Из книги «В городке, который точно сад из сказки Андерсена…»

Перевод К. Старосельской.

Бенгоро

Петух из дома напротив разбудил мальчика чуть свет. Мальчик встал — посмотреть, какая погода. Петух, видно, выбрался из курятника, а может, его позабыли там запереть. Сидел на заборе. Перья блестящие. Заря возвращала им краски, но глаза петуха еще затягивала белая пленка.

Вдруг мальчик увидел цыганский фургон. Воз приближался быстро, но совершенно бесшумно. Мальчик поковырял пальцем в одном ухе, в другом, подпрыгнул на одной ноге — не помогло. Хотя кузнечики и комариный звон уже были слышны. На передке воза сидели цыган с цыганкой, за оконцем промелькнули кудрявые головы, сзади дремал цыганенок. Головой он прислонился к желтой стенке фургона. Смуглые ноги болтались над землей.

— Ц-цу… ц-цу… — тихо понукал цыган лошадь. Лошади на копыта надели большие полотняные лапти. Колеса фургона тоже были обмотаны тряпками.

Через минуту фургон исчез в тумане, подымавшемся от реки. И петух куда-то сгинул. Рассвет был красный, как кровь птицы.

Люди потом много говорили о проехавших цыганах. Давно никто не видал цыганского воза. Его появление — как появление кометы войну — предвещало скорый конец войны.


Цыгане забрались в глубь леса. Все мальчишки быстро об этом проведали. Одному из них цыганка, которая вечером подошла прямо к садам, пообещала показать какую-то невиданную штуку за сахар, соль или на худой конец за черный «пайковый» хлеб.

Немножко хлеба ребята стащили дома, еще у них было несколько таблеток сахарина. Утром отправились в лес. Вообще-то им ходить туда запрещалось — в людей, которых видели на дороге, ведущей в лес, случалось, стреляли. Так что из дому смылись незаметно, шли через ольшаник, потом по торфяному болоту. Там по щиколотку стояла теплая вода. Дерн под водой прогибался. Из-под него выскакивали пузырьки воздуха и щекотали пятки.

В самом лесу было уже безопасно. Немного кололись сухие ветки. Ребята ходили, искали, боялись, что заблудятся. В лесу они бывали очень редко. Там приятно пахло, мухи были побольше домашних, с брюшками в мелкую черно-белую шахматную клеточку.

Цыганка появилась совершенно неожиданно. Сзади, тихо-тихо.

— Чего тут у вас?

Мальчики оробели, отвечали вежливо, хотя цыганка эта была совсем еще девчонка. Она взяла хлеб, прикинула на ладони.

— Мало, — сказала.

Тут появилась вторая цыганка, постарше, о чем-то они поговорили. Вторая, взрослая, похвалила, что принесли.

— Не видели, никто поблизости не крутился?

— Нет.

— А вы не проболтаетесь?

— Мы?!

— Подождите, я вам погадаю.

Гадала она по картам, знала все. Мальчики стояли кружком, почесывали ноги, молча слушали. Война должна была закончиться, а их ожидало счастье и богатство, но при условии сохранения тайны, иначе могла случиться страшная беда.

— Не верите? — спросила цыганка.

Ребята верили. Тем не менее она велела им начертить крест на маленьком светлом островке песка среди травы и капнуть на этот крест кровью. Достала ножик, кончиком уколола одного в руку, он даже не дернулся, не вскрикнул. Красная капелька медленно вспухла на ладони, оторвалась, впиталась в песок. Песок в том месте стал рыжий, как лисья шерсть.

Начали копать; под слоем песка оказалась земля, вся в путанице корней. Рыли палками, выгребали руками. Земля забивалась под ногти. Ямка понемногу углублялась.

Цыганка сидела с сигаретой в уголке рта, смотрела на них из-под сощуренных век. Затянулась в последний раз, окурок был маленький, но она его не выбросила.

— Не умеете, — сказала.

Встала, запустила в яму обе руки, шарила-шарила и вдруг подняла одну руку. На ладони лежала небольшая фигурка. Не то из вара, не то из черной свечи. (Хотя свечи, они ведь белые.) У фигурки были красные сверкающие глазки, кривые рожки. Толстые, какие-то клеклые руки сложены на животе. Сзади торчал хвостик из черного конского волоса. Мальчики попятились.

— Бенгоро, — сказала цыганка, тоже как будто испугавшись и удивившись, — большая беда неподалеку.

Самый маленький из ребят захныкал:

— Не хочу. Зачем мы сюда пришли…

Цыганка задумалась. Может, попробовать Бенгоро этого едой задобрить? Еда нужна, хлеб, сало, яйца. Сытый он спокойный. Никому не рассказывать. А его закопать. Он под землей бродит, где ни вздумается, и сулит беду.

— Чего-нибудь мы принесем, — пообещали мальчики.

— Только помните: никому ни словечка, а то никакая сила на свете не поможет.

Земля была горячая. Обратно шли лесом, по болоту, лугами, краем садов. Боялись ребята маленького цыганского черта. Еще больше боялись, что родители, или бабки, или тетки узнают про недозволенный поход в лес и отлупят. Никому ничего не сказали.


Комендантский час считался с восьми. Спать люди ложились рано. Ночью часто просыпались. Дети лежали в постелях, мокрые от пота. Тоже просыпались. Иногда, просыпаясь, кричали.

Один из мальчиков, которые ходили в лес, проснулся от внезапно накатившего страха. Однако никакой Бенгоро из темного угла не вылезал. Не мог он сюда добраться.

Очень тихо было в ту ночь.

Издалека, с улицы, донесся стук подкованных сапог. Шаги — уверенные, неторопливые — на минуту стихали и снова раздавались. Видно, те, что шли, останавливались.

Мальчик на цыпочках подошел к окну. Окно заслоняла черная бумажная штора, но сбоку осталась щель. Мальчик эту щель сделал пошире. Перед домом остановилась фигура в смоляном мундире. Рядом — трое в касках, с автоматами на изготовку. Черный упер руки в бока. Задрал голову к луне, которая светила откуда-то из-за дома, фуражка, выгнутая как седло, съехала на затылок.

— Богородица, пресвятая Дева, я никогда не буду врать, буду слушаться старших, упаси меня от беды, — молился мальчик.

Сердце, казалось, росло у него в груди, давило на желудок, пол под ногами стал теплый и потный.

На улочке было светло почти как днем, только совсем пусто. Даже травинки в щелях тротуара не колыхались. Мальчик вдруг подумал, что его видят с улицы, хотя нет, это было невозможно.

Черный в фуражке седлом опустил голову, обвел взглядом деревья, палисадники, запертые калитки и ворота. Ослепшая, с зашторенными глазницами окон улочка молчала как могильный склеп.

Снова застучали сапоги. Мальчик сглотнул вязкую слюну. Черные шли по улочке и как будто уменьшались. Опять остановились, уже не такие большие. Сбоку фуражка седлом показалась выросшими на черной голове рогами.


Мальчики были еще маленькие, но дома за ними особенно не присматривали. Гуляли где хотели: во дворах, на улице, на лугах. Карчмареки стянули у отца сигареты, Весек — три яйца у крестной. Припасли немного хлеба. Снова улизнули из дома.

На этот раз цыганка встретила их почти как своих. Повела извилистыми, запутанными тропками в глубь леса. Там была полянка и маленький родничок. На полянке несколько цыганят и костер. Костерок небольшой, без дыма.

— Здесь будет лучше всего.

Хлеб цыганка быстро разделила между ребятишками. Закурила сигарету, вынула толстый граненый стакан. Наполнила его до краев водой из источника. Прикрыла тряпочкой. Перевернула вверх дном. Вода не вылилась.

— Послушайте, — сказала она.

Вода в стакане шумела, как в маленьком стеклянном улье.

— Нехорошо, — огорчилась цыганка. Выплеснула воду и поставила стакан на землю. Старательно выбрала одно яйцо, посмотрела на свет. «Вроде в этом», — пробормотала. Стукнула о край стакана. Скорлупа треснула. Цыганка накрыла стакан передником. Ветром передник прижало к руке. Цыганка высвободила руку.

Желток и белок вылились в стакан, рядом лежал цыганский чертик. Мальчики вытаращили глаза.

Цыганка одним глотком выпила яйцо. Подобрала упавшие на землю хлебные крошки. Худая она была. Нос как птичий клюв. Мальчикам объяснила, что яйцо пришлось выпить для их добра.

По словам цыганки выходило, что Бенгоро долго странствовал под поверхностью земли. По пути, конечно, огибал камни, заглядывал в кротовьи норы, не пропустил ни одного кладбища. Наружу вылезал где хотел.

— А чего он нам может сделать? — спросил Весек.

— Он может вселиться в человека и в тебя может вселиться.

Подошел черномазый парнишка, босой, тоже хотел чего-то показать. Торговлю хотел затеять, но цыганка его прогнала.

Потом она снова вела мальчиков вертлявыми тропками. Лес манил царскими кудрями и земляникой. С опушки цыганка показала колокольню костела и вокруг нее город. Ребята знали, как добраться до своих домов, но поспорили, в какой стороне остался цыганский табор.

Если в ту ночь в лесу горел костер, он, должно быть, сверкал красной точкой во тьме, как зоркий звериный глаз.


На следующий день на рыночную площадь въехали три грузовика с жандармами. Жандармы сидели в касках, с автоматами у колен. Городок сразу притих и опустел. Люди украдкой выглядывали из-за занавесок.

— Будут брать?

— Может, не будут…

— Ждут чего-то.

Потом прикатил броневик и четырехместная амфибия. Машины уехали в сторону леса. У амфибии заглох мотор, она осталась. Возле вертелся водитель. Поднял спереди железную крышку. Копался в моторе.

Ребята осторожно подошли поближе. Им было интересно поглядеть на машину. Водитель потребовал воды. Получив, сказал: «Хорошие мальчики». Даже поговорил с ними, коверкая польские слова. Объяснил, что главное: навести порядок. Он, другие солдаты и офицеры за это кровь проливают. Он тоже был когда-то мальчиком, якобы даже — судя по фотографии — похожим на Весека. Если б Весек родился в нескольких сотнях километров отсюда, как знать… А за сведения о цыганах можно бы получить хорошее вознаграждение. Кучу денег, и велосипед, и часы.

Тем не менее мальчики отошли и ничего не сказали. Со двора Карчмареков виден был лес.

— Поймают их?

— Неизвестно.

Листья акации дрожали в горячем воздухе. Где-то под землей странствовал маленький цыганский черт. А может, и нет. Точно ничего не было известно. Даже, уцелеют ли эти цыгане. Мальчики сидели на поленнице. Примолкли. Ссутулились, как взрослые.

Фрукт

Штуку эту один пацан получил от железнодорожника. Железнодорожник за сто шагов кланялся его матери и часто спрашивал, не нужно ли ей чего. Раз сунул малышу в руки что-то круглое, блестящее. Фрукт. Но не яблоко. Где-то стащил; где — не сказал, и что дает — даже не объяснил.

— Что это?

— Эй… мое!

— Покажи.

Мы обступили малыша. Такие же, как он, и чуть постарше.

— Ого…

— Мое.

— Дай подержать!

— И мне!

Старший Карчмарек взял, подбросил, шарик взлетел вверх, яркий, легче резинового мячика, и упал в подставленные руки. Малыш ныл, чтоб отдали, но мы сказали, что отдадим после. На окнах, выходящих во двор, стояли горшки с петуниями, а в распахнутых оконных створках отражалось небо, синее, как вода после стирки. Пахло акациями и паровозным дымом. Собиралась гроза. А земля была очень теплая.

— Дашь попробовать?

— Он сказал, чтобы я сам съел.

— Чуть-чуть можно. Никто ему не скажет.

Мы шли по дорожке одичавшего сада. Карчмарек нес; голова опущена, волосы упали на лоб. Мы подбегали, заглядывали ему в руки.

— Красивый!

— Если б мне дали…

— Железнодорожникам хорошо!

Тропка стала пошире, потом сузилась, потом сорняки снова расступились в обе стороны.

— Я попрошу, может, и вам даст.

— Попроси.

— Он еще не возвращался.

Возвращался он обычно через этот сад, напрямик, так что мы уселись у края дорожки. Карчмарек положил фрукт в траву. Шарик прямо светился, ни на что не похожий. Только одна вмятинка на нем была, вроде черной звезды. На эту звезду заполз муравей. Весек его смахнул.

— Хорошо бы он всем дал!

— Если есть, может, и даст.

— Попроси его, ладно?

Поднялся ветер. Пальцами босых ног мы прорывали в земле канавки. Перед нами был железнодорожный путь. Рельсы блестели, хотя начинало темнеть.

— Дай, а когда он нам даст, мы тебе дадим.

— Пускай сперва даст.

— Ну да-а-ай!

— Не дам.

— А мы тебе сейчас не дадим.

Он хотел взять, но Весек его оттолкнул. Хотел отнять, но Карчмарек его стукнул.

— Я ма-а-а-ме скажу-у…

— Иди, иди, жалуйся!

Он побежал с ревом. Рубашка вылезла из штанишек. Мелькали, таяли в темноте босые пятки. Карчмарек вытащил ножик, разделил поровну. Пальцы стали липкие от сока, и он их облизывал.

Мы возвращались обратно. Шли медленно. Впереди дома и сады. Дома вырастали. Загорались огни.

— Не надо бы… не надо бы у него отнимать.

— А чего он воображал?

— Я не хотел брать.

— А вдруг бы железнодорожник этот и вправду нам дал?

— Дурак, ничего б он не дал.

— Можно было подождать.

— Горький какой-то…

— С кожурой потому что.

— Сами захотели.

— …наверное, это грех.

Во дворах кричали ребята — чуть поменьше, чем мы, и чуть побольше, — играли в прятки, в салочки. Женщины снимали с веревок белье. Веревки тянулись поперек дворов как телеграфные провода. Застучали крупные капли дождя.

— Вымой руки.

— Я уже мыл.

— Ешь.

— …

Пол под коленками твердый. «…Господи, прости меня…» А по пустым бельевым веревкам тем временем уже летела весть: на железной дороге аресты.

Спустя несколько дней фамилия того железнодорожника появилась на столбе среди других фамилий. В списке тех, «кого первоначально предполагалось помиловать».

«Возделывать свой огород…»

Мы были еще совсем маленькие.

Космалиха согнулась над грядками, к улице задом. Рядом вертелся ее племянник, Пырей. Пырей нас заметил.

— Эй!..

— Чего?

— Давайте сюда!

Нам-то не все равно, зашли в огород. Ветки яблонь свисали довольно низко, но нагибаться не приходилось.

— Можете помочь, — сказала Космалиха.

Мы выдергивали махонькие растеньица с двумя листочками и вьющимся бледным корешком. Космалиха нас похвалила. Красивый был у нее огород. На границе тени летал махаон. Грядки подымались в горку, а шоссе заслоняли листья смородины. Очень тепло. На небе облака.

У забора остановилась Весекова крестная. Тоже похвалила Весека, что помогает. Космалиха откинула со лба прядь волос. Подошла к забору.

