это был великолепный организатор. К сожалению, его больше нет.

— Больше нет? — переспросила Мэг.

— Нет, — подтвердил Лючиано.

— Послушайте, — сказал Лански Мэг, — вы восхитительны, очень симпатичны, даже не глупы; уже четыре часа утра; мы вам рассказываем вещи, о которых не говорили ни одной живой душе, но мы вас не знаем. Может быть, вас подослала полиция, или прокурор, или какой-нибудь плохой мальчик, который имеет на нас зуб. Или вы — одна из этих шлюх-журналисток, собирающих информацию для своей статьи… Заметьте, наши рассказы, которыми мы имеем удовольствие вас развлекать, ничего нового миру не откроют: все это уже известно. Но не рассчитывайте: если у вас красивый носик и груди, о которых мечтает любой мужчина, это не значит, что мы готовы выложить вам все свои секреты до последнего…

— А если бы я воспользовалась тем, что вы мне рассказали, — спросила Мэг с несколько принужденным смехом, — что бы случилось?

— О! — воскликнул Чарли небрежным тоном и с вкрадчивой улыбкой. — Вы так очаровательны, что вас всего лишь нашли бы в реке с цементными ботинками на ногах!

Правда заключалась в том, что Маранцано, особенно в сравнении с отсталым и ограниченным Массерой, был гением организованной преступности. Он объединил вокруг себя вожаков преступного мира всего города и принялся перестраивать свою среду обитания. Это он заложил основы разделения всей бандитской верхушки на пять семейств — вскоре шесть, — представлявших собой военизированные объединения со своим «capo» во главе каждого из них. Это были семьи Анастазио, Лючезе, Профачи, Боннано и Лючиано. Здесь прямо-таки напрашивается сравнение с Фридрихом II, издавшим уложения Мэлфи, или с императором Наполеоном, раздававшим герцогства и княжества генералам из своего окружения. Разница между этими системами лишь в благополучии и длительности существования: в отличие от наполеоновской, основная схема гангстерской империи сохранилась до сих пор, даже при значительно увеличившемся числе семей. Единственное, в чем Сальваторе Маранцано последовал за Массерой, — это было назначение себя «capo di tutti capi».

Это была серьезная ошибка с его стороны, но он пошел на это сознательно. Целью жизни Маранцано была власть, вся власть. Он решил уничтожить всех, кто ему мешал, как Массера уничтожил всех своих соперников и как он сам уничтожил Массеру; первым же кандидатом на уничтожение стал Лючиано, который послужил ему, но теперь представлял для него угрозу.

Через пять лет после убийства Массеры — это было за год или полтора до прибытия Мэг в Нью-Йорк — Маранцано пригласил Чарли Лючиано с двумя его друзьями, Костелло и Джиновезе, в свою штаб-квартиру, напичканную вооруженными охранниками и снайперами. Лючиано опасался принять это приглашение и тут же проконсультировался у Мейера Лански. Лански же незадолго до этого получил информацию: в Чикаго нависла угроза над Аль-Капоне, который устроил бойню своим соперникам во время печально знаменитой ночи Святого Валентина. При сопоставлении этих фактов явно напрашивался вывод: Маранцано затеял операцию по генеральной зачистке. Когда же Лючиано и Лански узнали от своих платных осведомителей, что их соперником был недавно нанят ирландский гангстер с неизвестной целью, но вполне возможно, чтобы убрать их, они решили опередить Маранцано и убрать того, кто хотел убрать их.

Дело не было простым. Новый «capo di tutti capi» окопался в своей штаб-квартире, как в бункере. Его охраняли люди, которые умели мгновенно нажимать на спусковой крючок и которым он полностью доверял. Вот тогда-то и оказался плодотворным альянс между евреями Мейера Лански и итальянцами Лючиано. Лански быстро сообразил, что «усатые питы» должны были оставаться вне игры: охранники Маранцано знали в лицо всех итальянских гангстеров. Чтобы убрать «capo di tutti capi», Лански и Лючиано наняли еврейских гангстеров, чьи лица ни о чем не говорили людям Маранцано.

