Сельзника схватили на следующий день, когда он без сил брел по пустыне. Полковник Жобер взял его с собой через Вади-Аддир в редут, где оставил один из своих отрядов.
Когда он въезжал внутрь, его сопровождал только падре Хоган; солдаты молча смотрели на них, неподвижно сидя в седле. Никто не ждал Жобера, ибо все умерли: тела покоились там, где их застала смерть, и знамя по-прежнему недвижно свисало с древка; оно еще больше поблекло: никто так и не опустил его.
Жобер не рискнул хоронить их, боясь заразиться и смутить еще больше разум выживших, и так уже подвергнувшихся жестокому испытанию во время перенесенных ими событий. Падре Хоган прочитал молитву и осенил тела погибших крестом.
— Я оставлю его здесь, — сказал вдруг полковник.
— Это все равно что приговорить к смерти, — заметил падре Хоган. — Лучше отдать его под трибунал.
— Нет, — возразил Жобер. — Причина, по которой мое командование хочет расстрелять Сельзника, еще более постыдна, чем его собственные прегрешения. Справедливо, чтобы кошмар продолжал существовать. Этой ночью я отпущу его и скажу, что он сбежал. Так у него все же будет какой-то шанс. Никому нельзя отказывать в таком шансе, даже самым жестоким убийцам.
Они добрались до Бир-Аккара в день зимнего солнцестояния, падре Хоган два дня ждал, пока за ним прилетит самолет. Когда ему сообщили, что можно отправляться, он пошел попрощаться с полковником Жобером. Офицер стоял у окна и смотрел на улицу, как и в тот раз, когда они познакомились.
— Миссия выполнена, падре Хоган, — сказал он. — Вы записали послание на свой аппарат и теперь везете его домой. Могу поклясться, больше о нем никто никогда не узнает, хотя теоретически вы должны держать нас в курсе… Это ведь входило в условия договора, не так ли?
— Да, — ответил падре Хоган, — это входило в условия договора. Но даже я не знаю, что сохранилось в этой памяти. Потребуется время, полагаю, много времени. А вы действительно хотите знать?
Жобер покачал головой:
— Я ничего не хочу знать. Хочу только забыть.
Священник подошел к нему, протягивая руку, и, когда Жобер обернулся, произнес:
— Вы тоже не все мне рассказали, полковник. Я видел, как вы подняли ткань, скрывавшую лицо одного из погибших… одного из блемиев. Но ничего не произошло. По крайней мере, внешне.
Лицо Жобера исказилось, взгляд потемнел.
— Что вы видели, полковник? — не унимался Хоган.
— Вы действительно хотите знать?
— Да.
— Себя самого, — произнес он с тревожным блеском в зрачках. — Бесформенная, отвратительная масса на моих глазах превратилась в мое собственное лицо, но… иное. Я видел свирепую маску, и все же это была моя маска, темная сторона, но так хорошо знакомая, то, что мы ото всех скрываем в глубинах души, — злобу, пороки, невысказанную и подавленную подлость, постыдные желания, животную жестокость, бесчестье. В этой ужасной маске было все… Они — это мы, — проговорил он, — это мы… А теперь постарайтесь представить, что бы вы увидели, оказавшись на моем месте. Напрягите свою фантазию, Хоган, попробуйте вообразить…
Падре Хоган молча смотрел на него: этот глухой голос, мрачный взгляд свидетельствовали о том, что полковник говорил правду.
— Зло всегда кажется нам непобедимым, — промолвил он, — особенно то, что сидит у нас внутри, но это не так. Поднимитесь завтра перед рассветом и посмотрите на свет, занимающийся над миром, на солнечный диск, встающий над горизонтом, — там вы тоже найдете свое лицо, Жобер, то, которому суждено жить. Вечно.
Он сел на самолет, прилетевший, чтобы отвезти его в Эль-Кеф. Жобер не пошел его провожать, но Хоган различил его темную неподвижную фигуру со скрещенными на груди руками, у окна кабинета, пока лопасти поднимали вихри пыли на взлетном поле.
Он прибыл в Рим дождливой ночью, накануне рождественского сочельника, и из-за ливня, бьющего по мокрому асфальту, из-за черных огромных туч на небе и влажного ветра у него создалось впечатление, будто он попал на другую планету.
Он остановился на аэродроме и ждал, пока выгрузят большой черный ящик, завернутый в вощеную бумагу, а потом пошел, словно за гробом, за большой телегой, перевозившей багаж в зал. Его сопровождали два частных агента, охранявших груз.