— Что новенького? — спросила крестная.

— А ничего. Живем помаленьку.

— Почему на хор перестали ходить?

— Времени нет, — вздохнула Космалиха.

— И к обедне сегодня не приходили.

— Что поделаешь. Нету времени. Я к заутрене бегаю, в шесть.

— Жалко. Ксендз такую красивую проповедь сказал, про безбожников, про Вольтера.

— И чего говорил?

— Хорошо говорил, красиво. Про них-то плохо, а говорил хорошо.

Подул ветер, раздвинул ветки на смородиновых кустах. Весек глянул. Глаза у него заблестели.

— А я чего вижу, — похвалился.

— Где?

— На дороге.

Но ветер дунул разок и улегся — пока мы с Пыреем обернулись, уже ничего не было видно.

— Что ты видел?

— Шло чего-то.

— Да ну, чего там могло идти…

Крестная Весека разговаривала с Космалихой. Слышно было, как на рыночной площади булькает репродуктор. Слова сливались. Мы ничего не могли разобрать.

— Принесли б водички! А? — сказала Космалиха.

Пырей взялся за дужку бадейки с одной стороны, мы вдвоем — с другой. Свободные руки вытянули для противовесу. Вода выплескивалась на ноги, оставляла на дорожке темные следы.

— Так и живем.

— Что ж! Жить надо.

— Мне пора, — вздохнула крестная.

— Хорошо, когда хоть огород свой есть, — подытожила Космалиха.

Мы нагнулись над грядками.

— А я чего видел, — шепотом тянул свое Весек.

Пырей оглянулся на тетку и быстро взобрался на дерево. Весек полез было за ним.

— Ветки поломаете! — крикнула Космалиха.

Пришлось слезть.

— Вроде идет чего-то, — признал Пырей.

— Ясно, идет, — вскинулся Весек.

— Толком не разглядишь — пыль.

— На что хоть похожее?

— Отсюда вроде как на дороге гусеница, большая-пребольшая.

— Ну, ребята, — перебила нас Космалиха, — подергаете еще немножко, дам редиски.

И мы снова стали дергать маленькие сорняки с круглыми листьями, с остренькими листьями и похожие на крошечные елочки. Пырей уже учился в школе, но и у него времени было полно, потому что здание школы уже с месяц как заняли под склад.

Опять появилась Весекова крестная. Шла быстро.

— Пленных ведут, — сказала.

Мы побежали навстречу. Люди смотрели, но близко не подходили. Уступали идущим дорогу. Пленные шли очень медленно, шаркали ногами. Заняли всю мостовую. С боков конвойные с автоматами. Сами чистые-аккуратные, а пленные обросшие.

— Зимой, наверное, взяли…

Бурые лохмотья шинелей волочились за ними в пыли.

— Ноги какие толстые, — удивился Весек.

И правда, у многих ноги и руки были такие толстые, что не помещались в штанинах, в рукавах. Кожа отливала желтовато-синим.

Откуда-то сбоку, кажется, из окошка, где жил ветеринар, взлетела кверху булка, за ней вторая. Булки были золотистые, посередке с вмятиной. Сверкнули на мгновенье на солнце, как попки ангелочков, и упали в середину толпы.

Колонна остановилась возле магазина. Часть конвоиров вошла внутрь. Лавочник и тогда, в те годы, торговал разноцветной газировкой, а было тепло.

Пленные сели на мостовую. Вдруг поднялась суматоха. Один из конвойных выстрелил. Народ бросился врассыпную, но через минуту все успокоилось. Зеваки снова подошли поближе, только еще осторожнее. Потом оказалось, что за оградой, которой был обнесен ничейный участок, спрятался Новачек и по водостоку выкатывал буханки хлеба.

Хитрый Новачек все здорово рассчитал — выбрал такое место, чтоб его не могла достать пуля, и хотя искали человека, который выкатывал хлеб, не у кого было спросить, кто такой и куда скрылся.

Когда последние конвоиры выпили воды, один потребовал, чтобы пленные запели. Покрикивал на них, показывал знаками — так понятно, что даже мы с Весеком сообразили, чего он хочет. Если запоют — получат обед.

— Может, они… — начал Весек.

— Дурак, — оборвал его Пырей. — Конечно, понимают, да знают, что он только шутит.

Пленным приказали встать. Они встали. Велели идти. Пошли. По дороге на запад был Космалихин огород. Середина мая, ну и там зеленела рассада, взошла морковь, капуста, цвели тюльпаны.

Один из конвойных открыл калитку, другие стали загонять в нее пленных. Те спотыкались, но протискивались по двое, по трое. Поместились все. Когда их потом выгнали, в огороде ничего не осталось, даже цветов. Съели весь старательно возделанный огород.

Люди доброй воли

— Кто его знает, может, к рождеству все закончится, — сказал Новачек.

Весек закашлялся.

— И отец бы твой вернулся. — Новачек нагнулся, задумался. — Кто его знает, может, и впрямь вернется.

Края проруби отливали темно-зеленым. Рыбы со спины были черные, а животами поблескивали. Некоторые подпрыгивали, потом опять лежали неподвижно. При свете спички карп как будто на мгновенье задумался. Разевал рот, облизывал губы, но так ничего и не сказал.

На излучине сверкнул и погас фонарик. Что-то постукивало по льду.

— Не, ничего, там тоже лед долбят — выудить чего-нибудь к празднику, — сказал Новачек.

На обратном пути мы видели следы на реденькой пороше. Отверстия во льду были маленькие и глубокие, без дна. Вода в них — черная и спокойная. Когда уже отошли прилично, снова сверкнул фонарик. Видно, кто-то выпустил его из рук — свет мелькнул как желтая комета, падающая в сухие заросли.

Давно уже наступил вечер и комендантский час. Новачек велел, чтоб дома сказали: «Были у меня», зачем волновать людей. Спрашивал, довольны ли мы.

— Вы нас еще когда-нибудь возьмите, — попросил Весек, — или одного меня.

— Посмотрим. Если не протреплешься.

Новачек выглянул из-за угла первой улицы. «У, черт», — шепнул.

Подул ветер, обсыпал ледяной крупкой. Шаги приблизились, но через минуту стали удаляться. Новачек закурил сигарету. Махнул рукой.

— Да не такие уж они страшные.

Мы свернули на тропку позади домов.

— Держи, — Новачек протянул Весеку рыбину, — будет вам в сочельник к ужину.


У Карчмареков стоит на квартире лейтенант. Вообще-то он не лейтенант, а унтер-офицер; лейтенант — это так, из вежливости. Да и неплохой вроде мужик. Немного говорит по-польски. Может, силезец или хотя бы австрияк. Намекает, правда, что родные далеко, что праздник. Родители Карчмареков боятся, как бы не приперся в сочельник.

Он говорил, что у них тоже есть колядки. Одна начинается так: «О, танненбаум, о, танненбаум».

— Говорит, его дети вывешивают чулки. Утром глядят, а в чулках подарки, — рассказывает младший Карчмарек.

— Хитренький, чего захотел!

— А если даст, тогда как?.. Лучше, чтоб у них пропадало?

— Попробуй только возьми!

— А ты что, отцу пожалуешься?!


Рано еще, но уже появляются созвездия, которые, кажется, пахнут ванильным сахаром. Скрипит на ветру позолоченная тарелка у парикмахера над дверью. Карчмареки несут противни, взяли взаймы у ветеринарши. Барабанят по ним пальцами. Белинская хвастается, что у них будет много струделей[1].

— А с чем?

— Ну, с повидлом. И с маком тоже.

У матери Карчмареков с матерью Белинской свой разговор: про сахар и сахарин. Сахару не достать. А если подвернется, жуть сколько запрашивают. Вроде у лавочника есть, и он приторговывает налево, да сахар подозрительный. Кажется, его с сахароварни выносят — значит, не мешочный сахарок, а порточный.

Весека послали к крестной. Идем вместе. Весек говорит:

— А если сахарину положить вместо сахара, тогда что? Сахарин тоже сладкий. Мама сказала.

Мы давим ледяную корку на луже.

— А откуда ты знаешь, — говорит еще Весек, — может, на рождество и правда будет конец. И… если отец вернется, уж он точно сахару привезет… и шоколаду.


Остается всего день или два. Послезавтра… завтра сочельник. Карп плавает у Весека в тазу. Сверху такой складненький. Зеленовато-черный, но устал, должно быть, то ли уже ослаб — время от времени показывает кремовое блестящее брюхо.

На улочках нам попадаются формы для пирогов. Чуть не на каждом шагу. Уже полные, прикрытые полотном и бумагой. В руках у женщин, у мальчишек.

Встречаем малявку Яблонского. Он бежит домой, через минуту показывает нам в подворотне «тещины языки», которые можно надувать. Еще выносит разноцветную цепь.

«Лейтенант» этот — унтер-офицер — подошел тихонечко сзади. «Бум!» — крикнул Карчмарекам и ну смеяться, что мы его не заметили. Ушел.

Наконец и Карчмареки дождались причетника.

— Слава Иисусу.

— Во веки веков. Мы уж думали, не придете.

— Вон сколько домов, пока все обойдешь…

Облатки тонюсенькие: с яслями, с ангелами. Есть и цветные.

— А?..

— Сколько можете, — отвечает причетник.

Когда свет падает сбоку, на облатках все хорошо видно. А на свет посмотришь — почти ничего. Причетник тоже считает, что не сегодня-завтра… Слыхал от одного, верный источник…

— Желаю вам того же, чего и всем, — говорит причетник на прощанье. — Всем людям доброй воли.

Уходит. Постукивает палкой, палка блестит на морозе.

— А немец этот мне вчера говорил, что и они уже сыты по горло. Домой хочет вернуться, — рассказывает мать Карчмареков.

Их отец кивает головой.

— Тоже в конце концов человек. Они тоже люди.


Елка у ветеринара красивая. Из «надежных рук» — значит, не из богуцкого леса, где расстреливали.

В сочельник вечером высоко в небе фурчит самолет. Наверное, «наш» — недаром появился с первой звездой.

Начинает сыпать мелкий снежок. За его пеленой постепенно исчезает вилла гестапо.

В сочельник в обоих костелах поют «Gloria, gloria»[2].

Вечером братья Карчмареки удирают из дома, зажигают бенгальские огни, бегут по двору, опережаемые снопами искр…


На первый день рождества родители Карчмареков пригласили и мать Весека. Она приходит под вечер. Весек умытый, чистенький. Когда взрослые садятся за стол, старший Карчмарек говорит, что мы-то как раз могли б пойти к Весеку.

— И верно, чего им тут болтаться, — говорит его отец.

— Только чтобы… — соглашается Весекова мать.

— Нет, нет. Мы будем спокойно играть.

Мать Карчмареков отрезает нам еще пирога. Мы берем картонные коробочки.

Идем. Несем коробочки с надписью «Оловянные солдатики» и еще одну, с наклейкой, на которой римский воин. В коробочках оловянная пехота.

Оказывается, «лейтенант» в сочельник не приходил.

— Может, своих испугался?

— Может быть.

Может, он потому не пришел, что еще их боялся. А хотел прийти, может быть, потому, что уже боялся Карчмареков, и Новачеков, и других.

— А дал вам чего? — спросил Весек.

Оказывается, в кухне возле Карчмарековых чулок он в сочельник повесил только свои носки. Мы входим к Весеку в квартиру.

— Мать думала, от отца хоть письмо придет к рождеству.

— Ну и что?

— Могло б прийти через Красный Крест, но не пришло.

На столе белеют тарелки, на тарелках — остатки рождественского ужина. Зажигаем свет. От света в комнате сгущается темнота за окном. Мы занавешиваем окно. Убираем тарелки, крошки. Белые кости, обглоданный рыбий скелет. Громоздим горы из книг. В расщелинах между ними — окопы.

Расставляем солдатиков. Тщательно прицеливаемся.

— Убит, убит! Не жухай! — кричит Весеку старший Карчмарек.

Тротиловая погода

— Интересно, какая будет погода.

— С чего ей быть плохой.

— Старые люди… — начал Гжибовский и замолчал.

— В январе самолеты низко летали, видать, весна будет дружная.

— А танк в оттепель — не к добру…

— Ничего, вешний лед недолог.

Карчмарек-отец поднял стакан:

— Ну… чтоб весна пришла.

Горела керосиновая лампа — электростанцию отбили, но она еще не работала. У Карчмареков собрался народ, сидели, разговаривали. Конфорки на чугунной печке раскалились докрасна. Было тепло.

Новачек рассказал про одного — неученый был, а толковый, золотые руки, для людей старался, почти четыреста мин разрядил, но до круглой цифры не дошел.

— Старые люди говорят, — вставил Гжибовский, — «с концом января фронт уходит за моря».

Мы с Весеком и братьями Карчмареками сидели в углу возле табуретки. Вытряхивали порох на листок из тетради. С листка ссыпали в маленькие рыльца пушек.

У Карчмареков была коллекция разных порохов. Желтый, артиллерийский, похожий на солому, такие макаронинки с семью дырочками; прозрачные черные квадратики и кружочки. Эти — от винтовочных гильз. Были даже редкостные виды меленького зеленоватого пороха из патронов от английских автоматов.

Мы затолкали по комочку бумаги в дула двух пушечек из гильз. Весек вытащил спички. Поджег. Фукнуло, посыпались недогоревшие крупинки. Оловянным солдатикам закоптило мундиры, а один конник перевернулся.

Весеку снова досталось от матери за то, что разбирал снаряды. Он еще не забыл обиды.

— Когда родители умные, они хоть винтовочными разрешают играть. А если нет — конечно, возьмешься за снаряды.

Карчмарек-отец и его гости сидели за столом, потягивали самогон и запивали ячменным кофе.

— Ну, с того броневика, что стоял под лесом, лавочник уже открутил колеса. Мужикам для телег продал.

— А если б так и пушку открутить?

— Э, какой от нее толк? На дышло не пойдет, тяжела.

Тем временем сестра Карчмареков, сосунок еще, начала кряхтеть.

— Ммм… мм…

Мать взяла ее под мышечки, перевернула, распеленала и посадила голой попкой на каску с двумя молниями SS.

— Старые люди говорят, — отозвался Гжибовский, — и войне приходит конец.

Весек вздохнул:

— А меня мать мало что солдатским ремнем лупит, вчера так обозлилась — не посмотрела, каким концом бьет. Снаряды-то снаряды, но от этой пряжки…

Задрал рубашку, показал — и правда, от пряжки «Gott mit uns»[3] остались синяки.

Лампочка под потолком висела таинственная и темная. В ней отражались красноватые отблески от печки и желтые — от керосиновой лампы. Пламя почему-то вытянулось и стало коптить. Карчмарек подкрутил латунный винт.

— Ну, еще по одной. Чтоб не поздней апреля. Я бы съездил в Берлин или в Гамбург, чего-нибудь привез.

Опрокинули. В горле у Гжибовского забулькало. Он перемогся, проглотил. Задумался. Новачек заговорил:

— Знать бы, что дальше. Все порушилось. Одни говорят, так и будет, другие — будет иначе. Было б хоть радио, послушали бы.