Однако тут же возникли новые проблемы. Нападение на штаб-квартиру главного «капо» было назначено на субботу — день, когда охрана Маранцано была менее многочисленной и предположительно менее внимательной, чем обычно. Но большинство киллеров, нанятых Лански, были ортодоксальными евреями и отказывались работать в святой день. Нужно было назначить другую дату.

В день операции — это не была суббота — люди Мейера, все евреи, явились на место операции, выдавая себя за агентов федеральной полиции, проводящих свой обычный рейд. Они предъявили удостоверения, приставили охранников к стене — как это обычно делают федералы, — вошли в кабинет Маранцано и аккуратно расстреляли его из пистолетов с глушителями, чтобы спокойнее ретироваться.

Во время отхода они несколько раз ошибались дорогой и даже очутились в дамском туалете, а когда пустились бежать, то столкнулись носом к носу с бандитом-ирландцем, нанятым Маранцано для проведения «большой стирки». Ирландец остолбенело смотрел на запыхавшихся типов, пролетавших мимо него.

— Смывайся! — бросили они ему на бегу. — Там полиция!

Лючиано и Лански не стали повторять фатальной ошибки Маранцано. Унаследовав его принципы, они сделали их более демократичными.


Должность главного «capo» была упразднена. Евреи и итальянцы, а также ирландцы — все работали теперь вместе. Вся система управлялась чем-то вроде административного совета, куда входили все главари преступного мира, кланы Анастазио и Костелло, наследники дела Арнольда Ротштейна и, конечно, Лючиано и Лански.

…По прошествии многих лет, после множества авантюр, к которым Мэг — якобы далекая от всех этих событий — имела все же непосредственное отношение, Лючиано и Лански умерли в собственных постелях — редчайшее исключение среди людей их профессии. Благодаря им и «американской помощи», сицилийская мафия вскоре отвоевала, и с лихвой, свои прежние позиции, поколебленные Муссолини. Целый пласт послевоенной истории Италии, да и всей Европы, будет связан с их деятельностью…

Когда Мэг встретила их обоих на следующий день своего появления в Нью-Йорке, они были еще в расцвете сил и фонтанировали прожектами: недавно избавившись от Сальваторе Маранцано, он закладывали основы демократической власти преступного мира. Они создают структуру «преступного синдиката» и управляют криминальной верхушкой. Вскоре журналисты, жадные до всего нового и сенсационного, изобретут по этому поводу формулу, способную поразить воображение: «корпорация убийц», или даже короче и лучше — «Murder Inc.»

Та ночь в нью-йоркском кабачке вскружила голову Мэг. Несколько последующих лет она проведет со Счастливчиком Лючиано, перемежая их с отлучками, путешествиями, возвращениями во Францию, иными авантюрами. Не исключено, что — и с Мейером Лански. Я не знаю всего о ее тогдашней жизни, и я совсем не уверен, что теперешняя Марго ван Гулип — она сейчас тихо обменивалась несколькими фразами с герцогиней де Меркер и генералом Симоном Дьелефи, великим канцлером Почетного Легиона, — что она сама хотела бы помнить все, что было в ее жизни.

Похоронный фургон остановился посреди застывшей толпы. Бешир бросился к нему. Люди в черном открыли заднюю дверцу и спустили на землю гроб с Роменом. Бешир помогал им…


…Бешир вновь занял свой пост в бункере, у дверей комнаты, где фюрер завтракал. Повариха Гитлера, которая не раз видела его на посту и даже заговаривала с ним, принесла ему тарелку мяса и стакан пива. Время шло… Бешир, почти не спавший уже несколько ночей, чувствовал, как сонное оцепенение охватывает его. Он принимался шагать взад-вперед по узкому коридору бункера, затем вновь занимал пост у дверей фюрера. После нескольких беспокойных дней и свадебной церемонии в бункере царило затишье, даже давящее. Генералы и высшее офицерство куда-то исчезли, не было видно Геббельса, никто больше не собирался в «зале карт».