Выбравшись на улицу, он увидел человека в плаще и шляпе, надвинутой на глаза.
— Вы опередили меня, — подошел к нему Хоган. — Я бы в любом случае зашел к вам.
— Я знаю, — ответил Маркони, — но не мог ждать. Пойдемте, я на машине.
Падре Хоган проследил, чтобы камеру хранения закрыли и оставили под охраной, и направился к ожидавшему его автомобилю с открытой дверцей, блестевшему под дождем.
Они ужинали вдвоем в большой библиотеке, падре Хоган рассказывал обо всем, что случилось с ним с момента приземления в Бир-Аккаре, ученый внимательно слушал, стараясь не упустить ни слова, не перебивая.
— Что стало с вашими друзьями? — спросил он под конец.
— Десмонд Гаррет исчез в пустыне вместе с эль-Кассемом, не думаю, что мы о нем еще когда-нибудь услышим. Он живет теперь на земле, где время и пространство перетекают в бесконечность.
— А Филипп?
— Его жизнь — в Калат-Халлаки… Нас спас серебристый звук его систра. Боже мой… Это невероятно…
Когда мы уходили из этого чудовищного места, я спросил его, как он может объяснить подобное чудо. Он ответил: «Не знаю. Он спас нас, точно так же, как две тысячи лет назад спас этрусского прорицателя, единственного, кто выжил из целого римского отряда, отправившегося с экспедицией в пустыню. Но когда во власти паники я стал раскачивать этим маленьким инструментом, ярость вдруг как по волшебству утихла, исчезли ужасные крики, раздававшиеся вокруг, и эта местность, охваченная пламенем, превратилась в мирную землю, в поле, в пастбище. Я услышал плач ребенка, отчаянный плач, и увидел прекрасную женщину с длинными волосами: она нагнулась над колыбелью и пела, встряхивая погремушкой с маленькими костяными и деревянными колечками. И ребенок перестал плакать… Звук погремушки был звуком этого систра».
Так он сказал мне, прежде чем отправиться к любимой женщине, с которой отныне связал свою жизнь. Так он сказал мне, прежде чем исчезнуть в тени этого чудесного и забытого места, и, быть может, его видение, пригрезившиеся события далеких дней, и есть ключ к пониманию нашей жизни и нашей смерти.
Что до меня, то я, рискуя жизнью, спас аппарат, принявший сигнал, дошедший до нас из пропастей космоса. В успехе этой операции есть и ваша заслуга, синьор Маркони, и я намерен соблюсти договор, заключенный с вами падре Бони. Носитель с записью находится не в ящике, который я оставил под охраной в камере хранения, а в другой коробке: ее сейчас выгружают вместе с партией восточных ковров. Вы ведь этого хотели, разве не так? Поэтому попросили меня сначала зайти к вам?
Ученый долго молча смотрел ему в глаза.
— Нет, — произнес он наконец, — не поэтому. Я хотел помешать падре Бони получить доступ к этой памяти. На земле есть только один человек, который может решить судьбу послания, и он сейчас ждет вас. Идите, Хоган, идите к нему и расскажите о том, что видели: как в затерянном уголке пустыни кулак Божий опустился на Башню Одиночества.
— А что будет с падре Бони?
— Не знаю. Я слышал, что он тяжело заболел и его поместили в уединенное, тихое место, где он сможет восстановить здоровье и в особенности спокойствие духа. Если это возможно.
С улицы доносились высокие ноты пасторали, исполняемой на волынке; падре Хоган почувствовал, как к горлу его подкатил ком, и вспомнил маленькую грязную комнату и старого священника, который умирал в ней, дрожа от страха и боли. Он попрощался и спустился на улицу, где ждал автомобиль, чтобы отвезти его в Ватикан. Он решил выйти у начала площади, чтобы пешком пройти по огромному пространству, обнесенному колоннами; взглянул на композицию в честь Рождества, стоявшую в уголке, с младенцем, звездой и царями-волхвами, и остановился ненадолго, чтобы послушать журчание фонтанов. Он закрыл глаза, и ему показалось, что он снова видит чистые воды Халлаки. Прежде чем продолжить свой путь, священник поднял голову, и в то же самое мгновение зажглось окно на последнем этаже Апостольского дворца, словно око, смотрящее во мрак бессонной ночи.