— По радио вроде говорили, утрясется.

— Или хотя б газеты.

— Один, я слыхал, купил где-то газету. Но только соседям дает.

— Всяк к себе гребет.

— Лишь бы погода установилась. Будет вёдро, скорей все закончится.

— Теперь-то уж так и так закончится.

— А все же, если погода, быстрее.

Новачек закусил хлебом с солью:

— До чего ж глупые есть люди. Я слыхал, один нашел фаустпатрон. И знает, что можно стрелять, да не знает как. Взял точно винтовку, упер ствол в плечо и выпалил.

Мужчины рассмеялись, а женщины зашептали:

— Царствие ему небесное…

— Старые люди, я так считаю, много знают и понимают… — Гжибовский опять задумался и, помолчав, добавил: — А может, и нет.

Мы во второй раз зарядили пушечки. Мать Карчмареков посмотрела на нас сердито:

— Снова навоняете в доме, опять мне проветривать и холоду напускать.

Тогда мы побежали на улицу. Там были и другие ребята. В густеющем сумраке пускали трубочки с порохом. Лучше всех горели тоненькие, зеленоватые. Их запускали из-под башмака, они шипели и описывали в воздухе петли, оставляя за собой хвосты сладковато пахнущего дыма.

— Хоть бы уж отец вернулся, — сказал Весек. — С матерью тяжело, ничего не понимает.

А погода была такая.

Хуже всего в первые недели — мало снегу, сильные морозы. Тогда даже мать Весека разжигала сырой торф тротилом, который остался на немецких складах. Такие брусочки — желтоватые, горькие. Без взрывателя тротил не рвался и горел хорошо. Сильно дымил.

А потом-то уж погода переменилась. Началась оттепель, в воздухе больше не пахло зимой. Снег еще лежал тонким покровом, но уже пора было зацвести вязам, тополям. Руки не мерзли…

Наша школа

Нашу школу опять выгнали из школы. На перемене явились: один в тирольской шляпке и двое в мундирах. Шли, и вокруг все замирало. Лавировали по коридору, где мы подставляли друг другу подножки; на шляпке колыхалось перо.

После звонка учительница долго не приходила, наконец в коридоре застучали ее каблуки. Она вошла в класс и сказала:

— Наша школа временно закрывается. Положите карандаши и ручки в пеналы. И резинки спрячьте, и тетради. Чернила возьмите с собой…

Наш класс был в конце коридора. Мы выходили последними. Перед нами шли, а за нами коридор затихал и пустел. Учительница с журналом под мышкой впереди. Не свернула в учительскую. Пеналы грохотали в ранцах и сумках.

— До свиданья, дети, — сказала учительница.

— До-сви-да-ни-я, — ответили мы на лестнице.

Днем по улице в сторону школы проехали грузовики. У каждого за кабиной была печка. В гору их толкал древесный газ и слабая надежда. На грузовиках везли ящики. Еще ящики подвозили на телегах.

Школьная сумка из серого полотна лежала в углу. Той осенью старший Карчмарек где-то раздобыл подпольную газету. По этой газете мы понемножку учились читать, она была на тонкой папиросной бумаге, страшно секретная и интересная. Считать учились на дивизиях: от двадцати девяти дивизий отнять два раза по четыре дивизии…

— Дурак, кто же считает все вместе, простые и танковые.

— А знаешь, сколько вчера бомбило Берлин?

— Ну сколько, сколько?

— Тысяча двести.

— Подумаешь! Тысяча двести это совсем не много.

А пока что вдоль школьной ограды ходили часовые в касках, с которых скатывались капли ноябрьского дождя. Мы несколько раз подходили, издалека смотрели на школу.

Как-то на улице нам повстречалась учительница:

— Утром придете ко мне. Захватите тетради и карандаши.

Мы гордились, что у нас будут конспиративные занятия, как у гимназистов. Утром, по дороге, внимательно осматривались по сторонам. Навстречу шел жандарм. Карчмарек шепнул, чтоб не обращали внимания. Мы сошли с тротуара. Жандарм был слегка навеселе и велел сказать ему «Гут-морген».

Во дворе столкнулись с Каськой Янышек и Мрочковской. Сделали вид, будто их не знаем. В дверь постучали тихонько. Три раза. Учительница усадила нас вокруг стола.

Мужа у нашей учительницы не было. Волосы она собирала в пучок, как все школьные учительницы. Для маскировки на окнах стояли пеларгонии.

— Везет старшеклассникам, — вздохнул Карчмарек-младший, когда тайный урок закончился. — Учились бы мы в старших классах, были б харцерами. Харцерам хорошо. Они на сборах обчищают машины.

У часовых, которые охраняли школу, видно, была стирка. Ударили первые заморозки. Под порывами холодного ветра фуфайки с кальсонами размахивали рукавами и штанинами, словно норовя удрать.

В начале января учительница сказала:

— Фронт двинулся!

Мы-то уже знали, еще бы, мы с Весеком и Карчмареками давно знали и готовились, но фронт прокатился над подвалами домов.

А вскоре заиграли перед школой медные трубы — оркестр пожарников.

— Ребята, — говорил директор, — ребята, теперь, когда пришла свобода…

В зале было холодно. Мы переминались с ноги на ногу. Учительница парами повела нас в класс. Коридор был обшарпан больше, чем осенью, а в классе все осталось как прежде. Только парт мало. Кто мог, втиснулся, остальные — на полу. Поэтому казалось, учительница чуточку выросла.

— Ребята! Некоторые из вас немножко занимались, другие нет. Но вы наверняка многому научились сами…

Пол был холодный, но вскоре с башмаков у нас потекло.

— Ребята, — говорила учительница, — фронт уже не слышен. Постепенно мы начнем забывать о войне. Вы будете играть в мяч на спортплощадке. Нашу школу никто никогда уже не выгонит.

Учительница разволновалась. Мы сидели тихо, но не все слушали внимательно.

— А вы там чем забавляетесь? — спросила учительница. — Вы… Вон ты, сзади…

— …

— Да! Ты! Я к тебе обращаюсь!

— …

— Встань!

Встал.

— Чем ты там забавлялся? — снова спросила учительница.

Тот мальчик покраснел. Учительница сказала строго:

— Ты почему прячешь руки за спину? Дай сюда, не то я тебя выгоню.

— Я больше не буду, — пообещал Вишневский.

— Я сказала, что выгоню, значит, выгоню, — нахмурила брови учительница и сделала шаг в его сторону.

Ребята, которые сидели с Вишневским, стали просить: «Не выгоняйте!»

А у Вишневского была граната. Чеку из гранаты он вытащил. Если б отпустил рычажок, сразу бы бабахнуло.

Учительница разозлилась. Подошла. Вырвала у него эту гранату и выбросила в окно.

Крысоловка

Карликового пинчера-крысоловку мы ненавидели давно. Отчасти потому, что раз он ни с того ни с сего укусил младшего Карчмарека за ногу. Но в основном за то, что такие номера сходили ему безнаказанно.

Мы были во дворе, и вдруг за помойкой что-то зашуршало. Показался настороженный блестящий глаз и ухо. Собачонка чего-то жрала.

— Вон, — шепнул Весек и показал пинчера Карчмарекам.

— Спокойно…

Мы медленно приближались, осторожно ступая по промерзлой бугристой земле. Думали его окружить. В последнюю секунду он удрал.

— Догоняй!

Около кучи бревен пинчер остановился и затявкал. Лапами, точно руками, уперся в маленькую трибуну. Верхняя половина туловища торчала из-за этой трибуны. Ну прямо речь держал на иностранном языке. Когда мы подошли, припустил трусцой.

На мгновенье он скрылся за насыпью узкоколейки, выскочил возле садов. Отощал за эти несколько дней, одни уши остались. Бежал на удивление шустро. У забора мы его чуть не поймали. Но очень уж широкие были между досками ограды щели. Пинчер протиснулся в одну. И отступил — на заранее подготовленные позиции.

Карчмареки бежали, задевая за ветки, сзади пыхтел Весек, а пинчер неутомимо удирал. Хвостик, вернее, обрубок хвостика поджал — как будто его вообще не было. Мы отстали метров на пятьдесят. Глаза у нас слезились от мороза, поэтому собачонка по временам сливалась с сухой травой и листьями.

Потом пинчер выбежал на поле. Сбавил прыть. И виден был лучше — в поле еще лежал снег. Стал забирать вправо. Нам совсем немного до него осталось. Весек бросил ком земли, но промазал.

Пинчер бежал к мосту, а луг перед мостом был еще заминирован.

— Как бы не задел, — сказал старший Карчмарек и остановился.

Мы присели за деревьями; коричневая спинка крысоловки теперь передвигалась с осторожностью. Хотя уже смеркалось, можно было разглядеть проволочки на взрывателях. Мины ставили кое-как, наспех.

— Сегодня не убежит! — заверили Карчмареки.

Пинчер пробрался среди мин, дальше побежал по кривой, по-прежнему слегка забирая вправо. У моста еще стоял солдат с флажком, но танков и бронемашин, которыми мост был забит, как не бывало, иногда только проедет мотоцикл.

Если бы пинчер пробегал здесь неделей раньше, та «фройляйн», которая до конца верно сопутствовала мужу, возможно, забрала бы его с собой. Если б дня четыре назад, он мог бы, к примеру, угодить под какую-нибудь пушку с длинным стволом, трясущуюся по брусчатке за «зисом», набитым солдатами в ушанках.

На рыночной площади нам опять показалось, что пинчер в наших руках. Он кружил перед разбитым транспортером. Транспортер брюхом осел на землю. Колеса у него отвалились. Спереди в броне было отверстие с рваными краями.

Крысоловка запрыгнул внутрь. Карчмарек быстро снял куртку, заткнул отверстие. Мы вскарабкались на капот. Сиденье водителя было в разводах запекшейся крови. Воняло бензиновой гарью и чем-то еще.

Но оказалось, что другой снаряд пробил дыру сбоку. Пинчер был уже на противоположной стороне площади около бетонной тумбы с объявлениями. И снова исчез, но теперь уж мы догадались, что он сделает круг и вернется к себе.

К нам присоединялись другие ребята, которые тоже видели крысоловку. Кто с палкой, кто со штыком. Тумба была вся белая от объявлений и плакатов. Свекольного цвета листки с цепочками фамилий застряли где-то под коркой из клея и бумаги.

Всей гурьбой пошли к вилле, мимо которой совсем недавно лучше было не ходить. Там еще висела надпись. Буквы остренькие. Когда-то нам говорили, что они называются «готический шрифт». Надпись была продырявлена пулями.

Калитка сорвалась с петель. В узком проходе между грядок из-под ног разлетались перья. В доме под каблуками хрустело стекло. Пинчер как ни в чем не бывало сидел около разбитой печи.

Здесь он почувствовал себя уверенней и визгливо залаял, но, получив обломком доски, заскулил и стал вертеться на месте, приволакивая заднюю лапку.

— Ну что?

— Давайте поиграем, как будто это наш заложник, — сказал Карчмарек-младший.

— Да ну… лучше выведем из дома и к стенке.

Мы набрали щебня.

— А как его возьмешь? Укусит…

Не укусил. Видно, боялся. Дрожал — то ли со страху, то ли от холода, а может, просто так, как все карликовые пинчеры… Был еще противнее, чем раньше, когда, самоуверенный, пучеглазый, злобный, трусил на поводке.

Мы несли его по комнатам, где на стенах остались светлые пятна от картин. Брюхо у него было ввалившееся, но теплое. Постепенно он становился собакой. Скулил…

Потому только он пережил этот день и последующие.

Колядчики

Карчмарек-старший знал, что они должны выйти из какого-то дома на этой улице, но не знал из какого. Вернее, сначала должны все собраться, а уж потом отправиться. Из-под снега торчали сухие стебли. Солнце потихоньку скатывалось к низкому забору.

Первым явился один с белым узелком.

— Смерть, наверное, — сказал Весек.

Потом пришел Еврей, уже с горбом, с пейсами, сразу видать, что Еврей, а чуть погодя — Улан. На Улане был кивер с орлом. Саблю он нес в руке. Шагал быстро, за ним несколько пацанов, но поменьше нас, так что мы пристраиваться не стали.

Только Улан свернул в садик перед домом, как послышался и мгновенно превратился в оглушительный рев шум моторов. Над улицей пронесся самолет. Разом зачихали зенитки, застрочили автоматы и пулеметы. И с того дома, где на чердаке устроили наблюдательный пункт шесть русских девушек, градом посыпались золотые гильзы.

Минуту спустя самолет вернулся. Летел медленней, моторы захлебывались. Волочил по небу толстые темные хвосты дыма. Еще стреляли, но уже поменьше. Гильзы, подкатившиеся к нам, были теплые.

Из домов повыбегали люди. Со всех сторон слышалось «сукин сын». С третьего этажа кто-то крикнул:

— Недалеко! На горках разбился!

Карчмарек бросился первый, Весек споткнулся. Полоса на небе указывала путь: через две короткие улочки в поле к пригоркам. Но подул ветер, и полоса искривилась. Мы бежали напрямки, ветки хлестали по лицам, кого-то мы обгоняли, кто-то обгонял нас. Слюна во рту сделалась кисло-горькой. Мы замедлили шаг, навстречу облаком плыл пар, мешал дышать. На горку первым взобрался Карчмарек и крикнул сверху:


— Там!

Милиционеры и русские солдаты растягивали редкую цепочку заграждения. Кричали, чтобы близко не подходить.

Дым был черный, пах бензином. Ветер снес его на другую сторону. Из кабины самолета торчало что-то черное, похожее на руку. Показались знаки на фюзеляже — жирные черные кресты. Белая обводка в огне пожелтела.

Цепочка кордона растянулась, расширив круг.

— Назад! — кричали милиционеры.

Пришлось немного отступить. Народу все прибывало, тени голубели и размазывались. Смеркалось. Кто-то кричал:

— Господи-и-и!

— Эй, пошли туда! — сказал старший Карчмарек.

— Господи-и-и! У-у!..

Человек, который кричал, корчился на земле возле изгороди. Одежда обгорела, лицо было похоже на кусок сырого мяса. Тело на спине ярко-розовое. Его придерживали.

— Не могу-у-у… у-у…

Подкатил, подпрыгивая на мерзлой земле, «виллис». Обгоревшего втащили на заднее сиденье. Он метался как рыба. «Виллис» развернулся и уехал.

Мужчины, стоявшие с нами рядом, набивали табаком гильзы в медных машинках. Качали головами:

— Здорово его опалило.

— Может, оклемается…

— То ли да, то ли нет.

Подбежали колядчики.

— Кто, кто? — стали спрашивать. — Ой ты! Неужели он?

— Вы что, его знаете?

— Конечно знаем.

Обожженный раньше ходил с колядчиками. Собирался и сейчас да раздумал, решил, ему уже не пристало. А колядчикам этим дал переписать «роли».

В самолете рвались боеприпасы, милиционеры оттеснили нас еще дальше. Мы стали искать место, откуда лучше видно. Люди отошли к пригоркам, разбились на кучки. Переговаривались:

— И зачем полез?