И вдруг тишина взорвалась. Из апартаментов Гитлера вылетело несколько секретарей, кое-кто рыдал во весь голос: фюрер попрощался с ними и расцеловал. Их сопровождали два или три человека — этих Бешир не знал. Они прошли мимо него не говоря ни слова.

До коридора донесся приглушенный звук двух выстрелов. Менее изощренное ухо могло их даже не расслышать. Но за спиной у Бешира был уже колоссальный опыт — добрых десять тысяч часов — обращения с огнестрельным оружием. Он сразу понял, что в апартаментах Гитлера кто-то стрелял. Он бросился в дверь и столкнулся с выскочившим оттуда Линге. Тот кричал что-то, чего Бешир не мог разобрать. Но Линге выкрикивал одно и тоже, и Бешир, наконец, понял:

— Фюрер застрелился! Фюрер застрелился! Фюрер застрелился!


Адольфу Гитлеру, только что отметившему среди развалин столицы рейха свое 55-летие, исполнилось всего 55 лет и десять дней. Но за собой в могилу он тащил и весь свой народ… Беширу показалось даже, что за ужасом и тоской комнатного слуги сквозила тень облегчения… Напряжение в «блокхаусе» становилось уже нестерпимым — и вот оно мгновенно разрядилось. В тоске, фатализме и покорности судьбе все же наконец наступало будущее, и его приход был ознаменован этой самой смертью фюрера…

Мгновенно собралась небольшая толпа. Людей было почти столько же, как на свадьбе фюрера. Неужели все они прятались в щелях бункера? Люди толкались, хотели увидеть, что произошло. Они увлекли Бешира за собой в комнату фюрера.

Всего сорок восемь часов отделяли свадьбу двух любовников от смерти двух супругов. Там, наверху, город уже не существовал. Здесь, внизу, никто ничего не знал о своих семьях или любимых. Все чувства обитателей этого подземного мира были на грани истощения. Они были в состоянии только признать, что неизбежное наконец произошло. Они уже давно знали то, о чем боялись даже подумать. Мир шатался, и исчезновение этого человека окончательно срывало покров со всей той картины ужасов, которая теперь обнажалась в полной мере…

Два тела — Гитлера и Евы Браун — вытянулись на кровати. Рука диктатора и голова Евы почти касались пола. На полу валялся пистолет. Бешир узнал его сразу: это был его «вальтер» 7.65…


…Толпа сгрудилась вокруг гроба Ромена, установленного на подставке. По традиции, уходящей в далекое прошлое, мы зарываем мертвых в землю. Это данность, которую мы уже в течение многих веков не ставим под сомнение, как и многое другое. Идея хоронить покойников как-либо иначе кажется чудовищной многим ныне живущим. Мы мыслим так же, как Антигона, дочь Эдипа и Иокасты, у Софокла: ее глубоко оскорбил Креон, который, из политических побуждений, отказывался похоронить ее брата Полиника. Знаменитый спор между Антигоной и Креоном — этот образец дискуссии на философские и моральные темы — ведется вокруг одного-единственного пункта — захоронения мертвого тела. В ходе своей краткой истории человечество знало разные решения этой проблемы: мертвых сжигали, бросали в море, оставляли на вершинах башен, бросали диким зверям, заполняли ароматными веществами и заспиртовывали — все эти способы использовались поочередно, в явных или скрытых целях, с отчаянием или надеждой, но всегда — с ощущением времени и космоса над собой…

Великое дело всей жизни — смерть. Жизнь — это несколько лет. Смерть — это навсегда. Наше рождение не зависит от нас, а вот смерть — она нам принадлежит. Она завершает нашу жизнь и определяет ее смысл…

Ромен все поставил на жизнь. И преуспел в ней. Он не хотел ничего другого и не надеялся ни на что другое. И вот смерть настигла его. Жизнь берет свое, но и смерть берет свое, и, какой бы ни была жизнь, она всегда оканчивается смертью. Поэтому так хочется знать ответ на этот вопрос: если смерть — это последнее слово жизни, то является ли она последним словом вообще? Ромен верил в это изо всех сил…

… Я вспомнил одну лыжную прогулку в Северных Альпах, между Францией, Италией и Швейцарией, шесть или семь дней, которые я провел в компании Марины и Ромена. Это была середина весны; было еще холодно, но уже очень красиво. Сурки начинали высовывать носы из норок, в которых провели зиму. Повсюду пробивались ручейки и прокладывали себе дорогу сквозь снег и лед. Тишину нарушало только их журчание на камнях да пение нескольких птичек. Наша лыжня пролегала иногда среди крокусов и примул, которые уже начинали пробиваться из-под снега. Ромен умел все, или почти все, и катался он тоже очень хорошо. Марина, долгое время прожившая в горах Швейцарии, была сама элегантность среди снегов, впрочем, как и в любой другой обстановке. Мы ночевали в курортных домиках, еще пустых в это время года. Уже три-четыре дня мы не видели никого из посторонних. Солнце сверкало в безоблачном небе, и в этом блеске растворялись все темные стороны жизни. Не стало прошлого, не было будущего — все было лучезарным настоящим, и это было счастье…

Как-то вечером мы обратили внимание на несколько домиков, стоявших на отшибе. Мы устали и остановились, чтобы передохнуть и полюбоваться солнцем, садившимся за высокие горы. Горный пейзаж был прекрасен и показался мне знакомым. Я вспомнил, что уже бывал здесь несколько лет назад. Я рассказал Марине и Ромену, что зимой из-за глубокого снега дороги здесь становились непроходимыми, и всякое сообщение с внешним миром прерывалось. Поэтому тела тех жителей, кому довелось умереть здесь поздней осенью или зимой, укладывали на террасы — мы могли различить вдали такие террасы на крышах домов. Там, в холоде, покойники дожидались конца зимы. С приходом весны и таянием снегов, тела спускали вниз и относили хоронить на деревенское кладбище.

Этот рассказ понравился Марине: она нашла его очень романтичным. А Ромен проворчал, бравируя:

— Хорошенькое дело! Можно было бы просто сварить их или разрезать на куски. Это не имеет никакого значения. Для них в том числе.

Марина возмущенно вскрикнула…

…И вот теперь мы хоронили его. Ему было все равно. А нам — нет. Мы отказались от военных почестей, от церемонии в Инвалидах, от речей. Мы отказались даже от трехцветного флага и ордена Освобождения на алой подушечке. Был только деревянный гроб и печаль тех, чья жизнь пересеклась однажды с его жизнью и стала от этого хотя бы немного красивее…

…Он был самым молодым из тех французов, которые бросили свое «нет» поражению и оккупации своей родины. Как давно это было!.. Когда он прибыл в Лондон с Симоном Дьелефи после их морской эскапады, французов там было немного. И немало тех, кто прибыл туда раньше, как Моран, стремились, наоборот, вернуться во Францию. Это было время, когда Де Голль объявил ста двадцати четырем французам, прибывшим на пяти кораблях с острова Сейн, чтобы продолжать борьбу вместе с ним: «Вы — четверть Франции», — в этих словах были и слава, и позор…

Именно потому что его сторонники были так немногочисленны, наши юные добровольцы, прибывшие в июне 1940-го, имели верный шанс встретиться с самим Де Голлем или, в его отсутствие, с одним из его ближайших сподвижников. Они отправились по адресу, указанному им английским офицером — площадь Сеймор, 6, — и были приняты там секретарем, только что приступившим к своим обязанностям, ее звали Элизабет. Она отвела их к лейтенанту де Курселю.