— Может, чем поживиться хотел, пока другие не подоспели?

— Кто смел, тот и съел.

— Не, он не такой.

— Руки, может, зачесались?

— Навряд ли, он бы подождал.

— А вдруг спасти хотел?

— А сколько они людей пожгли?!

— Может, он, как увидел, захотел.

Столб дыма выпрямился и порозовел. Мы теперь смотрели издалека. Колядчики стояли близко, они были намного старше нас, лет по пятнадцати, по шестнадцати, наверное. Говорили про самолет, какой он был, и про этого обожженного. Вроде все знали, как было дело, но каждый немножко по-своему. Кто-то сказал:

— Знаю я его!

— Да ну, он бы никогда…

И тоже каждую минуту спрашивали: почему, зачем?

Самолет уже догорал, на небе поблескивали звезды, скрипел снег. Народ расходился. Мы шли за колядчиками. Проходили мимо больницы, но криков обожженного слышно не было. В одном доме горели на елке свечи. Где-то пели припоздавшие колядки.

Колядчики вошли в сени. Старший Карчмарек прошмыгнул за ними, мы остались под окном. Видно было плохо, но история про пастухов и короля, который убивал детей, нам была хорошо известна. Мы ждали, когда выступят Смерть и Дьявол.

Вернулся Карчмарек.

— Выгнали?

— Не-а! Ты что?!

Возможно, все-таки его выгнали. Карчмарек сказал, что играют слабо и путают роли.

Кино

В других местах во время оккупации патриоты в кино не ходили. У нас не ходил никто. Потому что кинотеатр сгорел еще в тридцать девятом.

Когда привезли первый после войны и в нашей жизни фильм, Весек вспомнил, что Белинская задиралась и ябедничала. Она как раз гуляла одна и делала вид, что не обращает внимания.

— Она еще ничего не знает, — пожал плечами Весек.

— А вот и знаю, — сказала Белинская.

— Все равно тебе места не будет.

— Нет, будет.

— Пошли, — кивнул мне Весек, — пусть она остается. Мы для себя займем.

Шли не спеша, улочки были пустоватые. Забраться внутрь сквозь широкие оконные проемы без рам ничего не стоило. У стен цвели крапива и чистотел. Щебень колол пятки. Кое-где были следы от шальных пуль. Поджидая Белинскую, мы разглядывали дыры в штукатурке.

— Смотри, от станкового пулемета.

— Дурак, это от обыкновенного автомата!

— Много ты понимаешь!

Кое-что, однако, мы понимали. И пяти минут не прошло, как явилась Белинская. Мы устроились на груде штукатурки и кирпичей лицом к экрану, намалеванному на стене. Экран был весь в разводах сажи, а над ним плыли облака. Тени стали длинными.

Погодя Весек приказал Белинской:

— Мы пойдем, а ты, если кто вздумает сесть, говори, что занято.

— Чего захочу, то и скажу, — ответила она.

Мы вылезли наружу через пролом в заржавленной железной ограде. И побежали в пожарное депо, где на самом деле должны были показывать фильм. У входа толпились взрослые и дети. Были Пырей и все Карчмареки.

— Ну, вот и войне конец. А когда следующая, не говорили? — спросил Гжибовский у лавочника, который уже обзавелся огромным приемником «Телефункен».

Лавочник ловко маневрировал в толпе. Через минуту высунул голову:

— Знаете, я не слушал. Не получается чего-то. Наверное, двадцать восьмая лампа внизу барахлит.

— Эй, поживее! — кричали сзади.

Нас внесло внутрь. Стульев в депо не было. Ветеринар, аптекарь и начальник милиции сидели на пожарной телеге. Киноаппарат стоял на столе. Он ни на что не был похож. Ну, может, чуть-чуть на пушку. Маленькую пушку с толстым стволом.

У человека, который его обслуживал, вид был такой, будто он ни при чем. Грыз то ли щепочку, то ли спичку и поплевывал.

— Начинай, начинай, — кричали со всех сторон.

Вперед протиснулся директор школы.

— Граждане, — начал он.

Стало немного потише, но вскоре опять раздались голоса:

— Начинай!

— …мы одолели гидру, — подытожил наконец директор и протянул руку. Перед стеклянным глазом аппарата висела лента.

— Ножницы.

— Ножницы… ножницы, — понеслось по депо.

Ножниц не нашлось. В конце концов директор перерезал ленту перочинным ножиком.

Еще какое-то время человек у аппарата гремел большими жестяными кругами. Свет погас, потом на экране из простынь вдруг заплясали цифры и знаки, а потом — взрывы. Фильм был немой, и взрывы беззвучные. Появились немецкие солдаты, а под конец — флаги трех цветов: белого, серого и черного. Кино было про освобождение Франции.

Обратно возвращались с ребятами. Мостовая уже остыла. Фонари не горели. Только за окнами желтовато светились шведские электролампочки.

Навстречу попалась мать Белинской:

— Мою не видели?

— Н-нет… не видели.

Когда она пошла дальше, мы с Весеком свернули в боковую улочку. И пустились бегом.

Белинская была еще там. Она заснула. В развалинах кинотеатра пахло ромашками и жасмином. Тени от стен были черные, а между ними все зеленое и голубоватое.

У ног Белинской вертелась мышка в штанах на помочах. С большими ушами и смешной мордочкой. Эту мышку мы знали по какой-то старой картинке.

Доброе солнце

На лугу еще остались незасыпанные воронки от снарядов. Коза Духа спустилась по откосу, сжевала затесавшийся в воронку сорняк. Мы сидели на лугу. Божья коровка пригнула к земле травинку и улетела на небо принести нам хлеба.

Кто-то подходит по меже. Вроде Карчмареки, но пока еще не видно. Волосы у Карчмареков светлые, в пшенице их не разглядишь. Весек лежит на боку, грызет колосок.

— Ну и жара!

— А я люблю, когда жарко.

Если прищурить глаза, солнце выкидывает во все стороны дрожащие змейки. Если совсем закрыть и повернуть к солнцу лицо, видишь только красное.

— Глядите, чего у нас есть, — говорят Карчмареки.

— Что это?

— Штука такая, еврейская.

Странная штука. Черная, похожая на оторванный каблук. Один малый дал. Дух говорит, что внутри бумага огромной силы и на ней знаки.

— Они это себе на лоб надевали, — рассказывает старший Карчмарек.

— Пошли расколотим!

Рвем зубами — не получается, слишком большая. Набираем камней. Ложимся на землю. Бьем камнем. Не поддается.

— Для чего им такие?

— Говорю, на лоб надевали, когда молились. Ты что, никогда не видел?


Бог из синагоги — мы это знали и раньше, когда евреев еще не вывезли, — в родстве со Святой Троицей. Вроде он был богом-отцом и одновременно как будто всего только его дальним родственником, к тому же виноватым, что убили сына. В квартире на первом этаже — вся семья в шапках. Раскачивались, сидя. Сквозняк гнул пламя свечей.

— Чего это они?

— Молятся.

— В шапках?

…Или праздник Тела Господня. Очень жарко. Очень много людей. Крестный ход. Звонят колокола. Толкотня. На каменной ограде можно сидеть. Бледно-голубое небо. Ксендз под балдахином. Золото; желто и бело. Девочки раскидывают цветы. Дальше, за оградой, — столы с леденцами на палочках. А еще дальше — прошмыгивают евреи. На руках повязки, на повязках звезды, почему-то похожие на зимние. Вернее, контуры звезд.

Солнце очень высоко. Железная кровля костела ослепительно сверкает.


Сидим на лугу, вспоминаем.

— Был такой старик, огурцами торговал. Не сказать чтобы жадный, подкатишься — давал иногда рассолу, задаром.

— А Шмуля нашего помните? — говорил Весек. — Не любил я его. Подлиза, ябеда.

— Может, кто вернется.

— Мама считает, навряд ли. Хоть кто-нибудь мог бы уже вернуться.

Дух говорит: его бабушка рассказывала, что спросила раз у одного еврея, чего ихний бог плохо им помогает. Советовала даже помолиться нашему.

— А он что?

— Он вроде, что бог бессмертный, а бабушка ему… Не, я точно не помню.


Жена Новачека вспоминала: «Они говорили: только бог может нам помочь». Мы спорим, сидя на лугу, всякий ли бог бессмертный.

Дух утверждает, что боги бывают разные, но настоящий — бессмертный. А вот людей бессмертием обеспечить не может.

И еще Карчмареки рассказывают, что их родители носили еду к стогу, где прятались эти… ну, из семьи сапожника. Отец Карчмареков пообещал сыновьям всыпать по первое число, если кто подойдет к стогу, но старший Карчмарек и без того знал.

— Я тоже знал.

— Ничего ты тогда не знал.

— А вот и знал!

Насчет бога — правда ли он бессмертный — у нас тоже нет единого мнения. Но что люди смертны — это да, это уж точно.

Люди смертны, и были смертны. Смертные люди по-настоящему мало чем могли помочь, да и долго помогать не могли. Новачеки, к примеру, два месяца — благо был свободный подвал. Но смертные из-за такой помощи становились еще более смертными. Новачекам повезло…

— Одни больше боялись, другие меньше…

— Уж я бы…

— Дурак ты!

День — кажется, накануне того дня, когда им всем велено было явиться. Беготня. Раздача вещей.

— Подушки могут пригодиться. Пользуйтесь на здоровье. Вернемся, заберем.

— …

— Нет, нет — не беспокойтесь.

Одна сестра, которая почему-то не попала в список, хочет пойти за другую. Чтобы той, другой, не идти. Две бегающие по двору еврейские девушки. Перебранка в квартире на третьем этаже. Крик в квартире на первом. В тот день к вечеру стало очень душно…

Маленькие мальчики во дворе, перед ними ряды окон. Тени в окнах. Хлопанье дверей. Подул ветер. Стегнул по голым ногам.

— Домой!


Шествие.

— Уже идут.

Шли по мостовой, но пока еще не наши, не из нашего города. Другие. Незнакомые. Шли к вокзалу, запыленные, пейсатые, с узлами. Строем, но неровно. В шапках… Вспотевшие лица.


Дух схватился за веревку от козы. Штуковина эта, похожая на каблук, — лежит.

— Был бы ножик…

— Я уже пробовал, да только конец сломал.

— А правда, внутри ихние молитвы?

— Молитвы, я точно знаю.

— А может, это грех?..


Рузя, та сестра, которая осталась — как потом рассказывала жена Новачека, — ну совсем ума решилась. Жена Новачека ей говорит, чтоб сидела тихо, а та будто и не ей говорят. Жена Новачека раз на нее прикрикнула, но больно громко-то не покричишь. Да еще Новачека, на беду, не было дома. В конце концов ее такое зло взяло, что она подумала: «Ну и пусть идет на свою погибель». Хотя и боялась, что Рузя проболтается, у кого была. Но на следующий вечер, когда чуть стемнело, согласилась. Вышли они с Рузей. Шли садами, подальше от домов. Боязно было: луна и довольно светло, а ведь комендантский час.

На дороге еще опаснее. Слава богу, что ни души.

И вдруг: сидит какой-то под деревом на обочине. Рузя заколебалась. Жена Новачека ей, чтоб не смела. «Это наш, — говорит Рузя, — я его знаю». В общем, подошли. Он сидит. Сидит и не оборачивается. Рузя ему вполголоса: не видал сестер, или матери, или отца, или хотя бы Шмуля, ее брата?

Он — ни звука.

Она тряхнула его за плечо.

Как рассказывала потом жена Новачека, он вовсе не спал, он был мертвый. Когда Рузя схватила его за плечо, голова у него свесилась, будто он этой головой кивнул и показал, куда они пошли…


Жара. Мы сидим на лугу.

— Пошли поиграем в салочки.

— Неохота.

— Ну в прятки.

— Дурачок, где ты будешь прятаться?

Волосы у нас прямо золотые от солнца. Показался паровозный дымок, приближается к станции.

— Мне надо идти, — говорит Весек.

— Ну пошли.

— Ух ты, земля горячая…

Все разутые. Нам нравится, когда тепло, бегать босиком. Тропинка мягкая. Выходим на дорогу, потом идем по железнодорожной насыпи, по мелким камушкам. Рельсы жгутся. Мы снимаем рубашки. Идем почти нагишом.

— А знаете, — говорит старший Карчмарек, — евреям обрезали кожицу.

Мы оглядываемся, не видит ли кто, и показываем друг другу. Ни у кого не обрезано.

Когда-нибудь на небесах мы обретем наши нагие тела, и наденем белые рубашки, и будем бессмертны.

Еще мы говорим о том, был ли Иисус Христос евреем. У евреев были темные волосы, а у Иисуса — нет. И еще Карчмареки препираются, кто из них и в каком месте оставил на лугу эту «еврейскую штуковину».

На вокзале запах дыма от поезда. Стоят двое с чемоданами. Озираются. Пусто. Увидели нас.

— Ребята! Ребята!

Подходим.

— Скажите, вы не знаете…

Мы, разумеется, знаем, и объясняем, и даже хотим помочь нести чемодан. Идем через вокзал. Мужчина спрашивает, как тут у нас, в нашем городе, живется, потому что они здесь будут жить.

— Жить можно, — резонно отвечаем мы.

Женщина мужу вполголоса:

— Симпатичные мальчики… Такие беленькие…

Пахнет дегтем. В треугольнике под крышей станционного здания круглое, пламенеющее на солнце окно, точно всевидящее око.

Лицо

Мы стоим на мосту, сколупываем засохшие комочки смолы с перил, смотрим: со стороны леса идут Карчмареки с двоюродным братом, который недавно к ним приехал.

Хотя трудно сказать: идут — больше похоже, Карчмареки этого двоюродного брата ведут. Он, самый маленький, посередке; чего-то они ему говорят. Подходят. Весек спрашивает:

— Где были?

— Да там! — махнул куда-то за спину Карчмарек-младший.

Брат их, малышонок этот, стоит как вкопанный и дрожит. А глаза будто ничего не видят.

— Что это с ним?

Старший Карчмарек показывает на младшего:

— Это все он: «Возьмем его, возьмем, что нам, жалко?» А я говорил…

— Ты сам согласился, — защищается младший.

— Может, ему по шее дать? — предлагает Весек.

Карчмареки пожимают плечами. Возможно, они уже пробовали, да не помогло.

Солнце садится, Карчмарекам боязно идти домой, за этого братца три шкуры могут содрать.

— Ну скажи что-нибудь… — просит старший Карчмарек.

Малыш молчит.

— Чего захочешь, дадим, правда-правда, только скажи, хоть одно словечко, какое-нибудь.

Тот все дрожит. Карчмарек-младший рассказывает, как было дело. Пошли сразу после обеда. Знали, что в лесу будут откапывать. Карчмареки даже подумали: а вдруг знакомых? Добрались наконец до этой поляны, а тут на них какой-то мужик: «Вас только не хватало! Марш домой!»