Лейтенант де Курсель оказался человеком высоким, сдержанным уже немного на английский манер. Он был мужественен и везуч: прибыл в Лондон в одном самолете с самим Генералом. Он принял двух юношей торопливо, но при этом с той же обходительностью и сердечностью, с которой он встречал тех редких политических деятелей и офицеров высшего ранга, которые решались присоединиться к Де Голлю. Симон сразу объявил ему, что одна только мысль о том, чтобы остаться во Франции и бездействовать, была ему нестерпима. Затем Курсель обратился к Ромену:

— А вы? — спросил он улыбаясь.

— А я, — ответил Ромен, — поставил на орла или решку.


Курсель пересказал его слова Де Голлю. Через несколько дней, 14 июля, вместе с моряками острова Сейн и некоторыми другими, Ромен был представлен де Голлю.

— А, это вы, Короткая Соломинка[4], — сказал ему Генерал. — Поздравляю вас и примите мои наилучшие пожелания.

Эта кличка закрепилась. Я видел у Ромена фотографию Генерала, подписанную его рукой: «Ромену Короткой Соломинке, самому молодому из свободных французов, моему товарищу с первых дней — самых трудных и самых прекрасных — в доказательство уважения и симпатии. Шарль Де Голль».

Юный Ромен, как умеющий читать и писать, был отправлен в офис, где занимался оформлением бумаг. Не прошло и двух недель как он осатанел от этой работы. У него было одно большое преимущество: он говорил по-английски. Он встретился с высоким журналистом по имени Ив Морван, который избрал себе прозвище Жан Моряк. Этот Жан Моряк доверил ему работу на «Би-Би-Си», откуда Де Голль обращался с призывами к миру. Это было уже получше: Ромен корректировал тексты, подбирал материалы для Мориса Шуманна или Жана Оберле, которые организовали трансляцию передач «Французы говорят с Францией». Под яростными бомбардировками, предпринятыми Герингом летом и осенью 1940-го, чтобы поставить на колени Англию, среди горящих церквей, среди случайных прикрытий, под которыми горстка любителей виски и игроков в крикет спасала честь воюющего мира, Ромен интересовался главным образом некоей Молли, ее светлые волосы были так аккуратно собраны в узел на затылке, и вся она была такой свежей и кругленькой в своей облегающей униформе…

Они любили друг друга ночью, среди пожаров, в вое сирен; они прогуливались на заре, среди ночных развалин. Ромен чувствовал себя безумно счастливым. Он любил Де Голля, такого бедного и великого. Он любил англичан, которые все были героями, единственными героями на то время. Он любил Черчилля, речи которого знал наизусть, и часто повторял его слова: «Я могу предложить миру только свою кровь, труды, слезы и пот» или «Муссолини? Но это же просто карнавальный шут!» Но особенно он любил Молли, ведь было ему всего лишь чуть более шестнадцати лет, и находился он в Англии, осажденной, но не сдающейся…

Однако эта чудесная жизнь, которую он вел в самом сердце мировой катастрофы, в центре циклона — как в венецианской гондоле в бурю или во дворце «Тысячи и одной ночи», осажденном джиннами, — эта жизнь вовсе не соответствовала его представлениям о войне и, главное, о самом себе. В войне, которую вела Англия, он лично почти не принимал участия. И он опять обратился к Курселю, который, перейдя в «St. Stephen’s House» — довольно грязное старое здание в двух шагах от Уайтхолла, на набережной Темзы, — расположился теперь в Карлтон Гарденс.

Ромен всегда добивался того, чего хотел. Его юношеское обаяние сработало даже в горящем Лондоне. Курсель снова принял его.

— Я умею водить самолет, — заявил Ромен.

— И сколько же вам лет? — мягко спросил Курсель.