Они чуть не повернули назад, да обидно стало, что такой путь прошагали зазря. Обогнули поляну, зашли с другой стороны. Оттуда было хуже видно, потому что и дальше, и немного кусты загораживали. Трупов вытащили уже порядком, женщины плакали, но не особенно. Те, что вытаскивали, были в противогазах…

Да, в военных таких, с резиновым хоботом. И в перчатках. Карчмареки подползли поближе, двоюродный брат был сзади, они думали, там одни только кости, — все, что вытащили, было закрыто брезентом.

Люди в противогазах как раз вытягивали из ямы женщину. Волосы длинные, значит, женщина. Лицо у нее было — черное только. И без глаз. Тут сзади что-то шмякнулось. Карчмареки оглянулись: двоюродный брат лежит.

— Если б не я, — говорит старший Карчмарек, — ты бы удрал, не стал откачивать.

— Никуда б я не удрал.

— Нечего было вообще его брать!

— Откуда я мог знать, что он такой.

— Ты, — толкает малыша Весек, — скажи чего-нибудь.

У старшего Карчмарека уже руки опускаются, но он ведь не просто старший — он здесь самый старший. Задирает малышу подбородок. Говорит спокойно:

— Ну, уже все прошло… Ты что, никогда мертвецов не видал?..

Лес и вправду далеко на горизонте, полоска пальца в два шириной. Бревна, из которых мост, пахнут смолою. Лето.

Что же делать? Как его, такого, вести? Карчмареки еще храбрятся, но, похоже, вот-вот заревут. А если попробовать водой обрызгать или хоть у берега с ним побродить, вдруг поможет?

И мы спускаемся с ним вниз, цепляясь за кусты бузины, которая растет на откосе. Вода темная. Очень тихо. На западе облако — кажется, что кровавое, но спокойное. Плюхнулись в воду лягушки. Пескарь светлой змейкой метнулся от берега. Наши лица приближаются к неподвижной воде. Отражаются в ней.

Малыш вдруг завопил, вырвался и бросился бежать. Мы за ним. Догнали только возле рыночной площади. Он тяжело дышал. Но уже его отпустило.

— Потому что вы меня пугали! — сказал он Карчмарекам.

— Когда, когда?! — кричали братья. — И не думали!

Мы шли, дымя теплой пылью сточных канав. Втолковывали малышу:

— Никому ничего не говори. Ничего не случилось.

Он кивал головой. Было ему лет семь. Здесь, на улицах, лето было еще взаправдашней, чем около моста, и ничего плохого произойти не могло. Перед домами стояли люди, разговаривали, курили.

Здесь даже в прошлые годы в такие летние вечера часовой перед виллой гестапо сидел на стуле, ослабив ремешок каски.

Муха

Директор вошел и шепнул учительнице на ухо. Учительница дала задание и вышла. Мы сидели по трое за партой. Учебников было мало. Все поставлены в ряд, корешками к доске.

Дверь учительница оставила открытой. С директором в коридоре стояли ветеринар с женой. Оба в темном, серьезные. Что-то говорили, а учительница кивала головой. Кроме них, в коридоре никого не было. Пусто и солнечно. Где-то хором декламировали стихотворение.

— Стрелецки-и-ий, — вполголоса позвал Лясота.

— Чего?

— Стреле-е-ец, застрелись.

— Сам… сам застрелись, — выпалил Стрелецкий.

Дух укусил Епископа.

Вернулась учительница.

— Послушайте! — сказала она.

Мы приготовились слушать.

— Завтра в класс придет новенький. Фамилия его — Муха. Он много пережил в войну. Отец погиб, остальных родственников, всю семью… никого у него нет. Его взяли к себе ветеринар с женой, им хочется, чтобы он обо всем забыл и чувствовал себя хорошо. И чтобы в школе никто его не дразнил. Вы любите донимать новеньких, но я надеюсь…

Подняла руку Каська Янышек:

— А Топольский хвалится, что его дядя с тетей были в подпольной организации. А я знаю, что их просто так расстреляли, как заложников.

— Скажи лучше, что тебе завидно…

— Ни вот столечко. Папа, пока его не увезли в Освенцим, был вместе с Топольскими. Папа вернулся, папа рассказывал.

— Ребята, — сказала учительница, — некрасиво ссориться. Покажите задание.

После уроков нас уже поджидал Весек. Дух обещал принести ему марки. Весек собирался марками торговать. Стал рассматривать.

— Да ну, только из Генерал-губернаторства[4]. Гитлеров везде полно.

— У меня и другие есть, — сказал Дух.

— Эти?! Дурак! Польские?

— Ну и что?

— Их всюду навалом, можешь оставить себе.

Мимо проходили ребята из «А» класса. Кто-то крикнул:

— У Духа жирное брюхо.

Дух кинулся в погоню. Загрохотали деревянные пеналы. Дух нырнул следом за обидчиком в подворотню, и оба исчезли.

Марки остались. Польские были без зубчиков. На каждой справа — нормальные дома, посередине — черточка, слева — развалины.

Весек еще раз все пересмотрел. Покачал головой:

— Не стоит брать.

Домой шли вместе. Высоко в небе плыли мелкие белые облачка. Была весна, и кое-кто уже ходил в школу босиком.

— А к нам в класс завтра новенький придет, — похвастался Карчмарек-младший.

— Откуда?

— Не знаю. Учительница сказала, у него всех поубивали. Ветеринар с ветеринаршей взяли его к себе.

— Родственник, что ли?

— Нет, так взяли.

— Интересно, марки у него есть? — подумал вслух Весек.

Мы шли, перебирая палками по штакетнику. Штакетины отвечали прямо как автомат.

— Муха. Его Мухой звать, — добавил погодя Карчмарек.

Муха пришел перед самым звонком. Привела его ветеринарша, а учительница посадила на первую парту, потому что росточку он был небольшого. Зато ресницы длинные. Одели его ветеринар с ветеринаршей нарядно. Сидел Муха смирно, не вертелся, поднимал руку, отвечал хорошо.

— Да ну, какой-то он… — прошептал Карчмарек-младший.

Епископ оплевал Духа. Учительница поставила обоих в угол.

На переменке мы обступили Муху. Одни спрашивали, откуда он, другие на всякий случай обещали, что он еще увидит, чего будет.

Муха пожимал плечами. Окна в классе были открыты, цвела первая сирень.

— А я умею ходить по стене, — вдруг сказал Муха.

И пошел.

Наискосок.

Всем этот Муха понравился, и никто его потом не дразнил.

День поминовения

Стоят в аллейке женщины, рядом детская коляска.

Мы с Весеком и Карчмареками присели на оградку. Слушаем.

Когда в лохань льется горячая вода, подымается пар и ничего не видно. Когда Фельская добавила холодной, туман рассеялся, а дно лохани поднялось кверху. Фельская попробовала рукой. Закрыла глаза. И почувствовала в воде круглоту плечика, и почувствовала скользкий от мыла затылочек. И будто зашлепала по воде ручонка. А ведь Фельская всего-навсего затеяла постирушку…

— Когда немножко подрастут, все ж полегче… — говорят женщины.

Мимо проходят люди с белыми астрами в горшочках. Откуда-то пахнет палеными листьями, горят в плошках надгробные свечи.

Или же… Услыхала Фельская крик в саду перед домом. Бросила все дела. Выбежала. Везде пусто, тихо. Только ветки колышутся, только один сук сломанный, будто минуту назад кто-то с него свалился.

— А в школу пойдут, — говорят женщины, — один хочет учиться, другой не хочет.

— Иногда и ремнем нужно, — вздыхает мать Карчмареков.

Или… чистила Фельская кастрюлю. Блеск навела — ну прямо зеркало. На дно посмотришь — все видно, да так ясно… Дверь в комнату открыта. Как будто сыновья Фельской сидят за уроками — тени в кастрюле. Тени поднялись из-за стола. Пошли к двери… Теперь такой не купишь. Старая хорошая кастрюля…

— Такая жизнь, — кивают головами женщины.

— А подрастут — за ними только глаз да глаз.

— Ну а ваша малышка как? — спрашивают у матери Карчмареков.

— Хорошо, грех жаловаться. Быстро растет.

— Я вот тоже, — разоткровенничалась мать Весека, — в войну иногда проснусь, положу руку на подушку, говорю: отзовись хоть словечком. А его… а мужа нет. Нетушки.

По аллейке идет викарий. Подходит, останавливается. Все: слава Иисусу.

— Это что у вас за сход? — спрашивает викарий. — Стоят, гляжу, женщины, о чем-то судачат. О чем, интересно?

Поворачивается к нам:

— А, и мальчики слушают. Так о чем разговор?

— Разговор о чем? О счастье и злосчастье.

— От злосчастья, — учит викарий, — самое лучшее — молитва и смирение.

— Э, откуда вам, отец, знать, что для женщины самое лучшее, — вырывается у одной.

— И что для женщины самое важное, важней всего на свете, — добавляет мать Весека.

Возможно, викарий знал, что самое важное и что самое лучшее, возможно, знал, а может, и не знал. Смутился, обиделся. Отошел.

Перед домом могильщика стоит его велосипед. Викарий осматривает велосипед, проверяет. Подоткнул сутану, из-под нее неожиданно показываются брюки. Уезжает.

На шее у викария белый воротничок, будто тугой ошейник.

(Потом, спустя несколько лет, викарий купит себе мотоцикл «Ява».)

Или же… спрашивала Фельская у своих детей, куда они идут и зачем. А в ответ слышала только, что они уже не дети; тогда она им, что скажет отцу, но они уже отца не боятся. Ждала их Фельская к обеду, ждала к ужину. Не пришли. Машина, услышит, проехала, и снова тихо. Шаги патруля за окном, заслоненным черной бумагой. Ночью они возвращались, после комендантского часа возвращались. Возвращались, а неизвестно было, вернутся ли.

— С малыми детками — горе, с большими — вдвое, — говорят Фельской женщины.

Мать Карчмареков достает бутылку с молоком. Кормит маленькую; день теплый, не скажешь, что начало ноября. Малышка выпячивает губки, сосет. В бутылке вскипает пена. Небо уже темное. Люди мимо еще проходят, но лица их быстро исчезают в сумраке. Язычки пламени на могилах вытягиваются, коптят, клонятся от ветра.

— Послу-у-у-шай… Ты веришь, что покойники могут приходить? — шепчет Весек.

— Немножко… немножко верю.

Или… Уже после войны, недавно, Фельская вдруг проснулась и села впотьмах у окна. Смотрела прямо перед собой. Тогда они подошли к забору. А говорили, что их нет… Фельская сразу их узнала, но крикнуть не могла. Сама не знает, как очутилась на улице. Они рядом, только протяни руку. Повернулись и пошли, но шаги неслышные. Она — за ними. Идет, а догнать не может. Куда-то они ее вели… И хоть бы сказали: «Оставьте нас, мама, в покое». Нет, ничего не сказали. Пропали.

— У обоих головы в крови. О господи! Господи! — всхлипывает Фельская.

— Прошлого не воротишь, — утешают ее женщины, — не плачьте.

И обнимают Фельскую, и плачут. Тихонько переговариваются:

— И хорошо, оно к лучшему, что не догнала Фельская сыновей. Куда б они ее завели — разве что в такой дом, где врачи добрые, а санитары сильные.

Мы стоим с Весеком и Карчмареками. Перед нами женщины. Возле них коляска с малышкой. Женщины утирают слезы. В глазах у маленькой огоньки свечей отражаются голубым.

Мать Карчмареков поправляет ей шапочку. Она хлопает глазками, осматривается по сторонам и тоже начинает плакать:

— …а-а-а…а

Рыбалка

Пырей взял нас на рыбалку. Велел зайти в воду и загонять. Сеть была маленькая, связанная из веревочек. Дырки все разные, возможно, поэтому мы не могли ничего поймать. Рыба-то должна была быть. В сорок пятом, когда у людей были гранаты и тротиловые шашки, плавала по реке серебристыми косяками. Пырей тянул сеть со старшим Карчмареком, на нас покрикивал.

Мы шлепали им навстречу. Руками загребали воду. Холод пробирал до костей. Наконец и Пырей с Карчмареками замерзли.

На обратном пути нам попалась крестная Весека. Без нее бы, наверное, было лучше, но она дала каждому по яблоку и по образку. Стала рассказывать про рыб. Костистый лещ — так по ее словам выходило — предназначен дьяволу. Иной раз можно увидеть, как сатана гоняется за ним в камышах. Зато щука сама чуть ли не святая. В голове у нее из костей лестница, крест, гвозди, молоток, клещи. В общем, страсти Христовы. Еще крестная говорила, что нужно чтить бога.

Мы слушали, а Пырей, самый из нас старший, корчил рожи и чего-то бормотал. Крестная была глуховата. Грязь у нас на коленках превратилась в песок и понемножку обсыпалась. В воде уже отцветали водяные лилии и желтые кувшинки. Лихо торчали вверх бархатные головки рогоза.


В ту осень Весеку очень хотелось стать прислужником, прислуживать при литургиях. И ксендз его взял. Весек научился отвечать по-латыни. Кроме того, узнал, что знак рыбы имел тайный смысл.

Крестная радовалась, что Весек оказался такой способный. Она чувствовала себя в ответе за его душу. Раз намекнула Весековой матери, что, возможно — хоть это и страшно трудно, — ее сын когда-нибудь станет примасом или на худой конец каноником.

Наш приходский ксендз привез колокольчики. Никелированные, по шесть на одной рукоятке. Прислужники из-за них тишком переругались в ризнице. Вышли вшестером, очень торжественно. Ксендз последний. Заиграл орган.

— Братья мои, — говорил ксендз с амвона, — ширится безбожие.

Люди пели: «Мы жаждем бога, пресвятая Дева…» Двенадцать деревянных апостолов, покрытых позолотой, стояли навытяжку. Лица их были повернуты в сторону главного алтаря.

После проповеди рука Весека начала потихоньку перемещаться в сторону этих колокольчиков. Его сосед не зевал. Оба схватились разом. Колокольчик звякнул. Ксендз от алтаря пытался краем глаза увидеть, что происходит.

Весек отпустил. Сосед успокоился, на что-то загляделся. Может быть, молился? Улучив момент, Весек щелкнул его по лбу и схватил колокольчики. Произошло это так быстро, что, кажется, никто в костеле, даже крестная на первой скамье, ничего не заметил.

До конца спокойно простояли на коленях, драться собирались потом, но неожиданно вмешался Пырей. Взял и стукнул Весека. Силы были неравные, Весек стал обзывать Пырея и едва унес ноги.

Вечером, однако, Пырей сам пришел. Свистнул из темноты. Весеку было страшновато, но Пырей завлекал:

— Иди, ничего я тебе не сделаю.

На всякий случай Весек подходил боком, остановился в двух шагах, но оказалось — напрасно.

— Чего надо?

— Увидишь, — сказал Пырей.

Мы перешли по шпалам узкоколейки темнеющий, уже вечерний мост.

— Мать меня выдерет, — отговаривался Весек.

— Ничего тебе не будет, — успокаивал его Пырей.

В саду у крестной пахло увядшими листьями. Дом стоял темный, только в одном окне розовело слабенькое зарево — от лампадки перед образом.

— Если б я попросил, она бы мне дала, — сказал Весек.

— А мне нет, — объяснил Пырей, — мне б не дала. Да и собака тебя знает.

Что Весеку оставалось делать? Влез на дерево и нарвал темно-фиолетовых слив. Пырей был намного нас старше; по правде говоря, мы его не любили. Ему бы только командовать.

Еще он таскал у своей сестры юнрровские[5] сигареты «Кэмел» с желтым верблюдом. Рассчитывал когда-нибудь протыриться за ним на небеса. Сквозь игольное ушко.


И уроки в первый раз мы прогуляли из-за Пырея. Утром увидели: стоит у входа на школьную спортплощадку. Под курткой с правой стороны прямоугольные очертания книг и тетрадей. Еще была у Пырея сеть.

— Зачем взял? — спросил Весек.

— Как зачем? — удивился Пырей.

— Не, я пойду в школу, — решил Весек.

Мы с Карчмареком-младшим стояли в сторонке. В окнах школы отражалось солнце.

— Боишься?

— Чего мне бояться?

— Хочешь идти или нет?

— Если они пойдут, и я пойду, — подбородком мотнул в нашу сторону Весек.

— Да им небось слабо́.

Звонок мы услышали, когда были уже далеко. На лугу стрекотали последние кузнечики. Трава привяла, пожухла. Расстелили на берегу сеть. Пырей для прочности кое-где довязал веревочки из расплетенных парашютных стропов. Мы зашли в воду — раз, другой, третий. Тени стали короткие, как на большой перемене.

— Вот бы щуку поймать. Интересно посмотреть, — сказал Весек.

— Да ну! Чего там смотреть! — пожал плечами Пырей. — Хотя… я видел в газете. Рисунок такой: щука — империалист.

— Щуку господь бог сотворил в день четвертый вместе с другими рыбами.

— Откуда ты знаешь? — спросил Пырей.

— Ксендз говорил.

— Э-э… Ксендз, ксендз…

— А тебя, скажешь, не бог сотворил? — не сдавался Карчмарек.

— Дурак! Может, сотворил, а может, и не сотворил. Ты знаешь, кто такой Дарвин?

Про Дарвина мы уже слышали — правда, разное.

— Он говорил, что человек произошел от человека, а тот человек — от обезьяны.

Пырей вытащил из-под куртки учебник по естествознанию. Он учился в седьмом классе. В учебнике действительно были разные обезьяны и портрет старика с большой белой бородой.

Мы посмотрели, еще несколько раз впустую закинули сеть. Вдруг оказалось, что уже очень поздно. Смеркалось. Мы боялись, что все откроется. Припустили вприпрыжку по сырому лугу.

Наутро в школе Весек сказал, что его тоже отлупили, хотя не знаю, правда ли ему снился наш волосатый предок Дарвин, скакавший с дерева на дерево.


— Все из-за этого Пырея, пусть только мне попадется, — грозилась мать Весека.

Пырей не попадался. Весек обещал, что из школы «больше никогда-никогда…». На рыбалку отправлялись Карчмареки, а Весек вроде бы шел в «кружок» для прислужников. У нас были палки, веревки и поплавок.

«Кружок» — не школа. Из школы в том году Весек действительно не убегал.

А все потому, что уж очень нам нравилось ловить рыбу. На червяка, на хлеб, на проволочные крючки. Вытаскивать из воды. Рыбины метались бы по песку. Рука чувствовала шероховатость чешуек. А мелочишку можно кинуть в стеклянную банку с водой. Пусть себе плавает в банке.

Течением сносило поплавки из пробок. Вода была цвета пепла. Несла пожолкнувшие листья. Вдруг поперек легла длинная тень. Мы подняли головы: на другом берегу стояла крестная.

— Мать знает, что ты здесь?!

Весек сделал вид, будто голос с той стороны не долетел, и вежливо переспросил:

— Что, извиняюсь?

Мы с Карчмареками стали кричать, что да, знает, сама велела. Крестная еще с минуту постояла, посмотрела. Пробка старшего Карчмарека начала подрагивать, приплясывать на мелкой волне. Крестная ушла. Но на Весека нагнала страху.

— Скажет.

— Может, не скажет.

— Я лучше пойду.

Чем ближе подходили мы к домам, тем сильней беспокоился Весек. А «кружок» и так давно уже должен был закончиться. «Может, сказать ксендзу, что я перепутал время», — прикидывал Весек. Старший Карчмарек сомневался, стоит ли.

— Тогда я зайду в костел.

— Зачем?

— Просто так.

Мы зашли с ним. Тоже помолились. На всякий случай, впрок. Нам было хорошо известно, что человек в конце концов умирает. Карчмарек-младший даже собирал картинки со святыми.

В костеле было холодно и очень тихо. Слева бог-отец сталкивал ангелов в огонь. Справа, на картине, где было избиение младенцев, вооруженные мечами люди делали свое дело. Дверцы дарохранительницы сверкали как золотые зеркала.

— Ты… там что, правда бог? — спросил шепотом младший Карчмарек.

Мы преклонили колени. Встали. Красный «вечный» огонек перед главным алтарем колыхался в висящей на цепи лампаде, как на чаше весов.

Пальцы у нас были мокрые от воды из кропильницы и грязные от прибрежной глины. Солнце падало косыми лучами, в которых плясали крошечные пылинки. Да, лучи уже не были отвесными, от окон по одной стороне они доходили до скамей на другой.

Неф, объяснял когда-то ксендз, означает ладья. Костельный неф и вправду был похож на огромную лодку, вытащенную на берег, перевернутую вверх дном.

Крестная пришла раньше нас. Сидела на скамье. Старая женщина. Деревья уже теряли листву, тени от голых веток сплетались с тенями оконных переплетов в сеть. Сеть теней опутала Весекову крестную. Казалось, она попалась в нее на последней осенней рыбалке.

Инвалиды

Инвалиды были довоенные и военные. Мы часто встречали одного слепого. Он подолгу сидел в скверике. Скверик занимал почти всю рыночную площадь. Мы проходили мимо. Весной длинные сережки верб свисали низко и щекотались. Слепой наклонял голову набок. Прислушивался. Иногда заговаривал:

— Сигареты мне кто-нибудь может купить?

— А какие?

— «Триумф».

— Пачку или рассыпные?

— Давайте пачку.

Наконец вернулся Яблонский. Отец того малыша, который жил за углом.

Мы не знали, кто это. Он вышел из магазина. Спрятал в карман карточку с отрезанным талоном. В авоське у него был, кажется, сахар. Энергично, решительно делал несколько шагов и спотыкался. Можно было подумать, пьяный. Палка у него была обыкновенная, коричневая.

Шел он впритык к стене. Плечо измазано белым, кожа на костяшках пальцев ободрана. И шрамы на лице.

— Эй, гляди, — шепнул Карчмарек.

— Ого…

Мы вылупили глаза. Тут как раз из подворотни выбежал этот малыш. Яблонский схватил его за руку. Казалось, он ведет малыша, а не тот его. Кроме шрамов у него еще была сине-черная ленточка «Виртути»[6] на отвороте пиджака.

Яблонская как-то зашла к Карчмарекам. Рассказала:

— Нет, я ничего не знала. Не возвращался и не возвращался. Письма писал на машинке. Писал, что так удобней писать.

— На машинке?

— Если научиться, можно и на машинке.

Яблонская вздохнула и ушла.

— Женщина еще молодая, здоровая, а он… По мне, лучше руку потерять или ногу, — сказала мать Карчмареков.

Недели две Яблонскую часто видели с мужем, потом все реже и реже. Правда, времени у нее особенно не было, она работала. Яблонский стал приходить на скверик. Встречался с тем слепым, который там всегда сидел. Они разговаривали, иногда до самого вечера. Солнце ржаво отражалось в их черных очках.

В углах скверика цвели желтые форсиции. И еще были другие цветы и живая изгородь, а вверху — небо, выгоревшее от зноя, но ведь были слышны голоса птиц и шаги людей, а некоторые цветы пахли.

Нам было интересно, что рассказывает Яблонский, так как сын его — когда мы у него спросили — сказал, что отец, пока не перестал видеть, видел много стран. Хотелось послушать и про города, которые горели, и про то, как они выглядят с высоты, потому что большим числам — пятьсот, тысяча — мы в войну учились на бомбардировщиках.

Так что мы присаживаемся рядышком на скамейку — раз, другой. Сидим тихо. Прутиками чертим знаки на песке, но Яблонский и второй слепой говорят о больницах и о врачах. Яблонский еще о том, что он не пропадет.

Потом мы видим его с огромной книгой, в которой много-много выпуклых точек. Он водит по ним пальцами.

— Нет, он не очень любит мне рассказывать, — утверждает маленький Яблонский, — иногда чего-нибудь скажет…

Уроки у нас начинаются в разное время: то в восемь, то позже. Мы ходим с учебниками через сквер. Когда Лясота хотел стукнуть маленького Яблонского, то Весек стукнул Лясоту. Этот маленький Яблонский стал за нами таскаться, но Карчмарек-старший его гонял — именно потому, что маленький и до нас не дорос.

Вокруг рыночной площади стояли двух- и трехэтажные дома. На двух из них над воротами висели белые орлы на эмалированных табличках. Раз мы увидели на скамейке одного оттуда. Он тоже прислушивался к тому, что говорил Яблонский. Но через минуту отошел. Мы рассказали об этом дома.

Карчмареки, мать Весека, Новачек с женой возмущались:

— Стыда у них нет! Такого человека в школу на митинг надо пригласить, а они!..

Но потом никто к Яблонскому не цеплялся. Его жена снова пришла к Карчмарекам. Говорила, собираются открыть артель для инвалидов.

— А что они будут… то есть, к примеру, что бы ваш муж мог…

Оказывается, однако, что и слепые могут. Яблонская объясняет: к примеру, щетки или корзины.

— А муж-то хочет?

— Конечно, ждет не дождется.

— Ясно, так оно лучше. Человек должен что-то делать. Нельзя только сидеть и думать о своей беде.

Мы считаем, что мать Карчмареков права. Была она права и когда говорила, что Яблонского надо пригласить в школу. Учительница польского как-то стала спрашивать в классе про людей, которые в войну получили награды. Сказала, что таких, что кого-нибудь из таких людей можно бы пригласить на урок. Что их нужно очень уважать. Даже написала об этом на доске, а мы обмакнули перья и записали в тетради.

— Эх, надо было сказать про Яблонского, — сокрушался после урока младший Карчмарек.

— Да он бы, наверное, не пришел.

Тем временем начинается ремонт дома, в котором раньше были магазин и портняжная мастерская. Мы видим, как работают кровельщики и маляры, как меняют водосточные трубы.

И осенью артель открывается. Для начала устраивают собрание. Приходят инвалиды. Одни сами, кое-кто на костылях, других приводят. Есть несколько горбатых. Все исчезают за дверью. Ветер, полно желтых листьев, но еще довольно тепло.

Кажется, довоенные инвалиды не прочь похвалиться, что они инвалиды войны.

Когда мы возвращаемся из школы, собрание как раз заканчивается. Инвалиды выходят на рыночную площадь, усаживаются на скамейки. Некоторые, похоже, немножко выпили. Появились еще двое слепых, у одного отличная собака. Мы спрашиваем маленького Яблонского, правда, что его отец будет заместителем председателя, но он не знает. Ветер сгоняет листья со сквера на мостовую. Люди вокруг улыбаются, потому что инвалиды начинают чего-то напевать.

И собака эта, когда мы подошли к скамейке, слегка раздвинула губы, точно хотела огрызнуться, а может быть, насмешливо улыбнулась.

Позже мы видим: идет Яблонский с сыном. Веселый; что-то рассказывает. Руку положил малышу на плечо. Но тот отворачивает голову и смотрит в нашу сторону. Мы запускаем в осеннее небо воздушного змея.

Помещик

Карчмареки ждали отца. На скамейку подсела старуха Павловская, которая немножко приторговывала и умела гадать на картах. Завела разговор. Отца Карчмареков очень хвалила.

Наконец грузовик вынырнул из-за поворота. Тарахтел — издалека было слышно. Люди с вещами сидели на ящиках. Торчали женские ноги и угол зеркала. Отец Карчмареков объехал вокруг рыночной площади, сбрасывая скорость. Зеркало ослепительно сверкнуло. Машина остановилась. Люди перелезали через борта. Украдкой совали Карчмареку деньги.

Павловская сразу узнала мужчину, платочком стряхивавшего с одежды пыль. Удивилась: «Помещик?..» Нам мужчина был незнаком.

Вдруг снова что-то сверкнуло, слабей, чем зеркало, но Весек оглянулся:

— Это у них в УБ[7], наверное.

У начальника УБ был отличный большой полевой бинокль.

— Пройдемся немножко, — решился Весек, — нам-то что?

Помещик был еще не очень старый. Шел медленно, осматривался, в руке нес чемоданчик. Мы тащились в полусотне метров за ним. На улочках стояли одноэтажные деревянные и двухэтажные каменные домишки, покрытые серой штукатуркой и ржавыми пятнами лишайника. В садах зрели яблоки.

Мы-то надеялись, но ничего интересного не произошло.

— Нам обедать пора, — сказал старший Карчмарек.

Перед их домом наткнулись на мать Весека. А матери Весека повстречалась Павловская:

— Вы знаете, кто приехал?

— Да вот только что услышала.

— А как богато жили… — вздохнула Павловская.


Помещик снял комнату — третий дом от угла.

— Приятно, что тут живет, — сказала жена Новачека. — Фамилия такая красивая…

— А мне все равно, — пожал плечами Новачек.

Вроде бы помещик объяснял кому-то, что приехал в наши края, потому что они ему напоминают молодость. Вроде бы говорил, что люди встретили его хорошо. Вроде и вправду старуха Павловская несколько раз приносила ему свиные ребрышки и отказалась брать деньги. «Всем тяжело. Я могу подождать. Хоть до весны. В долларах даже лучше, а то злотые наши ненадежные».

Как-то он отправился к старосте. Долго не возвращался. Павловская сказала Новачекам: «Вы еще увидите, увидите…»

Вернувшись, помещик будто бы спросил у Белинского, в чем, собственно, заключается работа референта.

Бежали утром мы с Весеком и Карчмареками в школу.

— Гляди, — шепнул Весек.

— Куда?

— Гляди, идет…

Помещик шел с портфелем, свернул в переулок, где была канцелярия старосты.

Еще можно сказать об ожидавшемся приезде епископа, о том, как люди гадали, пригласят помещика в плебанию[8] или не пригласят. В результате епископ так и не приехал.

А раз Карчмарек-младший сказал:

— Слышьте, он к нам придет.

— Зачем?

— Пока не знаю. С отцом будет говорить. Павловская устроила. Павловская тоже придет.