— Семнадцать, — объявил Ромен.

— И вы уже умеете… — чуть не задохнулся от изумления Курсель.

— Да, — подтвердил Ромен.

Так он оказался на базе военно-воздушных сил, где ему доверили складывать парашюты. Занимаясь этим, он повторял про себя по-английски: «Никогда столь многие не были обязаны столь многим тем, кого так мало». Через год он уже был в Сирии, вместе с Андре Швейцером, под командованием Катру и Лежентийома, которые одерживали победы над Денцем, поддерживавшим правительство Виши. Под «джебелем» Дрюзе шла ожесточенная перестрелка между французами и англичанами. Ромен с великим удовольствием присутствовал при передаче письма Де Голля британскому командованию: «Я не претендую на победу над всей Британской империей, но если вы не уйдете с позиций к полудню завтрашнего дня, то я атакую вас со своей полубригадой». Тогда же начало формироваться то, что впоследствии будет названо эскадрильей «Нормандия-Неман». Ромен проводил все свое время копаясь в самолетах. Пилоты и механики приняли как своего этого юношу, чье неизменно ровное настроение так благотворно действовало на окружающих.

Однажды Ромен прогуливался вместе с летчиками среди холмов неподалеку от Алеппо: там есть раннехристианская базилика с замечательными абсидой и куполом, хранящая память о святом Симеоне Столпнике, который провел тридцать семь лет на столпе, засыпая обличительными посланиями великих мира сего, и там, среди руин нартекса, его нашел лейтенант, только что прибывший из Англии. У лейтенанта было для него письмо. В письме сообщалось, что Молли была убита разрывом бомбы, упавшей на школу, из которой она эвакуировала детей…

…Мы стояли в молчании вокруг тела Ромена. Не было речей, потому что он не хотел их. Он уходил от нас, как бы незаметно стираясь, — такова была его воля. Ему оставалось быть среди нас совсем недолго. Конечно, некоторые из нас молились. За него. За спасение его души, в которую он не верил. И еще молились за себя. Иные старались вспомнить его живые черты, свои встречи с ним и разговоры. Иные же и вовсе думали о чем-то постороннем: о делах, любовных связях, назначенных на сегодня встречах или вовсе ни о чем. И все же многие были опечалены, и лишь некоторые скучали…

С другой стороны гроба, погруженные в свои мысли, стояли Жерар, Бешир, Ле Кименек, великий канцлер Почетного Легиона, Виктор Лацло, Альбен Цвингли, Андре Швейцер и его сестра Франсуаза Полякова. Стояли неподвижно и молча. Альбен плакал. Франсуаза — тоже. Я представил себе, какие слова все они могли бы найти, чтобы сказать о Ромене. Каждый из них сказал бы о своем. И я сказал бы о своем. И в этих разных воспоминаниях вместе взятых был бы весь Ромен…


Я, кажется, уже говорил, что мне случалось ненавидеть его. И что я любил его. Это бывало поочередно, а иногда — одновременно. Но он никогда не был мне безразличен — это точно. А теперь мне его не хватало, и жизнь без него представлялась пустой и тусклой. Он словно воплощал собою жизнь. Во всех жизненных испытаниях, печалях, даже в мыслях о самоубийстве нас спасает только любовь к жизни. И Ромен умел любить ее больше чем кто-либо.

Я мог бы сказать это над его гробом: что мне его очень не хватало. И что мы трое — Марго, Марина и я — страдаем. Нет, пожалуй, я не стал бы этого говорить. Я бы скорее вспомнил все те забавные эпизоды, которые были связаны у меня с ним. Мы так славно умели посмеяться вместе!..