Разговор состоялся в глубокой тайне от всех. Никто ничего не знал, только братья Карчмареки подслушивали. Помещик пришел первый. Павловская чуть погодя, с бутылкой в сумке. Водка была цветная — Павловская в хороших манерах знала толк. Выпили по рюмочке. Павловская наклонилась, зашептала участливо:

— Чего там говорить — нельзя так. Страна развивается. Люди что-то делают, добро наживают. А вы?

— Ну да, я… но, собственно…

— С паном Карчмареком уже договорено. Машина служебная, но все будет в порядке. Расходы беру на себя. Потом сочтемся.

В общем, дня через два Карчмареки упрашивали отца:

— Пап, и нас возьми…

— Отстаньте от меня, ради бога.

Вмешалась Павловская:

— Возьмите их, пускай ребятишки прокатятся. Жизнь узнают. Да и пригодиться могут.

Братья ужасно радовались. Грузовик миновал последние дома.

На дорогах в ту осень все чаще стали появляться списанные из армии тяжелые машины. Проносились также черные «шевроле» и «симки» — эти были поменьше.

— Видите, ребята, — объясняла Карчмарекам Павловская, — какая там, у них, культура. И Вашингтон этот ихний даже с лица благородный.

Помещик сказал, что в его семье предпочитали вкладывать в землю. Так казалось надежнее.

— Чего-нибудь, глядишь, и отыщется, — сказала Павловская.

На полях уже было пусто. Кое-где жгли сухие стебли, летали в воздухе паутинки. Леса переливались разными цветами. На лугах мычали коровы. Осень была в разгаре, золотая польская осень. Кое-где еще стояли подбитые танки.

Карчмареки потом все рассказали про эту поездку. Что же касается машины, которую вел их отец, в дороге она отказала только один раз.

Павловская, воспользовавшись остановкой, вытащила карты. Разделила на три кучки. Перекладывала левой рукой. Помещику неожиданно выпал успех на казенной службе.

— Ну-ну. Интересно, куда меня занесет.

Карчмарек-отец копался в моторе.

— Проволока нужна, черт побери, кусочек проволоки.

— У нас есть веревка, — предложили сыновья.

Карчмарек-отец еще повозился. Починил, вытер руки. Поехали дальше и вскоре свернули вбок, на дорогу-аллею, обсаженную старыми деревьями. Опять остановились.

— Нет, не пристало вам самому идти в деревню, — решила Павловская.

— Да, но кто же… вы, женщина?

— …Ну и отец согласился, чтобы я пошел, — рассказывал потом Карчмарек-старший. — Я сказал, что сделаю все как надо, ничего тут особенного нет. А нужно было отыскать какого-то Лозика, этот Лозик раньше служил в усадьбе и ему очень доверяли…

Карчмарек-старший свернул в кусты, пошел по заросшей дорожке. Нашел. Кухня чистая, побеленная.

— Лозик здесь живет?

От плиты с печным колпаком к нему повернулась женщина:

— Здесь.

— Я от помещика.

— А кто ты ему будешь? Родственник?

— Нет, мне просто велели. Он ждет.

— Садись, сынок, уставши небось с дороги.

— Да я только… чтоб пан Лозик пришел.

— Поешь, сынок. — Жена Лозика взяла серебряный половник и налила гостю простокваши. Карчмарек сел.

Ножом с выгравированной короной хозяйка отрезала хлеба. Пока Карчмарек ел, вернулся с поля Лозик.

— Что за малый?

— Помещик его прислал, чтобы ты пришел.

— Ну и чего?..

— Да надо, думаю, сходить.

Взял Лозик шапку, пошли. А тем временем возле машины весь изнервничался отец Карчмареков. Павловская раскинула карты, но ничего у нее не выходило. А младший Карчмарек втихомолку радовался, что если их всех посадят — вот когда будет о чем рассказывать. Наконец на дорожке показались Карчмарек-старший и человек с пышными усами.

— Ну что? — спросил помещик.

— А ничего, — поклонился Лозик. — Поделили и раздали.

— Все?! — вскрикнула Павловская.

— Подчистую.

— О черт, — сказал помещик.


Карчмареки потом рассказывали, что обратный путь грузовик одолел быстро и уверенно. Почти все время ехать было с горки. Расстроенная Павловская сошла на рыночной площади. Отец Карчмареков поставил машину; с помещиком им было по дороге, они шли и разговаривали. Мы с обоими братьями, немного поотстав, брели за ними. Помещик остановился с отцом Карчмареков перед их домом. Настроение у обоих, наверное, было неважное, но все же они по-приятельски присели на минутку и закурили.

Тут-то и появился со стороны рыночной площади начальник УБ с одним из своих подчиненных. Как всегда, при оружии. Солнце садилось в конце улочки.

Двое с пистолетами приближались к сидящим. Жена Карчмарека выглянула из окна и так в окне и осталась. А начальник УБ был уже в двух шагах от скамейки. Наконец беседующие его увидели. Замолчали.

Начальник остановился и стал приглядываться. Брови у него были темные, кустистые. Ремень слегка отвисал с того боку, где пистолет. Второй остановился сзади, за его спиной.

Отец Карчмареков нервно сглотнул.

А помещик побледнел, но, чуть помедлив, встал. На лице его явственно отразилась мысль: «И так, и эдак…» И он смерил начальника УБ взглядом.

Мы смотрели разинув рот. Нам уже приходилось слышать о самоуправстве и разнузданности шляхты, но и о… Кирхольме[9] тоже.

Начальник УБ, хоть и при оружии, рядом с помещиком выглядел неказисто. И в бесстрашные глаза помещика не смотрел. Изучал его одежду. До войны он был подмастерьем портного.

— Если у него ринграф[10] есть… — шепнул старший Карчмарек.

— Тогда что? — тихонько спросил Весек.

— Балда. Кто носит ринграф, тот сразу стреляет…

Если б помещик был помоложе, если б носил бриджи… Если б на его груди угадывался контур… намек на контур ринграфа… Если бы на нем хоть был костюм из английской шерсти…

Но помещик одет был скромно, хотя и опрятно. В юнрровскую спортивную куртку и брюки из материала, который продавался по карточкам.

Начальник УБ отошел. Не сказал: «Нам все известно». Только, проходя мимо нас, буркнул — непонятно, то ли самому себе, то ли своему товарищу:

— Кто его знает…

Красавка — сонная одурь (Atropa belladonna)

Гжибовская рассказывала матери Карчмареков:

— А что, бывает, доктора только руками разводят… Мать моя: уж так болела, думали, ничего не поможет. И пусть говорят чего хотят — это тоже пропаганда, — а знахарь посмотрел, посмотрел да и сказал, что с ней.

— Ну и как она?

— Померла, конечно, но через сколько лет…

В школе на переменке мы говорим о Кутяках, потому что все о них говорят.

— А вот и нет. Я точно знаю, как было. Молодого Кутяка не было, одни, значит, старики. Старый Кутяк, это все он, ни за что не хотел врача, ну и позвали к ребенку Ручинскую.

— А мать?

— Тоже дура…


Оттепель, но вечера еще ранние и темные. На кружке выступает Бончинская. Умничает. Начинает, конечно, с того, как развиваются пропашные культуры в обобществленном секторе и как в необобществленном. Какие достижения и правильный подход. Потом рассказывает о семействе пасленовых, к которому относится и картофель, в народе еще называемый барабошкой или чертовым яблоком. К этому же семейству принадлежит красавка — сонная одурь. С красавкой связаны суеверия и легенды…

Руководитель кружка добавляет, что в старину лечили зверобоем. И никакого даже вреда не было. Потому что народная мудрость. Лечили колючником, плауном. Когда болели глаза, когда высыпали чирьи и схватывало живот, пытались также лечить красавкой. Выкапывали ее ночью, в новолуние. Землю раскидывали на все четыре стороны. Красавка кричала. Конечно, все это суеверия. И сейчас еще есть суеверные люди, но это пережиток прошлого…

Мы выходим после кружка. Фонарей перед школой нет. Идем через спортплощадку. Дух пугает девчонок. Они кричат:

— Дурак!

Он смеется.

— Отстань, я в школе скажу!

С Духом нам дальше не по пути. Расходимся, идем с Карчмареком-младшим. Дом Кутяков совсем в другой стороне, но мы гадаем, что бы было, если б именно сейчас понадобилось мимо него пройти…

— Неприятно как-то, я, конечно, не боюсь…

— Да ну, чего особенного случилось?

— Особенного вроде ничего…


Мать Карчмареков рассказывает, чего знает, про Ручинскую. К Ручинской пришли, спросили, она ли Ручинская.

Она: а что?

Они: лечит она людей?

— А что?

Они были в штатском. Спросили еще, правду ли говорят, что она «ведунья». Ручинская смекнула, что к чему, и ответила:

— Знать ничего не знаю и ведать не ведаю.

Тут и они поняли, что насчет ведуньи — правда. И на нее:

— Мы все знаем!

Ручинская не стала спорить:

— Ясное дело, надо ведь кому-то все знать.


Карчмарек-старший рассказывает, что Кутяк не умел ни читать, ни писать. Карчмарек точно знает, что после войны тридцать процентов населения не умели читать и писать. Знает потому, что школа посылала его бороться с неграмотностью.

А брат его рассказывает, что когда Карчмарека-старшего послали и он пришел к одним, постучался и сказал, что пришел бороться, те давай его ругать. Неграмотный схватил палку и на них — Карчмарек был с товарищем. Они — деру. Он спустил собаку. Собака догнала Карчмарека у забора.

— Дурачок, много ты знаешь! — обиделся старший Карчмарек.

— А то не знаю, как ты через забор маханул?

— Да ну, с тобой говорить!

Весек спросил, был ли Карчмарек у Кутяка.

— Нет, у Кутяка не был. Но в списке неграмотных он стоял, я сам видел.


Гжибовская — матери Карчмареков:

— Бывает, доктора руками разводят, а ведуны…

— Хуже, когда они и руками развести не могут, потому что не видели. Или потом разводят. Ведь все перво-наперво к знахарю бегут, а уж если знахарь не поможет — к врачу.

Когда Ручинская пришла к Кутякам, она определила, что у маленького всего только «ребро за ребро зашло» и нужно «вправить». Велела ребенка распеленать и вправляла, и кадила в углах.

— Надо же, в такое верить… А ведь у них радио было. Радио слушали…

— И это в середине двадцатого века, — встревает Карчмарек-старший.

— Глядите, какой умник выискался!

— Кутяки хотели как лучше, только…

— Господи Иисусе, да ведь старики во внуке этом души не чаяли.

— Вот горе!

Красавку, кажется, отыскать очень трудно. Растет она в урочищах, иногда на меже под деревом, на котором висел удавленник…

— Да ну, сказки…

А если серьезно, зацветает красавка в июне. Цветы у нее коричневато-фиолетовые, ягоды появляются к осени. Лясота раз чуть не отравился. Он нам рассказывает. В нашем городке вдруг выросла в заброшенном саду одинокая красавка…

Лясота рассказал: идет он, глядит — ягодки. Взял и сорвал одну, другую. Довольно сладкие, но не так чтобы очень. В общем, он всего три или четыре съел. Потом ему стало не по себе, хотя вроде весело, только сухо во рту. Пришел домой, а дома на него: «Чего это ты весь красный?» Попил воды, тут уж ему совсем стало худо, его сразу и спросили, что он съел. Дома не знали чего делать. Господи, что поднялось! Врача не было…

— Ну и чего?

— Ничего, живой. Слава богу, Ручинская помогла.

— Сонная одурь, я слыхал, вырастает, если удавленник обмочится, или на могиле у преступника, который умер без покаяния.

— А-а, сказки.

— Ну и пускай сказки. Я просто так говорю.

— Врачи тоже не всегда помогают.

— Если слишком поздно, даже самый лучший врач не может помочь.

Молодого Кутяка не было, жена только и старики родители. Про молодого Кутяка ничего худого сказать нельзя. Ну, выпьет когда, но Гжибовская утверждает: «Он ребеночка этого без ума любил, смеялись над ним даже». Сам возил в колясочке, гордый до невозможности, да вот не было его, когда заболел ребенок…

Видят старики, что Ручинская раз пришла, второй, а толку нет. Ребенок криком кричит. До смерти так можно накричаться. Тогда они к врачу. Пришел врач и руками развел: «Что ж вы меня раньше не позвали?!» Кутяки чего-то бормочут, а врач: «Немедленно в больницу!» В больнице тоже развели руками: «Где же вы раньше были?!» А ребенок кричал-кричал и вдруг затих. И тогда начал кричать старик.


Нам, конечно, интересно посмотреть. Идем по грязной улочке, на которой почти всегда пусто, редко когда проедет телега. Поравнялись с домом, в котором Карчмарек-старший боролся с неграмотностью.

— Вон, глядите, — издевается младший брат над старшим. — На заборе небось еще его штаны.

— Дурак ты, хуже последнего неграмотного.

— Ты зато больно умный.

Мы проходим этот дом, идем дальше, вот и дом Кутяков. Одноэтажный, деревянный, дерево потемнело от старости. Стоит в саду. Перед домом какие-то женщины.

— Что ж теперь будет?

— И сад какой был красивый, кто за ним приглядит?

— Заглохнет сад.

Про молодого Кутяка женщины говорят, что он, когда вернулся, еще ничего не знал.

— Нужно что-то сделать!

— Что?

— Когда так кричат, чего-то надо делать.

— Вернулся человек и узнал, что ребенка ему загубили. С топором за стариками гонялся…

— Да это ж злодейство! На родителей с топором!! И хорошо, что его забрали. Старый Кутяк на ладан дышит.

— Может, выживет.

Жена молодого Кутяка хотела повеситься. Так говорят. В доме кто-то кричит. Прямо воет, как собака к покойнику.

Много людей

Утром, не успевает Весек встать, в дверь стучится молочница. Весек натягивает штаны и открывает. Молочница здоровается: «Слава Иисусу» или: «Доброе утро». Весек подставляет кастрюльку. Вспухает белая пена. Входит мать Весека и спрашивает:

— Что слышно?

— Чего слыхать-то? А ничего.

— А погода как?

— Поясницу от этой погоды ломит. Будто к весне, то ли к осени.

Потом молочница завязывает концы большого белого платка, в котором у нее жестяной бидон, и вздыхает:

— Много людей нынче полями шли.

— И куда же?

— Так просто шли.

Потом она идет по двору. На ней панева, бидон в платке колышется, как белый горб. Еще она заходит к Карчмарекам, к Новачекам, в другие дома. После ее ухода в кастрюлях поднимается кверху, норовит убежать молоко. Молочко…


У нас тоже есть платки — называются галстуками, мы в них ходим на сборы. Надеваются под воротник. По всему городу теперь платки одинаковые, а харцерские отряды преобразуются в звенья. Нашему звену надо подготовить доклад. Для доклада нужны данные. Мы набрасываемся на молочницу.

— Не знаю я ничего, — говорит она.

— Да нам только для школы нужно.

— А что?

Карчмарек-младший достает из кармана бумажку. Заглядывает в нее и снова прячет.

— Э… существует ли в вашей деревне… э… проблема кулака?

— Кулака?

— Да, нам нужно про кулаков.

— Есть у нас несколько кулаков, но все середняки.