Я взглянул на Бешира. Его жизнь была полна драматических событий, и при этом было что-то комическое во всей его фигуре: важность его манер подчеркивалась вдобавок еще некоторым снобизмом, происходившим от того, что ему доводилось общаться с людьми, мнившими себя важными персонами. Королева Марго «одолжила» его Ромену, и с тех пор Бешир верно служил ему, обращаясь с ним весьма почтительно. Не удовлетворяясь знанием немецкого, выученного во время войны, Бешир усовершенствовался во французском и владел им, как родным арабским. Он говорил по-французски без акцента, но несколько претенциозно, употребляя лексику и сочетания слов, которые напоминали Франсуазу из «Поисков утраченного времени», и это приводило нас в восторг. Так, однажды вечером, когда Ромен выказал раздражение — я уж не помню, по какому поводу, — Бешир вдруг изрек сдержанно и вместе с тем воодушевленно:

— Пусть месье не выходит из месье!

Эти слова стали крылатыми в нашем кругу. Если нам случалось повышать голос в спорах на самые разные темы: о сюрреалистической живописи, негритянском искусстве, порнографии, цензуре, Америке и Вьетнаме, о Генерале и Алжире (я сейчас вспоминаю об этих спорах с болью и нежностью), то достаточно было одному из нас провозгласить: «Пусть месье не выходит из месье!» — и все со смехом успокаивались.

Однажды Королева Марго, чета Ле Кименеков и весь клан Швейцеров пришли на ужин к Ромену. За столом прислуживал Бешир, затянутый в голубую или зеленую ливрею с высоким воротником, но с неизменной феской на голове, как в далекие времена на Патмосе. Когда пили кофе, вдруг зазвонил телефон. Бешир пошел к аппарату. Он вернулся, исполненный важности, и наклонился к Ромену.

— Месье, — сказал он ему на ухо, но так, что слышали все, — звонит архигерцог арсенала.

— Кто-кто? — переспросил Ромен.

— Архигерцог арсенала, — уверенно повторил Бешир.

— Архигерцог… не знаю такого, — проговорил Ромен.

— Ромен, — сказала ему Марго, — иди ответь…

Ромен вздохнул и встал. Через несколько минут он вернулся, корчась от смеха:

— Это звонили из национальных архивов…

Обычно Ромен и Бешир были на «ты». Мы много где побывали втроем. И только когда присутствовали посторонние или обстановка требовала некоторой официальности, Бешир облекался особым достоинством. Как-то (это было в шестидесятые или семидесятые годы) Ромен и я проводили лето в Париже, уже не помню почему. Стоял очень жаркий август. Бешир тоже был здесь — воплощенный образец преданности.

— Слушай, ну это же идиотизм, — сказал я Ромену. — Что он здесь делает? Надо его послать куда-нибудь в горы, к морю, в деревню. Мне думается, что он не имеет понятия ни о Провансе, ни об Альпах.

— Ты прав, — сказал Ромен.

Он позвал Бешира.

— Бешир, — сказал он, — тебе нужно взять отпуск. Куда ты хочешь поехать? На Лазурный берег? В Шамоникс?

— Ну уж нет! — ответил Бешир. — Благодарю покорно. Это хорошо для тебя. А я… видал я этот отпуск… Едешь, тащишься, скучаешь, не знаешь куда себя девать, тратишь сумасшедшие деньги, чтобы как-то развлечься. А потом, вернувшись без денег, сосешь…

Тут он посмотрел на нас с Роменом полунасмешливо-полусмущенно и закончил, важно выпрямившись:

— Месье понимает, что я хотел сказать…


…Далеко не все было комично в жизни Бешира. Тогда в Берлине, увидев собственными глазами мертвого Гитлера, Бешир среди общей суматохи вышел из бункера. Свежий воздух, заполнивший его легкие, опьянил его. В первое мгновение он просто отдался ощущению животного счастья. Однако то, что он увидел вокруг, быстро вернуло его к действительности. Повсюду, насколько хватало зрения, были развалины. Он еще помнил Берлин смертельно раненным, но все же живым. Теперь под ударами бомб, снарядов, «катюш» город превратился в мертвое поле руин.

Загрузка...