Карчмарек опять заглядывает в бумажку:

— А какова позиция духовенства?

— Это еще кто?

— Ну, ксендз какой: противник или, может быть, патриот?

— Ксендз как ксендз. Обыкновенный. Органист зато прогрессивный.


Раз молочница приходит заплаканная. И плачет, и плачет, наливает и плачет. Слеза упала ей на руку.

— Что случилось?

— Ой, беда.

— В чем дело?

— Брата в тюрьму посадили.

— За что?

— За сахар с сахароварни.

— Какой?

— Да государственный.

— Сахар украл?

— Не крал он, взял! А молоко я могу не носить.

— Зря обижаетесь. А с братом все будет хорошо.

— Дай-то бог.

Молочница вытирает слезы передником. Лицо у нее в морщинках. Второй брат живет в Лодзи. В город перебрался, может, сумеет помочь. Сын в гимназии, младший осенью пойдет. Мужа нет, помер. Но сынок, говорит, хороший. Успокаивается. Уходит.

Идет к Карчмарекам, к Новачекам…


Старший Карчмарек уже ходит в гимназию, и при случае мы у него спрашиваем:

— Ты сына молочницы знаешь?

— Ясно, знаю.

— А какой он?

— Ничего.

Еще Карчмарек-старший говорит, что деревенских у них много. У Карчмарека в классе, если кто зарвется, того дразнят «лаптем».

— А какие они, деревенские эти?

— В нашем классе-то?

— В вашем и так, вообще.

— Одни получше, другие похуже — разные.


Наша школа отправляется в деревню. Не вся, только старшие классы. Выходим рано утром. Это называется агитпоход. С собой мы прихватили расчески и зеркальца. Расчески алюминиевые, зеркальцами пускаем зайчиков. На поле с озимыми и на девчонок.

Девчонки грозятся:

— Мы про вас в стенгазету напишем.

— Ну и пишите.

— Успокоитесь вы или нет?! — спрашивают нас учительницы.

Мы успокаиваемся. Девчонки начинают петь, а мы подшибаем ногой камни, ломаем строй. Жарко, а над горизонтом собираются тучи. Мы идем по шоссе, потом по дороге. Потом межами. Довольно долго… Вверх-вниз по зеленым складкам холмов. Красным цветет в хлебах полевичка, вьюнки пахнут миндальным маслом. Вот и деревня. Жужжат пчелы, тихонько шелестит транспарант над дверью.

В зале обитый фанерой стол превратился в трибуну. Мы уселись на скамейку. Председатель долго читал по напечатанным на машинке страничкам об угнетении, о буржуазии. Под конец перешел к событиям второй мировой войны.

Суетливые стаи мух сновали по потолку. Стоило нашим учительницам заглядеться в окно, мы начинали стрелять бумажными катышками из аптечных резинок. Девчонки хихикали.

В художественной части мы читали стихи. Все было подготовлено. Органист в порядке общественной нагрузки аккомпанировал на гармони прогрессивным песням, специально разученным девчонками. Духота усиливалась. В дверь вдруг ворвался пыльный вихрь.

У нас в программе был еще час для установления дружеских связей с деревенскими ребятами из этой школы, но уже пора было возвращаться.

— Строиться! Пошли.

Небо темнело, с луга гнали коров.

— Быстрей, быстрей! — покрикивали на нас учительницы.

Мы с Весеком и Карчмареком-младшим шли позади. Сразу же за деревней нам повстречалась молочница. Она возвращалась из города, нас не заметила. Поглядывала на небо, заслоняя глаза ладонью, а горб из бидона и вздутой ветром паневы казался тяжелым, как груз предрассудков минувшей эпохи.

Первые капли настигли наших под грушами, а нас — возле стога. Деревня маячила вдалеке за стеной дождя. Дома в ней были крыты соломой или черным гонтом. Страшное черно-синее небо, казалось, вот-вот обвалится. Вода стекала с соломы за шиворот, а молний испугался бы даже слепой музыкант из школьной хрестоматии.

После грозы мы догнали школу на меже. Ребята растянулись длинной, как змея, цепочкой. «Где вы были?» — накинулись на нас учительницы. Межа была узкая, а трава высокая и мокрая. Наши учительницы подоткнули юбки. У двух из них икры были свекольно-красные, деревенские. Серое небо нависло низко над головами. Грязь прилипала к ногам.

Опять мы идем позади всех. Весек начинает валять дурака, передразнивает учительниц, и председателя, и эту молочницу.

— …нынче полями…

— Чего?

— …нынче полями много людей идет.

Художник-реалист

После каникул учительница пришла с перманентом. Карчмарек на нее загляделся.

— Симпатичная, да? — спросил тихонько.

Учительница сказала, что у нее для нас сюрприз, и велела, чтобы двое самых сильных помогли. Через минуту они внесли в класс большой, совершенно плоский пакет. Из-под веревки и бумаги показалась настоящая картина.

— Это для нашего класса.

— Откуда? — спрашивали девчонки.

Учительница только улыбалась:

— Это — чтоб вас приохотить, чтобы вы научились хорошо рисовать карандашом и красками. Красиво, правда?

Некоторые повставали из-за парт.

— Картина эта — реалистическая. Художники-реалисты рисуют жизнь такой, какая она есть. На этой картине мы видим полевые работы. Люди работают в поле. Работают сообща. Усталые, но довольные. Что-то собирают. Кто мне скажет, что — важное для народного хозяйства — собирают с полей?

Девчонки друг через дружку тянули руки, рвались отвечать: «Можно я, можно я?!»

— Я вижу, активность в нашем классе растет, — похвалила учительница и стала указывать пальцем: — Ну, что там они собирают?

— Свеклу!

— Помидоры!

— Лук!

— Картошку копают!

— Молодцы, хорошо. А кто мне скажет, что еще? Махонькие такие, в полосочку, газеты об этом пишут. Что еще собирают с полей?

— Ты, чего еще собирают? — тихонько спрашивал у мальчишек Карчмарек.

— Никто не знает? Ну?

— С полей еще собирают колорадского жука, — ответила Мрочковская полным предложением и уселась, довольная.

— Отличный ответ. Собирают колорадского жука, чтобы не поедал картофель и не снижал показателей. Люди на этой картине как раз собирают колорадского жука. Картина реалистическая. Великолепно написана.

— Я б хотел научиться рисовать, — вздохнул на переменке Карчмарек.

Проходя вечером мимо кинотеатра, мы увидели нашу учительницу с молодым человеком. Волосы у него были длинные, но брюки широкие, не придерешься.

— Это художник-живописец, — сказал Весек. — Я его знаю.


Тем для рисования у художника было хоть отбавляй. На заборах везде висели цветные плакаты, а на нескольких балконах даже лозунги — люди старались показать, какие они сознательные. Это был первый художник-живописец, приехавший в наш город. Относились к нему хорошо. И он носа не задирал.

В конце нашей улицы строили дом. Стены клал отец Духа — старый Дух — с помощниками.

— Как идет работа? — спросил Духа художник-живописец.

— Хорошо идет.

— Мне б хотелось порисовать. Можно?

— Почему нет!

Художники тогда любили каменщиков, а каменщики художников. Живописец расставил мольберт.

— А почему б вам не работать как все, по трое? — спросил он.

— Ну. Нас и есть трое, — ответил Дух, махнув мастерком. — Шурин только еще помогает — четвертый, а то работа срочная.

Мы остановились поглядеть. Художник нас не гнал. Каменщики появлялись на туго натянутом холсте все в пятнах, в тенях. Похожие.

— Хорошо рисует, — шепнул Весек.

Младший Карчмарек поморщился.


В конце месяца наша учительница отчего-то стала очень нервная. По любому пустяку кричала и ставила двойки. Как-то после уроков мы играли в футбол. Карчмареки были, Весек. И ее младший брат. Воображал, конечно, хотя мяч был Карчмареков. Когда шли вместе домой, всю дорогу трещал: живописная техника, пленэр, станковая, графика… Мы пытались что-нибудь из него выудить.

— Ты, они еще встречаются или нет?

— А мне-то какое дело, — пожимал он плечами.

Откололся, свернул.

Как раз садилось солнце — красиво, как на картинке в книжке. Мы шли прямо на него. Розовое облако внезапно стало похожим на грудь лежащей женщины. Старший Карчмарек вдруг спросил Весека:

— У тебя стоит?

— Чего?

— У меня стоит.


А с нашей учительницей становилось все хуже. На следующий день на четвертом уроке она вздыхала и украдкой отворачивала манжет блузки. И поглядывала в окно. Часы на башне костела, однако, шли так же медленно.

— Вы устали, верно? — спросила она у нас.

— Да-а-а!!

— Ну, тогда после перемены пойдем на экскурсию.

Построились парами, пошли к реке. Во второй паре шла Белинская. Она выросла. Карчмарек ни с того ни с сего на нее засмотрелся.

— Ты! Глянь! Красивые у ней волосы, правда?.. — сказал он тихо.

У реки сидел на стульчике художник. Склонял набок голову, всматривался, делал наброски. На учительницу не взглянул. Мы постояли немножко. Учительница с усилием сказала:

— Реализм, несмотря ни на что, — явление прогрессивное. Художники-реалисты воссоздают действительность.

Голос ее дрогнул. Мы пошли обратно. Учительнице не везло в любви. Предыдущий ее жених трагически погиб. Подорвался на мине. Как раз возле реки.

Было это сразу после войны. Его так разнесло, что циферблат часов прилип к перилам моста, а один глаз влетел в болотце. Каким-то чудом остался цел. Пролежал там несколько дней, пока его не нашли. Затерявшийся среди белозора и манника, глаз смотрел как живой.

Смерть и разговоры

Отец Карчмареков зажимает мундштук между большим и указательным пальцем. Хлопает по ладони. Окурок выпадает и еще с минуту тлеет на сырой земле.

— Чего-то вы в последнее время осунулись.

— Чувствую себя плохо. Надо бы к врачу сходить.

— Конечно. На то они и врачи.

— Хотя… знаете… — говорит Новачеку отец Карчмареков, — живет человек, живет… а по правде сказать…

Недели через две Карчмареки говорят, что не смогут с нами пойти, потому что отца забрали в больницу. Мы стоим за калиткой: идут оба брата с матерью. Мокрые вихры приглажены. Несут сумку с компотом; мать сзади, поотстав на шаг.

— Ну что? — спрашиваем мы, когда они возвращаются.

— Может, на той неделе выпишут.

— Вроде немножко получше, — отвечает их мать жене Новачека.


Отец Карчмареков вернулся. Все говорят, что больница ему пошла на пользу: помолодел, похудел. На работу еще не ходит, но перед домом посиживает. Когда мы с Весеком забегаем к ним во двор, он с нами заговаривает:

— Что нового, ребята?

— Да так… ничего.

— Учитесь хорошо. А после школы куда?

— Еще не знаем.

— Главное, чтоб, когда вырастете…

Жена кричит ему из дома. Мы рады, что она его позвала, так как не знаем, о чем говорить. Но отмечаем, что он стал посимпатичнее.

Карчмареки рассказывают, что у отца чего-то выросло под мышкой и на боку. Во двор он уже не выходит. Мы провожаем то младшего, то старшего брата, когда их посылают в аптеку.

Кажется… кажется, это у него… Только не пятится назад, а продвигается вперед. А может, все-таки что-нибудь другое? Мы утешаем Карчмареков:

— Вы что?! Теперь люди так не умирают. Война закончилась. Теперь только жить и жить.

А они скрываются за дверью. Однажды нас позвала ихняя мать:

— Зайдите, он про вас спрашивал!

Мы стягиваем шапки, входим. Он кивает нам с постели.

— Видите, скрутило меня.

— Да ну, вы хорошо выглядите, — говорит Весек.

На табурете салфетка, на салфетке пузырьки. По кафельной печи разбежались ветвистые трещины. Дождь исчертил прожилками оконные стекла. Кто-то постучался в дверь.

— А, пани Гжибовская, — радуется на кухне мать Карчмареков.

Мы молчим: неизвестно, о чем с их отцом разговаривать.

А он вдруг начинает рассказывать, что лучше всего… Например, выскакиваешь ты из окопа. Раз, раз, и даже не заметишь когда. На войне человек иногда предчувствует, что его убьют. Но все равно так лучше. Даже перед расстрелом люди кричали: «За!..» Знали за что. Опять же легче.

Карчмарек-отец считает, что ему хуже.

И замолкает.

Мы сидим.

— Хотя умирать и на войне… кто его знает…

И снова молчит.

Гжибовская в кухне:

— Такой хороший человек.

Мать Карчмареков:

— Святой человек!

Мы переглядываемся. Ну, может, и не такой уж он был святой. Над изголовьем кровати, однако, висит свадебная фотография в золоченой овальной рамке. Рамка сияет прямо как нимб.

В кухне Гжибовская:

— Если у него самец, наверняка выздоровеет, хуже, когда самка.

— Вот, и войну пережил… — делится с нами, почему-то именно с нами, Карчмарек.

Приходит Новачек, веселый, открывает дверь в комнату.

— Добрый день! А вы, я вижу, получше выглядите!

— Какое там…

— Про пенициллин еще не слыхали? Что-что, а уж пенициллин непременно поможет.

— …

— Ну чего это вы, пан Карчмарек?! Выше голову.

Мы выходим, спотыкаясь в темных сенцах. Идет дождь.


Через несколько дней — говорят, уже все.

— Когда?

— Ночью. Верней, под утро.

На деревьях белый иней.

— Все умрем, — говорит Весек.

Вечером мы заходим. Становимся в сторонке. Отца Карчмареков стерегут огоньки двух свечей. Руки у него сложены. Нам случалось видеть покойников, но сейчас можно разглядывать без помех. Мы стоим тихо. Через минуту закрываем за собой дверь.

— Если б можно было не умирать…

— Дурачок. Никто тебя не избавит. Хотя… это еще через сколько лет.

— Но когда-нибудь и ты умрешь.

Воздух очень холодный, дни все короче, чувствуется, что скоро зима.


В самом начале весны стоим мы с Карчмареками, Весеком и Мухой возле дровяных сараев. Рассуждаем, кому легче умирать: верующим или неверующим.

И как лучше: просто когда смерть придет, или если думаешь, что умираешь ради кого-то.

— Мировой был у вас отец.

Карчмареки кивают, но говорить им не хочется.

— Хорошо бы так жить, чтоб поездить по свету…

— И чтоб куча денег была.

— Ну и какой толк от этих денег? Лучше… лучше быть знаменитым…

У Весека была довоенная хрестоматия. В ней написано про одного такого… его повесили, а мог бы спастись, если б сказал неправду. Внизу нарисовано дерево.

— И зря не сказал.

Оттепель. Смеркается. Кругом все черно-синее. Следы на снегу глубокие.

— Живет человек — и что?.. Как жить-то и как умереть?

— Ладно вам, расфилософствовались, — махнул рукой старший Карчмарек. — Пошли, — говорит он брату, — нам пора.

Мы расходимся в разные стороны. Как будто все же, чтобы поискать ответ.

Загрузка...